Женщина в море

I

Торговый пароход «Октябрь», в четыре тысячи тонн водоизмещения, стоял в своем порту на приколе. На нем шла спешная работа: грузили хвойный лес, так называемый пропс, закупленный голландцами для бумажных фабрик. Беспрерывно гремели лебедки, опоражнивая причаленные к бортам длинные деревянные баржи. В грохот трудового дня врезывался тот или иной голос, всегда повышенный и резкий:

— Вира!

Тяжелый груз, состоявший из круглых, в метр длиною, чурбанов, поднимался в воздух, туго натягивая стальной трос.

— Стоп!

Стрела, похожая на длинный нос чудовищной птицы, медленно поворачивалась к раскрытому люку. Рабочие и матросы, находившиеся на палубе, вскидывали головы и настораживались. Над ними угрожающе покачивался груз, пока не раздавалась следующая команда:

— Майна!

Лебедка, окутываясь в клубы пара, лязгала цепью, травился стальной трос, проваливая огромнейшую связку чурбанов в глубокое чрево судна. На дне трюма, в душном и спертом воздухе, потные люди, вонзая железные крючки в дерево, растаскивали кругляки в разные стороны и по указанию стивидора плотно укладывали их в ряды. Освободившись от тяжести, снова взвивался пудовой гак и снова, раскачиваясь на синеве безоблачного неба, опускался с полкубом пропса. Нагружались сразу все четыре трюма. Шумным прибоем гремел человеческий труд.

Из маленькой своей каюты вышла прислуга Василиса. Это была полная женщина, лет сорока, выросшая в портовых трущобах. Она направилась к носовой половине судна, по-матросски переваливаясь, мокрая от пота, тяжелая и сырая, как творог. С безбрового лица ее с отвисшим подбородком тускло посматривали серые, все знающие глаза, кого-то разыскивая среди работающих людей. Около трюма встретила второго штурмана, беспокойного сухого человека, и обратилась к нему:

— Поликарп Михайлович, я собрала все ваше белье. Надо сегодня же снести к прачке. А то не успеют до отплытия выстирать.

— Хорошо, — машинально ответил штурман, делая в своей записной книжке какие-то отметки.

— Так что после обеда вы меня отпустите на берег.

— А вы когда вернетесь?

— Да я и сама не знаю. Делов много: нужно ботинки отдать в починку, нужно в райкомвод зайти. Пожалуй, до вечера не управиться мне.

— В шесть часов должны быть на корабле.

Прислуга хотела возразить, но в этот момент под случайный взгляд ее попала своя шлюпка, направлявшаяся к судну. В корме дежурный матрос, Буланов, голанил длинным веслом, а на банке сидела какая-то женщина в платочке земляничного цвета. Василиса сначала смотрела на них с недоумением, но когда заметила на дне шлюпки корзинку, лицо ее приняло такое выражение, как будто она решила трудную задачу.

— Так оно и есть: новая буфетчица едет. В красной повязке. Должно быть, из комсомолок, вертихвостка какая-нибудь. И зачем только таких на суда принимают? Пользы от них, словно от обгорелой спички, — никакой, а форсу — ломом не проворочаешь…

Василиса, возмущаясь, барабанила над самым ухом штурмана до тех пор, пока тот не оборвал ее:

— Не звякайте по-пустому языком! Вы мешаете мне! Идите по своим делам!

— Ваше дело сторона, Поликарп Михайлович, а мне придется работать за нее. Вот к чему я веду речь. А я и так всю жизнь мучилась.

Матрос первого класса Брыкалов похлопал ее по крутым бедрам и сказал:

— От мучения ты превратилась в ангельскую душку, в шестипудовую тушку. Или придется накинуть на шесть?

Василиса огрызнулась:

— Отстань, охальник! А то враз леща приложу!

Брыкалов громко засмеялся.

— Не сердись, мармеладная наша зазноба! Я не знал, что при солнце нельзя тебя трогать.

— Майна! Помалу майна! — неслась по судну команда.

Вдруг в работе произошел какой-то перебой. Головы людей повернулись в одну сторону, туда, где по штормтрапу поднималась маленькая женщина. Секунду она задержалась на фальшборте и легко спрыгнула на палубу. Предобеденное солнце ударило ей в лицо, осветило свежий румянец. Прищурившись, она окинула взглядом всех, приветливо улыбнулась.

Раздался сердитый окрик старшего над рабочими:

— Товарищи! Столбняк, что ли, на вас напал? Гони работу по всем двенадцати статьям!

Снова закипела работа.

Прибывшая особа обратилась к двум матросам, стоявшим у второго люка:

— Здравствуйте, товарищи! Я к вам на пароход назначена.

Кровь горела на ее щеках, подернутых легким загаром, а из золотистых глаз струилась светлая радость.

Матросы, одетые в грязное платье, почувствовали себя неловко и ответили без обычной резвости:

— Добро пожаловать. Значит, вместо прежней буфетчицы?

— Да. Скажите, пожалуйста, куда я должна…

В этот момент, взвившись, грозно закачалась над ними полкубовая связка пропса. И тут же, покрывая шум погрузочной суматохи, ударила по нервам предостерегающая команда: «Полундра!»

Буфетчица ничего не успела сообразить. Кто-то крепко схватил ее и, приподняв на воздух, рванул с невероятной силой. Голова, мотнувшись, готова была оторваться прочь. Вслед за этим что-то загромыхало рядом. Это, вываливаясь из петли, падали на палубу тяжелые чурбаны.

— Ой, как страшно! — опомнившись, воскликнула с наивностью буфетчица.

Она находилась теперь под капитанским мостиком.

Перед ней стоял матрос второго класса Максим Бородкин, простодушный рыжеватый парень. Это он выхватил ее из-под удара смерти. Он весь изогнулся, ухватившись рукой за левое плечо, а широкое лицо его, веснушчатое, с торчащими усами, исказилось от боли.

— Вы живы? — спросил Бородкин, не отрывая изумленных глаз от буфетчицы.

— Я-то жива, но что с вами?

— Задело малость концом чурбана.

Василиса смотрела на них, сложив руки на груди и строго поджав губы. Потом покачала головой и сказала:

— Вот оно — начинается греховодье преподобное.

Налетел второй штурман, загорячился:

— Черт знает что такое! Чуть убийство не произошло! Машинист на лебедке никуда не годится: не умеет плавно груз спускать! А вы, товарищ Бородкин, тоже рот разинули, точно собрались мух ловить! Ну-ка, что у вас?

Бородкин повернулся к штурману спиною: на левой лопатке, где разорвалась рубашка, вывернутым куском отвисло мясо, кровью обагряя тело, смачивая платье.

— Бедный, это ему из-за меня досталось! — сокрушенно произнесла побледневшая буфетчица.

Штурман распорядился:

— Идите скорее, товарищ Бородкин, в кают-компанию. Пусть третий штурман перевяжет вас.

Потом обратился к прислуге:

— Товарищ Василиса! Проводите новую буфетчицу в кают-компанию и покажите ей все, что она должна будет делать.

— Хорошо, — нехотя согласилась прислуга.

Матросы смотрели вслед уходящей буфетчице, оценивая ее стройную фигуру и легкую походку. Брыкалов, знающий толк в женщинах, авторитетно заявил:

— Эта кое-кому сокрушит мозги.

Один машинист добавил:

— Да, глянет — аж деревья гнутся.

Кормовая палубная настилка возвышалась над остальной палубой. Эта часть судна называлась полуютом. Только отсюда, спустившись по витому трапу и пройдя несколько шагов по коридору, можно было попасть в кают-компанию. К ней примыкали два жилых помещения: справа — капитанское, слева — первого помощника.

— Вот, Татьяна, твои владения. Все в чистоте держать, в порядке. Чай и кушанье для комсостава тоже ты будешь подавать. А мое дело убирать каюты, что находятся на середине парохода. Там их у меня восемь штук. Канители за ними будет больше, чем у тебя…

Василиса говорила ровным голосом, сладко-приторным, как патока. В то же время в душе у нее росло чувство вражды к буфетчице. Увядающая, как осенний лист, она не могла равнодушно относиться к молодости и свежести той, что будет находиться с нею на одном судне, среди тридцати с лишком человек мужчин.

Продолжая показывать дальше, она провела буфетчицу под трап и открыла дверь в маленькую каютку, совершенно изолированную, с узкой кроватью вдоль борта, с одним иллюминатором.

— Это будет для тебя вроде кельи. Только прямо скажу: капитан наш не любит, чтобы тут матросы шаландались. Насчет всяких шашней — упаси бог.

Таня вспыхнула вся, залилась краской.

— Прекратим разговор о шашнях! С кем хочу, с тем и буду знакомство вести. Никто мне не может запретить. Это мое личное дело. Лучше покажите, что еще должна я буду исполнять.

У Василисы чуть было не сорвалось с языка резкое слово. Но она вовремя спохватилась: вдруг эта особа окажется партийной. Вздохнула сокрушенно:

— Ох-хо-хо! Времена наступили: держи язык на привязи.

Буфет, представлявший собою небольшое помещение, находился рядом с кают-компанией, имея выход в коридор. К стенкам его были приделаны шкафы и полки. Для посуды, чтобы не билась во время шторма, имелись особые гнезда.

Василиса по счету сдавала новой буфетчице тарелки, стаканы, ложки, кастрюли.

А в это время в кают-компании третий штурман, Иннокентий Григорьевич Салазкин, открыв сундук с аптекой, лечил Бородкина. Он смазывал рану йодом и говорил:

— Вон как хватило. Придется отправить вас в больницу.

Матрос, ежась от укусов лекарства, запротестовал:

— Что вы, товарищ штурман, зря говорите. В больнице только смеяться будут над таким пустяком. Это мне нипочем. Я сейчас же опять стану на работу.

— Ну, хорошо. Через день-другой увидим. Но как же все-таки вас угораздило под чурбан попасть? Где в это время были ваши глаза?

— Глаза мои, товарищ штурман, были на месте. Я спас новую буфетчицу. Не схвати я ее — крышка бы ей. От нее осталось бы только мокрое место.

Буфетчица слышала весь разговор. От последних слов у нее задрожали руки. Она сбилась со счета.

Бородкин, проходя мимо буфета, встретился с золотистыми глазами: Таня смотрела на него с искренней благодарностью.

В обед уже всей команде стало известно о прибытии новой буфетчицы. Некоторые под каким-нибудь предлогом спускались в кают-компанию, другие подкарауливали у камбуза, чтобы взглянуть и оценить новую женщину. Одни, увлекаясь, слишком преувеличивали ее красоту, другие ничего особенного в ней не находили. Так или иначе, но на этот раз разговор вращался только вокруг Тани.

II

Целую неделю на судне гремели лебедки, целую неделю возились рабочие, обливаясь потом. Набили пропсом все четыре трюма, закупорили люки, накрыли их брезентом. Груз начали укладывать на верхнюю палубу. Пароход осаживался все глубже и глубже, пока ватерлиния не сровнялась с водой. Караван, обставленный по сторонам деревянными стойками, возвышался до капитанского мостика. Осталось только принайтовить его. Вся верхняя команда ползала по круглым чурбанам, перекидывая от одного борта к другому железные цепи, стальные тросы, пеньковые концы. Боцман, здоровенный латыш, в лице которого было что-то лошадиное, руководил работой и, шевеля одной бровью, покрикивал:

— Хорошенько крепи! Идем в море, а не к теще на праздник!

Таня, если предстояла грязная работа, одевалась в серый казенный халат и принималась за дело горячо. С раннего утра, когда все еще спали, она уже хлопотала в кают-компании. Босая, с засученными рукавами, смахивала щеткой пыль с дивана, протирала тряпкой стены, ножки стола и кресел, а палубу, застланную линолеумом, промывала с мылом. Стекла светового люка, что возвышался над столом, очищались мелом. То же проделывалось и с иллюминаторами в передней стенке, открывавшими вид на верхнюю палубу. Не было такого места, до которого не прикоснулась бы ее рука. Потом принималась за капитанскую каюту и за каюту первого помощника. К удивлению их обитателей, все стояло на месте, в порядке, ни на чем нельзя было найти ни одной пылинки. Тарелки подавались в кают-компанию без единого пятнышка, ножи, вилки, металлические ложки блестели, словно только что принесенные из магазина. За минуту до указанного по расписанию времени накрывался стол. Таня обходила каюты командного состава, стучала в двери, и звенел ее ласковый голос:

— Пожалуйте кушать.

Ничего подобного не было раньше.

Все из командного состава до капитана включительно удивлялись ее проворству, как и тому, что и сама она всегда ходила в чистом платье, аккуратно одетая. Это сразу всех расположило к ней. Таня успела присмотреться к судовым порядкам и освоиться в новой обстановке. Она уже теперь знала всю судовую администрацию, которую обслуживала, знала, кто какую должность занимал.

Нравился ей капитан, Николай Иванович Абрикосов. Несмотря на шестидесятилетний возраст, он был еще достаточно крепок, ходил прямо. Седоусое лицо его, чисто выбритое, обожженное солнцем, продубленное морскими ветрами, сохранило ядреность. Только вокруг серых глаз, привыкших щуриться, защищаясь от морского блеска, легли складки морщин. Говорил тихо, не волнуясь, но за его словами чувствовалась сила воли. Подчиненные в деловых отношениях побаивались его. Обращаясь к буфетчице, он всегда начинал одной и той же фразой:

— Таня, будьте так любезны…

И отдавал то или иное распоряжение.

Первый помощник его, в прошлом лейтенант, Анатолий Гаврилович Глазунов, был породист, нос имел с горбинкой. Он никогда не входил в кают-компанию без крахмального воротничка. Дело свое, по-видимому, знал хорошо, — капитан доверял ему, — но был беспечен и ленив. В свободное время любил поспать долго и крепко, так что с трудом его можно было разбудить.

Старший механик, Матвей Савельевич Лысухин, пожилой опытный человек, был скуп и расчетлив. Садясь за стол, он всегда вынимал гребенку и расчесывал коричневую бороду, похожую на рыбий хвост. Остроконечная голова его, подстриженная под первый номер машинки, постоянно была чем-то озабочена. Он любил говорить об экономии угля, как будто в этом заключался весь интерес его жизни.

Перезнакомилась Таня и с командой.

И со всеми она была одинаково ласкова, каждому дарила милые улыбки, по-прежнему в меру застенчива, с невинным взглядом золотистых глаз. Утром при встрече с матросами так приветливо раздавался ее голос:

— Здравствуйте, товарищи! Сегодня замечательная погода!

Команда добродушно ухмылялась, отвечая шуткой:

— Это вы ее нам принесли. А до вас было пасмурно.

Таня смеялась. Вздрагивали тонкие темно-русые брови, заострившиеся к вискам, точно крылья стрижа. Морской бриз запутался в ее белокурых вьющихся волосах и тихонько шевелил их. Солнце смуглило обнаженные плечи, шею, лицо. Все тянулись к ней, как растения к свету. Но пока их сдерживала близость своего города, где почти у каждого была семья или возлюбленная. А когда кончался трудовой день, моряки мылись, чистились, сбрасывали с себя грязное платье. На берег отправлялись в новых костюмах, в белых воротничках, в цветистых галстуках. На пароходе оставались только вахтенные да матрос Бородкин, всячески добивавшийся встречи с Таней.

— А ты, Максим, что же никуда не уходишь? — как-то спросила она, встретившись с ним на палубе.

— У меня в городе никого нет, — остановившись, ответил он угрюмо.

— Наверно, доволен, что свободный человек?

— Мне такая свобода надоела.

— Кто же тебе мешает подругу иметь?

Крупная и немного сутулая фигура его выпрямилась, а по хмурому лицу заиграла ожидающая улыбка.

Не было случая… Я хочу, чтобы крепко было, на всю жизнь…

Он придвинулся ближе и, поблескивая белесыми глазами, взглянул на нее с такой жадностью, что она испугалась и переменила разговор. Говорила о городе, о предстоящем походе в море. Восторгалась жизнью на корабле. Бородкин слушал рассеянно и кратко отвечал на вопросы, чувствуя кипение в крови. Хотелось и ему говорить, но не находил слов. И этим он смущался больше всего.

В другой раз Бородкин приготовил ей подарок. Выждав, когда кругом никого не было, он вытащил из кармана букетик цветов и неуклюже сунул его Тане.

