Песнь шестая

Ребенка милого рожденье

Приветствует мой запоздалый стих.

М. Лермонтов

Как все же быстро люди, боль не теша,

В своих рядах заделывают бреши.

На всех постах —

Кто зав,

Кто зам,

Кто пред,

В достоинствах

Сомнительных и мнимых

Нет, говорят, людей незаменимых,

Зато и повторимых судеб нет.

Все судьбы человеческие тоже,

Как отпечатки пальцев, не похожи.

Вокруг лица

Известного собою,

Случится ль что,

Все полнится молвою,

Дурной и доброй, но едва-едва

Успеет ставший притчей во языцех

С друзьями и постом своим проститься,

Как умолкает праздная молва.

Вот так и на заводе очень рано

Затмился образ моего Жуана,

Но до конца

Не рвутся связей нити,

Всегда найдется памяти хранитель,

Душа, а в ней заветный уголок,

Всегда найдется тот,

Кто слово скажет,

Кто бережно и вовремя завяжет

На роковом обрыве узелок.

И мой Жуан, прославленный всесветно,

Из памяти не мог уйти бесследно.

Но женщины

Иначе память полнят,

Они не головой, а плотью помнят.

Аделаида как бы самого

Жуана в своем сердце поместила,

Наташа между тем в себе носила

Уже затяжелевший плод его.

Большой Жуан помалкивал, усталый,

Все беспокойней

Становился малый.

Две женщины —

Два мира и два взгляда.

Куда же только не писала Ада,

Винясь в порыве горя и стыда.

Ходатайства ее теперь взлетали

Все выше по судебной вертикали,

До самого Верховного Суда,

Но все суды и в центре и на месте

Те письма оставляли

Без последствий.

Не так себя вела его жена,

Строптивая Наташа Кузьмина,

Хотя себя по-своему терзала.

Виновница Жуановой беды

С повинною не бегала в суды,

Просительные письма не писала,

А, муку молчаливую терпя,

Пыталась в страхе

Заглянуть в себя.

Она в себе,

Бунтующего рьяно,

Малюсенького видела Жуана

И думала, когда его родит,

То маленький, обиженный жестоко,

Глазами осужденья и упрека

Так сразу на нее и поглядит.

Тогда-то в голове ее соблазной

Стал оформляться

Замысел ужасный.

Она решила

С долей эгоизма

Спастись той мерою антитрагизма,

Когда развод с души снимает грех.

Живущим обок разводиться мука,

А вот при осуждении супруга

Закон уже не делает помех.

Но в этих планах Кузьминой Наташе

Пришлось столкнуться

С Кузьминою-старшей.

— Дите под сердцем

Что тебе — лягушка,

В бездождье заскочившая в кадушку,

Что захотеть и выплеснуть ее?

Не-е-т! — Тимофевна злее упрекнула.—

Ты самого Жуана копытнула,

Так сбереги же хоть его дите!

Когда себя еще сильней замутишь,

Как людям-то в глаза

Смотреть ты будешь?

— Но, мама!..

— Мама — уже двадцать зим!

— Да никакого выхода мне с ним!

— Не трожь!..—

Тут мать заговорила, даже

Не замечая каламбурных нот:

— Нет выхода?.. Дите само найдет,

Да и тебе еще потом подскажет! —

Я думаю, не в радости был добыт

Вот этот мудрый

Материнский опыт.

Но опыт матерей

По многим точкам,

Как правило, не достается дочкам.

Любая мать в интимности своей

Должна хранить душевную опрятность,

Чтоб в сердце дочек

Сберегалась святость,

Земная неподсудность Матерей.

Зато границ не знающие речи

Не поучают дочек, а калечат.

Ах, если б все,

Что в жизни знала мать,

Да бестолковой дочке передать,

Ну, например, что той самой грозило

Не народиться с девичьим лицом,

Что мира не было с ее отцом,

Когда она в себе ее носила,

А родила, пренебрегая ссорой,—

То стала и заботой

И опорой.

В семейных ссорах

Женщин и мужчин

Не так уж много коренных причин

Сходиться вновь, переборов напасти.

Есть просто-напросто привычки власть,

Есть властно обжигающая страсть,

Да, но ребенок

Даже выше страсти.

Он был и остается посейденно

Вершиной в треугольнике семейном.

Как истинная

Любящая мать,

Умела Тимофевна гнев сдержать

И перейти на тон спокойно-здравый.

Теперь она решила нежно гнуть,

Чтоб для семьи Наташиной вернуть

Порядок геометрии лукавой,

Когда семья во всех ее делах

Уверенно стоит

На трех углах.

Они сидели в горенке,

Как в детской,

Обставленной почти по-деревенски,

Да так и было по причине той,

Что тесаные, струганные ровно,

Сибирской кладки вековые бревна

Крестьянской отливали смуглотой.

Здесь было все не знавшими извода

Сработано для продолженья рода.

Жуан жену,

Как новизну из новин,

Сильней любил на фоне этих бревен,

Восторженный: «О солнце ты мое!»

