СМЕРТЬ ОКОЛОВИЧА

Утром мне надо было заскочить в нашу управу. Документы почитать, отметиться кое-где, новости послушать. Словом, обычное дело. Как всегда, первый визит нанес оперативникам. Люблю к ним заходить, и не потому, что там чаще, чем у других, пахнет выпивкой. В розыске микроклимат особый. Здесь очень ценят юмор. Но в тот день, едва отворив дверь, я понял, что нынче ребятам не до шуток.

Колька Чибисов с мрачным бледным лицом сидел за столом и разглядывал собственные сапоги, облепленные высохшей грязью. Лежа Чернышев молчал, облокотившись на подоконник. По комнате, медленно ступая, ходил Дмитрук. Прижимая бумагу перевязанной кистью, что-то строчил Леонтьич. Казалось, в кабинете царил страшный разгром, хотя, кроме чибисовской обуви, ничего непривычного там не было.

— Что случилось? — спросил я, предчувствуя неладное.

— Посиди, — голос у Николая Ивановича сорвался. Он прокашлялся. Желание узнать о неизвестной беде достигло предела, но нарушать мертвую тишину я не решался.

Наконец Леха шевельнулся у окна, обхватил руками плечи, словно защищаясь от колючего ветра, и неожиданно бросил:

— Потеряли мы трех человек… И твоего…

— Кого? Когда? Да ты что…

Десятки вопросов просились на язык, и я молотил им и молотил. Страшно было услышать ответ, узнать имя. Хотя в отделении людей немало, я почему-то сразу решил, что погиб и Вадик Околович. Интуитивно почувствовал и, не дожидаясь подтверждения, стал лихорадочно думать. О чем? Смешно и грустно признаваться. Думал, как изменить то, что изменить уже не мог никто. Какие только мысли не промелькнули в голове. Невозможно было освоиться с тем, что нет парня, который обязательно превратился бы в близкого моего друга. Если Вадим погиб, то ни одно лекарство и даже чудо не воскресит его. Передо мной медленно поплыла стена с портретом президента, окно, полузакрытое фигурой Чернышева. Я схватился за сейф и прильнул разгоряченным лбом к студеной стали.

— Неужели Вадик? — с непослушных губ, разом пересохших, сорвался главный вопрос.

Дмитрук придвинулся откуда-то сбоку и взял большой теплой ладонью мой локоть. Я посмотрел в его глаза. Они были отрешенными и, вместе с тем, они недвусмысленно передали то, что висело в воздухе. Я угадал! В другое время оставалось бы только подивиться такому предвидению. Тогда же я освободил локоть и двинулся прочь из комнаты. Трагическая весть наконец нашла себе местечко в моей душе. Теперь я нуждался в одиночестве. Больше ни о чем не хотелось знать и слышать. Весь мир закутался мраком. Меня, как сорванную ветром былинку, понесло от крыльца, над полями, посеревшими проселками, к березовой роще. На меня точно набросили прозрачную накидку. Пропали звуки. Кажется, шел дождь. Ноги сами несли вдаль. Сознание отключилось. И, словно смертельно раненный зверь, шел я в потайной уголок проститься с жизнью, в которой не стало места для Вадима. Плелся проститься в лесную чащу, поближе к матери-сырой земле.

Упал спиной на колючий стог, голова утонула в душистом сене. Совсем рядом с моим лицом по соломинке взбирался жучок. Без спешки, деловито. Внезапно «появился» звук. Верещали невидимые птахи, где-то тарахтел переливисто трактор, оглушительно застрекотал кузнечик. Под сердцем нарастала тягучая боль. И тут же хлестанула, как штормовая пена. Я вскочил, чтобы не задохнуться, и снова качнулся в неведомую сторону. Весь день промотался среди молчаливых зарослей, мокрой травы в поисках снадобья от неизбывной боли. Говорят, человек ко всему привыкает. И душа у него, мол, всеядна, будто брюхо акулы. Неправда, переварить смерть Околовичая не могу до сих пор…

Вечером я отправился к родственникам Вадима. Непросто было решиться на это. Околович погиб, и все погребальные ритуалы — официальные и неписаные — представлялись малозначительным суетным делом. Вспоминаю запоздалые разговоры о погибшем, которые велись у каждого угла. О нем судили верно. Скромный честный человек. Да, он был таким, но в большинстве поминальных речей не ощущалось настоящих чувств. Никто не знал криминалиста так, как я. Разумеется, кроме его родственников. В отделении никто не смог понять, кого мы лишились. Ну что могли сказать о нем наши ребята? В конторе Околовича вечно окружала пустота. Выпускник университета, белая кость, он оставался непонятным другим. Он легко сделал бы карьеру, но торчал на скромной должности. Физический недостаток — заикание — обрекало Вадика на обособление, вольное или невольное. Некоммуникабельность криминалиста сразу приписали высокомерию.