Она ласково рассмеялась.

— Какой ты потешный, Максим! Разве так подносят женщине цветы? Ну, спасибо, дорогой.

Бородкин что-то промычал в ответ. Рыжеватое лицо его, наливаясь кровью, загорелось, будто прикоснулось к солнцу, глаза его стали влажными. Но он был счастлив.

Обида пришла после.

Оказалось, что Василиса наблюдала за ними из камбузного иллюминатора… Когда он, повернувшись, зашагал с кормы в носовой кубрик, навстречу ему вышла прислуга. Она ехидно посмеивалась, глядя ему в лицо.

— Ничего, парень, у тебя не выйдет. Напрасно только расходуешься на цветы.

Бородкин остановился в недоумении, точно ударили его по голове дубиной.

— Ты что, портовая ведьма?

— Ничего. Совет даю.

Сурово глядя на расползающееся лицо, он показал ей здоровенный кулак.

— Ты такой штуки не пробовала?

Василиса нисколько не испугалась и заговорила вызывающе:

— Только тронь. Будешь потом свистеть за железной решеткой. Да и мало чести такому большому дуролому женщину одолеть.

Бородкин крепко выругался и пошел дальше.

На второй день вся команда знала о том, что Бородкин подарил буфетчице цветы. Над ним издевались. Больше всего досталось от Брыкалова.

— Не туда, браток, лезешь со своим ухажерством. Для Тани нужен молодец, чтобы кровь заходила. А ты ни рылом, ни черепком не можешь похвастаться. Посуди сам, какие таланты перед нею выставишь? А главнее всего — не имеешь ты никакого понятия о барометре женского сердца.

Бородкин не успевал ото всех огрызаться. Лицо его стало красным, как сургуч. Отчаянно ругаясь, он угрожал вырвать длинный язык у сплетницы Василисы.

В последние дни перед выходом в море на пароход стали чаще приходить жены командного состава. Когда они сидели в кают-компании за длинным полукруглым столом, Таня угощала их чаем или обедом. Одета она была, как всегда, скромно, без крикливости, и это придавало ей особую прелесть. При виде молодой и красивой буфетчицы жены тревожились за своих мужей. Они косились на нее, закусывая губы и настораживаясь, точно она замышляла украсть у них маленькое семейное счастье.

III

В теплый и ясный день «Октябрь» приготовился сняться с якоря.

Настроение у всех было приподнятое. Походка людей стала торопливее. В отрывистых выкриках чувствовалось нетерпение.

После обеда явилась комиссия по отправке судна за границу. Тут были представители от начальника порта, таможни, Особого отдела, госпароходства и врач.

Из дверей буфета Таня наблюдала, как в кают-компании просматривались разные документы, подписывались какие-то бумаги. Таможенники, сопровождаемые вторым штурманом, проверяли каюты и другие помещения. Ничего предосудительного не оказалось. Врач осматривал людей. Все были здоровы. Под конец, исключая капитана, весь экипаж вызвали на полуют и поставили у правого борта. Молодой человек во френче защитного цвета, заглядывая в морскую книжку с фотографической карточкой, вызывал каждого по фамилии.

— Есть! — отвечал тот, кого выкликали, и переходил к другому борту под пытливым взглядом представителей от Особого отдела.

Перекличка продолжалась.

— Дроздова!

— Я самая! — отозвалась Василиса и неторопливо пошагала через полуют, переваливаясь, как гусыня.

Таня уже слышала от матросов, что в последний момент Особый отдел может не пропустить за границу, если тот или иной человек покажется в чем-либо подозрительным. Такие случаи бывали. Этого она боялась больше всего и очень волновалась.

— Милованова!

— Есть! — вздрогнув, ответила Таня и направилась к противоположному борту.

Человек в защитном френче вдруг остановил ее и пристально взглянул в лицо.

— Вам сколько лет?

Таня, подняв ресницы, остановилась в недоумении.

— Двадцать второй год, — спохватившись, ответила она.

Человек в защитном френче помедлил, не зная, о чем еще спросить, и наконец буркнул:

— Так. Идите.

Часа через полтора формальности были закончены. Комиссия, распростившись с администрацией, покинула судно. С берегом сообщение прекратилось.

Около «Октября» уже стояли два буксирных катера: один — с носа, а другой — с кормы. От парохода протянулись к ним стальные тросы. На баке заработал паровой брашпиль, поднимая черный двухлапый якорь. «Октябрь» начал развертываться. Вытягивались из гавани медленно, обходя иностранные и русские суда, нагружавшиеся также лесом. На мостике стоял лоцман и через рупор перебрасывал свои приказания на буксиры.

А когда вышли в залив, катера, отдав буксиры, вернулись обратно. «Октябрь» громко заржал, словно застоявшийся жеребец, и двинулся вперед, вздыхая железными легкими. Из широкой трубы повалил дым гуще и чернее. Ход увеличивался.

Таня стояла на полуюте, возбужденная и радостная. Она впервые отправлялась в плавание. И все для нее было интересно и ново. Раздвигались берега, уходили вдаль, затягиваясь дымкой. Все шире расстилались воды залива, совершенно заштилевшие в изумительной игре небесных красок. Внизу, у самого киля, гудел гребной вал, вращаясь с такой силой, что вздрагивала под ногами палубная настилка. За кормой оставайся длинный и широкий след, точно по золотой и неподвижной равнине, волнуясь, протекала река. Родной город исчезал. А там, на западе, куда, развевая алым полотнищем флага, несся «Октябрь», ничего не было видно, кроме лучистого простора.

— Товарищ Таня!

Буфетчица подняла глаза на оклик. На караване стоял вахтенный матрос, светловолосый латыш Ян, широко улыбаясь. Он запнулся, придумывая, как поумнее выразиться.

— Я за вашей честью пришел.

Таня сдвинула брови.

— Что вы сказали?

— Да, да, за вашей честью я, потому что капитан просит ему три стакана чаю и хлеба с маслом.

Она громко рассмеялась.

— Вот вы про что! Хорошо.

Через несколько минут она уже шла с подносом на мостик.

— Спасибо, родная, спасибо, — закручивая седые усы, промолвил капитан с отцовской нежностью.

Уходя, Таня заглянула в рулевую рубку. У штурвала, глядя на компас, стоял молодой немец Гинс. Рукава его тонкой вязаной рубахи были закатаны выше локтей. Съехавшая на затылок кепка и выбившаяся на лоб прядь темных волос придавала ему вид лихого моряка. В этот момент он был великолепен. Казалось, это он, сильный и красивый, управляет кораблем и ведет его в какую-то призрачную страну.

Таня спустилась по трапу на палубу, не загруженную пропсом, и пошла к камбузу между машинным кожухом и каютами. Здесь стояли матросы, свободные от вахты. Она и не подозревала, что они, вымывшись и принарядившись, нарочно поджидали ее. Среди них был и Брыкалов. Копируя англичан, он брил лицо и верхнюю губу, любил прямой пробор на гладко причесанной голове, почти всегда держал в зубах трубку. По отношению к женщинам он считал себя неотразимым, держался уверенно, с некоторым превосходством.

— Как ваше самочувствие, товарищ Таня? — первым обратился к буфетчице Брыкалов.

— Очень хорошо, спасибо, — флейтой зазвенел ее голос.

— Вот и отлично. Когда придем за границу, не откажите абордировать вашу ручку для посещения иностранного театра.

В золотистых глазах Тани сверкнул лукавый огонек.

— Там видно будет.

Другие матросы считали Брыкалова самым опасным соперником в любовных делах. Поэтому нашли нужным немного осадить его.

— Правильно говорит товарищ Таня. Почему именно она должна с тобой пойти?

— Я не навязываюсь. Может идти с любым губошлепом, если только это доставит ей удовольствие.

Брыкалова начали язвить со всех сторон:

— Заткнись, дружище!

— Морду задирает к небу, а плюет на землю.

Таня упрашивала:

— Не нужно так издеваться друг над другом. Вы все свои люди.

— Мы только шутим, товарищ Таня.

Из машинного кожуха вышел кочегар Меркулов, большеголовый парень, грязный и черный, похожий на африканца. Он расшаркался перед буфетчицей и, откинув в сторону правую руку, бойко заговорил:

— Татьяне Петровне полтысячи лет изо всей силы!

Она рассмеялась откровенно.

— Ой, какой вы чумазый!

— Пошуруйте в топке — еще больше будете чумазой.

Таня запротестовала:

— Ничего подобного. Я бы и там, в вашей кочегарке, навела чистоту.

Меркулов заспорил, но его перебил машинист Краснов, судовой профуполномоченный:

— Убавь пару, дух!

Кочегар повернул на машиниста белки глаз.

— А ты что за указчик такой?

Краснов вместо ответа похлопал кочегара по грязной кепке.

— Эх, к этой бы голове да чугунную шею! Веку бы не было.

Все расхохотались.

Матрос Бородкин стоял в стороне, привалившись к переборке каюты. У него был отчаянный вид, точно он вдребезги проигрался в карты.

Таня заметила его и, на зависть другим, обратилась к нему ласковым голосом, от которого дрожь пробегает в позвоночнике:

— А ты что, Максим, на отлете держишься? Иди сюда ближе. И отчего ты сегодня такой грустный?

Бородкин неуклюже переступил с ноги на ногу и тихо буркнул:

— Ничего… так себе…

За него пояснили другие:

— Задумал парень жениться, а никак не может невесту найти.

— Невесту-то он наметил, да батька его, вишь, скроил не на ту колодку, — неказистым вышел.

Внимание всех неожиданно сосредоточилось на другом. К камбузу приближалась Василиса, держа в руке чайник. Лицо у нее было постное, а губы строго подобраны, как у развратной игуменши при молодых монашках. Она бросила уничтожающий взгляд на Таню, а потом обратилась к коку, лысому и добродушному Петровичу, заслонившему своей толстой фигурой квадрат камбузных дверей:

— Ну-ка, ты, антрекот с горошком, посторонись.

Кок, давая ей пройти, ухмыльнулся:

— Пожалуйте, дыня переспелая!

Прислуга, налив кипятку, вышла обратно. Матросы остановили ее, прося:

— Покалякай с нами, товарищ Василиса.

— Я еще не потеряла свой стыд, чтобы около вас, охальников, околачиваться, — прошипела она сердито и опять бросила на буфетчицу уничтожающий взгляд.

— Да ну? А где ты его носишь, стыд-то свой? — спросили матросы.

Василиса круто повернулась к ним и забарабанила:

— Когда я была в девках, я за версту обходила мужчин.

Она торопливо пошагала к своей каюте, а в спину ей послышались едкие замечания:

— Слышите? Она в девках была!

Матросы, играя словами, задорно смеялись. И Тане нравились эти веселые ребята, ко всему относившиеся с беззаботной шуткой. На бронзовых лицах отвагой светились глаза.

Вечером открылся плавучий маяк. «Октябрь» нетерпеливо заревел, давая тем знать, что нужно снять лоцмана. Подошли ближе и остановились. К борту причалила маячная лодка.

А через минуту гребные лопасти снова забурлили воду.

Солнце медленно погружалось за раскаленный горизонт. Закатным огнем горела текучая гладь. Таня, с мискою в руках остановившись у вант-грот-мачты, жадно вдыхала душистую влагу моря и, прищурившись, смотрела вперед. Манила оранжевая даль, звала.

В молодом теле сладко струились соки, туманили голову. Что там, за этим цветистым небосклоном? Грезилось о счастье, и рождались смутные мечты.

Хорошо было отплыть в ясный, солнечный день.

IV

«Октябрь» продолжал пересекать водную пустыню. За ним, расширяясь, длинным хвостом развевался дым. На корме, под красным полотнищем флага, механизм, именуемый лагом, точно и аккуратно отсчитывал морские мили. Их сотни остались позади с тех пор, как вышли из своего порта, и все они отмечены на карте, что разложена на столе в штурманской рубке.

Быстро летело крылатое время. Таня насыщалась новыми впечатлениями, радостными и волнующими. Над судном с криком кружились чайки. Изредка над поверхностью воды морская касатка показывала свой костяной гребень, которым она, как саблей, распарывает животы китам и наводит ужас на этих морских великанов. Встречались с другими кораблями и расходились в разные стороны. Вечером впереди, совершив свой дневной дозор, солнце раскаленным шаром проваливалось в море, чтобы через ночь всплыть за кормою и рассыпаться по голубой равнине световой лихорадкой. Матросы еще больше начали нравиться буфетчице. Она чувствовала себя прекрасно и, казалось, хорошела с каждым днем.

Погода вдруг испортилась. Как ночной разбойник из-за угла, налетел шквал, нагнал тяжелые вороные тучи. Ливнем обрушился дождь, завесил простор снующими водяными нитями. Загромыхала высь, с треском ломались огненные линии молний. Всколыхнулась водная гладь, поднялась, зашумела. Пароход начал нырять по буграм и откосам.

Таня в это время находилась под рострами, в кругу матросов. От внезапной перемены в море она растерялась. В тревоге смотрела на товарищей, а те, усмехаясь, говорили:

— Будем плавать — дождемся настоящей бури.

— Да так разозлится, что бороду с корнями вырывает.

— А этот ветер пустяковый. Сразу пронесется — слишком круто взял.

И на самом деле — в морской стихии произошла лишь кратковременная вспышка. Шквал быстро пронесся с диким гулом, с мутью, с брызгами, как пьяный свадебный кортеж. Небо снова прояснело. Воздух стал неподвижным. Море, утихая, весело заструилось палящей синевой и трепетным блеском, точно по нем рассыпало солнце золотые стружки.

Буфетчица была неистощима в своей энергии. По-прежнему в ее владениях был порядок, по-прежнему она наводила на все чистоту. Это всех поражало. Она все больше становилась центром внимания экипажа. Вдали от берегов люди превращались в романтиков. А Таня обладала одной особенностью: золотистые глаза ее всегда были игриво-лучистые. Когда она смотрела на кого-нибудь, то, помимо своей воли, обещала близкое счастье. Человеку этому казалось, что она расположена к нему больше, чем к другим, и что не сегодня-завтра, может быть через неделю, но она будет принадлежать ему. Каждый втайне хранил эту надежду. И никто не подозревал, что она относилась ко всем одинаково. В этом был ее успех.

Маленькая женщина перерождала людей. Грубость на корабле исчезала. Матерная ругань раздавалась реже, с оглядкой, только в то время, когда не было на палубе буфетчицы. Если ей приходилось случайно услышать похабные слова, она смотрела на того холодным взглядом. Матросы начали ходить чище, опрятнее, зная, что это нравится Тане. Даже кочегары, кончая вахту, прежде чем оставить свою преисподнюю, предварительно приводили себя в человеческий вид: до блеска натирали намыленной мочалкой тело, переодевались в чистое платье, делали на голове перед осколком зеркала затейливые прически. Потом выходили на верхнюю палубу и смотрели по сторонам, ища глазами буфетчицу. При встрече с нею каждый матрос радостно улыбался, точно неожиданно получил повышение по службе.

Как-то перед обедом Таня спустилась в носовой кубрик, чтобы по поручению первого штурмана позвать матроса.

Кубрик разделялся коридором и переборками на два жилых помещения: одно для кочегаров, а другое для матросов верхней палубы. В последнем сидели несколько человек. Кругом было грязно. На столе валялись окурки, хлебные крошки. Койки были не убраны. Буфетчица откровенно возмутилась:

— Как вы по-свински живете! Неужели трудно за собой убрать?

Матросы, сконфузившись, начали оправдываться:

— Да некогда было. То на вахте приходится стоять, то еще что-нибудь делать…

Таня перебила их:

— Никогда этому не поверю. Я бы одна убрала это помещение. А вас вон сколько здесь. Только пять минут времени — и все будет блестеть. Хотите — я вам сейчас порядок наведу?

— Да что вы, товарищ Таня? Зачем же так? Мы этого не позволим. Вы вечером приходите к нам. Вот тогда увидите, что будет.

— Хорошо, хорошо, я приду.

Наказав одному из матросов, чтобы он шел к старшему штурману, буфетчица заглянула в помещение кочегаров. Двое сидели за столом, играя в шашки, трое спали на койках.

— Здравствуйте, товарищи! Посмотреть хочу, как вы живете.

— Милости просим, с кого гривен восемь, а вас даром.

