4

До сих пор Геша не могла без волнения вспоминать дьявольское это дело. Труп Кантонистова она, конечно, видела, чуть не упав в обморок, но в расследовании убийства, разумеется, не участвовала. Подробности дела знала только по рассказам капитана и подполковника, который, кстати, в мае пошел на повышение.

— Дали папаху, — говорил он, пряча довольную улыбку. — Скорей бы зима, Георгина Сергеевна! Щегольнуть хочется! Перед зеркалом покрасовался — смешной какой-то я в ней, а жена говорит — ничего. Ничего так ничего! Придется теперь папаху темно-серого каракуля хочешь не хочешь носить.

Таинственное дело с крысой и деньгами раскрылось довольно легко. В толстой стене комнаты бывший ее съемщик, скоропостижно скончавшийся одинокий старик, некий Петров Иван Захарович, под видом естественного холодильника вырубил нишу в кирпичной кладке, обшил ее досочками, сделал деревянные полки и дверцы и стал туда ставить кастрюли с супом или картошкой, мясо или рыбу, которые в зимние месяцы покрывались инеем, и прочую снедь… Пока не пришла нужда в тайнике.

Давнее дело с ограблением кассира, с пропажей восемнадцати тысяч рублей, предназначенных для оплаты рабочим текстильной фабрики, лежало мертвым грузом в архивах местной милиции.

Когда тайник был обнаружен и из него извлекли четырнадцать тысяч семьсот тридцать семь рублей, частично превращенных в бумажную труху хозяйственной крысой, устроившей себе гнездо в тайнике, подполковник присвистнул с удивлением, вспомнил, разглядывая фотографию старика, рецидивиста Ивана Захаровича, с которым был когда-то знаком по долгу службы, держа его в памяти под кличкой «Ваня-клык», и понял с досадой, что дал промашку, не потревожив в свое время одышливого старичка, поверив Петрову, что тот в глухой завязке и с прошлым своим покончил навсегда. Однажды только этот Петров возник в памяти, удивив подполковника и вновь насторожив его.

Было это в теплый дождливый денек, двенадцатого августа, накануне дня рождения жены подполковника. Гостей позвали именно двенадцатого, потому что число это выпало на субботу. Подполковник в гражданской одежде, под японским зонтиком, в поисках подарка зашел в ювелирный магазин, носивший название «Изумруд», и, минуя отдел изделий из золота, прошел туда, где продавалось серебро и полудрагоценные камни.

В фирменном магазине было жарко и безлюдно. Две миловидные женщины лениво обслуживали старого толстяка, который внимательно разглядывал ожерелье из лазурита. Недорогие камушки васильково-синего и небесного цвета сияли в пухлых его ручках шлифованными, сглаженными гранями. Неторопливо, как четки, перебирал их в пальцах внимательный покупатель. Пестрые осколки окаменевшего неба издавали тихий звон капели.

Продавщицам было скучно в дождливый день. Одна из них сказала сквозь зевоту, рассчитывая на ответную шутку:

— Сначала ожерелье, потом золотые серьги потребует, а там, глядишь, и перстень с бриллиантом.

— Это уж как водится, — ответил старый живчик, раскачиваясь над стеклянным прилавком. — Покажите, пожалуйста, голубушка, другое ожерелье. Может быть, найдется совсем синее. Камни эти бывают изумительного цвета. Лазурит приносит счастье.

— Счастье приносит не камень, — со вздохом откликнулась другая продавщица, — а мужчина!

— Золотые слова! — сказал толстячок со стариковской лаской в голосе. — Я мог бы отстегнуть и покрупнее сумму. Но человек я приметчивый и в счастье свое не устал верить. Вам, красавицам, оно дается легко, а мне всю жизнь пришлось гоняться за ним, как за солнечным зайчиком. Авось, думаю, камушки теперь помогут. Тайна в них огромная… Нам с вами не понять.

