Часть вторая

1. «Важное для нашего колхоза!»

Вечером Авдотья въезжала в родное село. Мартовские морозы оковали подтаявшую за день дорогу. Грузовик буксовал на льду у крутого подъема, недалеко от избы, где столько лет прожила Авдотья. Она не могла. оторвать взгляда от голубых резных наличников, от высокого крыльца, которое она так любила по утрам отскабливать добела.

«Может, Вася дома, может, смотрит из окна… Соскочить, подбежать, позвать: «Вася!»

Машина, наконец, взяла подъем, и Авдотья пересилила себя, оторвала взгляд, отвернулась. Грузовик остановился против избы Василисы. Кто бы мог думать, что так трудно будет пройти эти несколько шагов от машины до ступенек по обледенелой тропке, подняться на чужое крыльцо, взяться за чужую, непривычную маленькую ручку двери?

«Толкнуть дверь и войти… И незачем оглядываться!.. Что ж я стою? Что ж думаю?»

Все было твердо решено до отъезда, но только теперь пришел срок бесповоротно осуществить принятое решение.

Она постояла на крыльце, передохнула, глотнула морозный воздух и открыла дверь.

— Ну, вот и я, бабушка Василиса!..

Валентина и Василиса сделали все для того, чтобы сна сразу почувствовала себя дона. Половина большой, добротной избы была отдана Авдотье. Катюшкин «пионерский уголок» с рисунками и расписанием занятий на стене, Дуняшкин «игральный столик», взбитые парадные подушки на Авдотьиной кровати, расшитые занавески на полках большой кухни — все казалось обжитым, домовитым, устоявшимся.

«Обжились, устроились, — думала Авдотья, обнимая детей, — но как же там, у Васи? Зачем занавески-то с петухами сняли у него? Пусто, должно быть, там…»

Ей хотелось плакать.

Валентина понимала ее состояние, старалась быть особенно оживленной и разговорчивой.

— Дунюшка, милая, сколько книг привезла! Целая библиотека! И тетради! Конспекты!.. Какой же ты молодец! Ну, теперь пойдут дела на наших фермах! — весело говорила она. — А мы тебя ждали. Пирогов напекли. Бабушка, Лена, девочки, все за стол!.. Показывай же, что привезла, рассказывай, что видела…

Когда розданы были подарки и улеглась суматоха встречи, Валентина спросила:

— Какие у тебя планы? С чего думаешь начать? Авдотья огляделась еще раз. Старинные часы с боем,

массивный книжный шкаф в углу, бахромчатый абажур на лампе — вес было непривычным, чужим и чуждым. Раньше она не замечала этих давно знакомых вещей, а теперь каждая из них ранила. Не смотреть! Нe думать! Несколько мгновений просидела, наклонив голову, опустив глаза, потом поднялась, принесла тоненькую тетрадку в черном клеенчатом переплете.

— Вот оно, Валенька, начало моей жизни. «Важное для нашего колхоза», — прочла Валентина старательно и крупно выведенный заголовок. Ниже другими чернилами очень мелко, так, как пишут только для себя, было написано:

«Видеть наши возможности, верить в наши возможности, умело использовать эти неограниченные возможности!»

Авдотья вспыхнула так, словно прочли слова, сокровенные и касающиеся лично ее:

— Академика Петрова слова… с его книжки переписаны.

Валентина посмотрела, не понимая: «Почему покраснела? Почему так старательно переписала эту фразу? Что свое, большое она в эту фразу вложила?» Осунувшееся лицо Авдотьи, несмотря на тонкую прорезь морщинок, казалось юным. Впечатление юности шло от доверчивого, задумчивого и нежного выражения oiih.ix глаз. Линия маленького рта была твердой, небольшие обветренные руки уверенно листали страницы тетради с записями, четкими и лаконичными, как параграфы закона, «Ой, не знаю, не знаю еще я этой женщины!» — весело и удивленно подумала Валентина. Казалось, заглянув в ручей, она вдруг увидела в нем нежданную и волнующую глубину.

— Вот спланировала я «зеленый конвейер», — оправившись от смущенья, продолжала Авдотья. — У тебя здесь есть планы севооборотов?

Большие листы едва уместились на столе. В комнате было тихо. Девочки играли в спальне новыми игрушками. Прасковья и Василиса наперегонки вязали. За перегородкой Лена шуршала ученическими тетрадями: проверяла письменные работы.

В тишине слышались отрывистые фразы Авдотьи и Валентины:

«Залужить минимум тридцать гектаров поймы», «На пятом пале посеять вико-овсяную смесь…»

Вдруг Прасковья всхлипнула, выронила вязанье и быстро ушла за перегородку. Разговор оборвался.

— Дуняшка… может, еще передумаешь? — спросила Василиса.

Авдотья не подняла глаз от плана. Синие, зеленые, коричневые прямоугольники быстро-быстро бежали перед глазами.

— Не могу… да и о чем говорить? Решено.

— Я бы тоже не смогла, — тихо отозвалась Валентина. — Ведь он не сват, не брат, не сосед. Ведь он муж… Как же с мужем без согласия, без дружбы?

Авдотья разгладила ладонями покорежившийся на сгибах план, подняла наполненные слезами глаза и спокойно оказала:

— Так вот, Валенька, я и говорю, относительно — поймы я в районе уже согласовала — в план по МТС они включат. Это первый большой вопрос! А второй большой вопрос — об электрификации кормовой кухни. Корнерезку да кормомойку можно через ременную передачу соединить со жмыходробилкой, а для этого и нужен-то один электромотор мощностью в несколько киловатт!

Василиса опустила вязанье и засмотрелась на Авдотью.

Всю жизнь прожила Василиса с пьяницей-мужем, и никогда не приходило ей на ум уйти от него. Она не понимала Авдотью и осуждала ее за уход от Василия: «Такое ли я терпела от своего?» — но по доброте своей молчала и не высказывала осуждения. И только сейчас, слушая, как распоряжается Авдотья десятками гектаров колхозной земли, как свободно рассуждает она об электромоторах и непонятных Василисе киловаттах, она вдруг не умом, а сердцем поняла, что не может и не должна Авдотья терпеть то, что терпела сама Василиса. «Да будь я на ее месте, разве б я терпела? Нет, Лука Миронович, нет, батюшка! — мысленно обратилась она к нелюбимому мужу, умершему тридцать лет назад. — Ты бы надо мной ньшче не похозяйничал! Я бы этак же вот повернулась, да и нет меня! А что же мне теперь? У меня и ферма на руках и от людей уважение, я и при своем деле и при своем хозяйстве. Ты или живи со мной, как положено жить, по-доброму, по-семейному, или шасть из моего дому!»

Василиса уже одобрительно смотрела на Авдотью и так развоевалась в мыслях, словно Лука Миронович и впрямь мог подняться из могилы и вся Василисина жизнь могла начаться заново и повернуться по-новому.


Знакомые животноводческие постройки, изгороди и тропинки казались Авдотье обновленными. Она так долго и тщательно обдумывала все подробности будущей фермы, так живо и реально представляла ее, что уже не могла отделить настоящее от будущего и видела все сразу: и то, что есть, и то, что будет. Кудрявые заросли клевера подбегали к самой дороге, вдалеке, у поймы, зеленели луга, разделенные на аккуратные загоны, электромоторы шумели в кормовой кухне, новый телятник стоял на взгорке — все было так несомненно и близко, что казалось уже существующим. Она несла в себе свои планы, как большую силу и большую радость. Странно было, что другие не видят того, что так ясно видит она, и порой отвечают на ее рассказы недоумевающе терпеливыми взглядами.

Минутами ей казалось, что она от чистого сердца протягивает людям хлеб, свежий, теплый, душистый, а люди недоверчиво смотрят на ее душевный дар и на ее радость.

Однажды под вечер, засидевшись на ферме, она разговорилась с животноводами о будущих стадах и фермах. Увлекшись, она не сразу заметила, как, позевывая, поглядывает на ходики Ксенофонтовна, как переглядывается с кем-то через окно Дуся-телятница, как равнодушно смотрит куда-то в пространство Матвеевич.

— Интересно было послушать… — видимо, желая ободрить ее, сказала Василиса. — Только не для нашего все это колхоза, как я полагаю…

— Да я же про вас, про нас говорила! — сказала Авдотья. — Как же вы не видите?.. — Голос оборвался, ее охватила досада на людей, не хотевших понять ее, и на самое себя, не сумевшую убедить их.

Живо вспомнился ей разговор с секретарем райкома перед февральским собранием. Обидой дрогнул тогда его голос. Как она понимала теперь эту обиду! Как хотелось ей, чтобы сейчас он был рядом!

— По золоту мы ходим… как слепые… — невольно повторила она его слова. — Вот будто и не убедила я вас в том, что через год, через два мы сами себя не узнаем. Будто вы и не поверили в мои слова. Но я вам докажу. На примерах день за днем буду вам доказывать. Вот нынче же выберу одну из коров и покажу, что из нее можно сделать при научном подходе.

После неудачного разговора она прошла на ферму. Рыжие и черно-белые, давно и во всех подробностях знакомые коровы стояли в привычных стойлах.

Авдотья осматривала их так, словно видела впервые. Нет, это были не просто коровы. Каждая из них — секретный ларец, в котором спрятаны ценности. Как найти ключ к ним и которую из них выбрать для примера, для доказательства? Может быть, Звездочку? Нет, тяжела, массивна, большеголова, хороша, но, по всему видно, неподатлива, не скора на раздой. Буренку? Старовата. Может быть, Думку?

Авдотья разглядывала Думку: «Не велика, но крепкая. Морда маленькая, сухая, а крестец могучий, и задние ноги поставлены широко. А шерсть-то, шерсть! Гладкая, блестящая, как приклеенная, лежит на коже!» — Авдотья вспомнила, что и в прежние годы Думка иногда удивляла хотя и кратковременным, но быстрым повышением удойности.

Теперь предстояло подобрать подходящую доярку. Авдотья вспомнила, как слушала ее Ксюша Большакова. Едва ли не она одна поняла все то, что волновало Авдотью. Ксюша, словно угадав ее мысли, появилась на пороге вместе с Дуняшкой и Катюшкой.

— Маманя, маманя, мы тебя ищем!

Девочки подбежали к ней, она, не глядя, обняла их, притянула к себе и сказала Ксюше:

— Думку я отобрала для показа, Удой у нее средний, да уж очень хороша по экстерьеру! — Она с удовольствием выговаривала это новое слово, еще не утратившее для нее своей свежести. — Поручу я это тебе, Ксюша. Дело это не только тебя касается… Это для всех должно быть доказательством. Понимаешь, Ксюша? Молоденькая ты. Моложе всех на ферме. А я тебя выбрала. Полагаюсь на тебя.

Ксюша смотрела так, словно ее посылали в увлекательную и опасную разведку:

— Я все в точности сделаю, что ты мне скажешь, тетя Дуня!

Полученную колхозом кормовую ссуду Авдотья использовала расчетливо. Особое внимание обратила она на рационы для лучших коров. После разговора с Ксюшей она составила рацион для Думки по всем правилам науки.

Дойку Ксюша проводила по новому способу — кулаком. Четыре раза в день она выводила Думку на прогулку. Ксюша возилась с коровой целый день.

К вечеру, когда подвели итоги, оказалось, что Думка сбавила удой на триста граммов.

— Так и должно быть! — успокаивала Валентина Авдотью и Ксюшу. — Корова еще не привыкла к новому режиму. Ксюша еще не научилась доить кулаком. Не расстраивайтесь! Завтра уже все будет лучше!

На следующий день Думка сбавила еще сто граммов. Ксюша пришла к Авдотье, ни слова не говоря, села на лавку у печки и заплакала. Авдотья и Валентина кинулись к ней:

— Ксюша, да что ты? Что?

Oна вытирала слезы бахромчатым кондом черного полушалка и смотрела на Авдотью с горькой обидой:

— Ребята засмеяли… «Кладоискательщица», — говорят. Клад, говорят, откопала из навозного золота?»

— Кто это говорит?

— Да Петро..

— Нашла чьи слова слушать! — с сердцем сказала Авдотья. — Надо было мне такое дело взрослому человеку доверить, а я на несмышленку положилась!

Ксюша сразу перестала плакать:

— Тетя Дуня, да ведь мне обидно! Я при Петре не плакала, я отбивалась, а сюда пришла — не стерпела!

— Какой у тебя комсомол слезливый! — упрекнула Валентина Алешу. — Плохо, плохо воспитываешь своих комсомолок!

— Ну, вот и мне из-за тебя попало! — улыбнулся Алексей. — Не ждал я от тебя! Ну, да ладно! Садись пока к столу! Высушишь свое болото, тогда будет серьезный разговор!

Удой понизился не только у Думки, но и у других коров. Событие это взволновало весь колхоз. Валентина, Алеша, Лена, Василиса, Любава, Татьяна и Авдотьин заместитель Сережа Сергеев, прозванный в отличие от других колхозных Сереж Сережей-сержантом, допоздна сидели за столом в кухне у Василисы и всё пытались успокоить Авдотью и Ксюшу. Серело незаметно для других держал Ксюшу за руку и топотом обещал ей приструнить Петра. Ксюша сидела, оцепенев сразу и от горя, и от блаженства.

— У нас тут целый штаб образовался сам собой! — шутила Валентина.

Утром в правлении Авдотья встретилась с Василием. Она встречалась с ним часто, всегда при людях, и говорили они всегда отрывисто и коротко и только необходимое.

— Что у тебя на ферме? Почему удой падает? — сумрачно спросил он.

— Не научились еще доить по новому способу, да коровы не привыкли к новым порядкам, — волнуясь, ответила она. Василий промолчал и посмотрел на нее исподлобья недоверчивым коротким взглядом.

«Как же хорошо, что я в эти дни не возле него, а возле Вали да Алеши!» — невольно подумала она.

За день Думка сбавила еще двести граммов. С утра следующего дня Авдотья уехала по делам в Угрень, а через несколько дней, когда вернулась, Ксюша увидела ее и побежала рядом с машинами. Ветер заносил концы полушалка на раскрасневшееся лицо девушки.

— Полтора! Полтора! — кричала она, пытаясь высвободить Л'ИЦО.

— Что полтора? Еще полтора сбавила? — со страхом спросила Авдотья, готовая ко всяким бедам. Она свесилась с борта машины, словно собиралась выпрыгнуть на ходу и бежать на ферму.

Ксюша, наконец, освободилась от полушалка, сбившегося вокруг головы, и Авдотья увидела сияющее счастливое лицо:

— Прибавила! Полтора!

За несколько следующих дней Думка прибавила еще пол-литра и продолжала прибавлять. Она медленно, но несомненно выходила в рекордистки.

История с Думкой произвела впечатление не только на первомайцев, но и на животноводов из соседних колхозов. На ферму зачастили гости: всем хотелось узнать «Ксюшин секрет». Первомайцы впервые за последние годы почувствовали, что им есть чем погордиться. Настроение на ферме изменилось, но самые удивительные перемены произошли в самой Ксюше. В Ксюшиной судьбе история с Думкой сыграла решающую роль.

Воспитанная строгой и требовательной матерью, Ксюша издавна пользовалась в колхозе репутацией тихони и скромницы. Этой репутации способствовали и ее молчаливость, и ее тоненькое смугло-бледное личико, и всегда опущенные ресницы, и сдержанные, робкие манеры. Она всегда держалась поближе к своей подружке Татьяне. Колхозники привыкли видеть их вместе. Рослая, круглолицая, задорная Татьяна обычно шла впереди широкими мальчишескими шагами, а чуть сзади нее семенила остролицая, тоненькая Ксюша.

— И что ты все за Танюшку хоронишься? — приставал к ней Петр, и Ксюша молчала, не зная, что ответить.

На ферме, возле Авдотьи, она постепенно осмелела, а история с Думкой как бы завершила перелом, происходивший в ней. Она бойко рассказывала и соседним колхозникам и гостям из района о своей работе с Думкой, о «кормовых единицах», о «перевариваемом белке», о «поддерживающем» я «продуктивном» корме. Она научилась выступать на собраниях и писать обличительные заметки в стенгазету.

Авдотью вскоре после ее приезда повысили в должности, поручили ей все колхозное животноводство. Она предложила на свое место на молочную ферму поставить Ксюшу.

— Девчонка! Тихоня! Смиренница! Материна дочка! — возражали колхозники.

— Мне с ней работать, а я лучше ее па ферме никого не знаю, — отстаивала Авдотья свою выдвиженку. — И не одна же она будет—все около меня!

Так Ксюша стала заведовать молочной фермой. Свои новые обязанности она выполняла с азартом и настойчивостью. Корма выдавала только с веса, строго следила за рационами и распорядком дня, сепараторную и приемочную комнаты украсила занавесками и салфетками из накрахмаленной марли. Она ходила теперь в белоснежном халате и в такой же белоснежной косынке, повязанной тюрбаном. Смуглое и тонкое личико ее выделялось в этом обрамлении. На поясе у нее всегда висела связка разнообразных ключей — от сепараторной и от молочной кладовой, от кормовой, от стола с документами и от множества других сундучков и ящиков, назначение которых знала она одна. Ключи мелодично звенели, халат распространял сияние, темные глаза блестели из-под косынки, и все это наряду с Ксюшиной молодостью и деловитостью производило неотразимое впечатление и на первомайцев и на всех приезжих.

— С Думки все пошло! — говорил сторож Мефодий. — Скажи, пожалуйста, какой талант в Ксюше открылся к этой самой Думке!

Перемены в Ксюше и в ее судьбе, происшедшие с разительной быстротой, в течение дзух-трех недель взбудоражили всю первомайскую молодежь, особенно взволновали они Татьяну, которая привыкла считать себя сильнее и деловитее подруги.

Татьяна тоже безошибочно чувствовала в себе «талант», только талант этот еще «не открылся», а Татьяна-никак не могла определить, в чем он заключается.

«У Ксюши открылся талант к Думке, — думала она. — а у меня к чему откроется? У меня он тоже должен открыться, без этого я не проживу! Скорей бы уж он открывался! А то ходишь, как бесталанная: люди-то ведь не видят, что у тебя внутри притаилось!»

История с Думкой еще больше укрепила уверенность Авдотьи и в себе и в реальности своих широких замыслов. Какой ничтожной и неумелой казалась ей теперь прежняя работа на ферме, когда все сводилось к тому, чтобы вовремя покормить и подоить коров! Теперь на фермах строго рассчитывали рационы, выявляли возможности животных, выделяли племенные и раздойные группы, проводили бонитировку стад, занимались подбором производителей, переоборудовали и электрифицировали кормовую кухню. Кроме этой сложной повседневной работы, шла кропотливая подготовка к весне — к освоению лугопастбищного и прифермского севооборотов, к залужению поймы, к строительному сезону.

Хозяйство сделалось сразу таким многостороннем и сложным, что уже невозможно стало за всем «доглядеть» самой и недостаточной оказалась сила личного примера. Те методы, которыми Авдотья руководствовалась прежде, стали явно непригодны.

Теперь необходимо было и учить людей, и растить из них организаторов, и увлекать их своими планами, и превращать их в своих помощников. Авдотье помогала ее неизменная настойчивость и способность отдавать всю себя тому делу, которое она делала. Она ничего не умела делать наполовину — это было основной чертой ее характера. Веселилась ли она девочкой «Ващуркой» на лесной поляне, верховодила ли бригадой на картофельном поле, бежала ли вечером навстречу любимому, училась ли на курсах — все она делала в полную меру душевных сил, щедро и беззаветно, забывая о себе самой, о своих удобствах и неудобствах, выгодах и невыгодах. С тем же свойственным ей самозабвением работала она на ферме, и окружающие не могли не видеть этого.

Авдотья никогда не задумывалась над тем, как «создать» себе авторитет и каким тоном отдавать приказание. Она помнила и знала одно: все задуманное необходимо сделать как можно лучше и как можно скорее.

— Это надо сделать! — говорила она, и в короткие, спокойных словах ее звучала такая заражающая убежденность, что все понимали: действительно надо сделать.

И делали… Не всегда 'быстро, не всегда хорошо, но всё же делали. Правда, в первое время всякое, даже мелкое нововведение требовало больших усилий.

Даже такое простое нововведение, как обычай подвязывать коровам хвосты во время дойки, укоренилось не сразу и потребовало упорства и изобретательности. Но радостно было то, что Авдотья уже видела около себя помощников и единомышленников.

Однажды во время дойки она остановилась около Тани-барыни и Ксюши, не замеченная ими. Ей хотелось посмотреть, как управляется молоденькая Ксюша с упрямой старухой, которую недавно, к Аздотышому неудовольствию, перевели в доярки.

— Вчера вы, Татьяна Ксенофонтовна, опять не кулаком доили, а пальцами, — строго и укоризненно говорила Ксюша.

— Кто это тебе сказал такую ересь?

— Коровы ваши мне сказали! Почему удойность снизилась? У всех повышается, у вас идет книзу! Уж я знаю! Как начнут то по одному, то по другому способу выдаивать, так минимум на пол-литра с коровы не досчитаешь!

— Кулаком дою… не видишь, что ли? — мрачно отозвалась Ксенофонтовна.

— Прихватывать надо глубже! И массаж вы лениво делаете. Ведь говоришь вам, говоришь о пользе массажа — даже досада возьмет. На золоте стоим — нагнуться ленимся, — сердито заключила Ксюша, явно подражая Авдотьиным интонациям.

Авдотья тихо засмеялась и спряталась за стенку стойла Слова Ксюши не только обрадовали, ко и взволновали ее.

«Вот каково расходится! — думала она. — От Петровича эти слова ко мне перешли, от меня — к нашей Ксюше, а от нее, глядишь, — еще к кому-нибудь! Ах ты, Ксюша, сама-то ты наше золото!» — с нежностью думала она о девушке.

А Ксюша между тем не отступала от Тани-барыни.

— И опять у вас корова хвостом трясет над подойником! — обнаружила она новый непорядок. — Почему не подвязали ей хвост?

— А чего его подвязывать? Чай, хвост— не девичья коса! Всю жизнь так доим, а худа не видели!

— У себя дома хоть помелом трясите над дойницей, а на ферме надо соблюдать санитарные правила. Молоко должно быть чистым.

— Будто уж оно и грязное!

— Грязное. Ведь проводила тетя Дуня беседу, показывала на картинках, какие бывают микробы, (Возбудители болезней! На коровьем хвосте таких микробов тысячи, а она у вас хвостом размахивает над самой дойницей.

— Ладно уж… В другой раз подвяжу! — нехотя сказала Ксенофонтовна.

Авдотья решила притти Ксюше на помощь. Она вышла из своей засады:

— Поди сюда, Ксюшенька! Ксюша подбежала к ней:

— И что мне с ней делать, тетя Дуня? Не стоять же над ней цельные сутки! И прислали ж нам на ферму такое лихо!

— Погоди, девонька! Мы ее доконаем!

Когда все четыре доярки принесли молоко учетчику, Авдотья сделала четыре ватных фильтра и стала фильтровать по отдельности все четыре порции.

— Что ты задумала, Авдотья Тихоновна? — забеспокоились доярки.

— А я, девушки, грязь ловлю. Узнаю, которая из вас всех больше грязи напустила в молоко.

Все фильтры, кроме фильтра Ксенофонтовны, оказались чистыми.

Ксюша, по указанию Авдотьи, прибила их к доске показателей, устроенной около фермы, и над ними старательно написала мелом:

«Товарищи колхозники! Смотрите, как работают наши доярки! Самая неаккуратная доярка — Татьяна Ксенофонтовна Блинова. Глядите, сколько грязи она напустила в молоко!»

Впечатление оказалось сильнее, чем ожидала Авдотья.

Большая входная комната фермы была сборным пунктом, куда собирались бригады с утра и после перерыва, перед тем как выезжать в поле. Сюда же приходили колхозники за молоком. Здесь всегда было много народу. Люди толпились у доски показателей, рассматривая Авдотьины «экспонаты», смеялись над Ксенофонтовной. Ксенофонтовна молча сидела в углу, дожидаясь, пока учетчица вызовет ее для сдачи молока.

Когда она вышла из угла, то оказалось, что глаза у нее мокрые.

— Спасибочки вам, Авдотья Тихоновна! — сказала она с горьким упреком. — Еще ты вот этакая была; когда я тебя люлюкала. Мать-то твоя, бывало, уйдет на работу, а тебя мне подкинет. A в двадцать пятом году я тебе свистульку резиновую с ярмарки привезла да двух раскрашенных петушков! По старинным обычаям, за добро добром платят, а у вас, у нынешних, видно, другой порядок. И на том спасибо, что определили меня в грязнухи! Низкий поклон вам за это!

Она поклонилась в пояс и вышла. Авдотья растерялась, ей стало жаль Таню-барыню, а доярки смеялись:

— Видно, крепко ты ее пробрала, если она тебе припомнила резиновую свистульку с двадцать пятого года.

Авдотья смеялась вместе с ними, а про себя думала: «Велико ли дело — коровьи хвосты, а сколько с ними хлопот! Целую витрину из-за них пришлось организовать… Иначе не убедишь народ».

Успешная работа на ферме радовала Лвдотыо и помогала ей переносить тягостный семейный разлад.

Растревожила и надолго вывела ее из равновесия одна случайная встреча. Авдотья ехала в Утрень с попутным грузовиком. У соседнего1 селенья, в котором жила мать Степана, грузовик остановился, и к нему подбежали три женщины. В одной из них Авдотья узнала свою бывшую свекровь Анну и поспешно укрылась за мешками, избегая встречи. Анна никогда не любила Авдотью и не могла простить ей того, что она, немолодая и детная, «опутала» Степана, который был моложе ее, мог жениться на молоденькой и иметь своих детей.

Старуха помогала усесться в грузовик двум своим спутницам — пожилой женщине и совсем молоденькой, веснушчатой миловидной девушке.

— Ой, банки не подавились бы! — весело говорила молоденькая. — Мама, дайте я эту банку в руках повезу. Брусничное варенье, Степан Никитича любимое!

— Носки-то шерстяные я не поспела связать! Шерсти положила три клубка — пусть отдаст связать! — наказывала старуха.

— Не сомневайтесь, Анна Николаевна, мы с Олюшкой сами свяжем! Не сомневайтесь! — говорила пожилая.

— Да скажите ему, чтобы он шарфом повязывался! У него грудь слабая!

— Мы за ним наблюдаем! — веселым, певучим голосом сказала молоденькая.

Когда женщины уже уселись, Анна вдруг, словно ее толкнули в спину, потянулась к молоденькой, порывисто обняла ее и поцеловала. Глаза ее повлажнели, взгляд был нежен и значителен. И так же порывисто ответила на ее ласку девушка. Она сразу вспыхнула и взглянула на свою мать глазами испуганными и счастливыми.

Авдотья оцепенела. Что это было? Молчаливое благословение? Безмолвный сговор о том, о чем еще рано говорить словами?

Машина тронулась. Женщины оказались на редкость приветливы, словоохотливы и быстро завоевали расположение всех попутчиков.

— Поставили его к нам на квартиру, я сперва-то противилась, к начальнику лесоучастка с жалобой ходила! — весело рассказывала пожилая. — А он такой оказался человек, такой человек, ну, лучше родного сына! Нынче в Угрене были, старшая дочь у меня я Угрене выдана, так решили попутно к его матери заехать, посылку забрать, да и просто познакомиться. Уж очень редкостный человек — жилец-то наш.

— Дом ему обещают выстроить на лесоучастке… — тихо сказала девушка, глядя прямо перед собой.

С болью и горестным любопытством смотрела Авдотья на юное, почти детское личико.

В этой смеси страха и радости, в этом робком и жадном предчувствии. счастья Авдотья угадывала самое себя, свою первую, едва проснувшуюся, еще самой себе непонятную любовь.

Авдотьина первая радость была слишком быстро надломлена, и только большая сила любви и юности помогла ей оправиться и снова пойти навстречу счастью по первому зову Василия.

Степан—не Василий. Степан побережет девичье сердце, не оттолкнет рук, тянущихся к нему навстречу.

Авдотья снова и снова вглядывалась в лицо девушки.

Если б выбирала невесту для сына, для брата, для лучшего друга, то выбрала бы как раз такую, веселую, нежную, любящую, открытую…

В Угрене Лвдотья слезла с грузовика и остановилась, оглядываясь, где бы найти такой закуток, чтоб хоть ненадолго укрыться ото всех, побыть одной, выплакать те слезы, что подступили к глазам. Такого закутка не было. Она пошла в райисполком и задержалась у большого зеркала. Невысокая женщина с тонкой прорезью морщин у глаз смотрела на нее печально и кротко.

Через несколько дней она получила письмо от Степана:

«Дуня, голубушка, только что узнал, что ты ушла от Василия. Приехать сейчас не могу, на работе не отпускают, сейчас самая горячка — кончаем сезон. Прошу тебя, напиши срочно, как и что. Может, сама сюда приедешь или мне приезжать? Не знаю, что писать дальше. В ожидании твоего письма.

Любящий тебя Степан».

Дуня всю ночь на спала, обдумывая ответ, а утром написала:

«Степушка, уехала я от Васи временно, по недоразумению между нами. Навовсе мне с ним порвать нельзя — детей от отца не оторвешь. Прошу я тебя, родимый мой, живи, обо мне не думай, не пропускай своего счастья. Вася — отец моих детей, и мне от этого не уйти, а недоразумение, что у нас вышло, должно пройти».

Авдотья писала о «временном недоразумении» для того, чтобы не томить Степана напрасными надеждами и тревогами. В действительности она все меньше верила в возможность нового сближения с Василием и все дальше отходила от него.

Однажды вечером они встретились лицом клицу с Василием. Василий шел от Буянова. В гостях он крепко выпил.

Увидев Авдотыо, он схватил ее за руки:

— Дуня, что ж мы наделали друг с другом? Дуня!

Она испугалась и рванулась от него. С трудом приобретенное спокойствие сразу исчезло от одной этой фразы, она не спала всю ночь в тревоге и ожидании.

Если бы он повторил эти слова еще раз, если бы сказал их трезвым, она не устояла бы — она вернулась бы к нему. Она вернулась бы без света и радости в сердце, без уверенности в счастье, но с желанием во всем итти навстречу мужу и все создать заново.

Но тогда он не повторил этих слов. А потом, встречаясь с ней в правлении или на ферме, держался еще суровее и говорил еще резче, чем прежде. Была ли случайной и забытой та пьяная фраза, сказанная на дороге или он понял испуг Авдотьи и ее молчаливое бегство, как бесповоротный отказ вернуться к нему? Авдотья не знала этого, но она была рада, что он не повторял своих слов, что ей не приходилось заново все передумывать, заново ломать себя и бередить незажившие раны. Только какие-то новые, большие и хорошие поступки и чувства могли помочь им забыть старое и начать все сначала. Пока этого большого не было, Авдотья не могла заставить себя подойти к Василию и путалась одной мысли о возвращении к нему.

Сперва она боялась, что детям будет плохо без отца, в чужом доме, но вскоре убедилась в обратном.