И здесь, возмущаясь, зазвенел ее голос:

— У вас еще грязнее, чем у матросов! На полу валяются ботинки, носки. Разве нет места, чтобы убрать все это? А чайник какой грязный! Кружки из белых в коричневые превратились. Не могу понять одного: сами ходите чисто, а в помещении как в хлеву.

Кочегары смутились. На койке из-под одеяла высунулась голова, по заспанному лицу расползлась улыбка, и ржавый голос начал возражать:

— Это вы зря так говорите, товарищ Таня. Вы должны войти в наше положение. Не в алтаре служим. Там что? Мотайся вокруг престола да помахивай кадилом. Откуда будет грязь? А то ведь в преисподней работаем, среди угля.

— Все равно. Это не оправдание.

— Вы бы, товарищ Таня, присели да поговорили с нами. До смерти люблю с женщинами покалякать насчет смысла жизни.

— Некогда мне. Надо на стол накрывать. Как-нибудь загляну к вам. — Она повернулась и ушла.

Раньше и Василиса пользовалась некоторым вниманием со стороны матросов. Но теперь все от нее отшатнулись, над ней смеялись. Эта девчонка, несмотря на свой маленький рост, заслонила от нее жизнь, отравила душу. Она ненавидела Таню, хотя при встрече с нею была притворно ласкова.

— Что уж ты, ягодка моя, стараешься так? Как ни посмотрю — все ты в хлопотах, все что-нибудь делаешь. Сколько ни старайся, а выше теперешней должности все равно не прыгнешь.

— Знаю. Но без работы не проживешь.

— Так-то оно так. Только всему есть мера. А то как говорится: работа дураков любит.

— Эту пословицу ленивые выдумали.

Василиса скривила губы.

— Уж не знаю, кто ее выдумал. Зато другое знаю: с работы лошади дохнут. А я так рассуждаю: нашей сестре только и погулять, пока в девках ходишь. Тут тебе и воля, и почет, и обхождение хорошее. Насчет заботушки — от нее оскомину набьешь, когда замуж выйдешь. Так-то вот…

И медленно уплывала от Тани, переваливаясь с боку на бок.

После обеда Василиса спустилась в матросский кубрик. В том и другом помещении шла спешная работа. Матросы, засучив брюки и рукава, работали с каким-то особым рвением: кто надраивал песком медный чайник, кто чистил кружки, кто крыл потолок эмалевой краской.

— Стараетесь? — ехидно спросила Василиса, остановившись у порога.

— Сама поди видишь, — недружелюбно ответили ей матросы.

— Чистоту наводите?

— Да, наводим. Это лучше, чем по судну засаленной свиньей шляться.

Василиса поняла это как намек, и у нее задрожал дородный подбородок.

— А по святцам как будто назавтра никакого праздника не должно быть?

— Мы без святцев живем. Это ты продолжаешь по-прежнему — богу молишься, а с дьяволом водишься.

Она укоризненно покачала головой.

— Посмотрю я на вас: какие-то оглашенные вы стали все, ну, как есть оглашенные.

— А что?

— Срамота одна — вот что! У каждого из вас что теперь в башке? Вместо мозга жидкость одна, как в яйце-болтуне. Чистятся, моются, бреются, наряжаются. Из кожи лезут, лишь бы перещеголять друг друга. Ради кого? Ради этой крученой девчонки! Хоть бы посмотреть было на что. А то ведь так себе — трясогузка какая-то. Ухватиться не за что…

Матросы закричали:

— Заткни свой поганый фонтан, акула земноводная!

— Ухватиться, говорит, не за что! Если по-твоему рассуждать, то любая корова или кобыла в сто раз красивее тебя: там уже есть за что ухватиться.

— Это она, братцы, из зависти так говорит.

Мужчины в хохоте прятали свою неловкость.

Василиса кричала:

— Это мне-то да ей завидовать! Да я на своем веку видела молодцов не таких, как вы! У меня офицеры с иностранных кораблей ночевали. А вы что собою представляете? Кобели бесхвостые, и больше ничего! Тьфу, прости ты, господи, душу мою окаянную!..

Никогда раньше, уходя от матросов, она не поднималась по трапу так быстро, как на этот раз.

V

Вечером, отделавшись от своих обязанностей, Таня решила сходить в матросский кубрик. Догорала заря и густела ночь, когда она поднялась на палубу. Она прошла на бак. Здесь вдруг услышала говор, доносившийся из матросского кубрика через раструб вентилятора. Кто-то произнес ее имя. Она невольно придвинулась ближе к вентилятору и насторожилась. По голосу она узнала Брыкалова. Он заносчиво рассказывал другим:

— Если мне понравится какая — не устоять ей. Я знаю все тонкости женского сердца. Попробуйте все время приставать к ней со своей любовью — ничего не выйдет. Нет, ты покажи ей, что она, скажем, вдохновляет тебя и ты при ней так загораешься, что можешь горы опрокидывать. Женщины страсть любят вдохновлять нашего брата. А потом немножко отхлынь от нее, притворись равнодушным. А еще лучше, если тут за другой приударить. Тогда сразу все обозначится. Если здорово клюнуло, тут уж губами не шлепай, а сразу бери. Твоя будет. А так действовать, как Бородкин, — это все равно что голой мачтой ветер ловить…

Таня закусила губу.

«Хорошо, — подумала она про себя. — Будем иметь это в виду».

Из раструба вентилятора послышался смех, а потом кто-то недоверчиво заявил:

— На словах ты, Брыкалов, готов построить мост до небес. А ты на практике покажи.

— Я уже доказывал.

— Там никто не видал.

— Скоро увидите.

— Не обожгись, Брыкалов!

Таня хотела вернуться обратно, но тут же передумала и решительно начала спускаться по трапу.

Матросы, вскочив, встретили ее шумными аплодисментами.

— Пожалуйте, товарищ Таня, к столу!

Брыкалов подлетел к ней с улыбкой бульварного кавалера и выпалил заранее заученные слова:

— Приветствую вас, Татьяна Петровна, от всего горячего сердца, изоляционно от других! Вы — чудесная наша морская сказка! Ваши глаза возбуждают во мне целую бурю возвышенных чувств…

Таня холодно взглянула на него.

— Я не люблю балаганщины.

Кавалер сразу скис, что-то забормотал под хохот других.

У Бородкина от радости прыгали глаза.

— Молодец ты сегодня, Максим, — веселый такой.

Он мотнул головой.

— Идем за границу. Вот и радуюсь.

Таню угощали чаем, печеньем, конфетами.

— Где это вы достали сладости?

— Для вас со дна моря добудем.

Кубрик нельзя было узнать: все в нем аккуратно убрано, палуба вымыта, на клеенчатой скатерти ни одного пятнышка. От белого, как снег, потолка пахло свежей краской. При свете электрической лампы большой чайник горел красной медью, точно закатное солнце. И сами матросы, выбритые, вымывшиеся, наряженные в чистое платье, выглядели так, как будто приготовились на парадный смотр.

Таня, оглядывая кубрик, восторгалась:

— Вот видите, как хорошо стало у вас!

Матросы оправдывались:

— У нас, товарищ Таня, сроду так было. Это давеча маленькая оплошность вышла: понадеялись друг на друга.

Одна треть экипажа управляла кораблем. А те, что были свободны, почти все собрались в кубрике. Сюда пришли кочегары, машинисты, даже плотник и боцман. Вокруг маленькой женщины вскипало веселье. Голоса людей стали напряженнее. Часто говор людей заглушался прорвавшимся смехом. Соперничая между собою, каждому хотелось чем-нибудь блеснуть перед буфетчицей и в то же время осадить другого.

Пожилой плотник, Артамон Хилков, раньше всегда был молчалив, а теперь говорил больше всех. Он рассказывал смешные анекдоты, выдавая их за факты. Скуластое лицо его морщилось хитроватыми ужимками, локти оттопыривались, как крылья птицы, собравшейся вспорхнуть.

— А то вот еще случай. Это произошло, когда я еще в военном флоте служил. После обеда, как полагается, кок вымыл свои котлы и вылил ополоски в ведро. Выходит он с ведром на двор. Глядь — в ворота экипажа сам адмирал вкатывает на лихаче. «Стой! — кричит ему адмирал. — Что это, спрашивает, ты несешь?» Кок оробел, мотнул башкой, вытряхнул слова: «Так что от обеда осталось, ваше превосходительство». — «А ну, — говорит адмирал, — дай ложку, попробую, чем кормят команду». Подал кок ложку. Адмирал хлебнул раз — поморщился, второй раз хлебнул — еще больше поморщился. «Черт знает, говорит, какая гадость! Совершенно несоленая, это не суп, а помои какие-то, отвратительные помои!» Кок возьми и бухни: «Так точно, ваше превосходительство, форменные помои. Я их и несу в помойную яму». Адмирал как зарычит, как задергается весь. Посинел, точно спелый баклажан. И сразу — бац на землю! Сказывали после — сердце, словно от динамита, вдребезги разорвалось…

Таня смеялась больше всех. На ее щеках, как ясное утро, играла молодость, опьяняя мужчин. Матросы жадно льнули к буфетчице взглядами. В каждом будто увеличилось количество крови, гудели мускулы…

Машинист, чтобы понизить успех плотника, заметил:

— Если бы не одна причина, в Хилкова могли бы женщины влюбляться.

— То есть что же это за причина? — спросил плотник.

— Постарел. Представляешь собою отработанный пар.

Плотник огрызнулся:

— Вот и видать, что язык у тебя наперед ума рыщет. Не понимает человек одного: старое вино крепче бывает.

На пороге появился кочегар Перекатов с двухрядной гармошкой. В норвежском темно-синем свитере, в шотландской кепке, он был похож на иностранного моряка. На красивом овальном лице с маленькими усиками светилась торжествующая усмешка.

Все повернулись к нему.

— А ну, Боря, дерни того-этого, чтобы на дне морском вся живая тварь зашевелилась.

Кочегар, усаживаясь на скамью, глубже надвинул на глаза кепку. Задористо бросил взгляд на Таню. Растянулись узорчатые мехи, забегали пальцы, перебирая лады. Брызнули и закружились веселые звуки. Один матрос, хлопнув в ладоши, крикнул:

— Выходи кто на пару!

Подбоченившись, он засеменил ногами по раздвинутому кругу. Навстречу ему выплыл другой, шаркая подошвами в такт ладов. Плясали до изнеможения, лица стали красные, как морковь.

Когда кончилась пляска, кочегар запел;

Ах, глазки мои,

Что мне делать с вами?

Увидали милую —

Заморгали сами…

Задушевный тенор, перевитый звуками гармошки, захватил Таню, наполнил сердце покоряющим призывом. Она теперь смотрела только на Перекатова. Мечтательная улыбка застыла на ее лице. Забылась, унеслась в грезах с этим порывистым парнем к солнечному блеску.

За Таней наблюдал Бородкин. Уплывало от него счастье, закатывалось, как луна за тучу. На сердце навалилась тоска, густела в жилах кровь. Песня оборвалась. Он с нетерпением ждал этого момента и, стараясь быть спокойным, бросил Перекатову:

— Молодец, черноспинник! Только зря кепку на глаза надвигаешь. — И сдернул кепку на затылок.

У кочегара на лбу, над левой бровью, была шишка, красная, лоснящаяся, величиною с грецкий орех. Он тщательно скрывал ее от Тани, а теперь она увидела этот противный нарост.

Перекатов вскочил как безумный.

— Ты что, рыжий идол? Я для тебя игрушка, что ли?

И почти отшвырнул гармошку на стол.

У Бородкина тоже зашевелились усы.

— Что ты больно взъерепенился? Пошутить с тобой нельзя?

— Я тебе за такие шутки только два зуба оставлю, чтобы сахар грызть!

— Тише на повороте! А то я из тебя грязь сделаю, чтобы ходить мягче было!

Оба стояли в боевой позе, меряя глазами друг друга.

Другие подзадоривали их.

Между соперниками стала Таня.

— Садитесь! Ну! Я вам говорю — садитесь! А то я больше никогда не приду к вам!

Кочегар больше не мог играть: он ушел в свою половину кубрика.

Таня стала прощаться.

На полуюте, прежде чем спуститься к себе в каюту, она задержалась. Ночь мерцала переливами звезд. Море притихло и, казалось, слушало безмолвную песню неба. Только «Октябрь» тревожил тишину, вспахивая темную поверхность. И странно было сознавать, что там, за этим небосклоном, скоро откроется новая страна, невиданная до сих пор. На правом крыле мостика прохаживались два человека. Это были вахтенные. Они направляли бинокли в одну сторону. Скоро и Таня заметила, что навстречу плыли две звезды: повыше — белая, пониже — зеленая. Спустя некоторое время услышала голос второго штурмана:

— Немецкий грузовик за хлебом лупит. Без России им не обойтись.

VI

После обеда третий штурман лег в своей небольшой каюте отдохнуть. Как и все моряки, он быстро начал засыпать, но в это время раздался осторожный стук в двери. Он недовольно крикнул:

— Да, да!

Дверь открылась, и через порог перешагнул кочегар Перекатов. Он был настолько взволнован, точно на судне случилось страшное бедствие.

— Я к вам с просьбой, товарищ штурман!

— С какой?

Кочегар сорвал с головы кепку и, показывая пальцем на свою шишку, спросил:

— Видите эту мерзость?

Штурман поднялся с койки.

— Вижу. А еще что?

— Вырежьте ее к черту! Не могу больше с такой шишкой ходить!

— Почему?

Кочегар не сразу нашелся, что ответить.

— Мешает она мне работать.

— Как мешает?

— Ну, так и мешает.

Штурман Глазунов шире открыл глаза.

— Что-то у вас, товарищ Перекатов, неладно в голове. Сегодня случайно вас никто не огрел по затылку?

Кочегар взмолился:

— Будет вам шутить, Иннокентий Григорьевич. Я серьезно прошу: уважьте мою просьбу.

— К доктору обратитесь, когда приедем в порт. А я не хирург.

— Да я прошу вас не в печенках операцию сделать, а всего только шишку отрезать. Тут ведь и без хирурга можно обойтись.

Штурман был неумолим.

Кочегар, уходя, хлопнул дверью.

Разыскал плотника Артамона Хилкова, пошел с ним в каюту.

— Хочешь получить бутылку коньяку? Или еще что на твой выбор?

Плотник недоверчиво спросил:

— Это за что же такая милость?

— Мало одной — две поставлю, в первом же порту поставлю.

— Да за что?

— За пять минут работы.

— Говори.

Кочегар, указывая рукой на лоб, взволнованно сказал:

— Будь, Артамоша, другом: вырежь мне этот проклятый нарост.

Плотник покачал головой.

— Дело тут серьезное. Без привычки, пожалуй, не справиться мне.

— Чепуха! Ты мастер! Рука у тебя верная. Шкафы можешь делать. А с шишкой справиться, — это все равно что сучок с доски стругнуть.

Хилков ухмыльнулся от похвалы.

— А в случае чего в ответе не буду?

— Да я скорее сдохну, чем подвести кого.

— Говоришь — две бутылки можешь поставить?

— Факт! Мое слово крепче олова: то гнется, а мое слово никогда. Это тебе известно.

— Ладно.

Принесли кипятку, положили в него только что наточенную бритву. Приготовили чистых тряпок. Плотник, готовясь к операции, засучил рукава, вымыл руки. Кочегар, ложась на койку, попросил:

— Как будешь резать, ты кожу немного засвежуй. А то нельзя будет рану зашить.

— Не беспокойся, дружок. Разделаю тебя за милую душу. Любой профессор позавидует.

Когда острие бритвы коснулось живого мяса, Перекатов оскалил крепко стиснутые зубы. Тело его покрылось холодной испариной, а по бледному лицу заструились тонкие ручейки крови, попадая и в глазные впадины. Он зажмурился. Операция длилась долго. Казалось, холодное лезвие стали разрушило лобную кость, добралось до мозга. Нестерпимая боль простреливала нервы. Ощущалась тошнота до судороги в желудке, точно он наглотался отравы. Кочегар крепился и лежал не двигаясь, безмолвный как дерево. Подбадривал себя мыслью: теперь никто не посмеет над ним смеяться, и при встрече с женщинами ему уже не будет надобности надвигать на глаза кепку, чтобы скрыть противный нарост.