Приглядываясь и прислушиваясь к толстячку, который, словно бы смазанный жиром, плавал в тяжелом душном воздухе, кокетничая с молоденькими женщинами, подполковник решил и жене купить в подарок недорогое это украшение. А толстячок все рассматривал, все разглядывал, перебирая в пальцах тяжеленькие, налитые синевою камушки.

Был он в просторном, засаленном костюме темно-елового цвета, в желтой плетеной шляпе и в промокших на дожде, дамских как будто бы туфельках, испещренных черными дырочками.

«Ваня-клык! — чуть ли не воскликнул подполковник, когда тот обернулся к нему, скользнув темным нефтяным взглядом. — Ты смотри, какой привереда! Давно ли в телогреечке вернулся, а уже камушки разглядывает».

— Иван Захарыч, не узнаешь? — сказал подполковник с усмешкой.

— Как же не узнаю, — ответил Петров, отрываясь от темно-синего великолепия. — Сразу узнал. Вы еще на улице были, узнал.

— Вон ты какой! Зоркий… Чтой-то тебя на камушки потянуло?

— Нервы поистрепались…

— При чем тут нервы?

— Как при чем?! Камушек за камушком, из руки в руку, один за другим. Это отвлекает. Теплые, живые, приятные на ощупь… И думать с ними легко. А года мои такие, что только и осталось о боге думать. Жизнь была тяжелая, если знаете, если припомните.

— Интересно, какого же ты бога взял на вооружение?

— А ведь я язычник! — удивленно воскликнул постаревший, толстенький Ваня-клык. — Камень найду на улице, увижу в нем что-то, поставлю перед собой на стол — вот тебе и бог. Лавой огненной кипел, лился, как вода, видел начало мира, а теперь у нас под ногами валяется и никто не замечает. А в нем тайна великая! Вся история земли! Разве не бог? А икону человек написал красками на доске, другой кланяется. Какой там может быть бог, если его человек придумал? Нет, я язычник! Вот куплю лазуриты и буду смотреть на мир синими глазами. Это же счастье. Верно, девушки?!

— Ну, а живешь как? — спросил подполковник. — Что делаешь?

— Я-то ничего… На отдыхе. А вы-то что? Дедушкой стали? Светочка замуж вышла? Хорошая у вас дочка, красивая…

— Внук у меня, и тоже зовут Ваней, но только не в твою честь, конечно…

— Ну уж, это, конечно, — смущенно махнул рукой Иван Захарович. — Поздравляю. Ваня нынче в моде. Хорошее имечко! Здорова ли супруга? Тоже красивая женщина. Сколько я — лет, наверное, восемь — не видел… Ну да восемь лет — разве для нее время! Такая же, небось, молодая и обаятельная… Откровенно говоря, думал, вы уже где-нибудь в Москве делами ворочаете. Таланты у вас огромные! Могли бы и заметить. Не ценят у нас таланты! Какой-нибудь выскочка заправляет, а истинные таланты сидят в тени и подчиняются. Тормоз это очень серьезный… Помните, как вы мою «куклу» расшифровали? Признаться, я был очень удивлен…

— А что, Иван Захарыч, — прервал его подполковник, — слышал я, будто ты из колонии побег совершить пытался? Я не поверил! Серьезный человек и вдруг такую глупость придумал. Было или нет? Развей ты мои сомнения.

Иван Захарович Петров потупился красной девицей и пошел потихонечку от прилавка к окну, приглашая взглядом и подполковника. Возле окна он с обидой оказал:

— Зачем же вы при милых женщинах так нехорошо говорите? Я бы не хотел, чтобы посторонние люди думали обо мне плохо. С прошлым покончено, наказание принял с достоинством и отбыл от звонка до звонка, даже лишний год протрубил за побег… Не побег это был, а игра фантазии!