В многолюдном и веселом доме Василисы девочки чувствовали себя гораздо лучше, чем в мрачном отцовском доме.

Василиса рассказывала им сказки, Алеша мастерил им игрушки и катал иа санках, Валентина играла с ними в жмурки, в кошки-мышки. Лена снабжала их книжками.

К удивлению Авдотьи, девочки, несмотря на тоску по отцу, стали спокойнее, ровнее, в разговоре у них появились новые темы и новые слова. Особенно восприимчива была Дуняшка, которая постоянно смешила все разросшееся семейство Василисы. Когда Валентина привезла ей из Угреня резинового петуха, Дуняшка склонила голову набок, осмотрела петуха со всех сторон и Авдотьиным голосом снисходительно изрекла:

— Ничего по экстерьеру…

У нее появились собственные политические убеждения и планы.

— Черчилль — очень плохой человек! — заявила она во всеуслышанье за ужином. — Когда я вырасту, я его повыгоняю.

— Куда ж ты его повыгоняешь? — поинтересовалась Валентина.

Дуняшка не замедлила с ответом:

— В пустыню Сахару!

— А что он там будет делать?

Дуняшка и тут не растерялась. Судьба Черчилля была предопределена ею заранее:

— Он там ветряки будет строить, чтоб воду из моря гнать нам на ферму.

— Всех смешала в одну кучу! — смеялась Валентина. — Черчилль — это главным образом от Алеши, пустыня Сахара — от Лены, а ветряки и вода для фермы— это наши с Дуней болячки!

Вскоре после приезда из города Авдотья по поручению Валентины делала доклад для молодежи о том, что она услышала на курсах.

С помощью Лены и Алеши она подготовила таблицы и рисунки и настояла на том, чтобы молодежь собралась в школе.

— Мне надо, чтобы и доска была, и столики, где записывать, и чернильницы на столах!

Прасковья пришла послушать и волновалась за нее, Катюша и Дуняшка сидели на задней парте вместе с Прасковьей и с гордостью поглядывали на окружающих. Каждому входившему Дуняшка сообщала:

— А наша мама сегодня будет учительницей! Когда все уселись, Авдотья вышла к доске. Она была принаряжена в новую сатиновую горошком кофточку. От волнения щеки ее разгорелись. Похудевшая, розовая, большеглазая, она казалась очень молодой.

«Как-то Дуня справится? — думала Валентина. — Работница она золотая, но молчунья. Ну, да как-нибудь! Что она не сумеет рассказать, то я добавлю».

Авдотья несколько раз сделала такое движение: губами, словно хотела и не могла начать говорить. И, когда слушатели уже начали волноваться за нее, вдруг заговорила спокойно и ровно:

— Картофель и хлеб, кони и коровы — все, чем мы живы, от чего идет питание и жизнь человека, — всё это создано человеческим трудом и руками. Как посмотришь на руки, — она протянула ладони, — маленькие! Что они могут? А как подумаешь, да послушаешь ученых людей,

да поглядишь вокруг, так диву даешься — чего только ими не поделано! Каким же путем получаются коровы-ведерницы из маломолочных животных и картофельные клубни по полкилограмма весом из мелкого картофеля? Создаются они одним путем, а в пути этом две тропы — отбор и воспитание…

«Душенька, Дуняшенька, — нежно думала Валентина. — Несколько фраз сказала — и выложила самую сущность мичуринского учения».

А Дуня продолжала:

— Путем воспитания можно воздействовать на свойства любого растения. За примером нам недалеко ходить. Вспомните, как в нашем соседнем колхозе «Заря» добились раннего созревания капусты. Они растили ее в торфяных горшочках. В июне еще ни у кого во всем районе не было капусты, а они возами возили. Капуста тогда еще в диковину была, ее с руками рвали, большие деньги платили…

Авдотья говорила целый час, и доклад ее слушали с неослабевающим вниманием. Все были довольны, и только на Татьяну — бригадира огородной бригады — доклад произвел впечатление совершенно неожиданное. Она мрачнела с каждым Авдотьиным словом, смотрела на докладчицу с явным гневом, а минутами оборачивалась к Валентине и сверкала сердитыми и укоризненными глазами. Едва Авдотья кончила доклад, Татьяна встала и сказала срывающимся голосом:

— А теперь, поскольку доклад окончен, я прошу освободить меня от бригадирства. Как хотите, а бригадиром я не буду!..

Она села, наклонила голову и так натянула платок, что спрятала лицо.

Такого вывода из всего сказанного никто не ожидал. Все опешили.

— Вот тебе и раз.,

— Да ты что, Танюша, белены объелась?

— Вот это высказалась деваха! Что с ней сделалось?

Авдотья подошла к Татьяне:

— Танюша, да ты что?

Татьяна еще ниже склонила голову и молчала.

— Танюша, а Танюша? Да чего ты? Не пойму!.. Авдотья тронула девушку за плечо. Татьяна оттолкнула ее и подняла голову. Круглые щеки были залиты румянцем и мокры от слез. Синие большие глаза сверкнули гневом и обидой. Татьяна поняла, что ее сокровенный «талант», которого она так нетерпеливо ожидала, мог открыться как раз в ранней капусте. Она живо воображала, как в трудные дни перед новым урожаем в опустевшую колхозную кассу текут тысячи, добытые ее, Татьяниными, руками. О торфяных горшочках она читала, но не представляла себе всей их силы и теперь сердилась, и на себя, и на Авдотью, и на Валентину:

— Спасибо тебе, Дунюшка, спасибо! И вам тоже спасибо, Валентина Алексеевна. Выбрали меня бригадиром, а я-то, дурочка, положилась, доверилась: чего, мол, незнаю, тому научат, помогут не опозориться, научат не хуже людей быть! А вы… Не могла ты мне, Дуня, описать, что, мол, так и так, Танюшка, 'Готовь торфяные горшочки, высевай раннюю рассаду? Про Думку свою, небось, писала на ферму? И расчет рационов и всякие советы чуть не каждый день отписывала, а об огородной бригаде у тебя печали нет! А на вас, Валентина Алексеевна, я и глядеть не хочу. И не 'подходите вы ко мне! Говорите в «Заре» на ранней капусте колхоз тысячи заработал. А мы не могли? Мы чем хуже? Да скажи мне это дзе недели назад, все бы я приготовила. А теперь что же? Рассаду уже высеваем. Тысячи в руках были—из рук вышли. Спасибочки вам обеим1

Татьяна села и, не скрываясь, заплакала. Плакала она сердито и красиво, закусив крупные губы, нахмурив темные брови.

Авдотья и Валентина почувствовали себя виноватыми и растерялись. Валентина была по горло занята зерновым хозяйством, и по должности и до специальности она была полеводом, но это не оправдывало ее, и она не могла простить себе того, что упустила из виду огородную бригаду.

— Танюшка, виновата я, закружилась с зерновым хозяйством, огород выпустила из виду, — каялась она Татьяне. — Вот тебе моя повинная голова.

— А что я с твоей головой буду делать? Капусту из неё не вырастишь! — сердито всхлипывала Таня.

— Танюша, еще не все пропало, ты рассаду высевай в парники, а пикировать будем в торфяные горшочки.

— А тде они, торфяные горшочки?

— Наделаем.

— Когда? Дуняша вон говорит, в «Заре» их зимой делали…

— А мы в неделю сделаем! Одни мы с Авдотьей, чтобы ты на нас не сердилась, сделаем тебе пятьсот горшочков. Да не плачь ты ради бога!.. Все равно на дворе мороз, зима, на твое счастье, затянулась, успеем мы с твоей капустой!

Но Татьяна, видя, что ее слезы производят впечатление, пустилась плакать еще сильнее.

— Алеша, давай сейчас же откроем комсомольское собрание. Комсомольцы все здесь. Остальных тоже пригласим присутствовать. Решим этот вопрос.

Алеша открыл собрание.

— Предлагаем каждому комсомольцу и каждому сознательному колхознику сделать в ближайшие два-три дня не меньше чем по триста навозно-торфяных горшочков, — сказала Валентина. — Торф Василий Кузьмич завтра же привезет, навоз и минеральные удобрения у нас есть, ночки две-три посидим и сделаем. Приспособления для поделки Алеша смастерит.

Предложение Валентины долго и активно обсуждали все, кроме Татьяны. Татьяна участвовала в обсуждении оригинальным способом: она молчала, когда высказывались «за», и начинала громко всхлипывать, когда высказывались «против».

И только когда предложение Валентины было принято, она успокоилась и сказала:

— А как с парниками? Если в горшочках растить, то и парники надо увеличивать. Парники у нас есть добавочные, да стекла к ним нет.

— Петруня, выйдем на минутку. Важное дело есть, — мигнула Фроська Петру под шумок. Они вышли.

Ксснофонтовна спокойно сидела за самоваром и не чуяла нависшей над ней беды. Настроение у нее было превосходное. Утром они с Фроськой ездили на базар продавать творог, сметану, соленые грибы, и Фроська радовала Ксенофонтовну своими талантами: она с азартом торговалась из-за каждого гривенника. Она отпускала и вновь зазывала покупателей, строила глазки покупателям мужского пола и, не жалея голоса, нахваливала свой товар так, что слышно было за километр. Она разыгрывала целые спектакли, <в которых обида на скупость покупателя чередовалась с высокомерием, а высокомерие сменялось неожиданной уступчивостью, тут же сменявшейся полной непреклонностью. Ксенофонтовна считала себя опытной продавщицей, но и она отошла на задний план и только молча любовалась дочерью. Прихлебывая чай с блюдечка, она вспоминала Фроськины таланты и думала: «Золотая девка! На пятьдесят рублей больше наторговала, чем рассчитывала, и все через нее. Добытчица».

В этот момент в комнату ворвалась Фроська, молча проследовала в чулан, где хранились главные сокровища Ксенофонтовны, стала вытаскивать оттуда одно за другим большие нерезанные стекла и передавать их Петру.

В прошлом году, когда Фроська много выручила за картофель, она решила вставить себе в окна новые рамы из цельных, не резанных оконными перекладинами стекол. Такие окна были в большой моде в пригородном колхозе, куда высватали Фроськину приятельницу. Характер у Фроськи был решительный, и, размечтавшись о нарядных окнах цельного зеркального стекла, она тут же купила у стекольщика стекло по дорогой цене — ни много, ни мало на тысячу рублей.

Когда Ксенофонтовна узнала об этом, она сперва заплакала, но вскоре успокоилась. Стекла были живым капиталом — за стеклами надо было ехать в город, — и Ксенофонтовна оказалась вне конкуренции: она запрашивала за кусок стекла сколько хотела.

Узнав, что Фроська уносит этот живой капитал, Ксенофонтовна поперхнулась чаем и спросила:

— Куда?

— Колхозу.

— За сколько продала?

— Оставьте меня, маманя, с вашими пережитками! — гордо сказала Фроська. — Пошли, Петро!

Фроська исчезла так же мгновенно, как появилась. Ксенофонтовна неподвижно сидела, сраженная этим молниеносным появлением. Она никак не могла постигнуть свою дочь, разноглазую Фроську, которую она породила, но которая оказалась совсем иной, непонятной породы.

— Господи! — шептала она в забывчивости. — И что это за девка?! Из-за гривенника торгуется на базаре, как окаянная, а тысячи бросает не сморгнувши.

Когда Фроська и Петр появились на собрании, неся впереди себя большие, в человеческий рост стекла, вес ахнули.

— Прошу комсомольское собрание принять от меня подарок, — с шиком сказала Фроська.

— Фросюшка! — Татьяна кинулась целовать Фроську, и та милостиво подставила круглую щеку.

Валентина сделала все возможное, чтобы загладить свою вину. На другой же день она сама договорилась а соседнем колхозе, у которого были торфяные болота, и сама вместе с возчиками и комсомольцами поехала за торфом. Она провела беседу со школьниками. На следующий вечер в пустой избе, в которой когда-то обрабатывали лен, негде было упасть яблоку: пришли и комсомольцы, и школьники с Леной во главе, и Валентина, и Прасковья с Василисой. На досках, уложенных в несколько этажей, сохли сотни новеньких торфо-навозных горшочков.

Татьяна мудрила над своей капустой. Она засыпала горшки золой, чтобы на рассаде не развелась кила, она не расставалась с термометром, который, к удивлению колхозников, тыкала в разные места: то в парниковую землю, то в расщелины парниковых стенок.

Когда проглянули росточки, она стала приоткрывать парниковые рамы.

— Танюша, ты чересчур увлекаешься, переморозишь рассаду! — предупреждала Валентина.

— Сами же вы с Дуней говорите: отбирать и воспитывать. У меня посеяно густо, с запасом, которые стебельки от холода зачахнут, те я выполю, а на их место другие высею, а которые устоят, те уж будут отборные, морозоустойчивые, крепкие!

Она тряслась над своей рассадой, как клуша над цыплятами: то закрывала, то открывала рамы, то вырывала слабые растения, то подсевала новые семена, то подкармливала, то поливала.

У нее была' какая-то своя система, непонятная непосвященным. В одном месте у нее росла рассада, подкормленная калием, в другом — неподкормленная, в первом парнике были самые морозоустойчивые растения — она дольше других держала их открытыми; другой был самым теплым — она открывала его реже, чем другие.

Она знала напамять чуть не каждый стебель и даже давала им имена. Один стебелек она назвала «пионер-чик», потому что он первым проклюнулся и первым выпустил листок.

В течение нескольких недель Татьяна не могла ни о чем, кроме капусты, разговаривать. Она донимала Василия бесконечными требованиями: то ей нужны были маты, то срочно понадобились калийные удобрения, то ей не нравился участок, отведенный под капусту, и она со слезами требовала другой — на солнечном косогоре.

— Повадили тебя плакать, — полушутя, полусерьезно говорил Василий, — торфяные горшочки выплакала, стекло для парников выплакала. Повадили девку!

Татьяна смотрела на него искоса влажными от слез, смеющимися глазами: она в самом деле не была слезливой и рассчитывала на слезы как на «способ воздействия», который уже выручал ее в тяжелых случаях.

А рассада росла наславу. Небольшие кудря'венькие коренастые растения радовали огородников.

Однажды выпал поздний весенний снег, и вскоре к Василию явился рассерженный Матвеевич.

— Погубила ведь рассаду-то непутевая девка! Целую раму выморозила, не иначе. А какая была рассада! Любоваться можно!

— Почему ты думаешь, что погубила?

— Иду мимо парников, смотрю: рама открыта, а на рассаде снег! Я Татьяну крикнул, а она мне в лицо градусник тычет и слушать ничего не желает.

Василий вызвал Татьяну.

— Ты чего это мудришь с рассадой? Почему не уберегла ее от снега? Для того я тебе торф возил, для того парники ремонтировал, чтобы рассаду губила?!

— Она у меня воспитанная по часам и по градусам, — бойко ответила Татьяна.

— Гляди ты, довоспитываешь!

— Я знаю, чего делаю! Нынче было минус два градуса, это для нее безопасно.

На людях она храбрилась, но дома, когда осталась одна, ей вдруг стало страшно.

Алексей уже собирался спать, когда кто-то стукнул в окно.

Он вышел на крыльцо и в лунном свете увидел жалобное большеглазое лицо Татьяны.

— Алешенька, пойдем со мной до парников.

— Что у тебя случилось? Чего в полночь на парники бегать?

— Да боюсь я, Алеша… не поморозила бы рассаду…

— Всю рассаду боишься поморозить? — встревожился Алексей.

— Да нет, Алешенька, первую раму. Да мне эту раму жальче всего. Эта рама у меня опытная, самая морозоустойчивая. Сходим, Алешенька, поглядим. Если что случилось, я одна и до дому не дойду. Как лягу на первую раму, так и помру!

Алексей взял фонарь, и они отправились в путь. Итти было трудно. Грязь, раскисавшая утром, ночью оледеневала, и дорога была неровная, кочковатая. Сильный, по-весеннему влажный ветер бил в лицо и раскачивал фонарь в руках у Алеши.

Шли они молча и торопливо.

Над парниками плыла плотная темнота. Свет фонаря отражался от стекол и почти не освещал того, что было за ними.

На минуту вырвался из темноты один крепенький стебелек в углу парника.

— «Пионерчик»… — шепнула Татьяна.

— Что пионерчик? — не понял Алексей.

— Первенький росточек я так прозвала. Стоит! Гляди-ка, Алеша. Ведь не полег! Ведь стоит!

— Может, он еще не враз поляжет?

— Давай, Лешенька, укроем парники сверху матами.

— То ты их морозишь, то матами укрываешь. Ну тебя! Пойдем домой, утро вечера мудренее!

Но Татьяниио беспокойство искало выхода. В темноте она разыскала маты и укрыла раму. Ночью она спала плохо, а утром побежала на парники. Подойдя, она зажмурилась: боялась взглянуть и увидеть беду. Потом сосчитала в уме: «Раз, два, три!» — и открыла глаза.

Растения были такие же крепенькие, как раньше, и только несколько стебельков одрябли, полегли на землю. Она сидела на краю парника и вглядывалась в каждый листок, успокоившаяся, притихшая от радости.

Полеводы ехали мимо и заглянули к огородникам.

— Ну как тут у тебя? — властно спросила Фроська. После того, как она подарила огородной бригаде стекло, она считала себя главной владелицей парников.

— Хорошо, — тихо сказала Татьяна.

— Ты гляди, не поморозь мне рассаду-то! Матвеевич— и тот беспокоится, — распорядилась Фроська.

А Матвеевич и Алеша были уже рядом'.

— Стоят? — удивился Матвеевич.

— Стоят.

— Дивное дело! Не померзли!

— Воспитанные! — Таня прижалась щекой к стеклу. — Стоят, милушки мои, стоят, умники мои, стоят, дорогушечки…

— Целуйся с ними, — усмехнулся Петр. — Лучше бы меня поцеловала! Пошли, ребята!

Не успели уйти полеводы, как возле парников показалась Авдотья.

— Ну как, Танюшка? Не померзли?

— Живехоньки!

Весеннее солнце отражалось в парниковых стеклах. Щурясь и нагибаясь, Авдотья старалась: заглянуть в глубь парников.

— Солнце бьет в глаза, не видать… — говорила она и вдруг, увидев, радостно ахнула: — Ровненькие, да веселенькие, да большие какие!

Тугие зеленые растеньица тянулись к солнцу, топорщили маленькие листья, и такая сила жизни чувствовалась в их упругости, что Авдотья долго не могла отвести глаз. Налюбовавшись вдоволь, она ушла с парников, занялась своими многочисленными и хлопотливыми делами, но в течение всего дня нет-нет да вставали перед глазами влажная земля с остатками ноздреватого снега, солнце, дробящееся в парниковых стеклах, и сочная зелень тугих маленьких листочков.

«К чему это я ныне все вспоминаю их? Все стоят передо мною! — думала Авдотья. — Ни мороз их не взял, ни наше запоздание им не повредило. Пробились из земли, растут, и ничто их не удержит, словно какой-то знак хороший подают. Для кого тот знак? Для нашего колхоза? А может, для меня самой?.. Ох нет! Ни к чему мне о самой себе думать!»

Она решительно отвела мысли о себе, загнала их в глубину, заперла семью печатями.

«К нашей колхозной удаче этот знак! К доброму году!»

2. Темп

Собрание, посвященное февральскому Пленуму, завершило начавшийся перелом. Отошла на задний план ненавистная Василию веревочка. Зато на льнопункте постоянно толпился народ. Название льнопуцкта сохранилось по старой памяти: лен давно переработали и сдали, и теперь льнопункт превратился в место всяческих сверхурочных работ. Здесь хранились решета и грохоты, и сюда по вечерам приходили комсомольцы, чтобы отобрать лучшие семена для семенного участка, здесь Алеша проводил агроучебу, здесь доярки шили халаты, полотенца, марлевые занавески для молочной фермы, здесь старики ремонтировали сбрую.

У Василия было такое ощущение, как будто долго и с трудом раскачивали тяжелый и скрипучий воз, который все не двигался и вдруг, сдвинувшись, пошел с неожиданной скоростью.

Всего удивительнее была эта почти неправдоподобная быстрота подъема. Василий понимал, что это закономерно, что все вокруг помогает подъему, что силы и опыт колхоза не создаются заново, а как бы пробуждаются от сна, и все же сам он не мог не удивляться чуду преображения.

Еще совсем недавно на семенном складе лежало мелкое и сорное зерно, на ферме тоскливо мычали отощавшие от бескормицы коровы, в амбарах валялся сваленный в кучу неисправный инвентарь, на работу люди собирались лениво и поздно. Теперь все изменилось. Семенное зерно, которое получили в обмен на свое, было чистым и крупным; коровы поправились на сене, частью купленном, частью полученном в виде помощи от государства; в амбаре хранился отремонтированный инвентарь; люди выходили на работу минута в минуту.

Еще неисчислимы были те трудности, которые испытывал колхоз, но уже много появилось и того, чего не было никогда, что превосходило даже самые лучшие дни. Никогда прежде колхоз не имел ни электромоторов, ни дождевальных установок, ни такого запаса минеральных удобрений…

Новая весна шла, как весна машин и высокой агротехники.

Василий с попутной полуторатонкой собирался ехать в Угрень на лекцию о международном положении, которую должен был читать для партактива обкомовский лектор. Он неторопливо шел к складам, где грузовик стоял на заправке.

Начался апрель, весна сливалась с затянувшейся зимой— день был по-эимнему многоснежным, по-весеннему влажным и теплым. Липкие и тяжелые хлопья лениво падали с облачного неба. Поравнявшись с инвентарным складом, Василий замедлил шаг и стал нащупывать в кармане ключи. Он нашел их, стряхнул с ресниц и бровей снег, прищурившись, взглянул вперед, туда, где темнела полуторатонка, окруженная суетливыми фигурками людей, и решительно шагнул к складу.

Здесь хранились добытые в кредит с помощью райкома новенькие, с иголочки, механизмы: триер, лобогрейка, два электромотора и электрическая дождевальная установка. Василий привез их на прошлой неделе и с тех пор непрерывно ощущал их присутствие, как ощущают присутствие любимого человека. Часто между делами без всякой необходимости он открывал склад (ключи от него ом не доверял никому) и расхаживал возле машин, в одиночестве наслаждаясь своими сокровищами. И на этот, раз он не удержался, отомкнул огромный замок и вошел, Поток неяркого света, хлынувшего в дверь, выхватил из полумрака таинственно блестящий металл механизмов. Они стояли неподвижные, тяжеловатые, сонные и все же готовые к жизни и действию. Даже в их неподвижности чувствовалась дремлющая стремительная сила, которая притягивала Василия.

Он полюбил машины с тех давних дней, когда впервые увидел трактор. С годами эта любовь превратилась в насущную потребность, и земля, оторванная от машин, казалась ему такой же пустынной и заброшенной, как жилье без человека. Он смотрел на механизмы и представлял себе тот долгожданный час, когда электромоторы будут установлены, когда триеры и молотилки заработают на электроэнергии. Мечта о новом токе, об электромолотьбе с каждым днем становилась реальнее. Когда-то единственной реальностью были те шероховатые бревна па лесосеке, которые Василий темным зимним утром рассматривал при свете фонаря. Теперь эти бревна, уже ошкуренные и гладкие, штабелем лежали у холма, а здесь, на складе, стояли электромоторы. Василий еще ни разу не услышал их гула, их живого биения, но он уже мог потрогать их гладкую холодную поверхность и рассмотреть во всех деталях. Он накрыл их чистыми мешками, чтобы они не пылились.

Василий вышел со склада, и лицо у него было удовлетворенное, таинственное и довольное и очень напоминало лицо маленькой Дуняшки, когда она, зажав в кулаке конфету и склонив голову набок, лукаво и таинственно сообщала:

— А у меня что-то есть…

Он подошел к полуторатонке одновременно с Валентиной и директором МТС, грузным и усатым, как морж, Прохарченко.

МТС три месяца назад перевели в другое место, и Прохарченко забирал из складов остатки инвентаря и оборудования.

— Погружайся! Поехали! — сказал Прохарченко. — В кабину, Валюшка?

— Нет, дядечка, в кузов! Не люблю в коробке ездить.

— Ну, тогда я сам сяду в кабину.

Прохарченко подхватил ее и одним взмахом поднял в грузовик. Он приходился Валентине дальней родней и обращался с нею так же, как двадцать лет назад.

Василий уселся рядом с незнакомой женщиной, и тяжело груженная машина, мягко покачиваясь, развернулась и покатилась по широкой пересекавшей поле дороге.

Василий молчал. Зрелище новых спрятанных в амбаре машин и гладкая и спорая работа последних дней привели его в умиротворенное и блаженное состояние. Кое-как примостившись в кузове, он то дремал, то думал с тем простодушным самодовольством, которым часто грешил: «Создать в колхозе такой перелом — шуточное ли дело?

И полгода не прошло, как я принял колхоз, а сколько дел понаделано за это время! Куда ни взгляни, во всем подъем и достижения! К севу подготовились честь по чести. Семена очищены и отсортированы, инвентарь отремонтирован, навоз вывезен, минеральные удобрения подготовлены, второй генератор на станции поставлен, машины приобретены — вот что значит умело взяться! Не всякий этак сумеет. Тот председатель, что выводит колхоз из отстающих, — сила! Это — лицо в районе! Недаром Петрович так интересуется колхозом».

Он уже забыл о том, что достать в кредит машины и генератор помог ему секретарь райкома, что хорошие семена дали ему в обмен на некондиционные в Заготзерне. Во всем он видел результат только собственных стараний и гордился собой.

Этой гордости немало способствовала и статья в районной газете. Статья рассказывала о переменах в Первомайском колхозе, о его быстром подъеме и о его хорошей подготовке к севу. Василий представлял себе, как он входит в райком, как радостно поднимается ему навстречу Петрович, как уважительно встречают его другие райкомовцы, и поглядывал на Валентину: ему хотелось похвастаться вслух, но Валентина дремала, свернувшись клубком возле старого токарного станка.

«Умостилась! Чисто кошка!» — подумал он о ней. В ней была удивительная способность мгновенно и уютно «умащиваться» на любых, даже самых неудобных местах и так же мгновенно переходить от уюта и сонливости к стремительности и напору.

— Уснула, что ли? — тихо спросил он.

Валентина не ответила, но она не спала.

Так медлителен был волглый, облачный день, так дремотно и лениво покоились пустынные белые поля на пологих увалах, так осторожно ложились влажные хлопья на похолодевшие щеки, что Валентине не хотелось ни говорить, ни шевелиться.

Незнакомая женщина в сером платке из кроличьего пуха тихонько запела:

Звон бубенчиков трепетный может —

Разогнать набежавшую тень…

Мою душу опять растревожит

И прогонит недолгую лень….

Она перевирала и слова и мотив, но Валентине казалось, что так даже лучше, что песня с таким зыбким задумчивым и неверным мотивом больше подходит к сумеречному дню, к застывшей зяби полей.

Кисейная снежная пелена висела перед глазами, мягко укачивала машина, баюкала песня.

Внезапно тишину разрезал шипящий и пронзительный звук, к нему присоединились металлический звон и людские голоса. Грузовик остановился. Валентина села. Прямо перед ней в строгом порядке стояли прямоугольники новых зданий. Слепящий, порывистый огонь автосварки бил в глаза, и снежная пелена таяла в снопах голубого света. Длинный навес тянулся вдоль низкой изгороди, и машины, выстроенные, как на параде, стояли под ним. Приземистые тракторы готовы были двинуться прямиком в снежную зыбь; культиваторы с выгнутыми крутыми и ребристыми боками казались застывшими на бегу, и прерванное движение ощущалось в каждой их линии; маленькие «северные» комбайны окружали огромный новенький, блестящий самоходный.

— Ой! — воскликнула Валентина.

Она впервые видела новую МТС, и сгусток нацеленного металла, освещенный огнем автосварки, так неожиданно предстал перед ней в сонной снежной тишине, что она растерялась.

Прохарченко подошел к борту грузовика и протянул Валентине руки:

— Давай сниму. Надо было тебе в кабинке ехать! Отлежала бока-то? Намяла бока-то, говорю?

— Ой, дядечка, я хочу работать на МТС! — не отвечая на вопрос, еще сонным, по-детски упрямым, жалобным голосом сказала Валентина, но тут же она стряхнула остатки сонливости, без помощи Прохарченко легко выпрыгнула из машины и побежала в МТС.

Пока грузовик разгружали и заправляли горючим, Валентина осматривала станцию. Она видела большие, хорошо оборудованные мастерские, в которых устанавливали новые станки, диспетчерскую, специальные площадки для обкатки и проверки агрегатов, нефтебазу с цистернами, установленными на каменных фундаментах, и предчувствие новых, еще не знакомых ей масштабов работы взволновало ее. Собственная деятельность в колхозах вдруг представилась ей мелкой, кустарной; она затосковала. Какое-то внезапное беспокойство, какое-то чувство, похожее и на восхищение и на зависть, гнало ее из мастерских в нефтебазу, из нее — к складам, из складов — опять в мастерские. Ей хотелось владеть всем этим богатством; ей обидно было, что она просмотрела, пропустила мимо рук эту силу. Когда Валентина приехала в Первомайский колхоз, МТС еще помещалась там. Несколько старых построек и старых машин ютилось за оврагом, на краю деревни, и Валентина не проявила к. ним особого интереса. МТС как МТС: придет время пахать и сеять — дадут трактор, придет время убирать — дадут на несколько дней комбайн, — все обыкновенно и просто, и чем тут особенно интересоваться?

Здесь все приобрело иной размах и новый смысл.

— Что ты мотаешься по двору? — окликнул ее Прохарченко. — Сядь! Вот погрузимся и поедем!

Он сидел на скамейке возле конторы и смотрел, как грузят в кузов бидоны для масла. Валентина села рядом с ним.

— Поживей, ребята! — сказал он.

Звенели бидоны, шипела автосварка, быстро и пронзительно стучали станки.

— Где ремонтная карта второго ХТЗ? — кричал кто-то невидимый из мастерских. — Куда дели ремонтную карту?

— Ванюшка, давай становись на расточку подшипников! — раздавался звонкий, ломающийся голос подростка.

Валентина тихо сидела рядом с Прохарченко, вслушивалась в обрывки фраз, в стук и дребезжание металла, и беспокойство ее не проходило.

Звон бубенчиков трепетный может

Разогнать набежавшую тень.

Мою душу опять растревожит…

незаметно для самой себя запела она песенку незнакомой спутницы.

Она заметила, что поет, и рассердилась на себя:

— Нашла, что петь! Привязалась ко мне эта песня… и что в ней? Только знаете, дядя-дядечка, вся я сейчас какая-то растревоженная…

Прохарченко шевельнул усами:

— Это почему же?

— Дядя, вы представляете себе поле, что за лесом? Там, на равнине, посевы трех колхозов. Слить их вместе, поставить трактор — и прямиком! Нет, вы представляете себе? Какие дела тут можно сделать!

Она умолкла, снова запела «Звон бубенчиков…» и снова оборвала себя.

— Дядечка, если в коммунистическом обществе у людей и будут неприятности, то знаете, какие?