Плотник, заканчивая операцию, ухватился за подрезанную вокруг шишку и дернул ее с такой силой, что голова кочегара взметнулась вверх.

Перекатов вскочил и закачался, как пьяный.

— Готово, дружок! — сказал плотник. — Главное я сделал. А заштопать рану — это и штурманишка может.

На следующий день «Октябрь» бросил якорь в немецком порту. По заявлению старшего механика нужно было кое-что купить для машинного отделения. Пришлось задержаться на сутки.

Часть экипажа была отпущена на берег.

Капитан Абрикосов, встретив в кают-компании Таню, спросил:

— А вы почему не погуляете?

— Спасибо, капитан. Если можно, я с удовольствием посмотрю, как немцы живут.

— А деньги у вас есть?

— Не успела еще заработать.

— Ну, это дело поправимо.

Капитан обратился к первому помощнику, заведовавшему кассой и судовой отчетностью:

— Анатолий Гаврилович, выдайте Тане авансом месячное жалованье.

Буфетчицу сопровождали двое: Гинс и Бородкин. Прежде всего поразило ее огромнейшее количество кораблей, находившихся в гавани. Тут были суда со всех частей света. Одни из них набивали свои объемистые трюмы немецким товаром, другие разгружались. Голоса разноплеменных людей тонули в лязге железа, в грохоте подкатывающихся поездов и ломовых подвод, в завываниях сирен и гудков. Не было отбоя от нищих. Эта изголодавшаяся голытьба, состоявшая из мужчин и женщин, пожилых и подростков, назойливо лезла на каждый корабль, приставала к матросам, выпрашивая хлеба или денег. Гинс пояснил Тане:

— Никогда этого не было здесь до войны. А теперь — эх, и круто многим приходится!

После пустынного моря еще больше взволновал город. Жизнь показалась необычайно шумной и суетливой. Гудели трамваи, разнотонно рыкали автомобили, уносясь куда-то с бешеной поспешностью. По тротуарам переливались потоки людей. Таня испытывала странное чувство: как-то не верилось, что еще так недавно между русскими и немцами происходила самая жестокая и беспощадная схватка. А теперь можно гулять среди бывших врагов, никого не боясь. И когда заходили в роскошные магазины, сверкавшие зеркальными витринами, служащие, предлагая товар, так мило улыбались ей.

Побывала она и в ресторане. Оба кавалера, угощая ее, старались перещеголять друг друга. При этом все преимущества оставались на стороне Гинса. Он как немец свободно болтал со своими соотечественниками, рассказывал Тане об их жизни. Бородкин оказался в глупом положении. У него остался один только козырь: это — то, что он был холостой. Он решил воспользоваться этим.

— Ты вот, товарищ Гинс, веселишься здесь. Музыку слушаешь, пиво на столе, пирожное. А твоя семья поди в нужде бьется.

— То есть какая это семья? — растерявшись, спросил Гинс.

— А та семья, что в документах прописана, — жена и дети.

Таня насторожилась.

Гинс посмотрел на товарища исподлобья.

— Мозги в твоей башке съехали набекрень. Поправь их: сначала да иди со своими наставлениями к длинноухим животным. А я и без тебя знаю, что нужно делать.

— Ты вроде как сердишься, а я ведь правду говорю.

— Нужна мне твоя цыганская правда, как блоха в кубрике.

Таня рассмеялась:

— Хорошие вы ребята, а вечно язвите друг друга, как враги какие. Я хочу, чтобы вы были веселые.

Она, как цирковая укротительница зверей, хлопнула по руке одного, а потом другого. Оба матроса заулыбались.

На судно вернулись поздно вечером.

В своем маленьком помещении Таня нарядилась в обновку. И только после этого вошла в кают-компанию. Большинство из командного состава сидело за столом, распивая чай. Прислуживала Василиса, пасмурная, с таким недовольным видом, точно она держала во рту отвратительное лекарство, не решаясь проглотить его.

— Приятного аппетита, товарищи!

Все оглянулись. То, что они увидели, многих изумило. У порога стояла не прежняя скромная буфетчица в красной повязке. На момент показалось, что на судно неожиданно явилась знатная иностранка. Она была в голубом, как тропическое море, платье, с короткими рукавами, с вырезом на груди. Из-под широких полей шляпки, украшенной незабудками, радостно блестели золотистые глаза.

— Вас, Татьяна Петровна, узнать нельзя, — заговорил старший механик, впервые назвавший ее по имени и отчеству.

А третий штурман, как самый молодой, вскочил и громко воскликнул:

— Неужели это наша уважаемая Татьяна Петровна? Не верю своим глазам!

Дружно посыпались похвалы, восторги перед нарядом буфетчицы, причем, кроме капитана, все величали ее по имени и отчеству.

Кают-компания наполнилась ликующим шумом.

Только Василиса сердито фыркала:

— На буржуйку стала похожа. Ничего хорошего в этом нет. А к слову сказать — меня это не касается. Я отдежурила за тебя.

Она вышла и, поднимаясь по трапу, прошипела:

— Даже и эти распробабились совсем.

Буфетчицу усадили за стол и стали угощать печеньем я фруктами. Теперь и комсоставу не стыдно было поухаживать за ней.

В кают-компанию под каким-нибудь предлогом спускались матросы. Чтобы задержаться подольше, обращались к персоналу с нелепыми вопросами. Пришел и Максим Бородкин, успевший нарядиться в серый, только что купленный костюм. Бросив на Таню тоскующий взгляд, он обратился к Салазкину:

— За лекарством пришел к вам, товарищ штурман.

— А что с вами?

— Тошнит что-то, — ответил Бородкин и покраснел от непривычки врать.

Принимая какие-то капли, разведенные с водой, он поперхнулся, закашлялся и как ошалелый выскочил из кают-компании.

Матросы, стоявшие у камбуза, очень обрадовались, когда пришла к ним буфетчица. Некоторые из них были под хмельком, но старались казаться трезвыми. Все заговорили с ней наперебой.

Подошел, покачиваясь, плотник Хилков.

— А, товарищ Таня! Краса и гордость нашего «Октября»!

— Что это вас бросает так из стороны в сторону? — спросила Таня.

— Простите, что я малость того. В одной кофейне немцы молоком угостили. Больше ничего не пил. Воистину не вру. А молочко-то, как теперь обозначается, скорее всего от бешеной коровы было. Вот и шибануло в мозги. Но пока что я еще в здравом уме.

Хилков угрожающе поднял кулак.

— Всем вам, друзья мои, заявляю, кто обидит нашу жаворонку поднебесную, тому я дам только одну минуту жизни. Вот! Одну минуту, чтобы он мог проститься с белым светом. А потом начну ему душу выворачивать наизнанку. Поняли?

Матросы, посмеиваясь, поддакивали ему:

— Ты можешь. На то ты и хирург.

— Товарищ Хилков! А как ваш пациент поживает? — осведомилась Таня.

— Великолепно. Перекатову я сделал операцию на совесть. А что одна щека у него раздулась и глаз закрылся, так это сущая ерунда. Вероятно, помощник мой, штурманишка, не тем лекарством помазал рану. Теперь немцы будут долечивать его.

— Как немцы?

— Перекатова в больницу отправили. Затемпературил парень.

Таня в этот вечер долго думала о веселом гармонисте,

VII

«Октябрь» шел дальше, бороздя свинцовые воды Северного моря. Дул слабый зюйд-ост. На синеве неба, как расплескавшиеся сливки, ярко белели редкие облака. Солнечные потоки, разливаясь, грели благодатным теплом душу и тело водников.

Буфетчица несколько раз поднималась на полуют и любовалась простором. За кормой, теряясь вдали, тянулся прямой и длинный след. Широко раздвинулся горизонт. Таня, щурясь, смотрела на море, а море, забывая свою суровость, смотрело на Таню, покрываясь сетью сияющих морщин. И улыбались друг другу.

Вечером, после чая, просвистала дудка, и с мостика раздалась команда:

— На общее собрание!

Никогда с такой охотой не собирались в кают-компании. Помещение было набито людьми. Одни сидели за столом, другим пришлось стоять. Председательствовал машинист Рябинкин. Он то и дело вскидывал руки к голове и, растопырив толстые пальцы, взъерошивал густые черные волосы. За секретаря был Брыкалов. Посасывая трубку, он смотрел на всех свысока. Второй механик, бритый, толстогубый, с кроткими телячьими глазами, нудно и утомительно жевал доклад о международном положении. Матросы плохо слушали его. Их занимала буфетчица. Она сидела за столом между вторым штурманом и радистом. Последний осторожно прижимался к ней, точно хотел прилипнуть к женскому телу. Все видели, как с его лица исчезала постоянная угрюмость, а когда косился на груди соседки, вздрагивали ноздри широкого тупого носа, похожего на пятку. Тут же находилась и Василиса. Привалившись к переборке каюты, она с ненавистью наблюдала, как мужчины перебрасывались с Таней веселыми взглядами, точно перекидным огнем.

— Будем обсуждать доклад? — спросил председатель, когда замолчал второй механик.

Матросы зашевелились.

— Ясно все и без обсуждения.

— Принять к сведению и больше ничего.

Следующий вопрос стоял об артельщике. Старый артельщик говорил только на своем пензенском языке. Для заграничного плавания он оказался мало подходящим. Выбрали Гинса.

Встал Брыкалов и, вынув изо рта трубку, обратился к председателю:

— Слово мне.

— Наворачивай, — усмехнулся председатель.

— Я, товарищи, трепаться долго не буду. Вы все хорошо знаете — раз мы вывернулись из буржуазно-дворянского хомута, то сами должны управлять государством. А мы в этом деле столько же понимаем, сколько моржи в компасе. Как быть? Нужно больше выписывать литературы и больше читать. Книга для мозга, что оселок для бритвы, — заостряет ум. Вот я и вношу предложение: будем отчислять на библиотеку от жалованья не по полтиннику, как раньше, а по рублю. Как вы на этот счет думаете?

Таня взглянула на Брыкалова и кивнула головой.

Все разом загалдели, соглашаясь с предложением:

— Правильно!

— Довольно слепыми кротами жить!

Один кочегар, перебивая других, заорал:

— Крой на полтора рубля каждого!

Таня даже улыбнулась ему.

Бородкину тоже захотелось чем-нибудь отличиться. Он протолкался ближе к столу и, покраснев, точно поднимая тяжесть, бухнул:

— По два рубля!

Василиса, возмущаясь, запротестовала:

— Да что же это такое делается! Разум у вас дьявол отнял! Готовы все свое жалованье пожертвовать. Да ради чего я-то буду тут страдать?

— Я вам, товарищ Василиса, слова не давал, — заметил председатель. — Поэтому прошу сократиться.

— А что? Твоя юбка, что ли, на мне?

Когда приняли поправку Бородкина, он был чрезвычайно доволен.

Председатель энергично взлохматил голову и заговорил:

— Беру слово себе. Если уж пошло дело насчет библиотеки, то мы должны технику улучшить. У нас библиотекарь не всегда бывает свободен. Часто случается так: нужно книги выдавать, а он стоит на вахте. Вот я и предлагаю выбрать нового библиотекаря.

Председатель остановился, взглянул на буфетчицу, а потом спросил:

— Знаете, кого?

Сразу раздалось несколько голосов:

— Товарища Таню!

— Правильно, норд-ост вам в спину! — одобрил председатель. — Вы согласны, товарищ Таня?

Буфетчица смутилась.

— Да я ничего не имею против. Только сумею ли справиться?

— Пустое дело. Подымай, братва, лапы!

Дружно взмыли вверх руки. Потом посыпались аплодисменты.

Василиса отвернулась от стола. На висках у нее узловато вздулись вены.

Абрикосов, сидевший у конца стола, молча наблюдал за всеми. Седоусое лицо его чуть-чуть ухмылялось. Все понимал старый капитан, ибо и сам когда-то был молод.

— Еще есть какие вопросы? — спросил председатель.

— Вношу предложение, — выступил латыш Ян.

— Слушаем, дружок, тебя в двадцать пять пар ушей.

— Как мы стали сознательные граждане, то насчет матерщины больше — баста. Кто выругается, с того рубль штрафу. Деньги эти пойдут на библиотеку.

— У нас как будто никто крепко не выражается, — заметил на это председатель.

— Ясное дело — нет, — отозвались матросы. — А ты все-таки проголосуй на всякий случай, для очистки совести.

Василиса знала, для кого хотят вынести такое постановление, и, не утерпев, горячо заговорила:

— Да что вы, оглашенные, выдумываете разные штуки! Для вас матерщина, что хлеб насущный, — жить без этого не можете. Взять хотя бы боцмана. Утерпит он? Его в гроб положи, а он все будет чепушиться.

Боцман покосился на Василису, шевеля редкими усами, потом перевел взгляд на Таню и, встретившись с ее взглядом, безнадежно опустил голову.

За него заступился плотник:

— Зря ты беспокоишься, Василиса. Боцман выдержит марку лучше всех. А уж если крепко заберет за сердце и невтерпеж станет, он может спуститься в форпик или еще куда: на корабле места хватит. Изрыгнет там в одиночку всю хулу на всех богов и опять — наверх.

Раздался смех.

Предложение приняли почти единогласно.

Василиса в этот вечер долго сидела у себя в каюте, кусая губы. Успех буфетчицы среди мужчин ошеломляюще увеличивался с каждым днем. Не только матросы, но и командный состав начал обалдевать перед этой девчонкой. А что осталось на долю Василисы? Ничего, кроме обиды за ограбленную жизнь. Многие из мужчин нарочно, без всякой нужды, старались проявить к ней презрение, боясь, чтобы Таня не заподозрила их в обратном отношении. И это будет продолжаться до тех пор, пока та не достанется одному из многих, с такой жадностью ожидающих молодой любви. Рассуждая так, опытная в жизни женщина пришла к выводу: надо это дело ускорить. Каким образом? Она задыхалась от волнения и злобы. Она готова была призвать на помощь кого угодно, лишь бы отомстить той, что бросила в сердце отраву мучительной ревности. В груди что-то клокотало, мешая дышать. Мысли метались, сплетая предательские сети для соперницы.

Прислуга взглянула в зеркало. Увидела чужую рожу, искаженную от внутренней боли, с вывернутыми глазами, с дрожащим подбородком. Она с ненавистью отвернулась от своего отражения. Вышла из каюты. Время было за полночь. Бородкин стоял на вахте. Дождавшись, пока он отбился от других, она позвала его к грот-мачте. Здесь никто не мог их услышать. Стоя на караване пропса, она шепотом обратилась к нему:

— Вот что, малый, — ты хочешь взять Таню?

Бородкин удивился.

— То есть как взять?

— Не виляй умом, как собака хвостом. Я все знаю. Говори прямо. Помогу.

— А чем?

— Это уж не твое дело. А без меня другому достанется. Ты только облизнешься, как кот на сметану.

Бородкин вздрогнул. Он еще раз спросил с хрипом в голосе:

— Почему?

— Потому, что под носом у тебя взошло, а в голове не посеяно.

Она порывисто зашептала, давая ему свои наставления.

Между редкими облаками спокойно мерцали звезды, далекие от земных волнений. Над горизонтом, медленно поднимаясь, висела ущербленная луна, похожая на корку спелой дыни. Слегка посеребренное море было безглагольным и только у бортов идущего парохода урчало сердито-ласково.

— Понял все? — спросила Василиса.

— Да, — кратко ответил Бородкин.

— Ну, смотри — исполняй в точности мой наказ.

Они разошлись: он — на мостик, она — в каюту.

VIII

Библиотека помещалась в кубрике, в бывшей маленькой каюте. Буфетчица, дорвавшись до нее, прежде всего начала наводить порядок. Протерла сырой тряпкой полки и стены, вымыла пол. Все книги были просмотрены и расставлены по отделам. Написала новый каталог.

Матросы между собой говорили о Тане:

— Ну, и проворная!

— Двадцать дел сразу делает.

— Золотые руки.

Кто-нибудь мечтал вслух:

— Вот это будет жена! С такой муж не пропадет.

Для матросов самое счастливое время было от шести до восьми вечера. В эти часы выдавались книги. Люди, принарядившись, заранее стояли у библиотеки, поджидая Таню.

— Здравствуйте, с кем не видалась, — приветствовала она их, когда спускалась в коридор кубрика.

— Здорово, если не шутите, — ухмылялись матросы.