Подполковник слушал, не веря ни одному слову Вани-клыка, а потом сказал назидательно:

— Не знаю, так ли все было. Но вот натура у тебя вредная. Почему ж ты человеку не веришь, что он жизнь твою хотел спасти? Жизнь твоя, хочешь ты или не хочешь, — бесценная штука, Ваня. Ты, может, на его месте и не подумал бы, а он подумал об этом. Он хороший человек, а ты, Ваня, как был брехуном и крохобором, так им и остался. Молись на свои камни, а мне с тобой говорить больше не хочется. И лучше не попадайся в другой раз мне в эти вот лапы, а то я человек с пристрастием, и рассказ тебе обязательно припомню. Эх, Ваня, Ваня… Старый стал, а как ребенок! Сколько, кстати, лазуриты эти стоят? Мне подарок надо сделать, — добавил он хмуро.

— Копейки! — воскликнул Ваня-клык, не ожидавший такой грубой реакции подполковника. — Я, ей-богу, хотел рассмешить вас, а вы не поняли, — говорил он, поспешая за ним к прилавку. — А камушки ничего не стоят, хотя тайна в них сокрыта великая! Это я вам говорю. Я даже удивляюсь: дешево у нас ценят изумительную красоту!

Теперь, при воспоминании о давнишней встрече и разговоре с Иваном Захаровичем, подполковнику казалось, что тот ехидно ухмылялся, поглядывая с фотокарточки, словно говорил насмешливо: «Игра фантазии! Сами видите, деньги все замуровал в стену, не пользовался и копейкой… Я ведь язычник! Сделал все, как вы велели, в лапы вам больше не попался, хотя таланты у вас огромные… А кассу я взял от скуки. Извините, пожалуйста… Больше уж точно не буду».

— Старый знакомый, — едко сказал подполковник. — А крысу кто дрессировал? Петров или сама талант проявила? Читал я где-то, что крысы — самые умные животные.

Капитан сказал:

— Да, я тоже по телевизору смотрел. Легко дрессируются. Может быть, и Петров. Но думаю, что это случайность. Счастливая, конечно, для Круглова… Кормилицей была.

— Какая же она для него счастливая? — возразил подполковник. — Он из-за этого животного человека убил! Трагическая, а не счастливая случайность!

— Я тоже так думаю, — сказал капитан. — Я имел в виду эфемерное счастье Круглова.

— Какое?

— Призрачное. Таким людям не везет в счастье. Жить бесчестно — невыгодно.

— Кто это сказал? — спросил подполковник, не веря, что капитан способен на такие формулировки.

— Чернышевский, товарищ подполковник.

— Молодец! Читаешь… классиков! Придется это выражение изъять у тебя для служебного пользования — доклад скоро делать. Кстати, ты это обоснуй на бумаге и покажи. Добро?

— Добро, товарищ подполковник, буду рад помочь.

— Какая же это помощь?! Ты что говоришь-то? Помощи я не просил ни у кого и никогда.

— Я имею в виду коллективный разум, товарищ подполковник.

— Другое дело.

Подполковник был не в духе и выглядел, как это часто бывает с рассерженными деловыми людьми, довольно смешным. Капитан, зная об этой особенности начальника, не вдавался в рассуждения и, конечно, не спорил с ним, заранее зная о неминуемом поражении.

— Круглов нанес удар тяжелым замком по темени Кантонистова за то, что тот убил животное. Во всем признался, и, кажется, нам тут делать нечего. Тем более что Георгина Сергеевна и я были, можно сказать, свидетелями происшествия.

Подполковник, который уже догадывался о папахе, дожидавшейся его, криво усмехнулся.

— Почему Георгина Сергеевна, — спросил он как бы между прочим, — и зачем уехала с Кантонистовым из ресторана? Она была знакома с ним. Что за связь? Надо это отработать. Тут может быть ниточка.

— Вы так думаете? — спросил обескураженный капитан.

Подполковник всем корпусом повернулся к нему и строго сказал, повысив голос:

— Уверен!


Именно в этот день, вечером, Геша неожиданно для самой себя прижалась к матери.

— Ты знаешь, мама, я безумно люблю Черное море и Крым! Мне обязательно нужно съездить туда еще раз! Ты меня отпустишь?

— Черное море? — удивленно спросила мать. — Но ты была совсем еще девочкой! Неужели ты помнишь Крым?

— Я вдруг вспомнила! — призналась Геша. — Сначала думала, что это мне приснилось, а потом поняла, что нет. Я вспомнила, как порезала стеклом руку… Помнишь, порезала палец? Собирала на пляже стекляшки… Море их обкатало, а я уронила на камушки, стала подбирать осколки и порезала себе палец. Я хорошо помню, ты испугалась, потому что кровь стала капать на камни.

— Но тебе тогда было всего три года! — воскликнула мать. — Ты не можешь помнить. Наверное, я тебе когда-нибудь рассказывала, вот ты и помнишь… Или, может быть, папа…

— Нет, — сказала Геша, — я сама. Там был мальчик, который мне нравился. Он смотрел на мою кровь, и морщился, и очень страдал, по-моему… Забыла, как его звали. Помню, он ходил в белой панаме, а на руке следы от ссадин. Около локтя. Корочка отвалилась, и кожа там была светлее. Я хорошо это помню. И море тоже помню. С одной стороны горы и с другой, а там, где мы жили, камушки на пляже, впереди, между горами, море… Все в искорках. Если бы ты знала, как я хочу туда хотя бы на две недельки! Мама. Ты молчишь?

— Это так неожиданно, — ответила мать и погладила Гешу, как маленькую, по голове, или, точнее, по пышным, упруго причесанным волосам, ощутив рукою пружинистую непрочность коричневой волны.

— Только не говори «нет»! — воскликнула Геша. — Я должна знать, что у меня нет никаких преград. Что я совершенно свободна… Пожалуйста, скажи — поезжай. Я тебя очень прошу.

— Поезжай, — сказала мать.

Геша поцеловала ее и шепотом, со слезами на глазах, с дрожью в голосе сказала:

— Спасибо. Я, может быть, никуда не соберусь, но я должна знать, что, если вдруг соберусь, меня никто не удержит дома. Я, наверно, никуда не поеду… Но все равно… Спасибо.

— Тебе надо отдохнуть. У тебя голые нервы.

В этот день Геша была на грани истерики. Она не могла найти себе места, и ей казалось, что она все время плачет, хотя и не плакала.

— Ну почему я не играю на гитаре? — спрашивала она в отчаянии, как будто в жизни ее случилось непоправимое несчастье, и восклицала: — В доме у нас никогда не было гитары! Я так завидую людям, которые играют. Мне кажется, я все вечера проводила бы с гитарою! Ты говоришь, я не помню Крыма! Как же не помню, если я даже стихи написала?

— Ты? Стихи?

— Не стихи, но я бы под гитару… я бы подобрала музыку и пела бы… Это, наверно, не так уж трудно.

Она целый час просидела за своим столом и написала такие строчки:

Как друза аметистовая

В дымке голубой,

Ты снишься, кипарисовая,

Зимнею порой.

Таврида моя нежная,

Согретая весной,

Вершины твои снежные

И крокус, под сосной…

Ей так это понравилось, что она боялась продолжать, хотя и чувствовала — нужно было сказать еще кое-что о Крыме и о себе. Но дальше у нее получалось уж слишком:

К тревоге я приучена

И ветра слышу вой (?).

В груди моей измученной…

Грохочет твой прибой…

Зовут в дорогу дальнюю

С севера на юг,

В страну мою миндальную

Без слякоти и вьюг…

Кто зовет? Она не понимала и не могла ничего придумать. А строчка, в которой можно было бы объяснить этот зов, никак не складывалась в голове. «В груди моей измученной…» — повторяла она горькую, как ей казалось, фразу, которая ей очень нравилась! «Корабли, журавли…» — выжимала она из себя рифмы, надеясь, что «корабли и журавли» позовут в «дорогу дальнюю», но они глухо молчали… «Воплем корабли зовут в дорогу дальнюю, на краешек земли»… А как же будет тогда: «В страну мою миндальную»? Эта строчка ей тоже нравилась.

Ей вообще казалось очень интересным это занятие — писать стихи: что-то вроде кроссворда.

— Мне нужна гитара, — говорила она страдающим голосом. — Как ты думаешь, — обращалась она к матери, которая, скрывая тревогу, ласково поглядывала на нее, — очень трудно научиться играть на гитаре? Ну, не играть, конечно, а просто аккомпанировать… Как ты считаешь?

— Другие играют, — отвечала мать с грустной улыбкой. — Значит, и ты сумеешь.

— Ты мой самый хороший друг, мама! — восклицала Геша, никогда не отличавшаяся излишней чувствительностью. — Ты просто чудо! Спасибо тебе.

Ночью была гроза. Первая в этом году, она обложила все небо над городом тучами и вспыхивала в разных его концах своим электричеством, освещая и тучи, и город, стучащие под ветром ветви бесноватых, белесых под молниями деревьев: рушила на землю, на крыши домов и автомобилей шумящую массу воды, в грохоте которой громы казались веселым треском пастушьего кнута.

Геша никак не могла избавиться от слуховой галлюцинации: тупого стука падающего тела, слыша вместе с ним и вопль смертельно раненного Кантонистова. Неживые его глаза словно подглядывали за ней из-под полуприкрытых синих век… Ужас этой смерти был еще и в том, что на полу рядом с телом лежала дохлая крыса, только что убитая тем же замком. Неужто закон моисеев — «око за око» — явил тут себя во всей своей жестокости? Смерть крысы приравнялась к смерти человека, словно человек этот был из крысиной породы. Или крыса возвысилась до значения убитого Кантонистова?

Суетные поиски странной закономерности там, где торжествовал случай, не давали ей покоя. Она не спала, измученная бесконечной чередой совпадений, в которые и сама она была вовлечена, пугаясь в догадках, какую роль во всем этом происшествии играл Ибрагим, отец ее сына.

— Он меня сведет с ума, — четко сказала она, глядя в темный потолок и слушая, как моросит за окном в тишине успокоившейся ночи дождик. Голос ее прозвучал безучастно, как чужой. Она услышала его, улыбнулась и вдруг поняла, что с ума не сойдет. — Глупость какая! — прошептала она и потянулась в зябком ознобе, прячась под одеяло.

Туманным утром в теплом воздухе пахло молодой травой, тополиными листьями. Земля, напоенная дождем, кратко смотрела в небо чистыми лужами, на дне которых застыли, как впаянные, бурые прошлогодние листья, пронзенные иглами травы. Было тихо и влажно. Небо, залитое молочным светом заоблачного солнца, повизгивало первыми стрижами. Полет был размашист и смел, и глаз не уставал любоваться быстрыми птицами. Летали они низко в это туманное утро, над самыми крышами, стремительно загребая воздух косыми крыльями, юрко отворачивали от натянутых проводов, от телевизионных антенн, легко играли с опасностью, жарким своим визгом оглашая живое небо, празднуя возвращение на гнездовья.

Начинался новый день зеленого роста на земле. Росла трава, росли листья, сбросившие с себя клейкие панцири почек, росли цветы мать-и-мачехи, медуницы, одуванчиков, которые в это утро, когда солнце белым шаром висело над крышами, робко прятались в зеленых венчиках, дожидаясь жарких его лучей. Росли и маленькие листья на пепельно-сером, невысоком еще кусте жасмина. Матово-зеленые, гладкие, они прорезали острыми вершинками мертвенно-серую кору и зелеными цветами украсили куст, который совсем недавно казался вымерзшим, иссохшим, не перенесшим зимних морозов. Зеленая эта жизнь тянулась к свету, отгороженному от куста глухим забором. Жасмину еще много лет надо было расти и крепнуть, чтобы одолеть извечную тень, в которой ему по прихоти человека суждено было жить. Но в это туманное, паркое утро, когда свет, казалось, проникал всюду, ему было очень хорошо. Маленькие листья, словно тугие лепестки крохотных роз, цепко держали шарики дождевой воды, похожие, как чудилось Геше, конечно же, на жемчуг, отливающий перламутром. Черная земля, в которой рос жасмин, как всякая земля под старым забором, лоснилась многолетним перегноем и, влажная, источала жирный, животворный дух. Трава, хоть и лишенная солнца, росла тут сочная, густая. Зеленые иглы ее начали свой новый рост, устремившись в зенит с извечной силой и самоуверенностью, как будто ничто не могло помешать душистой траве, никто не вправе был нарушить законы, по которым протекала хрупкая ее, ничем не защищенная жизнь, нацеленная, как к магниту, к невидимому солнцу.

— Вы, наверное, рассчитываете на благодарность, — сказал в этот день Геше благодушно настроенный подполковник, который уже точно знал о присвоении ему очередного звания: был звонок приятеля из министерства.

Минут сорок сидели они вдвоем в его бледно-розовом кабинете, пропахшем новым дерматином. Подполковник внимательно выслушал ее, кое-что записывая для памяти и для дела в большой блокнот.

— Вы мне не поверите, — говорила Геша волнуясь. — Не поймете меня! Я стала бояться денег. Больших денег, которые были всюду. Они валялись как что-то не очень нужное, как, например, валяются иногда книги или детские игрушки, когда их много. Они мне мешали думать, вернее, я жила, оглушенная ими. Вздрагивала от испуга, если вдруг выдвигала какой-нибудь ящичек, а в нем валялась пачка денег, которых вчера еще не было. Я боялась на них смотреть! А что я могла сделать? Этот человек — отец моего сына. Я просто сбежала, и все. Откровенно говоря, я боялась не только денег. Здесь, с мамой, я почувствовала себя опять человеком. И вдруг этот утренний визит! Мне показалось, что он приехал со своими дружками неспроста. Он никогда ничего не делал просто так! Хотя я не имела никакого представления, чем он вообще занимается. А этот Кантонистов, или как его там… Я его никогда раньше не видела. Мне кажется, он очень… он был усталым, как будто ему все на свете надоело, и он ждал только смерти. А может быть, он не мог перенести вида полусъеденных денег? Эти люди… у них болезнь наживы. Что ему эти жалкие десятки или двадцатипятирублевки?! Он наверняка ворочал тысячами дома, а здесь вдруг польстился… Что-то тут другое! Чует мое сердце — другое. Нервное потрясение, ужас. Я не знаю, как назвать это состояние, но, видимо, он не мог переносить, когда на его глазах уничтожалось то, ради чего он существовал. Он, наверное, испытывал страшные муки. Какое-то серое ничтожество, хвостатое существо приносит ему, как в насмешку, никуда негодные деньги. Для него это пытка! Пускай хоть три рубля, но они уже ни на что не годны. У него, наверное, сердце разрывалось от ужаса: он ведь больной человек, для него нажива — наркотик! Он наверняка испытывал состояние, какое испытывают наркоманы в период, когда у них нет возможности, нет какого-то там средства наркотического. Они ведь жилы могут себе порвать, если не удовлетворят свою потребность. А такие, как Кантонистов, мало чем отличаются от наркоманов. Я наблюдала, я знаю, он вел себя очень странно. У него были мертвые глаза. Я как раз думала об этом сходстве, когда он схватил замок со стола. Потом, правда, испугалась. Он никак не мог выпустить из рук эту тяжелую железку, смотрел на меня и, я почувствовала, с большим усилием заставил себя положить замок на стол. Между прочим, я тогда свалилась в обморок, потому что подумала вдруг, будто это они убили работника ГАИ. Но потом поняла, что болезнь у них другая…

— Болезнь? — с усмешкой спросил подполковник. — Вы все время подчеркиваете, что это больные люди. Только почему-то «больные» тянут денежки к себе, в свой карман или там ящик, как вы говорите, и, уверяю вас, жилы себе не рвут. У вас, извините, разыгралась фантазия. Да, вы правы, на этот раз пистолет понадобился не им, у них другой какой-то метод добычи денег. Мы, конечно, разберемся, какой… Но, представьте себе, что метод добычи устарел или был перекрыт контролем, короче, отказал. Почему бы не предположить, что эти «больные» в период простоя не перейдут на открытый грабеж? Вот тут я готов с вами согласиться — нажива равносильна болезни, да… Болезнь эта затягивает, и человек уже не может остановиться. Все верно! Только почему-то этим больным обязательно нужно иметь при себе оружие! Сначала для устрашения, а потом и для убийства. Вы, Георгина Сергеевна, слишком большое значение придаете эмоциям. А у бандюги простой расчет, холодная голова и, главное, никакого понятия о жалости, человечности, гуманизме. Что ж я с ним о совести буду говорить? Он понятия не имеет, что такое совесть. Если он болен, то болезнь эта сначала начисто съедает совесть, потом жалость, потом душу, и человек перестает быть человеком. Становится крысой. О чем же мне говорить с крысой, извините меня?

Подполковник говорил спокойно, стараясь почаще улыбаться, чувствуя свое явное превосходство над растерянной, перепуганной женщиной, которая, конечно же, рисковала, связавшись с этим Кантонистовым.

— Вы, наверное, рассчитываете на благодарность, — сказал он, отечески дотрагиваясь до ее белокожей, с голубыми тенями, долгопалой руки.

— Зачем вы меня обижаете? — спросила Геша, поглядев на него исподлобья. — Это я вас должна благодарить… Вернее, капитана, который был рядом.

— С капитаном я еще поговорю! Отпустить такую хорошенькую женщину, потерять ее из виду, а самому прогуливаться на свежем воздухе. Ничего себе герой!

— Откуда он знал, какие у меня отношения с этим человеком? Я же ему ничего не сказала! Он, слава богу, сам догадался, хотя я не боялась и не хотела, чтобы он ехал за мной. Это уж потом! Не могла же я предположить, что такой ужас… какая-то крыса, а потом этот… Нет, я очень ему благодарна! Я выскочила, как сумасшедшая. Боже мой! — шепотом воскликнула она и жалобно взглянула на подполковника.

— Что такое? О чем вы? — встрепенулся тот.

— Как я скажу Эмилю, когда он вырастет! — сказала Геша в отчаянии. — Что я ему скажу об отце!

— Об этом еще рано думать, — хмуро ответил подполковник. — Сначала надо во всем разобраться.


А примерно через месяц, в жаркий летний день, поблескивая новыми звездами, он пожал ей руку и таинственно сказал:

— Спасибо, Георгина Сергеевна.

— За что? — не поняла она, качнув ресницами. — Чудесный день!

— Скажу по секрету, наши ребята там, где вы когда-то жили, напоролись на очень большой клубок змей. Или крыс. Это уж как вам больше нравится. Болезнь, надо сказать, неизлечимая, что-то вроде бешенства… у этих животных.

Она стояла перед ним на солнце в полотняной кофточке, расшитой ярким орнаментом, в широкой синей юбке до колен, в алых босоножках на высоком тонком каблуке, ярко освещенная, блестящая и смущенно смеющаяся, как если бы хотела понравиться щеголеватому полковнику в серой рубашке…

Улыбка еще играла на ее лице, чувственно-выпяченная губа еще дрожала в радостном возбуждении, но глаза уже потухли, жалость и страдание словно бы свели их судорогой, когда она прошептала самой себе;

— Бедный Эмиль!

Полковник спохватился, нахмурился:

— Простите, Георгина Сергеевна, — сказал он виновато. — Совсем забыл… Не учел!

Но было уже поздно.

— Бедный мой мальчик, — сказала Геша с жалкой улыбкой. — За что ж ему-то такое наказание?

Они стояли на песчаной дорожке, в сквере перед фасадом горисполкома, между алых, как кровь, цветов, двумя кострищами стелющихся перед гранитными ступенями лестницы.

Полковник предупредительно поддержал ее под локоть, видя, как заблестел побледневший лоб и словно бы почернели глаза ее и губы. Голубая жилка явственно обозначилась на переносице.

— Спасибо, — тихо и задумчиво сказала Геша. — Я давно знала, что так… что все это… Давно готовилась… Я знала, конечно… Боже мой! Как я не хотела называть его Эмилем! Правда, это очень смешно для мальчика — Эмма? Его и так-то жалко… А тут… Я-то переживу. Я давно знала. Да. Ну, ладно… Не было и нет. Не было, нет… не будет. Я знала это. — Она опять жалко улыбнулась. — Спасибо. Я не такая уж слабенькая, как вы думаете. И в обморок не падаю. В прошлый раз я надышалась этой химией… Как вы там целый день сидите? Удивляюсь.

— Поменяйте имя, — сказал полковник. — Назовите, например, как я внука… Ваней… Или, например, Мишкой. Чем плохо? «Ведь ты моряк, Мишка!» А?

— Ну, уж это! — обиженно сказала Геша. — Это не ваше дело!

— Я пошутил!

— Это не ваше дело!

— Конечно, конечно…

— Эмиль — красивое имя.

— Конечно.

— Эмиль! Я привыкла. Я ведь люблю-то Эмиля, Эмку… Как же так?!

— Конечно.

Простенький фонтан с круглым бетонным бассейном пришелся очень кстати. Он выстреливал вверх белой струей вспененной воды, мелкие брызги которой относил в сторону несильный ветерок. Под этот ветерок и под летящие пылевые брызги полковник как бы случайно подвел вздыхающую то и дело, ослабшую, крепящуюся что было сил женщину и стал говорить ей о пользе фонтанов, об успокаивающей силе живой воды, об этих искусственных оазисах, которые просто необходимы в современных больших городах. Говорил о том, что людям порой очень важно остаться наедине с живой водой, уйти в нее взглядом, утонуть в плеске и трепете прохладной струи и забыться, как забываются люди, глядящие на живое пламя, пляшущее в ночи перед задумчивым взором.

— Понятно, — говорила ему Геша, согласно кивая. — Понятно.

В Крым она не собралась, а, как обычно, уехала к бабушке «на дачу», поселившись с Эмкой и с матерью в хорошем деревянном домике. «Ты, Эммочка, счастливый! У тебя есть прабабушка! — говорила она сыну. — Такое счастье редко кому достается».

В тот вечер, когда она увидела цыгана, идущего по шоссе, мозг ее уже освободился от печалей и был занят решением новой загадки: хорошо или плохо ходить по земле, не зная дома? Куда шел цыган, и что ожидало его впереди — кочующий табор или оседлость в деревне? Или идет он по земле, как по своему жилищу, у которого ни углов, ни потолка и пола, а лишь одно окно, распахнутое в мир?

В тот вечер, когда облако, похожее на гигантскую гроздь винограда, светилось самоцветом в золотистом небе, Георгина Сергеевна впервые в жизни почувствовала вдруг свою растворенность и счастливую затерянность в огромном мире. В руке у нее нежно пылали лилово-розовые цветы герани, которые быстро, увы, увядают в вазе. Ромашки жарким благовонием кружили голову… Некошеный луг над речкой и лента шоссе, по которой ушел загадочный человек с магнитофоном, — все это всколыхнуло ее душу, и она в восторженном благоговении перед вечной жизнью ощутила всем телом свою малость и необязательность в этом мире. Ощущение это пришло нежданно и радостно, как будто «хозяин» ее тленной оболочки напомнил вдруг о себе, сказав, что она всего лишь гостья на этой земле и что настанет когда-нибудь час расставания и ей придется навсегда покинуть этот чудный мир, который расстилался перед ней в мудрой простоте и ясности.

Сердце ее сжалось в остром ощущении своей незначительности, блаженство разлилось по телу, словно кто-то пообещал ей бессмертие и вечную радость, и она не знала теперь, кого благодарить за эту щедрость. Благодарить за жизнь, которая показалась вдруг бесконечной; благодарить за прожитые годы и за завтрашнее утро, которое придет, за чудо обновления, которое свершилось в ней, точно она покинула наконец-то свой тесный кокон и, как во сне, полетела над зеленой речной долиной.

Загрузка...