Воспоминание о Лакассане заставило его поморщиться. Теперь этот убийца не просто был где-то поблизости; он снова обнажил клинок. Смерть лакеев князя Зеленского была не только мерой предосторожности со стороны Лакассаня. Это было предупреждение ему, пану Кшиштофу, и предупреждение весьма недвусмысленное. Француз, наконец, перешел от слов к делу, и дела его, как всегда, вызывали содрогание.
Огинский тронул лошадь, и та послушно потащилась вперед с прежней скоростью умирающей от истощения черепахи. Пан Кшиштоф не торопил ее: пока что спешить ему было некуда.
До дома графа Бухвостова он добирался не менее двадцати минут - почти столько же, сколько ушло бы у него на пешую прогулку. Проехав мимо, пан Кшиштоф загнал пролетку в темный переулок, спрыгнул с козел и привязал лошадь к стволу дерева. Он перелез через забор, внутренне готовый к тому, что вот-вот из темноты на него с лаем набросятся собаки, а вслед за ними вооруженные палками дворовые графа. К его удивлению, ничего подобного не произошло. Во дворе царила мертвая тишина, в доме не светилось ни одно окно. Пан Кшиштоф торопливо пересек открытое пространство двора и распластался по мокрой от осевших капель тумана стене. Он больше не чувствовал холода - ему было жарко, щеки его горели лихорадочным румянцем, а рука крепко стискивала рукоять пистолета - так крепко, что окованное медью дерево, казалось, вот-вот не выдержит и треснет у него в ладони.
Окно кухни было слегка приоткрыто - вероятно, по недосмотру. Граф явно чувствовал себя в полной безопасности и не боялся не только убийц, но даже и воров. Дивясь такому легкомыслию и благодаря за него бога, пан Кшиштоф бесшумно подтянулся на руках, царапая стену носками сапог, лег животом на подоконник и, толкнув легко подавшуюся под его рукой раму, перевалился вовнутрь.
Темень здесь была несусветная, по сравнению с ней уличная туманная мгла могла показаться ярким солнечным светом. Пан Кшиштоф медленно выпрямился и замер на месте, тараща глаза и изо всех сил вслушиваясь в тишину. В доме по-прежнему не раздавалось ни звука, если не считать шорохов и попискивания, которые производили возившиеся за печью мыши. Постепенно глаза Огинского привыкли к темноте и начали смутно различать очертания предметов. Прямо перед собой пан Кшиштоф разглядел заставленную кастрюлями и сковородами плиту и судорожно перевел дыхание: стоило ему, поторопившись, сделать шаг вперед, и он сослепу въехал бы прямиком в это скопище меди и чугуна, устроив тарарам, сравнимый по силе с шумом, производимым марширующим по улице полковым оркестром.
На минуту им овладело знакомое желание бросить все на произвол судьбы и бежать, куда глаза глядят, не разбирая дороги. Но бежать было некуда, и тогда пан Кшиштоф разозлился на Аграфену Антоновну: старая перечница умело загребала жар его руками. Если уж ей так мешает граф Бухвостов, пусть бы сама его душила! Огинский едва слышно прошептал самое грязное из известных ему ругательств, затем вознес к небу коротенькую молитву и, перекрестившись пистолетом, сделал шаг вперед.
Осторожно и медленно, как сползающая по стеклу капля дождя, пан Кшиштоф двинулся к выходу из кухни. Он несколько раз бывал у графа Бухвостова с визитом, но эта часть дома была ему совершенно незнакома. Он шел, для ориентировки ведя рукой по стене. Другая его рука по-прежнему сжимала грозно уставленный во тьму пистолет. С каждым новым шагом затея пана Кшиштофа казалась ему все более безумной и не сулящей в перспективе ничего, кроме новых неприятностей. Доводы Аграфены Антоновны в пользу этого убийства были неоспоримы и, более того, целиком совпадали с мнением самого Огинского, но все глубокомысленные рассуждения и хитроумные планы остались там, на улице, а страх был здесь, рядом с паном Кшиштофом, притаившись в темноте, - протяни руку и коснешься его скользкой ледяной шкуры. "Куда я иду? - спрашивал себя пан Кшиштоф, поднимаясь по каменной лестнице во второй этаж. - Что я намерен делать, когда приду на место? Да и доберусь ли я туда хоть когда-нибудь? Стоит мне споткнуться или задеть какой-нибудь чертов канделябр, и я погиб".
Тем не менее, он продолжал двигаться вперед - просто потому, что бегство требовало принятия волевого решения, а на это он был сейчас совершенно неспособен.
Коридор второго этажа был тускло освещен горевшей на лестничной площадке свечой, и пану Кшиштофу немного полегчало. Подумав немного, он взял свечу и пошел, освещая себе путь. Свет мог его выдать, но опасность всполошить весь дом, сослепу налетев на что-нибудь твердое, казалась более реальной.
Спальню графа Бухвостова пан Кшиштоф отыскал по доносившемуся из-за приоткрытой двери могучему храпу. Граф храпел так, как это могут делать только тучные, любящие плотно поужинать, совершенно здоровые и не знающие за собой никакой вины люди. Пан Кшиштоф, слушая эти реликтовые звуки, остро позавидовал графу. Ах, как хотелось бы ему сейчас лежать в своей полной клопов постели и выводить носом рулады!
Он осторожно просунул ствол пистолета в дверную щель и еще более осторожно нажал. Дверь пошла в сторону, петли протяжно заскрипели. Пан Кшиштоф отпрянул назад и замер, боясь пошевелиться, с головы до ног покрытый холодной испариной. Могучий храп за дверью на секунду прервался; стало слышно, как граф ворочается и шлепает во сне губами, а потом похожие на львиное рычание звуки возобновились с новой силой.
Пан Кшиштоф рывком распахнул дверь. Петли коротко взвизгнули и замолчали. Этот, звук был почти неразличим за храпом, от которого, казалось, содрогались стены комнаты. Огинский тенью проскользнул в спальню, подняв повыше свечу.
Граф в ночном колпаке и сорочке с кружевным воротом возлежал на огромной кровати под балдахином, издали и в полумраке напоминая небольшого кита, по ошибке забравшегося в человеческую постель. Он раздувал щеки, причмокивал, делал "тпррр" губами, сопел, пыхтел и рычал - словом, производил все те действия, кои положено производить человеку, заснувшему на спине, каковая поза, как известно, весьма располагает к храпу. А еще спящего в такой позе человека очень удобно душить, подумал пан Кшиштоф, приближаясь к кровати. Клади на лицо подушку, наваливайся сверху и спокойно жди, пока твоя жертва перестанет брыкаться. Шума никакого, и ошибка полностью исключена...
Он сделал еще один шаг и начал было заталкивать на место мешавший ему пистолет, когда из темного угла за пологом кровати навстречу ему стремительно метнулась какая-то тень, и в воздухе, отразив пламя свечи, молнией сверкнуло длинное тонкое лезвие.
***
Капитан гвардии и личный порученец маршала Мюрата Виктор Лакассань никогда не откладывал дела в долгий ящик, в особенности, когда речь шла о том, чтобы кого-нибудь убить. Неудача, постигшая его в последнем мероприятии подобного рода, нимало не обескуражила Лакассаня: княжна, похоже, еще не созрела для доноса, и он не собирался давать ей на это время. Единственным человеком в городе, к которому она могла обратиться со своим рассказом, был граф Бухвостов - тот самый граф, который столь рьяно взялся за розыск человека, подбросившего Багратиону анонимное письмо. Он чем-то напоминал Лакассаню Кутузова - такой же аморфный и бездеятельный внешне, граф на поверку оказался столь же проницателен и опасен, как и одноглазый фельдмаршал. Россия была страной, где главную силу представляли старики, и это было хорошо, поскольку пожилые люди легче расставались с жизнью.
Приговор был окончательный и не подлежал обжалованью: Бухвостова следовало немедленно устранить. Следующей на очереди была княжна Вязмитинова, что тоже не сулило особенных осложнений; а уж потом, устранив все помехи на своем пути, Лакассань намеревался вплотную заняться Огинским. Ему давно пора было возвращаться к Мюрату - с поляком или с его головой в седельной сумке, безразлично.
Расставшись с княжной у городской заставы, Лакассань, как уже было сказано, отправился в трактир - не в тот, где квартировал Огинский, а в другой, попроще, подешевле и погрязнее, - и снял там комнату, окно которой выходило на задний двор с помойкой, а дверь открывалась на узкую галерею, нависавшую над темноватым обеденным залом. В комнате неистребимо пахло щами, а сквозь эту удушливую кислую вонь пробивался другой запах, подозрительно похожий на аромат коньяка. Лакассань за время своего пребывания в России уже успел хорошо изучить этот запах и понял, что напрасно насмехался над истерзанным клопами Огинским - здесь этих кровопийц наверняка было намного больше, чем в комнате пана Кшиштофа. Впрочем, это не имело никого значения: Лакассань вовсе не собирался задерживаться в этом клоповнике надолго.
Отобедав у себя в комнате, Лакассань вышел в город и наведался в оружейную лавку. Приказчик, услышав французский акцент, принялся коситься на него с таким подозрением, что Лакассань не рискнул делать здесь покупки и ушел с пустыми руками, хотя и разглядел на стене за спиной у приказчика пару недурных с виду клинков. Пистолет не годился для задуманного им дела: в этом городишке не было ни таких глухих уголков, ни настолько людных мест, где, выстрелив среди бела дня в человека, можно было бы остаться незамеченным и благополучно скрыться. Стрелять в доме у графа было нельзя по тем же причинам. Оставались лишь острая сталь да ночная тьма, а поскольку Бухвостов не имел привычки в одиночестве бродить по ночным улицам, то Лакассаню волей-неволей пришлось задуматься о том, чтобы нанести графу визит.
Прогулявшись до моста через узкую речку, названия которой не знал и знать не хотел, Лакассань немного постоял там, опершись о перила и задумчиво глядя вниз, на стремительно бежавшую куда-то желтоватую от осенних дождей мутную воду. Здесь, на мосту, с ним приключилась неприятность: он уронил в воду свою щегольскую трость, которая тут же пошла ко дну. Вокруг никого не было, но Лакассань все равно постарался придать происшествию видимость несчастливой случайности, поскольку где-нибудь в прибрежных кустах все же могла обнаружиться пара любопытных глаз. Теперь, когда единственная улика пошла ко дну, ничто более не связывало его с убийством в доме Зеленских. Конечно, это было весьма слабое утешение: здесь, в России, да еще в разгар войны с Францией, одного свидетельства княжны Вязмитиновой было бы достаточно для того, чтобы им занялись вплотную. А там...
О том, что будет с ним в таком случае, Лакассань думать не стал. Равнодушно пожав плечами, он плюнул в воду и пошел прочь с моста. Он знал, что смерть его, скорее всего, будет насильственной, и давно свыкся с этой мыслью. Смертельный риск уже утратил для него всякую остроту; он шел в бой с холодным равнодушием, со скукой даже, как мальчик, несколько часов подряд игравший сам с собой в орлянку и вопреки здравому смыслу и собственному желанию продолжающий это совершенно бессмысленное, набившее оскомину занятие. Мальчику уже безразлично, выпадет орел или решка, но он продолжает с тупым упорством подбрасывать и ловить монетку, следя глазами за тем, как она вертится в воздухе.
Странный народ эти русские, думал он, внимательно глядя себе под ноги, чтобы не увязнуть в грязи. Попробовал бы кто-нибудь из них вот так разгуливать по одному из наших городов, резать среди бела дня лакеев и охотиться на генералов! Да он и шагу не успел бы ступить, как оказался бы один на один с остроумным изобретением доктора Гильотена. А здесь... Да приведи сюда роту гренадер и скажи, что это труппа французского театра из Петербурга, - поверят каждому слову, забросают цветами! Странный народ. Сначала поклоняются тебе, как кумиру, потом норовят поднять на вилы, а потом снова принимаются лизать тебе пятки. Как животные, право слово.
Он слегка поморщился, вспомнив о княжне. Она действительно была опасна, и ее надлежало как можно скорее убрать. Княжну было жаль, потому что она была не только опасна, но и чертовски хороша. Она была одной из тех очень немногих людей, которые хотя бы отчасти примиряли Лакассаня с остальным родом человеческим. Но по злой иронии судьбы именно на таких людей ему, как правило, и приходилось охотиться, поскольку лишь они чего-то стоили в этом лживом порочном мире. Только они могли считаться достойными противниками, и только их опасался, с ними одними считался баловень фортуны король Неаполя, личный друг императора и командир его кавалерии маршал Мюрат.
Одним словом, если бы Виктор Лакассань имел намерение жениться, он приложил бы все усилия к тому, чтобы добиться благосклонности княжны Марии Вязмитиновой. Но, поскольку такого намерения у него не было, княжне суждено было умереть в ближайшее время.
...Поздно вечером выходившая на галерею над обеденным залом трактира дверь комнаты, в которой квартировал француз, приоткрылась, и голос постояльца, перекрывая уже изрядно поутихший шум, громогласно потребовал к себе полового. Когда жуликоватый половой взбежал по лестнице наверх и постучал в комнату, француз, не открывая двери, потребовал ужин, который и был ему вскорости доставлен. Постоялец впустил полового с подносом, велел поставить еду на стол и закрыл за половым дверь комнаты. Одет он был постоялец, естественно, а не половой - в батистовую ночную рубашку, колпак и войлочные шлепанцы и вид имел сердитый и сонный. Шаркая шлепанцами, он ворчливо жаловался на клопов и шум, которые якобы не давали ему уснуть. Половой дипломатично промолчал и, получив пятак на чай, поспешно удалился.
Заперев за ним дверь, француз преобразился. Сон с него как рукой сняло, он снова сделался бодр и энергичен. Первым делом он сбросил дурацкий колпак и через голову стянул с себя ночную рубашку, под которой обнаружились черный дорожный сюртук и серые панталоны. Войлочные туфли полетели в угол, а их место на ногах француза заняли сапоги для верховой езды. Наскоро перекусив тем, что принес ему половой, Лакассань бросил поверх тарелки с недоеденным ужином скомканную салфетку, засунул за голенище сапога длинный обоюдоострый кинжал, проверил за поясом пистолет, надел шляпу и набросил на плечи плащ.
