Все, что будет: и зло, и добро — пополам —
Предписал нам заранее вечный калам.
Каждый шаг предначертан в небесных скрижалях.
Нету смысла страдать и печалиться нам.[30]
Дикий сокол взмывает за облака,
В дебри леса уходит лось.
А мужчина должен подругу искать —
Исстари так повелось.[31]
Со своей задачей они справлялись из рук вон плохо. Накинули веревку ему на шею и связали запястья лозой «лосиного куста»,[32] но он тут же повалился, извиваясь в опавшей листве, растягивая и перекручивая путы, взрывая землю вокруг себя, как попавший в капкан ягуар.
Вцепившись в веревку окровавленными кулаками, он вырвал ее у них из рук и впился в узлы, распутывая, грызя, раздирая джутовые волокна белоснежными зубами.
Дважды Тулли бил его крюком для смолы.[33] Удары падали на тело тяжело, как камни.
Задыхаясь, измазавшись в плесени и гнилых листьях, с окровавленными руками и лицом, он сидел на земле, глядя на окруживших его мужчин.
— Пристрели его! — рявкнул Тулли, смахивая пот с загорелого лба. Тяжело дышавший Бейтс сел на корягу и вытащил из заднего кармана револьвер. Сидевший на земле человек наблюдал за ним. В углах его рта появилась пена.
— Отыдьте, — прохрипел Бейтс, но его голос и руки дрожали. — Кент, — с запинкой добавил он, — не лучше ли быть повешенным?
Человек на земле яростно зыркнул на него.
— Тебе ж придется помереть, Кент, — заторопился Бейтс. — Все так говорят. Вот, спроси Левшу Сойера, спроси Дайса или Рыжего. Его же надо вздернуть за это, так, Тулли? Кент, бога ради, ребятам придется тебя вздернуть!
Пленник вздрогнул, но его светлые глаза не двигались.
В следующий момент Тулли снова прыгнул на него. В воздух взлетели листья, из урагана которых доносился хруст, рычание и тяжелое дыхание противников, молотивших друг друга в яростной схватке. Дайс и Рыжий бросились к катавшимся по земле сцепившимся телам. Левша Сойер снова поймал конец веревки, но ее волокна разошлись, и он потерял равновесие. «Он давит меня!» — закричал Тулли, а Дайс, шатаясь, выбрался из потасовки, стеная над сломанным запястьем.
— Стреляй! — заорал Левша Сойер, оттаскивая Тулли в сторону. — Пристрели его, Бейтс! Стреляй же, бога ради!
— Отыдьте! — выдохнул Бейтс, подымаясь с поваленного ствола.
Толпа отшатнулась влево и вправо, и тут же грохнул выстрел, потом еще и еще один. И тут из дыма вынырнула высокая фигура, направо и налево нанося удары, звучавшие резко, как щелчки кнута.
— Он удирает! Стреляй же! — раздались крики.
Тяжелые башмаки застучали под пологом леса. Ошеломленный и ослабевший, Бейтс отвернулся.
— Стреляй! — пронзительно вопил Тулли, но Бейтса тошнило. Его побледневшее лицо сморщилось, глаза закрылись, дымящийся револьвер упал на землю. Но это длилось недолго, и уже через мгновение он бросился вслед за остальными, неуклюже продираясь через заросли ивы и болиголова.
Он слышал, как далеко впереди, точно молодой лось в ноябре, с треском ломится через подлесок Кент, и догадывался, что тот направляется к берегу. Остальные тоже поняли это. Вот уже серый отблеск моря прочертил линию поперек кромки леса, а мягкий шорох прибоя по камням мягко вплелся в лесную тишину.
— У него там каноэ! — рявкнул Тулли. — Он уже залазит!
Он и впрямь уже влез, встал на колени на носу лодки, держа в руках весло. Восходящее солнце красной молнией сверкнуло на отполированной лопасти, и каноэ, разбрызгивая воду, вспрыгнуло на гребень волны, зависло, соскользнуло на глубину, поплыло боком, а затем понеслось вперед, вибрируя и вихляя.