— Какие? — Прохарченко с любопытством наблюдал за своей племянницей. Разобраться в ней ему мешало слишком живое и привычное представление о босоногой девчонке Вальке-гусятнице.

— А вот такие, как у меня… Делаешь, делаешь и все думаешь: хорошо, правильно, — а жизнь тебя обгонит, и ты вдруг увидишь: не то делала, не так делала, можно сделать больше, можно лучше! Дядечка, вы сами подумайте: ну что такое участковый агроном райзо? Отжившая категория! Агроном МТС, у которого машины в руках, у которого1 в распоряжении целая армия трактористов, — это да! Это сила… Дядечка, так мне обидно вдруг почувствовать себя этой самой отжившей категорией.

Прохарченко рассмеялся:

— Поживи еще маленько, «отжившая категория», может, еще пригодишься! Уж очень ты быстра на вес! А вообще говоря, ты верно сказала. Главная сила сейчас— это агроном МТС. Об этом и в решении Пленума записано. Теперь надо ждать, пока Министерство сельского хозяйства повернется с одного бока на другой.

Они с удовольствием поругали министерство. Потом Прохарченко пообещал Валентине:

— Как только прибавят нам штатных единиц, тебя возьму первую.

Василий, так же как Валентина, обошел МТС. Было много нового, но все же здесь была та знакомая и любимая обстановка, с которой он свыкся с юности и о которой подсознательно тосковал до сих пор.

Он любил и металлический гул ремонтных мастерских, и особую — точную и размашистую—повадку трактористов, и мощные машины, стоявшие под навесами.

Ему сродни казались тракторы, созданные для неутомимого и упорного движения, для того, чтобы поднимать и переворачивать земляные пласты. Он узнавал в них свою тяжеловесную прямолинейность, ощущал их, как прямое продолжение самого себя, и не мыслил жизни без них, но особое восхищение вызывали в нем самоходные комбайны, впервые в этом году появившиеся на МТС. Он ни разу не работал на таком комбайне и завидовал своей давнишней товарке Настасье Огородниковой. Василий увидел ее у комбайна и подошел к ней:

— Хороша машина!

Занятая делом, она даже не повернула головы и не ему, а самой себе сказала с досадой:

— Ременная передача… черти б ее взяли! Думаю — цепями заменить… Ремни плохие — подведут в первой же борозде!

Василий с любопытством оглядывал незнакомую машину. К любопытству присоединялось чувство, похожее на уважение, вызванное этим сложным и незнакомым механизмом.

«Поотвык я от МТС!.. — думал Василий. — Стою, гляжу, как мальчишка, а с какой стороны за этот самоход взяться, не знаю. А Настюшка, будто век на нем ездила, орудует, как бабка Агафья с самоваром».

Он видел в Настасье ту же жадность к машинам, которая была свойственна ему, и с удовольствием следил за ее по-мужски сильными и ловкими руками. Ее густые русые брови были сдвинуты, на высокий лоб с редкими рябинками выбилась прядь темных волос. Лицо было сердитым и недовольным. В ней не было и тени того уважительного любопытства, с которым смотрел на комбайн Василий. Она относилась к машине по-хозяйски властно» и критически:

— Как будто и хороша машина, но приглядишься к ней — там недоделка, там недогляд.

— Первая серия идет. На заводе их только осваивают, — вступился Василий за машину.

— А мое которое дело, что первая? Когда я весной еду по первому кругу, мне на это скидок не делают. Пашу, как полагается!.. Экие ремни поставили! Гляди-ка ты! Приходится заменять!

Василий знал страсть Настасьи обязательно что-нибудь переделывать по-своему, менять и совершенство вать. Это относилось не только к машинам. Где бы Настасья ни работала, она всюду наводила свои порядки. Ее побаивались и слушались и на МТС, и в районе, и в области.

— Поехала бы я на этот завод, поговорила бы, как полагается, с ихними инженерами. Не слыхали они там нашего комбайнерского разговора, — сердито заключила она, выпрямилась, вытерла покрасневшие от холода, запачканные руки, убрала со лба прядь волос и, прищурившись, оглядела комбайн. Не то насмешливая, не то одобрительная улыбка чуть тронула ее крупные губы.

— Все-таки, конечно, хорош… — не могла не признать она.

— И комбайн хорош, и комбайнерша хороша! — отозвался Василий, любуясь ею.

Много лет знал Василий Настасью, и с каждым годом она нравилась ему все больше. «Вот баба мне под пару! — тоскливо думал он. — С Настюшкой мы бы как раз ужились». А она, словно угадав его мысли, посмотрела на него строго и укоризненно, но тут же забыла о нем, легко поднялась по железной лесенке, остановилась на последней ступеньке и со своей обычной, чуть заметной, не то насмешливой, не то одобрительной улыбкой пожаловалась Василию:

— Не знаю, как и дождусь, пока я на самоходе поеду, К трактору будто и не тянет.

— Я гожусь для трактора, а ты для комбайна, — шутя и любуясь ею, ответил Василий.

— Это почему?

Он не мог объяснить, почему, но ему казалось, что ее место не за рулем приземистого трактора, а на высоком мостике комбайна.

— Э-гей! Василь Кузьмич! — окликнул его Прохарченко, и Василий заторопился к грузовику.

Вместе с Валентиной и Василием на лекцию в Угрень ехало несколько человек из МТС. Рядом с Василием сидел старший механик МТС Семенов, худой черноволосый человек в черном пальто с каракулевым воротником и в каракулевой папахе. На шее у механика как-то особенно замысловато был повязан клетчатый зеленый шарф, его бахромчатый конец выбился из-под воротника и развевался по ветру.

Василий неодобрительно поглядывал и на этот слишком цветастый шарф и на самого механика, которого давно знал и недолюбливал за самоуверенность и зазнайство.

— Я в этом году организую бригадно-узловой метод работы, — говорил механик Валентине. — Запасные узлы и детали будут храниться у меня на складе. Андрей Петрович с представителями из области был у меня в мастерских на прошлой неделе. «Вы, — говорит, — делаете чудеса, Иван Петрович! Ваши мастерские, — говорит, — должны быть лучшими в области!»

Несмотря на то, что Семенов говорил чистую правду и действительно был хорошим механиком, все в нем раздражало Василия: и слишком частое упоминание о самом себе, и манера поднимать брови и щурить глаза во время разговора, и зеленый шарф.

«Экий ты якало»! — думал Василий. — «У меня», «я», «мои мастерские», будто, кроме тебя, на МТС и людей нет».

Он не вмешивался в разговор, отворачивался и молчал.

В Угрене Валентина слезла около своего дома, а остальные проехали прямо в райком.

На крыльце райкома уже толпились люди. Людно было и в большой светлой прихожей и в коридоре.

Со всех сторон к Василию тянулись руки:

— Первомайскому привет!

— Василию Кузьмичу почтение!

— Здорово живешь, бывший отстающий!

Он отвечал на шутки и рукопожатия и размашистыми шагами шел по коридору в большой зал заседаний. Здесь тоже было людно и шумно. На виду у всех, недалеко от маленькой трибуны, стояли три человека — председатели трех сильнейших и соревнующихся друг с другом колхозов района. Все они были совершенно разные. Круглый, добродушно-лукавый Лобов, председатель не очень крупного, но крепкого колхоза, весело щурил карие глаза и смотрел на двух своих собеседников так, словно хотел сказать:

«Хоть вы и больше меня, а мы еще потягаемся! Мы хоть и маленькие, да удаленькие!»

Знаменитый на всю область Угаров, в течение двадцати лет бывший бессменным председателем большого и богатого колхоза «Заря коммунизма», держался с суровым достоинством. Рослый, с резким орлиным профилем и пышной бородой, он смотрел поверх всех безразличным я холодным взглядом и только на своего соседа Малышко посматривал внимательно и сторожко.

Угаров ездил в собственной голубой «победе», разводил в колхозе черно-серебристых лисиц, раз в два-три месяца откупал в городе половину театра и вывозил колхозников в театр в специальном вагоне.

Авторитет его в районе был необычаен. Весной, когда подходила посевная пора и в колхозы летели приказы с одним словом «сеять!», колхозники в ответ на эти приказы и на распоряжения агрономов спрашивали:

— А как Угаров?

Когда Угаров начинал сев, по всему району разносилось известие: «Угаров сеет!» — и только тогда развертывалась полным ходом посевная. Дело дошло до того, что Угаров по настоянию райкома сам выступил на районном совещании с речью, в которой просил не ждать его.

— Вы, товарищи, на меня не глядите и меня не дожидайтесь, — степенно сказал он. — Наши земли за лесами, на северных склонах, к нам посевная приходит на день — два позднее, чем к вам. А кроме того, у нас все так подготовлено, что мы наши поля засеваем в пять дней, вам за нами пока не угнаться.

Угаров был самой крупной фигурой в районе, покуда не появился в Угрене гвардии капитан Малышко. Малышко встал во главе большого, сильного Молотовского колхоза и молотовцы в два года догнали колхоз «Заря коммунизма».

Худой, смуглый, узколицый Малышко ходил, подавшись всем корпусом вперед, и отличался необыкновенной природной молчаливостью. Узкие губы его всегда были плотно стиснуты, и, казалось, чтобы раскрыть их, ему надо сделать над собой усилие. С колхозниками он разговаривал преимущественно бровями, глазами и руками, и колхозники очень скоро переняли и усвоили его способ общения. Веселый, любивший поговорить Лобов горько жаловался на него:

— Приехали мы к ним насчет соревнования, а у них будто глухонемой колхоз! Собрание провели в сорок пять минут! Мне отпустили на выступление четверть часа, так Малышко и минуты не прибавил. Знай, звонит себе в звонок да бровями водит: кончай, мол!

Угаров и Малышко соревновались и зорко следили друг за другом. Стоило Малышко закупить гранулированные удобрения, как Угаров на другой же день посылал за такими же. Стоило Угарову построить у себя крахмальный завод для переработки картофеля, как Малышко строил еще лучший завод. На всех собраниях они всегда сидели рядом и привлекали общее внимание. Увидев их, Василий подошел поближе, чтобы прислушаться к их разговорам. Они не заметили его, и только Лобов поздоровался с ним — улыбкой и кивком головы.

— Скучно мне было, Малышко, когда тебя в районе не было… — говорил Угаров, чуть усмехаясь, но не изменяя обычного, немного надменного выражения лица.

Малышко поднял широкие светлые брови и молча бросил на Угарова косой и быстрый взгляд, яснее всяких слов говоривший: «Зазнаешься… Смотри, как бы тебя те не обогнали, с которыми ты скучаешь…»

Угаров тотчас понял значение этого взгляда и ответил на него: «Кому, кроме тебя, меня обогнать?»

Очень светлыми и спокойными глазами он обвел присутствующих, заметил Василия, посмотрел на него, чуть прищуриваясь, словно присматриваясь и прикидывая в уме, что из Василия может получиться. Очевидно, выводы, которые он сделал, были в пользу Василия, потому что Угаров улыбнулся и протянул белую костистую руку:

— Как дела, Василий Кузьмич? Слышал я, что налаживаешь колхоз?

Василий даже покраснел от удовольствия. Угаров был большим мастером своего дела—колхозного руководства; как всякий большой мастер, он не терпел плохой работы и пренебрежительно относился к плохим руководителям.

— Мало-помалу… — ответил Василий, но Угаров уже снова повернулся к Малышко:

— Так, говоришь, завод расширяешь? Патоку собираешься делать?

Малышко кивнул головой.

«Вот люди! — с завистью думал Василий. — Заводы строят, урожай собирают по двадцать пять центнеров, в специальных вагонах в театр ездят…»

Собственные достижения уже не казались ему такими значительными, как час назад.

В зал вошли Стрельцов, Лукьянов и незнакомый городской человек, повидимому, лектор.

Андрей много внимания уделял отстающему Первомайскому колхозу, и у Василия невольно создалось впечатление, что первомайцы — чуть ли не главная забота секретаря райкома.

Подъезжая к райкому, Василий думал, что Стрельцов обрадуется, подзовет, станет подробно расспрашивать, но Андрей прошел мимо, не заметив его.

Василий слышал, как незнакомый человек, улыбаясь и показывая глазами на Угарова, Малышко и Лобова, сказал Стрельцову:

— Орлы!.. Хороший народ…

— Народ на «уровне»… — тоже улыбаясь, ответил Андрей.

— На уровне чего? — не понял приезжий.

— На уровне тысяча девятьсот сорок седьмого! Второго года послевоенной сталинской пятилетки! — с шутливой торжественностью сказал секретарь.

«А я «на уровне»?»—тревожно подумал Василий. Ему' захотелось, чтобы в райкоме и о нем говорили так же, как об Угарове и Малышко: «Орлы…», «Народ на уровне…»

Люди окружили Андрея. К нему подошли и Угаров с молчаливым Малышко. Андрей разговаривал сразу с несколькими; как всегда, веселый, оживленный, он чередовал шутки со словами серьезными и значительными, и одобрительные восклицания с азартными нападками.

Слушая его, Василий со всей очевидностью убеждался, что Первомайский колхоз отнюдь не является единственным объектом особого и исключительного внимания секретаря райкома. Первомайский был одним из многих. Десятки других колхозов находились в поле зрения Андрея; он придавал им не меньшее значение, относился к ним с таким же вниманием, интересовался ими так же горячо и знал их дела так же детально, как дела первомайцев. Василий понял это и удивился Андрею.

«Ну и мужик! — думал он. — На все пятьдесят колхозов его хватает!» — Он прислушивался к разговору. Речь шла о подготовке к севу.

— Нет, Петрович, что ты там ни говори, а факт остается фактом: по заготовке удобрений район вышел на второе место в области! — с увлечением говорил Волгин. — Второе место по области! Для такого района, как наш, это же явное достижение!

Андрей быстро повернулся к Волгину.

— А ты проанализировал, почему это получилось? — широким жестом маленькой энергичной руки он указал на Угарова, Малышко и Лобова. — Они же весь район вывозят! «Тягачи» наши! Возьми хотя бы торф. У десяти лучших колхозов торфа вывезено на поля больше, чем у всех остальных вместе! Это — разве достижение района? Хватит эа «тягачами» прятаться! Вот ты, к примеру, Афанасий Лукич! — обратился Андрей к одному из председателей. — Сколько вывез торфа? Двадцать возов? А может, и того нет? А ты, Илья Трофимович? Только начал вывозку? — Взгляд его упал на Василия, и Андрей обратился к нему: — А у тебя как с вывозкой торфа, Василий Кузьмич? Привет тебе! Раскачался наконец? Еще и не начинал возить? Почему?

— Да ведь тягло и люди заняты… — смущенно заговорил Василий.

— А если я завтра приеду к тебе в колхоз и найду людей? Что ты мне будешь говорить? Ты электромоторы получил, сколько рук они освободили?

Василий молчал.

— Ты моторы где используешь? На сортировке? Или на ферме? А?

— Да ведь я… — вымолвил Василий и умолк на последнем слове.

— Что?.. Где, говорю, моторы используешь? Или они у тебя все еще в амбаре стоят?

По выражению лица Василия Андрей понял, что догадка правильна, и, закинув голову, расхохотался:

— Вот полюбуйтесь на этого хозяина! Торопил, торопил с моторами, а теперь они у него в амбаре хранятся! Ты что их, для украшения склада взял?

— Да ведь всего на той неделе и получил… Андрей перестал смеяться и указал на Малышко, к которому относился с особой нежностью:

— А вот у него они и часа без дела не стояли. Прямо с грузовика на завод, и через час уже работали на полную мощность. Это, я понимаю, темп! А у тебя что за порядок? — Весело и строго продолжал Андрей, обращаясь к Василию. — Моторы у тебя есть, а не работают; болота у тебя под боком, а на полях торфа нет! Тебя вот в газете расхвалили, а ты такие промашки даешь!

Андрей заметил, как вытянулось от обиды и разочарования лицо Василия, и снова расхохотался с таким добродушием, что на него невозможно было обидеться.

Чтобы ободрить растерявшегося Василия, Андрей сказал:

— Хвалить тебя, может быть, и рановато, но есть за что. Газета не зря о тебе рассказала, но замечаю я в тебе тенденцию к самоуспокоению. Самоуспокоения, как такового, еще нет, да и не от чего ему быть, но тенденция к нему есть. Этакая махонькая, чуть намеченная тенденция! Но ведь ее тогда и пресекать нужно, когда она маленькая. Не выращивать же ее! Сам подумай. Раздобыл ты моторы, поставил в склад, и успокоился, и ходишь, любуешься на них.

Василий снова вспыхнул, вспомнив, как ходил любоваться сокровищами инвентарного склада. «Как в воду глядит», — сердито подумал он о секретаре, а тот продолжал все с той же веселой улыбкой, которая смягчала резкость его прямых слов:

— Вывез ты на поле навоз и опять успокоился на этом. А у самого торфяные болота под боком. Вот я и говорю: есть у тебя эта тенденция к самоуспокоенности, и ты с ней покончи! Ты взял хороший темп, не теряй этого темпа!

Несмотря на дружеский тон Андрея, Василий обиделся, «Ты хоть костьми ляг для пользы дела, а тебя все будут ругать!» — думал он.

Он хотел объяснить, почему до сих пор не работают моторы и почему не вывозится на поля торф, но Андрей уже отвернулся от него, забыл о нем и позвал старшего механика МТС:

— Как дела с ремонтом, товарищ Семенов? Новые мастерские подключили к сети?

Василий уже привык к душевному и теплому отношению Петровича, и теперь невнимательность секретаря и разочаровала и оскорбила его. Он отошел и уселся в углу. Исподлобья он мрачно наблюдал за Андреем и окружавшими его людьми. Особенно обидным казалось ему веселое оживление секретаря, уже забывшего и о той обиде, которую он нанес Василию, и о самом Василии.

«И слушать меня не стал! — думал он об Андрее. — Осмеять человека, конечно, легко! А послушал бы ты меня, я б тебе рассказал, что у меня Буянов вторую неделю мается лихорадкой! А кто, кроме Буянова, понимает в электроприводе? Послушал бы ты меня, я б тебе рассказал, чего мне стоило при моем тягле весь навоз вывезти! До торфа ли было! Ты в это не вникаешь! Ты свое гнешь: делай, и точка. Тебе, конечно, легко — сказал, и все! А посидел бы ты на моем месте!»

— А ты как думал? — донесся до него голос Андрея. — Райком помог встать на ноги, а дальше самим надо шагать! Сами стали большими! Сами работайте с людьми! Сами разбирайтесь в таких вопросах, как расстановка сил! Не надо из райкома и райисполкома делать нянек!

«Кому это он?» — заинтересовался Василий и, нагнув голову, разглядел красное, смущенное и обиженное лицо механика Семенова.

«Так ему и надо! — с удовольствием подумал Василий о зазнавшемся механике. — А то ходит по селу так, будто у всего района одна забота — Семенов с его ремонтными мастерскими! Механик он, что и говорить, понимающий, да уж больно кичлив. Так его, Петрович, так! Поддай ему пару!»

Он злорадствовал, и только, когда мрачный Семенов подошел и, от расстройства не заметив Василия, молча уселся в углу рядом с ним, Василий вдруг уловил сходство между состоянием механика и своим собственным, сразу отодвинулся от соседа и сердито посмотрел на него.

Однако обида на Андрея не проходила. Василий не приравнивал себя к Семенову и считал, что секретарь мог бы внимательнее и дружественнее отнестись к председателю, поднимающему отстающий колхоз.

«Коротка твоя дружба, Петрович! — мысленно укорял Андрея Василий. — Пока ты у нас в колхозе, ты душа-человек, а здесь наш колхоз для тебя — дело десятое».

Обида постепенно начала смягчаться только во время лекции. Лектор рассказывал о том, как за рубежом поднимают голову силы реакции и как пока осторожно, исподволь, «соблюдая маскировку», но день ото дня настойчивей и откровенней ведут свою грязную политику поджигатели новой войны.

Вся лекция словно подтверждала слова Андрея: нельзя терять темпа!

— Залог мира во всем мире в нашей с вами силе, товарищи, в той силе, которую мы своими руками создаем и растим на наших полях и заводах! — закончил лектор.

Когда Василий вместе с другими выходил из зала, он все видел в ином свете, чем три часа назад. И хорошая подготовка к севу, и новый генератор на электростанции, и другие колхозные достижения, которыми он гордился, уже не казались ему столь значительными, а все недоделки и непорядки в работе стали особенно отчетливы.

Он уже понимал и оправдывал Андрея, так резко и прямо указавшего ему на его промахи. В коридоре Василия нагнал Угаров:

— У тебя, я слышал, мельницу к гидростанции задумали пристроить?

— Да, электрик Буянов с мельником, с батей моим, маракуют. Задумали турбинный вал удлинить, вывести за стену и приспособить к нему мельничный постав.

— Интересно задумано, — одобрительно сказал Угаров. — Я своих людей пришлю к тебе для подробного разговора.

Он попрощался с Василием за руку. Василий смотрел, как он усаживается в свою лакированную «победу», и думал:

«Да, у этого нет самоуспокоенности! Краем уха услышал про новое, интересное дело и уже тянет к себе!»

После многолюдных комнат райкома Василию особенно пустынным показался собственный дом. Его домов-ница, бабка Агафья, спала, прикорнув на сундуке. На лежанке дремал большой дымчато-серый кот. Было тепло, чисто, тихо, но тишина эта угнетала Василия. Он прошелся по горнице. Бесцельно постоял у стола, у комода. С маленькой пожелтевшей фотографии смотрела худенькая девочка с тонкой шеей, улыбающимся ртом: Дуняшка прежних дней — «Ващурка»… Над комодом висело квадратное зеркало. Василий взглянул в него и увидел большого чернобрового здоровяка; щеки еще горели от мороза, лицо казалось совсем молодым, красивым.

С внезапной острой грустью и с невеселой насмешкой над собой он подумал:

«Вот и молодой, и здоровый, и с лица неплохой, и колхоз поднимаю, и Угаров за руку здоровается, а жена ушла… Ушла жена…»

Одиночество и бездействие стали невмоготу ему. Он оделся и пошел в радиоузел.

Радиоузел Буянов организовал в одной из комнат гидростанции. Он поставил там собственный, им самим усовершенствованный репродуктор, развесил на стенах портреты вождей, водрузил у окна отремонтированный диван, разложил на столе газеты и журналы. Он провел радио также во многие дома за счет самих колхозников, так как у колхоза еще не было средств на полную радиофикацию.

Свой радиоузел Буянов шутливо и важно именовал «радиорубкой». Здесь у Буянова собиралось по вечерам «избранное общество»: он пускал к себе только людей степенных, надежных и пристрастных к технике. Кузьма Бортников относился к гидростанции и к самому Буянову с особым почтением, охотно помогал в разных поделках по гидростанции и поэтому был желанным гостем. Задуманное ими соединение мельницы и гидростанции еще больше сдружило их, к досаде и огорчению Степаниды, которая все чаще оставалась одна и все явственнее чувствовала, как отдаляется от нее старик.

Сюда, в «радиорубку», и отправился Василий. Осклизлый и липкий снег оседал под ногами. Ночь была влажная, черная, весенняя; в воздухе стояли невнятные запахи — не то отсыревшего дерева, не то земли. Почему-то приходило на память половодье, и шум воды, и скрип льдин, набегавших друг на друга. Темный прямоугольник инвентарного склада стоял близ дороги, но, проходя мимо, Василий не ощутил той успокоенности и довольства, которые еще недавно ощущал, думая о машинах. «Стоят… Долго ль им стоять? Долго ль проболеет Буянов? А если начать установку, не дожидаясь его? Скорей бы утро!»

Он сам не мог понять, что тревожит его. То ли какая-то неуловимая песня, задумчивая и удалая, звенела в памяти и тревожила, то ли весенние запахи не давали покоя? Но это было совсем новое беспокойство, совсем не похожее на то, что нередко гнало его из одинокой избы.

Он вошел на высокое крыльцо гидростанции и раскрыл дверь. В лицо пахнуло теплом и светом. Михаил Буянов с обметанными губами и перевязанным горлом и старик Бортников неумело вычерчивали какие-то схемы на большом листе бумаги. Приглушенный бас плыл навстречу.

«Широка страна моиа роднаиа…» — по радио русскую песню пел кто-то нерусский.

В открытую дверь виднелся распределительный щиток из серого мрамора. Поблескивали металлические части рубильников. Василию сразу стало спокойней, словно он попал как раз туда, куда надо.

Он поздоровался, сел за стол и сказал:

— Планы ваши, — конечно, доброе дело, однако и о моторах нельзя забывать. Есть у нас такая тенденция: поставить в амбар и успокоиться. Меня Петрович в краску вогнал. У Малышко они и часа не простояли — с хода в дело. Это, я понимаю, темп!

Он взял газету и продолжал:

— Пока сидишь здесь, кажется, что мы за несколько месяцев кучу дел своротили, а как послушаешь людей, поглядишь вокруг да подумаешь вот об этом, — он указал на газеты, разложенные на столе, — так ясно станет: мало и плохо мы еще сделали! Вот, глядите, о чем тут пишут. — Он стал читать заголовки последнего номера «Правды», коротко комментируя их — «Прения в сенате США о «помощи» Греции и Турции». Это, значит, о чем речь? О том, чтоб под видом помощи выйти к Дарданеллам. «Операции греческих войск против греческих партизан». «В штабе войск около пятидесяти английских наблюдателей… села горят, женщины и дети умирают от голода…» Видали, что делается? Дальше посмотрим. Статья «Почему до сих пор не ликвидированы германские монополии?» Ясное дело почему: «Свояк свояка видит издалека». Американские империалисты германский капитал к себе приспосабливают! «Процесс по делу организации тайных складов оружия в Финляндии…»

— А ты главное, главное просмотрел, — перебил его Буянов. — Вот! — и взял у него газеты, — «Московская сессия министров иностранных дел», «Не выполняются, потсдамские и ялтинские решения…»

Старик молчал. В последнее время он стал жадно интересоваться политикой, но при сыне говорил мало, словно после февральского собрания начал стесняться его. Не с прежней благожелательной самоуверенностью, а с какою-то скрытой ученической робостью приглядывался он к сыну, и Василию и трогательно и больно было видеть это необычное выражение в глазах отца. Но сегодня он не заметил его, захваченный собственными мыслями.

— Да-а… — протянул он в ответ на слова Буянова. — Вот они, дела-то. Ведь это все в одном номере газеты. Понюхай ее, она порохом пахнет! Нам ли это забывать? Мы ли войны не знаем? Нам успокаиваться нельзя и темпа терять нельзя. Поругал меня нынче Петрович., я сперва обиделся на него, а как послушал лектора, пораскинул умом и понял: ни к чему мне обижаться! Лектор такие слова сказал: «Мы, — говорит, — своими руками создаем гарантию мира во всем мире». Я бы эти слова написал на каждом доме… Своими руками…

Он посмотрел на свои лежавшие на газете большие, темные, со светлыми ногтями руки так, словно видел их впервые.

Через несколько дней после возвращения из Угреня; Валентина сказала Авдотье:

— Сегодня вечером будет открытое партийное собрание. Вопрос очень важный: «О темпах и перспективах развития нашего колхоза». Тебе надо притти, Дуня! Хорошенько продумай перспективы животноводства, рассчитай возможность кормовой базы и приходи.

Авдотья пообещала притти, но потом передумала. Она не раз встречалась с Василием в правлении в на ферме, но встреча с ним на глазах у целого собрания пугала ее.

«Ни встать, ни сесть не дадут — просверлят глазами. Рано или поздно этого не миновать, но лучше выждать время, пока люди попривыкнут. Что важное будет, то мне Валя расскажет. А перспективы развития животноводства я продумаю, рассчитаю кормовую базу и все сообщу правлению и Вале».

Она вооружилась счетами и таблицами и уселась за Алешин стол подсчитывать кормовые ресурсы колхоза. Давно уже тревожил ее вопрос о том, что запланированный рост поголовья не увязан с ростом кормовой базы.

Она считала весь день.

— Дуня, да сядь ты пообедать! — звала Прасковья.

— Погодите, мама, не сбивайте меня! — Уставившись в одну точку, Авдотья шептала: — А если увеличить еще в два раза посев клеверов и корнеплодов, то кормовых единиц прибавится примерно…

К вечеру взрослые разошлись из дома, девочек Прасковья увела в спальню. Сухое щелканье костяшек отчетдиво раздавалось в тишине. Аккуратные столбцы цифр неуклонно вели Авдотью к тревожным результатам.

«Как же это? Как ни верти, как ни прикидывай, согласно плану, а кормовая база отстает от поголовья. В пятидесятом году с помощью зеленого конвейера еще сведем концы с концами, а дальше увеличивать поголовье нельзя: нехватит кормов. Как же: быть в пятьдесят первом году? Значит, ошибку дали мы в нашем колхозном плане! Как же это? С Валей поговорить? Она на собрании. Дожидаться ее?»

Она отодвинула счеты и листы с цифрами, попробовала заняться шитьем, но нитки путались, а игла то и дело выскальзывала из рук. Она решительно отложила рукоделье.

«Что ж я тут сижу? Там партийное собрание идет, план нашего колхоза обсуждают, и невдомек людям, что ошибку дали. А я со своими подсчетами тут сижу в одиночку. Пойду туда! Сама не сумею выступить, так хоть Вале все объясню в перерыв!»

Она быстро дошла до правления, поднялась на крыльцо и остановилась, услышав из-за двери голос Басилия.

«Никак, начали уже? Вася выступает! Хотела я незаметно войти, а тут, на свою беду, окажусь у всех на глазах. Ох, нехорошо! Или подождать перерыва, не входить? Догадаться бы мне хоть новый полушалок надеть. Уж не повернуть ли домой? А как с планом? Что я, глупая какая! Ну, разошлись и разошлись мы с Васей! Кому об этом забота?»

Но забота об этом была всем. Все головы, как по команде, повернулись сперва к Авдотье, потом к Василию, потом опять к Авдотье.

Василий сбился, умолк и крякнул с досады. «Хоть бы уж незаметно вошла! — подумал он. — Встала, как на выставке!»

Авдотья укрылась за широкой спиной Матвеевича. Василий овладел собой и продолжал речь. Он говорил о колхозной пятилетке, о севооборотах, об использовании электроэнергии, о подготовке к посевной и к строительному сезону, но то главное, что тревожило и волновало его со времени последней поездки в Угрень, не укладывалось в слова.

Недоволен он был и своим докладом и прениями — деловыми, но слишком спокойными.

— Больно уж гладко все… — шепнул он Валентине.

— Не привыкли еще люди к открытым партийным собраниям… — попыталась утешить его Валентина, но и ее не удовлетворяло собрание.

В Ясневе, в Любаве, в Авдотье, в Алеше — во всех тех, кого она настойчиво приглашала сегодня на собрание, — видела Валентина будущих коммунистов, и это вызывало в ней особое чувство ответственности за них. Она ревниво следила за словами и поступками и болезненно переживала их неудачи и промахи.

«Почему так вяло выступают? — думала она. — Почему молчат Любава и Яснев? Неинтересно им? Почему Дуня опоздала? Я на нее надеялась, как ни на кого! Не ладится наше собрание, не такое оно, как надо!»

Тут же она старалась мысленно ободрить себя:

«Не все же сразу! Несколько месяцев назад на первом партийном собрании нас было только трое в этой комнате, и все было так неясно, и мы еще не знали, на кого нам опереться и с чего нам начать! Теперь все иначе. Вон сколько народу вокруг нас! Настя просит слова. Может быть, она расшевелит людей!»

— Прикрепили нашу бригаду к вашему колхозу на полную обработку, — сказала Настя. — Наш урожай — ваш урожай! Мы это понимаем. Трактора и прицепной инвентарь у нас в полной готовности; мы, трактористы, не подкачаем. А вот вы что ж на печи лежите?

— Как это на печи? — возмутился Буянов. — Если уж мы к севу не готовы, то кто же готов?

— Это разве готозность? Пятое поле все хворостом завалено, на старом клеверище ельник пророс. Что ж, мне пахать по елкам да по хворосту? И сколько времен» я добиваюсь: закрепите вы за бригадой постоянного прицепщика! В прошлом году измаялись: что ни гон, что ни день, то новый прицепщик! Плуги, сеялки, культиваторы — они почета требуют, а он человек временный, он прицепного инвентаря не понимает! У меня в руках не щей горшок, у меня в руках агрегат. Я сейчас с вами по добру разговариваю, а как пущу трактор в борозду, так вы от меня не ждите добрых слов! В борозде я лютая, как волк! Мне чтоб было обеспечено все, что требуется, — и конец разговору!

— Лютость твоя нам известна! — повеселев от ее нападок, сказал Буянов. — А люди говорят, ваши трактористы в прошлом году на озимых «балалаек» пооставляли.

— Только у Козьей поляны и были балалайки. А из-за чего? Из-за ребятишек! Загонки я спланировала, вешки поставила, а ребятишки их повыдергивали. Сменщик у меня молодой был, не сумел загонки распределить, вот и получились клинья — балалайки эти самые!

— Нас объективные причины не интересуют! — веско сказал Буянов. — Нас качество интересует!

После Настиного выступления прения оживились.

«Обо всем говорят, а о том, что у нас в планировании ошибка, никто не обмолвится, — думала Авдотья. — Да и кто скажет? Я сама-то это увидела тогда, когда все в подробностях продумала и подсчитала по таблицам. Встать, сказать? Опять все на нас с Васей глядеть будут! Ну и пускай их глядят. Об этом ли сейчас думать! Только уж молчать — так молчать, а гозорить — так говорить. Не об одной ферме, а все, что передумано, высказать на партийном собрании».

Когда она попросила слова, Василий подосадовал на нее: «И без того, люди глаза на нас проглядели, а тут еще она с выступлением! Что ей за необходимость?»

Авдотья начала говорить спокойно, со своей обычной мягкой задумчивостью, так, будто разговаривала сама с собой:

— Мышонку, пока он в норе сидит, тоже кажется, что больно велик, а как выйдет да поглядит кругом, так и увидит, что махонький! — Несмотря на то, что она говорила очень тихо и речь ее не походила на те речи, которые обычно произносят на собраниях, все слушали ее очень внимательно. — Вот так и я. Пока сидела на ферме, то казалось мне, вся моя работа идет как следует быть, а как съездила на курсы, послушала да посмотрела на настоящую работу, так и вижу: мало еще сделано.

Василия удивило и тронуло начало ее речи: «Прямо с того и начала, об чем я думал и о чем сказать не сумел. Мои мысли выговаривает!..»

А она, вынув из кармана блокнот, рассказывала о своих расчетах:

— За пятилетку намечен рост нашего поголовья. Потребность в кормах возрастет в три с половиной раза. Это мы спланировали. А корма мы плохо предусмотрели, в кормовом плане дали ошибку. Как ни прикидывай с зеленым клевером да с посевом трав и корнеплодов, все одно в пятидесятом году ещё кое-как обойдемся, а о пятьдесят первом мы и не подумали, а там уж увеличивать поголовья нельзя будет: нехвагит корма.

— За пять-то лет обдумаем, что делать! — подал голос Сережа-сержант.

— Об этом сейчас надо думать! Долго ль до пятьдесят первого? — возразила Авдотья. — Этого вопроса в один год не решишь. На собрании нынче вопрос о перспективах колхоза, я о перспективах и говорю. Надо нам или болото сушить, луга увеличивать, или другой искать выход. И обязательно надо создать специальную кормовую бригаду, чтоб имела свой план об этом и свою заботу.

— Авдотья Тихоновна подняла важный вопрос на собрании, — поддержала ее Валентина. — У нас в колхозе и сейчас кормовая база отстает от поголовья и отставанье это с каждым годом будет увеличиваться, если не принять решительных мер. Расширить надо нам план лугомелиоративных работ на пятилетку. И необходимо создать кормодобывающую бригаду.

— Взять хоть бы шохрину за вторым увалом, — сказал Пимен, — сколько земли пропадает! Ни лесу, ни травы, один кочкарь! Запланировать надо залужение шохрины.

— Холм на Горелом урочище — вот где место для скота, — перебил его Алеша. — И луга такие, что лучше не надо, и река рядом. Земли там госфондовские, нельзя ли их заарендовать?

— Место хорошее, да ведь далеко! Не гонять же скот за двадцать километров! — возразила Любава.

Но Авдотья даже порозовела и помолодела от волнения:

— Ой, Алешенька, да ведь как бы хорошо! Мы бы туда фермы вывозили на все лето! Перешли бы на лагерный режим! Вот бы и выход из положения, лучше не придумаешь! Вася, — она даже не заметила, что назвала его Васей, а не Василием Кузьмичом, — нельзя ли нам добиться этого урочища? Если луга увеличить да урочища добиться, то мы такое заведем на фермах, что нам и не снилось!

Она уже не прятала глаз и смотрела прямо в зрачки Василию. На минуту она забыла о том, что он ее бывший муж, и видела в нем только человека, который мог найти выход из трудного положения.

— Это надо обмозговать… — ответил Василий. Мысль об аренде Горелого урочища пришлась ему по душе.

— А ты те луга сама видела? — спросил он Авдотью.

— Ой, видела я, видела! В прошлом году ездили мы туда за малиной, так я еще на те покосы завидовала! Как бы нам их добиться?!

— Нам райком поможет, нам обком поможет, — сказал Буянов. — Напишем от партийной организации письмо, в крайности двинем вопрос через газету.

— Где это урочище? Да где ж это урочище? Поглядеть бы его! — беспокоилась Ксюша.

Выступление Авдотьи расшевелило других, и уже поднимался с места Пимен Яснев:

— Поскольку мы на пять лет вперед загадываем, то как об наших глинах не поговорить? У нас за поймой глины, каких нет по всему району! Почему нам кирпичный завод не наладить или бы горшечное производство—доход был бы колхозу немалый, и работа не так тяжела.

В двенадцатом часу ночи, закрывая собрание, Валентина сказала:

— Нам с Василием Кузьмичом и Михаилом Осиповичем казалось, что мы все предусмотрели и все спланировали, а вы, товарищи, много нового подсказали нам. Планы наши обогатились, но и работа потребуется от нас немалая для выполнения этих планов!

— К чему у людей душа лежит, к тому и руки приложатся, — ответила Любава.

3. Весной

Несмотря на то, что в колхозе и с хлебом, и с кормами, и с тяглом было гораздо труднее, чем в довоенные дни, никогда еще к севу не готовились так тщательно, продуманно, как в этом году.

Одним из организаторов и вдохновителей такой подготовки была Валентина. Она давно оставила в Угрене свою беличью шубку и ходила по-фронтовому: в коротком, перетянутом в талии полушубке, в суконных штанах, — так удобнее было и лазить по сугробным полям и ездить верхом. Ее ловкая небольшая фигурка, стремительная повадка, длинные, «летящие» брови и переливчатый, то резковатый, то грудной и мягкий голос давно уже стали привычными и необходимыми во всех пяти колхозах сельсовета. С улыбкой вспоминала она то время, когда сугробные Поля казались ей необъятными, загадочными, тот зимний день, когда она сидела на склоне холма, смотрела на одинокую хворостинку, торчавшую из сугроба, слушала заунывные звуки Славкиной жалейки и чувствовала себя такой же беспомощной и затерянной в сугробах, как эта хворостинка, такой же слабой и жалостной, как звуки жалейки.

Поля перестали быть «страницами непрочитанной книги», на смену былому ощущению загадочности и непостижимости этих бескрайных белых просторов пришло точное знание каждого поля, на смену беспомощности пришло чувство власти над ними.

Теперь она знала, что кислотность почвы повышается по направлению к Змеиному болоту, что лучшие земли идут по косогору. Проходя полем за холмом, она почти «видела», как под толстым слоем снега спят слабые, низкорослые озими, посеянные на неудобренной земле почерному пару, и одновременно она видела те удобрения, которые уже заготовлены в бригаде для ранней подкормки этой озими.

Проходя по косогору, который подготовлялся для Алешиного семенного участка, она уже представляла себе и все составные части почвы этого косогора, и те тонны известкового туфа и навоза, которые уже были завезены сюда, и те минеральные удобрения, которые ждали своего часа в бригадном складе.

Каждый клочок земли разговаривал с ней, и она понимала, о чем он ее просит и на что жалуется.

По всем колхозам она раздала вычерченную ею почвенную карту, на которую нанесла и данные анализа почвы и рецептуру удобрений. Карту сперва встретили с недоверием, но потом привыкли к ней и полюбили ее. Бригадиры перечерчивали с нее участки своих бригад, и в колхозе бытовало непонятное посторонним, но радовавшее Валентину выражение: «Карту мы выполняем».

Кроме этой карты, висели во всех пяти колхозах планы севооборотов и точные, как военные приказы, графики работ.

Эту любовь к точным графикам и планам привез с Кубани Андрей и заразил ею Валентину.

Выполнение графиков давалось с трудом, но Валентину это не пугало: она уже привыкла к тому, что каждое нововведение дается с трудом. Даже в таком простом деле, как сбор и хранение золы, она долго не могла добиться точности и систематичности, которые требовались. Она писала приказы и инструкции, говорила о сборе золы на собраниях, сама ходила по домам, но ничто не помогало. Отчаявшись, она решила провести специальное занятие о золе на агрокружках.

«Зола» — так коротко озаглавила она тему очередной беседы. Она подробно рассказала о составе золы и сопоставила его с составом почвы колхозных полей; рассказала о том, как повышается урожайность при удобрении почвы золой и даже продемонстрировала это повышение урожайности на специально подобранных по весу колосьях, картофелинах и морковинах:

— Вот средняя по весу морковь, которая получается на наших землях неудобренных, а вот такая мооковь получается на той же земле, если ее удобрить золой. И хотя морковины были специально подобраны ею заранее, небольшой обман этот помог ей сделать лекцию убедительнее. Она добилась того, что колхозники стали смотреть на привычную золу, как на нечто невиданное и ценное. Тогда сбор организовался как бы сам собою, и забота о золе упала с ее плеч.

Несмотря на трудности и отдельные неудачи, все двигалось вперед, замыслы постепенно осуществлялись, и у Валентины, так же как у Василия, порой бывало то ощущение, которое оставляет вдруг сдвинувшийся тяжелый воз. Казалось, воз долго раскачивался и вдруг после одного, последнего, толчка начинал быстро и ходко итти «самокатом», вместо старой инерции покоя с каждым часом набирая новую инерцию — инерцию движения.

За несколько месяцев изменилось отношение людей к Валентине.

Раньше, когда она приезжала в какой-нибудь из своих колхозов, ей долго приходилось разыскивать председателя и бригадиров, и они являлись на ее зов неохотно, словно делая снисхождение. Теперь стоило Валентине показаться в колхозе, как к ней уже шли со всех сторон, окликали ее, тянули к себе, и она неминуемо оказывалась среди людей, ждавших ее совета, ее указаний, ее решения.

Она была напориста, стремительна и остра на язык. Раньше, когда она пробирала кого-нибудь, колхозники слушали ее хлесткие речи сумрачно и пренебрежительно, теперь же эти речи воспринимались с видимым удовольствием; даже те, кого она пробирала, не раз говорили о ней так, словно хвастались ею:

— Наша Валентина Алексеевна спуску не даст! У этой на месте не засидишься!

Ощущение своей необходимости сотням людей и ощущение своей власти над тысячами гектаров земли так заполняли Валентину, что тоска о муже гасла и отступала, Этой тоски теперь оставалось ровно столько, сколько надо было, чтобы полнее сделать счастье их редких и коротких встреч. Иногда неожиданно ночью в окна Валентининой комнаты брызгал текучий свет фар, и машина останавливалась у ворот. Валентина, теплая, сонная, неодетая, быстро бежала навстречу. В темноте она не видела мужа, но освежающий холод его рук, и запах, мороза, и жесткий, увлажненный снегом ворс его пальто под ее руками — все сливалось в такое захватывающее ощущение счастья, что она часто видела всё это во сне. Она видела во сне не Андрея, а именно свежесть, и запах, и жестковатый ворс пальто и каждый раз просыпалась с бьющимся сердйем, взволнованная и счастливая.

— Соскучился — взял и приехал посмотреть на тебя, — говорил он. — Без шофера. Один. Мчался на крайней скорости.

Иногда он спрашивал ее:

— Ты больше не плачешь оттого, что я послал тебя сюда?

— Десять тысяч гектаров, — отвечала ему Валентина. — Интересно! Мне только одного жаль: почему я не на МТС работаю. Если бы не десять, если бы пятьдесят тысяч гектаров земли, да хорошие машины на МТС, да опытные трактористы, ой, Андрейка, что бы у нас тут было!

— Подожди. Будет. Скоро закончим оборудование новой МТС, завезем еще тридцать тракторов и пять комбайнов. Ах, Валентинка, вот когда начнутся в районе настоящие дела!

Новая МТС была его страстью, и Валентина понимала и разделяла ее.

Несмотря на то, что они виделись редко, они жили одной жизнью, и единство это не только не уменьшалось в разлуке, но становилось еще ощутимее.

— Сколько лет мы вместе, но ничто не потускнело, не погасло, — говорила Валентина.

— Видно, быть нам с тобой вечными молодоженами! — отвечал Андрей.

Он уезжал с рассветом, но стремительный и неожиданный приезд его к ней сквозь ночь и снег оставался в памяти Валентины, и уже не было места ни тоске, ни мыслям о разлуке.

Наступил апрель. Подошел день сева.

Еще не проснувшись, Валентина услышала мерный шум: дождь барабанил по крыше и не переставал ни на минуту. Неспокойно шумел лес.

«Что же это? Нынче собирались начать сев, а с утра дождь!» — подумала она и только тогда с трудом открыла глаза. Дождевые капли косо стекали по стеклу. За окном сутулились потемневшие от сырости дома да все морщинилась и рябила большая лужа в густой грязи.

Валентина спустила с постели гудевшие ноги а с трудом встала.

— Алеша!.. Бабушка!..

Никто не откликнулся. Все уже ушли. Ее не разбудили, потому что вчера она приехала поздно ночью. У нее болела поясница: целый день не слезала с коня.

Она несколько раз согнула и разогнула ноги, разминая мышцы. Надела брюки, с трудом натянула скорежившиеся сапоги и вдруг с удивлением почувствовала, что может двигаться, и даже сравнительно легко.

На столе лежала записка от Алексея:

«Валя, боюсь переяровизировать семена. Срок пришел, а сеять нельзя. Зайди в зернохранилище».

Мимо дома бежал Валентинин «стремянный», соседний мальчуган. Валентина крикнула ему в форточку:

— Алексашка! Живей коня!

Она надела летный шлем, плотно закрывавший голову, и черное кожаное пальто.

Алексашка подъехал на старой гнедой кобыле. В упряжку она не годилась, а под седлом еще шла. Была она пузатой, тощей, но все-таки это была «верховая лошадь», и, утешенная этим сознанием, Валентина лихо вскочила в седло. Дождь хлестал по лицу. С кожанки вода текла потоками. Под копытами чавкала грязь.

Валентине предстояло объехать три колхоза, проверить готовность к севу. Она начала с полей своего колхоза. Комсомольско-молодежная бригада работала на «семенном и опытно-показательном участке». Здесь было поле семенной ржи «вятки» и небольшой участок Алешиной сверхранней озимки.

Ранняя и дождливая осень была постоянным бедствием для угренских колхозов. Августовские и сентябрьские дожди затрудняли и затягивали уборочную, вызывали потери урожая. Вопрос о выведении новых сортов озимой ржи, сверхраннего созревания, был насущным вопросом для всего района. Два года назад Алексей прочел в газете, что областная селекционная станция работает над выведением таких сортов ржи, написал на станцию письмо и получил оттуда небольшое количество семян сверхранней озимой. Он посеял семена, собрал хороший урожай и а прошлом году засеял своими семенами целый клин. Судьба Алешиной сверхранней озимки особенно интересо-вала Валентину, и ради нее Валентина решила заехать на поле комсомольской бригады.

Сквозь сетку мелкого, похожего на туман дождя еще издали видно было, как мерно и быстро сгибаются и разгибаются фигуры людей. Чем ближе подъезжала к ним Валентина, тем яснее делались стремительность и упорство их движений. Она подъехала вплотную и остановилась, удивленная неожиданной красотой открывшейся перед ней картины.

Перед нею лежал косогор, изрезанный канавами. С верхней части косогора вода уже стекла, и обнажилась черная мокрая земля с бледной прозеленью озимых. В нижней части косогора, там, где канавы упирались в небольшой гребень, отделявший косогор от оврага, вода разлилась, прибывала по канавам, двигалась и пенилась. Там крутились возле камней и кочек маленькие круговороты, разливались маленькие озера, а от них растекались во все стороны все новые и новые ручьи, словно ощупывая и выбирая дорогу. Над полем висело низкое, серое небо, и от земли до неба стояла туманная мгла, словно посеребренная мельчайшей дождевой пылью. Все это было красиво в само по себе, но главную красоту и стройность всей картине придавали фигуры людей. Юноши и девушки, склонившиеся над лопатами, казалось, не просто копали землю, а шли сквозь нее, сквозь серую мглу, сквозь самое небо: так стремительны, ритмичны и упорны были их движения.

Лица их разгорелись от работы. Влажные и розовые, они светились в серебристо-сером тумане; блестели глаза, улыбки вспыхивали нежданно и ярко. Оттого ли, что розовое красиво выделялось на сером, оттого ли, что влажная пелена придавала блеск глазам и лицам, оттого ли, что их красило, увлечение работой, но все они казались похорошевшими.

С трудом вытягивая сапоги из липкой грязи, к Валентине подошел Алексей. Он так вымок, что дождь уже не производил на него никакого впечатления.

— Ты бы хоть застегнулся! — сказала Валентина.

— Мокрей мокрого всё одно не будешь! — Голубоватые белки его глаз были особенно яркими; лицо у него было румяное, мокрое и озабоченное. — Смотри, Валя! — Он присел, согнал ладоням» воду с кусочка земли и показал Валентине озимые. Они были вялые и странно-тусклого цвета. — Вымокают!.. Ведь это моя сверхранняя…

Он смотрел на нее снизу вверх, тревожно и вопросительно, и она чувствовала, что обязана чем-то успокоить его. Ей хотелось по-сестрински откровенно сказать ему:

— Сама я беспокоюсь, Алеша!

Но она была агрономом и руководителем. Она сказала:

— Ну, что ж? Выроете канаву, отведёте воду, сразу будет лучше. Подкормить надо будет! Готовь навозную жижу.

Одетая в черный мокрый хром, она важно восседала на своей пузатой кобыле, имела вид авторитетный и официальный, и Алексей вздохнул с облегчением:

— А как же быть с семенами, Валя?

— Заеду взглянуть в хранилище. — Она сама еще не знала, как поступить, но вида не показывала.

Алексей встал, прищурился, улыбнулся и показал рукой на овраг:

— Сейчас спустим туда всю воду. Ты подожди, посмотри. Красиво будет.

В паре с Фроськой он стал прорывать гребень. Гребень был твердый, переплетенный корнями кустарника, росшего на краю оврага, и его приходилось не копать, а почти рубить.

Фроська работала, закусив губу, не разгибая спины, не поднимая глаз. Быстпыми, точными движениями она с размаху вонзала лопату в гребень, рывком оттягивала ее на себя и, подняв ком земли, отбрасывала его в сторону.

Алексей размашисто и сильно врубался в гребень тяжелой лопатой.

Канава почти уже пересекала гребень и упиралась в овраг. Фроська выпрямилась, увидела Валентину (до этого она ничего не замечала), поздоровалась с ней кивком головы и кликнула:

— Девушки! Идите глядеть! Воду спускаем!

Все, кроме Алексея, остановились. С другого склона косогора пришли комсомольцы второго звена.

— Пустите! Пустите! Моя лопата последняя! Фроська бесцеремонно оттолкнула Алексея, встала на камень, всей тяжестью тела надавила на лопату и отвалила большой глинистый, слежавшийся ком земли.

Поток стремительно ринулся в овраг.

Вода сразу же размыла и отвалила второй большой ком и уже широким водопадом хлынула на дно оврага, на глазах обнажая кочки, прогалины, черное месиво земли с бледными ростками озимых, и вслед за веселыми потоками воды, будто подхваченные ими, с косогора по оврагу, смеясь и крича, побежали комсомольцы.

Все смеялись, шумели. Валентинина гнедая кобылка, почуя волнение хозяйки, начала перебирать ногами, а Фроська стояла среди мутных потоков и кричала: «И-их ты!» — и ухитрялась отплясывать на мокром и круглом камне. Неправдоподобные глаза ее — один желтый, другой голубой — горели, как у кошки. А сверху все чаще и чаще сыпались дождевые капли, которых никто не замечал.

Неохотно уезжала Валентина из комсомольской бригады.

«Остаться с ними!» — думалось ей, но надо было проверить, как идет отвод воды с полей у других бригад, в других колхозах.

…Снова цоканье копыт, качающаяся голова кобылы, комья летящей из-под копыт грязи…

На дороге ей встретился Матвеевич.

— Дождь… — сказал он.

— Дождь… — откликнулась она.

Через полчаса, когда Валентина подъезжала к полям соседнего колхоза, ей встретился незнакомый колхозник. Еще издали она увидела, что он улыбается ей, машет рукой, кричит что-то, чего она не могла разобрать, так как ветром относило голос.

«Странный какой! Чего он хочет?» — подумала она.

Когда она приблизилась к нему, то поняла, что он показывает на что-то позади ее и кричит:

— Небо!.. Небо!..

Она оглянулась и ахнула. На западе, на краю горизонта, виднелась яркая и чистая полоска голубого неба.

Ветер быстро гнал тучв, полоска разрасталась на глазах, а Валентина и незнакомый колхозник стояли рядом посередине топкого поля, смотрели на эту полоску, улыбались друг другу, как близкие друзья, не замечая, что по их лицам струятся дождевые потоки.

Вскоре выглянуло по-летнему жаркое солнце. Остатки разорванных туч быстро шли по синеве; видно было, как неслись по полям их тени.

Ветер был плотен и скор. От солнца и ветра земля сохла на глазах. Повеселела даже Валентинина кобыла и попыталась на радостях изобразить галоп.

Издали увидев председателя соседнего колхоза, Валентина, даже не поздоровавшись, крикнула ему:

— К вечеру пахать выборочно! К вечеру пахать по косогорам!

И слова ее, как приказ по цепи, побежали по бригадам:

— К вечеру пахать по косогорам!..

К вечеру Настя Огородникова вместе с прицепщиком Витей Ясневым выехала в поле. Вслед за Настиным трактором вышли в поле все те первомайцы, которые не были в этот час заняты работой.

В дороге к провожатым примкнула Лена со школьниками. Школьники шли строем и несли алые ленты и букетики алой герани. Настя, усмехнувшись, приняла их подарок и воткнула букетик герани в петлю ватника.

Целая процессия с цветами и лентами шла по улицам вслед за громыхающим агрегатом, и те немногие, кто почему-либо сидел дома, выглядывали в окна, говорили друг другу:

— Настюша поехала… — и выбегали на улицу.

Влажная земля дымилась под солнцем, бархатно чернели набухшие ветви деревьев. Запахи земли и отсыревших ветвей были остры и волнующи. Лена подняла голову и запела:

По дорожке по ровной, тракту ли, Нам с тобой далеко по пути.

Песню подхватили нестройно, но весело: Прокати нас, Настюша, на тракторе, До околицы нас прокати.

Когда поднялись на косогор, Настасья посмотрела вперед, туда, где заранее намечена была линия первого гона, и, не отрывая глаз, улыбаясь жадной и счастливой улыбкой, спросила у Василия:

— Начали, что ли, Кузьмич?

Василий и Матвеевич взяли в руки щепотки влажной и рыхлой земли, размяли ее, зачем-то поднесли к лицам.

— Хороша? — спросила Настасья.

— Начали!.. — ответил Матвеевич и снял шапку.

— Тише, ребята, тише!.. Сейчас первая борозда! — закричала Лена. Все было ново для нее, все казалось поэтичным и необычайным. Ребята, которым передалось ее настроение, замерли.

Агрегат, урча, начал поворачивать с дороги. Плыло смуглое лицо Настасьи, ее белые зубы, алый цветок.

— Счастливо, Настюша! — махнул ей Василий.

— Ни пуха, ни пера!

— В добрый час!

На нее смотрели с особой лаской: в ее руки поступали колхозная земля, колхозный урожай, колхозное счастье, и колхозники верили, что Настя не подведет.

Все знали, что с этого часа многие дни Настя будет жить, почти не слезая с трактора, что она будет есть и пить за рулем, что в глухие ночные часы, когда погаснет последний огонек в деревне, на полях, затерянных меж лесами, упорно и неутомимо будет итти могучая машина, заливая белым светом фар черную землю, и за рулем этой машины лицом к лицу с землей и ночью будет сидеть смуглая рослая женщина, неутомимая и упорная, как железо, как сама машина.

— Счастливо, Настюша!

— В добрый час!

Звенели детские голоса, а агрегат уже свернул с дороги и шел полем, и черная полоса вспаханной земли текла следом за ним, как течет взвихренный след за кормой корабля.

Люди смотрели вслед агрегату, а он шел и шел вперед; земля ждала его, а небо отступало перед ним.

4. На Фросином косогоре

Небывалая засуха разразилась в Угренском районе. Ни одной дождевой капли не упало на землю с того самого дня, когда Настя Огородиикова впервые выехала в поле. Стоял такой тяжкий зной, какого не видели самые древние старики. Жгучие суховеи носились над землей, и она покрывалась трещинами.

Просыпаясь по утрам, люди бросали первый взгляд на небо и наперечет считали редкие облака.

Первое время после посевной ещё жили надеждой на то, что запасы весенней влаги помогут нивам перенести суховей, на то, что разразится, наконец, дождь и поправит беду и даст собрать тот небывалый урожай, о котором мечтали.

— Вот как дождь ударит, так сразу поднимется все, сразу, как на ладонь, лягут наши труды! — говорили колхозники.

Но с каждым днем гасли надежды, и люди уже не мечтали, а боязливо рассчитывали:

— Если бы сейчас грянуть дождю, поправились бы наши зерновые!

Но все молчаливее, скучнее и равнодушнее работали на полях, и все чаще слышались слова:

— Все равно погорит…

Яровая пшеница погибла, но ее и сеяли мало, озими же держались: сказались и раннее боронованье и весенняя подкормка. Хуже было с картофелем и корнеплодами. Глядя на низкорослые картофельные кусты, первомайцы думал»: «Раньше картошка выручала в трудные дни. На что теперь надеяться?»

Валентина ходила почерневшая, исхудалая и на все лады перевертывала и повторяла два слова: — «Поливать, рыхлить!»

Она проводила беседы с колхозниками, старательно объясняла им:

— Рыхление — это сухая поливка. В неразрыхленной земле вода по тоненьким, невидимым простым глазом капиллярам поднимается из глубины на поверхность. Высыхает глубокий слой почвы. Надо разрушать капилляры — рыхлить землю.

Но колхозники шли на рыхление неохотно, Василий приказывал, убеждал, распекал, но всё это помогало плохо. Валентина наседала на него:

— Опять вчера мало сделали! Почему, не идут на рыхление?

— Не верят… — отвечал ей Василий и тутже, думал:

«А я верю?»

Внешне он ничем не проявлял недоверия к ее словам и честно выполнял указания… «Но что это еще за капилляры? И спасут ли рыхленье и подкормка от небывалой засухи?»

Все рассуждения о капиллярах, о почвенной влаге, о том, что рыхление — вторая поливка, казались ему сомнительными. Не то чтобы он считал их выдумкой, но думал, что все это годится для других мест и не имеет никакого отношения к Угренскому району, Первомайскому колхозу и непосредственно к нему, Василию Борт-никову.

В характере у него было недоверие ко всему, что он не мог пощупать своими руками.

Когда он был подростком, на сельскохозяйственной выставке ему показали домик, сделанный из соли Он не поверил в эту соль, пока не лизнул. Руководитель выругал его: «Что останется от домика, если его примутся лизать все посетители?»

Василий терпеливо перенес выговор. Он был доволен. Теперь он мог с полной достоверностью рассказать в селе о домике, сделанном из самой настоящей соли: ведь ом лизнул ее своим собственным языком! При таком характере ему было трудно поверить в необходимость той работы, результаты которой он еще не увидел сеоими глазами.

Он сам не был уверен в пользе рыхления, а в людей он должен был вселить уверенность. Это было тяжело. Когда Василию приходилось убеждать усталых людей итти на работу, в необходимости которой он сам сомневался, у него каменел язык и сердце тяжелело от жалости. Та самая жалость, за которую он когда-то с такой досадой называл Валентину «жалейкой» и с таким гневом ополчился на бабушку Василису, теперь все глубже проникала в него самого, и он чувствовал ее ослабляющее действие.

Все чаще он уступал там, где надо было настаивать, мирился с тем, что надо было пресекать.

Женщины то и дело нарушали производственный график и уходили на базар с овощами и ягодами; он знал, что надо поставить вопрос о них на правлении, но он видел, как тяжело им живется, жалел их и все оттягивал серьезный разговор, все ограничивался мимоходом сказанными словами. А график нарушался чаще и чаще, дисциплина падала со дня на день. Он видел, что необходимо создать перелом, и не мог этого сделать, потому что перелом надо было создавать прежде, всего в самом себе.

Ночами один в своем опустелом и молчаливом доме он ходил по комнате, курил, пил холодный квас и думал:

«Что же такое жалость? И как должна проявляться эта жалость и любовь к людям? Есть два пути. Можно оставить людей в покое, пусть себе поливают свои участки да ходят в лес за лыком и ягодой. А можно переломить самого себя, заставить себя верить в то, что утверждают ученые, заставить колхозников поверить в это, и убеждать их, и стоять у них над душой, и слушать, как они ругают тебя, и самому горько выругать их под горячую руку, и все-таки настоять на своем». Он знал, что верен второй путь.

В жаркий полдень он шел по дороге, мягкой от пухлого слоя пыли. Пыль была так суха, что, поднявшись, не опускалась, а стояла тусклым облаком над дорогой в гарном воздухе. Видно было, как кругами расходился зной от беспощадного белого солнца, как мелко дрожал и зыбился весь воздух, словно отягощенный тяжкими потоками зноя, как плыло и качалось знойное марево. Весь мир подернулся лоснящейся белесой пеленой и казался блестким и мертвенным как в белой вспышке магния.

По обе стороны дороги стояла яровая пшеница. Странно сухими и ломкими были стебли, и остро торчали кверху плоские колосья. По обочине дороги вился вьюн. Зелень его пожухла, блеклые венчики запылились и пахли пылью, сладостью, увяданием. В неподвижных и отяжелевших от пыли кустах у оврага какая-то пичуга тонко и тоскливо просила:

«Пи-ить! Пи-ить!»

Пот струился за пазуху Василию. Он шире откинул ворот рубахи, открыл грудь, но легче не стало.

«Будь она проклята, эта жара! Как сеяли, как старались весной, сколько надежды всадили в эту землю! Неужели всё зря?»

Он сошел с дороги и, осторожно раздвигая суховатые стебли, пошел на середину поля. Стебли, тронутые его рукой, не сгибались, не склоняли колосьев, а, прямые и жесткие, торчками отходили в стороны с сухим и цепким шорохом.

«Это поле пропало! — подумал Василий. — Хорошо, что с рожью лучше. Как-то выходим картошку — второе богатство наше?»

Большой массив земли, занятый картофелем, начинался за пшеничным полем. Ближе к дороге земля была разрыхлена, но чем дальше он отходил, тем хуже было рыхление. На середине поля и ближе к лесу тянулись полосы склеившейся нерыхленной земли, твердой и звонкой, как глиняный горшок.

«Так-таки и не довели до конца! Вот люди! Что ты будешь делать с ними? Фроськино звено! Эх, шелопутная девка! Как же она еще позавчера говорила, что кончила рыхлить?»

За перелогом начиналось картофельное поле второго звена молодежной бригады. Звеньевой здесь была дочь Яснева — Вера. Молоденькая и неопытная, она не умела так верховодить звеном, как это делала Фрося, но зато ни в чем не перечила бригадиру, не самовольничала и шагу не ступала без Алешиного слова. Получалось так, что Алеша только для порядка прибегал к Вериному посредничеству, а в действительности сам руководил звеном, и работа от этого только выигрывала.

С особым интересом Василий подходил к полю второго звена.

Рыхление и весенняя подкормка проводились здесь образцово. Несколько недель назад еще не было заметно видимых результатов, картофель ничем особым не отличался, и Василий думал: «Рыхли — не рыхли, корми — не корми, в такую страшную сушь ничем не поможешь!»— но с каждым днем разница между участками второго и первого звеньев становилась заметнее.

Около недели Василий не заглядывал за перелог и теперь, подойдя, остановился, удивленный. За эти дни после второго рыхления и подкормки разница стала особенно заметной. Сильные и высокие кусты, казалось, не пострадали от солнца. Даже цвет у них был не блеклый, а сочный, темнозеленый.

«Вот оно! Сказались наши старанья! Что в книге написано, что Валентина говорила, то и есть!»

Его разобрало зло на самого себя за те послабления, которые он делал колхозникам, жалея их и не веря в возможность одолеть засуху. «На один час ослабеешь — сто пудов не досчитаешься, — с досадой думал он. — Разве не мог я по всему колхозу добиться такой же обработки? Всех пошлю поглядеть на это поле, а с Евфросиньей будет у меня особый разговор».

Он снова вышел на дорогу. Она вилась в белесом мареве зноя среди невысоких и тощих хлебов. Поле было пустынно, и только вьюн бежал да бежал по обочинам дороги, никнул и вял на бегу, стлался в пыль, купал в ней свои жухлые листья и линялые, слабые, дряблые венчики.

У самой деревни чернело пустое поле, один вид которого принес Василию облегчение. Это было Татьянино капустное поле, с которого недавно сняли капусту. Посадка в горшочках, рыхление, поливка и подкормка помогли Татьяне собрать невиданно ранний и богатый урожай. Несколько дней назад она королевой уселась на машину, груженную первой капустой, и сама повезла ее на базар. Сверхранняя Татьянина капуста удивляла угрен-цев, и около машины столпились люди. Капусту покупали, как диковину. Заказы на нее поступили из больниц, санаториев, пионерских лагерей. В кассу потекли деньги. Каждый раз, проходя мимо капустного поля, Василий говорил спутникам:

— Вот что можно сделать с обыкновенной капустой, если приложить к ней руки! В прежние годы на капусте выручали немного, а нынче Татьяна вырастила тысячи!

И сейчас, проходя по пустынному капустному полю, Василий повеселел.

За тусклой пеленой возникали серые дома деревни.

В правлении было пусто и тяжелые мухи жужжали с окнах. Василий послал сторожиху за Фросей, которая жила рядом, и распахнул окно.

Он услышал однотонный, как жужжание мух, голос Ксенофонтовны. Примостившись в тени палисада, она рассказывала ребятишкам сказки. Тягучий, старческий голос дребезжал уныло и безнадежно, странно соответствуя однообразному строю домов, длинной ленте пыльной и пустынной дороги, колыхающемуся над селом мареву:

— И погорят на земле все зеленя, и спросит Змей Горыныч эмеевых последышей: «Чиста ли мать сыра-земля?» И ответят ему змеевы последыши: «Чиста, как девица-честна». И вдругорядь заполыхает огонь, и вдругорядь спросит Змей Горыныч: «Чиста ли мать сыра-земля?» И ответят ему змеевы последыши: «Чиста, как вдовица-честна». И все погорит о ту пору… И треснет земля, как глиняный горшок.

Досада взяла Василия:

«Опять повела агитацию, чортова балаболка!»

Он высунулся в окно:

— Ты чего ребят стращаешь?

— Уж и сказку рассказать нельзя!

— Бывают сказки, как сказки, а бывают сказки, что воронье карканье.

Разноглазая, цветастая Фроська появилась на пороге. Кофта на ней была зеленая, бусы алые, юбка синяя. Казалось, что Фроськиным глазам так и полагается быть разными: одному желтым, другому голубым — подстать всем ее повадкам и характеру.

— Евфросинья, почему у тебя косогор нерыхленый? — А чего его рыхлить?

— Валентина подробно всем объяснила. Или не слыхала? Рыхление — это сухая поливка. Так агротехника учит.

— Вот еще! — Фроська проговорила эти слова высокомерно и так быстро, что получилось одно слово «вотщё».

— И зачем ты нас с Алешей обманула? Сказала, все разрыхлили, а косогор посредине нерыхленый, только по краю для видимости подрыхлили.

— Мы низины подрыхлили, а косогор рыхлить — решетом воду носить. Все одно погорит…

— Нет, не все одно! Если соблюдать агротехнику, то и засуха не страшна. Собирай девчат и отправляйся на косогор.

— Вотщё!

— Ты мне не вотещекай, Евфросинья! Ты не на гулянке и не с ухажерами разговариваешь! Собирай, говорю, девчат и ступай рыхлить косогор.

— Да чего его рыхлить? Поможет ему рыхление, как мертвому припарки. Мы ведь все понимаем! Вам с Валентиной выставиться надо перед районом. В сводках написать вам охота, что, мол, все выполнили, как требуется. Вы пишите, что хотите, а нас не троньте. Нечего вам попусту людей мучить! В соседнем сельсовете не рыхлят, одни мы маемся, тебе да Валентине в угоду.

— От неумная девка! А ты смотрела на поле второго звена? Сравнивала с теми полями, где вовсе не рыхлят?

— Ну и глядела. Ну к сравнивала.

— Где же лучше?

— Все одно.

— Нет, не все одно. Сходи погляди на Верино картофельное поле, что за перелогом.

— Ну, может, где рыхлят, там чуток получше, так из-за этого все лето спину гнуть? Не пойдем мы. Да и девчонок никого нету. Все по ягоды ушли.

— Кто отпустил?

— Я отпустила.

— Придется тебя снимать со звеньевых.

— Вотщё!

Ему захотелось крепко выругать ее, но он помнил слова Петровича, который говорил, что главный недостаток Василия—администрирование, неуменье убедить, усовестить человека.

Памятуя эти слова, Василий вздохнул, крякнул и попытался усовестить Фроську:

— Предупреждал Алексей на собрании насчет тебя. Не послушали! Тебе поверили, как путевой девке. На твое слово положились.

— А что, я с весны не работала? Кто больше всех навозу навозил? Мое звено! Кто впереди всех подкормку провел? Мое звено! Я работала, пока толк был. А теперь чего работать? Бона! — она ненавидящим взглядом показала на солнце. — Бона, как оно лупит!

После долгих убеждений и разговоров Фроська все же дала слово с утра повести звено на косогор и собиралась уходить, когда в комнату вошел Алеша, сорвал с головы фуражку, с силой бросил ее на лавку, со злостью кивнул на Фроську и сказал:

— Ты ответь мне, Василий Кузьмич, для чего она мне нужна?!

— А чего она опять?

— Рыхленье нынче она сорвала. Завтра мне надо всю бригаду поставить на подкормку и поливку семенного участка и сверхраннего клина, так она мне вон что пишет.

Василий взял у Алеши записку и прочел вслух:

— «Сами свой семенной поливайте. Мы на вас не работники и не дурочки, чтобы на чужих участках гнуть спину».

Фроська тряхнула кудряшками::

— С чего это мы будем ихнюю рожь подкармливать да поливать? Вотщё! Они нашу не поливают!

— У них семенной участок: от этой ржи весь будущий год зависит! — сказал Василий.

— Ихний участок, пускай они и поливают!

— Что ж они, десять человек, будут день и ночь работать на поле, а десять других тем временем будут по ягоды ходить? Семенной участок всему колхозу нужен!

— Хитро, — сказала Фроська. — Это что ж будет за соцсоревнование? Они нас нашими руками хотят бить? Мы и ихнюю и свою работу переделаем, а на красной доске им первый почет! Дополнительная оплата за высокий урожай им пойдет! Хитро! Хитро, да меня не перехитришь! Не на такую напали!

— Слыхал? — сказал Алеша Василию и сел рядом с ним. — Вот и поговори с ней.

— Я уж говорил… Знаю, каково с ней разговаривать…

Они сидели на лавке и смотрели на Евфросинью, которая стояла перед ними, облокотившись плечом о стенку, и всем своим видом говорила: «Ну и глядите! Не больно испугалась!»

— Ну к чему мне эти звенья? Вера Яснева, та хоть не мешает, а от Евфросиньи одна морока! — сказал Алеша. — Пока мало-помалу работают на своих участках, до той поры все ладно. Как дойдет до большого дела, как понадобится сразу большая сила, так без лишнего разговора не обойтись! Где бригадир слабый, там в этих, в звеньевых, может, еще и есть толк, а я и один справлюсь!

— А для чего тогда кричать «соревнование» да «соревнование» между звеньями?.. — сердито заговорила Фроська. — Для чего тогда кричать?! Всей бригадой — так всей бригадой, а по отдельности звеньями—так звеньями! Ну ты сам посуди, какой интерес нам на ихнем участке спину гнуть, когда мы с ними соревнуемся и они нас забивают. Мы на ихнем семенном участке будем работать, а дополнительную оплату за хороший урожай их звено будет получать! Ты меня ругаешь, а я справедливо говорю. Нету моим девчонкам интереса на чужом участке работать.

— Всему колхозу есть интерес в семенном участке!

— Тогда не для чего делить участки по звеньям. Никуда мы не пойдем. Прикрепили нам участки, на них и будем работать.

— Приклеились они к своим закутам и сшевельнуть нельзя! — сказал Алеша. — Ни к чему мне это, Василь Кузьмич! Мне тогда интерес работать, когда земли много, людей много, распоряжаться свободно, а это что за работа? Руки у меня связаны!

— Тогда не для чего и по звеньям раскреплять! На-Быдумывают не знай чего, а потом у них Фроська виновата! Потом валят все на мою беззащитную голову.

— Да уж, «беззащитная» твоя голова!

— Да как не беззащитная, когда на нее чужие недо-думки валятся?! Не поведу я своих девчонок чужие участки поливать! И все тут. Открепляйте обратно все участки, будет общее бригадное поле, тогда пойду. Вот и весь разговор.

Фроська хлопнула дверью и ушла.

— Чортова девка… — сказал Василий.

— Это, конечно, так! — сказал Алеша. — Только, думается мне, не в одной Евфросинье тут дело. Ты сам посуди, дядя Вася: где машина идет, там сразу надо много людей; где агротехнические важные мероприятия, опять надо сразу много людей. А мы людей разбили на малые кучки, да еще участки за ними позакрепили, и оплату определили сдельно по этим участкам. Как это согласовать? И как быть с оплатой?

Алеша настойчиво требовал ответа.

— Это обдумать надо…

Ночью Василию приснилось, что вьюн оплетает его плечи, ползет на щеку, щекочет ухо.

— Проснись, Вася! Проснись! — длинные жесткие косы тетки Агафьи щекотали его щеку.

— Проснись, милок! Погляди в окно!

Был тот призрачный час, когда трудно понять, то ли лунный свет так ярок, то ли уже брезжит утро. В зените крупные, но уже бледные звезды шевелили лучами, а край неба был срезан большой лохматой тенью. Вдали коротко громыхнул гром.

«Туча!» — понял Василий и быстро вскочил с постели.

Одевшись, он вышел на улицу и увидел необычайное зрелище: колхозники не спали. Улица была полна людей. Освещенные бледным светом, человеческие фигуры бесшумно передвигались, словно плавали в зеленоватом воздухе. Все лица были повернуты в одну сторону — смотрели туда, откуда шла туча. И поднятые к небу лица и вздрагивающие ветви тополей дышали ожиданием.

Тишина была певучей и сторожкой, люди избегали громко говорить, словно боялись спугнуть подходившую тучу.

В сдержанном волнении приглушенных голосов, в плавности бесшумных движений, в напряженности и сходстве этих поднятых к небу, обращенных к востоку лиц было что-то не то праздничное, не то торжественное. Выйдя из власти сна, люди уже попали во власть этой тихой и плавной ночи, во власть этого взволнованного ночного ожидания.

Изредка скрипели калитки, стучали створки окон.

— Нету ли каравая? — спрашивал кто-то. — Каравай нужен круглый, цельный, непочатый!

Молодой и незнакомый женский голос говорил тихо, страстно, жалобно и торопливо:

— Неужто она к починковским уйдет? Это же несправедливости! Разве они так, как мы, работали, разве так пахали, так сеяли?

Метеором на тихую улицу ворвалась Фроська.

— Пособите! — со слезами в голосе говорила она. — У нас земля нерыхленая! С нашего косогора вода, как со стекла, сбежит! Пособите! Мы вам после всем звеном отработаем!

Василий встал на крыльцо правления и поднял руку. Взволнованное ожидание людей надо было превратить в энергичное действие.

— Товарищи! — звучно сказал он. — Все на поля! Бригадиры! Рыхлить там, где, недорыхлено! Всех свободных людей на Фросин косогор! Мы не потеряем ни одной капли! Ни одна капля не должна пропадать даром!

Ему не пришлось повторять слов. Люди с лопатами и мотыгами бежали на поля. Мимо пробежали Алеша, Лена и Валентина. На миг мелькнуло милое лицо Авдотьи. Аршинными шагами прошел высокий, как каланча, Матвеевич. Калитки хлопали одна за другой. Никому не хотелось оставаться дома.

Последней бежала огородная бригада во глазе с Татьяной. Девушки задержались потому, что бегали на огород за мотыгами.

— Скорее, девчата! Не отставать же нам! — торопила Татьяна. Неожиданно она натолкнулась на нелепую фигуру Ксенофонтовны, одиноко сидевшую над караваем посредине опустевшей улицы. Девушки остановились от неожиданности.

— Батюшки, ты чего тут делаешь? Сидит посреди дороги! Не заболела ли часом? — испугалась Татьяна.

«Тучу приманиваю», — хотела сказать Ксенофонтовна, но язык ее не послушался. Девушки догадались сами.

— Девчата, да она на каравай тучу манит! — раздался чей-то звонкий голос, и смех прыснул на всю улицу.

— Каравай нам и в поле пригодится. Проголодаемся! Татьяна подняла каравай и побежала с ним дальше, бросив на ходу:

— Каравай я тебе отдам! Считай за мной! Туча уже занимала треть неба.

«Только бы она не прошла мимо!» — думал Василий.

Василий стоял в одном ряду с Валентиной. Она прибежала раньше, обогнала его и смеялась оглядываясь.

«Пришли почти все, — думала она. — Как мы все срослись, сроднились за это время. И Лена здесь, и Кузьма Бортников тоже, и Прасковья. Фроська идет впереди всех, за ней Авдотья. Какие они обе ловкие, сноровистые! Дуня обернулась, смеется надо мной! Ну, погоди же!»

Валентина налегла на лопату. Сухая, закаменевшая земля сопротивлялась, не пускала в себя железо, но когда оно все же пробивало кору, земля крошилась и развали-балась на куски.

Дождь начался, когда рассвело.

Ветер, пробуя силу, волной пробежал по ниве, пригнул одинокую березу у оврага и вдруг взметнул столбы пыли, расстелил до земли хлеба и трепетной дугой выгнул березу. Упали первые крупные и тяжелые капли, глубоко пробивая пухлый слой пыли, разбрызгиваясь на лицах, на руках.

Капли падали все чаще и чаще, пошли мелкой трясучей дробью, потом разом хлынул ливень, проливной и неукротимый.

Взрыхленная земля набухла и почернела. Ливень шумел по косогору, а люди не уходили с поля. Промокшие и счастливые, они делали все возможное, чтобы задержать воду.

Когда дождь стал тише, небо оглушительно треснуло, и гром раскатом ушел за перелог.

— В овраг! — приказал Василий.

Он боялся, как бы молнией на открытом косогоре не поразило людей. Молния ударила над головами — на миг все побелело, ослепительный зигзаг располосовал небо.

В овраге все сбились в кучу под кустами. Одна Фроська торчала на краю оврага.

— Глядите-ка! Ну, теперь на моем косогоре картофельные ватрушки вырастут!

— Теперь пойдет: — подтвердил Алеша. — Мы поддержали поля в трудное время: весной богато подкармливали, потом поливали, рыхлили. А теперь дождь! Яровая пшеница окончательно не выправится, а по озимым и по картофелю можно ждать урожая.

Все заговорили сразу.

— Как знали!.. Только кончили картошку рыхлить…

— Уж так ко времени закончили рыхление! Уж так ко времени! Василий Кузьмич, недаром ты нас выпрова, живал!

Василий встретился глазами с Авдотьей. Она смотрела на него смущенно, радостно и благодарно.

Он удивился этому выражению, но вскоре прочел в глазах и улыбках других колхозников ту же радостную благодарность. Что-то новое, теплое и уважительное появилось в их отношении к нему.

Тогда он понял, что сегодня, может быть, впервые люди от глубины души и в полную меру признали его своим вожаком и словно благодарили за железную настойчивость, за твердую веру в успех общего дела.

Казалось, они благодарили за то, что он оправдал их доверие и, выбранный ими, пошел впереди их, не уступил им в минуты их слабости, оказался сильнее и дальновиднее некоторых, вступил в борьбу с ними и сумел одо-леть их косность ради их же блага. Это было его победой, одержанной и вместе с ними и над ними.

Здесь, на Фросином косогоре, он отпраздновал еще одну победу — победу над самим собой.

«Сколько раз руки у меня опускались, — думал он. — Сколько раз казалось, что все пропало и незачем драться: все одно не видать в этом году урожая!

Татьяна разломала каравай, оделила им всех:

— Ешьте! Проголодались!

— Василию Кузьмичу сахарную горбушечку! — льстилась к Василию Фроська. — Характерный и разумный. у нас председатель, кому хочешь скажу! Как такому председателю не уважить?

Все проголодались. Хлеб казался необыкновенно вкусным, и через минуту от каравая Ксенофонтовны не осталось и крошек. Дождь кончился, туча отошла, сверкнуло солнце, заголубело умытое небо. На каждой травинке в дождевых каплях сверкали, горели и лучились десятки маленьких солнц. Колхозники шли домой.

На половине неба толпились небольшие и легкие тучи.

— Теперь будет дождить! — сказал Матвеевич и обернулся к Василию: — Спасибо тебе, Василий Кузьмич, за то, что гонял нас с подкормкой да с рыхлением. Если будем нынче с урожаем, то благодаря тебе. Это надо прямо сказать.

— Правильно. А с урожаем будем, теперь пойдет наливаться! Дождик пошел в самый раз, и еще дожди будут! Глядите-ка на небо.

— Теперь в три дня наверстает.

— Теперь все!..

— Нет, не все, — уверенно сказал Василий, — земля заново склекнется, и снова надо будет рыхлить.

Фроська подняла потемневшую от дождя голову, вскинула брови и сказала авторитетно и нравоучительно1.

— Ясное дело! Рыхление — все одно, что сухая поливка! Чай, из агротехники нам давно известно!

5. Линия

Много лет назад Степаниде привезли из Ветлуги сибирского котенка — ласкового и сонливого мурлыку-лежебоку.

Однажды ребята, шутки ради, взяли его с собой в лес. Когда котенка вынули из корзинки и поставили на лесную тропу, он взъерошил шерсть и остолбенел на мгновенье.

Бесконечное мельканье дрожащиу травинок, скольжение переменчивых солнечных пятен, снованье мурашей, шорох жуков, перекличка птиц, мощь жизни, кипевшей вокруг, ударила ему в голову и опьянила его.

Он сделал несколько осторожных шагов, потом присел, вздрагивая всем телом и чуть подергивая кончиком хвоста. Его обычно сонная и ласковая мордочка сразу сделалась хищной.

Он выгнул горбом спину, выгнул хвост, несколько раз прыгнул боком так, как он никогда не прыгал. Странными боковыми прыжками пошел по тропинке и вдруг ринулся в самую гущу зелени.

Какие инстинкты, веками спавшие в его крови, пробудились в нем? Какая неодолимая сила превратила этого лежебоку в животное дикое, смелое, неукротимое?

Глядя на одичавшего котенка, Степанида сказала:

— Ни дать ни взять наш Петрунька.

Петр с детства любил лес. Мальчишкой он мог целыми сутками бродить по лесным тропинкам. Возвращался он странно притихшим и с диковатыми, расширенными глазами. Когда его спрашивали, что он делал в лесу целый день, он отвечал: «Ходил…» — и не мог прибавить ни слова. Он не знал таких слов, которые могли бы выразить все, что он увидел и пережил. Когда Петр вырос, он стал охотником, но в охоте ценил не добычу, а ту легкость и то бездумье, которые овладевали им в лесу.

Едва вступив в зеленую глубь, он забывал обо всем на свете и весь превращался в слух и зрение. От всех трудностей, печалей он уходил в лес.

Петр зарядил ружье пулей.

— На кого идешь? — спросила Степанида.

— Что попадет… — ответил он.


Собаки он не взял: не ради охоты он шел. Ему нужно было одуматься и успокоиться после вчерашнего происшествия.

Весь последний месяц Петр много пил.

— По какому это поводу ты разгулялся? — спросил его как-то Алексей.

— Скучно стало. Ты меня не веселишь, так я сам себя надумал веселить! — отшутился Петр.

После памятного ночного дождя жизнь в колхозе спять начала входить в нормальную колею. Снова в красном уголке и в садике около правления стало людно и весело. Петра опять потянуло туда на спевки, на репетиции драмкружка, на волейбольную площадку, но он уже привык пить, и ему трудно было бросить сразу.

— Худо ты стал жить, Петр, — строго говорила Татьяна Грибова.

— А по мне хорошо! Как хочу, так и живу. Вот погуляю, похожу «не по твоей холстинке, а по моей хо-тинке», а к старости и тебя послушаюсь.

— Доведут тебя твои хотинки!

Алексей попрежнему старался втянуть Петра в клубную работу и увлечь его делами молодежной бригады. но Петр от всего отшучивался.

Вчера вечером Фроська уманила его, хмельного, к себе на огород, будто бы вставить стекла в предбаннике. В предбаннике было жарко и пахло вениками. Недавно топили баню.

— Ишь, и волосы у меня еще не просохли. Гляди, какие мокрые да скользкие, ровно шелк! — льнула Фроська к Петру.

— Смотри, Фроська, доиграешься ты! — честно предупредил он.

— Я не пужливая! — она сощурила пестрые глаза и засмеялась. — Мне не боязно!

Через полчаса он сидел на скамье и говорил:

— Кто же тебя энал, что ты еще девка! Что ж ты заманиваешь? Да если б я знал, разве бы я тебя тронул? Ведь поглядеть на тебя, тебе море по колено!

Фроська была ошеломлена. Она сидела на скамье, уронив руки, и смотрела прямо перед собой широко раскрытыми испуганными глазами.

Светлые волосы падали на побледневшее лицо, и она не убирала их. Она была тиха, и небывалое у нее робкое и грустное выражение делало ее женственней и красивей, чем обычно.

Петру стало жаль Фросю. Он неумело положил ладонь на ее голову и вздохнул:

— Бойка ты больно… Вот и добойчилась… Бедища мне теперь с тобой…

Она поняла его слова по-своему и резко поднялась с места.

— Я тебя не виню и не ставлю тебя ответчиком… и в невесты тебе не набиваюсь… Не бойся…

Две крупные слезы выкатились из глаз, но она гордо вздернула голову и направилась к двери.

— Фрося… Фросюшка… Да ведь я не к тому… Так все разом… Давай вместе рассудим, как поступить…

Они сели на скамью. Петр обнял Фросю, и она, ткнувшись ему в плечо, всхлипнула.

Давно отгорела заря, спустились сумерки, а они все еще сидели в предбаннике, безмолвные и испуганные.

Происшествие это взбаламутило всю жизнь Петра. Он, как и Василий, любил чувствовать себя честным и правым перед людьми. Ему хотелось успокоиться и одуматься, а лучшим лекарством от любых недугов был лес.

Заросшая невысокой травой, зеленая, как ковер, дорога вилась по еловой рамени. Петр чувствовал, как мягка трава под ногами. Каждый шаг, каждый поворот головы открывал что-нибудь неожиданное.

Вот у берега старая ель, вся мшистая и седая от покрывших ее лишайников, низко опустила темные, обвисшие ветви над мочажиной; бахрома ветвей коснулась черной заводи и, как в зеркале, отразилась в ней.

Мелькнули и тотчас притаились за листом две перезрелые исчерна-красные ягоды земляники. Лесной шиповник горячими угольями раскинул оранжевые плоды на темной зелени.

Медведем вздыбились вывороченные корни поваленного грозой дерева. На корнях налипли лепешки земли, и на них качаются травинки и мерцает, таинственно выгнув розовые крапчатые лепестки, лесная саранка. На тонком, невидимом стебле клонится и качается лесной колокольчик, легкий, как дыхание, тающий, и лиловый, как лиловатый лесной сумрак.


Петр свернул с дороги на тропу.

Еловая рамень становилась все мшистей, темней, таинственней. Вот узкая черная река с топкими берегами, заваленными трухлявым буреломом, — не подойти, не пробраться. Поверху ходит ветер, а здесь ни один лист не шелохнется, а всё замерло, точно заговоренное.

Рыжая, летняя белка на ветвях старой, высохшей ели аккуратно развесила для сушки грибы — беличьи запасы.

— Ишь, сорганизовала хозяйство! — усмехнулся Петр.

Тропа пошла на увал. Стало суше. Мягко пружинила под ногами хвойная подстилка. В движущихся солнечных пятнах лакированный брусничник блестел и отсвечивал тысячами бликов. Брусничник сменился сухим мхом.

Тропа поднялась в гору, и тут, на горе, — только взглянешь и закроешь глаза — так головокружительно высоки тонкие, чистые, прямые сосны. Ни одной ветки внизу, и только там высоко — в голубизне — на желтовато-розовых, освещенных солнцем стволах качаются зеленые шапки.

Бор-беломошник, корабельные сосны, мачтовый лес… Стоит ли он, плывет ли в этой бездонной синей высоте, мерно и волнисто покачиваясь, словно в предчувствии своей судьбы?

Снова спускается тропа вниз и меняется характер леса. Потеряв счет времени, шел Петр, отрешившись от всего, что было за пределами чащи.

Младший в семье, красивый, способный любимец и баловень Степаниды, он с детства не привык ограничивать себя. Всякое обдумывание будущего и загадывание вперед казались ему излишними и утомляли его. Он был еще очень молод, и в его непокорстве многое шло от неперебродившего мальчишеского задора. Он и пить начал именно потому, что этого нельзя было делать, ему нравилось буянить именно потому, что это приводило в ужас и мать, и отца, и знакомых девчат.

Последнее время в нем все упорнее становилось неясное недовольство собой, которое поддерживалось словами Алексея, укорами Татьяны, строгими и недружелюбными взглядами Валентины.

Здесь, в лесу, это недовольство собой исчезало, все казалось простым и легким и пришло насмешливо пренебрежительное отношение к тем, кто осуждал его.

«Живут! — думал он. — Тоже жизнь!» «Так должно быть, а так не должно!» «Это можно, а этого нельзя». Все у них рассчитано на сто лет вперед, и самих себя они ведут, как паровоз по рельсам! Тоже люди! Что они могут понимать?! Вот она, жизнь! — он жадно вдыхал раздражающие запахи леса. — Что захотел, то взад! Что есть вокруг, то мое! Что вздумалось, то и сделал! И разве кому-нибудь от этого худо?»

Так шел он лесами и луговинами, с обострившимся слухом и зрением, далекий от будничной жизни, погруженный в лесное мерцание, шумы и шорохи. Неведомо сколько бродил он, отдыхая от необходимости управлять собой и контролировать себя, наслаждаясь безотчетностью и безмыслием. Мозг едва успевал отмечать и запечатлевать все виденное. Мысли были коротки, прозрачны, текучи. Они скользили по поверхности, как лесной ручей, легко и мгновенно отражая окружающее.

«Дятел стучит. Должно быть, на той развилистой сосне. Встать на это трухлявое дерево. Провалюсь? Нет, не провалился. Малина уже созрела. Какая сладкая! Этой тропой можно1 выйти на «лосевой двор». Хоть бы раз увидеть лося! Не везет. С тех пор, как законом запретили бить, их много развелось. Следы попадаются то здесь, то там. А лося нет. Люди видят, а мне не доводилось. Кто это мелькнул возле пня? Горностай? Не успел разглядеть. Для ласки мал, да и цвет не тот. Ветер-то, оказывается, силен. Давно ли он поднялся? В чаще было незаметно».

Здесь, в редине, поросшей подлеском, ветер разгулялся, как охмелевший.

Скрипели и потрескивали стволы. Со стуком, падали на землю шишки.

Петр вышел на поляну. Лес обступил поляну зеленым валом; его пенистая бушующая листва, казалось, хотела перелиться через край, захлестнуть и поляну и дорогу.

Туча надвинулась на самые стволы. Лес гудел неровно, тревожно, угрожающе. Чем дальше шел Петр, тем сильнее нарастал ветер, и когда Петр пришел на шохрину, то уже настоящий ураган вылетел ему навстречу.

За шохриной шла гать, вся насквозь прохваченная рвущимся о темные стволы ветром, а дальше начинались заросшие молодой порослью вырубки. Волнами кипел молодой березняк, костром на ветру бились гроздья рябины, дрожала и шумела широкими листьями ольха.

Ветер кружился вихрями, выкручивая деревья и кустарники. За вырубками начиналось пересохшее болото, все поросшее серыми, седыми мхами, заваленное трухлявым валежником и полусгнившим буреломом с рогатыми корнями. Под серыми лохматыми тучами болото было тоже серым, лохматым, беспокойным. Петр вышел на болото и остановился, как вкопанный.

В нескольких шагах от него стоял лось.

Серый, мшистый, седой, как мох, он был огромен и необычайно силен на вид.

Это ощущение необычайной величины и силы пришло к Петру прежде, чем он понял, что перед ним лось, прежде, чем успел его рассмотреть.

Тело лося было массивнее, шире, округлее, чем у лошади, а ноги были очень высоки и стройны. Широкая, мощная грудь переходила в могучую шею. Небольшая голова, отягощенная плоскими ветвистыми и лопатообразными рогами, была вскинута.

Лось стоял не двигаясь, только чуть поводил головой, но вся поза его выражала смятенье и тревогу.

Он был стар и он был один. Когда он бежал и стоял, никто не клал голову на его спину. Много дней он бродил в поисках и попрежнему оставался одиноким. Ночью он набрел на лошадей. Лошади мирно паслись на поляне. Они были похожи на него, и запах их был приятен ему. Они не испугались, приняли его к себе. Всю ночь он оставался возле них, и ему было лучше рядом с ними. А с утра пришли люди, и лошади с непонятной и чуждой ему покорностью остались с людьми, а он ушел и снова стал одиноким.

А к вечеру поднялся ураган, и это было единственным, чего он боялся.

Зрение открывает лосю только ближний кусочек леса, а слух и обоняние рассказывают о том, что делается на километры в окружности.

Человек ли пройдет вдалеке, невидимый за деревьями, лиса ли пробежит в траве по шохрине, лось точно узнает об этом по тонкому запаху жилья или меха, по шуму шагов и по шороху легких лап.

Обоняние и слух хранят лося от бесчисленных опасностей, таяшихся в лесу. Вот почему лось становится беспомощен, почти заболевает во время бури.

Знакомые звуки и запахи делаются непривычно сильными, летучими и изменчивыми.

Они хлещут по нервам и ранят органы, слишком чуткие и восприимчивые. Они налетают то с одной, то с другой стороны, и нет способа разобраться в них, и нет розможности определить, откуда они пришли и куда уходят.

Стоит он, потерявший ориентировку, растерянный и беспомощный, в бушующем, ставшем неузнаваемым и враждебным мире.

Лось, которого увидел Петр, стоял, вытянувшись, поводя поднятой головой и шевеля ноздрями. Внезапно ветер изменил направление и хлестнул в ноздри резким, небывало близким запахом человека.

Петр увидел, как дрогнуло могучее тело зверя. Мгновенно лось закинул голову так высоко, что лопасти рогов легли на его широкую спину, оттолкнулся, как на крыльях взлетел над валежником и пошел необыкновенно широкими и легкими прыжками, не проваливаясь в трухлявой древесине, не увязая в болоте. Крылатая легкость великана была неправдоподобна.

Он уходил… И, не помня себя, не успев подумать, Петр выстрелил… Передние ноги лося подкосились, он упал на колени, попытался подняться, но не поднялся, а повалился на бок и забился, распластав рога по болотному кочкарю.

Петр подбежал к нему. Петр знал, что подстреленный лось смертельно опасен, что ударом копыта он валит с ног медведя, но Петр не думал об этом.

Его жгла непереносимая жалость. Он не хотел уби-вать животное.

В тот момент, когда лось легкими прыжками уходил с болота, Петру хотелось одного — удержать лося, удержать во что бы то ни стало и вдоволь насмотреться на его красоту.

Если бы он мог тайком приходить на это болото, если бы лось, как к другу, выходил к нему из чащобы и до верчиво брал хлеб из его рук, это было бы для Петра пределом счастья и желаний.

Он хотел дружить с лосем, беречь и охранять его— и вместо этого убил. Если сейчас кто-нибудь увидит его рядом с убитым животным, то его посадят в тюрьму. Но не о тюрьме думал Петр в эту минуту.

Его жгла жалость к прекрасному, могучему и благородному животному.

Жил в лесу красавец и великан, который мог убить копытом медведя и который ни разу не сделал никому зла, ни разу не употребил во зло свою великолепную силу. Кроткое и благородное животное брало добрыми серыми губами молодые побеги ольхи и березняка и радовалось солнцу и небу, облакам, проходящим над лесом. Его убили бессмысленно и бесцельно.

Петр огладил все его огромное поверженное на землю тело — тонкие высокие ноги, могучую грудь, сухие, шершавые рога.

Он никогда и никому не сможет рассказать о том, что увидел и убил лося. Если рассказать, что убил, то его арестуют. А рассказать только о том, что увидел, — рассказать полправды — Петр не мог. Ему тяжело было думать, что звери растерзают прекрасное тело. Он забросал его ветвями, мхом, валежником и пошел домой.

Он шел подавленный и несчастный.

«Что это за жизнь? — думал он. — И как это получается? Идешь как будто по ровной тропе, а она тебя раз — в ухабы! Почему хочешь одного, а делаешь другое? Как это научиться жить, чтобы самого себя не со-неститься и от самого себя не прятать глаза? Ведь вот живет так Алешка. Живет, как стрела летит: не отклонится, не зацепится, знай звенит на лету да бьет по цели».

Ему вспомнился недавний разговор с Алешей.

— Хороший ты парень, Петро, — сказал Алексей, — только никак своей линии не определишь и не выведешь.

— Какая еще там «линия»? Думать еще обо всяких линиях! Я просто так хочу жить.

— Просто так не живут… Все равно в каждой жизни получается своя линия…

— Ну и пускай ее сама получается, мне не жалко! Чего же мне над ней трудиться — определять да выводить, когда она все одно получится?

— Если ее самому не определить и не вести, то она и пойдет кривулять и получится не такая, как тебе самому надо. Если ты ее не будешь выводить, она сама тебя выведет, куда тебе не нужно.

— Я счастливый! Меня моя выведет, куда надо!

— Ты уверен, что выведет?

— Выведет!

«Вот и вывела, — невесело усмехнулся Петр, вспоминая разговор. — И верно, что сама по себе получается а моей жизни линия, какая мне не нужна! И за что ни возьмись — все так… Колхоз ли наш взять. Потерял Вал-кин колхозную линию, и пошел в колхозе разброд. И мне пора, пока не совсем опоздал… И как это получилось у меня — сам не пойму. Будто бы все ладилось, все хорошо было, и вдруг… С Фросюшкой набедовал. В браконьеры угодил. До суда, до тюрьмы недалеко… Вот тебе и линия! Кто же ее знал, что о «а меня до этого доведет?..»

Два часа шел он домой далекой лесной дорогой, и все два часа настойчивые и непривычные мысли кипели в уме.

Не заходя домой, он пошел к Алексею и стукнул в окошко:

— Алеша, ты говорил, новые грабли надо поделать для комсомольской бригады.

Алексей был удивлен его молчаливостью и тем яростным старанием, с которым непоседливый Петр дотемна возился с граблями.

6. Сверхранняя

Когда это началось, Лена не знала. То ей казалось, что это пришло давно, еще в тот час, когда она впервые, склонившись над книгами, смотрела на опущенные ресницы сидевшего против нее Алеши и слушала его старательный шопот: «Синус альфа плюс косинус бета»; то она думала, что ничего не было до последних дней, до того вечера, когда она с Алешей и Славкой засиделась в школе. Но и р этот вечер тоже ничего особенного не было.

Она перебирала в памяти минуту за минутой и не могла вспомнить ни одного особенного слова, ни одного необычного жеста.

Это был обыкновенный вечер, ничем не отличающийся от сотен других вечеров. В конце дня Катюшка затащила в школу Василия.

— Пришел поглядеть, что у вас тут за «строительство», — сказал он Лене. — Девчонки мои уши мне прожужжали.

Лена показала Василию макет Первомайского колхоза, который сделали школьники из глины, стекла и цветной бумаги.

Прелесть макета заключалась в том, что он каждый день менялся. Когда в колхозе приступили к строительству тока, склада и сторожки, на макете также поставили первые стойки и уложили первые венцы. Столько же бревен, сколько лежало у настоящего тока, лежало у макетного, и каждый день «строители» укладывали ровно столько венцов на макете, сколько прибавлялось у настоящего склада.

Однажды Лена, вернувшись с прогулки, застала около макета группу малышей во главе с Дуняшкой. Руки и платья у них были измазаны клейстером. Они старательно обклеивали ток и бревна серебряной бумагой, которую Лена привезла из города для елочных украшений.

— Почему у вас ток серебряный? — спросила Лена.

— Потому что он красивый…

Лена улыбнулась и не стала спорить. С тех пор все то новое, что строилось в колхозе, тотчас появлялось на макете в сверкающем серебряном оформлении.

Для большей красоты решено было изобразить зиму— макет выложили ватой и посыпали блестками. Алексей вставил в дома маленькие елочные лампочки и подвел к макету провода. Вечерами, когда темнело, в комнате тушили огонь и освещался макет. Игрушка стала пользоваться успехом не только у детей, но и у взрослых. Ребятишки соседних колхозов приходили полюбоваться на нее.

Дочери давно звали Василия посмотреть на «строительство», но он все не находил времени и только в этот вечер уступил настояниям Катюшки и заглянул мимоходом в школу.

— Тетя Лена, включите папане свет! — требовала Катюшка.

Макет осветили. Вспыхнули цветные огоньки, и игрушка предстала в такой фантастической прелести, что Василий невольно залюбовался. Но не красота ее покорила Василия. Его взял за сердце маленький ток, который любовно мастерили ребячьи руки из серебряных бревен венец за венцом, повторяя осуществление мечты самого Василия. Он считал затеи школьников пустыми забавами, а здесь чьи-то сердца бились в унисон с его сердцем, здесь радовались его радостями, печалились его печалями.

Серебряный ток растрогал Василия. Впервые он внимательно посмотрел на учительницу.

Высокая девушка с узкими плечами стояла перед ним, слегка закинув голову. На белой и нежной шее виднелись голубые жилки. Волосы были светлы и воздушны, как облако. Из облачного окружения смотрело широкое лицо с выпуклым лбом и тонким коротковатым носом, линия которого без изгиба переходила в линию лба.

Светлые ресницы были так густы и длинны, что отягощали веки, полуопущенные над большими светлыми глазами.

«Зеркалом души» принято называть глаза, но у стоящей перед Василием девушки роль зеркала выполнял одновременно с глазами и рот. Длинные, красиво изогнутые губы были необычайно выразительны — то внимание, то радость, то недоумение отпечатывались в их изгибе, а в углах все время таилась улыбка, как птица, готовая вспорхнуть каждую минуту. Все лицо выражало внимание, доверие и готовность. Оно как бы говорило: «Что ты хочешь от меня? Я с радостью сделаю все, что ты захочешь, потому что ты можешь захотеть только хорошее».

«И как это я не замечал ее раньше? — думал Василий. — Ведь, пожалуй, у нас в деревне и не бывало еще такой учительницы. Прежняя учительница как отзанимается с ребятами—так домой. А эта с утра до ночи в школе. Сад высадила вокруг школы, школьный зверинец организовала с разными ужами-ежами. Это тоже на пользу! Пусть лучше ребята с ужами-ежами возятся, чем на улице хулиганить! И что бы в колхозе ни затевалось, эта со своими ребятами всегда тут. Как из-под земли вырастают!»

Вспоминая все колхозные дела и события, он ясно видел это незамечаемое им прежде девичье юное лицо с тем же выражением внимания и готовности к чему-то хорошему.

Раза два она приходила к нему, просила сделать забор вокруг школы. Он сказал, что сейчас это невозможно, и она ушла. Прежняя учительница в подобных случаях кричала на председателя, жаловалась в район и добивалась своего. «Экая мямля…» — подумал он тогда пренебрежительно о Лене.

Теперь он вдруг понял, что она ушла не потому, что была мямлей, а потому, что по молодости лет и врожденной доверчивости просто поверила в то, что забор сделать невозможно, раз Василий это утверждает, и что, когда будет возможно, он забор сделает. Поверила и ушла.

А ему просто не хотелось возиться с разной мелочью.

«Проживут и без забора», — решил он.

Теперь ему стало стыдно.

Он смущенно отвернулся от Лены и стал рассматривать макет. Резной забор шел вокруг школы. Алый флаг вился над воротами.

— Что ж вы меня опередили? — сказал Василий. — Этак не годится! Враз—так враз. Ну ладно. На той неделе пришлю к вам людей делать забор!

Он ушел, молчаливый и смущенный, а позднее, когда Лена собралась уходить, в школу пришел Алексей.

— Елена Степановна, что вы сделали с дядей Васей? Забор вокруг школы хочет делать. «Ворота, — говорит, — надо резные и на воротах флаг!» Наличники на школьных окнах велел покрасить. С весны мы, комсомольцы, просили купить инвентарь для спортплощадки — все отнекивался, а сегодня сам предложил. «Делайте, — говорит, — спортплощадку там, где на макете стадион. И скамейки, — говорит, — делайте кругом, как на макете». И все про вас повторяет: «Хорошая девушка»… «Передай, — говорит, — ей, если что надо, пусть идет без стеснения прямо ко мне». Чем вы его доняли?

— Током, — улыбнулась Лена. — Ему понравилось, как мы на макете ток строим.

Оба они уселись на скамейку против макета.

Белый лунный свет лился в окно, серебром и цветными светлячками искрился макет.

Сперва Лена и Алексей негромко переговаривались о чем придется, потом замолчали, и Лена поймала такой упорный нежный взгляд Алеши, что ей стало неловко.

— Что? — спросила она.

Алексей молчал. Лене было видно Алешино ухо и русые завитки. Она заметила, что ухо краснеет.

«Почему он молчит? Почему он молчит?»— Лена чувствовала, что она тоже начинает краснеть.

— Славка сегодня вылепил из глины замечательного лося… — быстро заговорила Лена. Не только щеки, но и шея у нее горела. — Я хочу послать этого лося на выставку детского творчества.

Она пыталась спрятаться за словами, но это плохо удавалось ей. Беседа не ладилась. Лена встала и пошла домой, а Алексей отправился в правление.

«Что же это? — думала Лена. — Что со мною?»

Весь вечер она не могла ничем заняться. Она пыталась то шить, то читать, и все валилось у нее из рук. Она не пошла ужинать, потому что ей стало тревожно и трудно рядом с Алешей.

«Когда это пришло? — думала она. — Очень давно? Или только сегодня? Но, может быть, ничего нет, может быть, он и не думает обо мне? И, может быть, я придумала, что он необыкновенный?»

Лена знала свою способность «придумывать» людей и считать их порой лучше, чем они были в действительности. «Нет, он в самом деле такой, как мне кажется. Весь колхоз, все, кто знает его, считают его очень хорошим, необыкновенным».

Способность Лены выдумывать и украшать людей уравновешивалась острой наблюдательностью, твердостью нрава и природной насмешливостью. Если и приводилось ей ошибаться в людях, то ненадолго а разочаровывалась она безболезненно, и сама смеялась над своими ошибками. Она не испытывала досады на людей, в которых обманулась, она просто сразу теряла к ним интерес, отстраняла и забывала их, как сразу теряют интерес к только что прочитанной и не очень хорошей книге. Но в Алеше она не заблуждалась, знала его давно и все же с каждым днем открывала в нем новые привлекательные черты, и с каждым днем становилось яснее, что рядом с ней живет человек талантливый и благородный.

Она и сама не заметила, как все в ее жизни стало связано с Алешей и освещено им. Когда он уезжал на несколько дней в райком, все вокруг меркло, она отсчитывала дни и нетерпеливо смотрела на дорогу.


Кого бы из своих друзей и знакомых она ни сравнивала с ним, все казались ей хуже его. Она ни на минуту не забывала о нем, ложилась и вставала с его именем, но до этого вечера не отдавала себе отчета в охватившем ее чувстве.

Она тревожно спала ночью. «Может быть, ничего нет. Может быть, он и не замечает меня. Что же мне тогда делать? — думала она. — Дождаться утра! Как только посмотрю на него, так все пойму».

Утром он рано ушел в поле, и она не видела его. Днем она смотрела на окружающее глазами слепой и нетерпеливо ждала. Он не приходил, и день тянулся бесконечно долго. К вечеру она, измучившись, прилегла на кровать и забылась на полчаса. Проснувшись, она услышала, как Василиса говорила за стеной:

— И что это ты в «кобеднишнюю» рубашку вырядился? Истреплешь в будни шелковую справу!

Лена села на кровати. «Сейчас выйду, посмотрю, и все решится». Ей было страшно. Ей пришлось сделать над собой усилие, чтобы встать. Она открыла дверь, вышла из комнаты и увидела Алешу. Он сидел за столом и ел картошку. Кудри его были тщательно приглажены, и одет он был в голубую рубашку из шелкового трикотажа.

Увидев Лену, он покраснел так густо и быстро, как умел краснеть только он.

Лена сразу поняла, что и его гладко причесанные волосы, и «кобеднишняя» рубашка, и весь празднично-просветленный вид — все это ради нее.

Такая радость и такое волненье овладели ею, что она, не смея поднять глаз, быстро вышла во двор и, сразу ослабев, опустилась на крыльцо. Одуванчики цвели в зеленой траве, куры хлопотали у кормушки, но Лена не видела окружающего ее. Как утренний свет наполняет комнату, когда открывают ставни, так наполнило Лену одно чувство, одна мысль: «Алеша любит меня…»

Косили дальние заливные луга. Зной перемежался с короткими дождями. Травы просыхали после дождей быстро, сено не портилось, а становилось все пушистей и духовитее. Ночевали здесь же, на лугах, под открытым небом, или в шалашах, или в заброшенном прибрежном домике. По вечерам, несмотря на усталость, пели песни и жгли костры. Настроение у всех было бодрое, хлеба наливались хорошо, картофель оправился, травы на лесных полянах и на лугах поднялись на редкость.

«С самого с сорок первого не видели в наших краях таких дней», — думал Алексей.

Он ходил похудевший от работы и счастья. Лена иногда приезжала на луга с попутной подводой; он учил ее косить, и ему трогательно было видеть косу в ее неумелых тонких, ни под каким солнцем не загоравших руках.

Только одно событие омрачило безмятежные и солнечные дни — в субботний день ягодницы на шохрине обнаружили застреленного лося. Рядом с лосем валялся обрывок газеты. Газета была позавчерашняя, на полях сохранилась почтовая пометка «Первомайскому». Эта улика доказывала, что браконьером был кто-то из первомайцев. Непонятно, почему стрелок не прикоснулся к своей добыче, не воспользовался ни шкурой, ни рогами, ни сладким лосевым мясом.

Событие в колхозе переживали тяжело, потому что те, кого можно было подозревать, — отец и сын Конопатовы и пьянчужка Тоша — доказали свою непричастность к преступлению.

В дни сплоченности и дружбы, когда к первомайцам по крупинкам возвращалась добрая слава, история с лосем была особенно неприятна.

— Только начали выбиваться — и на тебе! — говорил Василий. — Опять пошли трепать наше имя где ни попало. Из-за одного поскудышка всему колхозу страдать! Дознаться бы, кто, уж я бы его выучил!

— Вот именно — кто? — откликнулась Валентина. — Это самое главное — кто? Кто-то среди нас врет нам всем… Виновник этой беды сидит рядом с нами, ест из одного котла. Тут чуть не каждого начинаешь подозревать… тут к каждому нехорошо приглядываешься — вот что всего мучительнее.

Они сидели в тени большого куста во время обеденного перерыва. Около Валентины, закинув руки за голову, лежал Алеша. Похудевшее и загорелое лицо его с жарким румянцем на щеках утратило ребяческую округлость, стало мужественнее, но глаза сохранили прежнее, светлое и улыбчивое выражение. Тени листьев дрожали на его лице, на сильных руках.

— А этот все улыбается! — сердито сказала ему Валентина, — ничто тебя не пронимает! Прямо зло берет! Почему ты улыбаешься? Ну чему тут улыбаться, скажи на милость?!

— И скажу! — сиплым голосом ответил Алеша и улыбнулся. — Ты сама подумай. Прикинь, как жили год назад. Липы в лесу тишком рубили, веревочку вили, глядели, как председатель наш водку хлещет, и все это шло словно мимо людей. А нынче лося кто-то подстрелил в лесу, и весь колхоз горюет. Вот я и улыбаюсь!

— Это верно, — согласилась Валентина. — И сами не заметили, насколько выросли.

— Так как же решим с нашей сверхранней? — спросил Алеша, возвращаясь к прерванному разговору. — Пора уже убирать! Сверхранняя вызрела, остальную еще долго ждать. Я думаю послать туда несколько человек послезавтра.

— Я и сам так решил, — сказал Василий. — Кого будешь посылать?

— Я думаю своих девчат послать.

— Ну вот уж и девчат! — подала голос Степанида, лежавшая невдалеке. — Мы, старые бабы, будем здесь на дальнем участке маяться, спать на соломе, а молоденькие девчонки пойдут работать под самую деревню.

— Я свою корову шестой день в глаза не видывала! — подала голос Полюха.

— У тебя корова, а у меня дети покинуты без присмотра! — выросла откуда-то из травы Маланья Бузы-кина.

— Да у них тут, однако, целый старушечий взвод! — попробовал отшутиться Василий.

— А что? А и взвод! — вызывающе сказала Степанида. — Мы, старых костей своих не жалея, целую неделю здесь работаем. Дайте передых — хоть две ночки переночевать дома.

— Девчонки прибегали, говорили, что у моего меньшого нога нарывает.

— Ладно… Запели… — сурово сказал Василий. — Еще три дня поработаем здесь, а там все отсюда уйдем. О чем разговор!..

— За три-то дня у парнишки нога и вовсе разболится. Обезножит мой малый — ты ему свою ногу приставишь?

— Так уж сразу и обезножил!.. За детским садом фельдшер приглядывает.

— Фельдшер по прививкам ездит. У фельдшера не один наш детский сад.

— А может быть, и вправду перебросить их на тот участок? — с сомнением сказала Валентина. — Там им поближе к дому. Жнеи они хорошие. Как ты смотришь, Алеша?

— А сумеют они убрать без потерь?

— Впервой нам, что ли?

— Зернышка не оставим!

— Ладно уж, дядя Вася… — сказал он сипло. — Есть резон послать их. На сенокосе от них не много прока, а там справятся, тем более что идут по своему желанию. Пускай они убирают. А проверять я буду. С подводами или с попутной машиной подъеду. А то и так доберусь.

— Ну, будь по-твоему, — неохотно согласился Василий. — Послезавтра поедете на рожь.

— Что это у тебя с голосом, Алеша? — спросила Валентина.

— Говорить больно. В горле завелось чего-то… На той неделе ночью вышел поглядеть на свою сверхраннюю, к утру вернуться хотел. Ночь дождливая была. Простыл.

Боль в горле мучила Алешу уже несколько дней. Сперва он не обращал на нее внимания, думал, что она пройдет со дня на день, но она не проходила, а усиливалась. Еще сильнее, чем эта боль, беспокоило Алешу незнакомое ему прежде ощущение тяжести. Стоило ему прилечь, как все тело его словно прилипало к земле, и для того, чтобы оторвать от нее руки, ноги, голову, надо было затратить усилие. Незнакомый с болезнями, он первое время приписывал эту тяжесть своей неизвестно откуда взявшейся лени и стыдился ее.

«Этак распустить себя—и вовсе сляжешь, — думал он. — Подтянуться надо. Размяться…»

Он «подтягивался» и «разминался», и тяжесть действительно исчезала, и весь день он работал наравне с другими. Но день за днем ему становилось хуже и тяжелее-Теперь он уже понимал, что он болен, но мысли не допускал о том, чтобы уйти с покоса.

«У каждого найдется болезнь! У одного горло, у другого зуб, у третьего палец, у четвертого еще что-нибудь…»

Когда Василий и Валентина уехали с покоса, после перерыва Алексей снова стал в ряд. Коса была так тяжела, что он несколько раз с удивлением оглядел ее — не обменена ли случайно, не налипла ли на нее глина? Ему казалось, что косит он энергично и быстрее, чем всегда, но он не только не шел впереди других, а все отставал.

— Алеша, да ты, однако, больной! — окликнула его Фроська. — Вокруг глаз чернота, а щеки горят.

— И верно, Лешенька! — поддержала Любава. — Видно, заболел. Ехал бы ты домой к фельдшеру.

— Пройдет… — ответил Алексей.

Ночью он проснулся и не сразу понял, где он. Рядом низко висели звезды, лучи мигали и тонкими ледяными иголками кололи тело. Он пошевелился. Иголки быстро побежали по спине. Он приподнял голову — звезды ушли вверх. Он увидел залитый лунным светом луг, свежее сено под собой, узнал Яснева и Петра, спавших рядом. Он снова опустил голову. Звезды снова спустились к нему, и тонкие иглы лучей побежали по телу.

Днем Матвеевич отвез его в деревню.

В доме было пусто: Лена уехала на каникулы в город, Валентина — в поле, Василиса со своими овцами ушла на выпасы.

Алеша вошел в комнату Лены. Узкая кровать у стены, столик с аккуратными стопками книг, кисейная занавеска на окне — все умиляло его.

Он посидел за ее столиком, потом побрел в медпункт. Оказалось, что фельдшер закончил утренний прием и уехал в соседние колхозы делать прививки. Алеша зашел к Бортниковым узнать у Степаниды, как идет уборка сверхранней ржи, но Степанида с поля еще не приходила.

«Торопятся, видно, убрать до ночи. А я на них не полагался…» — с раскаянием подумал он и пошел домой.

Матвеевич пришел к нему через несколько часов. Алеша сидел на кровати, опираясь о ее спинку обеими руками, и тяжело дышал.

— Был у фельдшера, Леша?

— Уехал фельдшер на прививки.

— Поехали в больницу! Как бы худо не было…

— Баб дождусь… с нашего сверхраннего клина…

— Они, видно, допоздна решили убирать. Туча наползает из-за леса. Они теперь не уйдут с поля до последней возможности, нечего их ждать. Поедем, Алеша, как бы самим под дождь не угодить.

— Если так, поедем ржаным полем… Погляжу…

— Что ж… Крюк невелик…. Они выехали.

По небу быстро плыли облака, чуть розовые от заката. На западе из-за леса выглядывал край тучи, темный и косматый, как медвежья голова. Туча висела над лесом почти неподвижно, но присутствие ее чувствовалось в усилившемся ветре, в быстром похолодании.

— Поспеют ли бабы с рожью? — сиплым шопотом сказал Алеша. — Сверхранняя. От соседей приезжали просить на семена…

— Поспеют… Много ли там и дела.

Матвеевич настегивал лошадь. Дорога завернула за кусты, и клин вызревшей, назначенной к уборке ржи открылся взгляду. Рожь была скошена, но не убрана и на половине поля даже не была связана в снопы, а лежала широкими волнами, и ветер шевелил желтые стебли. Все поле было пустынно, ни одной человеческой фигуры не было видно.

— Что ж это?.. — сказал Алеша и приподнялся на телеге. — Где же бабы?

— Тут где-нибудь, должно… В кустах… Передыхают, видно.

Матвеевич изо всей мочи гаркнул:

— Эй, бабы! Где вы тут? Стеша, Маланья! Эй! Стеша-а!

— А-а-а! — откликнулось эхо, и снова все стихло. Ни в кустах, ни на поле никого не было.

— Куда ж они девались? — жалобно, вытягивая похудевшую шею и оглядываясь, говорил Алеша.

— Куда, куда! — рассердился Матвеевич. — Завтра базарный день. По ягоды их чорт унес.

Матвеевич не ошибся.

Часа два назад на поле пришла Анфиса, жена Фино-гена. Ни она, ни муж ее не были колхозниками, и она целыми днями «ягодничала».

Она едва тащила на коромысле две корзины черной смородины.


— За Козьей поляной в смородиннике ягоды видимо-невидимо. Ручьем в корзины течет, — сказала она Степа-ниде. — Нигде еще не вызрела, а там чернехонька! С ночным поездом на базар поеду. На базаре ее еще мало. Можно хорошие деньги взять.

У Полюхи засосало внутри: набрать стаканов пятьдесят за несколько часов — сколько выручишь! Откладывать нельзя… Завтра ребятишки проведают про смородинник и оберут дочиста. Да и смородина от базара к базару начинает дешеветь.

Все эти соображения молниеносно мелькнули в уме Полюхи. Но уйти с поля одной было невозможно.

— Бабоньки, — сказала она, — добежим на часок до смородинника, а в ночь отправим ягоды на базар с Фисой. Девчонок Бузыкиных дадим торговать Фисе на подмогу. А рожь завтра с утра уберем. Я вас засветло побужу. Кому от этого худо? Никто и не узнает. За одну ночь с рожью ничего не станется…

Несмотря на то, что женщины сами просили послать их на уборку сверхранней ржи, они не забыли о том, что это участок «чужого» звена. Никто не увидел беды в том, чтобы отложить уборку до утра, никто не возразил Полюхе.

Так опустело ржаное поле.

Матвеевич еще несколько раз гаркнул, со зла выругался и погнал коня дальше. Алеша тронул его за плечо.

— Петр Матвеевич… Рожь ведь не простая — опытно-показательная… Каждый килограмм важен… На ток… под навес свезти надо…

Матвеевич оглянулся на Алешу. У него и у самого болело сердце за рожь, брошенную в поле.

— Может, вернемся в деревню — баб скричим?

— А кто сейчас в деревне? Кто на покосе, кто со скотом на выпасах. Пустота. Пока проездим да прособираем народ, дождь грянет.

— А ты сдюжишь ли, Алеша?

— А что мне? Я ведь не весь больной… У меня только горло…

Матвеевич сам был здоровым человеком и все болезни лечил тремя способами — баней, водкой и работой.

— Ладно, — согласился он. — За час управимся…

Они принялись сгребать рожь, наваливать ее на телегу и возить на ток.

Старик Мефодий, живший в сторожке рядом с током, помогал им, и все же они не управились за час. Алеша оказался плохим помощником. Он едва бродил, задыхался и кашлял, чернея от боли. Последние возы возили уже под начавшимся дождем. Матвеевич гнал Алешу в сторожку, но Алеша не слушался — надо было торопиться. Дождь освежил его разгоряченную голову, увлажнил пересохшие губы и приносил видимость облегчения. Только когда хлынул настоящий ливень, Матвеевич заставил Алешу остаться под навесом и последний воз привез без него.

Алеше трудно было дышать, он не пошел в сторожку, а уселся под навесом, привалившись к вороху сыроватой ржи. Как только прошло напряжение работы, он сразу ослабел, и ему до слез стало обидно за свою сверхраннюю. Столько вложили в нее трудов и надежд, так радовались ее красоте, а теперь она лежала под навесом, сваленная как придется, влажная. На какой-то отрезок времени его охваченному жаром сознанью представилось, что не взрослый Алексей, а маленький Алешка сидит на огороде, задыхается и плачет от горькой обиды.

— Ну вот и все! — услышал он у самого уха голос Матвеевича и пришел в себя. Щеки его были влажны. Он смутился.

«Что это я? Вроде бабы! Хорошо, что темно, не видят. Скорей бы в больницу! Была бы тут Лена, мне бы лучше было».

Алешу переодели в сухую одежду Мефодия, укрыли брезентом и мешками, и Матвеевич повез его дальше.

Лена вернулась из города вечером. Она отвозила домой братишку, гостившего у нее, и собиралась вторую половину каникул провести дома, но заскучала об Алеше, о ребятах, о колхозе.

Она открыла калитку и вошла в просторный, заросший травою двор. И этот большой двор с травой и одуванчиками, и добела выскобленное высокое крыльцо, и бревенчатая изба с резьбой по карнизу, с окнами, отражавшими алый свет заката, — все было родным, привычным, своим.

«Здесь я больше у себя дома, чем в маминой квартире в городе, — думала она, легко поднимаясь на крыльцо. — Это, наверное, из-за Алеши, и из-за Вали, и из-за Василисы, и из-за моих ребятишек. И как люди могут жить без этой травы и одуванчиков, без этих маков в огороде и без этого чудесного лесного воздуха?»

Она взяла ключ в условленном месте и вошла в дом.

Ей сразу бросился в глаза непривычный беспорядок. Недопитая кринка с молоком стояла на столе, и в молоке плавали мухи. Два грязных стакана стояли рядом. На стуле валялось серенькое платье Валентины. Тревога пришла на смену радости. Что-то случилось недоброе. Но что могло случиться? Она побежала к соседям. Прасковья рассказала ей, что Алеша несколько дней назад захворал горлом, что его увезли в больницу, что лежит он в пятой палате и что Василиса с Валентиной с утра уехали к нему и вот-вот должны вернуться.

Лена побежала в правление с тем, чтобы позвонить в больницу, но телефон не работал.

Она вернулась домой и стала ждать Василису и Валентину.

Шел час за часом, никто не приезжал. Ночью мимо деревни обычно проходила машина с пассажирами ночного поезда, и Лена думала, что женщины приедут с этой машиной. Она сидела у открытого окна и ждала. Безлюдная дорога таяла в темноте. Наконец вдали показались огни машины. Лена выбежала за ворота. Белые снопы света промчались мимо.

Никто не приехал. Лена одна стояла у крыльца на темной улице. «Василиса и Валентина остались там. Хотели вернуться, но остались. Остались, несмотря на то, что работа в разгаре и каждый час дорог».

Приближение беды становилось все ощутимей. Где-то хрипло залаяла на машину собака и умолкла. Далеко у подножья холма в последний раз мелькнули огни фар.

«Я должна быть там! Пойду прямо на квартиру к заведующему больницей. Позвоню домой. Вызову из города лучших профессоров. Сделаю то, что не сделают ни Валя, ни Василиса, никто, кроме меня. Скорее!»

Она быстро вернулась в комнату, накинула, на плечи; большую серую шаль Василисы, погасала: огонь, вновь, вышла и заперла дверь на замок. Все ее движения стали точны и уверенны. Она чувствовала такой прилив энергии, такой подъем душевных и физических сил, словно сразу превратилась из мечтательной, юной девушки в опытную и уверенную в себе женщину.

«Сейчас пойду на конный, возьму подводу. Через два часа буду у Алеши».

Ночь уже клонилась к утру. Предутренний ветер шевелил темные ветви деревьев. Веяло сыростью и прохладой.

На конном было пусто. Большой замок висел на дверях. Все кони паслись на лугах, в десяти километрах от села.

«Итти к Василию Кузьмичу? Но что он может сделать, если нет коней? Незачем терять время на хожденье, разговоры. Пойду пешком!»

Белая и гладкая в лунном свете дорога терялась в кустах.

Лена плотнее закуталась в шаль и решительно пошла по этой дороге.

Знакомые колхозные поля и кустарники встречали ее, как свою, тихим шелестом трав и листьев.

Белые полосы тумана тянулись над полями. Они загибались с конца, как полозья саней, пересекали дорогу, Лена входила в них, и на ее обнаженные ноги сырость ложилась холодной, липкой паутиной.

«Я приду на рассвете. Если ему плохо, я сразу пойду к заведующему больницей. Но, может быть, ему хорошо? Он откроет глаза и увидит меня. Я буду сидеть около него в белом халате. Как он обрадуется и удивится! Я расскажу ему, как шла к нему пешком, ночью. Он скажет: «Глупая! Зачем?» Но ему будет хорошо, нам будет очень хорошо».

Знакомые поля Первомайского колхоза давно кончи лись. Лена иногда с трудом узнавала измененные ночной темнотой перелески и поляны. С каждой минутой густел туман. Он уж не тянулся полосами, а лежал сплошной белесой пеленой. Похожее на него легкое облако с опаловыми краями быстро плыло под луной.

«Кто из нас двигается скорее: я или оно? — думала Лена. — Мне надо спешить. Не надо обманывать себя — Алеше плохо. Если его так быстро увезли в больницу, если бабушка и Валя поехали и остались у него, значит, ему очень плохо».

Она почти бежала. Дорога шла лесом. Лес был черен и глубок, но темнота его казалась тысячеглазой. Кто-то подстерегал за каждой веткой, за каждым листом. Обычно боязливая и робкая, Лена теперь была не чувствительна к страху.

«Скорее! Скорее! Только бы не случилось ничего плохого!»

Туман выползал из леса, и она бежала по колено в тумане, не видя дороги и только смутно угадывая ее направление.

«Я скоро приду… Я очень скоро…»

Дорога нырнула вниз и пошла через болото. Теперь туман поднимался до самых плеч. Темные вершины кустов выплывали из него, как на плотах. Земля была невидима, и только небо, чистое, звездное, и холодное, висело над этим туманом.

Лена не понимала, где она идет, дорога ли была под ногами, или ступала она прямо по низким тучам. Только клубящийся туман внизу, да холодное небо над головой, да все поглощающее желание — скорее! Скорее!

Холм начинался за болотом. Задыхаясь, Лена бегом взбежала на него. Она так спешила, словно там, за холмом, все должно было открыться ей. Поднимаясь на холм, девушка вырывалась из клубящегося тумана. Она уже не плыла в нем, закрытая им, она уже видела дорогу под ногами.

«Скорее, скорее, скорее! Сейчас я поднимусь, сейчас останется только половина пути, и дорога пойдет под уклон, и мне легче будет итти».

Задыхаясь, хватая воздух ртом, она взбежала на вершину холма и остановилась под деревом. Высокая, чистая равнина открылась ей. Тумана на равнине не было. Не шевелился ни один лист, ни одна травинка, отчетливые и бескрасочные. Большая белая луна плыла низко над кустами. Листья на дереве, под которым остановилась Лена, отсвечивали жестью. Вся равнина, лежавшая перед Леной, отсвечивала тем же мертвенным, жестяным светом. Страшная глубина опрокинутого, наполненного звездами неба изливала то же холодное жестяное сиянье.

— Нет… — сказала Лена.

Она держалась за шероховатый белесый ствол, потому что ей трудно было стоять.

Она подошла к больничному двору, когда уже взошло солнце. Вековые прекрасные деревья больничного двора были влажны от росы, ветер шевелил ветви, и солнечные блики играли на влажных листьях.

Две няни в белых халатах шли впереди Лены.

— Такой-то молоденький да такой хороший… — сказала одна из них.

— Говорят, деньком бы раньше… — отозвалась другая.

— Нет! — холодея от ужаса, шепнула Лена. — Слишком неправдоподобно, чтобы первые же встречные к а больничном дворе говорили о нем. Мало ли в больнице других больных! Почему Алеша?.. Нет!

Она знала расположение палат, потому что не раз навещала своих заболевших ребятишек.

Она рванула дверь, вошла в больницу и прошла коридором к пятой палате. Никто не увидел ее и не остановил. В пятой палате стояли три пустые, тщательно заправленные кровати.

«Он не в этой палате», — подумала Лена, и вдруг взгляд ее упал на прикроватный столик. Красный Алешин блокнот, в который он заносил рецептуру удобрений, в котором был записан городской адрес Лены, лежал на столике.

Лена смотрела на него, не двигаясь. Алешин блокнот на столике у пустой кровати… Комната уплывала. Вещи делались маленькими. Только этот блокнот в красном переплете лежал и лежал, никуда не исчезая.

— Он уже там… Пойдемте, я отведу вас… — раздался за ее спиной голос знакомой сестры. Лена пошла за ней. Сестра вытирала глаза концом отутюженной косынки. — Мало ли я видела смертей… но эта смерть… Этот мальчик… Гнойник прорвался внутрь, и гной из горла попал в средостение. Если бы он приехал на час раньше…

Лена шла за сестрой.

Утро было сияющим. Деревья мирно перебирали ветвями, и невозможно было поверить в то, что это действительно случилось, что он уже умер и никогда уже не увидит этих деревьев.

Они вошли в мертвецкую.

В полутемной прихожей стояли какие-то ведра. Василиса сидела на лавке и молча шевелила перед собой сухими коричневыми пальцами.

Сестра толкнула дверь.

Прежде всего Лена увидела большие солнечные окна и за ними — синеву, и птиц, и кипенье листвы. Потом она увидела Валентину и Андрея. Они стояли спиной к ней и не оглянулись, не услышали ее прихода. Наконец, сделав еще шаг в глубину комнаты, она увидела его.

Он лежал на столе, прикрытый простыней. Одна рука его была закрыта, а другая свободным, пластичным движением была откинута в сторону. Казалось, он лежал отдыхая. Солнечные блики и тени от листвы, играя, скользили по этой смуглой и сильной руке.

Лицо его было повернуто к окну. Волнистые живые волосы чуть шевелились под ветром. Шея и та часть щеки, которая была видна Лене, распухли, и только бровь не изменилась — чистая и легкая, она удивленно лежала на гладком лбу.

Качнулись стены, падали, шумя ветвями, большие деревья, падало небо вместе с черными птицами, парящими в вышине. Андрей услышал непонятный шорох, оглянулся и увидел на полу у самых ног бескровное девичье лицо с остановившимися синими глазами.

7. Урожай

Началась страда.

Наливные нивы не шевелились в августовском безветрии. От вида чистых и сильных хлебов веяло таким покоем и безмятежностью, что уже странно было вспоминать о том времени, когда, как в лихорадке, бросало из весенних заморозков и дождей прямо в обжигающую сушь лета.

Урожай был выше среднего, и его уже можно было увидеть, потрогать, попробовать налив зерна на зуб.

Хорошо было по утрам итти на работу меж высокими стенами влажного, отяжелевшего от росы хлеба. Хорошо было возвращаться в сумерки, когда туманы стлались под самые колосья.

Работа в колхозе спорилась, все удавалось и ладилось, и только страшная своею нелепостью гибель Алеши жила в памяти первомайцев.

Умри он год назад, смерть его воспринялась бы колхозниками как горестное, но не влияющее на их жизнь и судьбу событие; теперь же весь коллектив чувствовал ответственность за безвременную гибель бригадира, и почти каждый задумался о своем месте в колхозе, о своей работе.

— Высота требует осторожности… — однажды сказал Валентине Андрей. — Чем выше в горы поднимается человек, тем осторожнее должен он быть в каждом шаге. Чем лучше, самоотверженнее, благородней становятся люди, тем бережнее надо быть с ними. Там, где вырастают такие, как Алеша, должны существовать новые отношения между коллективом и отдельным человеком. Алеша умел думать обо всем колхозе, но не умел заботиться о себе. Значит, все должны были думать о нем. Почему просмотрели начало его болезни? Почему не заставили его во-время уйти с поля, во-время уехать в больницу? Нехватило внимания, бережности, не умели дорожить тем, что, может быть, было самым дорогим в Первомайском колхозе…

Василий не умел так точно, как Андрей, выражать свои мысли, но думал то же самое.

Никто и ни в чем не обвинял его, но он чувствовал себя виноватым в том, что «недоглядел», не уберег лучшего своего бригадира. Он учился быть вдумчивее и заботливее, внимательнее присматривался к жизни и настроениям колхозников, больше делал для молодежи, щедрее помогал многодетным и старикам.

Словно межа легла между всеми колхозниками и теми, чья халатность стала косвенной причиной Алешиной смерти. Страшно было Степаниде, Полгохе и Маланье, затеявшим злополучный поход за черной смородиной, то гневное осуждение, с которым говорили о них колхозники на собрании, ко еще страшнее было то, что Василий при всеобщем молчаливом одобрении прогнал их с похорон и запретил им итти за Алешиным гробом.

Особенно глубоко пережил смерть Алеши Петр. Алеша был его совестью, его другом, его советчиком. Уезжая в больницу, Алеша поручил ему временное руководство бригадой.

На другой день после похорон на правлении обсуждали вопрос о новом бригадире.

— Попробуем оставить Петра, — предложил Василий. — Он хорошо верховодит.

— Гулявый парень!.. — возразил Яснев.

— Он давно не пьет…

— Вызовем его и спросим, — предложил Василий. — Я Петра знаю. Если неволить, толку с него не будет, а если своей охотой возьмется, — не подведет.

Петра вызвали. Он вошел в комнату, в которой вчера еще стоял гроб Алеши. Еще сохранились на красной скатерти следы от ножек гроба, еще висел на стене портрет Алеши в траурной рамке и горько пахли подсыхающей хвоей перевитые черными лентами еловые гирлянды.

— Ну, Петр, — сказал Василий, — мы тебя просить не будем и неволить не станем. Скажи сам: примешь ли на себя Алешину честь и его ношу?

— Приму… — глухо и односложно ответил Петр, обдумавший все заранее.

Став бригадиром, Петр свято соблюдал Алешины порядки, — словно настоящим бригадиром так и остался Алеша, а Петр был только его заместителем. Алешин обычай каждый вечер подводить итоги дня и проверять исправность инвентаря у Петра превратился в своеобразный, ритуал.

— Не спешите, ребята. Так рассказывайте, как раньше рассказывали… — строго говорил он, и, сам не замечая того, подражал Алеше во всем: умерял силу голоса, сдерживал жесты, старался спокойнее и ровнее держаться с людьми.

Работа в бригаде шла бесперебойно, и даже Яснев, возражавший против кандидатуры Петра, не раз признавался Василию:

— А ведь ты прав был, Василий Кузьмич. Петрунька идет по Алешиной линии!

А Петр переживал особые дни.

Раньше его веселила слава первого озорника и дебошира, а теперь он нашел вкус в том, чтоб казаться выдержанней и справедливей других. Ему нравилось молча притти в скандальное Фросино звено, сохранить полную невозмутимость среди девичьих криков и нападок, двумя словами неопровержимо доказать свою правоту и настоять на своем.

Он вдруг открыл интерес в том, чтобы раньше всех вывести в поле свою бригаду и пройти по сонному селу с песнями и весельем, так, чтобы колхозники выглядывали в окна и говорили: «Комсомольская бригада идет». Порой он сам не узнавал себя и удивлялся себе: «С Алешиной ли смерти это пошло? Осень ли нынче такая особая?»

То же ощущение «особой осени» было и у других колхозников. Предчувствием счастливых перемен дышало все.

По вечерам Евфросинья прижималась к Валентине тугим плечом и томно говорила:

— Ой, Валенька, неймется мне… — Заболела, что ли?

— Какое заболела! На мне все кофты трещат.

— Так что ж тебе неймется?

— Миша Буянов на доске показателей на самолете мой портрет изобразил. Полететь бы мне!

— В этом нет невозможного. Мало ли девушек летает? Только сперва надо доказать на своем деле, на что ты способна.

Вскоре Любава со своим' звеном опередила Фросю и вытеснила ее из самолета.

— У них лучшие в бригаде косари! — жаловалась Фрося Валентине. — Комбайн в наш колхоз с той недели придет, а пока в поле лобогрейки да косари, Любава нас забьет.

— А ты попробуй не руками брать, а головой! — ответила Валентина, обдумавшая все заранее.

— А как головой?

— Когда агитатор газету читает, ты ворон считаешь. Сколько у тебя девчат за лобогрейками идет? Шесть! А тремя не обойдешься?

— А как?

— Опять — как! Говорю я тебе: лучше агитатора слушай, тогда и поймешь! — подзадорила Валентина Фрогь-ку. — А вполне возможно высвободить несколько девчат с лобогрейки, бросить их на ручную уборку. Тогда сразу обгонишь Любаву!

На следующий день агитатор Михаил Буянов прочел полеводам статью о скоростной вязке снопов с разделением труда на три отдельные операции.

Фроська вырвала газету из его рук и сама перечла статью. Разноцветные глаза ее разгорелись.

— Девчонки! — сказала она. — Или выйдем в скоростники, или я не Фроська! Перевясла заготовим загодя.

Ты, Липа, будешь первый номер: тебе равнять валок. Ты, Катя, второй номер: тебе накладывать перевясла. А я пойду третьим, буду вязать. Втроем пойдем вместо шестерых. Будем в скоростники выходить'. Не хуже ж мы тех, о каких в газетах пишут!

— Объявляться будешь или сперва без объявления? — спросили девушки.

— Объявлюсь!.. — с легкой жутью ответила Фроська.

— Ой!.. А вдруг не получится?

— А мы вечера два втихую попрактикуемся, а потом сразу объявимся и пойдем греметь! — Без «грому» Фроська не могла.

— Петро! Обеспечь нам условия для скоростного! — скомандовала она Петру.

— Чего еще! — отозвался Петр. Если бы с ним заговорил об этом кто-нибудь другой, он сразу заинтересовался бы разговором. Но Евфросинья сидела у него в печенках. Если Алешу она еще кое-как слушалась, то Петру перечила на каждом слове.

Фроська не пожелала повторять сказанного, повернулась спиной к нему и буркнула:

— Без тебя обойдусь!

Два вечера девушки готовили перевясла и практиковались потихоньку от всех.

На третий день Фроська во всеуслышанье объявила:

— Иду скоростным!..

Буянов сообщил об этом по радио всему колхозу.

Василий и Валентина в полдень пошли в поле, чтобы. посмотреть, как идет дело у новоявленных скоростников.

Августовский полдень был тих и ясен. Медленно изгибаясь, проплывали в синеве паутинки. Белые пушистые звездочки, семена неведомых растений то таяли в солнечном свете, то вновь возникали в зеленой тени деревьев. Стрекозы на стеклянных, неподвижных крыльях висели в воздухе.

На кустах позднего картофеля кое-где еще виднелись бледнолиловые маленькие цветы с желтыми тычинками.

— Ты смотри, какой картофель! Вот что значит рых-ленье и подкормка! — похвастался Василий Валентине, как будто не она в начале лета изо дня в день твердила ему эти два слова. — Вот что значит не струсить перед засухой!


Дорога обогнула перелесок. Сразу открылись взгляду высокие наливные хлеба. Ровные, колос к колосу, по-лебяжьи выгибая шеи, клоня тяжелые головы, стояли они по обе стороны дороги.

Василий улыбнулся, разгладил ладонью усы, подбородок. Он не растил бороды, но когда был доволен, то отцовским жестом оглаживал себе подбородок и щеки.

— Нивушка-наливушка! — сказал он, не в силах удержать своей всегда внезапной, освещающей все лицо улыбки.

— Алешина нива… — тихо сказала Валентина.

На свежем столбике у дороги была дощечка, на которой Алешиным, до боли знакомым, по-детски, округлым почерком было выведено:

«Показательный участок комсомольско-молодежной бригады. Просьба тропкой по жнивью не ходить, а обходить балкой».

Ниже другой рукой (Валентина узнала руку Петра) было написано: «бригада имени своего первого бригадира Алеши Березова. Товарищи, не потеряем ни одного зерна из Алешиного урожая!»

У Валентины перехватило горло. Нелепая смерть Алеши все еще не стала для нее свершившимся фактом, с которым нужно примириться. Все еще не притупилось чувство боли, изумления, отрицания. Она вдруг ярко представила его таким, каким видела весной. Она сидела верхом на коне под дождем, а он стоял, подняв к ней лицо, дождевые капли стекали по его влажным розовым щекам, и глаза с яркими голубоватыми белками выражали внимание и упорство.

Она так ясно видела эти глаза и лицо, и столько жизни и молодости было в них, что все остальное подернулось туманом, стало нереальным, неощутимым. Мгновенный ветер пролетел над полем, вся нива ожила, склонилась, зашелестела.

— Словно он голос подает: всего, мол, может добиться человек! — сказал' Василий.

Ветер пролетел и утих, и снова полуденная зрелая тишина встала над полем.

Молча шли Василий и Валентина меж двумя стенами высокой ржи.

Вдалеке замелькали косынки.

На Фросином участке кипела работа. Петр, похожий на фотонегатив со своим черным лицом и до белизны выгоревшими бровями и волосами, работал на лобогрейке. Рубашка его была расстегнута, рукава засучены.

Маленькая, коренастая лобогрейка грудью шла на высокую стену хлебов, и хлеба покорно отступали перед ней, падали крупными, тяжелыми волнами, ковром стлались под ноги. Сзади шли вязальщицы. Видно было только мельканье смуглых рук в колосьях, да то и дело слышался звонкий голос Фроськи:

— Эй, номер второй! Шевелись живей!

— Да они тут по номерам! — усмехнулся Василий. — Не звено — пулеметный расчет!

Все сильнее темнели лошаденки от пота, все стремительней наступала лобогрейка на плотный массив хлеба, а Василий и Валентина стояли и не могли налюбоваться слаженной и стремительной работой вязальщиц.

— Э-эй! Петр! Давай хлеб! — покрикивала Фроська. — Пятки вязать тебе, что ли?

Петр оглядывался, усмехался, вытирал пот со лба.

— Совсем коней загоняли девки! — весело пожаловался он Василию. — Полполя я им вперед заготовил, а они меня все равно догнали.

— Разговорчики! — прикрикнула Фроська. — Давай, давай, не задерживайся!

Мелкие бисерины пота катились по ее лбу, повисали на бровях, над цветастыми глазами, голубая блузка потемнела и прилипла к спине. Она никого не видела, ничего не слышала, не обратила ни малейшего внимания на Василия и Валентину; она работала с точностью машины и с увлечением артиста, впервые исполняющего любимую роль, с ожесточением бойца, наступающего на неприятеля. Сегодня она впервые доказывала всему колхозу, а может быть, и всему району, что такое она, Евфросинья Блинова, и на что она способна.

Она то покрикивала на Петра: «Давай, давай!», — то, не оборачиваясь, кричала напарницам: «Поспевайте, девчата!»

Глядя на нее, Василий даже крякнул от удовольствия:

— Э-эх!.. Хороша же девка!..

Снопы, как из-под земли, вырастали за вязальщицами.

Минута шла за минутой, а Василий и Ралентина все стояли и глаз не могли отвести от веселой работы скоро-стниц.

Наконец Петр крикнул:

— Обед!

Обедали тут же, в поле, у полевого котла. Петр возился у лобогрейки, а вязальщицы распрямили занемевшие спины и уселись близ оврага, у кустиков. Василий и Валентина подошли к ним и сели рядом.

— Вот это, девочки, работа! — восхищенно сказала Валентина. — С нынешнего дня можно считать, что начинается у нас настоящее соревнование.

— Да-а! — удовлетворенно протянул Василий. — Вот и скоростники свои в колхозе появились! — и тут же он похвастался самому себе: — В нашем районе еще не было и нет таких скоростных вязальщиц! В газету, что ли, позвонить? Пускай нашу Евфросиныо заснимут…

— Пускай их заснимают, коли надо! — снизошла Фроська.

— Ты не очень задавайся! — подзадорил ее Петр. — Все твои достиженья до первого комбайна. Через два дня придет комбайн на поле — что останется от твоих рекордов?

— Комбайновой уборки запланировано шестьдесят процентов. На остальных сорока и мои рекорды весят.

Прямо по стерне торопливо шла Любава. Она услышала о Фроськиных делах и не выдержала — прибежала в перерыв посмотреть, сколько и как сделали.

— Погляди, Любава, да своих позови посмотреть, как здесь нынче работают! — сказала Валентина.

— Не все нам у вас учиться, нынче и вы у нас поучитесь! — засмеялась Фроська.

— Ну что же! Конечный счет все равно за нами. Цыплят по осени считают! — отшутилась Любава. Однако она была озабочена.

— Садись, нашей похлебки отведай!

— Наша лучше! — засмеялась Любава.

— Наша с дымком да с сухим грибком. У вас в бригаде такой и не видывали!

Любава ушла, а остальные принялись за обед. По полю бежали девочки, среди них Василий увидел Катюшу.

— Папаня, папаня! — кричала она. — Мы колоски собираем, я больше всех набрала!

Ее маленькие ноги и руки были исколоты и исцарапаны стерней, золотой паутиной лежал загар на розовых щеках. Мягко блестели синие, глубокие глаза. Она остро напоминала Василию Ващурку — ту Авдотью, какою он увидел ее впервые. Девочка рада была отцу, вилась около него и, не умолкая, говорила. Она набрала веток, листьев, колосьев и уселась возле отца:

— Папаня, поиграй со мной в колосок!

Она зажмурила глаза и тоненьким, Авдотьиным голосом запела:

Колосок, колосок, Подай голосок!

Василий взя;л колосья и потер их друг о друга у самого Катюшиного уха. Колосья зашумели с легким царапающим звоном.

— Рожь! Хлебушко! Хлебушко! — радостно закричала Катюша. — А теперь ты, папаня, призажмурься! — потребовала она.

Василий, улыбающийся и размякший, зажмурил глаза и глухим своим басом послушно прогудел:

Колосок, колосок, Подай голосок!

У самого его уха залопотали с мягким хлопаньем большие листья.

— Осина! — угадал Василий.

Через несколько дней портрет Фроськи и рассказ о ее работе появились в районной газете. Вечером того же дня к ней пришел Петр.

— Чего пришел? — встретила его Фроська.

Странные отношения установились между ними после памятного вечера в предбаннике. Проснувшись на другое утро, она вспомнила и обо всем происшедшем и о самом Петре со страхом и отвращением. Петр никогда не нравился ей всерьез, она задорила его из озорства, любопытства и свойственной ей отчаянности характера. Мечтала же она о человеке совсем другого склада. Не щелопутный мальчишка жил в ее воображении, а какой-то незнакомый еще человек зрелого мужества и непреклонного характера. У того человека были пронзительные глаза, голос, привыкший командовать множеством людей, и ордена на груди. Такого человека ждала Фроська, и оттого, что этого жданного человека попытался заменить совсем непохожий на него Петр, Фроська возненавидела Петра. Ей до тошноты неприятны были и мальчишеский вид Петра, и его манера залихватски щурить один глаз, и та репутация озорника, которую он имел. Фроська ненавидела его за то, что он воспользовался ее минутной слабостью и осмелился приблизиться к ней, хотя он совсем не такой, как ей надо. Она готова была любыми способами сжить его со света. Петр не понимал ее состояния.

«Озорна и капризна, чортова девка!»—думал он о ней.

Если бы Фроське не пришлось работать вместе с Петром, она так бы и отшатнулась от него, с отвращением вспоминая о неожиданной вспышке, охватившей обоих. Но они работали вместе и виделись ежедневно. С тех пор, как Петр стал бригадиром, в их отношениях появилась новая черта — они стали ближайшими соратниками.

Как ни фыркала Фроська, но каждое дело ей приходилось согласовывать не с кем иным, как с Петром, и каждый раз она с удивлением и неудовольствием убеждалась в том, что он не такой уж непутевый парень, совсем не плохой бригадир.

В свою очередь, и у Петра появилось новое отношение к Фроське.

Он увидел в ней не просто озорную и балованную девушку, а свою помощницу, своенравную и капризную, но способную своротить горы.

Во всех трудных случаях он вспоминал о ней: «Тут Фросюшка подможет, выручит со своими девчонками. И никто, как она!»

И как они ни ссорились, но Петр знал, что никто так, как она, не поймет и не поддержит его, а Евфросинья знала, что никто так, как он, не сумеет организовать дело и использовать ее способности.

Чувство соратничества приходило к ним, оно день ото дня крепло наперекор всему.

Фроська попрежнему цеплялась к Петру, задирала, ругала и поедом ела его по всякому поводу и без повода. Петр попрежнему грубиянил в ответ, но все это посте пенно принимало характер простого озорства и уже не сердило, забавляло обоих.

«Поругаться с ней можно, да зато соскучиться нельзя… — думал он. — И с какой девкой еще можно так зосоветоваться? Найди вторую такую! Одна она. Как раз ая меня…»

Другие девушки казались ему скучными, вялыми.

«Как непосоленное тесто…»—думал он о них.

Фроська тоже все больше привыкала к Петру и все внимательнее к нему присматривалась. У Петра оказалось множество ценных качеств и одно явное преимущество перед тем неизвестным, которого она ждала. Петр лучше, чем кто-нибудь, знал ее всю, с ее капризами, с ее своенравием, властностью, с ее «отчаянностью» в отношениях с людьми и в работе. Как-то применится тот, неизвестный и долгожданный, к ее, Фроськиным выкрутасам и выходкам? Или на стенку будет лезть от нее или начнет поучать и перевоспитывать? В первом случае они сразу расскандалятся, а во втором случае Фроська сбежит от него со скуки. А Петр не поучал ее и не лез на стенку. Он или молчал, или добродушно смеялся и озорничал с ней так же, как она с ним. И, по правде говоря, как раз это ей и нравилось в нем больше всего. Она не показывала этого и грубиянила ему больше прежнего, но думала о нем все чаще, и со всеми другими ребятами ей становилось скучно.

Ксенофонтовна не узнавала своей бедовой дочки.

Раньше Фроська гуляла со всеми парнями, ни к кому не относилась серьезно и заявляла матери:

— Я никем не дорожусь! Мне бы скучно не было, а на остальное наплевать!

Иногда, щуря нахальные пестрые глаза, она бесстыдно говорила:

— Я, маманя, люблю по краешку ходить. И не для чего, а так… Себя проверяю, крепка ль моя голова, не сильно ль кружится.

— Господи! — ужасалась Ксенофонтовна. — Допроверяешься, гляди! Обгоришь!

— Я-то?! Я, маманя, железная! Меня в какую печь ни засунь, я разогреюсь, да не обгорю. Я этаких девок не терплю, которые, как масло, от свечки тают.