Все было готово. Оглядевшись в последний раз, словно проверяя, не забыл ли чего, Лакассань задул свечу и аккуратно, чтобы не наделать шума, открыл засиженное мухами окно. В комнату ворвался сырой холодный воздух с улицы, насыщенный ароматами находившейся во дворе помойки. Француз прислушался к доносившимся снаружи звукам, не услышал ничего подозрительного и, прихватив небольшой кожаный саквояж, похожий на те, с которыми не расстаются доктора, перебросил через подоконник сначала одну, а потом и вторую ногу. Он немного постоял на карнизе, держась свободной рукой за раму окна, затем взял саквояж в зубы, осторожно присел и мягко спрыгнул во двор.
Из-под ног его с испуганным мяуканьем шарахнулся тощий бродячий кот. Лакассань замер, прислушиваясь, но вокруг по-прежнему было тихо. "Шарман", - пробормотал он и выскользнул на улицу.
Стараясь держаться в тени домов, что было совсем не трудно, и далеко обходя попадавшихся навстречу поздних прохожих, в основном подвыпивших гуляк, он быстрым шагом направился в сторону дома графа Бухвостова. Расстояние было невелико, и вскоре Лакассань уже крался вдоль забора, за которым, позвякивая цепью, бегал здоровенный волкодав по кличке Трезор, о котором ходила дурная слава как о твари молчаливой, но опасной и кровожадной. Пса этого никогда не спускали с цепи, поскольку он имел дурную привычку сначала рвать человека в клочья, а уж после разбираться, стоило ли это делать.
Остановившись, Лакассань тихонько поскреб ногтями сырые доски забора. В то же мгновение во дворе залязгала цепь, послышалось глухое утробное ворчание, и изнутри в забор ударилось тяжелое тело. Крепкие когти проскребли по доскам, и Лакассань услышал в вершке от своего уха шумное дыхание свирепого пса, который почуял чужого. Француз открыл свой саквояж, вынул оттуда завернутый в пергаментную бумагу кусок сырого мяса и, развернув пергамент, перебросил мясо через забор.
Он слышал, как мясо шлепнулось в грязь. Звуки, которые последовали за этим, заставили его улыбнуться: шумно принюхавшись, Трезор начал с чавканьем поедать приманку, приправленную таким количеством крысиного яда, что его хватило бы, чтобы убить слона. Продолжая холодно улыбаться, Лакассань вынул из кармана тонкую сигару и не спеша закурил, заодно осветив циферблат своих часов. Было уже за полночь. Привалившись плечом к забору, француз стал ждать, следя за минутной стрелкой часов при красноватых вспышках сигары. Когда прошло полчаса, он прислушался.
Во дворе стояла мертвая тишина. Никто больше не гремел цепью, не сопел и не рычал утробным звериным голосом. Лакассань ухмыльнулся и легонько стукнул в доски костяшками пальцев. Трезор молчал. Да он и должен был молчать, если только его внутренности не были изготовлены из оружейной стали, в чем Лакассань склонен был сомневаться.
Подпрыгнув, француз ухватился за верхний край забора, подтянулся и перемахнул на ту сторону. Спрыгнув на землю, он споткнулся о труп собаки и с трудом удержался на ногах. Он поправил шляпу и, на всякий случай вынув из-за голенища кинжал, кошачьей поступью двинулся через двор к дому, который неосвещенной громадиной смутно белел в темноте.
Внезапно прямо в глаза ему из-за угла ударил показавшийся нестерпимо ярким после почти полной темноты луч света, и незнакомый голос, принадлежавший, вероятнее всего, ночному сторожу, позвал:
- Трезор! Трезорушка, на! На, на... Да где тебя, дьявола лупоглазого, черти носят?
Лакассань отпрянул в сторону, но было поздно: его заметили.
- А это кто? - испуганно воскликнул сторож. - А ну, стой! Трезор, куси!
Ослепленный светом фонаря, ничего не видя вокруг себя, кроме зеленых кругов перед глазами да этого яркого сияния, Лакассань почти наугад метнул кинжал, целясь в светящееся пятно. Раздался негромкий глухой стук, болезненный стон, и фонарь, упав на землю, погас. Лакассань прыгнул вперед, ориентируясь на звук голоса, бормотавшего ругательства вперемежку со стонами, споткнулся о невидимого в темноте сторожа, который возился на земле, силясь подняться, сбил его с ног, упал сам и, извернувшись, вцепился сторожу в горло. Стоны и проклятья сменились придушенным хрипом, сторож с неожиданной силой забился в руках убийцы, как вытащенная из воды крупная рыбина. Изо всех сил стискивая его волосатую глотку обеими руками, задыхаясь от запаха пота и сырого лука, которым густо разило от сторожа, Лакассань раз за разом бил в темноту головой и ногами. Сторож никак не хотел умирать, и тогда Лакассань, сняв правую руку с его горла, зашарил ею по телу противника. Это едва не стоило ему жизни: сторож дернул головой, окончательно высвободив горло, и ударил Лакассаня кулаком в лицо. Кулак у него весил никак не меньше пуда, перед глазами у француза полыхнула беззвучная белая вспышка, и он едва не потерял сознание. Но тут его ладонь наткнулась на рукоятку кинжала, который торчал из плеча сторожа, и крепко обхватила ее.
Вырвав кинжал из раны, Лакассань снова вонзил его в тело противника. Сторож, уже открывший рот, чтобы позвать на помощь, дернулся, застонал и обмяк. Лакассань еще трижды ударил его кинжалом и лишь после этого, тяжело дыша, поднялся с земли. "Мерд", - пробормотал он, имея в виду своего поверженного противника, и прислушался.
Во дворе по-прежнему было тихо. Лакассань вытер лезвие кинжала об одежду сторожа и, подхватив беднягу под мышки, отволок его в темный угол за дровяным сараем. После этого он вернулся к месту схватки, отыскал свою извалявшуюся в грязи шляпу, кое-как отряхнул ее и нахлобучил на голову. "Мерд", - повторил он, стряхивая с одежды липкую мокрую грязь.
С окном кухни пришлось повозиться, но в конце концов просунутое в щель лезвие кинжала все-таки подцепило задвижку. Негромко лязгнул металл, и Лакассань осторожно потянул на себя освободившуюся створку. Проникнув в темную кухню, француз прикрыл за собой окно и скользящим шагом двинулся вперед.
По пути ему никто не встретился: в доме графа Бухвостова ложились рано. Поднимаясь по лестнице, что вела на второй этаж, где находились покои графа, Лакассань думал о том, что жизнь у него, в сущности, собачья. "Если хочешь, чтобы что-то было сделано хорошо, сделай это сам..." Истина эта была не нова для Виктора Лакассаня, но едва ли не впервые в жизни он не имел права выбора. Хорошо ли, плохо ли, но с таким простым делом, как убийство одинокого старика-графа, мог справиться любой дилетант. Это дело вовсе не требовало вмешательства специалиста столь высокой квалификации, каким по праву считал себя капитан Лакассань. Но жестокая ирония судьбы заключалась в том, что он не мог никого нанять просто потому, что был французом. Подогретый войной патриотизм местного населения был для него непреодолимой преградой, и если он хотел что-то сделать - неважно, хорошо или плохо, - ему поневоле приходилось делать это самому.
Почти не скрываясь, Лакассань прошагал по коридору второго этажа и вошел в спальню графа, откуда доносился густой храп. Плохо смазанные дверные петли протяжно заскрипели, но на фоне производимого спящим графом адского шума этот звук был едва различим. Француз немного постоял на пороге, давая глазам привыкнуть к темноте, и вскоре разобрал смутные очертания обширной кровати под бархатным балдахином и лежавшего на ней толстяка в ночной рубашке и колпаке. Граф спал, распростершись на спине, его огромное брюхо, казавшееся еще больше из-за покрывавшей его пуховой перины, размеренно поднималось и опускалось. Лакассань на цыпочках приблизился к кровати и занес над головой длинное узкое лезвие кинжала. Один точный удар, подумал он, и львиная доля моих проблем исчезнет сама собой...
В коридоре вдруг послышались осторожные шаги. Лакассань замер, прислушиваясь. Шаги приближались, и вместе с ними приближалось, становясь все ярче с каждым шагом, размытое сияние свечи, которая, как помнилось Лакассаню, раньше горела на лестничной площадке. Сюда кто-то шел, и Лакассань, проклиная собственную беспечность, метнулся в первое попавшееся укрытие - в темный угол за балдахином. С большим опозданием он понял, что охрана в доме графа организована гораздо лучше, чем казалось со стороны. Видимо, кто-то обнаружил трупы собаки и сторожа и, не поднимая раньше времени переполоха, решил проверить, все ли в порядке с графом.
Вскоре дверь со скрипом приоткрылась, и вместе с сиянием свечи в щель проникло блестящее дуло пистолета. Вслед за пистолетом в комнату протиснулся какой-то высокий и широкоплечий человек. Лицо его скрывали широкие поля шляпы и поднятый ворот плаща, в одной руке горела свеча, в другой был пистолет. Осветив постель, человек удовлетворенно кивнул и принялся заталкивать пистолет под плащ. Лучшего момента могло не представиться, и Лакассань, на ходу замахиваясь кинжалом, выскочил из своего укрытия.
Реакция у незнакомца в шляпе оказалась отменной. Он резко вскинул руку навстречу стремительно опускавшемуся кинжалу и парировал удар подсвечником - скорее благодаря слепому везению, чем своему мастерству фехтовальщика. Свеча вылетела из подсвечника и, упав на ковер, погасла. Удар оказался так силен, что Лакассань, не ожидавший от противника подобной прыти, выпустил кинжал из руки, и тот с глухим стуком отлетел куда-то в сторону. В следующее мгновение Лакассань перехватил сжимавшую тяжелый подсвечник руку, чудом предугадав и вовремя предотвратив удар, который запросто мог раскроить ему череп.
Несколько секунд они боролись, раскачиваясь на одном месте и шумно дыша друг другу в лицо. Затем Лакассань сделал подножку, но его невидимый противник успел вцепиться ему в одежду, и оба рухнули на пол, с грохотом повалив что-то металлическое - не то канделябр, не то какие-то рыцарские доспехи, не то обыкновенный самовар. Что бы это ни было, гром и лязг получился несусветный.
Доносившийся с кровати раскатистый храп мгновенно прекратился. Граф Бухвостов рывком сел на постели.
- Что?.. Кто?.. Кто здесь?! - закричал он испуганно и очень громко.
Лакассань зарычал от досады и что было сил лягнул своего соперника ногой. Мертвая хватка, которой тот сжимал отвороты его плаща, несколько ослабла, и тогда Лакассань, по-бычьи пригнув голову, боднул его в лицо. Незнакомец издал невнятный вопль и окончательно разжал пальцы. Оттолкнув его, Лакассань вскочил на ноги, и в этот самый момент со стороны кровати раздался грохот и сверкнуло пламя. Что-то со страшной силой ударило Лакассаня в правую ногу чуть выше колена.
"Как аукнется, так и откликнется", - подумал он по-русски, хватаясь за простреленную ногу. Сделанный практически вслепую выстрел по странной иронии судьбы поразил Лакассаня почти в то же место, куда был ранен его пулей Багратион.
В доме хлопали двери, раздавался дробный топот сбегавшихся на шум людей. Волоча простреленную ногу, Лакассань добрел до окна, ударился в него всем телом и в водопаде стекла и деревянных обломков вывалился наружу со второго этажа. Удар о землю был страшен, но он нашел в себе силы подняться - только для того, чтобы тут же быть сбитым с ног рухнувшим сверху тяжелым телом.
Лакассань упал, не успев даже выставить рук, которые могли бы смягчить удар. Если бы у него под ногами была булыжная мостовая, он бы непременно раскроил себе череп, но и того, что было, хватило вполне: ударившись головой о мокрую землю, Лакассань потерял сознание.
Человек, выпрыгнувший в окно вслед за ним, торопливо вскочил, наступив при этом на распростертого в грязи француза, и, прихрамывая, бросился к забору. Он подпрыгнул, поскреб ногами по скользким от сырости доскам, сорвался, подпрыгнул еще раз и повис на заборе животом. В это время из выбитого окна графской спальни прозвучал еще один выстрел. Пуля с глухим стуком ударилась в доски забора, и висевший на заборе человек, глухо пробормотав: "Пся крэв!", нырнул головой вперед во тьму, затоплявшую находившийся за забором переулок.
Вскоре оттуда донесся его крик, и сразу же вслед за тем раздался торопливый перестук копыт и громыхание колес удалявшегося в неизвестном направлении экипажа.
Глава 11
6 октября в сражении при Тарутине был наголову разбит возглавляемый Мюратом авангард французской армии. Сам Мюрат, прозванный баловнем судьбы, впервые за всю кампанию пролил здесь свою кровь, получив удар казачьей пикой в бедро и чудом избежав позорного плена. Сразу после этого французы в спешном порядке покинули Москву. Сие радостное известие распространилось с непостижимой скоростью и в одни сутки докатилось до захолустного уездного городишки, население которого все еще оплакивало прискорбную кончину находившегося здесь на излечении князя Багратиона и судачило по поводу французского шпиона Мерсье, захваченного при попытке убить предводителя местного дворянства графа Бухвостова.
Ликование было всеобщим. Граф Бухвостов, чей авторитет в обществе сильно возрос после того, как он собственноручно подстрелил забравшегося к нему в дом убийцу, во всеуслышание объявил о своем намерении дать бал, по пышности превосходящий все, что до сего дня видел город. Бал был назначен на ближайший четверг, и все общество начало с лихорадочным оживлением готовиться к этому радостному событию, после которого многие дворяне намеревались отправиться в первопрестольную, чтобы осмотреться на месте и узнать, что сталось с их покинутым на произвол судьбы движимым и недвижимым имуществом. Говорили, что Москва, хоть и сгорела, но все-таки не дотла, и каждый в глубине души надеялся, что уцелел именно его дом. Слухи ходили самые разнообразные, но общий настрой был приподнятым и возбужденным.