Тулли вбежал в прибой, вода ударила его в обнаженную, покрытую потом грудь. Бейтс сел на истертый черный камень и безразлично поглядел вслед беглецу.
Лодка уже уменьшилась до серо-серебристого пятнышка, поэтому когда вернулся Рыжий, бегавший в лагерь за ружьем, попасть в нее было не легче, чем в голову гагары в сумерках. Так что он, будучи бережливым от природы, выстрелил лишь раз и удовлетворился тем, что сберег остальные патроны. Было еще видно, как каноэ направляется в открытое море. Где-то за горизонтом лежала отмель — цепочка голых, как черепа, камней, почерневших и скользких у основания, где их облизывали волны, и белых от птичьего помета сверху.
— Он плывет в сторону Пути к Скорби, — прошептал Бейтс Дайсу.
Тот, всхлипывая и баюкая свое сломанное запястье, повернул бледное лицо к морю.
Последний камень, выдававшийся далеко в океан, назывался Путь к Скорби — расщепленная остроконечная скала, отполированная водой. В дне пути от него, если бы кто-то осмелился направить свою лодку еще дальше в открытое море, лежал лесистый остров, на картах этого унылого берега обозначавшийся как «Скорбь».
За все время, что человек жил здесь, лишь двое отправлялись к Пути к Скорби и оттуда на остров. Первый был спятившим от рома траппером, который выжил и вернулся обратно. Второй — мальчишка-студент; его разбитую лодку нашли потом в море, а днем позже искалеченное тело вынесло в бухту.
Так что когда Бейтс прошептал Дайсу, а Дайс окликнул остальных, все знали, что Кент и его каноэ протянут недолго. В мрачном молчании они направились обратно в лес, довольные тем, что беглец получит свое, когда дьявол доберется до него.
Левша вскользь упомянул о воздаянии за грехи. Рыжий, со свойственной ему рачительностью, предложил, как справедливо поделить имущество Кента.
Вернувшись в лагерь, они высыпали пожитки Кента на одеяло.
Рыжий составил список: револьвер, два крюка для смолы, меховая шапка, никелированные часы, трубка, новая колода карт, сумка для смолы, сорок фунтов еловой смолы и сковорода. Потом он перемешал карты, выудил джокера и безразлично выбросил его в костер. Остальные карты он раздал по кругу.
Когда все вещи их погибшего товарища тоже были распределены жребием, — чтобы ни у кого не было возможности сжульничать, — кто-то вспомнил о Тулли.
— Он на береге, следит за лодкой, — сипло объяснил Бейтс.
Он поднялся и подошел к предмету на земле, укрытому одеялом, и хотел было приподнять покрывало, но, поколебавшись, отошел. Это было тело брата Тулли, которого Кент застрелил этой ночью.
— Надо б дождаться, когда Тулли придет, — неловко промолвил Рыжий. Бейтс и Кент были давними приятелями. Часом позже Тулли вернулся в лагерь.
Он ни с кем не перемолвился ни словом в тот день, а на следующее утро Бейтс нашел его копающим яму на берегу.
— Эй, Тулли! Никто, кажись, не в настроении завтракать.
— Ага, — буркнул Тулли. — Тащи лопату.
— Прикопаешь его здесь?
— Ага.
— Чтобы он слышал волны?
— Ага.
— Классное местечко.
— Ага.
— А куда головой?
— Так, чтобы он мог видеть эту клятую лодку! — яростно выкрикнул Тулли.
— Но… он жеж не может видеть, — неуверенно предположил Бейтс. — Он жеж помер, а?
— Он разроет песок, когда каноэ приплывет назад! А оно приплывет! И Бад Кент будет сидеть в нем — живой или мертвый. Тащи лопату!
В глазах Бейтса появился суеверный страх. Он колебался.
— Но мертвые жеж не могут видеть. Правда жеж?
Тулли обернулся к нему с искаженным лицом:
— Брехун! — проревел он. — Мой брат может видеть, живой он или помер. И он увидит, как Бада Кента вздернут! Он встанет из могилы, чтобы увидеть это, Билл Бейтс, это я говорю тебе! Я говорю тебе! Как бы глубоко его ни прикопали, он разроет весь этот песок, он позовет меня, когда вернется каноэ! И я его услышу, я буду здесь. И мы увидим, как вздернут Бада Кента!
На закате они похоронили брата Тулли лицом к морю.
Целый день накатываются волны на Путь к Скорби. Белые на верхушках и почерневшие у основания остроконечные потрескавшиеся скалы клонятся в стороны, как фарватерные буйки. На отполированных вершинах селятся морские птицы — с белоснежным оперением и блестящими глазами, они строят гнезда, чистят перья, хлопают крыльями и щелкают оранжевыми клювами, а над ними носится и кружится мелкая водная пыль.
Когда поднялось солнце, нарисовав на волнах косые малиновые полосы, птицы сбились вместе и расселись пушистыми рядами, погрузившись в дремоту. По обожженному лучами заливу неслышно прокатилась ленивая опаловая волна; чайка сонно потянулась крыльями.
Затем по тихой воде, оставляя за собой потревоженные морские водоросли в блистающем бриллиантами следе, скользнуло каноэ, разрисованное бронзой солнечного света, с носа до кормы разукрашенное, словно драгоценностями, каплями соленой воды, — с обливавшимся потом пассажиром на борту.
Чайки взвились вверх и заметались вокруг скал, наполняя воздух протестующими криками, отзывавшимися еле слышным эхом среди камней.
Каноэ заскребло по эбонитовой отмели, стряхнув закрутившиеся в струе водоросли. Мелкие морские крабики кинулись прочь, забиваясь поглубже в прозрачные зеленые тени. Таким было прибытие Бада Кента на Путь к Скорби.
Он наполовину вытянул каноэ на камни и сел рядом, тяжело дыша, положив одну загорелую руку на нос лодки. Целый час он провел так. Пот высыхал на лице. С недовольными возгласами чайки возвращались на свои места.
На его шее остался след — ровная красная полоса. Соленый ветер и солнце обжигали поврежденную кожу, въедаясь в плоть, как раскаленный докрасна стальной ошейник. Время от времени Кент прикасался к шее, один раз ополоснул ее холодной морской водой.
Далеко на севере над океаном пологом висела дымка, плотная и неподвижная, как туман над Ньюфаундлендским берегом.[34] Он неподвижно смотрел на нее. Он знал, что это такое. За этим занавесом лежал Остров Скорби.
Круглый год Остров Скорби скрыт за стеной тумана, валом непроглядной белой дымки, обступающей его со всех сторон. Корабли ходят мимо него. Кто-то предполагает, что на острове есть горячие источники, вода которых попадает далеко в море, принося с собой облака пара.
Траппер, который вернулся с острова, рассказывал о лесах, полных оленей и цветов — но он слишком много пил, и многое ему прощалось.
Тело студента, прибитое к берегу, было изувечено до неузнаваемости, но поговаривали о том, что, когда его обнаружили, в руке его был зажат алый цветок, почти увядший, но огромный, как котелок для смолы.
Лежа неподвижно возле своего каноэ, Кент, мучимый жаждой, с натянутыми до дрожи нервами вспоминал все это. Не страх стягивал крепкие мышцы под продубленной кожей, но страх перед страхом. Он не должен думать — он должен задушить ужас: его взгляд не должен колебаться, он не отвернется от стены тумана, вставшей над водой. Сжав зубы, он подавил страх, ясными глазами взглянул в лицо испугу. И так он поборол боязнь.
Кент поднялся. Заметавшись, чайки с воплями взвились в небо, и резкое хлопанье крыльев запрыгало эхом по скалам.
Под заостренным носом лодки завертелись, разрываясь и уходя под воду, бурые водоросли. Блестящие на солнце волны, танцуя, разбегались по сторонам, — шлеп-шлеп — от носа к корме. Он опять стоял на коленях, и полированное весло поворачивалось, погружалось, рассекало воду, поворачивалось и погружалось снова и снова.