В библиотеке она принимала посетителей по очереди.

Одни спрашивали определенные книги, называя автора и заглавие, другие сами не знали, что им нужно взять.

— Вам какую же дать?

— Все равно. Только чтобы позабористее была.

— Есть по специальным наукам, по естественным. Говорите. Или что-нибудь из беллетристики возьмете?

— Дайте такую книгу, чтобы сразу на полпуда ума прибавилось.

Таня смеялась, расцветая румянцем, смеялись и матросы.

Плотник Хилков, получив толстый том Некрасова, сказал:

— Разрешите, товарищ Таня, задержать подольше.

— Нравится вам Некрасов?

— Здорово покойник стихи строчил. Я, товарищ Таня, и сам иногда балуюсь перышком. Страсть люблю поэзию.

Таня удивилась.

— Вот как! И что же — ничего выходит?

— Хуже, чем у Некрасова. Стану того читать — слеза прошибает. Иной раз точно огнем хватит за сердце. А у меня — пишу стихи, а получается одна матерщина.

— Ты бы, Хилков, современных поэтов почитал, — посоветовал один из матросов.

— Да, теперешние еще хлеще пишут, только не поймешь ничего. Другого читаешь и думаешь — неужто в здравом уме? Таких стихов я бы каждый день по аршину сочинял.

Плотник стал в позу и, потрясая кулаками, зарычал:

Небо — голубая корова.

Солнце — золотое вымя.

Море — свинцовый подойник…

Библиотека давала немало веселых минут.

Выяснилось затем, что Таня, увлекаясь сама книгами, больше благоволит к тем, кто много читает. С ними она была ласковее, улыбалась лучистее. Она уже не раз откровенно заявляла:

— Люблю начитанных людей. С ними и поговорить интереснее.

Ни на одном пароходе не было того, что наблюдалось на «Октябре»: каждый матрос ходил с книгой. Как только наступала свободная минута, сейчас же принимались за чтение. При этом Брыкалов ввел новую моду: чтобы отличиться от других, он с первого же раза, обменивая книгу, поделился с Таней впечатлениями о прочитанном. И все заметили, что это ей понравилось. А разве можно было в чем-либо отстать от этого признанного кавалера? То же начали делать и другие, благодаря чему приходилось ползать по строчкам от крышки до крышки. Некоторые целые ночи проводили без сна. Тяжелее всех доставалось Бородкину, решившему во что бы то ни стало перегнать в умственном развитии товарищей. Трещала от натуги голова, лицо осунулось.

Василиса, прогуливаясь по судну, спрашивала:

— Почитываете, братцы?

— Твои братья в серых шкурах по лесам рыщут.

Она верила в скорое крушение буфетчицы и была спокойна.

— На профессоров, что ли, начали готовиться?

— Выше хватай.

— А это что за чин — выше профессора?

— Не понять тебе, мать-игуменша, потому что умишко у тебя короче воробьиного носа.

— А вот смотрю на вас и все понимаю: и нарядные-то вы, и прическа на голове волосок к волоску, и ботиночки начищены, и галстучек прицеплен. Ну, как есть кастрюльная интеллигенция. Одно только плохо — рылом посконные вышли.

Максим Бородкин, разговаривая как-то с Таней наедине, заметил как бы между прочим:

— Зря наша братва издевается над Василисой.

Таня возразила:

— Да она сама постоянно задирает всех. Мне кажется — она очень ехидная женщина.

— Ничего подобного. Василиса на редкость добросовестный человек. Только жизнь у нее была незадачливая. Вот и расстраивается.

— А что с нею?

— Росла в чужих людях. Первый муж погиб. Он грузчиком работал. В трюме его придавило. Пудов сто железа на него свалилось. От второго мужа сама сбежала. Пьяница был и увечил ее каждый день.

Таня почувствовала неловкость и с грустью опустила глаза.

— Да-а. А я была о ней совершенно другого мнения.

— И она в вас ошибается: считает вас гордячкой.

Таня всплеснула руками.

— Это я и вдруг гордячка! Да с чего она взяла?

После разговора Таня стала относиться к Василисе лучше. А та принимала все меры к тому, чтобы подружиться с молодой женщиной, войти к ней в доверие.

«Октябрь» вошел в полосу тумана. На поверхность моря будто свалилась серая туча. Горизонт скрылся, солнце погасло. Временами с мостика нельзя было видеть людей, стоявших на баке. Пароход, убавив число оборотов, шел медленно, вслепую, как безглазый бык. Через каждую минуту он бросал в пространство протяжный рев. Из лохматой мглы, завывая, ему откликались другие корабли. Казалось — это перекликались морские чудовища, то сближаясь, то расходясь, невидимые в мутных облаках тумана.

Свободные матросы собрались около камбуза. Среди них находилась и буфетчица. Шутили, смеялись, а в глазах была какая-то настороженность. Вязкий туман прилипал ко всем предметам, обволакивал людей сыростью. И хотя знали, что вокруг не было ни одной скалы, но чувствовали беспокойство больше, чем при свежем ветре.

Глухо звучал голос одного матроса:

— Это что за туман! Вот я однажды попал — это да. На английском пароходе было. Руку перед собой вытянешь — и уже не видать ладони. А капитан у нас был — сам дьявол не мог бы так управлять кораблем, как он. Жарил полным ходом. С полного хода в гавань вошел. Звериное чутье имел…

Таня слушала рассказы матросов с большим увлечением, то заливаясь смехом, то пугаясь, когда речь заходила о столкновении кораблей, о гибели моряков. Каждому было что рассказать, и каждый, зная, что это нравится молодой женщине, старался еще что-нибудь сообщить ей.

Плотник Хилков вытер сырость с лица и, улыбнувшись одними глазами, заговорил:

— У нас тоже был интересный случай. Я служил на гафельшкуне. Называлась она «Ромашкой». Посудина эта была настолько старая, что советское правительство не стало реквизировать ее. Так и осталась в собственности хозяина. Ну, а между прочим, хозяин на ней делал чудеса. Это был хороший рыбак и сам ходил на шкуне за капитана. Бывало, всех обставит по части рыбной ловли. Таких моряков редко я встречал: начнись всемирный потоп, все равно уйдет в море. Очень, говорю, решительный человек был. При этом судно любил поставить на «ять». У него ни одна копейка даром не пропадала. Даже матросские объедки и внутренности от рыбы шли в пользу: свинью держал на шкуне. И вот однажды, как уйти в море, приходит к нам человек. Обращается к хозяину: «Не возьмете ли, капитан, на судно? Даром буду работать». Смотрим на него — грязный, оборванный. Пальцы у него длинные, тонкие. Лицо худое, измученное. В глазах — отчаяние, тоска. Хозяин спрашивает: «А сможешь работать?» — «Привыкну», — отвечает тот. «Хорошо, — соглашается хозяин, — я тебе рыбой заплачу». — «А мне, — говорит пришелец, — безразлично». Взяли его. Ушли в море. Рыбы на этот раз было уйма. Как ни поставим сети — почти в каждую ячейку наберется. Не успевали отдыхать: то сети очищать, то рыбу шкерить, то солить ее. Рыбу складывали прямо в трюм. Нашего нового рыбака величали Арнольд Николаевич. Туго ему приходилось — жидковат мускулами вышел. А все-таки, по совести сказать, старался человек. Присмотрелись к нему. Видать, не из нашего брата. Образованный. Все знал на свете. Как начнет, бывало, рассказывать что-нибудь — уши развесишь. Одного только не знал — это сноровки насчет работы. Хозяин обрушивал на его голову всех человеческих и божеских матерей. Потом Арнольд Николаевич, как сдружились с ним, признался нам: из господ оказался. Свое имение было. Офицером служил. Ну, революция общипала его, как ястреб курицу, и — катись. И оказался он вроде как с волчьим билетом. На должность никуда не мог устроиться. До того измотался, что хотел покончить с собой. А тут мы подвернулись. Он и пришился к нам.

Плотник сделал маленькую паузу, оглядел всех и продолжал:

— Все шло хорошо, пока шторм не закрутил. Эх, что тут было! Шкуна наша прыгала на волнах, как резиновый мяч. Иногда вся верхняя палуба уходила под воду. Хорошо, что мы вовремя успели паруса убрать. А то бы одни только клочья остались от них. И понесло нас невесть куда. Из Арнольда Николаевича дух вон. Каждой волны он боялся больше, чем тигра с оскаленными зубами. Он дрожал, как заброшенный щенок, и все скулил: «Капитан, мы погибнем! Скорее к берегу! Я на землю хочу!» У хозяина морда сытая, кирпичного цвета, широкий рот в бурых волосах, мясистый нос красным помидором прилип. Как зарычит он на Арнольда: «Замолчи, медуза мягкотелая! А то враз за борт выброшу!» Новый рыбак посинел весь от страха, языком перестал ворочать. Мы стащили его в кубрик. Вот, братцы, что значит жизнь-то: сам хотел покончить с собой, а тут на-ка вот — испугался хуже всех. Да, вот оно какое дело. На второй день шторм утих. Ничего особенного с «Ромашкой» не случилось. От шторма осталась только мертвая зыбь. Шкуна покачивалась на ней, как люлька. Зато туман наполз, — гуще, чем теперь вот. Ни черта не видно. А мы, как на грех, потеряли накануне сигнальный горн. Кругом тральщики и парусно-моторные шкуны ревут. Иной раз рядом завоет. Вот-вот какое-нибудь судно нас на таран возьмет. Погибай тогда ни за что ни про что. Как предупредить столкновение? Хозяин наш сразу нашелся. Взял ящик, сделал в нем с одного конца дырку. Потом посадил в него свинью так, что хвост ее пришелся против дырки. Обращается к Арнольду Николаевичу: «Нам нечем сигналы давать. Могут нас пополам разрезать. Поэтому дергай хавронью за хвост. Получится живая сирена». Обидно тому до слез — как-никак, а ведь бывший барин. В то же время как ослушаться хозяина? А главное — страшно, смерть кругом ходит. Старается наш новый рыбак. Свинья визжит с таким надрывом, точно режут ее. Мили за две разносится ее голос. Смотрим мы на Арнольда Николаевича — куда вся ученость его девалась! Глаза выпучил, лицо стало белее алебастра и такое глупое, точно кто ударил его по мозгам пыльным мешком. А нам и по-человечески жалко его, и от хохота не можем удержаться. Хозяин кулаками потрясает над его головой и разные слова в морские узлы завертывает. То и дело приказывает: «Дергай, сильнее дергай, если не хочешь в зубы акулам попасть». Барин на коленях стоит, руки его трясутся, точно в лихоманке, и готов совсем оторвать хвост. Мы ясно себе представляем, как в тумане шарахаются от нас корабли: думают, что берег рядом. Ну, и потеха была. В театре того не увидишь…

Последние слова плотника утонули в хохоте слушателей.

— Ну, и смехотворный же вы, товарищ Хилков! — восторгалась Таня.

Потом спросила:

— А дальше что было с барином?

Плотник, довольный вниманием буфетчицы, пояснил:

— Ничего не было. Опять много раз ходил с нами на рыбную ловлю. И все благодарил нас, что мы его в люди вывели. И на самом деле — окреп человек, поправился телом. Бояться моря перестал. К работе приловчился. Словом, заправским рыбаком заделался. О самоубийстве больше уже не помышлял.

Таня, уходя в кают-компанию, думала, что милее матросов никого нет на свете.

IX

В голландском порту пришвартовались к каменной стенке. Над палубой «Октября» висели тяжелые гаки узорчатых кранов. На берегу, в тридцати — сорока саженях, высокие трубы бумажной фабрики чадили в пасмурное небо.

После того как представители полиции, таможенные чиновники и врач осмотрели судно и его экипаж, приступили к разгрузке. Залязгали железом краны. Послышались выкрики на непонятном языке. Из одного крайнего корпуса выкатывались вагонетки, останавливались на короткое время около крана, пока не опускали на них большие связки пропса, и мчались дальше, исчезая в глубине другого корпуса. Они совершали какой-то круг, но казалось — их бегают сотни с неутомимой заботливостью. Караван, возвышавшийся над палубой, постепенно таял, а корпус судна поднимался.

Таня с матросами осмотрела небольшой городок. Там, в гавани, кипела жизнь, наполненная суетой и шумом, а здесь, на просторных улицах, обсаженных обстриженными деревьями, была тишина. Бросалось в глаза сытое благополучие людей в этих чистых двухэтажных домиках, с палисадничками, с гардинами на окнах. Даже собаки отличались своей откормленностью. Это было не то, что пришлось увидеть в Германии, переполненной нищими. Сразу было заметно, что в то время, когда другие нации разорялись, занимаясь ненужной бойней, голландцы торговали и сколачивали барыши.

Побывала Таня и в Амстердаме, куда совершила поездку по железной дороге.

На этот раз сопровождали ее лица только из командного состава: старший механик, первый и третий штурманы, радист. Они относились к ней предупредительно, играли в благородство, хотя втайне каждый только и мечтал о том, чтобы остаться с нею наедине.

В эту ночь, вернувшись на «Октябрь», она долго не могла уснуть. В голове все перепуталось от избытка впечатлений. То, что она видела, теперь представлялось будто во сне: многочисленные каналы, разделяющие город на отдельные острова; корабли, большие и малые, вторгающиеся по искусственным бассейнам прямо в улицы и причаливающие к домам; огромнейшие площади с памятниками, с древними храмами в готическом стиле; рестораны с волнующей музыкой; горячие взгляды иностранных моряков, проявляющих в гульбе азарт и бесшабашную удаль…

На второй день за утренним чаем капитан спросил, обращаясь к буфетчице:

— Ну, как, Таня, погуляли в городе?

— Спасибо, капитан! Очень хорошо… И вообще мне очень нравится на вашем судне.

На момент в капитанскую душу, застуженную годами старости, повеяло весенним теплом, дрогнули седые усы.

— В Англии я сам пойду с вами в мюзик-холл.

Раздались протесты подчиненных:

— Капитан! Это жестоко с вашей стороны. Вы нас лишаете единственного удовольствия — погулять на берегу вместе с Татьяной Петровной.

А третий штурман, подражая попам, рассказывал заунывным голосом из библии:

— Когда царь Давид состарился и кровь перестала греть его, слуги нашли для него самую красивую девицу, чтобы она спала с ним и своим телом согревала бы его тело…

Капитан смущенно склонил голову, заглядывая в стакан с крепким чаем.

В кают-компании число поклонников у буфетчицы увеличивалось. Даже флегматичный радист ожил, заволновался. Раньше он ругал женщин и часто приводил свое любимое изречение:

— Любовь — это обман. Она, как позолота на железе, скоро стирается, теряет свой блеск, и остается лишь ржавчина семейной жизни.

А теперь он засматривался на Таню больше других. Покрутив по воздуху несуразным носом, он сказал:

— Я полагаю, что наша досточтимая и во веки веков незабываемая Татьяна Петровна не изменит нам.

Второй штурман подхватил:

— Слышите, что сказал радист? Совсем переменился парень. А был когда-то страшным женоненавистником.

Радист возразил:

— Никогда я себя к такой категории не причислял. Да и не мог я быть женоненавистником, если я вместе с женщиной на свет появился.

— Это как же так?

— Очень просто: близнецы мы с сестрой.

Кают-компания шумела возбужденными голосами.

В Голландии «Октябрь» простоял около недели. За это время многие из мужчин, распаленные близостью буфетчицы, разрядили свою энергию в веселых кабаках. Интерес к буфетчице немного понизился. Затем он утроился, когда опять вышли в море и взяли курс на Англию.

Пароход, избавившись от груза, вырос. Марка, показывающая осадку при полном тоннаже, высоко поднялась над водой. По обоим бортам обозначилась широкая красная полоса. Засвежел ветер. «Октябрь» закачался, хлопая наполовину обнаженными лопастями о поверхность моря.

Тане давно хотелось посмотреть на машину. Она надела серый халат и вошла в двери машинного отделения. Сразу обдало теплом. Она медленно спускалась по железным трапам, придерживаясь за тонкие поручни. Судно падало с борта на борт, дергалось от толчков, точно хотело стряхнуть ее с кружевных ступенек. Внизу она остановилась, не решаясь двинуться дальше. Третий механик, высокий, с острыми плечами, подлетел к ней, взял за руку и провел к верстаку. Растерянно улыбался, смущенный за свой грязный водолазный костюм.