Впрочем, кое-кому из представителей уездного высшего света было не до ликования. В доме князя Аполлона Игнатьевича Зеленского, например, уже почти целую неделю царило уныние. Сделавшийся тихим и незаметным, князь круглые сутки отсиживался за запертой дверью своего кабинета, в то время как дом содрогался от раскатов могучего баса княгини Аграфены Антоновны, призывавшей все кары небесные на плешивую голову своего непутевого супруга. Даже княжны, в иное время не перестававшие сварливо ссориться, притихли и сделались почти незаметны. Одна лишь Ольга Аполлоновна, младшая дочь Аполлона Игнатьевича и Аграфены Антоновны, время от времени украдкой улыбалась, думая о своем женихе, блестящем гусарском поручике Кшиштофе Огинском, по недомыслию своему не понимая, что ее брак нынче находился под такой же угрозой, как и благополучие остальных членов семейства, и по той же самой причине. Дело же заключалось в том, что один из многочисленных кредиторов князя, потеряв, наконец, терпение, все-таки подал на него в суд, требуя вернуть ему долг и не желая более даже слышать об отсрочке. Князю грозила долговая тюрьма, а его жене и дочерям, в полном соответствии с предсказанием пана Кшиштофа Огинского, унизительная нищета, усугублявшаяся тем, что их московский дом сгорел вместе с оставшимся там имуществом.
Утром девятого октября княжна Мария Андреевна Вязмитинова получила от княгини Зеленской записку, в которой та слезно умоляла ее приехать, чтобы, по ее словам, "поговорить по душам". Записка эта заставила княжну нахмуриться: было совершенно ясно, что предстоящий "разговор по душам" неминуемо сведется к просьбе одолжить денег. Всю последнюю неделю княгиня была занята тем, что бегала по городу, донимая знакомых этой просьбой и везде встречая вежливый, но решительный отказ. Мария Андреевна не испытывала к Аграфене Антоновне никаких теплых чувств и была уверена, что та платит ей взаимностью. Уже одно то, что княгиня сочла возможным обратиться к ней в самую последнюю очередь, когда все остальные средства были перепробованы, решительно говорило в пользу такого предположения. К тому же, одолжить Зеленским деньги означало просто выбросить их на ветер. И, тем не менее, княжна испытывала сильнейшую неловкость, комкая в руке записку Аграфены Антоновны: деньги у нее были, и отказать человеку, который в них остро нуждался, казалось ей неудобным. Она поймала себя на том, что эта ситуация заставляет ее жалеть об отсутствии Мерсье: уж он-то быстро разложил бы все по полочкам! Собственно, раскладывать тут было особенно нечего; княжне просто не хватало всегдашней холодной решимости француза, который во всем руководствовался соображениями выгоды и целесообразности и частенько весьма ядовито прохаживался по поводу благотворительности и милосердия, единственным результатом коих, по его словам, было поддержание в бездельниках и глупцах убеждения, что можно прекрасно прожить за чужой счет.
Впрочем, с самим Мерсье тоже не все было ладно. Сразу же после памятного разговора с княжной, состоявшегося после убийства двух дворовых в доме Зеленских, Мерсье зачем-то забрался в дом графа Бухвостова, вооружившись при этом пистолетом и кинжалом, был ранен проснувшимся хозяином, неудачно выпрыгнул в окно и теперь находился в тюремном лазарете с простреленной ногой, лихорадкой и тяжелым сотрясением мозга. Он до сих пор не приходил в себя, хотя временами княжне начинало казаться, что Мерсье притворяется: уж очень незавидным было его теперешнее положение, чтобы стремиться к общению с окружающими.
Но более всего княжну озадачил вопрос, стоявший в постскриптуме присланной Аграфеной Антоновной записочки. Вот что значилось в постскриптуме: "P. S. Кстати, дорогая княжна, не известно ли Вам, куда столь поспешно, не попрощавшись даже со мною, исчез наш любезный поручик Огинский?"
"Любезный поручик" действительно съехал из трактира со всей возможной поспешностью, не попрощавшись ни с кем из знакомых и вдобавок задолжав трактирщику изрядную сумму денег за постой. Вызвано это было, прежде всего, неприятной историей, приключившейся с ним в доме графа Бухвостова в ту памятную ночь. Вернувшись к себе, пан Кшиштоф только раз глянул в зеркало и больше уж не решался туда смотреть: вся история его ночных похождений была живописнейшим образом отображена у него на лице, переливаясь там всеми цветами радуги. Он был уверен, что человек, с которым он схлестнулся в спальне графа, служил у Бухвостова телохранителем. В свете такой уверенности дальнейшая судьба пана Кшиштофа представлялась ему весьма незавидной. Позднее он узнал, что дрался с Лакассанем и что последний в бессознательном состоянии был схвачен дворовыми графа. Это не прибавило Огинскому оптимизма: Лакассань мог его выдать. Последней каплей стало известие о том, что против князя Зеленского возбуждено судебное дело. Услышав об этом, пан Кшиштоф окончательно уверился в том, что все его планы рухнули и что делать ему в этом захолустье более нечего. Об опекунстве над княжной Марией можно было забыть, а следовательно, его собственная свадьба с княжной Ольгой Зеленской представлялась отныне событием не только комическим, но и совершенно бесполезным.
Ничего этого княжна Мария, разумеется, не знала и знать не могла. Она старалась как можно реже покидать поместье, поскольку слухи о ее предосудительной связи с Мерсье, который на поверку оказался французским лазутчиком, стараниями княгини Аграфены Антоновны распространились по всему городу. Связь эта представлялась сплетниками в самом скабрезном виде, и говорили о ней, как о чем-то общеизвестном, раз навсегда доказанном и не подлежащем ни малейшему сомнению. Пожаловаться ей было некому, кроме как все тому же графу Бухвостову, который и посоветовал ей пересидеть какое-то время у себя в поместье, чтобы пореже попадаться сплетникам на глаза и не побуждать их к излишней активности. Со своей стороны граф пообещал серьезно переговорить кое с кем из самых рьяных любителей перемывать кости соседям, но княжна понимала, что особой пользы от этих разговоров ждать не приходится: как известно, на каждый роток не накинешь платок.
Таким образом, записка княгини Зеленской поставила княжну в тупик. В конце концов, княгиня могла подразумевать под задушевным разговором что-нибудь иное, кроме просьбы о деньгах. Несмотря на сильнейшее раздражение, которое княжна испытывала при одном упоминании имени Аграфены Антоновны, она решила все-таки поехать к Зеленским: в конце концов, если княгиня была ее врагом, то следовало, по крайней мере, повидаться с ней лицом к лицу, чтобы понять, что еще она замышляет.
Войдя в приемную, Мария Андреевна сразу же ощутила царившую в доме Зеленских тяжелую, густо насыщенную статическим электричеством атмосферу, которая, казалось, в любое мгновение готова была разрядиться страшным ударом молнии - иными словами, безобразным скандалом. Княгиня непрерывно улыбалась, и улыбка ее напоминала оскал голодной гиены. Все три княжны истуканами сидели в креслах, говоря какие-нибудь благоглупости лишь тогда, когда тяжелый повелительный взгляд матери останавливался на ком-нибудь из них. Князь так и не вышел к гостье. Аграфена Антоновна объяснила отсутствие супруга одолевшей его простудой и нервным расстройством, возникшим на почве распускаемых завистниками слухов. (На самом же деле Аполлон Игнатьевич в это время сидел у себя в кабинете, запершись на ключ, и играл с пистолетом, то поднося дуло к виску, то вставляя его себе в рот. Размышлял он при этом о том, какой из этих двух способов застрелиться менее болезнен и более эстетичен. На стене напротив него висело большое зеркало, и князь, совершая упомянутые эволюции с пистолетом, внимательно наблюдал за своим отражением. В конце концов он пришел к выводу, что стрелять лучше все-таки в висок, потому что с пистолетным дулом во рту выглядел глупо, прямо как малыш, грызущий морковку. К тому же, у пистолетного ствола оказался отвратительный вкус. Приняв окончательное решение, князь спрятал пистолет в ящик стола и запер ящик на ключ. Оружие было не заряжено, но Аполлон Игнатьевич все равно не рискнул, даже в качестве репетиции, спустить курок, помня о том, что и незаряженное ружье раз в год стреляет.) Говоря по совести, Аполлон Игнатьевич попросту боялся высунуть нос из кабинета: Аграфена Антоновна при виде его впадала в буйство и могла наговорить множество пренеприятнейших вещей, не стесняясь присутствием в доме посторонних.
Поначалу разговор, как и следовало ожидать, вертелся вокруг военных новостей, после чего вполне естественным образом перекинулся на московский пожар, а уже оттуда как-то незаметно перешел на бедственное положение семьи Зеленских, которых, по словам княгини, эта проклятая война совершенно разорила. Мария Андреевна издалека заметила подвох, но поделать ничего не могла: Аграфена Антоновна вела дело весьма искусно, не слишком напирая, но и не давая княжне ни малейшей возможности уклониться от избранной темы. Елизавета Аполлоновна, Людмила Аполлоновна и Ольга Аполлоновна рядком сидели у противоположной стены, одинаково дуя губы и фальшиво улыбаясь всякий раз, как взгляд гостьи обращался на них. Видимо, перед ее посещением они лузгали подсолнухи: к передним зубам княжны Елизаветы прилип кусочек шелухи, из-за чего та казалась щербатой. Зрелище это было настолько неприятным, что Мария Андреевна в конце концов перестала смотреть в ту сторону, сосредоточив все свое внимание на Аграфене Антоновне.
Аграфена Антоновна между тем, на время оставив в стороне свои финансовые неурядицы, рассказывала вещи любопытные и даже странные, имевшие, как с удивлением убедилась княжна, самое прямое касательство к ней. По словам княгини, ей стало доподлинно известно, что содержавшийся в тюремном лазарете при городской управе француз Эжен Мерсье не далее как вчера на короткое время пришел в себя и высказал недвусмысленное пожелание видеть княжну Марию Андреевну Вязмитинову. Зачем ему понадобилась княжна, которую он в течение столь долгого времени вводил в заблуждение, представляясь несчастной жертвой войны ("В то время как вокруг так много настоящих жертв", - притворно вздохнула княгиня, имея в виду, разумеется, себя самое), француз не сказал. Несколько раз повторив свою просьбу, он впал в забытье, из которого, по слухам, более не выходил. "Это очень странная просьба, - заключила княгиня, - особенно в устах арестованного преступника. Но мне кажется, что при желании вы могли бы добиться свидания. Ваше положение, его тяжелое состояние... Может быть, он хочет покаяться, кто знает. Думаю, что при вынесении решения будут также учтены ваши отношения с этим Мерсье... я бы сказала, ваши особые отношения. Возможно, вашего присутствия будет достаточно, чтобы он пришел в себя и заговорил, приподняв завесу тайны над тем, что случилось в доме нашего уважаемого Федора Дементьевича. Ведь там, говорят, был кто-то еще! Мне до смерти интересно узнать, кто бы это мог быть. Полагаю, что наш любезный граф Бухвостов употребит все свое влияние, чтобы помочь вам добиться свидания с этим несчастным".
- У меня нет намерения добиваться с ним свидания, - стараясь говорить спокойно, произнесла княжна, - и я не стану просить Федора Дементьевича помочь мне в этом деле, не представляющем для меня ни малейшего интереса.
- Так уж и ни малейшего? - игриво воскликнула княгиня, но тут же осеклась, поймав прямой, открытый и не суливший ничего хорошего взгляд Марии Андреевны.
Княжна была смущена, хотя и старалась этого не показать. Что могло понадобиться от нее Мерсье? Правда ли то, что сказала по этому поводу Аграфена Антоновна, или это просто очередная провокация, направленная на то, чтобы поставить ее, княжну Вязмитинову, в глупое и двусмысленное положение? Чужая душа - потемки, тем более что Мария Андреевна никак не могла до конца разобраться в своей собственной. Мерсье на поверку оказался убийцей и неприятельским лазутчиком, то есть, говоря попросту, врагом. Но теплая искра привязанности к этому странному человеку все еще тлела в душе княжны. Она не была влюблена, нет, но в ее памяти все время невольно вставали проведенные наедине с Мерсье вечера - их разговоры, его пение под собственный аккомпанемент и то, с каким рвением он взял на себя ее запущенные хозяйственные дела. Именно это двойственное отношение к раненому французу смущало Марию Андреевну более всего.
В самом конце визита речь вдруг зашла о Кшиштофе Огинском. Поворот к этой теме был произведен Аграфеной Антоновной столь непринужденно и плавно, что княжна Мария ухитрилась как-то пропустить этот момент и позже долго ломала голову, как это могло произойти. Выяснив, что местонахождение поляка княжне неизвестно, Аграфена Антоновна немного повздыхала по этому поводу, высказавшись в том смысле, что безвозвратно потерять столь блестящего кавалера и милого собеседника, как пан Кшиштоф, было бы неимоверно грустно. Скорее всего, сказала она, наш воин отправился в свой полк, дабы принять посильное участие в изгнании богомерзких полчищ с православной русской земли. Она так и сказала: "богомерзких полчищ", и эти ее слова странным образом убедили Марию Андреевну в полнейшем безразличии княгини к ходу военных действий. Это было сказано в свойственной Аграфене Антоновне фальшивой манере, наиболее ярко проявлявшейся тогда, когда она говорила или собиралась сказать какую-нибудь гадость. Очень жаль, сказала княгиня, что вы, как и мы все, не имеете о поручике никаких известий. Вы были моей последней надеждой, княжна, со слезой в голосе сказала Аграфена Антоновна, потому что, насколько мне известно, вы познакомились с ним намного раньше всех нас. Но если, сказала она, если вдруг наш дорогой пан Кшиштоф объявится у вас, не сочтите за труд передать ему от меня привет и мое горячее желание переговорить с ним. Скажите, что мне просто не терпится обсудить с ним эту жуткую историю, которая произошла в доме графа Бухвостова, и узнать его, поручика Огинского, мнение о том, кем мог быть тот таинственный второй, который скрылся с места неудавшегося покушения.
Мария Андреевна закусила губу: это уже было более чем странно. Княгиня явно имела в виду что-то вполне конкретное, и высказанные ею сожаления о потере блестящего собеседника были здесь совершенно не при чем. По сути, в словах Аграфены Антоновны чувствовался некий зловещий подтекст, какая-то угроза, направленная, как ни странно, против Кшиштофа Огинского. Княжне чудилось, что этот подтекст лежит настолько неглубоко, что она почти могла его разглядеть, но то, что представало перед ее мысленным взором при попытке трезво осмыслить слова княгини, было слишком отвратительно и страшно. Воистину, у Аграфены Антоновы был ядовитый язык, способный отравить все, к чему прикасался. Старые подозрения всколыхнулись в душе княжны, как поднятая со дна колодца муть, и ей стоило больших усилий отогнать от себя тревожные мысли.
- То, что вы говорите, звучит весьма странно, - сказала она. - Говоря по совести, я не понимаю, куда вы клоните.
- А я никуда не клоню, - сияя своей фальшивой улыбкой, объявила княгиня. - Потому и понять, куда я клоню, невозможно. Просто мне жуть как хочется еще хотя бы разок повидаться с нашим поручиком. Между нами, я к нему неравнодушна. В его присутствии начинаешь чувствовать себя как-то моложе, привлекательнее... Он такой проказник, такой бонвиван!
Чтобы не видеть, как она осклабляется, прикрываясь веером и жеманно поводя жирными плечами, княжна отвела взгляд в сторону и невольно посмотрела на дочерей Аграфены Антоновны. При последних словах княгини Елизавета Аполлоновна и Людмила Аполлоновна недовольно поджали губы и с какой-то непонятной злобой уставились на свою младшую сестру, которая, напротив, вдруг заалела, как маков цвет, что, впрочем, ее нисколько не украсило.
"Это еще что такое? - удивленно подумала княжна. - Неужели эта ощипанная курица имеет на Огинского какие-то виды?" В голову ей внезапно пришла нелепейшая фантазия: Мария Андреевна вдруг представила, что было бы, выйди она замуж за Вацлава Огинского, а Ольга Зеленская - за пана Кшиштофа. Ведь этак, пожалуй, мы считались бы родственницами, подумала княжна и едва не прыснула, настолько чудовищным и не лезущим ни в какие ворота было такое предположение.
Как ни странно, но разговор более не касался финансовых вопросов. Княжна была этим так удивлена, что чуть было сама не предложила Аграфене Антоновне денег. Впрочем, она вовремя спохватилась: подобное предложение могло быть сочтено оскорбительным. Во всяком случае, сама она восприняла бы подобное предложение именно так, и это заставило ее промолчать (чем, кстати, Аграфена Антоновна была немало огорчена и разочарована).
Заметив, что беседа мало-помалу начала вырождаться в пустую, перемежаемую все более продолжительными паузами болтовню ни о чем, княжна поняла, что все главные слова уже сказаны, и пора отправляться восвояси. Она откланялась и была несколько уязвлена тем, что хозяева не высказали по этому поводу ни малейшего огорчения. Аграфена Антоновна выглядела одновременно встревоженной и довольной, а княжны Елизавета, Людмила и Ольга, казалось, совсем задремали, утомленные разговорами о вещах, которых они не понимали.
Покинув дом Зеленских, княжна велела было кучеру ехать домой, но, не проехав и квартала, изменила решение. Через четверть часа она уже была у здания городской управы, к которому со двора примыкал низкий кирпичный сарай, именуемый в городе тюрьмою и никогда не заполнявшийся заключенными более чем наполовину. Там, в отведенном под лазарет помещении, содержался взятый на месте неудавшегося покушения на графа Бухвостова учитель танцев Мерсье. Несмотря на то, что француза во всем городе считали лазутчиком, убийцей и вообще крайне опасным типом, Мария Андреевна без труда получила разрешение на посещение заключенного. Мерсье был ранен, а лихорадка и сотрясение мозга ухудшили его состояние настолько, что старый доктор Иоганн Шнитке, исполнявший по совместительству обязанности тюремного врача, всерьез опасался за его жизнь. К тому же, многочисленные преступления, приписываемые Мерсье, еще нужно было доказать. Как это сделать, никто не знал: Мерсье упорно не приходил в себя, а все, в чем его можно было с уверенностью обвинить, сводилось к убийству сторожа в доме графа Бухвостова (тоже, кстати, недоказанному), отравлению его волкодава, проникновению в графскую спальню и учиненной там посреди ночи драки с каким-то неизвестным, который скрылся с места преступления.
Словом, главной виной Мерсье, как он и говорил когда-то княжне, была его принадлежность к французской нации, на основании которой его за глаза единодушно признали лазутчиком и диверсантом. Обвинение это, однако, более походило на сплетню, а что до ночного нападения на графа Бухвостова, то даже сам граф, ставший главным героем этого происшествия, во всеуслышание заявлял, что в этом необходимо тщательно разобраться. В самом деле, на него лично никто не нападал: проснувшись, он увидел дравшихся в темноте на полу людей, стал кричать, а потом, окончательно перепугавшись, выпалил из пистолета, случайно угодив в Мерсье, который как раз в этот момент поднялся с пола. Вполне возможно, говорил граф, что речь идет об обыкновенной попытке ограбления, во время которой взломщики чего-то не поделили. В словах графа был определенный резон, и отношение общества к запертому в тюремном лазарете французу, с самого начала бывшее вполне снисходительным, мало-помалу сделалось едва ли не сочувственным. Уже раздавались голоса, призывавшие поместить несчастного в более приличествующие его нынешнему тяжелому состоянию условия; дамы приносили ему цветы и лакомства, которые (лакомства, а не цветы) позднее с удовольствием поедала охрана, уставшая объяснять всем и каждому, что раненый лежит в беспамятстве и посему пирожных есть не может.
Принимая во внимание все перечисленные обстоятельства, никто не стал чинить княжне Вязмитиновой препятствий, когда та высказала желание повидать пленника, который, к тому же, сам просил о свидании с нею, придя на короткое время в себя. Пожилой солдат с прокуренными усами отвел ее в тюремный лазарет, где на железной койке лежал Мерсье, запер за нею дверь и удалился.
Княжна с брезгливым любопытством огляделась по сторонам. Низкое сводчатое помещение с толстыми кирпичными стенами и двумя забранными металлическими решетками подслеповатыми оконцами было сырым и сумрачным. Здесь пахло лекарствами, сыростью и мышами, облезлая побелка стен была испещрена затейливым узором серых влажных пятен и зеленоватой плесени. Это место было словно нарочно создано для того, чтобы здесь мучились и умирали; глядя на эти унылые стены, было легко представить, как угодивший сюда с насморком человек в неделю сгорает от туберкулеза, которого у него никогда и в помине не было. Словом, воочию увидев тюремный лазарет, княжна Мария заметно поколебалась в своей уверенности, что Мерсье симулирует. Симулировать ради того, чтобы оставаться здесь, казалось ей бессмысленным и жестоким по отношению к себе самому. Это место было насквозь пропитано мучениями и смертью, и княжне захотелось немедленно его покинуть.
В лазарете стояло шесть коек. Пять из них бесстыдно светились голыми досками, на шестой же, в самой середине помещения, лежал бледный, осунувшийся и небритый Мерсье. Подойдя поближе, княжна была поражена исходившим от него неприятным запахом. Дышал француз медленно и неглубоко, так что это было почти незаметно. Словом, учитель танцев сейчас больше напоминал несвежий труп, чем живого человека, и княжна с трудом удержала крик, когда он неожиданно открыл глаза.
- Принцесса, - едва слышно прошелестел француз, с видимым трудом двигая сухими, обметанными губами. - Вы пришли... Я рад. Мне хотелось так много вам сказать, и, видите, нет сил...
- Все-таки вы притворялись, - сказала Мария Андреевна, останавливаясь в шаге от кровати. - Вы обманщик, убийца и симулянт. Зачем вы меня позвали?
- У меня мало времени, - все так же, на пределе слышимости, прошептал Мерсье, - поэтому я не стану тратить его на пустые оправдания. Нашей жизнью управляет случай, от нас ничего не зависит... Случаю, как видно, угодно, чтобы я умер. Я не ропщу. На этом свете не осталось почти ничего, о чем я мог бы пожалеть или хотя бы вспомнить с теплотой... Вот разве что вы, принцесса. Вы так добры, что даже пришли сюда, хотя знаете обо мне больше, чем мои тюремщики. Обещайте же выполнить мою последнюю просьбу, чтобы я мог умереть спокойно.
- Вы не умрете, - возразила княжна - без особенной, впрочем, уверенности. - Раны в бедро не бывают смертельны.
- Что вы говорите? - В шепоте француза княжне почудилась прежняя ирония, даже насмешка. - А Багратион? Так вы обещаете? Не хмурьтесь, принцесса, я не потребую от вас построить мне мавзолей или отравить царя Александра.
Княжна смущенно потупилась.
- Я обещаю вам сделать все, что будет в моих силах, - тихо сказала она.
- Отлично, - прошептал Мерсье. - Вашему слову можно верить... Мне необходимо повидать Кшиштофа Огинского. Есть кое-что, известное мне, что я должен передать ему самолично, с глазу на глаз, не доверяя этого никому более на целом свете. Это фамильная тайна его семьи, ставшая известной мне совершенно случайно. Если я умру, не повидавшись с ним, тайна умрет со мною. Умоляю...
- Но я не знаю... - начала было княжна, однако оборвала свою речь на полуслове, увидев, что разговаривает с бесчувственным телом. Глаза Мерсье были закрыты, подбородок задран к потолку, а из уголка приоткрывшихся губ показалась тонкая струйка прозрачной слюны.
Княжна содрогнулась от невольного отвращения и, немедленно устыдившись этого чувства, отерла подбородок раненого своим платком. Платок она положила возле его подушки, после чего, быстро благословив страдальца, покинула лазарет.
Убедившись, что в лазарете и за дверью более никого не осталось, раненый открыл глаза и ухмыльнулся во весь рот. Он взял лежавший в изголовье батистовый платок, от которого исходил тонкий аромат духов, прижал его к лицу и с силой втянул в себя запах, не имевший ничего общего с этим провонявшим кровью и гноем местом.
- Ах! - насмешливо сказал он, зарываясь в платок лицом. - Шарман!
***
Покинув город, Кшиштоф Огинский оказался в весьма незавидном положении человека, не знающего, на каком свете он находится. Вокруг него на все четыре стороны простиралась необъятная, вымокшая под осенними дождями, схваченная первыми заморозками, разоренная войной, неуютная и враждебная Россия. У него не было ни документов, ни достаточного для их приобретения количества денег, зато были все основания предполагать, что на него уже объявлена охота. В такой ситуации попытка покинуть страну и вообще скрыться с большой степенью вероятности могла закончиться арестом со всеми вытекающими из него печальными последствиями. Можно было попытаться догнать французскую армию, которая спешно отступала от Москвы, тая на глазах, но пан Кшиштоф не видел в этом никакого смысла: поражение Франции было очевидным, и даже если бы Мюрат не был ранен, толку от его покровительства теперь не было никакого. Пан Кшиштоф отлично сознавал, что снова проиграл, поставив не на ту лошадь; более того, он так запутался в возложенных на него тайных миссиях и собственных сомнительных предприятиях, что отныне не мог рассчитывать даже на почетный плен.
Положение было отчаянным настолько, что Огинский никак не мог решиться сделать шаг в каком бы то ни было направлении. Он не знал, ищут ли его, и если ищут, то насколько близко подобралась к нему погоня; любое движение могло привести его прямиком в объятия безжалостных охотников. При нем были два бесполезных пистолета, кинжал и небольшая сумма денег - слишком маленький капитал для того, чтобы начинать с ним новую жизнь или хотя бы успешно скрываться в течение сколько-нибудь длительного времени.
Так, потерянный, одинокий и напуганный, с разбитым лицом, с двумя пистолетами и тощим кошельком, верхом на украденной лошади, появился он ранним утром по хрустящему предрассветному морозцу на подворье лесника Силантия, который соблюдал в порядке и неприкосновенности лесные угодья князей Вязмитиновых уже в течение без малого двадцати лет.
Силантий был бездетным вдовцом и одиноко существовал в своей лесной сторожке, лишь изредка появляясь в деревне по разным хозяйственным делам. Никаких иных отношений с сельчанами он не поддерживал, зато хозяевам своим служил верой и правдой, был беспощаден к порубщикам и браконьерам и не стеснялся, застав таковых на месте преступления, применить силу, которой у него было с избытком, несмотря на немолодой уже возраст. В деревне его за это не любили и боялись до икоты. Деревенские детишки, придя в лес по грибы и наткнувшись там на Силантия, разбегались с паническими воплями, теряя свои лукошки. Говорили, что у Силантия дурной глаз, что он якшается с нечистой силой и по ночам варит у себя в бане какие-то колдовские отвары. По части отваров Силантий действительно был дока, и в тех редких случаях, когда у сельчан хватало смелости обратиться к нему за помощью, бывало, поднимал на ноги казавшихся совершенно безнадежными больных.
Появление во дворе незнакомого барина, который попросил у него приюта на какое-то время, оставило Силантия вполне равнодушным. Он уступил пану Кшиштофу лавку, на которой спал, накормил его тушеной в горшке зайчатиной и даже соорудил для него какие-то примочки, пообещав, что к завтрашнему утру опухоль на лице спадет, а через пару дней от синяков не останется даже следа. Пан Кшиштоф дал ему какую-то мелочь за услуги и в течение битых полутора часов расспрашивал лесника о его житье-бытье, стараясь осторожно повернуть разговор на то единственное, что его действительно интересовало последние городские новости.
Городских новостей Силантий, естественно, не знал - ни последних, ни предпоследних, никаких, поскольку ничем, кроме вверенного его заботам участка леса, не интересовался. Про лес этот ему было известно все, но вот это как раз были сведения, которыми не интересовался пан Кшиштоф. Говорить с Силантием, таким образом, оказалось совершенно не о чем, каждое слово из него приходилось буквально тянуть клещами, и пан Кшиштоф, сытый и слегка разомлевший в тепле, совсем уж было собрался подремать до обеда, как вдруг в голову ему пришло, что он до сих пор даже не знает, в чьих владениях решил временно схорониться.
- А скажи-ка, любезный, - ковыряясь в зубах и морщась при этом от боли из-за распухшей физиономии, пробормотал он, - ты чей будешь-то? Лес этот чей?
- Известно, чей, - обдумав что-то, ответил лесник. - Князей Вязмитиновых лес.
Это был сюрприз, который заставил пана Кшиштофа глубоко задуматься. Ему была жизненно необходима информация, и не только информация, но и наличные деньги. Княжна Мария на сегодняшний день оставалась, пожалуй, единственным человеком во всей округе, у которого Огинский мог рассчитывать получить и то, и другое. Княжна знала о нем слишком много, это так, но в то же время пану Кшиштофу казалось, что она не станет доносить на него и пытаться задержать его силой до прибытия драгун. Худшее, на что она была способна, это без разговоров указать ему на дверь, но к подобным неприятностям пан Кшиштоф давно привык, и они его не страшили. Но, с другой стороны, прямиком отправляться в дом княжны было рискованно: мало ли кто мог встретиться ему по дороге, мало ли о чем успела догадаться и как поведет себя в связи со своими догадками княжна!
- Ну, вот что, любезный, - сказал пан Кшиштоф самым небрежным тоном. Письменных принадлежностей у тебя, конечно, не имеется?
- Чего это? - после длинной паузы переспросил Силантий.
Пан Кшиштоф вынул свою предпоследнюю сигару, откусил кончик и раздраженно выплюнул его в угол.
- Перо, - сказал он, - бумага. Чернильница с чернилами... То, чем пишут. - Он поводил рукой в воздухе перед собой, имитируя процесс, о котором говорил. - Есть у тебя?
- Неграмотные мы, - без тени сожаления сказал лесник. - Нам это баловство без надобности.
- Так я и думал. А передать княжне Марии Андреевне то, что я тебе скажу, сможешь? Да так, чтобы ни одна живая душа об этом не знала... Сможешь?
- Дело нехитрое, - равнодушно сказал Силантий. - Что передать-то?
Вот так, совсем просто и почти случайно, решилось это казавшееся неразрешимым дело. Не медля ни минуты, пан Кшиштоф объяснил леснику, что от него требуется, дал ему рубль на водку и выпроводил из дома. Только закрыв за ним дверь, Огинский вспомнил, наконец, о своей сигаре и закурил, сидя на лавке у подслеповатого окна с заросшим многолетней грязью, треснувшим стеклом.
Докурив сигару до самого конца, он тщательно загасил окурок и, подумав, спрятал его в карман. Пепел с подоконника он старательно сдул в ладонь и выкинул за дверь, в заросли крапивы у крыльца. Уничтожив, таким образом, следы своего пребывания в сторожке, пан Кшиштоф начал собираться, делая это так, словно и впрямь намеревался навсегда покинуть гостеприимное логово лесника Силантия.
Сборы были недолгими: пан Кшиштоф заткнул за пояс свои пистолеты, нахлобучил шляпу, набросил на плечи плащ и оседлал лошадь. Сторожка стояла на поляне посреди соснового леса с густым подлеском, состоявшим из малинника и еще каких-то кустов, высоких и еще не успевших до конца оголиться. Денек выдался на удивление погожий, так что пан Кшиштоф не опасался промокнуть или замерзнуть. Ведя лошадь на поводу, он покинул подворье Силантия и углубился в лес, стараясь идти так, чтобы оставлять за собой поменьше следов.
Лошадь он привязал к дереву приблизительно в полуверсте от сторожки, а сам вернулся на поляну и, не приближаясь к дому, засел в кустах, откуда ему все было отлично видно, и где его самого не мог заметить никто. Подобные предосторожности вовсе не казались пану Кшиштофу излишними: было очень трудно предугадать, что предпримет княжна, узнав о его присутствии здесь, да и молчаливый лесник мог попытаться выкинуть какой-нибудь фокус например, пойти не к своей хозяйке, а прямиком к уряднику. Пану Кшиштофу вовсе не хотелось быть застигнутым врасплох отрядом драгун, и поэтому он, отыскав в кустах поваленное давнишней бурей дерево, уселся на его замшелый ствол и стал терпеливо ждать, думая обо всем и ни о чем, как это всегда бывает в подобных случаях.
Постепенно мысли Огинского обратились к его недавним планам. Он представил себе роскошную жизнь, которая ожидала бы его, если бы родившийся у княгини Зеленской и откорректированный им замысел удалось привести в исполнение. Женившись на Ольге Аполлоновне и завладев состоянием княжны Марии, он зажил бы той жизнью, о которой всегда мечтал: балы, шампанское, титулованные куртизанки, карты, скачки и полное отсутствие забот о хлебе насущном, равно как и о том, где в следующий раз удастся преклонить голову и забыться сном. Затея была рискованная, но сулила так много!.. Увы, теперь обо всем этом можно было с чистой совестью забыть, вернувшись к привычным, но от этого не менее постылым делам: снова прятаться, обманывать, жульничать в карты и расстилаться по земле перед очередным богатым покровителем, если таковой, паче чаяния, найдется. Ах, до чего все-таки несправедливо устроен мир!
Его унылые размышления о несовершенном устройстве Вселенной были прерваны мягким перестуком копыт по лесной дороге. Пан Кшиштоф встрепенулся и крест-накрест опустил ладони на рукоятки торчавших за поясом пистолетов. Вскоре, однако, стало понятно, что к сторожке приближается одна-единственная лошадь, а вовсе не отряд всадников. Огинский немного успокоился, но выходить из укрытия не стал: нужно было убедиться, что сюда едет именно тот человек, которого он ждал.
На поляну выехала княжна Мария верхом на англизированной белоснежной кобыле. Она была одета в амазонку зеленого бархата и шляпу с широкими полями. Седло на лошади было дамское, и поперек него лежало ружье с изящной резной ложей красного дерева, которое так и подмывало тоже назвать дамским, такое оно было тонкое, миниатюрное и красивое. Прятавшийся в кустах пан Кшиштоф криво усмехнулся: последний раз, когда он видел княжну верхом, та была одета в рубище и сидела на здоровенном драгунском жеребце - сидела по-мужски, а не так, как сейчас. Да, приключения княжны Вязмитиновой, похоже, закончились вполне благополучно для нее, хотя пан Кшиштоф никак не мог взять в толк, как это могло произойти: он лично предпринял кое-какие шаги, которые должны были, по идее, ввергнуть княжну в пучину новых бедствий.
Огинский вздохнул и пошевелился, намереваясь встать и окликнуть княжну. В тот же миг ружье, которое до сего момента мирно покоилось на передней луке седла, оказалось у Марии Андреевны в руках, и ствол его, ярко блеснув на солнце, нацелился прямиком на то место, где прятался пан Кшиштоф. В таком ракурсе ружье более не выглядело изящной дамской безделушкой, а сухой щелчок взведенного курка убедил Огинского в том, что владелица ружья не намерена шутить.
- Не стреляйте, Мария Андреевна! - поспешно крикнул он, медля выходить из укрытия. - Это я, Огинский!
Княжна, помедлив, опустила ружье, и пану Кшиштофу очень не понравилось это промедление, показавшееся ему весьма красноречивым. Треща кустами, нарочито неуклюже он выбрался на открытое место и направился к Марии Андреевне.
- Право же, княжна, - укоризненно сказал он, - разве можно так пугать людей! Я почти поверил, что вы вот-вот выпалите прямо мне в голову... в мою многострадальную голову, надобно добавить.
Княжна, заметно смущенная, осторожно спустила курок и положила ружье поперек седла. Разглядев лицо пана Кшиштофа, она смутилась еще сильнее: после мастерского удара головой, нанесенного Лакассанем, физиономия Огинского была похожа на палитру неряшливого живописца.
- Прошу извинить меня за мой вид, - заметив ее смущение, сказал Огинский и развел руками. - Я, наверное, выгляжу так, словно меня в течение недели регулярно выбрасывали из трактира на булыжную мостовую. Между тем то, что вы видите, есть всего-навсего результат неловкого падения с лошади...
- Странно, - глядя на него с обманчивым простодушием, сказала княжна. - Что-то в последнее время вокруг меня сделалось слишком много таких... упавших с лошади. Впрочем, прошу прощения. Наверное, мне не нужно было целиться в вас из ружья, но вы должны меня понять. После того, что мы пережили вместе с вами, мне все время мерещатся разбойники, и я просто не могу спокойно находиться в лесу.
- Однако же вы не побоялись приехать сюда, - заметил пан Кшиштоф, помогая ей спешиться. - Поверьте, я, как никто другой, способен это оценить. Кстати, почему вы одна? Где ваш Силантий?
- Но разве не вы дали ему рубль? - со слабой улыбкой ответила княжна. - Теперь он в трактире и останется там, пока не пропьет последнюю копейку. Право, вы дали ему слишком много. Это либо излишняя щедрость, либо спешка, продиктованная крайней необходимостью.
- Потребность видеть вас есть та крайняя необходимость, от которой в той или иной степени страдает всякий мужчина, имевший неосторожность с вами познакомиться, - с торжественным видом объявил пан Кшиштоф.
Увы, княжна не пожелала принять предложенный Огинским игривый тон. Она покачала головой, вздохнула и сказала:
- Полно, пан Кшиштоф. Вы снова исчезаете неизвестно куда, потом назначаете мне тайное свидание в лесу, на которое являетесь с разбитым лицом и с двумя пистолетами за поясом, и после этого пытаетесь запорошить мне глаза своими комплиментами! Скажите мне, от кого вы прячетесь и чего хотите от меня?
- От кого я прячусь... - Пан Кшиштоф озадаченно потер подбородок. - А вы разве не знаете?
Княжна бросила на него быстрый взгляд и сразу же снова опустила голову, спрятав лицо под полями шляпы.
- Вы чего-то недоговариваете, - сказала она. - Не понимаю, какой вам смысл прятаться от княгини Аграфены Антоновны или тем паче от этого бедняги Мерсье, который умирает в тюремном лазарете.
- Гм, - сказал пан Кшиштоф. - Кхе... М-да. А почему вы решили, что я от них прячусь?
- Потому, что они вас ищут, - ответила княжна. - Княгиня всеми силами наводит о вас справки и очень просила передать вам при встрече, что мечтает поговорить с вами о том, что произошло в доме графа Бухвостова. Вы что, имеете к этому какое-то отношение? - Тут она снова подняла голову и окинула разбитое лицо пана Кшиштофа внимательным взглядом, от которого Огинскому сделалось не по себе. - Все это так странно.
Еще бы тебе не было странно, подумал пан Кшиштоф. Эта старая дура, княгиня Зеленская, решила меня шантажировать и не нашла лучшего орудия, чем княжна Мария. Чертова перечница! Она решила, что девчонка слишком молода и неопытна, чтобы понять хоть что-нибудь. А девчонка впятеро умнее и ее самой, и всего ее семейства, вместе взятого, включая лакеев, кухарок, лошадей, собак и кошек...
- Тут нет ничего странного, - сказал он с самым беспечным видом. Счастливая мысль вдруг осенила его, и он пошел врать напропалую, надеясь, что кривая вывезет. - Видите ли, на балу у графа Бухвостова я имел неосторожность пригласить Ольгу Аполлоновну Зеленскую на мазурку, и княгиня почему-то решила, что сие невинное действие налагает на меня вполне определенные обязательства. Вы понимаете, что я имею в виду. Речь идет, представьте себе, о свадьбе - ни больше, ни меньше! Я дал княгине понять, что это смехотворно, но она продолжает упорствовать. Позавчера, когда я возвращался с прогулки, трое каких-то негодяев напали на меня и жестоко избили. Я уверен, что это было сделано по наущению нашей уважаемой Аграфены Антоновны. Но это строго между нами, разумеется. Как видите, я доведен до крайности и даже вынужден скрываться... Но вы говорили что-то об этом бедняге Мерсье, имевшем глупость так неосторожно забраться в спальню графа. Что с ним? Вы сказали, что он мною интересовался. Разве он уже пришел в себя?
- Он симулирует беспамятство, - коротко сказала княжна.
Она отлично видела, что пан Кшиштоф зачем-то вытягивает из нее информацию, но не находила нужным скрывать от него то, что знала. Вокруг плелись какие-то интриги, о которых Мария Андреевна ничего не хотела знать, но в которые постоянно оказывалась втянутой против собственной воли. Ей было непонятно, что может связывать Аграфену Антоновну, пана Кшиштофа и Мерсье, но существование этой таинственной связи не вызывало у нее никаких сомнений. Понимая, что Огинский ни за что не ответит на прямо поставленный вопрос, и не имея желания состязаться с ним в хитрости, она, тем не менее, получала богатую пищу для размышлений, наблюдая за реакцией пана Кшиштофа на свои слова.
Услышав о том, что его разыскивает княгиня, Огинский едва заметно помрачнел, но настоящим ударом для него, несомненно, стало известие о том, что Мерсье находится в здравом уме и твердой памяти. Пан Кшиштоф вдруг начал бледнеть прямо на глазах, словно ему средь бела дня явилось привидение. Дрожащей рукой в перчатке он провел по лбу, на мгновение закрыл глаза и оттянул книзу воротник.
- Что с вами, пан Кшиштоф? - участливо спросила княжна. - Вам дурно?
- Простите, - открывая глаза, сказал Огинский. - Да. То есть, нет, все уже прошло. Видимо, эти мерзавцы меня контузили. Итак, вы, кажется, сказали, что Мерсье симулянт? Нет, подумать только, какой негодяй!
- Этот, как вы выразились, негодяй, - сказала княжна, - вызвал меня в тюремный лазарет только затем, чтобы просить разыскать вас и передать вам его слова. Он хочет вас видеть, чтобы поведать вам какую-то фамильную тайну - не свою, разумеется, а вашу.
- Фамильную тайну? - Пан Кшиштоф выглядел заинтригованным. - Впервые слышу, что у меня есть какие-то фамильные тайны. Он правда так сказал?
Княжна кивнула, не поднимая головы.
Мысли пана Кшиштофа заметались. Он чувствовал подвох, но в то же время ему так хотелось верить в то, что Лакассань действительно обладает каким-то секретом, могущим принести ему, отверженному потомку великого рода, признание и богатство! Его фамилия предполагала наличие всего этого, в то время как на деле пан Кшиштоф неприкаянно шатался по всему свету под свист гулявшего в карманах ветра. Фамильная тайна? А почему бы, черт подери, и нет?
Но даже если никакой тайны не существовало и слова Лакассаня были лишь приманкой, не явиться на это свидание пан Кшиштоф не мог. Француз находился в сознании, и только от него зависело, продолжать молчать или начать говорить. Огинский не чувствовал себя готовым к переходу в лучший мир, а болтливость Лакассаня гарантировала ему такой переход - если не сейчас, от милосердной пули, то через несколько лет, от чахотки в сибирских рудниках.
- Любопытно, - сказал он. - Благодарю вас, княжна, за вашу доброту и за все те хлопоты, на которые вы пошли, дабы передать мне это известие. Видимо, мне все-таки придется вновь наведаться в город, несмотря на риск встретиться с княгиней. Зеленской. Вот уж, право слово, мегера! Если вы снова решите навестить Мерсье в его заточении, не сочтите за труд передать ему, что я приду, как только снова смогу показаться на людях. Не могу же я расхаживать по городу в подобном предосудительном виде!
- Вряд ли я отважусь снова посетить это место, - сказала княжна, - но если хотите, я могу послать записку. А что сказать Аграфене Антоновне?
- Я вас умоляю, - воскликнул пан Кшиштоф, - не говорите ей ни слова! Я сейчас несколько стеснен в средствах, и вынужденное бегство на край света было бы для меня крайне затруднительно.
- Ах, да! - спохватилась княжна и, повернувшись к лошади, достала из притороченной к седлу сумки пухлый кожаный бумажник. - Здесь две тысячи рублей ассигнациями. Это немного, но на первое время вам должно хватить. Я предвидела, что...
- Что я вызвал вас сюда, чтобы клянчить денег? Поверьте, Мария Андреевна, у меня и в мыслях этого не было, - солгал пан Кшиштоф. - Хотя, не скрою, некоторая нужда в средствах у меня в данный момент имеется. Так что, если вы не передумаете...
Княжна молча протянула ему бумажник, сопроводив это действие смущенной улыбкой. Пан Кшиштоф рассыпался в благодарностях и пообещал вернуть деньги, как только сможет. Про себя он подумал, что не станет этого делать никогда; откровенно говоря, княжна, хоть и стыдилась таких мыслей, подумала то же самое.
Поболтав немного о пустяках, они расстались. Провожая взглядом княжну, пан Кшиштоф задумчиво опустил руку на рукоять пистолета. Ему не без оснований казалось, что княжна знает и понимает гораздо более того, что было бы для него безопасно и удобно. Место здесь было глухое, и о том, что княжна отправилась именно сюда, знал один лишь Силантий. Лесник должен был вернуться пьяным в дым, и убрать его не составило бы никакого труда. Но ведь княжна еще могла зачем-нибудь пригодиться, да и это ее ружье... А ну, как с первого выстрела промахнешься?
Пока Огинский колебался, поглаживая указательным пальцем собачку пистолета, фигура ехавшей верхом княжны исчезла за поворотом дороги, а вскоре стих и мягкий перестук лошадиных копыт по усыпанной опавшей листвой земле. Пан Кшиштоф пожал плечами, махнул рукой и отправился искать свою лошадь.
Глава 12
С утра над городом еще светило солнце, но уже к полудню небо оказалось сплошь затянуто низкими свинцово-серыми тучами, тяжелыми даже на вид, плотными, беременными непогодой. Город лежал, придавленный этим небом, такой же серый и плоский, как повисшие над ним тучи, деревянный, каменный, ощетинившийся голыми растопыренными ветвями уснувших до следующей весны деревьев, уставивший в зенит закопченные жерла печных труб, из которых тут и там поднимались к серому небу блеклые худосочные дымы. Исполосованная колесами экипажей, изрытая конскими копытами, схваченная ранним морозом до железной твердости грязь разлеглась под ногами, бесстыдно демонстрируя свою неприглядную наготу, в ожидании первого снега.
И снег пошел. Незадолго до того, как дневной свет окончательно померк, над городом запорхали белые мухи, хорошо заметные на однообразном сером фоне. Они привычно сулили радость, хотя какая радость может быть в приближающихся лютых холодах, сугробах по пояс и коротких, как огарок церковной свечи, днях? Но радость все-таки была - смутная радость наступающей перемены, когда на смену серо-коричневой грязи должна была прийти чистая белизна, радость грядущих праздников с катанием в санях с бубенцами, радость ожидания весны, которая должна была непременно наступить.
Постепенно редкие белые пятнышки, более похожие на искры, начали расти, сливаться друг с другом, милосердно затягивая море замерзшей грязи и перекрашивая серьги город в праздничный белый цвет, который по мере наступления темноты все более отливал синевой. Где-то далеко, в продуваемых всеми ветрами полях и мрачных храмах еловых лесов плелись, замерзая, на запад остатки великой армии, гонимые морозом и лихими казачьими наскоками. Они брели, отмечая свой путь множеством трупов людей и животных, брошенными повозками с награбленным добром и рваной, поломанной, ни на что более не годной амуницией. Их преследовали и убивали с упорством, достойным лучшего применения: они и без того были обречены погибнуть от холода и бескормицы, а те, кому суждено было уцелеть, не желали более ничего, кроме избавления от этого бесконечного кошмара. Древние язычники из Скандинавии полагали, что ад - это место, где царствует вечный мороз; и если это так, то Россия начала мало-помалу превращаться в ад - во всяком случае, для тех, кто бежал сейчас к ее западным рубежам, более не помышляя ни о великих завоеваниях, ни о богатой добыче.
Город, а вернее, городок, о котором идет речь в данном повествовании, в последние несколько недель начал заметно пустеть. Переполнявшие его с начала сентября толпы пытавшихся скрыть за светской болтовней свою растерянность людей поредели: многие уезжали в Москву, на родные пепелища. Кое-кто даже успел оттуда вернуться: на пепелище зимовать не станешь, а отстраиваться все-таки лучше было по весне.
Княжна Вязмитинова в Москву не поехала, решив не торопить события и дождаться весны здесь, в теплом и удобном доме. К тому же, в Москве ее никто не ждал - как, впрочем, и везде. Кшиштоф Огинский снова куда-то пропал, как всегда, не затрудняя себя прощанием. Он просто исчез из сторожки лесника Силантия, из города и из жизни Марии Андреевны, чего та почти не заметила: пан Кшиштоф никогда не был героем ее романа. Она вовсе не обратила бы внимания на его исчезновение, когда бы княгиня Аграфена Антоновна не продолжала донимать ее расспросами, как будто она, княжна Вязмитинова, была нянькой усатому поляку, возраст коего превышал ее собственный более чем вдвое. В ответ на эти расспросы княжна лишь пожимала плечами: она действительно не имела никакого представления о том, куда мог подеваться Огинский. Она с каждым днем все более убеждалась в том, что пану Кшиштофу было что скрывать от окружающих, но любопытство ее не терзало: она не имела склонности к раскапыванию помоек.
В церкви отслужили поминальный молебен по безвременно усопшему сорок дней назад князю Петру Ивановичу Багратиону. В городе поговаривали, будто теперь, когда Москва оставлена неприятелем, и война, все набирая скорость, катится обратно к Неману, следует со дня на день ждать появления здесь некоего чина, посланного самим государем для учинения следствия по поводу полученного покойным князем подметного письма, послужившего причиной его смерти. Чин все не ехал, но разговоры не утихали.
Один из главных героев этих, разговоров, чье имя упоминалось многими как имя главного подозреваемого, до сих пор пребывал в тюремном лазарете. Рана его благополучно заживала, лихорадка почти прошла, но контузия, полученная при падении со второго этажа дома графа Бухвостова, как видно, оказалась много серьезнее, чем полагал поначалу доктор Иоганн Шнитке. Больной упорно не приходил в сознание, если не считать нескольких просветлении, которые можно было пересчитать по пальцам одной руки и ни одно из которых не длилось более пяти минут. В городе было замечено, что княжна Мария Андреевна Вязмитинова избегает участия в разговорах на эту тему, и городские кумушки, качая головами, шептались у нее за спиной: "Ах, бедное дитя! Быть соблазненной неприятельским шпионом, убийцей - какой это, должно быть, кошмар!" Некоторые из них, впрочем, придерживались того мнения, что кошмар кошмаром, но и без некоторой доли удовольствия дело, вероятно, не обошлось. Говоря об этом, кумушки хихикали, розовели и кокетливо прикрывались заметно побитыми молью веерами.
Княгиня Аграфена Антоновна Зеленская, с давних пор по праву считавшаяся предводительницей сего ядовитого племени, всячески поддерживала эти разговоры, несмотря на неоднократные увещевания со стороны графа Федора Дементьевича Бухвостова. Княгиня полагала, что она в своем праве: утратив последнюю надежду быть назначенной опекуншей княжны, она пустилась во все тяжкие и отводила душу, как умела, строя козни и распуская отвратительные сплетни, которые, будучи повторенными более трех раз, начинали казаться даже ей самой непреложной истиной. Судебный процесс князя Зеленского все тянулся - вернее, он никак не мог по-настоящему начаться, к чему немалые усилия были приложены все той же Аграфеной Антоновной. Княгиня дралась, как гладиатор, сразу на два фронта, и могла бы драться на пять, на шесть, на сколько угодно фронтов, ни на минуту не теряя бодрости и присутствия духа, поскольку речь шла о благополучии ее семейства.
Над городом шел снег. Вероятнее всего, ему суждено было растаять не позднее завтрашнего утра, но сейчас, в преддверии наступающей ночи, тонкая белая простыня все плотнее укутывала стосковавшуюся по теплу землю, делаясь с каждой минутой толще, утрачивая прозрачность. Снег милосердно скрывал от глаз людских окоченевшие трупы людей и животных, коими во множестве усеяны были поля и обочины дорог за Москвою, на Смоленской и на подступах к Калужской дороге. Он сеялся с низкого неба все гуще и гуще, мелкая крупка скоро превратилась в настоящие хлопья, за полетом которых столь приятно наблюдать сквозь отмытое до полной прозрачности стекло, сидя при свечах в хорошо натопленной комнате. Вид этих легко порхающих, словно вовсе лишенных веса пушистых хлопьев поневоле наводил на мысль, что не плохо было бы вынуть из сундука шубу и меховую шапку или, на худой конец, какой-нибудь зипун потеплее; стоило же подумать о тех, кто в эту минуту брел через снежную ночь (без шубы, между прочим, и даже без зипуна, а в одной только суконной шинелишке на рыбьем меху), как глаза сами собой отыскивали в красном углу киот с иконами, а губы начинали беззвучно шевелиться, шепча слова молитвы о ниспослании православному воинству скорейшей победы над неприятелем - не потому, что так уж ненавистен был этот погибающий от холода, голода и русской стали, побежденный и жалкий уже неприятель, а потому, что и православное воинство страдало и гибло от тех же напастей.
Человек, который, ежась от холода, притаился за углом городской управы, шубы не имел. Более того, никто во всем городе и в целом свете не молился о ниспослании ему победы - кроме, разве что, одного человека, который тоже вряд ли молился, поскольку не верил ни в бога, ни в черта, а лишь в собственную хитрость да в силу оружия. Правда, зипун у него был очень мало поношенный, крепкий и весьма теплый, он сидел на своем владельце как-то странно - не то был он с чужого плеча, не то владелец, высокий и статный мужчина с густыми черными усами и гладко выбритым подбородком, привык носить совсем другую одежду.
Снег ложился на плечи зипуна и щекотал человеку щеки. Тот раздраженно стирал с лица ладонью талую воду и время от времени делал странный жест рукой, словно пытаясь надвинуть пониже поля шляпы, которых не было и быть не могло, поскольку на голове у него криво сидела мужицкая шапка.
Человек за углом управы нервничал. У него замерзли ноги в тонких, не по сезону, сапогах, он устал, продрог и боялся, что его здесь заметят. Строго говоря, боялся он не только этого, но и многого, многого другого. Он даже не мог бы с уверенностью сказать, чего боится больше: того, что задуманное им дело провалится, или, наоборот, того, что оно удастся. Его было легко понять, поскольку ни в том, ни в другом случае ничего хорошего ждать ему не приходилось.
Кроме того, ему мешали двое пьяных, которые никак не могли расстаться друг с другом и торчали на углу прямо напротив его укрытия. Они орали дикими голосами скабрезные песни, громогласно и косноязычно признавались друг другу в любви и славили русское воинство, не забывая при этом помянуть худым словом Бонапарта; они поминутно падали, то вместе, то порознь, с головы до ног извалялись в снегу, а один из них и вовсе потерял шапку, но искать ее почему-то не стал, а вместо этого уселся на землю, широко раскинув ноги, и принялся посыпать плешивую голову снегом, как пеплом, раскачиваясь из стороны в сторону и что-то немелодично напевая.
Время уходило. В запасе его было еще предостаточно, но неожиданная помеха страшно раздражала человека в зипуне. Он скрипел зубами, бормотал себе под нос невнятные ругательства на трех европейских языках и, наконец, окончательно потеряв терпение, вынул из-под зипуна тяжелый армейский пистолет. Стрелять было нельзя, он понимал это прекрасно, но, когда дуло пистолета нацелилось в голову одного из гуляк, притаившийся в засаде человек испытал некоторое облегчение. Немедленно к нему пришла заманчивая мысль: махнуть рукой на всю эту гиблую затею и уносить ноги подобру-поздорову. В конце концов, он не виноват, что в этом городе какие-то пьяницы беспрепятственно устраивают свои концерты прямо под окнами городской управы. Он их сюда не звал, прогнать их отсюда он не в состоянии, следовательно, с него взятки гладки. Можно попробовать в следующий раз, а можно придумать что-нибудь другое...
Это было обыкновенное малодушие, и человек в зипуне об этом знал. Он не был этим удивлен, не стыдился этого и не пытался с этим бороться: он привык. Он давно ушел бы отсюда, если бы не знал наверняка, что от этого будет только хуже. У того, кто держал его за горло, была очень крепкая хватка-Человек этот, морозной ночью страдавший от холода, раздражения и малодушного страха, был никто иной, как пан Кшиштоф Огинский. Появлению пана Кшиштофа в этом месте в столь неурочный час предшествовал целый ряд событий и обстоятельств, ни одно из которых не было для него приятным или хотя бы полезным. Он хотел бежать из города, но у него ничего не вышло: памятное свидание с княжной Вязмитиновой в доме лесника Силантия сломало все его планы.
После этого свидания пан Кшиштоф посетил в тюремном лазарете содержавшегося там Лакассаня. К его немалому удивлению, доступ в лазарет оказался почти свободным: узник лежал без сознания, и доктор Шнитке, не зная, что еще предпринять, настоял на том, чтобы к арестованному допускали посетителей. Он надеялся, что хотя бы это окажет на больного благотворное воздействие и заставит его выйти из беспамятства. Доктор и сам понимал, что такой метод лечения имеет очень мало общего с наукой, но все остальные известные ему способы уже были перепробованы и на деле доказали свою полную несостоятельность. Впрочем, изобретенный доктором новый способ лечения был еще хуже прежних; если бы кто-то догадался спросить пана Кшиштофа, он мог бы сказать, что бессмысленно пытаться привести в сознание человека, который намеренно симулирует беспамятство. Но пана Кшиштофа никто не спрашивал, а он не стал набиваться в консультанты местному светилу медицинской науки, ибо это шло вразрез с его собственными интересами.
Седоусый ветеран, гремя ключами, открыл перед Огинским дверь лазарета. Пан Кшиштоф вошел, и дверь за ним закрылась с тем же грохотом. Он оглянулся на зарешеченное окошечко, прорезанное в обитых железом дубовых досках, кивнул видневшемуся там лицу охранника, и лицо, кивнув в ответ, скрылось.
Пан Кшиштоф повернулся к постели, на которой лежал Лакассань, и со смешанным чувством страха и злорадства всмотрелся в изможденное, обросшее нечистой бородой лицо своего компаньона. Этот человек был его, пана Кшиштофа, персональным злым роком - во всяком случае, в течение последнего месяца. Сейчас он лежал перед Огинским, беспомощный и жалкий, находящийся в полушаге от смерти... Полно, мысленно оборвал себя пан Кшиштоф, я ведь знаю, что он притворяется!
Он с подозрением посмотрел на Лакассаня. Вид у француза действительно был жалкий - что называется, краше в гроб кладут. "А может быть, все-таки не притворяется? - с надеждой подумал Огинский. - Может быть, он все-таки умирает? Ах, как это было бы чудесно! И с каким удовольствием я бы его добил! Это было бы только гуманно, а главное, очень удобно. Но... фамильная тайна!"
Он подошел к кровати и осторожно присел на ее краешек. Лакассань не подавал признаков жизни.
- Лакассань, - негромко позвал пан Кшиштоф. - Ну же, Лакассань, это я, Огинский! Вы хотели мне что-то сказать.
Француз не отвечал. Пан Кшиштоф внимательно вглядывался в его лицо и не заметил ни одного признака того, что француз его услышал. Дыхание раненого было медленным и неглубоким. Огинский вдруг представил, как он вынимает из-под головы Лакассаня подушку и кладет ему на лицо - кладет и сильно прижимает... Много времени на это не понадобится, подумал он. Две, от силы три минуты, и я буду свободен. Подушку на место, еще пять минут для очистки совести, и можно уходить. Смерть обнаружат далеко не сразу и припишут ее естественным причинам. В конце концов, никто здесь по-настоящему не верит в то, что он выздоровеет. Да и кому это нужно чтобы он выздоровел? Правильно, никому. Никому на всем белом свете это не нужно и не интересно. Он убийца, негодяй, шпион, и даже господь бог не осудит меня, если я сотру с лица земли эту мерзость. Фамильная тайна? Чушь, чепуха, что он может знать про меня такого, чего не знаю я сам?
Искушение было слишком велико. Пан Кшиштоф воровато оглянулся на дверь. Руки его, действуя словно бы сами по себе, ухватились за край тощей подушки и потянули ее на себя. Огинский, не отрываясь, смотрел в лицо Лакассаня, но он все равно как-то умудрился пропустить момент, когда раненый открыл глаза. Внезапно пан Кшиштоф осознал, что более не видит перед собой безжизненной маски; серо-стальные глаза Лакассаня смотрели ему в лицо насмешливо и ясно, а его губы кривились в презрительной ухмылке. Француз сделал неуловимое движение рукой, и пан Кшиштоф почувствовал, как что-то острое уперлось в его шею под подбородком. Скосив глаза, он увидел длинный и острый обломок древесины, крепко зажатый в костлявой ладони Лакассаня. При всей своей смехотворности это импровизированное оружие запросто могло проткнуть его шею и в два счета отправить пана Кшиштофа на тот свет. Другая рука раненого, выпроставшись из-под одеяла, мертвой хваткой вцепилась в грудь Огинского, удерживая его на месте и не давая даже отшатнуться.
- Что это вы затеяли, приятель? - тихо спросил Лакассань. В его голосе не было ни малейшего намека на слабость, которую он, судя по его виду, должен был испытывать.
- Бог с вами, Виктор, - растерянно пролепетал пан Кшиштоф, - что вы?.. Я лишь хотел поправить... Но как же?.. Вы в сознании? Матка боска, какая радость!
- Правда? - с лютой иронией спросил Лакассань. - Ах, да, вы же хотели узнать фамильную тайну! Единственная ваша тайна, Огинский, заключается в том, что вы - сын шлюхи, вор, мерзавец и шпион. Тихо, черт бы вас подрал! Гордость - это роскошь, которая вам не по карману, особенно сейчас. Я открыл вам вашу тайну, и если вы не вытащите меня из этой вонючей дыры, я открою ее всем желающим. Компрене ву?
Пан Кшиштоф мысленно заскрежетал зубами. Он предвидел что-нибудь в этом роде, но надежда, как известно, умирает последней. Теперь она, наконец, умерла, оставив Огинского наедине с его несчастливой судьбой.
- Я обдумывал это, - солгал он. - Да уберите же свою деревяшку, нас могут увидеть! Так вот, я думал, как вам помочь. Честно говоря, это очень трудно. Стены здесь толстые, решетки крепкие, и охрана, как ни странно, не оставляет желать лучшего. Попасть сюда, к вам, не так уж сложно, пока вы считаетесь лежащим в беспамятстве, но вытащить вас отсюда... Не знаю.
- А вы узнайте, - предложил Лакассань, убирая щепку от шеи пана Кшиштофа и пряча ее под одеяло. - Поинтересуйтесь. Не надо делать умное лицо. Тем более не надо советоваться со мной. Все, что я мог, я вам уже сказал. Это ваше дело, каким образом вы нейтрализуете охрану и вывезете меня отсюда. Я не могу до бесконечности притворяться полутрупом и, простите за подробности, регулярно мочиться под себя. Мне это надоело. И потом, это уже становится смешным. Здешний врач - дурак и недоучка, но даже он уже начинает поглядывать в мою сторону с некоторым сомнением. Думайте, Огинский! И думайте поскорее, пока ситуация окончательно не вышла из-под контроля. Единственный способ уцелеть для вас - освободить меня. Вы все поняли? Вижу, что поняли. Проваливайте. Я жду.
...И вот теперь пан Кшиштоф прятался за углом городской управы, дрожа от холода и нервного возбуждения, не в силах дождаться, когда же уберутся двое пьяниц, которые никак не могли расстаться друг с другом. Пистолет в его руке тоже дрожал; пан Кшиштоф из последних сил сдерживал непреодолимое желание спустить курок и посмотреть, что из этого получится. Он чувствовал, что рассудок у него начинает мутиться; ему хотелось кого-нибудь убить, и он уже готов был это сделать, когда калитка одного из расположенных по соседству домов отворилась и на улицу выбежал огромный, как медведь, и такой же косматый дворник, вооруженный увесистой березовой палкой. Вспыхнувшая было ссора прекратилась после двух глухих ударов этим примитивным, но весьма действенным орудием, и поле битвы осталось за дворником. Бородач, бормоча проклятия, наклонился, подобрал потерянную одним из пьяных шапку и, размахнувшись, с нечеловеческой силой запустил ею вслед отступающему неприятелю, сопроводив этот жест потоком площадной брани. После этого он трубно высморкался в два пальца, сунул свою дубину под мышку и, косолапо ступая, неторопливо удалился восвояси.
Стуча зубами от холода и осторожно переступая окоченевшими ногами, пан Кшиштоф с огромным трудом выждал еще полчаса, после чего, наконец, махнул рукой, подавая условный сигнал. Из темного переулка выскочили три неясные тени и, пригибаясь, перебежали улицу.
Одной из этих теней был лесник Силантий; двое других приходились ему племянниками. Эти племянники были настоящей находкой для пана Кшиштофа, который после свидания с Лакассанем пребывал в состоянии, близком к отчаянию, и уже подумывал о самоубийстве. Силантий обмолвился об их существовании нечаянно, с пьяных глаз, и уже тогда в его словах пану Кшиштофу почудилась какая-то надежда: Силантий обозвал племянников душегубами. Понадобилось огромное количество водки и несколько проведенных в задушевных беседах вечеров, чтобы заставить лесника разговориться по-настоящему. Выяснилось, что один из его племянников был отдан в солдаты вместо сына деревенского старосты, но бежал и стал жить разбоем, скрываясь в лесу. Второй племянник присоединился к брату, когда было объявлено, что он должен стать рекрутом взамен сбежавшего родственника. Силантий прикармливал и покрывал племянников, обитавших на территории, вверенной его попечению, и, насколько понял пан Кшиштоф, периодически принимал участие в дележе добычи. После этого он стал поить лесника еще усерднее, щедро соря деньгами, которые ему дала княжна Мария. Денег было жаль, но зато результат превзошел все ожидания: и племянники, и их дядюшка всего лишь за пятьсот рублей ассигнациями согласились помочь пану Кшиштофу в его рискованном предприятии. Чтобы добиться этого, Лакассаню пришлось сочинить басню, исполненную в духе времени: по его словам, Лакассань был посланником самого Бонапарта и привез крестьянам указ французского императора, в котором они, крестьяне, отныне и довеку объявлялись вольными землепашцами, между коими должно было поровну разделить барскую землю. Естественно, хитрые помещики прознали об этом, и посланца, который привез мужикам волю, заточили в темницу...
...В темноте сверкнула искра, и сейчас же оранжевым пламенем вспыхнул трут. Пан Кшиштоф присел, зажал ладонями уши и широко открыл рот. Через пару секунд в подвальном окне блеснуло пламя, что-то душераздирающе затрещало и оглушительно ахнуло. Тугая волна горячего воздуха толкнула пана Кшиштофа в лицо, сбросив с него шапку, над головой что-то пролетело, пронзительно визжа, и, с треском ударившись о стену на уровне второго этажа, осыпалось вниз градом мелких обломков и известковой пыли. Разлетевшиеся во все стороны обломки кирпича рыхлили свежий нетронутый снег, покрывая его бороздами и мелкими оспинами; где-то со звоном посыпались стекла. Огинский выпрямился, помотал головой, вытряхивая из волос кирпичную крошку, и бросился бежать вдоль стены, огибая угол здания и держа наготове пистолет.
Снова зазвенело стекло, и в одном из окон управы вспыхнуло, с каждой минутой разгораясь и набирая силу, дымное оранжевое пламя. Кирпичную пристройку, в которой размещалась тюрьма, заволакивало грязно-белое облако дыма и пыли, и в глубине этого облака, подсвечивая его красным, плясали языки огня. Со всех сторон послышались испуганные крики, в дыму заметались какие-то неясные фигуры, и, наконец, кто-то истошно завопил: "Пожар! Горим!"
Это была правда. Управа горела, и казавшиеся нестерпимо яркими в темноте языки пламени лизали кирпичные стены тюрьмы, словно пробуя их на вкус. Из нескольких окон, в том числе и из окна лазарета, где содержался Лакассань, лениво выползали подсвеченные огнем клубы дыма. Тьма вокруг управы потеснилась, стала гуще и чернее, и в ней вдруг один за другим родились три ярких огня - родились и, описывая в воздухе красивые дуги, полетели прямиком на крытую тесом крышу тюрьмы, оставляя за собой дымные следы и разбрызгивая вокруг капли жидкого пламени. Пылающие комья промасленного тряпья упали точно в цель, и крыша занялась - сначала лениво, нехотя, а потом все жарче и веселее.
Из разбитых окон лазарета вместе с клубами удушливого дыма доносились отчаянные вопли единственного пациента. "Это есть огонь! - во всю глотку блажил Лакассань. - Я есть гореть! Спасать меня, спасать!" Присевший в тени водовозной бочки пан Кшиштоф криво ухмыльнулся, подумав, что сподобился присутствовать при воистину чудесном исцелении безнадежного больного. Еще ему подумалось, как было бы славно, если бы этот пожар был настоящим: тогда его задача свелась бы только к тому, чтобы помешать охране вынести больного из лазарета раньше, чем рухнет кровля. Но о таком развитии событий можно было только мечтать: кирпич горит неохотно, а тесовая крыша все-таки была сыровата для настоящего пожара.
К управе начали сбегаться вооруженные кадушками и баграми полуодетые люди. Пан Кшиштоф выскочил из своего укрытия и смешался с добровольцами, торопившимися принять участие в тушении пожара.
Между тем из тюрьмы вывели заключенных. Их было что-то около полудюжины - какие-то кудлатые мужики в армяках и летних лаптях, среди которых выделялся своей дородной фигурой и более дорогой и чистой одеждой приказчик одного из местных помещиков, накануне напившийся до розовых слонов и высадивший три окна в доме престарелой графини Хвостовой. Заключенные жались друг к другу, как овцы, и, как овцы же, тупо щурились на огонь. Приказчик все порывался тушить пожар, но усатый солдат охраны, сердито ворча, всякий раз заталкивал его обратно в толпу арестантов, ловко орудуя прикладом ружья.