Сколько раз замечал: первое впечатление, особенно неблагоприятное, отбивает у людей охоту глубже разобраться в чужом характере. Пожалуй, и я бы проскочил мимо подлинного Околовича, если бы не моя привычка, оставшаяся с журналистских времен. Люблю раскладывать «по полочкам» повстречавшийся мне народ. Занятие трудоемкое, но ведь охота пуще неволи. И еще, Вадик меня всегда интриговал.

…В доме Околовичей я сразу ощутил привкус безысходного горя, слепого отчаяния и благородного смирения. Мне стало жгуче стыдно за самовольно присвоенное право особо печалиться о погибшем.

Мать Вадима из прихожей повела меня в комнату. По пути сообщила, что Вадик много рассказывал обо мне. Нет, не подвело меня предчувствие. Искоса поглядывал на Марью Николаевну, но не видел признаков страдания…

Однажды я попал в одну скверную историю. При мне били человека, уже раненного ножом. Мы с напарником бежали, чтобы прорвать гущу драки. Холодной молнией сверкнула в свете уличных фонарей сталь. Ярость вскинулась в нас, она слепила и выворачивала сумасшедшим темпом мышцы. Однако первый же подлый удар по телу, из которого лилась теплая кровь, остановил меня. Лучше бы я совсем не родился на свет, чем видеть такое. Трудно сказать, как удалось заставить себя растаскивать копошащуюся мразь, а потом преследовать убегавших. От шока, вообще-то, погоня частенько спасает. Вот и тогда хотелось растворить впечатление от кошмара игрой в догонялки…

Рано или поздно кто-то приказал возвратиться назад и ждать машины «скорой помощи» около потерпевшего. Автоматически подчинился. Опять то же пятно на ночном асфальте, выхваченное светом качающейся лампочки. В центре — бесформенный ком, лишь отдаленно напоминающий человеческую фигуру. И опять в душу влезло ошущение только что пережитого. Помню, точно электрический разряд проскочил по нервам. И тут, о, ужас, ком зашевелился. Мужчина протягивает ко мне руки, очень длинные, и стонет. Стонет надрывно, визгливо, моля о милосердии. Странное дело, ни капли жалости не нашлось к этому несчастному. Только брезгливость, словно он был прокаженным, нечистым. И только профессиональный долг заставил прийти на помощь.

Сидя напротив Марьи Николаевны, я вроде бы не к месту припомнил старый случай и вдруг понял, почему у фонарного столба оказался способен на жестокость. Получалось, что я сопереживаю лишь тем людям, что сдержанны в своем горе. Лицо матери Вадима было спокойным, правда, чуть заплаканным. И все-таки таилось в нем нечто, от чего у меня перехватило дыхание, и слезы покатились одна за другой. Судороги сковали язык, и в «просвете» между ними я твердил:

— Не могу… извините… не могу…

Марья Николаевна обняла меня, прижала голову к своему плечу. Словно впитывала часть моей боли.

— Поплачьте, Сереженька, поплачьте, вам легче станет, — ласково промолвила она, — потом будем Вадимовы фотографии смотреть…

Этого я уже не выдержал и выскочил в коридор. Когда, немного успокоившись, вернулся, то увидел, как Марья Николаевна перебирает карточки. Мы принялись вместе вглядываться в них, молчаливо моля смерть о маленькой уступке. Чтобы хоть с кусочков фотобумаги Вадик откликнулся на нашу скорбь. Не знаю, как это случилось, но просьба дошла до грозного адресата.

Он вернулся, подал знак с одного из снимков. Вадим стоял, прислонившись к стволу дремучей ели — такой живой, органично вписавшийся в природу, греющий кожей щеки шершавую кору дерева.

Мне хорошо знакома история этого фото. Ведь рядышком, «за кадром», сидели у костра Яцек Юргелевич, я и Наташа. Девушка, от рук которой всегда пахло спелой вишней… Расскажу о ней, ибо вечер с матерью Вадима закончился в молчании, и больше мы не встречались.

Загрузка...