Сабине Баутисте и Луису Сепульведе, а также памяти Освальдо Сориано посвящается
Ты пламени жрица, ты лада огня;
Становится пеплом, кто любит тебя;
Любовь, твоя жертва горит, как стерня;
Средь жаркого дня, все живое губя.
О, Господи, брат, что бы мы ни сделали, лишь бы спастись от одиночества! В какой бы ад ни спустились, спасаясь от страха!
Я все время знал: то, что я делаю, ужасно, но продолжал делать. И стоило мне подойти к самому краю ада, как я, подобно шару боулинга, который набирает скорость и силу по мере движения, себя уже не сдерживал. Не важно, сколько кеглей я собью. Главное — катиться.
Человек, которому вот-вот стукнет пятьдесят и который чувствует себя сложившимся в том смысле, что он уже свершил то, что хотел и мог, испытывает нечто среднее между скукой и беспокойством. У этого человека есть два пути: начинать готовиться к старости, удовлетворившись достигнутым, либо пребывать в отчаянии оттого, что чего-то добиться не удалось. С другой стороны, он может израсходовать оставшийся в пороховнице порох по принципу: либо все, либо ничего. Я выбрал последний вариант. Грис меня поддержала. И без всяких оговорок.
Вот что я вам скажу: Ресистенсия — это город, который моя мать называла Пейтон-Плейс, по аналогии с городком в телесериале «Чертов Котел», который пользовался большой популярностью в первые годы черно-белого телевидения. Не знаю, помните ли вы его. Ну так вот, подобно Пейтон-Плейс, Ресистенсия — городок североамериканский, только ошибшийся своим местоположением на картах и окруженный поясом нищеты, с которым североамериканцы сталкиваются на каждом шагу. Здесь никогда ничего не происходит, пока однажды не начнет происходить черт знает что. Жара сводит нас с ума, и это является единственным объяснением того, что происходит, если и когда что-либо вообще происходит. Не знаю, что послужило тому толчком, но однажды вечером (потому что все, что происходит, происходит по вечерам) мы сошли с ума. У тебя кончились деньги или пиво, или тебе до чертиков надоело видеть одну и ту же чепуху по телику, и ты чувствуешь: нужно что-то предпринять. Разбить тарелку, например, швырнуть стул на пол, накричать на соседа, ударить жену, не знаю что, но что-то сделать обязательно надо.
Я чувствовал себя уставшим, но отнюдь не несчастным человеком. До пятидесяти лет я успел дважды развестись, мои дети учились: один — в Университете Буэнос-Айреса, другой — в Государственном университете Кордовы, а я обитал в превосходном кабинете очень большого дома, на верхнем этаже (в сущности, на огромном чердаке). На нижнем этаже жила моя престарелая мать, за которой присматривала шестидесятилетняя ласковая и деятельная женщина по имени Роза. Обе женщины были очень набожны и тихо, без претензий, коротали жизнь, столь же праведную, сколь и дремотную. Работа, независимая и приносящая хороший доход, позволяла мне в таком городке, как Ресистенсия, считаться весьма достойным сыном своих родителей. Мой единственный грех состоял в том, что я поддерживал тайную связь с Грис. С женщиной, которая была замужем, да к тому же за моим лучшим другом.
Не судите меня строго с точки зрения ложной морали. Все шло хорошо в течение последних четырех лет. Грисельда — женщина фантастическая. И не только потому, что красива, но и потому, что во всем мире не сыщешь другого человека, с которым было бы столь интересно проводить время. Ум у нее цепкий и блестящий, ему как нельзя лучше соответствуют грациозность Грис, отличительная черта, и глубочайшие знания, постоянно ставящие меня в тупик, порой сводящие с ума. Все это вместе взятое, извините меня, дает взрывоопасную смесь. Грис, страстной до умопомрачения в интимных отношениях, чрезвычайно надоело играть роль примерной дамы среди местных буржуа. К началу нашей любовной связи она уже покинула Клуб икебаны, отказалась от участия в Патронажном обществе онкологических больных и перестала посещать собрания общества Святой Троицы содействия школам. Ей надоело понапрасну убивать время, надоело просить разрешения, надоело чувствовать себя виноватой в чем бы то ни было. Грис жаждала развлечений, активной жизни, любви. То есть всего того, чего ей не мог дать простодушный Антонио.
Наши отношения начались почти случайно, как именно, рассказывать не буду: нет необходимости. Но поверьте, это было нечто потрясающее. Я впервые столкнулся с такой страстной женщиной, испытал такую обжигающую страсть. И сам никогда настолько не увлекался, потому что прежде не встречал женщин подобного темперамента и чувственности. Вот что я хочу сказать. А познакомились мы лет четырнадцать назад и, по-моему, не произвели друг на друга сильного впечатления. Из-за социальных сдерживающих факторов или по какой-то иной причине в течение целого десятилетия мы были друг для друга, можно сказать, бесполыми существами. Пока однажды — бух! — не произошел взрыв невидимой бомбы, и под образовавшимися развалинами мы стали любовниками, переплелись, как вьющиеся растения, соединились, как расплавленные металлы в горне.
Грисельда была немного моложе меня. Лет на семь-восемь, точно не знаю, потому что она постоянно вводила меня в заблуждение относительно своего возраста и своих прелестей, в чем была совершенно неподражаема. Будучи обнаженной, в кровати, она приходила в восторг только оттого, что я смотрел на нее. Она, не спеша и мягко, мастурбировала меня, а сама в это время чувственно извивалась, как акробатка, как богиня, и спрашивала не совсем к месту, согласен ли я поменять ее на двух двадцатилетних девушек. Потом она пробегала языком по моему телу, задерживаясь на наиболее чувствительных местах: ушах, спине, подмышках, между ног, и, приказав лежать смирно, ласково овладевала мной с такой страстью, которую я даже не берусь описать. Потом она ложилась на меня и начинала покачивать бедрами то в одну сторону, то в другую, при этом ей нравилось, когда я мягко ласкал ее груди, и приходила в восторг, когда я играл толстенькими сосочками матери, вскормившей детей. Тогда она закрывала глаза и просила меня говорить ей всяческие непристойности, чтобы я оскорблял ее, чтобы я обзывал распоследней шлюхой Чако[11]. Это было что-то невероятное. Ее заботило не только собственное наслаждение, но и мое, а я смотрел на нее, радостно улыбающуюся, и любовался, словно Джокондой, которая еще не села позировать Леонардо, словно Девой Марией, кормящей грудью Иисуса Христа. Потом она вдруг вскрикивала, чтобы я поскорее кончал, чтобы я отдал ей все, чтобы она могла осушить меня до дна. Потом говорила, что является водой, морем, и я должен был наблюдать, как она изливается и дрожит. Потом требовала, чтобы я клялся в любви, чтобы оставлял на ее ушных раковинах свою слюну. И я исполнял все ее желания, потому что это была правда, потому что я любил ее больше всех на свете, а еще потому, что мне очень нравилось говорить во время секса. И Грисельде это нравилось.
Больше мне нечего сказать. Мы любили друг друга и после первого свидания, спустя три-четыре месяца; когда нам удалось преодолеть чувство вины перед своими семьями, мы начали завязывать более глубокие отношения. Она выступала в роли подруги, я — советчика. Мы вели бесконечные разговоры о наших детях (ее две девочки хотя и взрослые, но были моложе моих детей), о городских сплетнях, которые нас очень забавляли, об общих друзьях и об их неудачах, о Морском клубе — короче, о нашем провинциальном мирке. И конечно, беседовали о тайне, которая связывала нас, придавала нам силы. Мы сразу договорились, что никогда никому и словом не обмолвимся об этом романе. Единственный, кого мы обходили в разговорах стороной, чье имя не упоминали, был, разумеется, муж Грисельды Антонио. Мы не только дружили, но и являлись совладельцами компании по торговле недвижимостью.
Он, безусловно, знал о нас. По крайней мере я так считал. Женщина вроде Грисельды способна обмануть целый городок, но не собственного мужа, особенно если муж не дурак. А Антонио таковым не был. Бог его знает почему он вел себя подобным образом, во всяком случае, ни жестом, ни взглядом, ни голосом он не показал, что ему все о нас известно. Никогда. Он все сносил молча. Он был рогоносцем и мирился с этим. Я приходил в отчаяние; порой в ярости мне хотелось крикнуть ему, что я отбираю у него жену, встряхнуть его хорошенько, спросить, какого черта он занимает позицию страуса. Если честно, то я не имел понятия, когда он догадался о нас, но я знал: ему все известно.
Мои рассуждения сейчас — конечно, полный кретинизм, нравственное падение. Теперь я это осознаю. Но я решил рассказать о событиях по порядку. Без оглядки на общественное мнение и без утайки. Назвать вещи своими именами, и так далее… Когда мы пустили под уклон шары боулинга, все стало настолько очевидным, что меня до сих пор поражает людское простодушие. Я бы назвал его не милым, а просто глупым. Здесь, в городке, люди склонны верить в то, во что не следует, и прямо-таки заглатывают чепуху, которую им скармливают. Слишком широко распространено и слишком популярно тупоумие у горожан, чтобы кого-то опечалить. Этим должны заниматься либо политики, либо священники, и те и другие неустанно врут, обещая то, о чем не имеют ни малейшего представления. Так что по крайней мере здесь самое удобное — быть у всех на виду. Разные там хитрости для некоторых городков — это чересчур. Нечего метать бисер перед свиньями.
Дело в том, что однажды вечером, насладившись любовью и устав, точнее, дойдя до изнеможения, как велосипедисты, участвующие в «Тур де Франс», мы сообща докурили сигарету, и я сказал как бы между прочим, в шутку:
— Пора замочить твоего мужа.
И Грисельда, несмотря на чудовищность моих слов, сразу согласилась, будто самым важным было то, что я не произнес вслух имя своего друга. Не бросив мне ни единого упрека, ни капли не удивившись, она поинтересовалась:
— А как мы это сделаем?
— Не знаю, — ответил я. — Раскрою ему череп лопатой.
Она засмеялась так, словно я рассказал салонный анекдот, из тех, что вызывают не взрыв оглушительного смеха, а легкую улыбку, нервическую улыбку человека воспитанного.
Впрочем, сказано — сделано. Убийство произошло на следующий вечер в столовой их дома. А сам вечер был выбран по той простой причине, что за несколько часов до этого, днем, мы подписали три договора купли-продажи недвижимости на общую сумму в двести тысяч долларов, деньги хранились в сейфе фирмы, мы собирались положить их завтра в банк «Рио».
Как обычно, я остался ужинать и задержался до полуночи. Мы с Антонио говорили о предстоящей продаже с торгов нескольких участков земли в Вилья-Паранасито. Проблем было несколько. Во-первых, развитие электросети и прокладка труб для питьевой воды даже не оценивались, как и дорожного строительства. Во-вторых, существовал наследник — очень многочисленная семья. Кроме того, мы обсуждали весьма выгодное дело — продажу пяти сотен участков в долине одного из притоков Параны, нюанс заключался в том, что по-настоящему драгоценными эти участки были лишь весной, в остальное время они являлись зловонным болотом.
— Мы, — планировал Антонио, кудесник сбыта, — выдадим участки за будущий рай в отдельно взятом районе, за парковую зону с водой, солнцем и идеальной экологией. Кто скажет, что капиталовложение в фирму «Меркосур» не самое выгодное?! — Он смеялся, мерзкая каналья, уверен был в том, что способен даже зимой продать холодильник эскимосу.
Грисельда пошла готовить кофе, минуту спустя я прервал излияния компаньона, сказав, дескать, забыл кое-что на кухне, и отправился следом. Антонио, разумеется, не возразил. Он наверняка знал, что я буду лапать его жену, и тем не менее. О нет, он отнюдь не был дураком, как и полагается блестящему коммерсанту. Так какого хрена он молчал? Я этого не знаю и не узнаю никогда. Я говорил, меня его поведение приводило в ярость. Оно напоминало мне о матери, которая относилась ко всему безучастно и позволяла мужу, моему отцу, гулять направо и налево, а иногда и распускать руки. Мы с сестрами слышали звуки ударов и видели ее, покрытую синяками и ссадинами, но равнодушную. Меня бесит такое вселенское смирение. Я ненавижу покорность, она меня убивает. Я не понимаю, почему люди, как улитки, в случае беды молча уходят в себя, прячутся в свои раковины. Может быть, я их боюсь, потому что бессловесные твари обладают мощным тайным оружием? Не знаю, но те, кто молчит, делают из меня зверя. Я ненавижу стоиков, скромников, всяческое праведное дерьмо. Я мечтал о том, чтобы мама забыла о смирении, хотел, чтобы она хотя бы словом выразила протест, а лучше врезала палкой по башке моему старику. Я готов был сам сделать это. Парадоксально, но факт: его спас от палки — моей ли, матери — обширный инфаркт. Клянусь, если бы не его дерьмовое сердце, я бы убил его.
Когда я пришел на кухню, Грисельда нервничала. Я ей уже сказал по телефону, что все произойдет нынче вечером, а тут еще разговор о деньгах, лежащих в сейфе нашей риэлторской фирмы. Покачав головой, Грис попросила меня ничего не предпринимать:
— Нет, нет, это чистое безумие.
Но я прямиком направился к садовой лопате, которая стояла у служебного входа. Она была сделана из закаленной стали, острие слегка запачкано землей. Я схватил лопату и обернулся. Грисельда, прислонившись к стене, в упор смотрела на меня, прекрасные серые глаза показались мне пустыми. Я прикинул на руке вес лопаты, вернулся в столовую, встал позади Антонио и что есть сил ударил его по затылку.