Теперь в ней —

Дочь ли, сын ли беззаботно

До красоты природно подноготной

Спешили распоясывать ее.

Наташа красивела. Мать недаром

Хотела внука в помощь этим чарам.

— Все поздно! —

Так, чеканя каждый слог,

Наташа начала свой монолог.—

Теперь со мной

Одно другого хлеще:

Как будто я уже давно не я.

Зачем семья мне, если от меня

Куда-то убегают даже вещи.

Хожу, как в заколдованном кругу,

И не могу найти для взгляда точку.

Все вещи вижу только в одиночку,

А вместе их увидеть не могу.

Продрогшая, стою, как на ветру,

К себе самой уже теряя жалость.

Все, кажется, в сознании распалось,

Все дробно, ничего не соберу,

Все смутно, непонятно, високосно…

Зачем семья мне?

Поздно, мама, поздно!..

Дочернее, пронзительное слово

Для Марфы Тимофевны было ново,

Не глупой девочкой предстала дочь.

Мать по-житейски ей помочь хотела,

Послушала ее и оробела,

Не ведая, не зная, чем помочь,

Лишь, прядки тронув жесткою рукою,

Всего-то и сказала:

— Бог с тобою!

Не знала мать,

Не слышала, что есть

У медиков в студенчестве болезнь,

Которая их запросто кокошит.

Научится иной почти все знать,

На части человека разбирать,

Собрать потом живым, увы, не может.

А из такого, милый мой читатель,

Как ни учи,

Не выйдет врачеватель.

Но все ж случилось,

Что не от бесед

Наташа Кузьмина ушла в декрет.

В том помогли не матери уроки

С ее чутьем роженицы-земли.

Нет, нет и нет!

Наташу подвели

Вошедшие в привычку монологи.

Произносила длинный монолог

И пропустила самый крайний срок.

Зато и оказалось,

Что вопрос-то,

Быть иль не быть,

Решился очень просто.

И стал заметен поворот во всем:

В делах, в поступках,

В разговорных нотах,

В неведомых еще вчера заботах —

Пеленках, распашонках, том да сем,

Что даже не приметила в истоме,

Как очутилась в нем…

В родильном доме!

Мне нравится,

Что в доме том крылато

Зовется помещение палатой.

Палата — это, братцы, высота,

Палата — это, знаете, по-царски.

Должно быть, исторические краски

Замешены в том слове неспроста.

Мне даже нравится, что та палата

За множеством рожениц тесновата.

На этот раз она была тесна.

Наташу положили у окна,

Где по стеклу — фазаны и грифоны,

И стебли трав, и белые цветы,

Над белыми цветами с высоты

Свисали феерические кроны…

Но дальше рассмотреть,

Где ствол,

Где ветка,

Мешала бесноватая соседка.

Не описать,

Какой она была,

Как беззастенчиво она кляла

И жизнь дурную, и злодея-мужа…

Нельзя мне с поэтических высот,

От только что описанных красот

Упасть и распластаться в мутной луже.

Не потому ли, что мужей здесь хают,

Их в этот дом

Врачи не допускают?

Не описать,

Всего и не опишешь,

Чего-чего здесь только не услышишь.

Все начинают разно — по уму,

По воспитанью и образованью,

По возрасту,

По росту и страданью,

Но все приходят к воплю одному.

Все разные во всем, они в палате

Находят общий вечный знаменатель.

Представьте,

Выше всяческого срама

Была там образованная дама,

Как говорят, не из простой среды,

Переводившая в период некий

В какой-то заводской библиотеке

С английского научные труды.

Так вот она

Без нравственного риска

Ругала мужа

Только по-английски.

Когда же боль сильнее обожгла,

Она уже на русский перешла,

Но говорила длинно, между прочим,

Звала врача:

— Ах, как нехорошо,

Как тяжко-тяжко…—

Черствый врач не шел,

А фразы становились все короче.

И наконец воспитанная дама

Вдруг выгнулась и завопила:

— Ма-а-а-а-м-а!..

Что говорить, и мы бываем тоже

В своих скорбях на даму ту похожи.

Нам кажется, что наступило то,

То самое — о, и дышать-то нечем,

А сами говорим такие речи,

Что в нашу скорбь не верит нам никто.

В нас много многословья и рекламы,

Пока однажды

Не дойдем до «мамы».

Наташа б поднаслушалась, когда

Ее не наступила череда

Пройти рожениц огненное поле,

Но зубы стиснула, как удила,

И не заметила, что родила

Почти без громких слов,

Почти без боли,

Но, правда, породив буяна-сына,

Она весь день потом

Была бессильна.

Такой роженице,

Такой спартанке

Дивились и врачи и санитарки.

— Где совершенство тела, нам — покой,—

Заметил врач, держа ее в примере,—

А если бы рожать самой Венере,

Она б не знала боли никакой! —

Отнесся философски и к вопросу:

— По мрамору узнали?

— Нет-с, по торсу!

Дивясь Наташе,

Не считали дивным,

Что новорожденный был сам активным,

А между тем мальчишка был смышлен,

Мамаши помня план, имел свой опыт.

Должно, боясь, что передумать могут,

Явиться в жизнь поторопился он,

Родившись, не расплакался впустую,

А закричал,

Победу торжествуя!

То знак был,

Возглашенный не для стен:

«Вот я родился, ждите перемен!»

Да, если новой жизни единица

Приходит в мир, переборая тьму,

То в мире, в людях, вопреки всему,

Хоть что-то, но должно перемениться,

Иначе бы при постоянстве зла

Бессмысленной

Любая жизнь была.

Он в чем-то

Мать успел переменить.

Когда буяна принесли кормить,

Наташа как-то даже растерялась,

С опаскою взглянула на него

И, к счастью, не увидела того,

Чего еще недавно так боялась.

Теперь ему, кричавшему бунтарно,

Была уже за это благодарна.

Она ему,

Как делали кругом,

Грудным смочила губы молоком,

И он притихнул с первой теплой каплей,

Дорвался до груди и засопел,

Как будто этим выразить хотел:

Что мне до ваших

До семейных распрей!

Сознанье обретенного единства

В ней пробудило

Чувство материнства.

Родив, она постигла наконец,

Что значит муж ей, а ему — отец,

Представший в этот миг

Виденьем грозным…

У всех цветы, а им в седой рассвет

Достался лишь таинственный букет,

Меж рамой нарисованный морозом.

Как стыдно в унизительной уловке

Всем говорить,

Что муж в командировке.

А Тимофевне,

Жившей в прежнем стиле,

И мысли в голову не приходили

Здоровье дочки поправлять цветком.

Поскольку на пайке теперь их двое,

Носила не цветы, а едовое,

Чтоб дочь не оскудела молоком.

Но все калории приносов этих

Та отдала бы

За живой букетик.

Ей вспомнилось

Жуана благородство

Еще в поре их первого знакомства.

Была зима, такой же был мороз,

Летел колючий снег, гонимый ветром,

Когда Жуан за много километров

Ей розу настоящую принес.

Сберег ее, за пазухою грея,

От самой городской оранжереи.

Ей вспомнилось…

А что же делать кроме

Здоровой женщине в родильном доме?

Лишь вспоминать!

Читатель мой, прости,

Воспоминанья — памяти разминка.

Воспоминанья — долгая пластинка,

Лишь стоит ту пластинку завести.

Однако не было серьезней повода

Для них, чем в день

Ее больничных проводов.

В заказанном такси

Погожим днем

Они домой поехали втроем,

Как и позднее будет неизменно

Наташа, сын, не ведавший всего,

И золотая бабушка его,

Спасительница Марфа Тимофевна.

В новейшей роли

С нежностью в глазах

Она держала внука на руках,.

У центра где-то,

Развернувшись хлестко,

Шофер застопорил на перекрестке.

Дорогу преградил солдатский строй

С каким-то новым, весело взлетавшим,

Не пехотинским, а небесным маршем,

Рожденным под счастливою звездой.

Солдаты пели без трубы и альта,

Подогреваясь музыкой асфальта.

«Мы, как летчики, как летчики, крылаты,

Только не летаем в небесах,

Мы ракетчики, ракетчики-солдаты,

Мы стоим при небе на часах.

Тверже шаг!

Где там враг?

Страшись ответа грозного!

Нам по велению страны

Ключи от неба вручены,

Ключи от неба звездного.

Кружит, кружит наша милая планета

В голубом и розовом цвету.

Наши умные и меткие ракеты

Берегут земную красоту.

Тверже шаг!

Где там враг?

Страшись ответа грозного!

Нам по велению страны

Ключи от неба вручены,

Ключи от неба звездного!..»

Наташе после марша батальона

Представилась нестройная колонна,

Бредущая таежною грядой,

А в ней Жуан, исхлестанный ветвями,

С широкими и белыми бровями

И белою от снега бородой.

Хоть это даже романтично было,

Но все же у нее

Слезу прошибло.

Рождение ребенка —

Важный фактор,

Меняющий у женщины характер.

Заслышав голос своего птенца,

Мать вздрогнула, в лице переменилась,

Невнятный писк при этом умудрилась

Сравнить с напевным голосом отца,

Тем более в машине шум дорожный

Всем звукам создал

Как бы фон таежный.

Ах, дети, дети,

Где ваш глаз и слух,

Пока не клюнет жареный петух?

Наташе прежде было не до строя

Ни до солдатского, ни до иных…

При случае потом сравню я их,

Когда вернусь описывать героя,

Потом я разделю границей четкой

Чекан солдатский

С горестной походкой.

Насчет тайги,

Насчет пурги простудной

Наташе ошибиться было трудно,

Хотя фуфайка, теплые носки

Под сапоги, что Кузьмины прислали,

Жуана от простуд оберегали,

Но не от частых приступов тоски.

Еще ошибка: здесь не знали моды,

Все, как и в тюрьмах,

Были безбороды.

Любой отсидчик

Рвется из тюрьмы,

Уйти, как говорят, из-под «чалмы»,

В колонию, к природе, где в затишке

Свободнее житейский антураж.

Природа все смягчает, а пейзаж

Способен скрыть сторожевые вышки.

А кто того не видел и не нюхал,

Готов держаться

За тюремный угол.

В тюрьме после суда

С душой в кручине

Жуана оставляли даже в чине,

Ну, в роли вроде бы наставника,

Достойно наводящего порядки,

А если попросту, то в роли дядьки

В особой камере молодняка.

Однако, не имея в том сноровки,

Он к собственной

Стремился перековке.

Решая так,

Мой грешный друг мечтал

Попасть на новый «Беломорканал»

С такою же великою отдачей,

С таким же осветительным огнем,

С такой же вековой нуждою в нем,

С такой же давне-дальнею задачей,

Когда в труде

Под взглядом всей страны

Добрели ее падшие сыны.

Нам и сегодня говорит немало

Моральный опыт «Беломорканала».

Преступники, не чуждые стыду,

С умом и сердцем,

Если глубже вникнем,

Тем взглядом освещенные великим,

Меняются у мира на виду.

А мы уже и позабыли вроде,

Что нужен им

И Николай Погодин.

Ко времени тому

В Жуана влез

К вопросам социальным интерес,

К законам жизни и началам истин.

Что, как да почему?

Он стал раним,

Он мучился, что отбывали с ним

Не слуги страсти, а рабы корысти.

Их было большинство, позорно павших,

Совсем по-разному,

Но что-то кравших.

Ах, деньги, деньги!

У коварных денег,

Как ни крути,

Почти что каждый пленник.

Не виноват ли рубль, смахнувший грязь,

Отмытый, в Октябре переодетый,

Охотно ставший нашею монетой,

Однако с прошлым не порвавший связь?

Не сохраняет ли поныне оный

В себе самом

Старинные законы?

Хотя Жуан

В познаньях быстро рос,

Но не по силам поднимал вопрос,

Довольно острый и довольно спорный.

Тогда к услугам он имел, друзья,

Всего четыре месячных рубля,

Притом в ларьке по книжице заборной,

И то сказать, имел не постоянно,

А лишь потом

При выполненье плана.

Он в мастерской,

Посаженный за пресс,

Не тратясь на технический ликбез,

Своей работе научился скоро,

Как будто бы всю жизнь одно и знал,

Что из сухой пластмассы штамповал

Фигурный корпус электроприбора.

Так и глотал бы воздух он пахучий,

Когда б не подвернулся

Редкий случай.

Однажды начколонии, майор,

Вел с неким капитаном разговор

На тему, возникавшую не часто:

— Заказик тут на кресла есть один,

Нет, нет, не мягкие под дерматин,

А жесткие — для среднего начальства,

Но добрые, чтоб если сесть, так сесть.

Скажи, у нас

Краснодеревщик есть?

В колонии тогда,

Ему на жалость,

Краснодеревщика не оказалось.

— А кто же есть?

— Есть мастер-металлист,

Есть мебельщик, но по перепродаже,

Есть часовщик, есть плановик и даже

Конструктор есть и техник-протезист…

Начальник почесал затылок: — М-да,

Давай-ка мне

Конструктора сюда!..

Со впалыми щеками в сизом дыме,

С глазами, как у ворона, большими

Жуан перед начальником предстал.

— Вы самолетчик?

— Да.

К пострижке сизой

Начальник взглядом потянулся снизу,

Как будто друг в то время вырастал,

И начал странное для первой встречи:

— Я думаю,

Что кресло сделать легче.

— Не знаю.

— Вы узнаете сейчас…—

Начальник начал излагать заказ.

Почти с волненьем, в мыслях озоруя

И временем не тратясь на огляд,

Жуан охотно взялся за подряд,

Как говорят, пошел напропалую,

Неосмотрительно беря в совет

Пословицу:

Семь бед — один ответ.

Казалось,

Что всю жизнь его звала

Так весело звеневшая пила,

Раскраивая ножки табуреток.

Прожилки, обнаженные пилой,

Запахли ароматною смолой,

Как пахнут по весне

Лишь лапы веток.

Под звон пилы таежный дух кедровый

Ему благовещал о жизни новой.

Но все ж

Была задача не по нем.

Летели ночь за ночью, день за днем.

А мозг его и замысла не зачал.

Он памятью летел во все. концы,

Припоминал музеи и дворцы,

Где прежде насмотрелся всяких всячин,

Но вся Европа старая, хоть тресни,

Не подсказала

Ничего о кресле.

Но в творчестве

Частенько неудачи

Бывают от завышенной задачи.

Не заносись, мой друг, умерь полет,

А то и возвратись к земной отметке,

Шагни опять от старой табуретки,

Фантазия вновь силу обретет,

А уж потом-то будет не до смеха

Всем столярам

И мебельщикам века.

Почти на грани

Краха и паденья

Жуана охватило озаренье.

Ему сначала у себя в углу

Представить спинку кресла выпал жребий,

Похожую на модный дамский гребень,

Замеченный в Мадриде на балу.

На чертеже, уменьшенное вдвое,

Предстало вскоре кресло,

Как живое.

Начальник сразу

Поднял друга шансы:

— Красивое, хоть приглашай на танцы!

Да только где найдем материал?

Конечно, кедр сойдет, он точно розов,

Но спинка!.. Под карельскую березу!..

Чудесно, да, но кто ее нам дал? —

Тут распиловщик подал голос слабый:

— А не сойдут березовые капы?

Так называют

В черноте берёст

Бог весть с чего явившийся нарост,

Килою именуемых по-сельски.

Он весь в извивах, а извивы те

Почти не уступают красоте

Своей прославленной сестры карельской.

На третий день Жуан скользил по скатам

На поиск их

С охотником-бурятом.

Охотник из поселка

С давних дней

Здесь промышлял куниц и соболей,

Не раз встречался с мишкой-воеводой,

Знал от дерев-гигантов до куста,

Глухие украшавшие места,

С их неживою и живой природой,

Где, промышляя, знатный Цыденжап

Частенько видел

Этот самый кап.

В одной низинке,

Вспугнутые лайкой,

Взлетели куропатки белой стайкой,

Охотник вскинул верное ружье…

По выстрелу в урочище таежном

Краснодеревщик наш

Вполне надежным

Увидел охранение свое,

Особенно потом, когда под елью

Они лапшу с курятиною ели.

То был привал!

А до того привала

Прошли две впадины, два перевала,

Поднявшись, задержались на одном.

Заснеженная даль чуть-чуть дымилась,

И все, что взору с высоты явилось,

Казалось не реальностью, а сном.

Восторженный Жуан с горящим взором

Хотел излиться

Нежным разговором.

Но с Цыденжапом,

Как и до сих пор,

Напрасно затевал он разговор,

Напрасно до поры искал в нем друга.

— А где Байкал?

— Э, там…

— Иркутск?

— Э, там…—

Охотник все показывал, а сам

Размахивал рукою на полкруга.

Ах, если бы не эта осторожность,

Не вспомнил бы Жуан

Свою острожность.

Они огонь приятельства зажгли

Не раньше, чем в распадине нашли

Четыре капа, годных к пилораме,

Как я уже писал и вновь пишу,

Заправили домашнюю лапшу

Двумя ощипанными петушками.

А у Жуана, только бы кормежка,

Была всегда за голенищем ложка.

Теперь ему,

Поевшему отменно,

Пришла на память Марфа Тимофевна,

Ее стряпня, заботливость ее,

Столь зримая над скатертью из снега.

И не случайно.

Есть у человека

На близкие события чутье,

В котором может быть уловка даже:

Вдруг вспомнить тещу

С думой о Наташе.

В обратный путь

Уже на склоне дня

Их повела готовая лыжня,

Блестевшая в лучах незаметенной.

Мой друг летел пернатого стрелой,

Как будто бы спешил к себе домой,

К жене и теще, а не в дом казенный.

Там вечером, когда уже смеркалось,

Предчувствие Жуана оправдалось.

На тумбочке в углу,

Где спал сосед,

Еще с обеда ждал его конверт,

По службе вскрытый некими руками,

А в нем листок, а посреди листка

Зелененькие контуры цветка

С пятью наивнейшими лепестками.

Подумал: «Шуточки Аделаиды!» —

И скомкал,

Чертыхаясь от обиды.

Зачем бы это ей,

Не мог понять,

Листок разгладив, поглядел опять.

Таких цветов не видел он в природе.

Задумался:

«Цветок!.. Зачем цветок?..»

И вдруг его потряс догадки ток:

«Да это ж детская рука в обводе,

Да это ж сына моего рука,

Протянутая мне издалека!»

Да как он сразу

Буквиц не заметил,

Написанных по краешку:

«От Феди».

Глаза его зажглись: казалось, пар

Выбрасывал он вздутыми ноздрями,

Как свежими горячими углями

Не в меру перегретый самовар.

Так невменяемый

Впадает в радость,

А невменяемость в любви — как святость.

Пошла,

Пошла,

Пошла куда-то вкось

Ума и сердца золотая ось.

— Т-сс, он свихнулся! —

Фразы повторенье

Лишь вызывало подозренье к ней:

— Да это же рука любви моей,

Рука моей любви и примиренья!

Да это же рука, что, в мир явясь,

С обеих наших душ

Смахнула грязь!..

Друг оказался на свою беду

В то время у начальства на виду.

Меж тем сенсационное известье

И звание высокое «отец»

Его, такого пылкого, вконец

Душевного лишили равновесья.

А от начальства,

Чтоб избегнуть фальши,

В такое время надо быть подальше.

А тут еще ему,

Сама страстна,

Своих страстей добавила весна,

Тайгою закачалась подхмелевшей,

Рекою расковалась, сбросив плен,

И новым руслом — руслом перемен

Направила конфликт, давно назревший.

Но срыву не найти бы оправданий,

Когда б не эти

Комнаты свиданий!

Встречали в них

Мужей отгороженных

Весною понаехавшие жены

Из дальних городов и деревень.

Огнем любви и нежности сгорая,

Счастливцы уходили в двери рая

И возвращались лишь на пятый день.

Смотреть на них,

Блаженных от избытка,

Ревнивому Жуану стало пыткой.

В столярной,

Проходя свои этапы,

Пилились, гнулись и сушились капы

С далекой Цыденжаповой версты.

Жуан в горячке стал довольно часто

Оспаривать вмешательство начальства:

— Не вы, а я конструктор красоты! —

Жуан-отец, тоскуя о свободе,

Совсем забыл,

Что не на том заводе.

Уже назавтра,

Став на путь регресса,

Мой друг шагал на раскорчевку леса,

На заготовку смолянистых дров,

На просветленье просек долговерстных,

И вскоре душу просветлил он в соснах,

Так воздух был покоен и здоров.

Не странно ли,

Что, к лесу непривычный,

Он даже мыслить

Стал философичней.

На раскорчевке,

Размышляя днями

Над с кем-то,

С чем-то схожими корнями,

Зверьем и человеком в том числе,

«Природа,— думал он,—

Весь срок безмерный

В своей лаборатории подземной

Искала формы жизни на земле.

Еще не все взошло.

Нам и не снится,

Какая красота в корнях таится!

Взойти всему

Мешал огонь и бури,

Что не взошло,

Рождается в-скульптуре,

В изваянных пеньках, корнях,сучках,

В причудливых извивах их и складках,

Как у Коненкова в его догадках,

В его лесовичках-полевичках.

Нас лишь искусство в неком наважденье

Ведет к истокам

Нашего рожденья».

Примерно так

О чудесах корней

Он разговаривал со мной поздней,

Что позабавило меня, но вскоре

Печальным красноречием своим

Друг заразил меня любовью к ним,

Внушил смотреть, как говорится, в корень,

Но в корневищах,

В их узлах и плетях

Встречались больше

Змеи мне да черти.

Куда спешу?

Жуан еще корчует,

На верхней полке в камере ночует,

Тоскует, любит, суткам счет ведет,

Еще не зная, что в таежной хмари

Он отличится на лесном пожаре

И сократит свой срок на целый год.

Есть у любви особенное свойство,

Людей толкающее

На геройство.

Во знойный день

Был воздух весь пропитан

Парами леса, как парами спирта,

Хоть солнце, занимавшее зенит,

Едва светило в ореоле ложном,

И потому все ждали нетревожно,

Что их всего лишь тучка осенит

И покропит дождем, но осенила

Огня и дыма

Дьявольская сила.

Сначала,

Не сливаясь с хвойным фоном,

Огонь запрыгал по высоким кронам,

Куда-то пряча за собой следы.

Все подивились этакой безделке,

Поскольку прыгали всего лишь белки,

Как первые предвестницы беды.

Жуан подумал:

Может, средь проделок

Игра такая есть

У рыжих белок!

Потом на просеке

С рогами врозь,

Дыша ноздрями, появился лось,

Он к небу вскинулся, где солнце меркло,

С глазами уже полными огня,

Как будто вспомнил: где моя семья? —

И возвратился в огненное пекло.

Жуан подумал:

Может, зверь бедовый

Всего дивил

Губой своей пудовой!

Но вот,

Глухой озвучивая лес,

Стал нарастать и хруст, и резкий треск,

И гул, и дикий крик попавших в нети,

Как будто споенные сатаной,

Ломая все, ватагою хмельной

Бежали красно-бурые медведи.

Над просекой, чтоб взять ее нахрапом,

Уже и счета не было их лапам.

— Пожар!

— Пожар!

— Пожар!—

Ужасен в зной

Всепожирающий пожар лесной

С его огнем и нестерпимым жаром.

Как он изменчив, если поглядеть:

То бурым дымом пляшет, как медведь,

То огненным взлетает птерозавром,

То медлит,

То спешит в багряной злобе,

Чтоб воплотиться

В памятники скорби.

— Пожар!

— Пожар!

— Пожар!—

Уж не одну

Обуглил он за просекой сосну,

Как спичку, не одну спалил он елку,

Теперь же продирался сквозь кусты

По краю — к перемычке в треть версты,

Ведущей через просеку к поселку.

Жуан не оробел:

— Ва-а-лите лес!..—

И бросился огню наперерез.

С большим огнем,

Нагрянувшим на хвою,

Бороться трудно,

Как с большой водою.

Он понизу и поверху течет,

С ним в поджигателях любая палка.

Такая началась лесоповалка,

Что был часам потерян всякий счет.

Считали только у огня и ветра

В горячке отвоеванные метры.

Для многих —

Чем опаснее работа,

Тем выше мера нравственного взлета.

Жуан усталый, прислонясь к сосне,

Глядел на суету почти бесстрастно,

Лишь чувствовал и думал:

«Как прекрасно —

Стоять вот так, со всеми наравне!»

Сам Цыденжап, презренье поборовши,

Тряс за руку:

— Однако, ты хороший!..

Но строг закон.

Тушителей он истых

Вновь разделил на чистых и не чистых,

Одни — домой, другие в жалкий строй

С его в рядах дистанцией короткой,

С его особой жалостной походкой,

Которую обрел и мой герой.

Как обещал в начале сей тетради,

Сказать о ней

Теперь мне будет кстати.

Солдат на марше,

Говоря без лести,

Несет себя, как единицу чести,

А колонист, не зная, что нести,

С руками позади,

С душой в полоне,

С плечами неподвижными в наклоне,

Ногами приучается грести.

Хотя и оживило строй отчасти

В тот вечер

Чувство доброе в начальстве.

Начальство было радо,

Что в угаре

Никто не скрылся при лесном пожаре,

А каждый пятый бился, как орел,

Хотя для всех была опасность явной.

Особенно геройствовал чернявый,

Тот, с гонором, что кресло изобрел.

За что майор,

Прибывший к чернолесью,

Команду подал:

— Разрешаю песню!

Легко сказать!

У песен вольный мир.

Попробовали — вышло тыр да пыр,

Не стройно получилось и не стойко.

В том и загадка, что мотив простой

Заставил непривычный к песне строй

Заняться в ритме самоперестройкой.

Особенно когда Жуан бывалый

И в песне оказался запевалой.

«Гей-гей, шевелите ногами,

Шагайте вперед веселей.

Судьба посмеялась над нами,

А мы посмеемся над ней.

Гей-гей,

Шагайте вперед веселей!

Гей-гей, мы слетели с орбиты,

С наземного сбились пути,

Сегодня за мятых да битых

Небитых дают до пяти.

Гей-гей,

Шагайте вперед веселей!

Гей-гей, разочтемся в утратах,

В душевных печалях своих.

Не будем искать виноватых

И сваливать все на других.

Гей-гей,

Шагайте вперед веселей!

Гей-гей, в нашей горестной драме

Погибнет и зло и злодей.

Судьба посмеялась над нами,

А мы посмеемся над ней.

Гей-гей,

Шагайте вперед веселей!»

Душа иная,

Пока песню пела,

Пересмотрела собственное дело.

Мне дороги душевные суды,

Умеющие видеть, что подсудно.

В наш трудный век

Попасть в беду не трудно,

Труднее с честью выйти из беды.

Вот почему для самооправданья

Душе необходимы испытанья.

В судьбе героя нашего возник

Особенный, послепожарный сдвиг.

Неслыханно,

Негаданно,

Нежданно

Она взлетела сразу, как в броске,

Когда на отличительной доске

Вдруг появилось имя Дон-Жуана.

Все поняли, что значил этот знак:

Прыжок к свободе,

А не просто шаг.

Еще через неделю

При обходе

Врач подкрепил надежду о свободе:

Не из какой-то личной доброты,

Не из того, что слышал понаслышке,

Освободил его совсем от стрижки,

Бритья усов и даже бороды,

А по закону — это подтвержденье,

Что где-то близок

День освобожденья.

Не раз он укрощал

Порыв гордыни,

С надеждой встречи думая о сыне,

Не раз в нем горько плакался отец,

Не раз ночами, занятыми бденьем,

Сменялись ожидания сомненьем,

Сомнения надеждой. Наконец

Неспешная старушка Справедливость

Дала свободу

И сняла судимость.

Побритый,

При усах,

Почти чубатый,

С двухлетней половинного зарплатой

Он наконец-то вышел на простор,

Простившись без особого печальства

С друзьями-столярами и начальством,

Взгрустнув над креслом…

Кстати, до сих пор

В Иркутске, Красноярске повсеместно

Еще стоят жуановские кресла.

Таланты против прочих

В том колоссы,

Что чаще задают себе вопросы.

Когда иной живет навеселе,

Талант, идя к ответу, тратит годы.

Чем оправдать перед лицом природы

Свое существованье на земле?

Вот коренной из коренных вопросов! —

Сказал бы на сей счет

Любой философ.

Пока мой друг

Под музыку колес

Везет в себе мучительный вопрос,

Что породил талант, дотоль незнамый,

Давайте мы его опередим,

На крыльях легкой мысли полетим

За посланной Жуаном телеграммой

В ту пятистенку с Кузьминою-старшей,

С Наташею и бунтарем Федяшей,

В ту пору

У Федяши, у Голубы

Уже вовсю прорезывались зубы,

Уже улыбка на лице цвела,

Уже и по часам, а не по числам

Росли в его глазах оттенки смысла,

Слеза и то осмысленней текла.

Теперь Наташа даже замечала

Свое в нем

И Жуаново начала.

Он в их началах,

Вроде баш на баш,

Забавный представлял фотомонтаж

С чертами в состоянии раздора,

Но у природы много доброты,

Она, чтоб примирить его черты,

На то имела чудо-ретушера,

И Федя из презренья к разнобою,

Казалось, становился

Сам собою.

И мать,

А чаще бабушка сам-друг

Тетешкали его в две пары рук,

Капризы, взгляды брали на замету,

В науках воспитанья так росли,

Что малыша знакомить поднесли

К настенному отцовскому портрету.

— Вот папа твой! —

Ему сказала мама,

А тут и подоспела телеграмма.

Жена Жуана, напрягая лоб,

Перетрясала скромный гардероб,

Наряды, позабытые доселе,

Подолгу примеряла на себе,

Но, к ужасу, на ней, на худобе,

Все платья, как на вешалке, висели.

Мать, видя в ней утраченный объем,

Не стала охать.

— Ничего!.. Ушьем!..

Ушитая со стороны обратной,

Наташа стала даже элегантной,

О чем и не дозналась.

Знать бы ей,

Что муж ее, а он не похвалялся,

Вот за такими только и гонялся,

Особенно в Испании своей.

Скажу вам,

Стройность он любил в девчатах,

Высоких, по-цыгански площеватых.

А утром

На трамвае продувном

В коляске,

В охранении двойном

Федяша, любопытствуя не в меру,

К вокзалу повторив маршрут отца,

Доехал до трамвайного кольца

И покатил по роковому скверу,

Перечеркнув коляскою своею

То место боя,

Что прошло под нею…

Тем временем

На ближнем перегоне

В зашарпанном, расшатанном вагоне

Стоял Жуан в проходе у окна.

Мелькали потемневшие копешки,

Загончики неубранной картошки

С пожухлою ботвой у полотна,

Топорщился в следах колесных стежек

Подрезанной пшеницы

Рыжий ежик.

И мил был мир

В его земных трудах

С гирляндами стрижей на проводах,

С лошадкою и шустрым самосвалом,

С комбайном на дороге грунтовой,

С высоким небом,

С тучкой дождевой,

С великою загадкой даже в малом,

С последнею любовью, пьяной в дым,

Зато уж трезво

Выстраданной им.

Еще он пребывал

В мечтах немелких,

Состав уже пощелкивал на стрелках

И выгибался, сжатый с двух сторон

Вагонами и службами вокзала.

А встретит ли?

Вот что его терзало,

Пока цветами не зацвел перрон,

Пока не заприметил орлим оком

Свою жену, стоявшую с ребенком.

А та страшилась

Даже и глядеть,

Как из вагона этакий медведь

Устало выйдет, хмурый и косматый.

Жуан же, возвращаясь к миру благ,

Уже успел зайти в универмаг

И обернуться снова франтоватым.

— Смотри! —

И Тимофевны локоток

Тихонько подтолкнул

Наташу в бок.

Пока,

Огнем и ветром обожженный,

Супруг к ней шел

С улыбкой напряженной,

Она, самосудимая стыдом,

Она, самоказнимая, навстречу

Федяшу выше приподняв к оплечыо,

Себя полуприкрыла, как щитом.

— Вот папа твой! —

Шепнула по наказу

Уже знакомую Федяше фразу.

Глазами любопытства

До испуга

Отец и сын смотрели друг на друга.

Родные дважды — кровью и судьбой,

Товарищи по временам опальным,

Как в четком отражении зеркальном,

Увидели себя перед собой.

Вносили некий элемент химеры

Лишь разные

Зеркальные размеры.

Глаза Федяши

В блеске интереса,

Как у отца, широкого разреза,

Глядели то смешливо, то всерьез,

А губы жили в перемене зыбкой

На тонкой грани плача и улыбки,

В соседстве близком торжества и слез,

При этом вопрошавшими глазами

Он то и дело

Обращался к маме.

Душа отца,

Воскресшая в пустыне,

Переживала все, что было в сыне:

Такой же интерес, восторг и страх,

Надежды и сомнения — казалось,

Что каждое движенье повторялось,

Явленное на Фединых губах.

— Иди ко мне, иди! — снижая звуки,

Он протянул

Натруженные руки.

Нет, как бы мамы сладко ни кормили,

Душа ребенка тяготеет к силе,

Сказать точнее —

К сильной доброте.

На зов отца Федяша отозвался

И сразу же, к восторгу, оказался

Что ни на есть на самой высоте,

У новой жизни на вершине самой,

Над папою,

Над бабушкой,

Над мамой.

Когда Жуан,

Герой заглавный наш,

Шагал с Федяшей, лучшим из Федяш,

Дотоль не видевшим отцовской ласки,

С женой и тещею, известной нам

По доброте и рыбным пирогам,

С коляскою, с котомкою в коляске,

Все думали:

«Счастливая семья!»

Не ведая того,

Что ведал я…

Спел песню я,

А если песнь поют,

Не голосом, душою устают.

Высоким не прикинусь перед вами,

Походкою не стану удивлять.

На цыпочках всю жизнь не простоять,

Большими долго не пройти шагами.

Шесть песен спел я про любовь земную,

О Муза-сваха,

Дай мне спеть седьмую!

Загрузка...