Постепенно жалобы чаек затихали вдали, покуда мягкие всплески весла не заглушили все прочие звуки, и все вокруг погрузилось в море тишины.
Не было ветра, чтобы осушить пот с его щек и груди. Солнце прочертило перед ним пламенную дорожку, и он пробирался по ней через пустошь вод. Недвижный океан, расколотый носом лодки, разбегался в стороны, звеня, пенясь и сверкая, как лесной ручеек. Кент оглядел окружавший его плоский водный мир, и страх перед страхом снова стал расти в нем, перехватывая горло. Тогда беглец опустил голову как измученный буйвол, стряхнул с себя этот страх и вонзил весло в воду, как мясник, по самую рукоять.
Наконец он добрался до стены тумана. Сначала она была тонкой и прохладной, но постепенно становилась все плотнее и горячее, и страх перед страхом внезапно подкрался и дохнул ему в затылок. Но он не обернулся.
Каноэ влетело в дымку, серая вода, маслянистая и безжизненная, была повсюду, доставая почти до планшира. Перед самым носом лодки мерцали какие-то фигуры, но туман, столбами выраставший из воды, скрадывал формы изорванных теней. Над беглецом вставали формы невероятных, тошнотворно огромных размеров, развертываясь разорванными саванами облаков. Обширные туманные драпировки раскачивались и волновались, когда он задевал их. Белые сумерки сменились угрюмым мраком. Но вот он начал рассеиваться, туман обратился в дымку, дымка — в легкое марево, которое уплыло, развеявшись в голубизне небосвода.
Вода, отсвечивавшая перламутром и сапфиром, плескалась на серебристом мелководье.
Так он приплыл на Остров Скорби.
Волны раз за разом накатывали на серебряный пляж, разбиваясь о песок звенящей опаловой пеной.
Крошечные береговые птички, стайкой бродившие по воде, распахнули острые, как солнечные лучики, крылья и бросились прочь, туда, где кромка леса пятнала тенями пляж, обвивавший остров.
Вода у берега была мелкой и ясной, как хрусталь, так что Кент мог видеть волнистый песок, сиявший в глубине, пурпурные водоросли и пугливые морские создания, которые разлетались во все стороны от его весла, а затем вновь собирались в стайки.
Мягко, как бархат бархата, каноэ коснулось песка. Кент вскочил на ноги и сделал несколько неуверенных шагов, вытягивая лодку повыше под деревья, перевернул ее кверху дном и рухнул рядом, закопавшись лицом в песок. Сон объял его, унося прочь страх перед страхом, но голод, жажда и лихорадка не отпускали его мысли, принося видения. Кенту снилась веревка, впивавшаяся в шею, драка в лесу, выстрелы. Он видел лагерь, собранные им сорок фунтов смолы, Тулли и Бейтса. Ему снились костер и закопченный котелок, тяжелая вонь несвежего белья, засаленные карты и новая колода, которую он берег, чтобы удивить остальных. Все это виделось ему, пока он лежал лицом на песке. Только образ мертвеца не посетил его.
Тени листьев скользили по его светлым волосам, свалявшимся в короткие завитки. Вокруг порхала бабочка, присаживаясь ему то на ногу, то на тыльную сторону загорелой руки. Весь день пчелы жужжали над лесными цветами. Листья деревьев неслышно покачивались. Вдоль берега по кромке воды бродили ржанки. Невысокая волна, задремавшая на песке, отражала небо.
Сумерки потушили зенит, ветер улетел вглубь леса, а на небесах неясно замерцали звезды.
Пришла ночь. Среди деревьев заметался мотылек, жук погудел над кучей водорослей, упал и закопошился в песке. Где-то в лесу обозначился новый звук — безостановочная мелодичная песня ручейка. Кент слышал ее, она проникла в его сны, серебряной иглой покалывая пересохшее горло и потрескавшиеся губы. Но даже она не смогла пробудить его, прохлада ночи обвила с ног до головы.
Перед рассветом пробудилась и засвистела какая-то птица. Остальные заволновались, еще не совсем проснувшись. На берегу чайка расправила затекшие крылья, почистила перья, почесала встрепанную шею и сонно сделала пару шажков к воде.
С туманного берега прилетел бриз, встопорщивший перья спящих чаек и заставивший перешептываться листья. На дереве хрустнул сучок, отломился и упал. Кент вздрогнул, беспокойно вздохнул и, дрожа, пробудился.
Услышав песнь ручья, он заковылял в лес. В сером утреннем свете растянулся у узкого глубокого потока и погрузил голову в воду. Рядом с ним пила из лужицы птичка, пушистая, ясноглазая и бесстрашная.
Не обращая внимания на капли влаги на губах и подбородке, Кент поднялся, его движения были гораздо увереннее. Достав нож, он выкопал несколько белых кореньев, путаница которых свисала над водой, вымыл их в потоке и съел.
Солнце было уже высоко, когда он вернулся к каноэ, но неподвижный полог тумана по-прежнему висел над водой, скрывая из виду океан.
Кент поднял каноэ и надел его себе на голову, взял весло и шест в руки и направился в лес.
Опустив его, он некоторое время стоял, открывая и закрывая нож. Затем он посмотрел на деревья, на которых сидели птицы — если бы только он сумел поймать их. На песке у берега ручья отпечатались его пальцы, а рядом с ними — заостренное оленье копытце.
А у него был только нож. Он снова открыл его и взглянул на лезвие.
Днем от выкопал несколько моллюсков и съел их сырыми. Побродив по мелководью, он попытался поймать рыбу с помощью шеста, но не добыл ничего, кроме единственного желтого краба.
Кент мечтал о костре. Он отколол и отбил несколько кусков камня, похожего на кремень, соскреб трут с ветви высушенного солнцем дерева. Его костяшки кровоточили, но огонь так и не загорелся.
Ночью он слышал в лесу оленей и не смог уснуть от кружившихся в голове мыслей. Когда над стеной тумана поднялось солнце, он снова пошел к ручью, чтобы напиться, достал и расколол зубами несколько раковин моллюсков. Вновь он попытался добыть огонь, желая его так, как никогда не жаждал воды, его пальцы кровоточили, а нож впустую царапал кремень.
Его рассудок, наверное, несколько помутился. Кенту начало казаться, что белый пляж подымается и опадает, как скатерть, развешенная над камином. Птички, сновавшие по песку, казались большими и сочными, как перепелки, и он гонялся за ними, швыряя в них раковины и куски плавника,[35] покуда не обессилел настолько, что едва мог стоять на ногах, бредя по пляжу — или скатерти, чтобы это ни было. Ночью его будили олени — он слышал, как они плещутся и фыркают на берегу ручья. Один раз он поднялся и бросился за ними с ножом в руке, но споткнулся и упал в воду. Это привело его в чувства и он, дрожа, вернулся к каноэ.
Утром он вновь напился из ручья, лежа на песке, по которому, оставляя четкие следы-сердечки, прошли бесчисленные копытца. Снова он раскалывал ракушки и глотал их со стоном отчаяния.
Весь день белый пляж подымался и опадал перед его взором. Иногда Кент принимался охотиться на птиц, пока неустойчивый берег не подставил ему подножку, отчего он навзничь рухнул на песок. Тогда несчастный поднялся и, беспрестанно всхлипывая, побрел в тень леса, глядя на крохотных певчих птичек на ветвях.
В его липких от крови руках не было сил, так что когда он ударил сталью по кремню, ни единой искры не появилось из-под ножа.
Он начал бояться приближающейся ночи, того, что опять услышит, как крупные теплые олени пробираются через заросли. Ужас набросился внезапно, но он опустил голову, сжал зубы и снова сумел стряхнуть его с себя.
После этого он бесцельно побрел в лес, протискиваясь сквозь кусты, мимо деревьев, шагая по мхам, лозам и покрытым лишайниками пням, и его исцарапанные руки безвольно висели по бокам.
Когда он вышел из леса на еще один пляж, солнце уже скрылось в тумане, и песок, окрашенный закатом в красный, казался мягким и горячим.
И на нем, у самых его ног лежала спящая девушка с красивыми руками и смуглой и ровной, как цветок на золотистом пляже, кожей, завернувшаяся в шелк собственных черных волос.
Над его головой закричала и захлопала крыльями чайка. Девушка открыла глаза, темные, как полночь, и с ее губ сорвался возглас, приглушенный сном: «Айхо!»
Она поднялась, протирая бархатные глаза. «Айхо! — воскликнула она вновь в изумлении. — Айнах!»
Золотой песок ласково касался ее маленьких ног. Ее щеки порозовели. «И-хо! И-хо!» — прошептала она, пряча лицо в волосах.
Мост звезд перекинулся между небесных морей, Луна и Солнце — странники, что идут по нему. Это было известно и в доме Исанти[36] сотни лет назад. Часке сказал о том Харпаму, а Харпам, узнав, передал Хапеде. Так это знание перешло к Гарке, а от Виноны к Вегарке, здесь и там, по всему миру, слухами и разговорами, пока оно не дошло до Острова Скорби. А как? Бог знает.
Вегарка, лопотавшая в камышах, должно быть, поведала об этом Не-ка, а Не-ка высоко в осенних облаках передал весть Кай-йошк, который сказал Шинге-бис, который сказал Ски-скаа, а тот сказал Си-со-ке.
Айхо! Айнах! Узрите чудо! Это — судьба всякого знания, что приходит на Остров Скорби.
Красный свет потух и песок погрузился в тень. Девушка раздвинула занавес волос и взглянула на незнакомца.
— И-хо, — прошептала она с нежным восхищением.
Ибо теперь ей стало ясно, что он был Солнцем! В синих сумерках он перешел мост из звезд, он явился сюда!
Она приблизилась, трепеща в экстазе при виде этого священного чуда, явленного ей.
Он — Солнце! Его кровь течет по небу на закате, она и сейчас пятнает облака. В его глазах застыла голубизна неба, сжавшись в две синие звезды. А его тело бело, как грудь Луны.
Она распростерла руки, повернув ладони к небу, и подняла свое лицо к нему, ее глаза медленно закрылись, длинные ресницы затрепетали.
Как юная жрица стояла она, и лишь легкое подрагивание членов да быстрое биение жилки на горле порой нарушало ее неподвижность. Так она поклонялась ему, обнаженная, не знающая стыда, не шелохнувшись, даже когда он тяжело рухнул перед ней ничком, и ночной бриз, пробравшись по песку, принялся перебирать волосы на его голове, как ветер касается меха мертвого зверя в пыли.
Когда утренний свет пробился сквозь туман, и она увидела и солнце, и мужчину, распростертого на песке у ее ног, то поняла, что он был всего лишь смертным, бледным как смерть и залитым кровью.
И все же — чудо из чудес — видение божества лишь укрепилось в ее глазах, так что она упала на землю, дрожа.
Ибо в человеке, лежавшем у ее ног, ей легче было видеть божество.
Кенту снилось, что он вдыхает огонь — огонь, которого он жаждал так, как никогда не жаждал воду. В безумном возбуждении он преклонился перед пламенем и стал тереть свои израненные руки, омывая их в алых языках. У него была и вода, ледяная ароматная вода, что падала на его обожженную плоть, омывала его глаза, волосы и горло. Затем пришел голод, яростная, раздирающая тело агония, терзавшая его внутренности. Но и она спала, и ему приснилось, что он насытился, и тело согрелось. Потом ему приснилось, что он уснул, и после этого он не видел снов.
Однажды он проснулся и увидел девушку, растянувшуюся рядом с ним — сжатая мягкая ладошка под щекой, улыбка на спящем лице.
Теперь дни бежали быстрее, чем волна, накатывающая на золотистый пляж. А синие ночи, испещренные звездами, приходили и уходили, растворялись, чтобы возвратиться на закате ароматом фиалок.
Они не считали дни, как не считали золотые пузырьки, миллионом глазков подмигивавшие из пены прибоя.
У Кента появился огонь — он горел на факеле в ее руках и в костре, который она разжигала там, где хотела. Были тетивы из шелка ее волос и стрелы, быстрые, как морские птицы, с наконечниками из раковин. Была леска из серебряных сухожилий оленя и крючок из полированной кости — всем этим премудростям он учился, слушая ее смех, когда ее шелковистая голова наклонялась к нему.
В первую ночь, когда был выделан лук и натянута тетива, они пробрались через залитый лунным светом лес к ручью. И встали там, перешептываясь, прислушиваясь, не понимая ни слова, к неясным звукам своих голосов.
Далеко в лесу фыркал и скребся Кауг-дикобраз. Они слышали, как скачет под луной по опавшим листьям Вабуза-кролик — тип-топ, тип-топ. Ски-скаа-утка бесшумно проплыла мимо, прекрасная, как водный цветок.
Далеко в океане Шинге-бис-крохаль всколыхнул пряную тишину глупым смехом, и Кай-йошк-чайка вздрогнула во сне. И вот по потоку прошла внезапная дрожь, слабый всплеск, мягкий шорох песка.
— Айхо! Смотри!
— Я ничего не вижу.
Любимый голос был для нее лишь бессмысленной мелодией.
— Айхо! Та-хинка, олениха! И-хо! Сейчас появится вожак.
— Та-хинка, — повторил он, поднимая стрелу.
— И-то! Та-мдока!
И он поднял стрелу к голове, перья серой чайки коснулись его уха, и темнота зажужжала в тон пению тетивы.
Так умер Та-мдока, олень с рогами о семи отростках.
Как яблоко, подброшенное в воздух, вращается наш мир, брошенный в космос.
И однажды Си-со-ка-зарянка проснулась на закате и увидела у корней цветущего дерева девушку, укачивающую младенца в шелковой колыбели своих волос.
С первым слабым криком ребенка Кайг-дикобраз поднял колючую голову, Вабуза-кролик замер неподвижно со вздымающимися боками, Кай-йошк-чайка прошагала поближе по берегу.
Кент сел около девушки, одной рукой обняв ее и ребенка.
— Айхо! Айнах! — прошептала мать, подымая младенца к первым лучам солнца.
Кент же задрожал, а его глаза округлились. На зеленом мхе лежали три тени. Но тень младенца была белой, как иней.
Они назвали ребенка Часке, так как он был первым сыном, и девушка укачивала его, завернув в шелк своих волос. Днем, сидя на солнце, она напевала:
Ва-ва, ва-ва, ва-ве-йеа;
Ка-вин, ни-згека ке-диаус-аи,
Ке-га нау-ваи, не-ме-го с’веен,
Ни-баун, ни-баун, ни-даун-ис-аис,
И-ва ва-ва, ва-ве-йеа,
И-ва ва-ва, ва-ве-йеа.[37]
В тихом океане Шинге-бис-крохаль прислушивался, приглаживая атласную грудку. В лесу Та-хинка-олениха повернула красивую голову по ветру.
Этой ночью Кент думал о мертвеце — впервые с тех пор, как попал на Путь к скорби.
— Аке-у! Аке-у![38] — защебетала Си-со-ка-зарянка. Но мертвец больше не появился.
— Возлюбленный, сядь рядом с нами, — прошептала девушка, глядя в его встревоженные глаза. — Ма канте масека.
Но он смотрел на ребенка и его белую тень на мхе, и лишь вздохнул:
— Ма канте масека, возлюбленная! Смерть наблюдает за нами через море.
Он никогда прежде не знал, что скорбь скрывалась в этих лесах. Теперь он узнал ее. И все же радость, бесконечно возрождавшаяся, когда две крохотных ручки обнимали его за шею, когда слабые пальчики смыкались вокруг его пальцев — радость, с которой знакомы и Си-со-ка, щебечущая в гнезде, и Та-мдока, облизывающая пятнистого детеныша — радость придавала ему силы для того, чтобы встретить спокойно затаившуюся в снах и в глубине леса скорбь и страх, смотревший на него пустыми глазницами.
Он часто теперь вспоминал лагерь, Бейтса, с которым нередко делил одеяло, Дайса, которому одним ударом сломал запястье, Тулли, чьего брата застрелил. Ему казалось даже, что он слышит выстрел, внезапный хлопок в зарослях болиголова. Снова он видел клуб дыма и высокую фигуру, падающую в кустах.
Он вспомнил каждую минуту суда: рука Бейтса лежала на его плече, Тулли с растрепавшейся рыжей бородой и бешеными глазами требовал его смерти, в то время как Дайс ругался, курил и расшвыривал головешки, оставшиеся от костра. Он вспомнил и приговор, и ужасный смех Тулли, и новую джутовую веревку, которую они сняли с упакованной на продажу пачки смолы.
Он вспоминал все это, иногда выходя на мелководье с копьем с наконечником из ракушки — и тогда промахивался по рыбе. Иногда — сидя у воды, слушая, как Та-хинка плещется у ручья. И тогда оперенный снаряд улетал далеко от цели, а Та-мдока топал и фыркал, пока даже белая илька,[39] растянувшаяся на гнилом стволе, прижав усы, не удирала прочь в черную глубину леса.
Когда ребенку исполнился год — часы и часы, отсчитанные восходами и закатами — он болтал с птицами и звал Не-ка-гуся, отзывавшегося с небес: «На север! На север, возлюбленный!»
Когда пришла зима — на Острове Скорби не бывает морозов — Не-ка-гусь кричал с небес: «На юг! На юг, возлюбленный!» И дитя отвечало тихим шепотком на незнакомом языке, покуда дрожащая мать не накрыла его шелком своих волос.
— О возлюбленный! — сказала она. — Часке говорит со всеми живыми тварями — с Кайгом-дикобразом и Кай-йошк-чайкой — а те понимают его.
Кент взглянул ей в глаза.
— Тише, возлюбленная, не этого я боюсь.
— Тогда чего же, возлюбленный?
— Его тени. Она бела как пена прибоя. А по ночам я… Я видел…
— О, что же?
— Воздух вокруг него горит, как бледная роза.
— Ма канте масека. Лишь земля сохранится. Я же говорю как та, кому суждено умереть. Я знаю, о возлюбленный.
Ее голос развеялся, как летний ветерок.
— Возлюбленная! — закричал он.
Но прямо на его глазах она начала изменяться. Воздух заполнился мглой, и ее волосы колыхались, как клочки тумана, ее стройная фигурка колебалась, растворяясь, как дымка над прудом.
Ребенок на ее руках превратился в розоватую призрачную фигуру, неясную, как след дыхания на зеркале.
— Лишь земля сохранится. Это конец, о возлюбленный!
Слова донеслись из тумана, такого же бесформенного, как и остальной окружавший и обволакивавший его, наползавший с моря, из облаков, от земли под его ногами. Ослабевший от ужаса, Кент бросился вперед, призывая: «Возлюбленная! И ты Часке, возлюбленный! Аке-у! Аке-у!»
Далеко над водой загорелась розовая звезда, блеснула на мгновение и исчезла.
Закричала ржанка, пролетающая сквозь удушающий туман. И вновь он увидел приближавшуюся розовую звезду, отражавшуюся в воде.
— Часке! — закричал он.
И услышал голос, приглушенный туманом.
— О возлюбленные, я здесь! — снова позвал он.
На мелководье возник звук, туман замерцал вокруг факела, и появилось лицо — бледное, синюшное, ужасное лицо мертвеца.
Кент упал на колени и закрыл глаза. Когда он открыл их, над ним стоял Тулли с веревкой.
Айхо! Узрите же конец! Лишь земля сохранится. Песок и опаловая волна на золотом пляже, и сапфировое море, и паутина звезд, и ветер, и любовь — все умрет. Даже смерть умрет и останется лежать на берегу небес, как выбеленный череп здесь, на Пути к Скорби, отполированный, пустой, закопавшийся зубами в песок.