Я раскроил череп за один раз, повторять не имело смысла.
Точнее, мне так показалось: Антонио упал на пол подобно утке, подбитой из дробовика на охоте, но вскоре я заметил, что он дышит. Хотя кровь текла из носа и изо рта тонкой струйкой, на вид вязкой и неприятной, Антонио дышал.
Приходилось ли вам когда-нибудь убивать человека? Если нет, поверьте мне: это трудно. Нежелание умирать — более мощный стимул к жизни, нежели принято думать. Однако есть на свете люди на удивление уязвимые. Вам наверняка случалось наблюдать так называемую нелепую смерть. Например, едет мальчишка на велосипеде, падает и умирает от пустякового ушиба, или возьмем автодорожную катастрофу: кто-то погибает, потому что открылась дверца, остальные пассажиры не получили ни царапины. Короче говоря, встречаются люди слабые как бабочки, их можно прихлопнуть ладонью, без особых усилий. Но существуют особи, которые ничем не проймешь, их сердца продолжают биться даже под танком. Этот сукин сын Антонио относился именно к таким. И разумеется, молчал, его убивали, а он молчал. Очень цеплялся за жизнь.
Поняв, что Антонио до сих пор жив, я подумал: с Грисельдой (она стояла в дверях) будет истерика. Я посмотрел на нее, надеясь успокоить взглядом, но наткнулся на холодные, серые, как бы светящиеся глаза.
— Боже мой, он жив! — воскликнула Грис несколько раз.
— Принеси мне нож, самый большой какой найдется.
Она удалилась на кухню, а я уставился на поверженное тело. Мозг, должно быть, отключился, но все остальное функционировало. Я попытался сообразить, куда ударить ножом, дабы не напороться на кость, не превратиться в мясника и не запачкаться кровью. Меня тошнило от гадливости, я хотел быстрее покончить со всем этим. Возникла мысль перерезать горло Антонио.
Грисельда тронула меня за плечо и протянула огромный кривой бразильский нож, который, по-моему, я никогда не видел у них на кухне. Он был великолепен.
Я взял нож, примерился, сел на корточки и дважды полоснул по шее Антонио, потом, не раздумывая, решительно нанес два удара.
Реакция оказалась ужасной: мерзавец подпрыгнул, будто всю жизнь копил силы для этого последнего движения, хотя я перерезал ему трахею, отчего голова почти отделилась от туловища, он не умер.
Не представляю, как дышал этот сукин сын, но он был жив. На пестром ковре разлилась кровь, я ощущал ее на щеках, нечто горячее, расплывающееся, вроде крема для бритья.
Я встал, продолжая смотреть на труп. Голова у него, отклоненная в сторону, занимала совершенно невероятное, нелепое положение.
— Впечатляет, — прерывисто сказала Грисельда.
Она дышала через рот, как это бывает с ней в момент крайнего возбуждения.
— А теперь что будем делать?
— Жить, — прошептал я. — Наверное, нам следует бежать.
— Пожалуйста, убедись, что он мертв, — пропищала она. — Пожалуйста…
— Он готов, — сказал я и бросил нож, — как цыпленок, которого ты съела за ужином. Теперь его нужно разделать, как того же цыпленка перед жаркой.
— Хорошо, — отозвалась она вдруг нормальным голосом. — В таком случае иди и помойся. Я скоро приду.
Я с кротостью ребенка подчинился и отправился, придерживая натруженную правую руку, в конец коридора, где находилась супружеская спальня. Я был весь забрызган кровью, поэтому намеревался воспользоваться одеждой мертвеца. У нас с Антонио были примерно одинаковые фигуры, и мы порой менялись сорочками, куртками и свитерами.
Едва я собрался войти в спальню, как задребезжал дверной звонок.
Меня охватил ужас.
Грисельда подала мне из столовой знак рукой, чтобы я вел себя тихо, и пошла открывать дверь. К моему удивлению, она даже не спросила: «Кто там?» — а когда я ей шепотом посоветовал это сделать, она уже стояла перед полной женщиной, облаченной в просторный банный халат, голову покрывал платок, растянутый множеством бигудей. Это была Карменсита Барриос, жена одного из самых уважаемых дантистов Ресистенсии, известной личности, депутата от Хустисиалистской партии[12], хотя и не вора — явление необычное.
Она сказала, что, кажется, слышала странный шум и что ей не хочется вмешиваться, но если Грисельде нужна помощь, то… а вообще-то она лучше пойдет, так как довольно поздно. Треща языком все это, она беспрестанно поглядывала за спину Грисельды и, конечно же, увидела. Эта тупица увидела меня у спальни, и ее, надо полагать, весьма впечатлили пятна крови на моей сорочке, потому что она спросила:
— О, сеньор Ромеро, вы ранены?
Тем самым глупая баба подписала себе смертный приговор.
Она попыталась пройти в квартиру. Грисельда не препятствовала. Картина, которую Карменсита обнаружила в столовой, оказалась для нее слишком тяжелой. Для начала она хихикнула, возможно, посчитав, что это какая-то шутка: хи-хи, чета Антонутти с друзьями забавляются игрой в убийство, они даже перемазали друг друга и ковер томатным соком, хи-хи. Однако вскоре она сообразила, что дело не шуточное, и замерла, разинув рот, разинув его настолько широко, словно собралась издать боевой мавританский клич, нижняя челюсть отвалилась и придавила двойной подбородок. Карменсита принялась глотать воздух, копя силы для возвращения челюсти в исходное положение.
Грисельда, учтя вышеизложенные обстоятельства, решила, как и я: оставлять свидетельницу в живых нельзя.
А может быть, Грис уже было все равно, она без раздумий выхватила из камина металлический стержень (из нелепого камина, по поводу которого я не раз шутил, ибо мне претила склонность Антонио к «красивой» жизни. Подумать только — камин в Чако!) и, крепко зажав его в кулаке, пошла на толстушку Барриос, как римский легионер. Удар пришелся между лопаток. Одним тычком Грис завалила дуру, как бревно. До сих пор я ничего подобного не видел. Да и не думал никогда, что стержень (любой длины) способен легко пройти сквозь человеческое тело. Нынче я убедился: это возможно. Я открыл также, что Грисельда обладает чудовищной мощью и жестокостью, соразмерной моей.
— Браво, коллега, — только и вымолвил я, и сам не узнал своего голоса.
— Надо ее добить, — сказала Грисельда.
Женщина судорожно дергалась, лежа на ковре лицом вниз, кровь текла, как из свиньи на бойне. Грисельда взяла бразильский нож, которым я перерезал горло Антонио, и раскроила толстушке череп, что моментально умертвило ее. Дура обмякла, как надувная кукла из пластика. Нож засел в черепе.
— Это — безумие, — сообщила Грисельда. — Не могу поверить…
— Мы теперь два сапога пара, дорогая. Остается, глядя на трупы, принять по понюшке табаку, — ответил я по-прежнему чужим голосом.
Не знаю, как ей понравился мой новый тембр, взгляд ничего не говорил, но меня завораживали эти прекрасные, влажные, серые глаза.
— Не кажется ли тебе, дорогая, что пора сматываться, пока мы не перебили всех соседей? — поинтересовался я.
Так мы решили покинуть дом, не слишком беспокоясь, что на перепачканную кровью парочку обратят внимание. Грисельда попросила подождать ее минутку, прошла в спальню, уложила в чемодан одежду и выгребла содержимое из сейфа. Я в это время рассматривал гостиную с хладнокровием и деловитостью режиссера кинофильма «Колумб». Грис сунула мне револьвер и углубилась в портмоне мужа.
— Возможно, он нам потребуется, надеюсь, ты умеешь им пользоваться, — сказала она, пересчитывая деньги и укладывая в свой кошелек около двух тысяч песо. — Так ты умеешь стрелять или нет?
— После службы в армии не стрелял ни разу, но могу отличить заряженный револьвер от незаряженного. У этого барабан полон, и, кроме того, у него есть глушитель.
— Думаю, это «кольт» калибра тридцать восемь сотых дюйма, — сказала она. — Штучка Антонио. Не знаю, на кой хрен он его купил. Но какая ирония судьбы!
— В чем ирония?
— А то, что пользоваться им будешь ты, его убийца, — ответила она и закатилась хриплым, неприятным смехом, с которым я не был знаком до нынешнего вечера.
— Ну хорошо, пошли, поворачивайся.
Но едва мы направились к выходу, как вновь раздался звонок, и я опять замер от страха. Подобно человеку, попавшему в стоп-кадр, пришлось рассмеяться. Громко, будто от радости.
— Прямо безумие какое-то, я говорила, — отреагировала Грисельда и тоже засмеялась.
Теперь дверь распахнул я, широко улыбаясь, держа сумку в руке, а под сумкой пряча револьвер калибра тридцать восемь сотых дюйма.
Я увидел мальчишку из пиццерии «Катурро». Его мотороллер стоял у портика. Похоже, разносчик ошибся домом.
— Это номер… — успел он сказать, прежде чем замереть, уперевшись взглядом в мою окровавленную сорочку.
— Прости, дружок, — сказал я, действительно сожалея по поводу очередной бессмысленной смерти, возможно, самой бесполезной и глупой смерти в мире.
И нажал на спусковой крючок. Мальчик сперва удивленно посмотрел на меня, недоверчиво улыбнулся и шагнул назад, будто пуля задержалась в миллиметре от грудной клетки. Затем он совершил полный оборот вокруг собственной оси, подобно марионетке, которую дернули за шнурок, и упал навзничь, глаза у него остались открыты, словно он надеялся найти объяснение случившемуся на небесах.
— Давай занесем его в дом, ведь никто ничего не слышал, — предложила Грисельда, нагнулась, схватила мальчика за ноги и потянула через порог.
Тут я вспомнил, что выстрел на самом деле не произвел шума.
Мы втащили мальчика в прихожую. Я машинально сходил за мотороллером и, перешагнув через очередной труп, бросил его в коридоре, который вел в столовую. Мы потушили свет в квартире и вышли на улицу. Пока подруга запирала дверь, я сел в свою машину и завел двигатель. Присоединившись ко мне, Грисельда сказала, что взяла некоторые ювелирные украшения и паспорт на всякий случай.
Честно говоря, в этот момент меня вообще ничего не интересовало. Мной овладело ни с чем не сравнимое возбуждение, будто уровень адреналина превысил все мыслимые нормы, а напряжение зашкалило. Я вам еще не доложил, что с сорока лет страдаю гипертонией, отчего в критической ситуации у меня чертовски болит голова, подкатывает тошнота, начинается звон в ушах и, как ни странно, наступает эрекция. Не знаю, все это просто смешно, я чувствую себя отвратительно, а эта штука стоит, твердая, как бейсбольная бита. Подобное состояние, кажется, называется приапизмом и обычно бывает очень болезненным. Ну так вот, у меня в такой ситуации эрекция не вызывает боли, точнее, я ее не ощущаю, ибо думаю только о своем давлении и о страхе, который испытываю и который является чем-то вроде временного душевного расстройства, приводящего к инсульту.
Итак, ничто меня не интересовало. Именно поэтому я не стал задерживаться ни для того, чтобы спрятать трупы, ни для того, чтобы наделать других глупостей, это в кино убийца заметает следы настолько тщательно, что разоблачают его лишь по неизбежной оплошности. Нет, ни хрена меня полиция не пугала. Больше того, мне нравилось думать, что никто не усомнится в том, кто заварил всю эту кашу.
Зато Грис принесла в машину нож и кочергу.
— Пусть слегка потрудятся, — сказала она со смехом. — Пусть пошевелят мозгами, прежде чем принять окончательное решение.
— Для этих свиней, наверное, дело окажется слишком сложным, — поддержал я шутливый тон.
Мы тронулись спокойно, с нормальной скоростью, по направлению к моему дому.
Пекло ужасно, но мы предпочли ехать с открытыми окнами и кондиционером, включенным против правил на полную мощность. Нас не беспокоило то, что в барах, кафе и на тротуарах, как обычно, были люди. Народу в первый, а может быть, и в последний раз представилась возможность лицезреть нас вместе. Мы никогда нигде не показывались парочкой и знали, знали без сомнений: никакие сплетни о нас в городке не ходили. Нам доставлял особое наслаждение тот факт, что мы держали мир в неведении.
Посему я с удовольствием катил мимо «Кларка», мимо «Ла-Биелы», мимо «Нино» и прочих увеселительных заведений. Грисельда Антонутти с Альфредо Ромеро в машине последнего на глазах у почтенной публики. Пусть говорит, пусть распускает язык, пусть злословит.
Я остановился у подъезда, попросил Грисельду подождать меня в машине и пошел к себе. Расскажу вам кое-что о доме, потому что он моя гордость. Это старый домище, из тех, которые до сих пор называют «сардельками». Я купил его несколько лет тому назад по дешевке у шведов Лундгренов, когда их родители и почти все дети умерли, а последняя родственница, одинокая Мария Луисита, решила обосноваться в Кордове. Тяжелые времена, когда здесь кишмя кишели военные и партизаны, игравшие в войну, прошли. Сейчас многие норовят перекроить историю, а для меня все сошло не так плохо. В те годы я развелся с Кристиной, второй женой, и переехал жить в провинцию Мисьонес. Мне хотелось убраться подальше от бардака, творившегося в стране, и Посадас оказался достаточно спокойным городком, где вполне можно было преуспеть. Там я прожил семь лет, занимаясь торговлей недвижимостью. А когда Антонио с Грисельдой и девочками, тогда еще маленькими, заехал ко мне, направляясь к водопадам, и предложил стать компаньоном, я согласился. В Посадасе и по сей день имеется отделение нашей фирмы.
Естественно, мы озаботились приобретением собственных домов. Так что когда Мария Луисита попросила нас заняться продажей большого старого особняка Лундгренов, я сразу понял открывшуюся перспективу. Цена, которую я ей порекомендовал, не превышала стоимости земельного участка под домом, но я объяснил, что рынок недвижимости переживает период депрессии. «Если хотите, — сказал я, — дам вам сразу семьдесят процентов наличными. С такими деньгами вы без проблем переберетесь на новое место, а я, так и быть, рискну, посмотрю, что можно сделать для вас в дальнейшем». Предложение ей показалось выгодным, а поскольку наши дела последнее время шли прекрасно, у меня была наготове необходимая сумма. Бумажные вопросы я уладил к личной выгоде, как обычно, с Сордо Реймунесом, старым секретарем нотариуса, хозяином половины Ресистенсии, с которым следовало считаться даже больше, чем с нотариусом, поскольку он был самым хитрым пройдохой в Чако и ближайших окрестностях. Короче, я проявил деловую смекалку в нужный момент.
Дом, построенный в начале века, я, разумеется, основательно отреставрировал и оснастил кондиционерами и прочими атрибутами комфорта. Во внутреннем дворике растет огромная юкка, рядом стоит мангал, сбоку расположена терраса, служащая одновременно спальней, личным кабинетом, жилой и телевизионной комнатами. На первом этаже дома, о котором всегда мечтала и которого не имела прежде, с шикарной кухней, с огромными залами, живет моя старушка, на втором — я.
Да, я горжусь своим домом, и мне не важно, если кому-то эта гордость покажется преувеличенной.
Итак, войдя в дом, я поздоровался с мамой. Она удивилась, увидев на мне окровавленную сорочку. Я успокоил ее, сказав, что не случилось ничего серьезного, просто упал на тротуаре, а пятна крови — пустяки, не заслуживающие внимания. Вечером у нас состоялась обычная беседа. Я вкратце рассказал о том, как идут дела в фирме и как себя чувствую, — темы тривиальные, но очень важные для матери. Она даже поинтересовалась, как поживает Антонио, которого я представил как мужа Грисельды, а потом, конечно, представил и саму Грисельду: «Очень милая пара с двумя прекрасными девочками — семья примерная во всех отношениях». Мама надавала мне сотню советов по поводу моего «падения» и настоятельно посоветовала с утра пораньше отправиться к врачу.
Поднявшись наверх, я забрал пару тысяч долларов, хранившихся между страницами старого иллюстрированного издания «Ларусса». Пошарил в брюках и сумках, а также в потертом портфеле, где держал небольшую сумму в песо на всякий пожарный случай. Сунул найденные деньги в конверт, написал: «Для мамы» — и положил на столик.
Далее взял документы, очки, три чековые книжки и кредитные карточки, хотя не был уверен, что смогу воспользоваться услугами банка. Когда откроется учиненный нами погром, мои счета наверняка заблокируют. Я решил выбрать из разных банкоматов как можно больше наличных, пока не поздно.
Быстренько приняв душ и побрившись почти без крема, я надел чистое белье. Запачканную кровью одежду хотел унести с собой и вдруг передумал. Меня остановила проблема этического свойства, связанная с единственным человеком, который был для меня важен. Если я унесу эту одежду, мама всегда будет сомневаться в моей причастности к убийствам. Улики, напротив, убедят ее, что сын — преступник. Такой расклад показался мне правильным. Уверенность принесет маме боль, а сомнение — погубит.
Я бросил окровавленные вещи в корзину для грязного белья. В спортивную сумку уложил пару кальсон, брюки, три сорочки и несколько пар кожаных тапочек. Все это — на всякий случай. Туда же запихнул мобильник с запасной батарейкой и устройство для ее подзарядки.
Когда я сошел вниз, мама смотрела телевизор, а Роза что-то вязала, поглядывая на экран.
— Старушка, если тебе скажут, будто я устроил погром, не сомневайся — это на самом деле был я. О’кей?
— Ты о чем?
— Да так, мама, глупости. Запомни, пожалуйста, погромщиком был я.
Грис ожидала меня в машине, спокойно покуривая и впервые не опасаясь, что нас увидят вместе или заподозрят в ней неверную супругу. Следует отметить, в Ресистенсии подобное поведение непременно расценивается как греховное, в особенности когда речь идет о поступках замужней женщины. Само официальное название городка — Сан-Фернандо-де-Ресистенсия[13] — напоминает об индейцах, которые в течение нескольких столетий не давали здесь колонизаторам покоя. Поэтому городок возник лишь в конце девятнадцатого века и с тех пор основательно дискредитировал святого. Я же говорю, Ресистенсия — это Пейтон-Плейс, Чертов Котел, — североамериканский городок, ошибочно попавший на аргентинскую землю.
Мы отправились в компанию по торговле недвижимостью, и я забрал деньги из сейфа. Прежде чем защелкнуть портфель, я подумал, что он будто из кинофильма: марка «Самсонит», равновеликие створки и обе забиты пачками стодолларовых купюр. Прелесть. Картина, достойная Переса Селиса, настоящий «Квитка». Я покинул контору смеясь, и мы поехали на площадь 25 мая.
Сделав целый круг, я остановился у банка «Рио» и снял максимальную сумму, которую выдал банкомат, — тысячу песо. На другой стороне площади так же обошелся с Бостонским банком, банком «Лаворо» и Национальным банком. В каждом из них я снимал сколько можно и не только по дебитным карточкам, но и по кредитным. Это было что-то вроде чистки собственных карманов. Не знаю, занимались ли вы когда-нибудь подобной операцией; если нет, поверьте — это действует возбуждающе. В итоге мне удалось собрать несколько тысяч песо. В то время денег у меня было много, и я числился на хорошем счету у городских кредиторов.
Когда я вернулся в машину, Грисельда слегка нервничала.
— Собираешься бросить меня одну на всю ночь?
— Успокойся, Грис. Нам понадобятся эти деньги.
— Для чего? Куда мы поедем?
— Не знаю, но деньга наверняка понадобятся. Если ты при деньгах, то всегда знаешь, что делать и куда ехать. Так что не выступай.
Однако мне сразу стало не по себе, я дал газу и чуть не столкнулся с красной машиной. Это была спортивная «мазда», имитация восточного варианта «феррари». Такие модели обожают нувориши, и в первую очередь их сыновья. За рулем сидел чванливый блондин, рядом — худосочная девица с признаками анорексии[14] на лице. Мерзавец сделал очень выразительный жест рукой. И… Как бы вам получше объяснить? Клянусь, в другой ситуации я не обратил бы на болвана никакого внимания, но тот день был совершенно особенный. Я оскорбился и послал подонка в то место у проститутки, откуда он вышел на свет. Громко и отчетливо.
И тип свалял дурака. Он лихо затормозил, явно выпендриваясь перед своей доходягой, мол, гляди, какой я мужик, самый настоящий мужик из всех настоящих мужиков Ресистенсии.
Он подошел к нам, выпятив грудь, всячески обзывая меня, и попытался открыть дверцу, чтобы вытащить меня из машины.
Незачем было показывать ему револьвер. Он и глазом не успел моргнуть, как я врезал ему в этот глаз. Блондин покачнулся и рухнул на асфальт, как детский волчок, у которого кончился завод.
Я медленно проехал мимо «мазды». Голова девицы тряслась в ритме песенки, летевшей из приемника. Я одарил бедняжку наиобаятельнейшей улыбкой.
Грисельда неотрывно смотрела на меня, словно переоценивала. Взгляд выражал страх и легкое изумление с изрядной долей любопытства, почти удовольствия. Я был на редкость отвратительным типом — идеальным сообщником плохой девочки, какой она в данный момент являлась.
Вы спросите, почему мы это делали, чего добивались. Клянусь вам, не имею понятия. Истинная правда. Нас просто повело, закружило. Мы убивали, и это нас завораживало. В убийстве есть притягательность, теперь я знаю. Стоит только начать. И дело отнюдь не в том, что я не соображал, что творю. Послушайте, я прекрасно осознавал значение своих поступков. Нет, было совсем другое — что-то вроде галлюцинации или самолюбования. Я действовал быстро и понимал, на что способен. Жизнь неслась с бешеной скоростью, как фильм Чарли Чаплина, где на одну секунду приходится меньше кадров, чем полагается, и возникает иллюзия, будто герой постоянно торопится.
Думая обо всем этом, я, не посоветовавшись с Грисельдой, направил машину к шоссе номер 11, ведущее на Санта-Фе. Грисельда спросила меня, не едем ли мы в «Эль-Монито», и я ответил утвердительно. «Эль-Монито» — популярный мотель в окрестностях Ресистенсии. Здесь, как и в мотелях «Кадена-де-Оро» и «О’кей», лилась рекой сперма и раздавались сладострастные завывания нескольких поколений обитателей и обитательниц Чако. Мы, естественно, тоже заезжали в «Эль-Монито», хотя из-за необходимости держать наши отношения в тайне предпочитали встречаться в квартире на проспекте Альберти в центре городка. Я снял ее в стоквартирном доме, вмещавшем, кроме жилых площадей, какие-то конторы, и использовал, чтобы поспать во время сиесты или посмотреть телевизор одному, в спокойной обстановке. У Грисельды был свой ключ, и она разработала систему: во-первых, являлась на свидание либо на полчаса раньше меня, либо на полчаса позже; во-вторых, не поднималась на мой, восьмой, этаж, а выходила из лифта либо этажом ниже, либо этажом выше и дальше пользовалась лестницей. Ухищрения имели целью ввести в заблуждение портье и соседей.
Однако время от времени ей нравилось посещать мотель. В номере было большое зеркало, и она развлекалась тем, что, глядя в него, наблюдала как бы со стороны за нашей любовью. Ее возбуждало положение тел, заметив момент собственного оргазма, она прямо-таки обмирала от счастья.
Я снял номер на всю ночь подальше от шоссе. Издалека доносилась музыка, торжественно-медленные звуки.
— Зачем мы здесь? — спросила Грисельда. — Не лучше ли уехать от городка подальше? Или ты думаешь, в мотеле нас не найдут?
— Я пока ни о чем не думаю.
И закрыв дверь, я обнял ее, поцеловал, взял обеими руками за мягкое место. У Грис была, и сейчас есть, самая красивая в мире попка, твердая, как у профессиональной гимнастки, что-то невероятное. Кроме того, у нее превосходно очерчена спина, а шея и плечи кажутся воплощением лукавства. Когда я обнимаю ее таким образом, ну словно поднимаю ящик с бутылками самого вкусного вина, когда начинаю целовать ей плечи и чувствовать, как ее бюст касается моей груди, я знаю: в конце концов мы завалимся в кровать. Иногда я клал ее на стол или прислонял к стене, но в любом случае я входил. И часто мы мерились силами, как быки, толкали друг друга наподобие тракторов, но тракторов с глушителями, потому что должны были подавлять спорадические вскрикивания.
На сей раз мы закончили акт совсем по-новому: с неописуемой мягкостью, в томительно медленном ритме, высвобождая эмоции: она — в виде непрерывного крика и радостного плача, я — прерывистого воя. Вот так мы занимались любовью, и сколько времени, я не представляю, но это было поистине восхитительно. Мне казалось, во всем мире нет ничего другого, что сделало бы меня таким счастливым, только пребывание внутри женщины, ощущение, что ты — часть ее, что ты полностью принадлежишь ей, как никогда и никому раньше не принадлежал. Под занавес я расплакался. Она, наверное, удивилась, потому что начала смеяться с закрытыми глазами и бормотать: «Какое блаженство, какое блаженство, какое наслаждение, какое наслаждение», — в конце концов мы достигли наивысшей точки вместе. Мы упали в изнеможении, и я вдруг тоже засмеялся, а она последовала моему примеру. Мы были похожи на сумасшедших, давясь от взрывов смеха, подобно птицам терутеру, до тех пор, пока я, неизвестно почему в общем-то и не желая ответа, спросил ее, чувствует ли она за собой какую-либо вину. Она посерьезнела и откликнулась без малейшей задержки:
— Вину? По какому поводу?
— Не по какому, не по какому… — затараторил я, почувствовав себя полным идиотом, — глупый вопрос, не имеет значения…
— Вот именно, не имеет значения, — подчеркнула она мои слова. — Для меня теперь ничего не имеет значения, ничего.
Она закурила очередную сигарету и продефилировала в ванную комнату. Я закрыл глаза и понял, что ни о чем не думаю. Еще несколько секунд — и засну. Обычно я погружаюсь в сон сразу после того, как кончаю. Мозг бездействует, и хочется лишь одного — расслабиться. И я заснул, повторяя мысленно: «Ничего не имеет значения, не имеет значения».
Но разумеется, мне еще только предстояло узнать, насколько справедливы эти слова.
Грисельда разбудила меня часа через два. Было почти половина третьего утра, однако прохладнее не стало. Даже кондиционер не смог побороть липкую духоту.
Я быстро принял душ. Выйдя из ванной комнаты, я обнаружил, что она стоит перед зеркалом и любуется своим отражением. Она надела короткое желтое цветастое платье в форме колокольчика снизу и с большим декольте сверху. Она обожала этот наряд, и не только потому, что я его привез специально для нее из Соединенных Штатов, но и потому, что он отвечал целому ряду требований: во-первых, шел ей, во-вторых, был легок и удобен и, в-третьих, подчеркивал красоту как ног, так и груди.
— Вау… — восхитился я. — Сеньора, вы доведете меня до инфаркта.
— После этой ночи тебе никакой инфаркт не грозит. — Она открыла дверь и остановилась, освещенная фонарем, вдыхая плотный и теплый воздух, который спускался с ближайшей горы.
Я удивился. Прежде мы старались устроить так, чтобы ее в мотеле никто не увидел. Перед выходом из номера я гасил лампочку. По дороге к машине изучал окрестную темноту, сев в салон, отключал внутреннее освещение и только тогда открывал дверцу. Она бежала к автомобилю, прикрывая голову либо моей сумкой, либо своей блузкой. Теперь ее, похоже, не заботили случайные свидетели.
Когда мы сели в машину, я сказал Грис, что подобное поведение мне кажется вызывающим.
— Кому это я бросаю вызов? — сухо ответила она, словно была не в духе. — Комарам и другим ночным тварям? Этим говнюкам?
Я промолчал, дав понять, что разговор в таком тоне неуместен. В ожидании дальнейшего я закурил и пустил машину на малой скорости.
Она закурила и продолжила:
— Знаешь, до меня вдруг дошло: всю жизнь… не только с тех пор, как сошлась с тобой, всю жизнь я провела под маской, была вынуждена считаться с остальными, я никогда не делала того, что хотелось, никогда не поступала просто ради собственного удовольствия. Меня угнетали родители, монахини из монастыря Девы Марии, муж, дети, общество, весь этот дерьмовый мир… Сорок два года я стараюсь, чтобы все вокруг меня было в ажуре: семья, дом, друзья… Я пыталась всех осчастливить. Это я-то, беспечная, опрометчивая, не знающая, что такое настоящее счастье.
Она выбросила окурок за окно, грубо пошутив, как утомленный дорогой путник, и взяла новую сигарету; куря, она с силой выдувала дым.
— Однажды монахиня, которая мне очень нравилась и была фактически моей подругой, сестра Эрминия, молодая и писклявая, призналась мне, что тоже не знает, что такое счастье, и поэтому стала Христовой невестой. «По крайней мере это меня успокаивает», — говорила она. И я с тех пор все время думала, почему бы мне, черт побери, не успокоиться подобным образом. Многие годы я чувствовала себя виноватой в том, что моя вера слаба, ни на что не годна. Потом, когда вышла замуж за Антонио, я поняла: он лучший из всех мужчин, которых я знала. Я поклялась быть ему верной и заботливой женой. Думаю, такой я и была. Кроме того, я хорошая мать и отзывчивый человек. По крайней мере была. Никто вокруг меня не остался без моей поддержки, понимания и любви. Можно сказать, я провела жизнь в самоотречении. Но теперь дочери в Росарио, и я знаю: им там хорошо. А мои старики умерли. Пока они были живы, я заботилась о них, как подобает хорошей дочери. Я до сих пор каждое лето посещаю свою сестру в Сан-Луисе, или она приезжает ко мне со всем семейством. Я никогда не отказывалась ехать с Антонио, куда он хотел, я честно выполняла свой долг. Ты это понимаешь? Я состояла в разных комиссиях, ходила в церковь на мессу, занималась кооперативными делами, теперь являюсь членом совета колледжа Девы Марии, жертвую в Фонд босоногих кармелитов. Я всегда была примерной женой, образцовой матерью, идеальной дочерью, безупречной сеньорой. Никогда не допускала никаких погрешностей, если не считать таких глупостей, как опоздание домой на полчаса, за что всегда просила у семьи прощения. Мой единственный, тайный грех — ты. Это случилось впервые; не знаю, наверное, я созрела для адюльтера. Нет, это не умаляет твоих достоинств, понимаешь, я просто оказалась готова нарушить общепринятые правила поведения. Не будь тебя, появился бы кто-нибудь другой, Альфредо. Конечно, я рада, что встретился именно ты. Я влюбилась в тебя с первого взгляда. Ты сумел соблазнить меня, ты — непревзойденный мастер в интимных делах. Антонио меня трахал. Ты научил меня получать удовольствие от секса, ты превратил меня в самку, суку, свинью, не знаю еще в кого. Я, как животное, наслаждаюсь половым актом. Теперь ты, без всякого умысла, показал мне, что забава иного рода — нарушение закона. Может быть, поначалу, да, было некоторое затмение, ты-то знаешь. Но я досрочно выполнила все обязанности, которые наложила на меня жизнь, и я пока еще молода. Наступила пора заняться самой собой, вернее, сумасбродством. Я чувствую себя красивой, привлекательной, я вижу, насколько нравлюсь мужчинам. И я хочу развлекаться, хочу совершить миллион поступков, на которые раньше не решалась из опасения, что либо потерплю неудачу, либо кто-то помешает. Мне надоели до чертиков запреты, отмены, надоело просить позволения, быть правильной. Все это невыносимо действует мне на нервы. Поэтому — после того как прошло помутнение рассудка от страсти — я поняла: все гораздо сложнее. Ты действительно предложил мне иное — иной путь, иную жизнь, то, что каждая женщина может и имеет право получить, потому что она, подобно мне угнетаемая и примерная, всегда этого хочет. Всегда, понял?
Мне показалось, что она плачет. Поскольку я не имел ни малейшего представления о том, куда нам направиться, я вел машину медленно. Мы выехали на дорогу, ведущую в аэропорт. Я намеревался обогнуть городок. В какой-то момент подумалось: «Полиция, наверное, уже ищет нас. Сколько времени ей потребуется на то, чтобы обнаружить трупы? Не пошел ли кто-нибудь из родственников толстушки Барриос глянуть, почему она так долго не возвращается от соседей?»
«Наплевать», — тут же ответил я себе. Именно так оно и было — все, что не относилось к словам Грисельды, в данный момент не стоило ни гроша.
Она провела платком по верхней губе и шмыгнула носом.
— Я возмущена, Альфредо… Я в бешенстве. И почему я все время так пренебрежительно относилась к себе? Меня трясет от негодования, по сравнению с ним любые переживания — пустяки. Чувствую, сегодня я способна на все, понимаешь? Я теперь и пифия, и проститутка, и гарпия, и василиск.
— Грис, мне жаль тебя прерывать, — сказал я, различив на пересечении улицы Соберании и шоссе номер 11 фонари дорожной полиции. — Но посмотри вперед.
— Вижу, — сказала она. — Не останавливайся.
Патруль подал световой сигнал, и я вопреки протестам Грисельды предпочел затормозить. Грисельда осталась в машине, я вышел: понял, что легавых в машине только двое. С ними легко справиться. Я презирал этих взяточников, как ни на что не годных придурков. Ненавижу полицейских, мне всегда хотелось иметь танк, чтобы раздавить их, стереть в порошок. Я не анархист и не считаю, что нужно покончить с любой властью. Наоборот, я ярый поборник любой власти, любой иерархии и не верю, будто все на свете друг другу равны. Более того, я согласился бы с существованием безупречной полицейской системы, с полицейскими, университетски образованными, оснащенными современным вооружением и технологией, с настоящими рыцарями — защитниками интересов общества. Но эти бездельники, эти вконец испорченные твари в мундирах, всесильные и невежественные, умеющие лишь выколачивать мзду с хозяев игорных заведений и бить по яйцам куриных воров, вызывают у меня отвращение.
Я медленно приблизился к патрульной машине и, прежде чем легавые успели разинуть рты, заявил, что являюсь личным другом губернатора и работаю советником в Министерстве здравоохранения.
— Я буду вам весьма благодарен, — сказал я, — если вы поможете мне решить проблему с багажником.
Эти идиоты сразу забыли о причине, по которой остановили меня, посоветовались, и один вылез из машины. У кривоногого толстяка была странная походка, казалось, он набил мозоли на обеих ногах или получил от казны обувь на размер меньше, чем полагается.
На брюхе у него виднелось жирное пятно, словно он выплеснул на себя подливку к пицце. Я почувствовал омерзение и жалость к той женщине, которой приходится выдерживать вес этой свиньи.
Я пошел назад, к своей машине, открыл багажник и вынул крестовой ключ для замены колеса. Держа монтировку сбоку так, чтобы толстяк не заметил, я попросил его заглянуть в багажник. Идиот наклонился, и я ударил ключом по голове.
Полицейский осел, как мешок расплавленного жира, чем и являлся на самом деле. Я забрал у него пистолет, «Бальестер Молина» калибра сорок пять сотых дюйма, точно с таким я ходил в наряд во время службы в армии. Я сунул пистолет за спину и взял револьвер калибра тридцать восемь сотых дюйма, принадлежавший Антонио. Мне очень нравился глушитель. Звук выстрела — это нечто фантастическое, едва слышный щелчок, похожий на плевок ламы. «Чик» или «чвык» — и стоящее перед тобой дерьмо отправляется к праотцам.
Я позвал второго полицейского тревожным голосом и сказал, что его товарищ потерял сознание. Легавый, низкорослый и худой в отличие от напарника, побежал ко мне с весьма озабоченным видом, повторяя:
— Что случилось? Что случилось?
— А случилось вот что, — ответил я, когда он находился от меня на расстоянии примерно двух метров, и пустил ему пулю прямо между глаз: «Чик — и ко всем чертям, подонок». Я был в восторге. Поверьте, убивать людей одного за другим — это упоительно. Да, я отлично знаю, звучит абсурдно, чудовищно, но попробуйте сами, а потом мне расскажете.
Грисельда вышла из машины. И воскликнула:
— Да ты с ума сошел! Остановиться не можешь?
Я велел ей проверить, нет ли оружия в патрульной машине, а сам забрал пистолет у тощего полицейского, распростертого на асфальте. Грисельда двигалась, словно на замедленной кинопленке, будто очень устала или потеряла интерес ко всему происходящему в мире. Вернулась она с пустыми руками, села в машину и разгладила платье на прекрасных бедрах. Несколько секунд я любовался ее уникальными, великолепными ногами. Не знаю, говорил ли я вам, в девичестве Грисельда была балериной — состояла в балетной труппе университета и могла бы попасть в театр «Коломбо», если бы не помешала какая-то история, кажется, родители не пустили ее на сцену.
Я включил первую передачу, и мы поехали заправляться бензином.
На станции «Шелл» я попросил мальчика залить бак доверху. Пока он работал, мы молчали. Грисельда смотрела вперед, в сторону площади, словно вела с ней неслышный разговор. Взгляд у Грис был потерянный. Или переполненный чем-то, не известным мне.
Я подумал, что все только начинается. Порвался швартов, отказал винтик. Произошел сбой в поточном производстве. Все пришло в критическое состояние, пошло шиворот-навыворот, изменение превратилось в норму и закрутилось в бешеном ритме. Не прошло и секунды, как мир стал иным. Однажды в Германии я захотел получше рассмотреть собор в Кельне и не попал на междугородный поезд, а он — его потом назвали «поездом смерти» — глубокой ночью сошел с рельсов, локомотив врезался в железнодорожную станцию, и пятнадцать вагонов сложились в гармошку. Это была крупнейшая катастрофа со множеством убитых, за которой последовал серьезный правительственный кризис. До сих пор не знаю, что заставило меня задержаться на один час в соборе и не использовать купленный билет. Вот так часто и случается — в результате стечения сложных обстоятельств все взрывается, все изменяется. Человек обычно не понимает, насколько он уязвим, печется, как придурок, об имуществе, престиже и прочих химерах, хранит то, чему суждено исчезнуть. Анекдот, да и только.
Размышляя, я исподтишка посмеивался. Я в трезвом уме и твердой памяти учинил феноменальный бардак. И после этого нам в кино внушают, будто на такое способен типчик либо обкуренный-обколотый, либо сильно пьяный, либо не понятый собственной семьей. Да пошли они к черту, эти моралисты-киношники! Почти все, кто занимается кино, — сукины дети.
Я расплатился с пареньком, и он меня поблагодарил за необычайно щедрые чаевые. Я нажал стартер и закурил сигарету, сосредоточившись на управлении машиной. Меня снедала злость. Повторяю: это была злость. И пусть меня никто не осуждает, пожалуйста, не утруждайте себя. Никто в этой стране извращенцев не вправе судить кого бы то ни было. Ясно? В стране, где после вояк, стада грязных бездарных свиней, к власти пришли мафиози, жулье и сукины дети. Единственная разница между ними заключается в том, что у последних хорошие манеры, они, безусловно, более презентабельны, чем военные банкиры, пытаются во всем подражать коллегам из Америки, нувориши быстро приобретают внешний лоск. И у меня, конечно, хорошие манеры, но, заметьте, я был человеком честным, никогда и никому не делал пакостей — образцовый обыватель. А потом благоразумие мне опротивело, вот и все. Ясно? Ромеро — лучший представитель среднего слоя, человек честный, думающий — вот что вы могли сказать обо мне. А теперь вы узнали: Ромеро устал быть эталоном благочестивого пердуна. Надоело до чертиков, плевать я на всех хотел. И давайте, ребята, не возмущаться, здесь никто не имеет права указывать пальцем ни на кого, никто не может первым кинуть камень, ни у кого нет настолько чистой задницы, чтобы искать грязь в чужих кальсонах.
И пусть меня не осуждают моралисты, то есть те, которые у нас в стране растлили несколько поколений. На эти поколения уже нельзя возлагать никаких надежд. Уже нельзя. Лекарства для их лечения нет. С тех пор как нами правят наркодельцы, люди тоскуют по диктатору, следовательно, в будущем наш народ ожидает лишь лютая свирепость. Уступчивые тюфяки пустили по ветру наши ценности. Так что не надо говорить мне о каких-то духовных ценностях. Что это за ценности, чьи они? И почему именно я должен с ними считаться? И о грядущем поколении молчите. Не думаю, что поколение моих детей будет лучше нашего или предыдущего. Отнюдь не обязательно, да и доказательств тому не видно. Потому не судите нас ни вы, добрые невинные души, ни вы, мясники, превращающие девушек в проституток, ни вы, выступающие против отмены наказаний за торговлю наркотиками, хотя сами же ими и торгуете, ни вы, сукины дети, которые не способны оплакать смерть собственных детей. Не судите меня, черт побери, и вы, лицедеи, убивающие своих пособников, платящие деньги наемным убийцам, вы, продавшие душу дьяволу, Мефистофели местечковые, погань от литературы. Короче, все вы, кто каждый день торгует жизнями других, черт вас побери. Нужно изобрести десятый круг ада для людишек, притворяющихся священниками и беспардонно врущих на каждом шагу; для ханжей и циников, расплодившихся в стране; для злодеев, проповедующих мир; для подонков, благословляющих всякого шарлатана, делающего деньги. И это еще не все. Десятый круг ада для трусов, для продажных писак, сочиняющих наукообразные книжонки, для тех душителей инакомыслия, для чистосердечных поклонников фривольных оперетт. Десятый круг ада для преступников от телевидения, для поклонников телевидения, для приверженцев азартных игр, для завсегдатаев кабаре, хлопающих артистам в ладоши, а потом теми же руками щупающих под столом собственные яйца. Для профессиональных лизоблюдов, расстилающихся перед сильными мира сего, для государственных чиновников, пребывающих на службе благодаря способности падать лицом ниц, когда нужно. Десятый круг ада для равнодушных счастливчиков, для тех, кто по знакомству всегда ухитряется занять тепленькие кресла. Светлого будущего нет и не может быть. Это страна наивных и безнадежно несчастных людей.
Не знаю, дошла ли до вас моя мысль. Мне безразлично, кем вы меня считаете — обиженным психопатом или чудаком, напрасно усложняющим жизнь. Мне смешны ваши суждения и желания. Единственное, что я требую от вас, — это понимания. Немного уважения, сеньоры, минута молчания в связи с происшедшей трагедией. Чуть-чуть сдержанности. Так-то вот…
На мосту через Парану я выкинул нож и кочергу. До воды было примерно сто метров.
— На такой глубине, при таком течении они никогда не найдут орудия убийств, — сказал я задорно.
Пусть полицейские потрудятся, чтобы служба не казалась медом. Ничто и никому не должно доставаться даром.
Грисельда предложила ехать до Посадас, где и переправиться в Энкарнасьон, дескать, мы могли бы пересечь Парагвай с юга на север и попасть в Бразилию через Пантанал или Корумбу, а там решить, что лучше — укрыться в Мату-Гроссу или, переправившись через Амазонку, рвануть сквозь Амапу на юг, к Гвинеям[15], и осесть в какой-нибудь хижине на берегу моря.
Я слушал Грис и спрашивал себя, сошла ли она с ума или просто развлекается, предлагая подобное кругосветное путешествие.
— За нами будут охотиться, как за косулями, — возразил я. — Если мы двинемся этим маршрутом, на нас непременно кто-нибудь наткнется. Что нам нужно, так это укрыться в каком-нибудь тихом местечке и на время затаиться.
— Ладно, поступим так, как ты хочешь. В конце концов, мне на все наплевать.
— Даже на своих дочерей?
Я почувствовал, как у нее сморщилась кожа на затылке, и увидел, что рот сложился в жестокую гримасу, возможно, непроизвольно.
— Они прекрасно обойдутся без меня, как и ты без суки, которая тебя породила, Альфредо, — холодно произнесла Грис. — Не хочу думать ни о каких родственных связях, вообще ни о каких связях. Я тебе все объяснила. Не доставай меня. Хватит. Баста.
Я смирился и начал прикидывать, как осуществить ее план. Первым делом следует поменять машину. Нынешней ночью это можно сделать только через турка Асада. Друг Антонио и Грисельды держал свой автомобиль в гараже Медицинской федерации Чако, в правлении которой состоял. Ночные сторожа знали меня. Скажи я им, что у меня срочное поручение от доктора Асада, они без звука вручили бы ключи. Я не смог сдержать улыбки при мысли о том, какую мину скорчит турок утром. Он как раз купил великолепный «ровер», очень дорогую и эксклюзивную модель. Его проклятия будут слышны аж в Ориноко.
Впрочем, в угоне чужой машины пока не было особой необходимости. Мы можем оказаться на границе через три часа, то есть до того, как пост у моста Посадас — Энкарнасьон получит приказ о нашем задержании. За всеми пограничными мостами наблюдает Национальная жандармерия, а жандармы, тоже взяточники, ненавидят провинциальных полицейских, потому что более глупые. Я снова усмехнулся, подумав о турке: он висел на волоске от личной трагедии.
— С чего это ты развеселился? — поинтересовалась сердито Грисельда.
— Не важно, — ответил я сухо. — Могла бы и сама стать повеселее, нам предстоит долгое путешествие.
— Ты мне угрожаешь, сеньор Смеющийся-сам-по-себе?
— Думай, что хочешь, но перестань злиться.
— А если мне нравится?
Не знаю, что со мной случилось, не спрашивайте. Я резко затормозил, и Грисельда, не успевшая пристегнуть ремень безопасности, ударилась о лобовое стекло. Когда она, возмущенная, повернулась ко мне, я врезал ей тыльной стороной ладони. А рука у меня очень тяжелая.
Клянусь, никогда в жизни я не бил ни ее, ни кого-либо другого. Я просто не сумел сдержаться.
Как и следовало ожидать, Грисельда, очнувшись, реагировала на насилие насилием. Как боксер, получивший неожиданный нокаут и знающий, что проиграет, если не ответит аналогичным ударом, а лучше двумя ударами, она с яростной бранью набросилась на меня. Мне удалось схватить ее за запястья, но не укротить. В какой-то момент она изловчилась и расцарапала мне правую скулу. Она совершенно распоясалась, и я вынужден был стукнуть ее кулаком по носу.
Раздался легкий хруст. Похоже, я сломал ей носовую перегородку. Она тихо охнула, словно испустила последний вздох, и отключилась. Нокаут.
Я некоторое время смотрел, как по лицу Грис расплывается огромный синяк, веки начали набухать, словно она целые сутки проплакала безостановочно. Тогда я глянул на себя в зеркало заднего вида и обнаружил, что по щеке течет тоненькая красная струйка. Стерев кровь носовым платком, я крепко сжал руль и устремил взгляд сквозь ветровое стекло. Я был в бешенстве, поэтому решил немедленно убить Грис. Время и место подходили как нельзя лучше: половина четвертого утра, вокруг никого. Почему я не сделал этого? Наверное, меня удержала любовь или то, что от нее осталось, не знаю. Я вдруг понял, что гнев — единственный по-настоящему неизбежный грех. Гнев слепой, неправедный. Когда человек видит, что оказался в тупике, он желает одного — смести все преграды, ринуться напролом, подобно бизону, чинить суд и расправу, будто сам Господь Бог. Человек, вышедший за пределы дозволенного, совершивший убийство, не в состоянии воспользоваться тормозами разума, он, повторяю, подобен животному, которое сметает проволоку и столбы заграждения, не обращая внимания ни на боль, ни на крики служителей, которое способно умереть в своем оголтелом порыве громить, громить и еще раз громить. Гнев — это бык, помешавшийся на разрушении, и я в тот момент был таким быком.
Окрестная тишина постепенно успокоила меня. Грисельда пошевелилась, платье немного задралось, и ноги в слабом свете фонаря, стоявшего неподалеку, засияли огнем, который зажег во мне безумную страсть. Маленькие трусики, белые и чистые, резко контрастировали со смуглой кожей, зеркально-ровной, как поверхность лагуны в безветренную погоду. Другого белья, уж я-то знал, на Грис не было. Она редко надевала лифчик, гордясь полным бюстом родившей женщины, остававшимся на удивление упругим. Я им восхищался, а Грис умиляло, как я, наподобие ребенка, который вытягивает, засыпая, последние капельки молока, нежно покусываю ее соски. «Какой же я счастливчик: отхватил шикарную самку», — подумал я и почувствовал, что мой секс стремится к решающей схватке. Я расстегнул ширинку, нагнулся и провел языком между ног Грисельды, сначала мягко, потом, когда Грис начала реагировать, словно очнувшись от сладкого — а не от кошмарного — сна, настойчиво, с силой; язык прямо-таки превратился в бич. Грисельда подскочила как от удара тока и зависла над сиденьем, будто у нее проявились способности к левитации или она заболела эпилепсией.
Она стала просить меня войти. Умоляла изломать ее, избить, сделать с ней все, что захочу, поскольку я сукин сын, неисправимый, а потому и недостойный прощения, но сукин сын восхитительный, доставляющий неизъяснимое удовольствие.
Вы простите меня, но в мире нет ни одного настоящего мужчины, который отказал бы женщине в подобной просьбе. И я не отказал. Она несколько раз испытала оргазм. А когда наконец и я достиг его, то почувствовал Грис настолько в моей власти, настолько беззащитной передо мной, что тихо поднялся и пристально посмотрел на нее. Глаза были закрыты, на лице застыло выражение такой боли, что я свирепо захрипел:
— Грис, Грис, Грис…
Я подумал, что готов сделать для этой женщины все, что она захочет, действительно все, в том числе и убить ее.
Небольшое пятнышко крови, возможно, от расколотого зуба. Вот и все, что у нее было. Я смочил слюной носовой платок и ласково передал ей. Наверное, ударив Грис, я поступил очень плохо, но не хуже других. Многие известные мне люди, конечно, никого не убивали, даже не изменяли своим супругам, они слыли примерными родителями, хотя были круглыми кретинами, профессиональными садистами, махровыми циниками и шантажистами. Я хорошо знал семью Марселы, своей первой жены, знал, какую несчастную жизнь ей устроили: отец — избиениями и мать — непротивлением его жестокости. Это были партнеры по издевательству над детьми. К той же категории относился и брат моего тестя, любимый дядя Марселы, который заставлял семилетнюю племянницу сосать его крайнюю плоть, он наваливался и на свою собственную дочь Элисту, которой было всего четырнадцать лет.
Нет, этот сукин сын никого не убивал, он свободно разгуливал по городу и по сей день с утра до вечера распивает с приятелями виски в баре «Ла-Биела». Мой бывший тесть, дед моих детей, тоже никого не убивал, но дочь, Марсела, ненавидела его за предательство и жестокость. Каналья продолжал избивать ее даже после того, как она вышла за меня. Я был вынужден пригрозить ему адекватными побоями, что шло вразрез с моими тогдашними принципами:
— Если с головы Марселы упадет по вашей милости хоть один волос, я прибью вас. И не говорите потом о неожиданном нападении.
Взгляд у меня, надо полагать, был весьма убедительный, ибо этот тип с тех пор и пальцем не тронул Марселу, а ко мне начал относиться с превеликим уважением. Пуще того, когда я развелся с его дочерью, он заявил ей, что она потеряла превосходного мужа.
Вот вам ханжество Пейтон-Плейс, которое терзает мне сердце. А сколько известно подобных случаев! Старик Якоб ди Томассо почти двадцать лет живет с женой русского эмигранта Ковальского, пару можно видеть то в Буэнос-Айресе, то в Росарио. И тем не менее ди Томассо возглавляет Товарищество колледжа Великого Дела Непорочно Зачатого Иисуса Христа, жена Якоба дирижирует Муниципальным полифоническим хором, а Ковальский председательствует в Экономической федерации департамента и регулярно по пятницам и субботам ездит в Корриентес к проституткам. И все притворяются, будто ничего экстраординарного не происходит. Милейшие люди, каждый и мухи не обидит, но по сути омерзительные свиньи.
А малышка Ферраро? Не она ли родила ребенка от собственного отца, самого знаменитого в Чако врача-клинициста, заслуженного профессора Медицинского факультета университета?
Никто никого не убивает, но все уклоняются от уплаты налогов, все мошенничают с государственными фондами. Политики — потому что используют в личных целях общественное достояние, систему должностей и привилегий и берут взятки, сами породили и сами же довели до совершенства такое устройство страны. Бизнесмены, отдыхающие в Санта-Катарине или на островах Карибского моря, путешествующие в Майами, а порой и в Европе, — потому что вздувают цены на товары первой необходимости, наносят ущерб экологии, расхищают природные ресурсы, уродуют по причине дурного вкуса городской ландшафт. Дипломаты с их фальшивыми, подобно монете в четыре песо, родословными — потому что разъезжают за счет обездоленных в «мерседесах», «БМВ» или «хондах» последних моделей.
Но никого нельзя обвинить в убийстве. Никого.
Я поцеловал Грисельду в носик. Она чувствовала слабость, лицо, столь любимое мной, посинело — явно формировалась гематома. Мне было стыдно, чудовищно стыдно. Однако, заметьте, я не утверждаю, будто не соображал, что творю. Будьте уверены — понимал все время. И даже если проведу остаток жизни, горестно вздыхая уж не знаю, насколько искренне, то и тогда не стану ссылаться на свою невменяемость. Поэтому стыд, овладевший мной в тот момент, был совершенно естественный: кровавое пятно на лице Грисельды служило гораздо большим и тяжким обвинением, чем три или четыре предыдущих убийства.
«Конечно, — подумалось мне, — все дело в диком желании, в разделенной страсти, в любви, возможно, патологической, но все же любви, которую мы испытываем друг к другу. И в нашем бунте, конечно». Я вспомнил, как мы боролись с чувством вины в начале связи, со страхом, который эта связь нам внушала. Вспомнил и о счастье, которое испытал, когда сошелся с женщиной прекрасной, восхитительной, лучезарной, мечтой каждого мужчины. Все, вплоть до мужа, моего друга, несомненно, ему мешали.
О будущем я не размышлял. «Ночь долга, — сказал я себе, — а завтра всегда неопределенно». Мы тронулись в путь. Когда я пересекал город Корриентес, который спит столь же дружно, сколь молится и поет, передо мной встал вопрос. Он заключался не в том, когда, и не в том, как, и не в том, почему. Я задумался о пределах. Где предел нашему бунту? И существует ли он вообще? Ответ, естественно, был такой: никакого предела нет. Нет, потому, что я, возможно, самый чистосердечный из сыновей страны, где по-настоящему ясно только одно — нормой является беспредел, позволяющий реализовать любую идею, которая только придет в голову блудливого и сумасшедшего животного.
Я выехал на дорогу номер 12 и направился к Посадасу. Мы миновали старый аэропорт Камба-Пунта, и тут нас остановила полиция. Полусонный толстяк оглядел салон, словно хотел удостовериться, что на заднем сиденье пусто, спросил меня, куда и зачем мы держим путь, я ответил, дескать, хотим пораньше попасть на молебен в церковь Девы Марии. Полицейский махнул, чтобы мы проезжали, и пожелал нам доброй ночи и счастливого пути.
Я истово перекрестился и тронулся дальше. Когда этот тип скрылся из вида, я засмеялся. Грисельда ласково положила руку мне на бедро:
— Ты божественен. Самый жестокий и мерзкий из всех божественных сукиных детей.
Она включила радио, сквозь помехи зазвучала хриплая музыка, словно кто-то проигрывал старые пластинки на 78 оборотов в минуту.
«Любопытно, — подумал я, — когда нас арестуют? И арестуют ли вообще?»
Я страшно устал и боялся уснуть за рулем. У меня болела правая рука — от плеча до кончиков пальцев. Кроме того, судя по ощущениям, почки у меня распухли так, словно кто-то палкой прошелся по ним. Благо не было другого выбора, я сказал себе, что это всего лишь последствия перенапряжения. Поискав в бардачке, я обнаружил таблетки аспирина. Я их всегда вожу с собой — красные, сильнодействующие. Проглотил три штуки. Они оказались препротивными — меня затошнило. Тогда я понял, что проголодался.
На заправочной станции «Эссо» Грисельда купила бутерброды, бутылку газированной воды, два стаканчика крепкого кофе и сигареты. Мы поели в машине на стоянке при станции техобслуживания. Когда я рванул дальше, кофе дымился. Мы молча закурили. По моим расчетам, через два с половиной часа должен был показаться мост между городами Посадас — Энкарнасьон. Подумалось: «В столь ранний утренний час жандармы едва ли успели стать придирчивее, чем ночью». И еще: «Хорошо бы разменять несколько крупных долларовых купюр». Имея мелкие деньги, через границу можно провезти все, что угодно. Монетарный символ аргентино-парагвайской границы — Взяточничество. На языках, которые здесь в ходу, слово звучит одинаково.
В Парагвае я собирался позвонить Элеутерио. Этому типу мы с Антонио несколько раз помогали в не очень чистых делах, а именно в ловких описаниях земельных участков, приобретенных в Формосе и Чако. Участки представляли собой высоченные горы, но мы не задавали Элеутерио никаких вопросов и оформляли документы, по которым о рельефе местности можно было думать что угодно. За оказанные услуги он платил нам очень хорошо, мало того, на Рождество присылал каждому по ящику самого дорогого шотландского виски. Он неоднократно говорил, что, если у нас возникнут проблемы, он с удовольствием поможет их разрешить. Ну так вот, такой момент наступил.
Я был напуган, точнее, крайне удивлен. Мне с трудом верилось, что я, именно я ударился в бега, что все происшедшее не кошмарный сон, от которого я пробужусь через несколько часов. В подобной ситуации это не редкость. Вы не представляете, сколько странных мыслей посещает человека, достигшего предела. А я его достиг: я пребывал в настоящих бегах и знал, что каждая минута на свободе бесценна. Я не гадал, когда и кто найдет трупы в доме Антонио: сосед, служащий из пиццерии или другой незваный гость. Мне было наплевать, что наговорила фараонам соплячка из красной «мазды» и сумеют ли они связать воедино все преступления. Но я не сомневался: пустая патрульная машина и убитые полицейские обнаружены. Наверное, за нами уже гнались, а может быть, и нет. Одно совершенно ясно: на рассвете во что бы то ни стало нужно попасть в Парагвай.
Осознав свое положение, я понял, чего боюсь. Добраться до Посадас — дело не слишком сложное, а вот пересечь границу… Какими бы неумелыми идиотами ни были фараоны Чако, они, блюдя честь мундира, кипя от возмущения, наверняка разослали кучу приказов об усилении пропускного контроля. И придурок в состоянии сообразить: преступники вроде нас первым делом попытаются удрать в Парагвай.
«Сезон охоты на нас откроется на мосту», — понял я и почувствовал спазмы в животе.
— Грис, по-моему, нам не удастся проехать через Посадас…
— Я тоже так думаю. Прости, что посоветовала ехать именно туда.
Мы помолчали. Показался въезд в Итати. Впереди виднелись огни. Я сбросил газ.
— Что ты собираешься делать?
— Нам нужно срочно переправиться через реку, так? Для этого не обязательно ехать в город. Главное — пробраться к берегу.
— А где мы достанем лодку или возьмем человека, который нас переправит? Или ты предлагаешь пуститься вплавь?
— Пока не знаю. Поедем к причалу и посмотрим. Я несколько лет не был в Итати, но помню, там есть причал.
— Отлично. — Она прикурила две сигареты и передала мне одну. Я тем временем свернул на дорогу, ведущую в город. — Итак, наше положение отчаянное, ну что ж, давай действовать как отчаянные люди.
«Вот она какая, моя девочка!» Я прибавил газу, чтобы въехать в Итати с ветерком.
Чуть менее десяти километров от магистрального шоссе до городка мы проехали минуты за две. Я гнал сто сорок километров в час и сбавил скорость, лишь увидев на фоне ночного неба силуэт базилики. Некий набожный архитектор спроектировал ее, равняясь, наверное, на собор Святого Петра. Получилась громадина метров под сто, типичное для Аргентины смешение стилей. Храм обладает колоссальной вместимостью, в нем могут одновременно пребывать несколько тысяч верующих. Каждый год он организует паломничества, которые производят сильное впечатление своими масштабами, — одно в сентябре, другое — в день Пресвятой Девы Марии, эти паломничества являются самыми важными событиями во всей округе.
Население городка не превышает пяти тысяч человек. Большинство, надо полагать, безмятежно спало. Но не все. Проститутки, лихие люди, ночные дежурные бодрствовали.
На широкой площади перед базиликой околачивались две девицы. Поодаль стоял полицейский джип, возможно, единственная патрульная машина в городке. Я знал, что у реки, в квартале от площади, находится ночной бар. Я притормозил и спросил у девиц, не выходя из машины:
— Вон там, это бар, да?
— А как тебе кажется? — взыграла смуглая девица и тут же поникла, увидев рядом со мной женщину.
— По-моему, так оно и есть, просто хотел уточнить. А есть ли здесь какой-нибудь порт или дебаркадер? Нам нужна лодка.
Девицы рассмеялись, словно я удачно пошутил:
— Рассвет часа через два. Все лодочники дрыхнут.
— Говорят, нынче клев никуда, — вступила в разговор светленькая девица, поменьше ростом. — Лучше попробуйте в Пасо. Это недалеко.
— Нам нужна лодка, — отрезал я. — Здесь и сейчас. Нам сказали, по утрам в одном месте отличная рыбалка, мы готовы хорошо заплатить.
Упоминание денег, естественно, приструнило девиц. У них изменилось настроение, они обрели деловой тон и стали даже симпатичными. Смуглянка предложила нам немного обождать, пока сходит за доном Сантосом, своим дядей: тот, дескать, умелый лодочник и знаток рыбной ловли. Я ответил, что весьма благодарен и щедро вознагражу ее за услугу, но если через десять минут она не появится, мы обратимся за помощью к полицейским.
Угроза возымела действие: девица примчалась точно через десять минут, чуть ли не силой ведя человека неопределенного возраста, костлявого и морщинистого, как черепаха. Предполагаю, что Сантос был года на два старше меня, а по виду вполне мог сойти за моего отца. Лицо почернело от всех ветров Параны. Худоба свидетельствовала о рыбной диете, наверняка вынужденной. Испещренные красными прожилками глаза и красный нос выдавали пристрастие к спиртному. Тип мне не понравился, однако выбора у нас не было.
Я вышел из машины, мы с Сантосом обменялись рукопожатием, и, как водится в Корриентес, первым заговорил я:
— Вы дон Сантос?
— К вашим услугам, патрон.
— Прекрасно. Я доктор Альфредо Ромеро Табоада, — сообщил я тоном, присущим хорошо известной личности.
— Слушаю, патрон. — Мое представление не произвело на него никакого впечатления.
— Рыбалкой мы не интересуемся. Сеньоре нужно срочно на тот берег. У нее семейные проблемы.
— Э-эх, — отреагировал Сантос в типичной манере жителей Корриентес. Он явно мне не поверил и тянул время, соображая, чем он рискует и сколько получит, если выполнит наше желание. Я, кажется, слышал, как работает его мозг, перебирая со скрипом возможные последствия. Нехватка интеллекта с лихвой восполнялась хитростью. — Так куда вам надо?
— На ту сторону. Быстро и без вопросов. Сколько вы возьмете?
— Э-эх… — Негодяй определенно оценивал наше нетерпение, чтобы не ошибиться в сумме.
Грисельда принялась демонстрировать нетерпение, правда, переигрывая.
Тип отфутболил вопрос ко мне:
— Назовите вашу сумму.
— Пятьсот песо.
— Э-эх… Маловато. — Он опустил взгляд — явно надувал меня.
— Ладно, допустим, вы сказали восемьсот, я согласен. Договорились?
Он утвердительно кивнул. Глазки заблестели. Восемьсот песо этот козел не заработал бы и за целый месяц.
— Сколько времени потребуется, чтобы приготовить лодку? — спросила Грисельда голосом чрезвычайно уставшей женщины. И я понял, что она не притворяется.
— Сей момент, хозяйка, — пообещал тип. — Она у меня всегда наготове. Так что пошли, быстро. Но, предупреждаю, река бурлит.
— Вы, обе, пойдемте с нами, — приказал я девицам, которые наблюдали за переговорами подобно зрительницам, получившим бесплатные билеты в партер Панамериканского цирка. — Окажите мне еще одну услугу, я заплачу.
Захватив чемодан и сумку с одеждой, я запер машину на ключ, не слишком понимая, зачем это делаю: неужели собираюсь вернуться? Мы впятером направились к реке.
Разумеется, я взял девиц из предосторожности: чтобы они раньше времени не разболтали о нас кому не следует. За деньги ведь и обезьяна спляшет.
Когда мы достигли берега и худосочный Сантос столкнул на воду деревянную лодку с моторчиком, похожим на мотоциклетный, мною овладело сомнение, сможем ли мы пересечь Парану на этом ободранном суденышке. Кроме того, я испугался: река действительно была очень неспокойной. Грисельда смотрела на меня, негодуя и боясь, но мы оба понимали: выбора нет.
Перед тем как сесть в лодку, я дал девицам по банкноте в пятьдесят песо:
— Надеюсь, вы забудете о нас, по крайней мере до рассвета.
Девицы благодарно улыбнулись, заверили, что так оно и будет, и пожелали нам счастливого пути и удачи.
Я знал: существует очень большая вероятность того, что едва мы отчалим, как они помчатся и переполошат весь городок: уж больно они были заинтригованы. Впрочем, на болтушек девицы не смахивали. Я вопросительно глянул на Грисельду. Она подмигнула мне успокаивающе. Все равно иного пути у нас не было.
Вы не знаете эту чертову реку? Ведет она себя так: при штиле — гладкое шелковое покрывало, безмятежнее и представить нельзя. Но при сильном ветре — сплошной кавардак. Парана — это живой организм со своей мифологией, в общем потоке имеются самостоятельные течения, здесь случаются настоящие штормы. Поэтому мы, те, кто знаком с Параной, считаем ее легендарной, восхитительной и — отвратительной. Пловец, например, не зайдет в нее, если рядом не будет лодки со спасателем. Скажем так, у этой реки есть душа, и той ночью она пребывала в смятении. Наша лодчонка двигалась на манер соломинки на входе в сточную трубу, что крутится и крутится до тех пор, пока клоака ее не затянет.
Грисельда сидела посредине лодки на доске, положенной поперек, держалась за уключины и проявляла поразительное мужество. Ветер растрепал волосы, намокшая одежда прилипла к телу. Грис наверняка было очень холодно, но она, покачиваясь вместе с лодкой, хранила полное молчание. Я сидел на корточках впереди нее и тоже держался за борта. На ремне у меня висела сумка с одеждой, пистолетами и патронами фараонов, коленями я крепко сжимал портфель. Дон Сантос размещался позади Грис на чем-то вроде лавочки и управлял лодкой. Не совсем исправный моторчик тихо, но беспрерывно пыхтел: пуф-пуф-пуф.
Сантос, очевидно, был уверен в своей лодке и своем моторе. Я понимал: в противном случае он не повез бы нас. Но он только предупредил о том, что река неспокойна. Он не сказал — непреодолима. Умело, и я бы сказал, с любовью этот человек вел лодку против ветра, то поворачивая слегка, то возвращая на прежний курс. Река швыряла ее из стороны в сторону, волна, казалось, вот-вот накроет нас. Я опасался за портфель, поскольку не позаботился о том, чтобы завернуть банкноты в нейлоновый мешочек. Тьма была непроглядная. Мы плыли почти вслепую, фонарик на корме Сантос погасил, как только мы отчалили. Я внимательно следил за нашим кормчим. Сантос был внешне спокоен, молчалив и сосредоточен. Я был уверен, он отлично знает, куда плыть, — речники никогда не сходят с верного пути. Они видят в темноте, как летучие мыши, и если их вдруг снесет течением или забарахлит магнитная стрелка, то свой внутренний компас, выработанный за многие годы работы на реке, никогда их не подведет.
И все-таки однажды я испытал панику. Итати исчез, горизонт — тоже. Виднелась лишь тонкая линия, более темная, чем предрассветный мрак, которую хотелось принять за противоположный берег. Ширина реки в этом месте, наверное, километра три-четыре, и, хотя дождя не было, мы погрузились в нечто влажное и липкое. Но я взял себя в руки, подумав, что моя паника — всего лишь застарелый страх человека, владевшего множеством вещей, о которых следовало заботиться, таким я был миллион лет назад, в данный момент мне совершенно нечего терять, кроме собственной жизни и Грисельды, что, в сущности, не имеет значения. И я произнес мысленно: «Все хорошо: пусть удар волны разобьет нас к чертовой матери. Выплывем мы или не выплывем — в любом случае все окончится хорошо». Конечно, я не собирался умирать там и тогда и намеревался бороться за жизнь, но эта мысль меня успокоила.
Вдруг лодка резко остановилась, словно задержанная высшей силой. Раздался скрежет, моторчик кашлянул и заглох. Я понял, что мы напоролись на песчаную отмель.
Я, возмущенный, с руганью накинулся на Сантоса, дескать, как такое оказалось возможным. Неужели он не знал о существовании мели?! Сантос ответил, как и следовало ожидать, что ошибся в расчетах и что течение оказалось быстрее, чем он думал. Он сказал также, что мы уже находимся в парагвайских водах и что нас снимет с мели корабль парагвайской береговой охраны. Сантос выпрыгнул из лодки, вода оказалась ему до колен.
Я догадался: он просто-напросто разыгрывает нас, не желая завершать переправу. Не исключено, что у него были проблемы с парагвайскими властями, а может быть, он договорился с девицами и собирался выдать нас Военно-морской префектуре Аргентины. Или все точно рассчитал — и посадку на мель, и появление парагвайского корабля. Как бы то ни было, тип прикидывался дураком. Мне это было не по вкусу. Я достал из сумки револьвер калибра тридцать восемь сотых дюйма, перешагнул через доску, на которой сидела Грисельда, и направил оружие на лодочника.
— Давай залезай и греби, куда велено, ведь был уговор.
Сантос не шелохнулся. Тогда я вогнал ему пулю в левую ногу, в то место, где колыхалась вода, немного пониже колена. Лодочник подпрыгнул и заорал, дескать, как я мог сделать такое, что я сумасшедший. Он схватился за ногу, упал в воду, поднялся. Я, было, подумал, что его унесет течением, но он оказался очень сноровистый: одной рукой зажимал рану на ноге, а другой держался за борт. Наконец залез в лодку и сел у моторчика. Из раны обильно текла кровь.
— А теперь послушай меня, сукин сын, — сказал я тихо, но твердо. — У тебя есть выбор: или ты снимаешься с мели и быстро доставляешь нас на парагвайский берег, после чего возвращаешься домой и идешь к врачу, или я тебя пристрелю и брошу на съедение паломерам, так, кажется, называют тварей, живущих в этой мерзкой реке. Решай, что тебе милее.
Сантос перетянул ногу веревкой на уровне колена, быстро и молча с помощью весла снял лодку с отмели и завел моторчик. Суденышко полетело как птица. Несколько минут спустя мы увидели парагвайский берег. Сантос без дополнительных понуканий направил лодку к чему-то вроде естественного причала, хорошо укрытому от посторонних глаз, что типично для мелких контрабандистов. Мы высадились. Сантос посоветовал нам подняться метров двести вверх по течению реки. Там якобы есть тропинка, ведущая к грунтовой дороге, которая, в свою очередь, выведет нас к ближайшему поселку Десмочадос.
Я понимал: лодочник теперь по-настоящему торопится. Он ощупал ногу, выясняя, насколько она онемела. Мне хотелось пристрелить негодяя. Ничего не стоило вогнать в него еще одну пулю — я, признаться, уже чувствовал себя профессиональным убийцей, тем не менее решил отпустить его. То, что он расскажет по возвращении, не облегчит нашего положения. Я опустил револьвер. Грисельда мгновенно его перехватила и… Голова лодочника разлетелась вдребезги.
Пока мы шли вдоль реки, увязая в глине, боясь угодить в болотистую яму или напороться на выводок кайманов[16], я, вспоминая о пируэте, который наподобие марионетки совершил дон Сантос перед тем, как упасть в реку и поплыть вниз по течению, восхищался своей спутницей, женщиной, экстраординарной абсолютно во всем. Она воистину была способна на что угодно. В отличие от меня и любой другой из известных мне дам. Я испытывал очарование и ужас, думая о ней.
Донельзя уставший, я думал и об Элеутерио. Я ему полностью доверял. В Чако всем известно, что такое Парагвай для беглеца. Если у него есть парагвайский друг и деньги, то он легко уйдет от преследования. Я располагал и тем и другим и хотел очень малого: автомобиль и новые документы, чтобы перебраться в Бразилию. Для Элеутерио удовлетворить мои потребности было сущим пустяком.
Мы добрались до тропинки, ведущей к грунтовой дороге, в половине шестого утра. Хотя для телефонного звонка было еще рано, чрезвычайность положения и нетерпение вынудили меня достать из сумки мобильник и набрать номер. Ответил автоответчик. Узнав голос друга, я почувствовал величайшее облегчение. Представившись, я кратко сообщил, что нахожусь в затруднительных обстоятельствах и нуждаюсь в срочной помощи. Я попросил Элеутерио перезвонить мне по номеру, который продиктовал два раза. Я сказал также, что в любом случае я буду опять звонить.
Терпеть усталость больше не было никакой возможности. Я предложил Грисельде немного поспать по-индейски.
— Сам спи, — вот и все, что ответила Грисельда и закурила очередную сигарету.
Я прислонил чемоданчик к прекрасной текоме[17], а на него положил сумку с одеждой. На сумку я опустил голову и тут же безмятежно уснул. Снов я никаких не видел, ибо сил не осталось ни на угрызения совести, ни на фантазии.
Когда Грисельда разбудила меня, уже рассвело.
— Телефон звонит.
Спросонья я неуклюже нажал кнопку.
— Говорит Элеутерио, — услышал я. — Где ты находишься и что с тобой происходит, дружище?
Я сообщил, что нахожусь на горе неподалеку от реки Парана и поселка Десмочадос, что я не один и что мне нужно на время надежное убежище, а также автомобиль и документы для того, чтобы переправиться в Бразилию.
— За тобой гонятся легавые?
— Да.
— Тебе нужны деньги? Это связано с бизнесом?
— Деньги мне не нужны, и бизнес ни при чем. Скажем так: я безумно влюблен и хотел бы совершить длительное путешествие. В этом деле много крови.
— Ядрена мать, Ромерито, кто бы мог подумать! — сыронизировал Элеутерио. — Ну да ладно. Дай-ка прикинуть, чем я для тебя могу быть полезен. Ты действительно не нуждаешься в деньгах? Все в них нуждаются.
— Нет. Деньги у меня есть.
— Хорошо. Где ты точно находишься?
— Ни малейшего понятия. У берега на уровне Итати. Думаю, на тропе контрабандистов.
— Хорошо. Оставайся там, где ты есть. Через полчаса поговорим. — Он отключил телефон.
Я попросил у Грисельды сигарету, и она ответила, что у нее все кончились.
— Но мы лишь вчера вечером купили три пачки.
— Ну и что?
Я предпочел не продолжать дискуссию. Стало ясно, настроение у нее жуткое. Я подумал: «Не начинается ли у нее ко всему прочему менструация?» Бабы просто бесятся в это время. Накануне месячных они способны убить. Зная, что вопрос о самочувствии может обойтись мне очень дорого, я лишь предложил:
— Ты бы немного поспала.
Она отрицательно покачала головой, и я понял, что она на грани нервного срыва. То ли от страха, то ли от осознания вины и угрызений совести, то ли еще от чего-то, но она стала совершенно иной.
Я посмотрел в густые заросли, окружающие нас. Опасности не было. Кричали птицы, шуршали ветви, сильно припекало солнце.
Запищал мобильник. Элеутерио:
— Ромеро, ты меня слышишь?
— Превосходно.
— Тебе нужно выйти на дорогу, ведущую в Десмочадос. Ты увидишь рекламный щит кока-колы, встань около него. Друзья тебя отыщут и отвезут к некому Понсе. Запомни: Понсе. Ни с кем и ни о чем не разговаривай, кроме Понсе. Ты попросишь у него то, что тебе надо, и на этом все закончится. О’кей?
— Хорошо.
— И еще: тебе никто не помогал, понял? Ты навалил слишком большую кучу дерьма, Ромеро, слишком большую.
— Хорошо. Большое спасибо.
— За такое не благодарят. Я плачу по долгам, не более того. Желаю удачи.
Он отключил аппарат.
Менее чем через полчаса нас подобрали два типа, приехавшие на новеньком фургоне «исудзу». Они были похожи то ли на родных, то ли на двоюродных братьев — молодые усатые люди в джинсах и сапогах. Они оказались местными преуспевающими ковбоями или чем-то в этом роде. Они молча открыли задние дверки фургона. Мы сели и через пятнадцать минут были в поселке.
Нас устроили в каком-то доме. Ковбои сказали, что здесь можно принять ванну, и спросили, какой напиток мы предпочитаем — матэ или кофе. Грисельда выбрала кофе, я согласился на матэ. Нам сразу же принесли термос — сосуд, сделанный из коровьего рога, наполненный травой матэ, и бразильскую питьевую трубку, разукрашенную рисунками и фальшивыми рубинами.
Комната, в которой мы находились, напоминала гостиную: дешевая горка для посуды, на стене большая картина, изображающая бурю у скалистых берегов.
Грисельда, попросившая сигареты у ковбоев, курила не переставая и вздыхала. Я попробовал спокойно, в меру сил своих, объяснить ей наше положение, мне хотелось, чтобы мы снова стали единой командой. У меня ничего не получилось, она ушла в себя как улитка. Грисельда смотрела на меня с укоризной, как будто именно я привел ее на десятый круг ада. Это меня возмущало, я считал подобное отношение несправедливым. Скажем так: нам сейчас явно не хватало обоюдной нежности. Ведь в тяжелых обстоятельствах всегда поднимают настроение ласки, слова взаимной поддержки, нечто любезно-учтивое, в общем, вы понимаете, что я имею в виду.
Грисельда не желала идти мне навстречу. Поэтому я чувствовал себя одиноким и несчастным. Впервые я поставил перед собой ясные и прямые вопросы: «Почему я не прикончил ее раньше? Действительно ли я любил ее? Продолжаю ли любить так же, как позавчера, как минувшей ночью, как час тому назад? Можно ли разлюбить в мгновение ока?»
В полдень нам сообщили, что мы едем в городок Каасапа к сеньору Понсе. Прежний фургон, прежние молчаливые ребята. Путешествие заняло пару часов, в течение которых я гадал, почему нас ни о чем не спрашивают, даже не пытаются узнать наши имена, почему никого не волнует, что мы вооружены, почему не требуют денег…
Городок был расположен в долине. Мы попали туда, переправившись через реку. Парни поставили фургон у строения, ничем среди других домов не выделяющегося. Нас провели в кабинет и знаками предложили подождать. Вскоре появился чудовищный человечек.
Он был менее одного метра ростом и очень мускулист. Вошел он с распростертыми объятиями, ручки с короткими пальчиками — как у куклы. Голова — остриженная наголо, лицо угловатое, глаза выпученные, уши оттопыренные, губы толстые. Он напоминал химеру в апсиде европейской готической церкви. Но наибольшее впечатление в этом наборе аномалий производила бычья шея, которая казалась деревянной затычкой. Я в шоке посмотрел на Грисельду, в ее глазах стояло не изумление вроде моего, гораздо большее — отвращение. Я подумал, как обычно: «Быть карликом — несчастье, ибо он человек поневоле плохой, потому что чувствует постоянную неприязнь. Любой карлик — воплощение зла».
Он, подпрыгнув, сел на кресло и улыбнулся нам, как средневековый гном или как мог бы улыбнуться гном, существуй он на самом деле.
— Дон Элеутерио попросил меня помочь вам, — завел он писклявым голосом, в котором слышались металлические нотки, словно звук проходил не через горло, а через систему свинцовых трубок, — и я сделаю это с удовольствием. Скажите точно, что вам нужно.
— Почему бы вам для начала не представиться? — враждебно спросила, словно выстрелила, Грисельда.
Я предпочел бы говорить с ним иначе, но Грисельда меня опередила.
— Понсе. — Карлик заморозил улыбку. — У меня нет никакого другого имени, кроме Понсе. А у сеньоры?
— Скажем, так: сеньору зовут Лаура Ромеро, она слегка утомлена, — вмешался я в разговор. — Надеюсь, вы извините ее, сеньор Понсе. Поймите, мы находимся в чрезвычайно сложном положении. Нам нужен автомобиль, паспорта и помощь при переезде в Бразилию.
— У нас есть хорошие парагвайские паспорта, сеньор…
— Ромеро. Вам это известно.
— Снаружи стоит «мул», на счетчике ноль километров.
Я понял его. В Парагвае угнанную машину с поддельной документацией называют «мулом». На таком транспорте можно свободно ездить по всей стране, потому что угонщика защищает сама полиция.
— Нам не нужен «мул» для экскурсий по Парагваю, сеньор Понсе…
— Разумеется. Дон Элеутерио сказал, чтобы мы помогли вам всего лишь доехать до границы.
— Иными словами, на границе вы распрощаетесь с нами и, может быть, сдадите полиции! — воскликнула Грисельда. Холодные глаза превратились в два факела. Похоже, Грис от ярости, бешенства и тревоги потеряла над собой контроль. Я боялся, что она сделает какую-нибудь глупость.
— Наши друзья в Сьюдад-дель-Эсте могли бы помочь вам переправиться в Фос, но это будет стоить денег.
— Сколько? — Грисельда взяла в рот сигарету и принялась искать зажигалку в сумочке.
— Скажем, половину того, что находится в чемоданчике, о котором так заботится сеньор Ромеро.
— Я знала, что ты будешь нас шантажировать, сукин сын, — холодно произнесла Грисельда и вместо зажигалки извлекла из сумочки наш револьвер с глушителем. Она прицелилась в карлика, и пуля оставила на стене позади него черноватое пятно из мозгов и крови.
«Она сошла с ума», — только и подумал я, подхватив чемодан и сумку. Мы уселись в серый «405-й», стоявший у дверей на улице. Молчаливых ребят на «исудзу» и след простыл, исчезли, словно полуденная жара испарила их.
Это бегство было настоящим безумием, но к тому времени уже не существовало ничего разумного, ничего рационального. Я поехал по дороге на Сьюдад-дель-Эсте. Единственное, о чем я думал, — поскорее попасть в город, являющийся южноамериканским символом и столицей всего дурного; нет таких преступлений, пороков, юридических махинаций, наркотиков и притонов, которых не было бы в Сьюдад-дель-Эсте. Город стоял на стыке трех коррумпированных государств, что и позволило ему развиваться. Он был основан в период правления диктатора Альфредо Стреснера и в течение многих лет носил это зловещее имя. Пусть бы так и продолжал называться. К концу второго тысячелетия данное место в Южной Америке, а может быть, и во всем мире отличается стремительным ростом населения, катастрофическим падением уровня жизни и взлетом самой разнообразной преступности.
Я был уверен: в таком месте, имея двести тысяч долларов, мне будет нетрудно перебраться в Бразилию.
Нет, я не ошибся, именно мне, а не нам. Мое решение предать Грисельду окрепло. Несмотря на усталость, я не переставал думать об этом ни на секунду. Грис сидела рядом со мной, конечно, и только курила да смотрела в окно с откровенным безразличием. Мы не разговаривали: не было необходимости. Не было никаких мыслей, которыми мы могли бы поделиться, никаких вопросов, которые мы могли бы друг другу задать. Сперва один активно реагировал на событие, сопутствующее бегству, другой подчинялся, потом наоборот.
Тут я вспомнил, не знаю почему, о своих знакомых, которые также побывали в бегах. Подумал о том, что такое бегство. Однажды один тип рассказывал мне, что бегство — это переход на сторону партизан, в то время они называли себя революционными боевиками. «Конечно, — говорил он, — они не были ни убийцами, ни уголовниками, но все носили нательные кресты, и, похоже, бегство каждому было на роду написано».
Я подумал: «Сколько беглецов воспользовались мостом имени генерала Бельграно с тех пор, как этот мост построили!» Мне рассказывали, что на мосту множество людей совершили самоубийство. Они оставляли машины, мотоциклы, письма и бросались в реку. Я вспомнил Норберто, друга детства, мы учились с ним вместе в Национальном колледже. Я отбывал ссылку в Мисьонес, а он покончил жизнь самоубийством в Асунсьоне, в гостинице четвертой категории. Он тогда разорился и опустился на самое дно. Ему исполнилось всего тридцать восемь лет, тем не менее он впал в отчаяние, оно давило на него сильнее многотонного груза прожитых лет. Все предприятия Норберто терпели крах, и он неизменно превращался в несостоятельного должника банков и ростовщиков. Он никогда не знал, сколько должен, и вот в один прекрасный день исчез. У него остались несколько детей и убитая горем жена. Это была ужасная драма. Потом стало известно, что он застрелился. Меня никогда не покидало ощущение, разумеется, беспочвенное, что я мог ему чем-то помочь. Точнее говоря, ощущение трагедии, которая произошла с моим другом, постепенно трансформировалось в нечто чужое и далекое. Ощущение человека дрянного.
Еще я подумал о Качо Костакурте. Он проигрался в казино и смылся, оставив дела в полном беспорядке. Поскольку считалось, что дела у него, хозяина оптовой молочной базы, идут хорошо, он пользовался широким кредитом. Так что Качо провернул удачную операцию: пропал, назанимав около миллиона наличными. В результате несколько известных ростовщиков получили инфаркт. В течение нескольких лет никто о Качо ничего не слышал, и если народ вспоминал о нем, то только как о легендарной личности, расправившейся по справедливости со многими кровопийцами. Кредиторы искали Качо, чтобы разделаться, но не сумели найти. Не удалось его достать и по ипотечной системе: оказалось, за ним не числилось никакой недвижимости. Короче говоря, нагадил Качо всем. И представляете! Двенадцать лет спустя он вернулся в Ресистенсию весьма довольный собой. Я видел его в «Нино» и в старом баре «Ла Эстрелья». Сейчас он занимается тем, что гуляет с четырнадцати- и пятнадцатилетними девочками. Молоденькие проститутки вечно толпятся вокруг Дома правительства и кафедрального собора, что является превосходным символом Пейтон-Плейс. Похоже, Качо не о чем беспокоиться, у него киоск, где торгуют его мать и тетка. Стало быть, он либо расплатился по старым долгам, либо ему их списали.
Меня лично никогда не привлекала роль беглеца, но сейчас за нами гнались все: хорошие и плохие люди, земляки и чужестранцы. И при мне находился неудобный довесок в виде женщины, отчаявшейся и совершенно непредсказуемой. Грисельда совершила слишком много преступлений. Мне очень надоел ее взрывной темперамент. Кроме того, мне казалось, что, будь я один, у меня было бы больше шансов скрыться, спрятаться по-настоящему. Грис следовало убить: спастись вместе с ней, вне всякого сомнения, было невозможно. Я начал осознавать, что придется ее предать. Я мучился от стыда, я чувствовал себя отвратительно, но, увы, иного выхода не видел. Любовь… Я уже не в состоянии был в тот момент сказать, что это такое. Просто удивительно, до чего быстро любовь способна испариться!
Грисельда курила, погруженная в свои мысли. Она не произносила ни слова, измотанная переживаниями, обессиленная долгим путешествием, ни разу не сомкнувшая глаз. Невероятная женщина, непредсказуемая, как кошка. Она ничего не имела общего с той Грисельдой, которую я полюбил, с пламенной буржуйкой из Пейтон-Плейс. Та, что была рядом, казалась неистощимой. Неистощимой в сексе, любви и отвращении. Грисельда была подобна вечному огню.
У меня не было иного выхода, кроме как потушить этот огонь.
Само собой разумеется, я понимал: Грис скорее всего думает так же, как и я. На заднем сиденье лежал чемодан с двумястами тысячами долларов, револьвером калибра тридцать восемь сотых дюйма, который последнее время много поработал, и два пистолета калибра сорок пять сотых дюйма, несколько староватых и, наверное, плохо смазанных, но тем не менее вполне смертоносных.
Я сказал себе: «Все будет зависеть оттого, кто завладеет оружием первый. В этом деле рука должна быть быстрее, но не обязательно коварнее».
Я представляю, что вы думаете о моей истории — грязная, отвратительная, порочная. Но знаете что? Мне безразлично ваше мнение. В конце концов, это моя история, и поведать как-то иначе о том, что со мной произошло, я не могу. И не хочу: любая мораль в данном случае излишня, поскольку вместе с рассказом уходит моя жизнь. В буквальном смысле слова.
Итак, все свелось к тому, что один из нас должен убить другого. Мы зашли в тупик. Вопрос о любви больше не стоял. А вообще-то почему не признать, что существует любовь, которая обязательно ведет к убийству? Есть любовь холодная и созерцательная, а есть и пламенная. Последняя развивается только так: вспышка, огонь, раскаленный уголь, головешка. От этой любви ты настолько теряешь голову, что единственным твоим желанием становится это пламя погасить. Мы с Грисельдой, бедолаги, попали в западню. Только устранение одного из нас могло дать другому шанс на выживание. Мы так любили друг друга, что потеряли чувство меры. Ни один из нас не был более виноватым, чем другой, и никому из нас нет прощения. Самое страшное заключается в том, что мы были равны, равны как в страсти, так и в безумии. Негодование и отчаяние, понял я тогда, не имеют половых различий, они не отвечают призыву «плодитесь и размножайтесь». Они толкают на самые зловещие преступления, низвергают на невообразимый десятый круг ада.
Километров за десять до Сьюдад-дель-Эсте я решил: пора. Я мягко затормозил на повороте и, сказав, что зверски устал, вышел из машины. Грисельда застыла как олицетворение бдительности. Я обошел машину и открыл заднюю дверцу, притворившись, будто ищу что-то в сумке. Я намеревался достать полицейский пистолет и всадить в Грис несколько пуль. Но она опередила меня: подняв взгляд, я увидел дуло пресловутого револьвера калибра тридцать восемь сотых дюйма. Мне удалось уклониться от выстрела в лицо, но когда я выпрямился, она пальнула мне в грудь, и удар отбросил меня на обочину дороги. Грис села за руль, подала назад и несколько раз переехала меня, чтобы окончательно добить. Мало того, она высунулась из окна и выстрелила еще раз. Потом колеса машины, провернувшись на месте, зашуршали по дороге.
Она опередила меня. Некоторые подумают, что женщины всегда одерживают верх. Возможно, они правы. Но в данном случае половые различия не играли никакой роли. Просто мы оба были людьми дурными, вот и все тут. А кроме того, достала нас эта жизнь, проела до печенок.
Грисельда посчитала меня убитым, однако я не умер. Повторяю, некоторые люди чрезвычайно живучи, к таким, по-видимому, отношусь и я.
Я находился в коме, и не знаю, где и сколько времени. В настоящий момент я едва могу двигаться, а то место, где нахожусь, пахнет больницей. Я способен чувствовать вкус чая, который мне дают пить с ложечки, и аромат накрахмаленных простыней, наверное, белых. Я только что очнулся от продолжительного сна и лежу с закрытыми глазами, размышляя о Грисельде. Я не знаю, известно ли ей, что я не умер. Надо полагать, ей удалось скрыться. Где она сейчас: в Фосе или в Сан-Паулу? А может, в Рио или в Баие, как она и мечтала?
Я буду ее искать. Сейчас я весь в бинтах. Но когда я поправлюсь, я буду искать ее и найду. Она пыталась замочить меня, стерва, но ей не удалось. Я из когорты жизнестойких. Нас не так легко убить. И мне нравиться чувствовать себя таким.
Я жив. Это самое главное. Я дышу. Она не убила меня, стерва. Не сумела убить.
И я, разумеется, буду искать ее и найду.
Несмотря на то что снаружи, как водится, стоит легавый. Несмотря на то что будет суд и меня обязательно посадят. Однажды я выйду на свободу и наверняка найду ее.
Я приоткрываю глаза, и меня завораживает свет. Это возвращение к жизни, хотя проявляется она лишь в движениях медицинской сестры, которая поит меня чаем. Очень хорошо. Я буду пить много чая, вновь стану здоровым и пойду искать Грис.
Ах, Грисельда, любимая моя Грисельда, когда я тебя отыщу…
Рано или поздно я восстановлю силы. Не знаю, как я тебя убью, Грисельда, но клянусь, что сделаю это. Я не могу пока ничего планировать, но уверен: мы с тобой еще встретимся, и я убью тебя. Да, я до сих пор тебя люблю, но одновременно — ненавижу. Ненавижу больше, чем кого-либо в мире. И я не успокоюсь, пока не отомщу тебе.
Горячий чай мне очень нравится. Он течет по пищеводу и вызывает приятное ощущение сладости. Я полностью открываю глаза, чтобы поблагодарить медсестру, подобно тому как благодарю свет, который снова вижу. Свет — какое чудо! Я зажмуриваюсь и медленно приподнимаю веки. Это что-то фантастическое. Медсестра улыбается мне. Ее улыбка драгоценна. Я опускаю ресницы и думаю об этой обворожительной улыбке.
Я лежу с закрытыми глазами, и вдруг нечто заставляет меня распахнуть их в ужасе. Сероглазая Грисельда, улыбаясь, смотрит на меня. От ее улыбки веет холодом мрамора или айсберга.
— Сожалею, любовь моя, но два раза — это уже слишком, — говорит она.
Вот и все, что мне удается услышать до того, как звучит последний выстрел.
Хихон, Андалусия, Лиссабон.
Май — июнь 1988 года