— Пришла полюбоваться вашей работой, — закричала она, чтобы преодолеть машинный шум и удары зыбей, раздававшиеся теперь над головою.

— Хорошо сделали, Татьяна Петровна! — криком ответил третий механик, весь изогнувшись над ней.

Расспрашивая его, она пытливо оглядывалась.

С неистощимой энергией работала машина, обливаясь маслом, точно потом. На отполированных частях меди и стали играл электрический свет. Под давлением шатунов, как бы обгоняя друг друга, поднимались и опускались головы мотылей, вращая тяжелый гребной вал. Как две широкие ладони, терлись металлические диски. Равномерно покачивались коромысла, шмыгали взад и вперед какие-то рычаги и стержни. Нервно колебались стрелки на манометрах, показывая могучую силу пара, врывающегося в цилиндры. Все здесь было в напряженной дрожи. Казалось, что где-то в машине находится человеческий мозг, и она совершала каждое свое движение обдуманно и строго. А машинисты, грязные, засаленные, с лоснящимися лицами, лазили по решеткам, ощупывали работающие части, поливали их маслом. Они ухаживали за машиной, как за капризной женщиной, стараясь вовремя удовлетворить каждое ее требование. В то же время, несмотря на усталость, весело скалили на Таню зубы.

— Покажите мне еще преисподнюю, — попросила буфетчица.

Механик повел ее по узкому и мрачному коридору. Кочегарка была похожа на глубокую черную яму. Несмотря на вентиляторы, с воем нагонявшие в это помещение свежий воздух, здесь было душно. В полусумраке обрисовались черные фигуры, потерявшие человеческий облик. Гудели поддувала. Широкоспинный человек открыл топку и, нагнувшись, начал ворочать в ней ломом уголь, сбивать с колосников раскаленный шлак. Буфетчицу ослепило ярким светом, обдало нестерпимым жаром. На момент она зажмурилась. А потом увидела, что с чумазых лиц недовольно повернулись на нее белки глаз. Она никого не узнала и не сразу заметила, что кочегары были полуголые, в одних только рабочих брюках. Шарахнулась обратно.

Необыкновенно хорошо показалось на верхней палубе. Внизу ее чуть не стошнило. А теперь она дышала глубоко, полной грудью, освежаясь чистым морским воздухом. На небе не было ни одного облачка. Высь лучилась синью и солнцем. Ветер резвел, пел в снастях, в раструбах вентиляторов. Море, изумрудно-сизое, неоглядное, колебалось, сверкало брызгами, вздувалось пирамидами, увенчанными пеной.

С каждым днем преклонение перед Таней увеличивалось. Ее начали награждать подарками. Снаружи, на дверную ручку ее каюты привешивалась коробка с шоколадом или с винными ягодами, иногда пакет с фруктами. И на подарке нередко встречалась надпись: «Милой Чайке», «Морской Лилии». Боцман сплел ей из смоленых прядей троса небольшую рыбу с плавниками и хвостом, с медными шариками вместо глаз. Лучший слесарь, машинист Рябинкин, смастерил ей металлический якорь, внутрь которого, отодвинув задвижку, можно было класть швейные принадлежности: иголки, булавки, наперсток. На одной из лап якоря были непонятные слова: «Комета оплела душу мою золотым хвостом». Не остался в стороне и плотник Хилков. Вечером, улучив момент, когда Таня находилась в своей каюте одна, он пришел к ней и вынул из-под полы плаща блестящую, пахнущую свежим лаком шкатулку.

— Это зачем? — удивившись, спросила Таня.

— На память вам, — застенчиво ответил Хилков и, как вор, торопливо выскочил из каюты.

Она не успела его поблагодарить, но он унес от нее улыбку, скатившуюся в его душу звездой.

Василиса стала чаще навещать буфетчицу. Расспрашивала, от кого получены подарки, хвалила их, едва сдерживая себя от зависти.

— Мне очень неловко, что приносят для меня столько гостинцев, — жаловалась Таня.

Василиса тонко и осторожно вела свою политику, толкая молодую наивную соперницу на путь, ведущий к катастрофе.

— Чего же тут плохого, моя дорогая? Разве от тебя требуют что-нибудь мужчины? Моряки народ ветреный — любят деньгами сорить. А тебе что? Раз дают — бери. Стесняться тут нечего. Выйдешь замуж — все прекратится. И рада бы получить гостинец, да ничего не очистится.

Василиса подперла рукой свой дородный подбородок и, покачивая головой, заговорила о себе:

— И за мной когда-то ухлестывали мужчины. Да еще как! Отбоя не было. А гостинцами, бывало, засыпят. Что твоей душеньке угодно. А целовали сколько! Больше, чем ноги у Христа. И я теперь нисколько не раскаиваюсь: по крайней мере вспомнить есть о чем…

Приближались к берегам Англии. Предобеденное солнце позолотило синие воды. Чаще начали встречаться иностранные корабли.

Матросы сидели на третьем люке, находившемся за средними надстройками, в кормовой половине парохода. Это место стало излюбленным для команды. Здесь скорее можно было увидеть Таню и показать ей себя. Одни читали книги, а другие, разговаривая, посматривали вперед, ожидая, когда на горизонте покажется плавучий маяк.

Подошла Василиса. Увидев плотника, сидевшего вместе с другими, она не выдержала и обратилась к нему с усмешкой:

— Товарищ Хилков! Я слышала — ты очень хорошие шкатулки делаешь. Почем торгуешь?

Плотник вскочил, точно его внезапно ужалила оса, и уставился на женщину помутившимися глазами.

— Ты что? Обалдела? Когда я торговал шкатулками?

Василиса, кивнув головою на корму, в свою очередь спросила:

— А разве даром туда снес?

Матросы, догадавшись, в чем дело, расхохотались.

А плотник стоял с таким видом, как будто ему сообщили о смерти его семьи, но он все еще не мог понять и осмыслить значения страшной вести. Наконец беспомощно выкрикнул:

— Утроба ты зловредная! Когда отсохнет у тебя язык?

— А тогда, когда у тебя собачий хвост отрастет.

Рябинкин, сидевший на люке, встал, намереваясь скорее уйти.

— Куда, дружок, заторопился? — спросила его Василиса. — Подожди малость. Мне нужно с тобой насчет якорька поговорить.

— Иди-ка ты… Тьфу, черт возьми! Чуть не побожился… — И, посвистывая, шмыгнул в машинное отделение.

У плотника от ярости лицо стало сизым. Под хохот других он не переставал рычать на Василису, заглушая свой стыд:

— Чума ты египетская! Нерадеха! По древним законам, убить тебя мало! Тебя, как бесплодную смоковницу, нужно бы в огне сжечь!..

Женщина почувствовала себя уязвленной в самое больное место. Сокрушительный удар выбил ее из равновесия. Она перекосила лицо и начала возражать визгливо, как девчонка:

— А может, я не хотела пускать нищих на землю! Почем ты знаешь? Велика хитрость — ребенка родить! Да если бы я захотела, у меня были бы дети всех наций!..

Она больше не могла говорить, точно захлебнулась словами. Быстро пошла к себе в каюту, отплевываясь, убитая и жалкая.

Плотник, не унимаясь, продолжал кричать ей вслед:

— Чтобы тебе забеременеть от морского дьявола и чтоб тебе родить ежа против шерсти…

На горизонте показались мачты плавучего маяка.

X

В Англии «Октябрь» простоял несколько суток, пока не наполнил свои трюмы углем.

Тронулись в обратный путь.

Если бы в это время кто взглянул на «Октябрь» со стороны, он был бы крайне поражен тем образцовым порядком, который царил на пароходе. Люди исполняли свои обязанности охотно, не дожидаясь понуканий. Всюду замечалась идеальная чистота, и не могло ее не быть. С раннего утра, вооружившись шлангами, матросы окачивали морской водой железную палубу и все деревянные надстройки. Около ванной постоянно толпилась очередь: каждому хотелось щегольнуть свежестью своего тела. Бриться начали ежедневно. Мало того, все завели себе одеколон. Кончив вахту, люди выходили на верхнюю палубу чистые, нарядные и надушенные. У всех был молодцеватый вид, и все были с книгами. Разве можно было признать в них прежних грязных моряков? Нет, они скорее напоминали богатых туристов, совершающих морское путешествие.

Но так могло бы показаться только по первому впечатлению. На пароходе не все было благополучно. Вокруг Тани пожаром разгорались страсти. Может быть, это было только временное увлечение, но, поджигаемое соперничеством, оно дошло до предельной черты. Маленькая женщина своими улыбками, обещающим взглядом золотистых глаз, зовущими губами, внезапно вспыхивающим румянцем на щеках опрокидывала сильных и мускулистых мужчин. Командный состав и матросы при встрече с нею точно пьянели, как пьянеет весной все живое от молодой зацветающей земли. В этом было виновато море. Это оно, то сверкающее, как синяя парча в солнечных узорах, то вскипающее в штормах и циклонах, превратило Таню в какое-то божество, а мужчин — в идолопоклонников. Прикажи она кому-нибудь: «Прыгай за борт на полном ходу. Обратно выбирайся по ланглиню, буду твоя», — это было бы сделано немедленно.

Однажды перед вечером Таня сидела у себя в каюте и пила чай. На крохотном столике перед нею были коробки со сладостями. Она возвращалась в свой порт и, несмотря на рычащие всплески моря, расцветала мыслями, как черемуха весной. Жизнь ей казалась необыкновенно красивой, пронизанной ясными лучами радости. Напрасно старуха мать, провожая дочь в плавание, уговаривала ее быть осторожней с моряками. И командный состав и матросы оказались самыми благородными людьми. С какой нежностью они относились к ней. Они готовы были пожертвовать всем, не требуя от нее ровно ничего. О таком бескорыстии можно было прочитать только в книгах. Все ей нравились — одни больше, другие меньше, но все. Даже Василису она начала любить. Таня, перебирая в уме мужчин, тихо улыбалась. В радостном горении билось молодое сердце.

В каюту вошла Василиса.

Таня пересела на койку и, показывая на освободившуюся складную табуретку, пригласила:

— Садитесь. Чаем угощу.

— Что ж, чайку выпить не вредно.

Таня наполнила стакан густым чаем.

— Пожалуйста, кушайте. Хотите с шоколадом, хотите с конфетами.

— Нет, уж я лучше с шоколадом. С шоколадом оно как-то уважительнее.

Прошлой ночью с Василисой спал Бородкин. Поэтому настроение у нее было великолепное: она внутренне торжествовала над Таней, а внешне была с нею необычайно мила. Рассказывала, как приходится обманывать таможенников, чтобы пронести с судна контрабанду.

— Вот увидишь, когда вернемся в свой порт. Сразу нагрянут на судно эти фараоны. Начнут шнырять по всем уголкам, точно крысы. Подумаешь — велика беда, если я кусок материи пронесу. А им-то, спрашивается, что за дело? Я ведь не украла, а на свои кровные купила. Иной раз попадается таможенник поумнее — так ничего. Сговориться с ним можно. И тебе польза, и ему перепадет ребятишкам на молочишко. А другие — тьфу, иродово отродье! Готовы требуху твою вывернуть наизнанку — не тащишь ли что-нибудь запретное…

Таня смеялась, Василиса жевала шоколад.

Разговорились о новом рейсе. Гадали, с каким грузом и куда еще направится «Октябрь». Тане предстояло побывать во многих портах. Заманчиво рисовалось будущее. Она восторгалась:

— Нравится мне на корабле! Так бы вот и плавала всю жизнь!

Василиса соглашалась во всем, а потом, улучив момент, вставила:

— Ох, уж эти мужчины, мужчины! Смотрю на них и удивляюсь.

— А что? — спросила Таня.

Василиса вздохнула.

— Да взять хотя бы Бородкина. Ведь погибает парень совсем. А уж человек-то какой хороший! В нынешние времена таких поискать. И непьющий, и в работе старательный, и справедливый. Золото парень. Он только молчит, а во сто крат лучше всех этих барахлятников.

Таня широко открыла глаза.

— Кто погибает?

Василиса сокрушенно покачала головой.

— Эх ты, канареечка моя залетная! Молода ты и ничего не видишь. Раньше-то какой был парень? Щеки горели, хоть папиросу прикуривай. А теперь что стало? Ходит по судну как неприкаянный. В тоске весь извелся. Тень только от него осталась. И поверь мне: не нынче-завтра руки на себя наложит.

Таня вскочила с койки, стиснула ладонями побелевшее лицо.

— Что с ним?

Василиса отодвинула стакан и тоже встала.

— Спасибочко за угощение. Пойду. Некогда мне.

Таня порывисто ухватила Василису за плечо.

— Подождите уходить. Расскажите толком, что случилось с Бородкиным?

Пожилая женщина сделала скорбное лицо.

— Иному человеку такая планида выпадет: чужую жизнь спасет, сам со смертью начнет играть. Вот оно что.

И, уходя из каюты, добавила:

— Скорее всего за борт бросится.

Таня, оставшись одна, продолжала некоторое время стоять, глядя на затворенную дверь. То, что она узнала, потрясло ее. Она села на табуретку, в задумчивости уронила голову на руки. Она не ощущала качки, не слышала, как за бортом угрюмо ворчало море. Боль сдавила грудь. Неужели она будет невольной убийцей того, кто спас ей жизнь? Это было бы безумием. После этого не стоило бы жить на свете. Нет, во что бы то ни стало, но она должна спасти его. Хорошо, что Василиса вовремя открыла ей глаза. Окруженная ласкою мужчин, весельем, Таня слишком была счастлива, чтобы заметить горе другого. Что-то надламывалось в душе, туманились от слез глаза.

Сумрак спускался на море, когда она вышла на верхнюю палубу. Ветер, усиливая качку, крепчал, становился полногласнее. В белых чадрах пены катились волны, и не было им конца. Таня прошла на мостик.

— А, Татьяна Петровна! Что скажете хорошего? — обратился к ней второй штурман.

— Ничего особенного. Я пришла только спросить: чаю вам не принести?

— Нет, спасибо. Скоро сменюсь — тогда попьем.

Разговаривая со штурманом, Таня наблюдала за Бородкиным, стоявшим вместе с двумя другими матросами. Он действительно осунулся, побледнел, проводя ночи без сна, за чтением книг. Умственное напряжение изнуряло его больше всего. Вокруг углубившихся глаз появились синие оттенки, и это придавало его лицу страдальческий вид. Он отворачивался от нее, ему стыдно было смотреть в чистые и невинные глаза той, у которой добивался любви нехорошими средствами. От прошлой ночи, проведенной с развратной Василисой, что-то грязное и липкое, как паутина, осталось в душе. И это он почувствовал только теперь, в присутствии Тани, этой милой девушки, раскрывшейся для любви, как роза в утренний час. А она, находясь под впечатлением хитрой женщины, смотрела на него с болью, с безмолвным криком в душе. Казалось, в эту же ночь, а может быть, сейчас, потеряв надежду на любовь, он бросится за борт…

— Вы, Татьяна Петровна, как будто расстроены чем-то, — заметил второй штурман.

— Нет, нет, нисколько, — спохватившись, ответила она и насильно заулыбалась.

Ветер трепал ей волосы, забирался за пазуху и парусил тонкую блузку.

У второго штурмана, изголодавшегося по женщине, возникали шаловливые мысли: почему он в этот момент не ветер? Все было бы дозволено.

Зажгли отличительные огни: с правого борта зеленый, с левого — красный. Вспыхнул топовый фонарь на фок-мачте, а со вторым топовым фонарем, находившимся на вершине грот-мачты, было что-то неладно — электричество не загоралось.

Второй штурман обратился к матросам:

— Кто полезет на мачту исправить фонарь?

— Есть! — с порывом ответил Бородкин.

Чем выше поднимался он по вантам, тем сильнее становился размах мачты и тем тревожнее следила за ним Таня. Ванты кончились. До топового фонаря оставалось еще несколько аршин. Пришлось добираться до него, перехватываясь руками и ногами вокруг мачты. Бородкин, налаживая фонарь, пускал в ход всю мускульную силу, чтобы не сорваться с головокружительной высоты. Когда судно кренилось, он висел над бездной. Мельком он видел буфетчицу с непокрытой головой, в белой кофточке, в темной юбке. Пусть посмотрит, как матрос может работать. Ради нее он готов залезть еще выше, на самый клотик, хотя бы при этом была самая свирепая буря. Таня не спускала с него глаз. Откинув назад голову, она держалась за поручни и не дышала. Сердце замирало при мысли, что он может сорваться и вдребезги разбиться о палубу или найти смерть в волнах. Теперь он был дорог для нее, как никто из всего экипажа. А когда ветер сорвал с него кепку и с яростью понес ее в море, как черную птицу, Таня вскрикнула:

— Ай!

Фонарь наконец вспыхнул.

Бородкин благополучно спустился на палубу.

Таня сбегала к себе в каюту и, не задумываясь, написала записку: «Приходи сегодня ко мне. Буду ждать тебя с 11 до 12». На полуюте она встретила Бородкина, пришедшего посмотреть на лаг. Сунула ему записку и юркнула по трапу вниз.

В назначенный час он уже стоял около ее каюты, одергивая новый свитер и поправляя шнурковый галстук. Осмотрел черные триковые брюки, блестящие ботинки. Все было в порядке. Наконец тихо, одним только ногтем, постучал в дверь. Раздался милый голос, дрожью пробежавший по нервам:

— Войдите.

Она, как и Василису, усадила его на табуретку, а сама пересела на койку.

Оба были сильно взволнованы. Говорили не о том, о чем нужно было сказать. Согнув голову, он крутил в руках новую кепку. Она смотрела на него и думала: когда он работал на мачте, рискуя жизнью, он больше нравился ей, чем теперь. Там он казался героем, а здесь перед нею сидел самый обыкновенный человек с напомаженной головою. Что-то нехорошее было в его белесых глазах в сочетании с веснушчатым лицом и рыжими усами. В то же время было жалко его.

Таня поправила прическу и с очаровательной улыбкой обратилась к матросу:

— А ты, Максим, все худеешь. Случайно, не больной?

— Нет, нисколько, — испуганно ответил он.

— А почему такой грустный ходишь?

Он ответил, как советовала Василиса:

— Жизнь надоела.

— Максим! Тебе ли говорить об этом? Что с тобой?

Голос ее прозвучал с необыкновенной теплотой.

Бородкин решил, что наступил момент сказать затаенное. Он сурово сдвинул брови, точно намеревался выйти на поединок с противником, и, взглянув в золотистые глаза женщины, промолвил официальным тоном:

— Татьяна Петровна, я желаю с вами…

На момент заученное слово вылетело из головы, но он тут же поймал его и, задыхаясь, произнес неестественно громко:

— Желаю с вами одекретиться.

Собственный голос оглушил его, напугал. Покачиваясь на табуретке вместе с палубой, он огляделся по сторонам.

В каюте никого не было, кроме Тани, рванувшейся с койки. Электрический свет показался слишком ярким. Хотелось тьмы. Он действовал бы смелее. Слух его напрягался в ожидании ответа. Прошла мучительно долгая секунда, пока он не услышал женский голос:

— Одекретиться! Для меня это слишком серьезный шаг. Но у нас много времени впереди…

Она не обещала и не отказывала. Просила только ждать. Гладила его крепкую, мозолистую руку. Он вздрагивал, распираемый приливом страсти. Сердце двигалось, как поршень в цилиндре.

А в это время за дверью повисло ухо пожилой женщины, с жадностью ловившее каждое слово.

Позднее Василиса под страшным секретом сообщила самому болтливому матросу:

— У буфетчицы Бородкин. Сварилась девчонка. Только никому об этом.

По судну поползла клевета — шипела в кубрике, на мостике, в кочегарке, в машине.

Бородкин вышел из каюты в четыре часа ночи, как раз в то время, когда ему нужно было становиться на вахту.

XI

«Октябрь» шел все тем же ходом, какой имел накануне, точно ничего на нем не случилось.

Утро было мутное. Небо подернулось серыми облаками. Море поблекло. Навстречу слабо дул зюйд-ост.

Таня взяла в одну руку большой медный чайник, начищенный до блеска, а в другую эмалированный кофейник и, поднявшись на палубу, направилась к камбузу. Прежде всего удивило то, что матросы были в грязных платьях, а некоторые даже в лохмотьях. На ее приветствие никто ничего не ответил, точно все были глухие. Это обстоятельство еще больше поразило ее. Что за перемена произошла на судне? Она недоумевала. Кок, всегда добродушный Петрович, был в таком засаленном фартуке, точно вытирал им жирную посуду. Он не бросился к ней, как бывало, со своими услугами. Наоборот, насупившись, отвернулся от нее. Буфетчице пришлось самой наливать кипяток. Она поставила кофейник на горячую плиту и стала ждать, пока заварится кофе. А тем временем около камбуза один чумазый кочегар нарочно громко рассказывал плотнику Хилкову, держа его за рукав:

— Когда я был маленький, поймал однажды насекомое. Нет, ты понимаешь? Оно блестело на солнце, как зеленое золото. Я думал тогда: ничего нет красивее на свете, как это насекомое. Нет, ты понимаешь? Прямо залюбуешься. Отец мне тут объяснил. Оказалось, это была самая противная муха, что питается падалью. Нет, ты понимаешь? Так и мы, взрослые, иногда ошибаемся…

Кто-то матюкнулся, тихо и робко, словно впервые произносил скверные слова, и кто-то захлюпал сдержанным смешком, как школьник в присутствии учителя. А когда Таня, похолодев, пошла к корме, за спиною у нее раздалась ругань увереннее и хлеще. Около полуюта ее догнал плотник Хилков.

— Подождите.

— В чем дело? — остановившись, спросила она.

Плотник стал к ней боком и, покосившись на бледное лицо женщины, угрюмо спросил:

— Говорят, ты замуж вышла за Бородкина. Правда это?

Таня передернулась вся, вспыхнула обидой.

— А кому какое дело до этого?

И, загоревшись, добавила назло другим, громко и отчетливо:

— Ну да, я вышла замуж, вышла за Бородкина! Что вам еще нужно?

— Ничего, — буркнул на это плотник.

Он пошел от нее, опустив плечи и округлив спину.

— Ну, что? — спросили у него поджидавшие матросы.

Плотник ответил с дрожью в голосе:

— Сама призналась, стерва белобрысая!

Только что подошедший Брыкалов, скрывая свое собственное раздражение, засмеялся:

— Значит, зря ты, Хилков, распинался перед нею.

Плотник обвел его злым взглядом.

— Ты бы помолчал, орел в куриных перьях! Больше всех звонил языком: передо мною ни одна не устоит! Скушал дырку от баранки?

Машинист прибавил:

— Он бы навернул, да гайка не от того винта оказалась.

На Брыкалова обрушились и другие.

Этот день был проклятым днем на корабле. Каждый считал себя обманутым, оскорбленным в лучших чувствах. Обида заключалась главным образом в том, что Таня выбрала самого последнего матроса. Как она посмела это сделать? Взять хотя бы Брыкалова — высокий, стройный, до того похожий на гордого сына Альбиона, что на берегу часто обращались к нему по-английски.

А разве плотник не важное на судне лицо? Разве даром дают ему отдельную каюту? А кого выбирают в профуполномоченные? Первого человека, которому доверяют остальные товарищи. А разве кок не служил раньше в лучших ресторанах? Это такой знаток своего дела, такой фокусник, что может из грязной швабры приготовить вкусное блюдо. Взять других матросов: один игрок на гитаре, другой редкостный говорун, третий просто красавец. Каждый имел то или другое преимущество перед Бородкиным. Машинистам, например, сколько пришлось учиться, прежде чем заставить стальную махину со множеством рычагов и труб так планомерно работать! Даже кочегаром не всякий может быть — тоже ведь специальность! А разве боцман не первое лицо из всей команды? На всех морях и океанах, кроме свиного корыта, нет ни одного корабля, который бы мог обойтись без боцмана. Что касается командного состава, то нечего уже говорить — народ образованный. Они величали ее по имени и отчеству, обращались с ней, как с равной, а она, эта пустозвонная девчонка, так унизила их, отдавшись Бородкину.

Когда Таня показалась на верхней палубе, один из матросов заорал:

— Судно не для того существует, чтобы на нем романею разводить! Надо об этом поставить вопрос на общем собрании!

— Правильно! Корабль не публичный дом! — поддакнули другие.

Золотая мечта превратилась в нечто подлое и грязное. Каждому хотелось унизить ее. Ругань на судне разрасталась, становилась все забористее.

Боцман стоял на баке, осклабившийся, возбужденный. Целый час, почти не повторяясь, он исторгал фонтан похабных слов. Казалось, он читал акафист всем матерям, перечисляя при этом небо, море, спрятавшееся солнце, всякую тварь, что живет на суше и в воде. Ничто не ускользнуло от его внимания. Он крыл матом и машину, что ухает где-то внизу, и дым, что вываливается из трубы, и все судно по частям и целиком. Давно не слышали подобной ругани. Он изгибался, размахивая руками точно фанатик, впавший в религиозную исступленность, и не слова, а плевки вылетали из его хрипящей пасти.

Кто-то, нервно расхохотавшись, заметил:

— Вот поливает! Даже рябь по морю пошла!

Василиса то и дело выходила на палубу и бросала на матросов торжествующий взгляд. Она достигла своей цели: уничтожила соперницу и отомстила тем, кто издевался над ней. Такая победа редко выпадала на ее долю. Она чувствовала себя моложе, красивее, шагала бодрее, точно с ее плеч скинули десять лет. Жирно улыбалось безбровое лицо.

Таня, бледная и потрясенная, прошла на мостик, чтобы позвать капитана к обеду.

Василиса, увидев ее, вдруг сделалась серьезной и набросилась на матросов:

— Да что же это вы, охальники, свои поганые горловины открыли! Бражка вы несчастная! Да разве можно так при женщинах выражаться?

— Замолчи, портовая рвань!

— Подумаешь! Бароны с лягушечьего болота!

— Ты разве женщина? Ты сатана в юбке!

Василиса прорвалась:

— А вы кто? Громыхалы тупоумные. Постановление выносили: не ругаться, мол, мы сознательные, мол, граждане! Куда же ваша сознательность девалась? Двадцать тысяч цепных собак не набрехали бы столько, сколько вы за половину дня. По рублю за каждое матерное слово! А если взаправду штрафовать! Тут был бы такой капитал, что можно бы два больших парохода купить…

На этот раз кок приготовил никуда не годный обед: суп был пересолен, кислый, а второе блюдо, жареное мясо, настолько пригорело, что его нельзя было взять в рот. Пища полетела за борт, сопровождаемая руганью. Этот день был полон неудач. У кочегаров пары в котлах то падали, то чересчур поднимались. Машинист один чуть не сжег подшипники в машине. Рулевые не могли держать судно на курсе — оно виляло, катилось вправо, влево, вызывая раздражение штурманов. И все люди были озлоблены, ругались друг с другом, как заклятые враги.

Один только матрос, несмотря на все нападки на него, ходил по судну именинником: это был Максим Бородкин.

Капитан Абрикосов, как всегда, был спокоен. Много мудрости почерпнул он из прожитых лет, чтобы возмущаться такими пустяками. Он прогуливался по мостику, оглядывая горизонт, и лишь изредка ухмылялся в седые усы, думая:

«Все утрясется».

За всю свою жизнь Таня ни разу не испытывала такого разочарования в людях. Неужели это были те же самые ребята, которые так весело смеялись с нею? Теперь все смотрели на нее исступленными глазами и готовы были растоптать ее, как нечисть. Ей никогда не приходилось слышать такой отвратительной ругани. Казалось, она попала в потоки зловонной грязи, клокотавшей вокруг нее. Жизнь представлялась в виде страшного провала, населенного двуногими гадами. Рыча, они плевали ей в душу гнилою слюной, липкой, словно клейстер. Таню тошнило. Она исполняла свою работу машинально, с окаменевшим лицом, с потухшими глазами. Как провода на антенне, дрожали нервы.

За что? Какое преступление она сделала перед людьми?

Вечером, покончив с делами, Таня пришла к себе в каюту и бросилась на койку. И только здесь, в одиночестве, дала волю слезам. Неизбывной болью ныло оскорбленное сердце. Вспомнила о родном брате, плавающем моряком где-то на Дальнем Востоке. Неужели он такой же порочный, как и те, что живут с нею на одном пароходе? Тяжелое отчаяние давило ее. Она плакала беззвучно, — плакали мысли, запутавшиеся в безнадежности, как птицы в силках. Хотелось, чтобы кто-нибудь утешил словом, а каюта была пуста и тосклива, как гроб.

Явилась Василиса. Она пришла затем, чтобы еще раз почувствовать торжество свое над молодой соперницей, пережить сладость победы. Но когда увидела Таню, свернувшуюся на койке калачиком, словно от холода, увидела подушку, мокрую от слез, жалость зашевелилась в груди. Сколько раз самой ей, испытывая тяжкие удары неудач, приходилось изливать неутешную тоску в постели! Только подушка знала о горькой женской доле. Стало стыдно за свою роль. Дрогнуло сердце. Василиса заговорила ласково и откровенно, точно обращалась к родной дочери:

— Что уж ты убиваешься так, родная моя?

Задушевный голос тронул Таню. Она подняла заплаканные глаза на пожилую женщину и потянулась к ней, как обиженный ребенок к матери:

— За что они так на меня? Что я им плохого сделала?

Василиса обняла ее.

— Сошлась ты с Бородкиным. Вот и осерчали все.

Таня горячо запротестовала:

— Ничего подобного не было! Он только просил, чтобы я вышла за него замуж. А мне хотелось спасти его от гибели, и я обещала…

У Тани сердце было капризное, как порыв морского ветра. Она заявила, сверкнув глазами:

— Мне хочется сегодня же позвать Бородкина. Назло всем я действительно сойдусь с ним.

Василиса замахала руками:

— Что ты, что ты говоришь, дите неразумное! Хорошо сделала, что не согрешила. Нужно привыкнуть к человеку, познать его характер…

Она наставляла Таню с искренней убедительностью, любовно поглаживая голову. Той становилось легче, выпрямлялась сжавшаяся душа.

— Скажи, Василиса, откровенно: что такое мужчины?

— Жеребцы двуногие. Знаю я их. Сколько их перебывало у меня! Им от нас только и надо то, чтобы свою окаянную похоть заглушить.

— И больше ничего?

— А что же еще? Ты думала, что они и вправду все готовы были молиться на тебя? До чего ты еще неразумная, зорюшка моя ясная! Просто они, если сказать по-ученому, кобелировали вокруг тебя…

У Василисы вдруг задергались губы, и она продолжала:

— Ох, до чего я ненавижу их! Прости ты, господи, душу мою грешную. Не дал он мне, наш создатель, терпения. У самой часто бунтует тело. А кабы не это, я бы их, этих проклятых мужчин, ползать заставила около себя!

Таня смотрела на пожилую женщину широко открытыми глазами.

— И все такие?

— Почти все одинаковые: темные и образованные, бедные и богатые. Жила я в молодости у барина одного. Он так увивался вокруг меня, что руки целовал. А уж, бывало, любезности начнет говорить! И откуда только у него слова такие брались? А потом, гад щелкоперый, заразил меня и бросил. Через это вот, как сказывают доктора, я и родить не могу. И пошла я с той поры по худой дороженьке. Бросалась на мужчин: все хотелось ребеночка иметь. И все напрасно. Оставаться, видно, мне бесплодной до окончания века. И некому будет глаз прикрыть, коли подохну. И не только человек, а ни одна собака не повоет на моей могиле…

Голос Василисы задрожал, лицо болезненно сморщилось, орошаемое крупными слезами. Теперь уже Таня, всегда отзывчивая на чужое горе, утешала ее.

Две женщины, увядающая и молодая, долго еще сидели на койке, изливая друг другу тоску наболевшего сердца.


Когда остановились в германском порту, на «Октябрь» явился кочегар Перекатов. Еще издали, подплывая на шлюпке, он помахал товарищам рукой и весело крикнул:

— Алло, октябристы.

Ему никто ничего не ответил. Держа в руке желтый чемоданчик, он поднялся на палубу с такой поспешностью, точно здесь находилась его родная семья. На нем был новенький темно-синий костюм, коричневый вязаный галстук. Он лихо сдвинул серую кепку на затылок — пусть теперь посмотрят на его лоб! Вместо прежней шишки, остался над бровью лишь маленький шрам. Кочегар задорно улыбнулся, уверенный в своей неотразимости. Хотелось скорее увидеть ту, из-за которой пришлось столько мучиться, а его окружили матросы, грязные и неряшливо одетые. Пожимая им руки, он нетерпеливо бросал взгляд к корме. Тани не было видно.

Один матрос заметил Перекатову:

— Зря, браток, мечешь глазами туда. Опоздал.

— Что значит — опоздал? — упавшим голосом спросил кочегар.

Ему показали на Бородкина, стоявшего на баке.

— Видишь — рожа масленым блином сияет? Накрыл твою симпатию.

Сразу стало понятным, почему Бородкин, в противоположность другим, был хорошо наряжен. Кочегар, избавившись от противного нароста, сжился с мыслью, что Таня будет его. Разве теперь мог кто-нибудь соперничать с ним? И вдруг на его голову свалилась такая весть, от которой зашевелились волосы. Взвихрилась душа. Легче было бы, если бы на его вахте взорвались все котлы.

Перекатов торопливо пошагал в свой кубрик, шевеля одними губами, точно внезапно лишился голоса.


«Октябрь» снялся с якоря и снова двинулся в путь.

Целые сутки лил дождь, а потом наступили солнечные дни и звездные ночи. Через каждые полчаса гудел судовой колокол, отбивая склянки. Одна вахта сменяла другую. Жизнь протекала по заведенному шаблону, однообразно. Только в помутившейся душе экипажа не было покоя. Вместо прежних шуток, перебиваемых веселым смехом, слышались озлобленные выкрики.

Василиса взяла буфетчицу под свою защиту. Она одна, никого не боясь, пошла почти против всего экипажа. Никто не мог переспорить ее. В этом отношении у нее был неистощимый запас энергии. Она перебирала людей в одиночку, подвергая недостатки каждого едким насмешкам, и ругала всех сразу.

— Не спросила девка вашего совета — окрысились! Да хоть бы с чертом она связалась! Вы-то здесь при чем? А еще в благородство играли, трепачи окаянные! На словах — мед сладкий, а на деле — полынь горькая…

Василиса ругалась по целым дням, ругалась с яростью, до хрипоты в голосе.

Третий штурман, как-то проходя мимо, сказал о ней:

— Не баба, а железа с внутренней секрецией.

Так она отбивалась от мужчин, а Таню ласково уговаривала:

— Ты не думай, девонька, с судна уходить. Где ты еще такую должность найдешь? А что ругаются — не велика беда. Ругань не смола — к телу не пристанет. Да и скоро выдохнутся они, водяные черти…

И действительно, по мере того, как пароход приближался к своему порту, другие интересы захватывали мужчин. У каждого там были близкие люди, и каждому хотелось скорее попасть на берег. Бури, разыгравшиеся вокруг буфетчицы, постепенно утихали.

Библиотеку забросили совсем. Только один Бородкин продолжал почитывать книги. Одевался он чисто и аккуратно. Это выгодно отличало его от других. В глазах Тани он стал вырастать в героя.

XII

Когда стали на якорь в своем порту, на «Октябрь» явилось начальство. После некоторых формальностей таможенники приступили к осмотру судна.

Люди теперь жили берегом, домом, семьей.

К Тане начали относиться лучше, как будто между нею и остальным экипажем ничего не произошло. При встрече с нею раскланивались и участливо спрашивали:

— Ну как, удалось что-нибудь пронести?

— А у меня ничего запретного нет, — шутливо отвечала она. — Я купила только то, что на себя можно надеть.

Она не хотела оставаться на судне ни одного дня, но потом заколебалась. С одной стороны, ее уговаривала Василиса не бросать должности, а с другой — ей больше стал нравиться Максим Бородкин. Он оказался великолепным парнем. А главное — моряки опять превратились в добродушных, веселых людей. Она забыла прежнюю обиду. Опять загорелась бодростью, зазвенела переливчатым смехом.

Правление Госпароходства решило перебросить «Октябрь» на несколько рейсов в один из северных портов, чтобы усилить оттуда перевозку леса за границу. Это событие взволновало весь экипаж. Предстояло расстаться со своими близкими надолго, пока арктические воды не покроются льдами. Чтобы не идти порожняком, пароход срочно нагружался рельсами, газетной бумагой, бочками с сахаром. Все это предназначалось для своего же далекого края.

Прежний радист заболел аппендицитом и вынужден был отправиться в больницу на операцию. Вместо него назначили другого, Григория Павловича Островзорова. Это был человек лет двадцати восьми, немного выше среднего роста, крепкий и статный. Он явился на пароход в обед, в перерыв работы. Его сопровождал пес из породы лаек — белый, пушистый, с лохматыми, словно в галифе, икрами. Закинув на спину хвост, свернутый в кольцо, как крендель, он смело шел за своим хозяином, настораживая чуткие треугольные уши. Новый радист, держа в руках два чемоданчика, направился в кают-компанию. На палубе около четвертого люка с ним встретилась Таня. Она взглянула в лицо нового человека, выбритое, со здоровым загаром, с коротко подстриженными усами. Из-под светлого козырька морской фуражки на нее тоже смотрели большие серые глаза, немного изумленные, что-то разглядывающие. Таня почувствовала внутреннее смущение. А когда пес подбежал к ней, чтобы по своей собачьей привычке обнюхать ее черным, словно лакированным носом, она, попятившись к борту, испуганно вскрикнула:

— Ой! Я боюсь!

Пес поднял на нее черные умные глаза, вильнул в знак первого знакомства кольцеобразным хвостом.

Радист хорошо улыбнулся ей.

— Не беспокойтесь, сударыня. Он никогда не укусит человека напрасно.

Она густо покраснела и засмеялась.

— Я люблю смирных собак.

И потрепала пса по голове.

— Вот и отлично, — промолвил Островзоров. — Вместе будем плавать.

Потом обратился к собаке:

— Идем, Норд.

Таня посмотрела им вслед, улыбаясь.

Некоторые из команды видели эту сцену, и каждый решил про себя: этот выручит всех.

«Октябрь», оставив свой порт, шел в беспредельность воды и неба. Ветер мирно дул в левую скулу судна. По широкой пустыне моря, матово поблескивая, катились небольшие волны. Проходили мимо знакомых островов, заселенных рыбаками. Иногда на горизонте вырастал маяк с причудливой башней. Хорошо было сознавать, что курс, проложенный на карте, верен и что ночью расцветет другой маяк, бросая в темноту яркие лучи света.

Таня нисколько не изменилась в отношении своих служебных обязанностей. Как и раньше, в кормовых помещениях был образцовый порядок. В ее проворных руках все делалось необыкновенно быстро и хорошо. Ни в чем нельзя было к ней придраться.

По вечерам к ней заходил в каюту Максим Бородкин. Он нравился ей, однако не настолько, чтобы она немедленно согласилась выйти за него замуж. И раз навсегда запретила ему об этом говорить, заявив:

— Я сама скажу, когда придет время.

На судне уже не было прежнего щегольства. И все-таки некоторое влияние ее на людях отразилось: нельзя, стыдно было грязными и неряшливо одетыми встречаться с красивой женщиной. Поэтому все ходили чище, чем это обычно бывает на торговых транспортах.

Буфетчица теперь хорошо знала водников. Она видела их хорошими, видела и плохими. Отношения между нею и остальными с каждым днем все улучшались. Одного она только не подозревала, что с появлением на судне Островзорова почти весь экипаж страшно был заинтересован в новом романе. Трудно было примириться с тем, чтобы она, такая привлекательная женщина, продолжала, как все были в этом уверены, жить с Бородкиным. Кто он такой в сравнении с другими? Самый последний матрос. Другое дело, если бы она сошлась с радистом. Тогда никому не было бы обидно: он был красив, умен, ловок, имел все шансы на успех и, кроме того, представлял собою нейтрального человека, не принимавшего участия в предыдущих событиях.

Первым взялся за дело штурман Глазунов. Однажды, оставшись в кают-компании только вдвоем с буфетчицей, он заговорил посмеиваясь:

— Ну, товарищ Таня, не простится вам грех на том свете.

— Какой грех? — спросила она, удивленно подняв ресницы.

— Да как же. Не успел новый человек явиться на судно, а вы уж его в плен забрали. Не насмотрится на вас.

Таня стыдливо потупилась.

— Я не понимаю, о чем вы говорите.

Вместо ответа штурман продолжал:

— Однако должен сказать, что вкус у вас недурен. За такого молодца в прежнее время любая графиня вышла бы замуж.

И вышел, оставив ее в недоумении.

Сейчас же направился в радиорубку. Поболтав с радистом о разных делах, он вдруг спросил:

— А вам, Григорий Павлович, вероятно, здорово везет насчет женщин?

Островзоров положил слуховые трубки на стол, потер ладонью крутой лоб, точно желая уяснить мысль своего собеседника.

— Это из чего вы заключаете?

— Да вон наша красавица — сразу втрескалась в вас.

— Я что-то этого не замечал. Думаю, что вы говорите глупости.

Они еще говорили о буфетчице. Это было после обеда. А вечером за ужином штурман видел, как Таня и Островзоров переглядывались друг с другом. И та и другая сторона хотела проверить наблюдения Глазунова. Факт оказался налицо.

С этого вечера у обоих началось приятное волнение. Первый толчок был дан удачно. С каждой новой встречей радист и буфетчица все больше и больше обращали друг на друга внимание. Помогал сближению и Норд. Пес очень нравился Тане, и она восторгалась им при хозяине:

— Замечательный у вас Норд! Сам весь белый, а нос и глаза черные. Красавец! И такой умник!

Островзоров хвалился:

— Щенком достал его в Мурманске. Третий год со мною плавает. Сколько портов обошел. Он стал настоящим моряком — по шторм-трапу может лазить.

Таня смеялась, обнимала Норда и ласково приговаривала:

— Слышишь, что про тебя говорит твой хозяин? Славный ты, мой песик?

Норд терся около нее, почтительно махал кольцеобразным хвостом и любовно заглядывал в лицо девушки, поблескивая черными глазами.

По вечерам, от шести до восьми часов, буфетчица всегда находилась в библиотеке. Водники понемногу опять начали заниматься чтением, и опять здесь послышались шутки. Приходил сюда и Островзоров. При его появлении все старались подчеркнуть свое уважение к нему, сдергивая кепки и раскланиваясь:

— Здравствуйте, Григорий Павлович!

Другие спрашивали:

— Какие новости у вас, Григорий Павлович? Буржуазия ничего не замышляет против нас? Вы ведь, можно сказать, уши нашего «Октября».

— Пока ничего особенного нет, — посмеиваясь, отвечал Островзоров.

Перекатов, сдвинув кепку на затылок, рассказывал:

— Побывал я, братцы, в радиорубке. Ну, и хитро там все устроено! Уму непостижимо! А Григорий Павлович управляет аппаратом, точно волшебник какой. Вот что значит — голова!

— Наука, — поддакивали другие.

Когда Островзоров, обменяв книгу, уходил, начинали хвалить его еще больше:

— Вот это радист! Не то что прежний: урод какой-то был, черт сопатый. Задается, бывало, точно он в княгиню влюблен.

— Да по крайней мере посмотреть есть на что.

— И дело свое знает.

— А главное — человек хороший.

— Настоящий товарищ.

— Душа-парень.

Таня, слушая эти восторги, невольно и сама заражалась ими. Островзоров начинал ей казаться необыкновенным человеком. В то же время Бородкин в ее глазах постепенно снижался, тускнел. Этому помогали и матросы. В той же библиотеке, когда он однажды пришел за новой книгой, на него набросился Брыкалов:

— Ты мне, рыжий идол, прошлую ночь совсем не дал спать.

— Чем я тебе помешал? — покосившись на противника, спросил Бородкин.

— Храпел так, что весь кубрик содрогался.

Это было сказано при Тане, и у Бородкина задергались губы. Он промычал сдавленным голосом:

— Врешь, гнилой черт! Со мной этого никогда не бывает.

Против него выступили другие:

— Чем опровергать факты, ты лучше подумай хорошенько: как жена будет с тобой спать? Ты ее в гроб вгонишь своим храпом.

Плотник Хилков, ядовито ощерившись, заговорил:

— А какая женщина, с позволения сказать, пойдет замуж за такого идиота? С ним, бывало, по улице стыдно пройти: все извозчичьи кобылы от него отворачиваются.

Один машинист из-за спин других возразил:

— Зря ты, товарищ Хилков, так говоришь. На земном шаре хватит женщин. Какая-нибудь дура найдется и для него.

Кочегар Перекатов советовал:

— Ты, Бородкин, поменьше слушай этих лоботрясов. Я знаю хорошее средство для тебя. У нас в кочегарке есть так называемый банник. Это проволочная щетка такая. Мы ею чистим дымогарные трубы. Кто тебе помешает перед свадьбой прошваркать этой щеткой ноздри?

Раздался злорадствующий хохот.

Бородкина трясло всего от накипавшей злобы. Глаза его стали напряженными и жесткими. Если бы можно было, он разнес бы вдребезги весь кубрик со всеми его обитателями. Не дождавшись книги, он повернулся к двери и на ходу процедил сквозь зубы:

— Сволочи!

А в коридоре кубрика уже громко произнес отъявленную ругань.

На момент всем стало неловко. Хилков рассыпался мелким смехом. Кто-то сказал:

— Вот нахал! Позволяет себе так выражаться при барышне.

Таня, нагнувшись, сидела за столом и бесцельно перелистывала каталог. Опущенные ресницы ее стали мокрыми, пальцы дрожали. Тот, кого она ценила, кто был дорог и близок ее сердцу, не мог постоять за себя против грубых насмешек матросов и ответил на них лишь циничными словами. Разоблаченный и жалкий, он ушел, оставив в душе осадок горечи и разочарования.

XIII

В Архангельском порту простояли почти две недели. Нагрузились тяжелыми бревнами, предназначенными для Англии. Караван, как и в первый раз, высоко поднялся над палубой, обставленной по бортам стойками. Сверху, посредине каравана, в сторону кормы и носа были протянуты леера и прикреплены к бревнам доски, чтобы можно было ходить по ним, не ломая ног. Несколько часов пошло на выполнение портовых формальностей, и «Октябрь» ревом возвестил окрестность о своем отплытии.

Низко нависли серые облака, моросил мелкий дождь. Таня, одетая в непромокаемый плащ, стояла на полуюте и смотрела по сторонам могучей Северной Двины. На десятки верст берега ее завалены лесом: бревнами, досками, тесом, брусьями. Дымились лесопильные заводы. Проходили мимо иностранных пароходов, пришвартованных к деревянным стенкам. По знакам на трубах и по флагам Таня научилась распознавать их национальность. Чем дальше шли, тем шире раздвигалась река, становилось пустыннее. Правый берег едва мерещился, подняв в моросящую высь зеленую щетину леса, а левый — исчез совсем. Стало почему-то тоскливо. Хотелось скорее вернуться в свой порт, побывать у матери, а она осталась так далеко и, казалось, разлучилась с дочерью навеки.

В открытом море подул слабый ветер. Дождь усилился. Изредка встречались черные океанские пароходы или промысловые шкуны с поднятыми парусами.

Таня пошла проведать Василису. В маленькой одиночной каюте, приспособив доску на койке, прислуга гладила белье, шумно брызгая на него изо рта водою. Чувствовался особый запах полотна, прижженного утюгом. Буфетчица, усевшись на диван, обитый черной кожей, пожаловалась:

— Что-то сердце ноет.

— Не обращай на это внимания. Глупее женского сердца ничего нет, живи больше разумом.

Буфетчица рассказала, как за нею ухаживает Островзоров, но она почему-то боится его, несмотря на то что он нравится ей.

Радист, зная, что прислуга дружит с буфетчицей, давно уже расположил пожилую женщину к себе своим вежливым обращением с нею. Он величал ее не иначе, как Василиса Игнатьевна, справлялся о ее здоровье. Правда, и другие мужчины заигрывали с нею, и она легко отдавалась им, но всегда в душе питала к ним непримиримую вражду. Только радиста выделяла из общей массы. Поэтому, выслушав Таню, она заговорила:

— Ну, что ж. Это неплохо, коли такой молодец ухаживает за тобой. Парень хоть куда — и лицом люб, и обходительный, и насчет разума не пойдет к соседу занимать. