В чем состоит отчуждение труда? Во-первых, он нечто внешнее для рабочего, не является частью его природы, и, как следствие, рабочий не реализует себя в труде, но отрицает свое «я», испытывает страдания, а не радость… Таким образом, рабочий чувствует себя как дома только во время отдыха, а во время работы чувствует себя бездомным.
Но был ли день моей услады
Так чист и чуден, как казался?
Чарльз ускорил шаг через перелесок Верской пустоши, оставив позади мысли о загадочной женщине. Примерно через милю он увидел первый аванпост цивилизации. На склоне чуть пониже тропы стоял длинный, крытый соломой деревенский коттедж. Вокруг него раскинулись лужки, простиравшиеся до самых скал, и, выйдя на пустошь, Чарльз заметил мужчину, выгоняющего стадо из приземистого коровника. Он мысленно увидел картинку: чаша с восхитительно холодным молоком. После двойной порции кексов на завтрак во рту у него ничего не было. Чай и заботливость миссис Трантер притягивали, но чаша с молоком отчаянно призывала… и до нее было рукой подать. Он спустился по крутому травянистому склону и постучал в заднюю дверь коттеджа.
Ему открыла женщина-бочонок с пухлыми ручками в мыльной пене. Да, молоко он получит в неограниченном количестве. Как называется ферма? «Сыроварня». Чарльз проследовал за ней в комнату со скошенным потолком. Темноватая, холодная, с шиферной половой плиткой и тяжелым запахом выдержанного сыра. Котлы и большие медные кастрюли на деревянных треножниках (каждая играла золотистой сметанной корочкой) выстроились в ряд под головками сыра, на открытых стропилах, этаким эскадроном запасных круглых лун. Чарльз вспомнил, что слышал про эту ферму от миссис Трантер. Здешняя сметана и масло пользовались популярностью у местных жителей. Когда он назвал тетушкино имя, женщина, налившая жирного молока из маслобойки в простую сине-голубую чашу, какую он себе и представлял, ответила ему улыбкой. Теперь он был для нее не таким чужаком, а вполне желанным гостем.
Когда они разговаривали уже перед маслобойней, вернулся муж, выгнавший коров гулять. Это был лысый бородатый мужчина с угрюмой физиономией, такой Иеремия. Он окинул жену мрачным взглядом. Она тут же прикусила язык и ушла к своим медным кастрюлям. Муж явно был человеком неразговорчивым, хотя на вопрос Чарльза, сколько он ему должен за большую чашу отличного молока, откликнулся весьма живо. И один пенни – тот самый, с головкой очаровательной юной королевы Виктории, который и сегодня иногда еще попадается вместе со сдачей, изрядно стертый от векового употребления, только эта милая головка и сохранилась – перекочевал из кармана в карман.
Чарльз уже собирался снова подняться на тропу, когда из перелеска вышла черная фигурка. Это была она. Поглядев на двух мужчин внизу, девушка продолжила путь в сторону Лайма. Чарльз перехватил взгляд дояра, смотревшего на нее с нескрываемым осуждением. Никаких поблажек, если речь идет о Судном дне.
– Вы знаете эту даму?
– Да.
– И часто она сюда захаживает?
– Частенько. – Дояр не сводил глаз с удаляющейся фигурки. – Никакая она не дама. Шлюха французского лейтенанта.
Чарльз не сразу осознал смысл сказанного. Он окинул недобрым взглядом бородатого методиста, привыкшего все называть своими именами, особенно когда речь шла о чужих грехах. Для Чарльза он был олицетворением лицемерных сплетен, которыми жил Лайм. Это спящее лицо сказало Чарльзу о многом, только не о том, что оно принадлежало шлюхе.
Вскоре он уже сам шагал по гужевой дороге в Лайм. В прибрежном лесу, покрывавшем также высокий хребет, который наполовину скрывал море, петляли две меловые тропинки. А впереди маячила спина девушки в черном и в шляпке. Она шла не быстро, но ровной походкой, безо всякой женской аффектации, как человек, привыкший к большим переходам. Чарльз ускорил шаг и через сотню метров почти ее догнал. Она, скорее всего, слышала, как его кованые ботинки цокают по кремневой гальке, пробивающейся сквозь меловое покрытие, но не оборачивалась. Он про себя отметил, что пальто на ней великоватое, а каблуки заляпаны грязью. Он вдруг заколебался, однако, вспомнив мрачный взгляд дояра-раскольника, все же утвердился в своем первоначальном намерении истинного кавалера: показать бедной женщине, что не все вокруг нее варвары.
– Мадам!
Она обернулась и увидела его без шляпы, улыбающегося. И хотя на ее лице изобразилось обычное удивление, оно снова произвело на него сильнейший эффект. Он как будто не верил своим глазам и каждый раз требовал нового подтверждения. Оно одновременно брало его в полон и отвергало, как образ во сне, который стоит неподвижно и при этом тает на глазах.
– Я должен перед вами дважды извиниться. Вчера, не зная, что вы секретарша миссис Поултни, я обратился к вам без должного почтения.
Она не поднимала головы.
– Пустяки, сэр.
– И вот сейчас я подошел… мне показалось, что вам нехорошо.
Не глядя на него, она повернулась и зашагала дальше.
– Я могу вас сопроводить? Нам ведь по пути.
Она остановилась, но поворачиваться к нему не стала.
– Я предпочитаю ходить одна.
– Это миссис Трантер помогла мне осознать свою ошибку. Меня зовут…
– Я знаю, кто вы, сэр.
Этот смущенный выплеск вызвал у него улыбку.
– Так я могу…
Она вдруг подняла глаза, и сквозь робость промелькнуло отчаяние.
– Позвольте мне идти одной.
Улыбка с его лица исчезла, и он, согласно кивнув, отступил назад. Но, вместо того чтобы продолжить путь, она секунду постояла, смотря себе под ноги.
– И, пожалуйста, никому не говорите, что вы меня здесь видели.
Она пошла прочь, словно осознав, что ее просьба невыполнима, и пожалев о своих словах. Застыв посреди дороги, Чарльз провожал взглядом удаляющуюся черную спину. С ним осталось лишь воспоминание о ее глазах, каких-то огромных, кажется, способных больше видеть и больше страдать. И ее прямой взгляд – пробирающий до печенок, хоть он об этом еще не догадывался – в себе скрывал этакий вызов. Не подходи ко мне. Noli me tangere[46].
Он огляделся в попытке понять, почему она не хочет, чтобы стало известно о ее прогулках в этом невинном лесу. Некий мужчина? Любовное свидание? И тут, конечно, вспомнилась ее история.
Когда Чарльз наконец добрался до Брод-стрит, он решил заглянуть к миссис Трантер по дороге в гостиницу «Белый лев» и сказать, что после того, как он примет ванну и переоденется, он непременно…
Открыла ему Мэри, но миссис Трантер, которой случилось быть рядом – точнее, она специально вышла в прихожую, – призвала его не церемониться, тем более что с его одеждой все в порядке. Мэри с улыбкой забрала у него ясеневую трость с рюкзаком и провела в маленькую заднюю гостиную, освещенную лучами заходящего солнца, где больная возлежала в прелестном карминно-сером дезабилье.
– Я чувствую себя ирландским землекопом в королевском будуаре, – посетовал Чарльз, целуя пальцы Эрнестины и тем самым показывая, что до ирландского землекопа ему далеко.
Она высвободила руку.
– Вы не получите даже глотка чая, пока не отчитаетесь во всех подробностях, как вы провели этот день.
Он должным образом описал все, что с ним случилось… или почти все, так как Эрнестина уже дважды давала ему понять, что тема женщины французского лейтенанта ей неприятна: первый раз на набережной Кобба и позже, за обедом, когда тетушка Трантер сообщила Чарльзу сведения об этой девушке, точь-в-точь совпадающие с тем, что местный викарий говорил миссис Поултни год назад. Тогда Эрнестина упрекнула тетушку-сиделку за то, что она утомляет гостя скучными сплетнями, и та, уже привыкшая к обвинениям в провинциальности, покорно умолкла.
Чарльз достал принесенный ей в подарок кусок аммонита, и Эрнестина, отложив пламегаситель, попробовала его удержать в ладони и не смогла, после чего все ему простила за этот подвиг Геркулеса и с шутливой серьезностью распекла его за то, что он рисковал переломом ноги и самой жизнью.
– Удивительное место – этот береговой оползневый уступ. Я себе не представлял, что такие дикие места в Англии еще существуют. Оно мне напомнило некоторые приморские ландшафты в северной Португалии.
– Да вас заворожили! – воскликнула Эрнестина. – Чарльз, признайтесь, вы не рубили головы несчастным скалам, а развлекались с дриадами.
Чарльз скрыл за улыбкой охватившее его необъяснимое смущение. У него чуть не сорвалось с языка ироническое признание, как он наткнулся на девушку, что было бы предательством как ее неизбывной печали, так и его собственной чести. Он бы солгал, если бы отнесся к двум встречам с ней с показной легкостью, и потому посчитал, что в комнате, где звучат банальности, молчание будет наименьшим злом.
Следует объяснить, почему двумя неделями ранее Верская пустошь ассоциировалась у миссис Поултни с Содомом и Гоморрой.
Собственно, все исчерпывалось простым объяснением: это ближайшее от Лайма место, куда можно уйти, не рискуя, что за тобой станут шпионить. С затерянной длинной полосой была связана не очень хорошая правовая история. Эта земля считалась общинной до выхода акта об огораживании, после чего ее стали понемногу захватывать, как это случилось с «Сыроварней». Владелец большого дома за пустошью тихой сапой совершил аншлюс с одобрения людей его круга, как это в истории обычно и бывает. А прореспубликански настроенные жители Лайма взялись за оружие – если топоры можно так назвать, – поскольку этот джентльмен решил прихватить еще и дендрарий на оползневом уступе. Дело дошло до суда, вынесшего компромиссное решение с правом прохода через чужую территорию. Таким образом, редкие деревья не пострадали, но общинная земля приказала долго жить.
Однако у всех сохранилось ощущение, что Верская пустошь – это общее достояние. Браконьеры, не слишком заморачиваясь, охотились там на фазанов и кроликов, а однажды – о ужас! – выяснилось, что банда цыган пряталась там в скрытой лощине бог знает сколько месяцев. Этих отверженных, конечно, тут же отвергли, но память об их пребывании сохранилась в связи с исчезновением девочки из соседней деревни. Считалось общим местом – извиняюсь за невольный каламбур, – что ее украли цыгане, мясо бросили в кроличье рагу, а кости закопали. Цыгане не англичане, а стало быть, почти наверняка каннибалы.
Но против Верской пустоши выдвигались обвинения и посерьезнее, и связаны они были с поведением куда более постыдным. Хотя официально гужевая дорога, что вела к маслобойне и дальше, так не называлась, местные ее окрестили «шальной дорожкой». Каждое лето по ней уходили влюбленные парочки под предлогом попить молочка на ферме, а на обратном пути разные тропинки приводили их в убежища, надежно прикрытые зарослями папоротника и вереска.
Эта открытая рана сама по себе внушала беспокойство, однако была болезнь пострашнее. Существовала допотопная (и тем паче дошекспировская) традиция: в ночь Ивана Купалы молодые должны прихватить скрипача и с зажженными фонарями, а также с бочонком сидра добраться до покрытой дерном поляны, известной как Мечта ослицы, в самой лесной чаще, и там отпраздновать равноденствие веселыми танцами. Люди говорили, что после полуночи танцы уступали место попойке, а злые языки утверждали, что того и другого было не так уж много, зато кое-чего еще не в пример больше.
Современная агрокультура, изучающая миксоматоз[47], лишь недавно окончательно лишила для нас это место привлекательности, но сам обычай стал уходить в прошлое вместе с изменением сексуальных нравов. Уже давно в ночь Ивана Купалы на дивной поляне барахтаются разве что лисы да барсуки. Но в 1867 году все обстояло иначе.
Всего годом раньше женский комитет, возглавляемый миссис Поултни, потребовал от местных властей огородить «шальную дорожку» и проход по ней закрыть. Однако более демократические голоса возобладали. Публичные права являются священными. А кое-кто из мерзких сенсуалистов договорился до того, что дорога к маслобойне – всего лишь невинное удовольствие, а поляна Мечта ослицы – не более чем ежегодная шутка. Но в кругу уважаемых горожан одного упоминания, что какой-то юноша или девушка «захаживает на Верскую пустошь», было достаточно, чтобы запятнать его или ее репутацию навсегда. С этого дня юноша становился сатиром, а девушка проституткой.
Вернувшись домой после долгой прогулки, в течение которой благородная миссис Фэйрли исполняла ее обязанности по дому, Сара застала хозяйку застывшей в ожидании. Я написал «застывшей в ожидании», хотя правильнее, наверное, было бы сказать «готовой к отпеванию». Когда Сара вошла в приватную гостиную, чтобы почитать ей перед сном Библию, ее встретил взгляд, больше похожий на дуло пушки. Было ясно, что миссис Поултни может выстрелить в любую минуту, и грохот будет оглушительный.
Сара направилась к кафедре в углу комнаты, где в нерабочее время лежала большая «семейная» Библия, но не та, о которой вы могли подумать, а Священное Писание, откуда с должной набожностью удалили отдельные необъяснимые огрехи по части вкуса, вроде «Песни песней». Интуиция подсказала ей – ситуация тревожная.
– Что-то не так, миссис Поултни? – спросила она.
– Очень даже не так, – ответила аббатиса. – Мне рассказали такое, что я ушам своим не поверила.
– Это связано со мной?
– Зря я тогда послушала доктора. Надо было слушать голос собственного разума.
– Но что я сделала?
– Я вовсе не считаю вас сумасшедшей. Вы хитрое, изворотливое существо. Вы прекрасно знаете, что вы сделали.
– Я готова поклясться на Библии…
В глазах миссис Поултни вспыхнуло негодование.
– Еще чего! Это было бы святотатство.
Сара подошла ближе и остановилась перед хозяйкой.
– Я должна знать, в чем меня обвиняют.
К изумлению миссис Поултни, Сара, получив пояснение, не выразила никаких признаков стыда.
– Какой грех в том, что я была в Верской пустоши?
– Какой грех?! Вы, молодая женщина, гуляете одна в таком месте!
– Но, мэм, это же обычный лес.
– Мне хорошо известно, как она выглядит и что там происходит. А также какого рода люди там гуляют.
– Там никто не гуляет. Поэтому я туда хожу – чтобы побыть одной.
– Вы мне перечите, мисс? Я знаю, что говорю!
Факт № 1: миссис Поултни никогда не видела Верскую пустошь своими глазами, даже издалека, поскольку та не просматривалась ни с одной проезжей дороги. Факт № 2: она употребляла опиум. Опережая вашу мысль, что я решил пожертвовать достоверностью ради сенсационности, сразу уточню: она ни о чем таком не подозревала. То, что мы называем опиумом, она называла лауданум[48]. Остроумный, хотя и несколько богохульный, доктор окрестил этот препарат «Наш Лорданум»[49], так как многие дамы девятнадцатого века – это достаточно дешевое лекарство в виде сердечных капель Годфри помогало представительницам разных классов одолеть черную ночь женской природы – прикладывались к нему гораздо чаще, чем к причастному вину. Короче говоря, это был близкий эквивалент наших сегодняшних успокоительных таблеток. Почему миссис Поултни стала обитательницей викторианской «долины кукольного дурмана»[50], мы ее спрашивать не будем, существенно же то, что лауданум, как однажды обнаружил Кольридж, порождает яркие сны.
Мне трудно представить, что за картины о Верской пустоши в духе Босха рисовала в своем воображении миссис Поултни – какие сатанинские оргии под каждым деревом, какие французские развратные действия под каждым кустом. Но, кажется, мы можем с уверенностью утверждать, что это была объективизация всего того, что происходило в ее подсознании.
После ее гневного взрыва наступило молчание.
Выпустив пар, она решила поменять тактику:
– Вы меня сильно огорчили.
– Но откуда мне было знать? Я не должна ходить к морю? Хорошо, я не хожу к морю. Я просто желаю уединения, вот и все. Это не грех. И меня не должны называть за это грешницей.
– Вы никогда не слышали разговоры о Верской пустоши?
– В том смысле, какой вы в это вкладываете? Никогда!
Негодование девушки повергло миссис Поултни в некоторое смущение. Она вспомнила, что Сара появилась в Лайме сравнительно недавно, и, следовательно, вполне вероятно, могла не догадываться о том, какое общественное поношение вызывают ее действия.
– Что ж. Тогда надо внести полную ясность. Я не позволю никому из моей прислуги бывать в этом месте или даже рядом. Вы будете совершать прогулки в приличных местах. Я ясно выражаюсь?
– Да. Я буду гулять путями праведных.
В голове миссис Поултни промелькнула жуткая мысль, что над ней потешаются, но служанка с серьезным видом глядела в пол, как будто сама себя приговорила к тому, что праведность есть синоним страдания.
– Тогда больше никаких глупостей. Я это делаю для вашего же добра.
– Я знаю, – прошептала Сара. И потом добавила: – Спасибо, мэм.
Больше они не говорили. Сара взяла Библию и прочитала вслух отмеченный для нее отрывок. Тот самый, который она выбрала для их первой беседы, псалом 118: «Блаженны непорочные в пути, ходящие в законе Господнем». Сара читала тихим голосом, безо всяких эмоций. Старая дама сидела, глядя в темноватый дальний угол. Она казалась языческим идолом, на время забывшим про кровавую жертву, которой требовал ее безжалостный каменный лик.
Позже в тот же вечер Сару видели – уж не знаю кто, вероятно, пролетавшая мимо сова – стоящей у открытого окна в темной спальне. Дом погрузился в тишину, как и весь городок, ибо в те времена, когда еще не существовало электричества и телевизора, люди ложились спать в девять. А сейчас был час ночи. Сара стояла в ночной сорочке, с распущенными волосами и глядела в открытое море. Над черной водой, где-то вдали, ближе к Портленд Билл, тускло мигал фонарик. Какой-то корабль направлялся в Бридпорт. Сара видела этот огонек, но мысли ее были далеко.
Если бы вы приблизились, то увидели бы лицо, залитое слезами. Нет, сейчас она не несла свою мистическую вахту в ожидании сатанинского парусника; она была готова выброситься из окна.
Я не заставлю ее влезать на подоконник, чтобы податься вперед, а затем с рыданиями откачнуться назад и упасть на старый изношенный ковер. Мы знаем, что спустя две недели она была жива, а значит, из окна не выбросилась. Это были не истерические слезы, предшествующие роковому поступку, но проявление глубоких страданий, не эмоциональных, а выстроенных в логическую цепочку: медленно, но неостановимо выступающие, просачивающиеся, как кровь через бинты.
Сара, кто она?
Из какой темноты она вышла?