Теперь Фроська стала тиха и домоседлива. Ни с кем из парней не гуляла, а когда изредка наведывался кто-нибудь, Фроська выходила на крылечко, но не жалась к ребятам, как раньше, а сидела строго и разговаривала без смеха и ужимок.

— О чем это вы рассуждали целый вечер? — спрашивала мать.

— Об жизни… — с неожиданной задумчивостью заявляла Фроська.

Ксенофонтовна не понимала свою разноглазую дочку и даже побаивалась ее. Ксенофонтовну просватали рано и всю жизнь внушали, что она должна быть верной слугой мужу, должна во что бы то ни стало копить деньги. Эти две истины она усвоила очень крепко и пыталась привить их Фроське.

Фроська удивляла мать. Она хороводила около себя парней, дразнила их, но над женихами насмехалась и о замужестве не думала.

Когда Петр впервые за несколько месяцев появился на Фроськином пороге, она по привычке сразу насторожилась.

— Ты чего пришел? — кошкой зашипела она на него.

— Взял да пришел… — беспечно усмехнулся Петр и, не обращая внимания на ее шипенье и злые глаза, хозяйской походкой прошел в ее комнату. От него попахивало бином, и в руках он нес пакеты с пряниками и конфетами. Держался он так, как будто пожаловал в собственный дом, к законной жене.

Фроська посмотрела на пакеты, поняла и фыркнула:

— Вон чего! С газетой поздравлять пришел!..

— Ну и поздравлять! — попрежнему усмехнулся Петр.

— Вот еще! Когда я тебя просила помочь, тогда ты мне помогал? А теперь, когда меня в газетах пропечатали, ты с поздравленьями ходишь?

Петр сделал невинное лицо:

— А когда ж ты просила?

— Когда надумала про скоростное вязанье, тогда и просила.

— Да разве ж так просят? Ты нос кверху задрала и мне команду давала: «Ать-два! Чтоб было по-моему!» Когда б ты меня честью просила, разве бы я тебе не помог?

— Вотщё! Стану я тебя просить, стану тебе кланяться! — фыркнула Фроська. — Больно ты мне нужен… И без тебя больно хорошо обошлась!

Она походила по комнате, сердито погремела горшками на полке и накинулась на Петра с новой силой:

— Ты чего пришел, говорю?! Мало тебе других девок? Чего ко мне ходишь? Звала я тебя?!

— А зачем я к другим пойду? Мне с другими скучно, — добродушно отвечал Петр, усаживаясь на лавке. — С другими ни пошуметь, ни поругаться, ни поскандалить… Никакого интереса ходить…»

— Так ты ко мне ругаться пришел? Водкой опять от тебя несет! Ах ты, пьянчуга ты этакая! В звене сегодня мешков нехватило, зерно в подолах носили, а ты, бессовестные твои глаза, водку тянешь!

Петр улыбнулся:

— Вот, вот!.. Крой, Фрося! За этим и пришел… Весь день хожу, думаю: чего это мне нынче нехватает? Вспомнил: с Фросюшкой целую неделю не ругался! Дай, думаю, пойду, отведу душу. Давай чести! За этим и шел.

— Вотщё!.. Нашел веселье — ругаться… — уже тише фыркнула напоследок Фроська, усмехнулась и села на лавку есть пряники.

Она съела два пряника и искоса посмотрела на Петра. Веселое, смелое и добродушное выражение его лица понравилось ей. Она повернулась к нему, улыбнулась во всю ширину лица и спросила.

— Пирогов с грибами хочешь?

Когда Ксенофонтовна пришла домой, она застала картину мирного чаепития.


Однажды, в самый разгар уборки, к вечеру ясного сентябрьского дня, Василий пришел в правление. Настроение у него было радостно-благодушное: уборка шла хорошо. Уже начали хлебосдачу и отправили первый праздничный обоз, дни установились золотые, настроение у колхозников было превосходное, все ладилось и, как Василий говорил, «катилось самокатом».

Войдя, он, как всегда, первый взгляд бросил на барометр, и сразу его умиротворенное и благодушное состояние сменилось тревогой и собранностью. Барометр показывал бурю.

Маленькая комната с деревянными скамьями, со столом, покрытым кумачовой скатертью, с таблицами, графиками и сводками на бревенчатых стенах мгновенно утратила мирный вид и превратилась в боевой штаб.

Василий неподвижно стоял перед барометром, стянув брови к переносице и прищуря глаза. Он обдумывал положение. Надо было срочно пересмотреть и сломать старый график работ и набросать новый, решить, куда и сколько послать людей. Одно движение стрелки барометра изменило все течение колхозной жизни, но Василий не досадовал на это.

В такие минуты он становился собранным, энергичным, находчивым. Даже лицо его менялось. Обычно оно казалось мрачным из-за выпуклого нависшего лба и черных, смотревших исподлобья глаз, но в решительные и напряженные минуты это лицо становилось вдруг молодым, веселым, «атаманским», как определял его Андрей.

Сразу сообразив и взвесив все, Василий понял, что наибольшая опасность грозит Алешиному полю, где колос был самым тяжелым и вызревшим.

Он увидел в окно Любаву и окликнул ее.

— Любава, барометр идет на грозу. Всех людей сейчас же перебросишь на второй участок Алешиной поляны. Там хлеба хороши и вызрели, боюсь, как бы не осыпались от дождя. На поля пойдут все: и полеводы, и животноводы, и малые ребята. В первую очередь покончить с Алешиным полем, потом пойдем на пятую. За ночь покончим с обеими.

Строгое лицо Любавы оживилось. Несмотря на то, что Василий перебрасывал ее звено на помощь сопернице Фроське, она не возражала, а только спросила:

— А как же скирдовать потемну, Василий Кузьмич?

— Фонари есть, зажгем. Ступай, не засиживайся! Через десять минут сам буду в поле.

Любава ушла.

Мимо проходил Сережа-сержант. — Сережа! — крикнул Василий из окна. Тот подошел, четко остановился и шутливо отрапортовал:

— Явился по вашему приказанию!

— Вот, что, друг, туча подходит, барометр падает, по всему видно, опять ждать дождей. Будь оно неладно, это лето! Днем жать и вязать, ночью возить и скирдовать… Давай всю свою бригаду единым духом!

— Я готов, — оказал Сережа. — Но как Авдотья Тихоновна посмотрит?

В первое мгновенье Василий даже не сообразил, о ком идет речь. Потом он понял, что Авдотья Тихоновна — это его собственная Авдотья, и удивился. Такое удивление он испытывал уже не в первый раз, но оно от этого не уменьшалось. Слишком крепко укоренилось в кем прежнее представление об Авдотье.

По словам Сережи, выходило так, что для него Авдотья, которая была всего-навсего бывшей женой Василия и исполняла должность заведующей животноводством колхоза, имела больший вес, чем Василий.

— Я тебе председатель или кто? — грозно нахмурился Василий.

— Да я не против того, Василий Кузьмич, но ведь у Авдотьи Тихоновны свои планы. Наша бригада нынче на силосе и клевере.

Авдотья завела свое прифермское клеверное поле.

— Пошли к чорту силос и клевер! — кратко, но разумительно сказал Василий.

Сережа-сержант улыбнулся, довольный этим энергичным оборотом речи председателя, но упорно стоял на своем:

— Как Авдотья Тихоновна скажет.

— Она далеко, на клеверном поле, я ее дожидаться не стану, а ты понимай мою дисциплину и ступай и а Але-шино поле. Концы! Не задерживай, давай!

Сережа ушел, а Василий все еще чувствовал себя несколько озабоченным. Ему всегда казалось, что Авдотья — часть его самого, нечто вроде его руки или ноги. Он накрепко привык к этому ощущению, и даже теперь, когда она ушла от него, он все еще не мог отрешиться от этого чувства. То, что рука может «испортиться», заболеть и даже совсем исчезнуть, было неприятным, но понятным и допустимым явлением. Но то, что рука, отделившись от тела, может начать какое-то вполне самостоятельное, отдельное существование, было явлением сверхъестественным и необъяснимым.

Необъяснимой была также слепота других: они не понимали, что Авдотья — это просто-напросто собственная, хотя и разведенная жена Василия, Дуняшка, некий незадавшийся придаток к его организму. К удивлению Васи лия, люди не замечали этого несомненного обстоятельства, звали Дуняшку Авдотьей Тихоновной и придавали ей какое-то самостоятельное, отдельное от Василия значение.

И уже совсем диким казалось то, что на ферме ее слушались и уважали чуть ли не больше самого Василия.

С тех пор, как Василий разошелся с Авдотьей, он сделал целый ряд удивительных открытий. Он открыл, что Авдотья — золотая работница и держит в своих руках все колхозное животноводство. Он всегда знал, что она хорошо работает, но как-то не замечал этого, а главное, не видел в этом никакой заслуги с ее стороны. Он записывал все ее достижения на свой счет: она была его женой, а следовательно, она не имела права работать плохо. Это подразумевалось само собой.

— Я не как другие председатели, у которых бабы отсиживаются за печкой, — хвастался он. — Моя Авдотья на всякую трудную работу первой выходит!

Он считал, что это было не ее, а его заслугой и объяснял не ее, а своими собственными отличными качествами. Поэтому он никогда не хвалил Авдотью и почти не замечал ее трудов.

Но Авдотья ушла от него, а работать стала не хуже, а лучше. Теперь он уже не мог не видеть этого, не мог приписывать это своим собственным заслугам и был озадачен. К чувству озадаченности начало присоединяться одобрение и даже восхищение.

«И как это она сноровится? — думал он. — Ведь и не крикнет никогда, голоса не повысит, а у нее вся ферма по струнке ходит. Пожалуй, другой такой работницы во всем колхозе не найти».

Минутами он испытывал своеобразное чувство зависти к тому авторитету, который она завоевала в колхозе без шума, без крика, как-то очень тихо и твердо.

Он стал по-новому присматриваться к ней: ему хотелось открыть ее секрет, чтобы самому применить его к делу.

Он все чаще думал о ней, и мысли у него были расплыв-чатые, тревожные и еще не совсем понятные ему самому.

Разговор с Сережей-сержантом всколыхнул эти мысли, но Василию некогда было размышлять: надо было срочно переорганизовать всю работу, по-новому расставить людей.

Когда он по внутреннему телефону пытался соединиться с током, вошла Авдотья и остановилась около стола. Она подождала, пока он кончит разговор, сложила руки на груди, сказала:

— Это что же, Василь Кузьмич? Хозяйка я у себя на ферме или нет?

— Кто против этого говорит?

— Да ты же и говоришь! Я людей в одно место посылаю, а ты, меня не спросись, — в другое. Это что же будет за работа?

— А где тебя искать? Мне сказали, что ты на клевере, а мне ждать некогда. Вон, гляди, гроза идет! Нам сейчас каждая минута стоит центнера зерна. Давай снимай своих людей с силоса и с клевера и посылай в поле.

— С силоса я сниму, а с клевера снимать моего согласия нет! — и поза ее и загорелое лицо с мягкими, по-детски расплывчатыми чертами выражали непоколебимую решительность.

Забыв ответить ей, он посмотрел на нее. Когда раньше ему говорили, что его жена похорошела или подурнела, он удивлялся. Для него она была не красивой, не некрасивой, а его собственной, родной, до каждой морщинки и родинки изученной Дуняшкой.

Сейчас он тоже не понимал, красива она или нет, но ясно видел, что лицо у нее хорошее. Это было совсем не то лицо, испуганное, виноватое, с уклончивым взглядом, которое он привык видеть в последние месяцы совместной жизни и которое не любил.

Сейчас у нее было лицо открытое и спокойное. Вдруг на этом спокойном лице появилось страдальческое выражение. Казалось, она забыла о ферме и каким-то болезненным взглядом смотрела на грудь Василия.

«Что она там увидела?» Он пощупал ворот и нашел оторванную, болтавшуюся на нитке пуговицу. Несмотря на то, что Авдотья не жалела о разлуке с мужем и считала свое решение уйти от него правильным, его «запущенный» вид каждый раз ранил ее в самое сердце.

Они встретились взглядами, в одно молниеносное мгновенье все поняли друг в друге и в душе рванулись Друг к другу. Но это мгновенье скользнуло неуловимо.

Василий отоовал и положил пуговицу в карман. Авдотья передохнула по своей привычке, по-детски, чуть оттопырив губы, и пререкания их, приостановленные на секунду, продолжались:

— Снимешь и с силоса и с клевера, если надо! Тут разговаривать нечего! Затянут опять дожди на неделю — хлеб пропадет. Или не понимаешь?..

— Вася… — обмолвилась она и тут же поправилась: — Василий Кузьмич, да ведь клевер-то тоже пропадет! Ведь семенники аж черные стоят! Как ты хочешь, а с клевера я людей не сниму. Клевер-то ведь дороже золота.

— Клевера твои еще не вызрели. Перестоят дождь. Тут хлеб пропадает, а ты…

— Да как это не вызрели клевера?! Я ж говорю., черные стоят!

Пришла Валентина и сразу приняла сторону Авдотьи.

— Ну бот! — сказала она с жестом безнадежности. — Ну, так я и знала! И везде одно и то же. Говоришь, говоришь, говоришь — никакого толку! Ты постановление февральского Пленума читал?

— Ну, читал!

Он уже сам понял, что дал необдуманное распоряжение и досадовал на себя за то, что, увлекшись Алешиным участком, не проверил состояние клевера и не обдумал, как правильнее поступить.

Умом он хорошо понимал значение многолетних трав, но не было у него к клеверу той, как он говорил, «приверженности», что была к хлебам.

Рожь была для Василия родной, кровной, он с детства привык к ее шелесту, запаху, привык считать ее кормилицей и основой благополучия. Клевера же были сравнительно новым делом, он много читал об их значении, но еще не увидел этого значения своими глазами и не пощупал своими руками.

«Опять я с этими клеверами оплошал, — думал он, — никак не войдут они мне в нутро. Когда я на них глядел? Несколько дней назад. Тогда они еще не вызрели».

Неприятно было сознаться в своей ошибке, а еще неприятнее то, что верх взяла Авдотья.

«Валентина не упустит случая вцепиться в меня!» — думал он.

Валентина действительно не упустила случая:

— Что в постановлении о клевере сказано? Клевер для всего сельского хозяйства имеет огромное значение, а для наших подзолистых почв—это все, это залог урожая. Для нас рожь — это настоящее, клевер — это будущее! Она подошла вплотную к Василию, видимо, решив как следует взяться за него, и принялась его отчитывать так, как только она умела в злую минуту:

— Клевер стоит в пять раз дороже, чем рожь, но рожь, по-твоему, надо убирать в первую очередь, а о клевере у тебя заботы нет! Рожь — это хлеб, а клевер — это так себе— сорная трава! Так, по-твоему? Вот логика у тебя, Василий Кузьмич! А еще называется хозяин! В колхозе имени Буденного то же самое. Но ведь там хоть председатель беспартийный! А ведь у тебя партийный билет в кармане!

— Опять партийный билет! — вспыхнул Василий. — Взяла ты себе привычку к каждому разговору поминать партийный билет! Чуть что — партийный билет! Лесозаготовки — партийный билет! Клевера — партийный билет! Хлебосдачи — опять партийный билет! Ты эту глупую привычку брось! Ты до моего партийного билета не касайся!

— Интересно, до чего же я тогда должна касаться? — искренне удивилась Валентина. — Если хочешь знать, так до твоего нутра другим путем и не доберешься! До твоего нутра одна дорога — через партийный билет… И я твоего партийного билета, касалась и буду касаться! Клевер ли, хлебозаготовки ли, удобрение ли — все равно ты во всяком деле должен действовать как коммунист! Я с тебя агротехнику буду вчетверо спрашивать: как с председателя один раз, а как с коммуниста три раза!

Василий уткнулся в ящик стола, посопел там, погромыхал, чертыхаясь, счетами, рулетками, линейками, потом пересилил себя и решительно поднял голову:

— Сколько там у тебя еще не убрано… клеверов-то?.. Авдотья победила его, и ему это было неприятно, но она не кичилась своей победой, а заговорила сразу очень ласково, покорным голосом:

— Да немного уж семенников-то, Васень… Василь Кузьмич. От силы часа на два работы…

В поле вышли все: полеводы, животноводы, огородники и даже Лена со школьниками.

— Мефодьич, тебе всю деревню сторожить! — сказал Василий старику. — Пустое село стоит, лезь на каланчу и гляди в бинокль обоими глазами!

Мефодич послушно полез на пожарную каланчу и за брал с собою полевой бинокль Тоши Бузыкина. С каланчи видны были пустынное село в стоячем облаке пыли и поля, пестрые от ярких блузок и цветных косынок.

Солнце уже садилось, а прохлады не было. Неподвижный, пахнущий пылью воздух не охладевал, но становился липким и тяжким. Разморившиеся деревья бессильно опускали темные от пыли ветви, и даже осины не перебирали листьями и стояли неестественно тихие, уснувшие.

Откуда-то незаметно появилась и затянула все небо белая пелена, а узкая полоска заката делалась все гуще и багряней.

Зажглись еще не яркие и красноватые огни токов, машины засветили фары, потому что в лесу уже стемнело. Осинники и березняки затянуло сумерками, и только черные пики елей вонзались в загустевший воздух. На востоке показалась узкая темная полоса: медленно шла туча. Отправив и распределив весь народ по полям и участкам, Василий вернулся в правление.

Он стоял посреди пустой комнаты, расставив ноги, нагнув голову набок., перечислял в уме все, что им сделано, и в такт перечислению загибал один за другим черные, загорелые пальцы.

— На Алешино поле две лобогрейки… Есть… — он загнул большой палец— Туда же посланы огородники и животноводы с Авдотьей для ручной уборки. Порядок, — он загнул указательный. — На току — Матвеевич, можно положиться… На скирдовании — Яснев. Добре. На подвозку снопов добавлено четыре подводы. Управимся, — все пять пальцев были загнуты. Он поднял кулак, посмотрел на него и погрозил им далекой туче — Не перешибешь! — Однако он не был спокоен. Он прошелся по комнате и стал накручивать ручку телефонного аппарата. — Станция! Станция! А что б тебя! Куда ты провалилась? Барышня! Станция! Алло! МТС! Прошу МТС!

К телефону подошел Прохарченко.

— Товарищ Прохарченко! Это Бортников говорит, из Первомайского. Ты меня хорошо слышишь?.. Алло! На нас туча идет, товарищ Прохарченко. Барометр сел на бурю. Алло! Товарищ Прохарченко, я весь народ бросил в поле, а тебя прошу, подбавь тяжелую артиллерию! Алло! Алло! Не слышно… Да, я знаю, что сверх графика и сверх плана… Знаю, что по графику вас через три дня ждать. I Да ведь беда может получиться. У нас на Алешином поле такой урожай, какого по всему сельсовету нет. Ты бы поглядел… Да… Да… Стоит один? Для ночной уборки оборудован? Вот и ладно. Неисправен? И починить нельзя? А комбайнеры и трактористы там есть?.. Один?.. Трое суток не спал? Ну и что ж! Четвертые не поспит!.. Гость? Ну так что ж, что гость? Какие сейчас гости!.. Самому поговорить с ним? Давай его сюда! А кто такой?.. Как, говорю, его фамилия? — голос в телефоне умолк, потом прошамкал что-то непонятное. — Фамилию скажи! Фамилию скажи, говорю! — громыхал Василий. — Степан Мо-хов?.. Ага… Да… — замялся он. — А больше там никого нет?.. Ну, все одно… Давай сюда Мохова…

Он ждал, смотрел в окно на сизую полоску далекой гучи и думал: «А, чорт бы ее взял!.. Когда ждешь дождя — гак хоть бы облако, а в самую уборку она тут как тут, нежданно-негаданно. Тут туча, на поле хлеб не убран, в МТС из всех комбайнеров и трактористов, как назло, один Степан Мохов, и тот в гости приехал. Нашел время то гостям разъезжать! Как с ним говорить? Не пойдет… А как ему не пойти? Объясню ему. Не сможет он не пойти!»

— Слушаю! — раздался в трубке знакомый, тихий, но гчетливый голос Степана.

Василий крякнул, собрался с силами:

— Здравствуй, Степан Никитич…

— Здравствуй, Василий Кузьмич…

Василий опять замялся. Мысли летели молниеносно: «Как с ним разговаривать? Поклоны бить? Плакаться? Ни к чему! Рассказать, какое дело, и все…»

— Вот какое дело у меня к тебе, Степан Никитич. Туча на нас идет, барометр стоит на буре, а уборка в разгаре. Алешино поле наполовину не тронуто. Хлеб только-только вызрел, спешить бы некуда, да боюсь. — : грянут-дожди. Хоть бы Алешино поле убрать. Не пойдешь ли ты на подмогу нынче в ночь?

Телефон молчал. Василий ждал, всё крепче сжимая трубку. Наконец, негромкий голос Степана произнёс— Комбайн неисправный… Правда, поломки пустячные. ная. Пойду чинить… Час на починку, час на дорогу, часа через два подъеду, — Я на тебя в надежде, Степан Никитич. Жду. Через два часа Василий вышел в поле. На улице было уже совсем темно. Он поднялся на холм и на минуту остановился. Под темным, безлунным, наполовину закрытым тучей небом двигались огни. Ярко светились в поле два тока Первомайского и соседнего колхозов. Выхваченные из мрака фонарями высились конические купола скирд, светлячками горели фонари, приделанные к лобогрейкам, и маленькие ручные фонарики вязальщиц. Ослепляя фарами, проносились машины.

Поле играло и переливалось огнями, казалось ожившим и праздничным. С востока тянуло ветром. Ветер был порывист, силен, пах пылью, и под его — напором певуче шелестел близкий лес. Яркие огни комбайна Василий увидел издали и заторопился. Самого комбайна не было видно, только белые снопы света от прожекторов и электрических лампочек медленно плыли, властно раздвигая темноту, обливая мягкой белизной волнующийся разлив хлебов и белую ленту дороги.

«Еще только подъезжает!» — определил Василий.

Внезапно огни остановились. Василий ускорил шаги. Когда ой уже подошел к комбайну, откуда-то из-за придорожных кустов вынырнул Степан.

Василий сразу узнал его в темноте, но не по смутным очертаниям покатых плеч и впалых щек, а по взволнованным ударам своего сердца.

— Кто тут? — окликнул Степан.

— Здравствуй, Степан Никитич— Здравствуй, Василий Кузьмич.

Они встретились в темноте один на один впервые с тех давних пор и стояли почти вплотную друг к другу. Степан первым нарушил молчание:

— Я за вашими ребятами ходил… Я один, без бригады…

— Наши ребята заменят твоих… Они тут, за холмами… — Я уже позвал… Слышишь, шумят?.. Идут! Откуда-то из темноты приближались голоса. Степан поднялся на мостик комбайна и взялся за штурвал. При свете фонаря видны были напряженное и спокойное лицо Степана, его строгие глаза и надбровья.

Василий смотрел на Степана и думал: «Вот и встретились!» С того дня, как Василий остался один, он видел Степана первый раз. В горькие ночи непривычного одиночества, когда, чтобы заглушить тоску, он опрокидывал водку стаканчиками и все же не мог уснуть, его терзала ненависть к Степану: «Испоганил, дохляк, нашу жизнь. И чем он присушил мою Авдотью? Стукнуть кулаком — и нет его… Тоже… мужик… Укараулить где-нибудь в глухом месте и сказать: двоим нам не жить на свете!»

Когда хмель проходил, злобные мысли покидали Василия, но все же, думая о возможной встрече со Степаном, Василий готовил для него слова жестокие и оскорбительные.

И вот они встретились один на один в темном поле. Говори, что хочешь, никто не услышит. Своди счеты, дай олю обиде, горечи, отомсти за надломленную жизнь — икто не увидит…

— Поспеть бы хоть это поле убрать до дождя, — ска-ал Степан.

— Поспеем… — В темноте рывком налетел ветер, уда-ил под козырек фуражки, пошевелив волосы. — Спасибо тебе, что не отказал…

— Не на чем благодарить. Рожь больно хороша.

— Диковинная рожь…

Подошли колхозники, заняли места у комбайна. Комбайн медленно двинулся. Василий пошел рядом. Тьма стала еще плотнее, словно оттесненная в сторону фарами.

— Воды бы запасти, — донесся сквозь шум голос Степана.

— Сейчас пригоню подводу… Горючего хватит?

— Хватит.

— Разгружать бункера будешь на ходу?

— А кони приученные?

— Есть которые пугливы. Спичек у тебя нет? Не найду прикурить.

Спустившись с мостика и перегнувшись через перила лестницы, Степан протянул Василию спички. На миг глаза взглянули в глаза на расстоянии нескольких сантиметров.

— Так воду я пришлю, Степан Никитич. И коней подберу непугливых. Еще чего тебе надо?

— Больше ничего.

— Ну, добре, Степан Никитич.

— Добре, Василий Кузьмич.

Василию хотелось попрощаться со Степаном за руку, но Степан уже поднялся наверх и обеими ладонями держался за штурвал.

Медленно плыл комбайн, разрезая белыми огнями плотную и ветреную тьму.

Всю ночь шла работа на полях. Туча чуть побрызгала землю и прошла стороной. На небе остались только взлохмаченные и тяжелые облака, но колхозники не прекращали работу.

Василий шел темной дорогой и сам себе хитро улыбался.

За одни сутки так подвинули дело, как за трое. Ту рожь, которая вызрела, убрали, овсы убрали. Теперь, если и подождать малость, так не опасно. Главное, туча помогла — поддала народу активности. У добрых хозяев туча в обмолот — и та на пользу! У него было такое ощущение, как будто он перехитрил само небо.

Он увидел издали ток и прибавил шагу. Ток — это была главная радость и гордость Василия. Василий настолько гордился им, что даже не мог хвастаться и не мог о нем рассказывать, но всех приезжавших в колхоз первым делом вел на ток. О других колхозных достижениях — о росте урожаев, об упитанности скота, о соревновании бригад и о колхозных «скоростниках» — об всем этом еще можно было спорить, но ток — это было чудо и гордость, бесспорная и неопровержимая. Он вырос среди темноты, весь залитый электрическим светом, поющий голосами многих моторов, неожиданный и праздничный, и снова как бы сказал Василию: «А вот он я!» И Василий не мог не прибавить шагу.

Когда Василий вошел под крышу, его обдало теплом, светом, гулом молотилок, триеров, сортировок и веселым кипеньем зерна. Сверкал мраморный щиток с рубильниками, скользили ременные передачи, а зерно кипело, вихрилось, текло водопадами и кружилось водоворотами.

Василий с пренебрежением вспомнил молотьбу прошлых лет. Старый ток казался ему смешным, отжившим и мертвым, и даже зерно на том току представлялось ему неживым. Скучно было вспомнить ему, как медленно сыпалось оно, как вяло текло. Зато здесь, на электрифицированном токе, оно ожидало, приобретало невиданную стремительность и легкость. Особенно хороша была сложная молотилка, работающая на электроэнергии. Она гро хотала мерно, непрерывно и так гулко, что все другие звуки тонули в ее грохоте, как камни, брошенные в воду. Смешно было видеть, как люди беззвучно открывают рты и шевелят смеющимися, словно онемевшими губами.

Буянов с веселым и самодовольным видом, чувствуя себя главным командиром в этом кипящем мире, прохаживался по главному проходу. Он весь был в пыли и мякине, но рубашка его была выутюжена, и галстук у него был повязан, как всегда. «Понимает свое значение человек», — одобрил его Василий. Они остановились рядом, молчаливые, понимающие друг друга без слов, довольные.

А зерно текло и текло широкими водопадами. В желтом электрическом свете оно казалось розовым, теплым, живым. Освобожденные от цепкой оболочки, зерна, словно радуясь свободе, скользили, переливались, убегали из-под рук, из-под лопат, отгребавших кучи. Василий посмотрел на эти кучи, живые и переливчатые, с наслаждением погрузил по плечо руку в теплое шелковое зерно. Потом он подошел к жерлу; оттуда рвался ветер и грохот, и колющая шелуха била в лицо, и на губах оставался чуть заметный привкус ржаного хлеба. Люди работали торопливо, жадно и весело. Высоко на молотилке стоял Матвеевич. Он принимал снопы и направлял их в огромную пасть трясущейся и ревущей машины. Движения его были точны и ритмичны. Протянув обе руки вправо, он принимал сноп от подавальщика и точным движением перекидывал его влево, в машину. Вправо—влево, вправо—влево двигались его сильные, цепкие, как корни, руки, и крылатые снопы непрерывной вереницей летели снизу вверх, справа налево.

Рядом с Матвеевичем стояла Валентина. Большие глаза ее блестели, в волосах запутались колосья. Жадная и радостная полуулыбка не сходила с узких губ. Увидез Василия, она легко, по-кошачьи спрыгнула на землю и закричала прямо в лицо ему что-то неразличимое, смешно и старательно открывая маленький рот. Она размахивала руками, трясла головой и сердилась оттого, что не могла перекричать молотилку, и смеялась, а колос, словно золотая сережка, качался под ее ухом. Василий отвел Валентину к выходу. Здесь можно было разговаривать.

— Двадцать пять центнеров! — кричала Валентина и, помогая себе, растопыривала пять пальцев загорелой и гибкой кисти. — Двадцать пять! Мы обмолотили весь урожай с первого участка Алешиного поля. Двадцать пять! Нет, ты только подумай! Значит, можно! Вот они, Алешины зерна — крупные и бокастые, как горошины! Значит, и дожди и засуха — все преодолимо!..

Колхозники обступили Василия и Валентину. Все кричали, перебивая друг друга, пересыпали зерна в ладонях, пробовали их на зуб.

Тут же стояла Лена, похудевшая, в темном, недевичьем платье, но улыбающаяся. Ей было и хорошо и трудно в этом мире текучего розового зерна, праздничных улыбок и темных рук, где Алешине имя летело в веселом шуме, где об Алешином урожае говорили так естественно, словно он был живехонек и каждую минуту могли блеснуть голубоватые белки его глаз и его улыбка, здесь, за снопами и машинами.

Нечто похожее на нежданную и невидимую другим встречу с Алешей чудилось Лене в праздничном шуме, в переливах сыпучего зерна, выращенного его руками.

Ее мягкая улыбка и печальный, неподвижный взгляд всем бросались в глаза, и каждый старался сказать ей что-то ласковое.

— Леночка, — сказала Валентина, — сейчас подводу с зерном отправляем. Подвезти тебя до дому?

— Нет, я еще побуду здесь.

— Мы с ней вместе на молотилку встанем. Матвеевич подхватил Лену и с неожиданной легкостью поставил на молотилку.

Стремительная Фроська вырвалась откуда-то из темноты и, запыхавшись, налетела на Василия:

— Василь Кузьмич! Василь Кузьмич! Кончили вторую половину Алешина поля. Дядя Степа согласен ехать на Верин участок. Или ты еще куда велишь?

— Езжайте к Вере. Сейчас и я там буду!

Она умчалась, как будто растворилась во влажной ночи, а Василий и Буянов все стояли и смотоели, как течет розовое зерно — их награда и заслуга, их минувшее и будущее, их сила и песня, — и не могли насмотреться на него.

Загрузка...