Шипела, превращаясь в пар на раскаленных кирпичах, выплеснутая из кадушек вода, стучали топоры, возбужденно кричали добровольные пожарные. Кто-то, излишне, по мнению пана Кшиштофа, смекалистый, кликнув помощников, катил к тюрьме водовозную бочку на колесах. Впрочем, это был напрасный труд: пан Кшиштоф лично выбил из бочки затычку, и вся вода вылилась оттуда еще два часа назад. Наконец, в распахнутых настежь дверях тюрьмы, кашляя от дыма, появились двое солдат, которые, за неимением носилок, тащили Лакассаня прямо вместе с койкой. В дверях койка с грохотом зацепилась за косяк. Солдат, шедший сзади, заорал, что его припекает. Лакассань вдруг легко соскочил со своего ложа и, сказавши: "Я помогать", с размаху вонзил что-то в шею переднего санитара. Пан Кшиштоф знал, что это было: та самая щепка, которой француз чуть было не проткнул его насквозь во время памятного свидания в лазарете...
Никто еще не успел сообразить, что происходит, когда из темноты рванул неровный, жидкий залп из двух старых ружей и одного пистолета. Один из охранников упал лицом в истоптанный снег, другой, выронив ружье, схватился за простреленное плечо и привалился к мокрой, курящейся горячим паром кирпичной стене. Пожилой унтер-офицер с седыми усами вскинул свое ружье, целясь в темноту. Пан Кшиштоф расчетливо дождался выстрела и выстрелил тоже. Пуля попала унтеру в шею, свалив его под ноги арестантам.
Огинский отшвырнул разряженный пистолет и побежал, на ходу вынимая из-за пояса второй. Он точно знал, куда бежать, и добежал вовремя. Из переулка галопом вылетели и резко осадили прямо перед ним двое всадников, каждый из которых держал на поводу оседланную лошадь.
- Силантий где? - крикнул пан Кшиштоф, взлетая в седло.
- Убили Силантия! - ответил один из племянников, чернобородый угрюмый верзила разбойничьего вида, и ударил лошадь пятками.
Из темноты вынырнул Лакассань и с неожиданной для умирающего легкостью запрыгнул на спину лошади. В руке у него был зажат солдатский тесак, и этим тесаком он без предупреждения ударил второго племянника убитого лесника прямо по темечку. Разбойник кувыркнулся с седла, упав на спину, и пан Кшиштоф увидел, как блестят, отражая пламя пожара, его широко открытые глаза.
- Ходу! - крикнул Лакассань, и Огинский пришпорил лошадь.
...Уже за городской заставой они нагнали чернобородого племянника Силантия, и пан Кшиштоф на всем скаку, даже не придержав коня, всадил ему пулю между лопаток.
***
Как и следовало ожидать, сразу же вслед за первым настоящим снегопадом наступила оттепель. Целый день с крыш и ветвей капала талая вода, и к вечеру снега на земле почти не осталось. Лишь в саду, у самых корней старых яблонь, он еще лежал маленькими тающими островками, и из него торчали желтовато-серые стебли мертвой травы.
Княжна вернулась с прогулки перед самым обедом и едва успела переодеться, как румяная Дуняша, чей румянец после исчезновения веселого француза сделался заметно бледнее, позвала ее к столу.
Княжна вздохнула. На аппетит она не жаловалась, но перспектива снова сидеть за огромным, богато сервированным столом в просторной столовой наедине с собственными мыслями ее угнетала. Она хотела кликнуть Дуняшу и приказать подать обед в спальню, но тут же передумала: это было бы проявлением слабости, которой она стыдилась. Конечно, прислуга восприняла бы такой каприз как нечто само собой разумеющееся, но Мария Андреевна полагала, что просто обязана держать себя в руках. Ее покойный дед не раз говорил ей, что жалость к себе есть вещь бесполезная, постыдная и крайне опасная, ибо она способна в кратчайший срок превратить человека в стенающее и хлюпающее ничтожество, коему цена - пригоршня прошлогоднего снега. И потом, сказала себе княжна, в чем, собственно, дело? Я здорова, богата, живу в прекрасном доме с уймой слуг, ни в чем особенно не нуждаясь, кроме, разве что, дружеского общения. Меня ждет обед, и что с того, что я съем его одна? Это ли причина для воздыхании, когда идет война и тысячи людей лишены крова и пищи?
Это были совершенно справедливые рассуждения, имевшие в себе только один, но весьма существенный, изъян: они нисколько не утешили княжну, а, напротив, заставили ее еще сильнее загрустить. Не желая признаваться в этом даже себе самой, Мария Андреевна твердым шагом направилась в столовую и на протяжении всего обеда была весела, улыбчива и ласкова с прислугой.
Отобедав, она вернулась к себе и едва успела устроиться в своем любимом кресле со свежим, еще не разрезанным романом на коленях, как в дверь постучали, и на пороге возникла Дуняша.
- Там до вас их светлость граф Бухвостов приехать изволили, - доложила она, - и с ним еще какие-то в мундире...
При последних словах ее щеки вдруг вспыхнули знакомым румянцем, и Мария Андреевна поняла, что Франция утратила свои позиции не только под Москвой, но и в сердце ее горничной.
- Что ты там лопочешь, - притворно хмурясь, сказала она, - говори толком! Какой еще мундир? Кто приехал?
- Не могу знать, - рдея, как утренняя заря, ответила горничная. Марии Андреевне показалось даже, что ее щеки бросают красноватый отсвет на стены. - Молодые, интересные, все в орденах и при сабле. Верно, свататься приехали к вашему сиятельству.
- Фу, глупая! - со смехом воскликнула княжна, в то же время с неловкостью ощущая, как ее собственные щеки помимо воли заливаются горячим румянцем. - Ну что за глупости ты болтаешь! Ступай, проводи господ в гостиную, да не стой подле них столбом, не то как раз сосватают!
- Оно бы и хорошо, - тоже смеясь и алея пуще прежнего, сказала Дуняша, - да ведь коли и сосватают, так уж верно не меня.
- Ох, распустила я тебя, - с притворной строгостью сказала княжна, ох, и распустила! Одни мужчины на уме... Косу, что ли, тебе обрезать?
Дуняша прыснула в кулак и исчезла. Мария Андреевна совсем по-взрослому подумала, что девку пора отдавать замуж, пока она не выкинула чего-нибудь неожиданного, и, поправив волосы, вышла к гостям.
Гостей, как и говорила Дуняша, было двое: граф Бухвостов и некий высокий молодой офицер в блестящем белоснежном мундире кавалергарда, усеянном сверкающими орденами, пуговицами и витыми шнурами золотых аксельбантов. Изящная золоченая шпага висела у его бедра, ботфорты сияли, отражая огни свечей, а маленькие, спущенные до самой земли золотые шпоры звенели малиновым звоном при каждом его движении. Длинное холеное лицо этого человека с надменно оттопыренной нижней губой и аккуратно подстриженными бакенбардами показалось княжне смутно знакомым, и она узнала кавалергарда даже раньше, чем Федор Дементьевич открыл рот, чтобы его представить.
- Граф Алексей Иванович Стеблов, - сказал Бухвостов, - полковник гвардии, флигель-адъютант его императорского величества. Прошу любить и жаловать.
- А я вас помню, - протягивая флигель-адъютанту руку, сказала княжна. - Только во время нашей последней встречи вы были не полковником, а капитаном, и не флигель-адъютантом, а просто адъютантом.
Блестящий полковник почтительно склонился над ее рукой, сделав вид, что не заметил допущенной княжной явной неучтивости.
- Государь заметил и оценил заслуги графа перед отечеством, - поспешно вставил Бухвостов. Вид у Федора Дементьевича был непривычно взъерошенный и какой-то потерянный, и его попытки скрыть свою растерянность только подчеркивали владевшее им непонятное и явно неприятное волнение.
- Вероятно, заслуги эти были воистину грандиозны, - с самым простодушным видом сказала княжна, которой Стеблов почему-то очень не нравился. - Такой стремительный взлет под силу далеко не каждому полководцу, не говоря уже об адъютанте главнокомандующего.
Стеблов дернул щекой, дав тем самым понять, что выпущенная княжной стрела угодила в цель. Впрочем, он тут же оправился от полученного удара и, развернув свои батареи, дал ответный залп.
- К моему великому сожалению, княжна, я приехал сюда говорить не о своих заслугах перед отечеством, а о ваших. Государь уполномочил меня расследовать дело о подметном письме, полученном князем Петром Ивановичем Багратионом незадолго до его скоропостижной кончины.
- Дело это, несомненно, нуждается в самом тщательном расследовании, сказала Мария Андреевна, ощущая неприятный холодок в груди и не понимая, с чего бы это: ведь она не знала за собой никакой вины. - Но я, к моему великому сожалению, не гожусь вам в помощницы, поскольку знаю об этом деле столько же, сколько и любой житель нашей округи.
- У меня есть все основания полагать, что это не так, - сказал Стеблов. На его длинном, словно вылепленном из свечного воска лице двигались одни губы, и эта мертвенная неподвижность черт усиливала неприятное ощущение, которое производили слова графа. - В мои руки попало некое письмо, имеющее прямое касательство до вас. Вот, не угодно ли ознакомиться? Имейте в виду, это копия, оригинал же хранится в надежном месте.
Мария Андреевна уставилась на него непонимающим взглядом, не обращая внимания на лист почтовой бумаги, который протягивал ей Стеблов. До нее далеко не сразу дошел смысл последних сказанных графом слов, а когда она, наконец, поняла, что имел в виду этот придворный хлыщ, ее щеки вспыхнули румянцем негодования.
- Я прочту эту бумагу, граф, - сухо сказала она, почти выдергивая письмо из пальцев Стеблова, - но лишь при том непременном условии, что вы прекратите свои странные намеки. В противном случае я буду вынуждена настоятельно просить вас немедля покинуть мой дом и более не осквернять его своим нежелательным присутствием.
- Боюсь, однако, что это вам не поможет, - нимало не смущенный этим отпором, лениво сказал конногвардеец.
- Боюсь, однако, - пародируя его тон, запальчиво сказала княжна, - что ваша золоченая шпажка также мало поможет вам, когда я кликну конюхов с дубинами. Имейте в виду, я не намерена шутить. Если вас не обучили хорошим манерам при дворе, я охотно возьму на себя труд преподать вам урок.
- Господа, господа! - поспешно вмешался граф Бухвостов и вдруг замер с открытым ртом, находясь в явном затруднении: прежде ему никогда не приходилось присутствовать при столь резкой и неприкрытой ссоре светской дамы с офицером и флигель-адъютантом, и он не знал, как следует обратиться к ним в такой ситуации. "Господа" здесь были так же неуместны, как и "милые дамы"; "дамы и господа" тоже никуда не годились. - Княжна! - усилием воли выйдя из филологического ступора, воскликнул он. - Граф! Полноте, можно ли беседовать в таком тоне! Должен вам заметить, граф, - обратился он к Стеблову, - что вы неучтивы более, чем того требует от вас дело. Вы же, княжна, могли бы более снисходительно отнестись к словам графа, ибо он действует от имени и по поручению самого государя императора.
- Вряд ли государь император поручил графу оскорблять девицу дворянского происхождения, находясь в ее доме, - возразила княжна, на долю секунды опередив своего оппонента, который при звуке ее голоса с видимой неохотой закрыл открывшийся было рот. - В то же время я с глубочайшим почтением отношусь к государю, и только мои верноподданнические чувства помешали мне вышвырнуть этого опереточного полковника за дверь.
"О господи, - подумала она, - что я такое говорю!"
- Прошу простить мне невольную резкость тона, - сделав над собой видимое усилие и глядя поверх головы Марии Андреевны, с неохотой проговорил Стеблов. - Я устал с дороги и несколько взвинчен последними событиями, имевшими место в вашем городе. К тому же, княжна, бумага, которую вы держите в руках, если и не оправдывает мою неучтивость, то, по крайней мере, отчасти ее объясняет. Не соблаговолите ли вы все-таки уделить часть вашего драгоценного внимания этому любопытному документу?
- Отчего же нет? - сказала княжна. Тон полковника ей по-прежнему не нравился, но она не нашла, к чему придраться в его словах, и решила временно ограничиться одержанной победой. - Кстати, что это за события, о которых вы упомянули?
Стеблов дернул щекой и промолчал, а граф Бухвостов огорченно замахал обеими руками и сказал:
- Читайте, княжна, читайте.
Мария Андреевна начала читать, и волосы у нее на голове зашевелились.
Письмо было адресовано самому государю императору лично - вероятно, тот, кто писал эту анонимку, не признавал полумер.
Будучи преданным слугой Вашего Величества, - гласило письмо, - и всею душою радея о благе многострадального Отечества нашего, почитаю своим долгом довести до сведения Вашего Величества тот прискорбный факт, что в доме княжны Вязмитиновой под видом беженца и учителя танцев скрывается французский лазутчик, личный порученец маршала кавалерии Мюрата, капитан французской императорской гвардии Виктор Лакассань. Сей опасный во всех отношениях человек был привезен княжною из занятых неприятелем губерний, где она, княжна Мария Андреевна Вязмитинова, провела некоторое время, с неведомой мне целью сопутствуя полку неприятельских улан. Я имею верные сведения о том, что капитан Лакассань с преступным умыслом проник в окрестности имения князя Петра Ивановича Багратиона и был автором подметного письма, в коем сообщил князю об оставлении нашими войсками Москвы. Письмо сие, как и рассчитывал Лакассань, послужило причиной душевного расстройства и последовавшей вследствие оного безвременной кончины князя. Поелику капитан Лакассань весьма дурно владеет русским языком, осмелюсь высказать предположение, что он имел в сем грязном деле помощника или помощницу, каковой могла оказаться приютившая его княжна Вязмитинова.
Имени своего упоминать не осмеливаюсь, опасаясь мести со стороны поименованных преступников, однако остаюсь при сем верным слугой и горячим обожателем Вашего Величества".
Княжна поспешно отшвырнула письмо и вытерла ладони о платье, словно они были чем-то испачканы.
- Какая мерзость! - воскликнула она. - Какая гнусная низость!
- Я придерживаюсь такого же мнения, - многозначительно произнес граф Стеблов. Оказалось, что он уже успел усесться на диван и теперь, забросив ногу на ногу и обхватив руками колено, мерно покачивал носком сапога. Вступить в сговор с неприятелем и, не побоюсь этого слова, убить такого прославленного во многих битвах героя, как князь Петр Иванович, - это, действительно... гм... весьма предосудительный поступок.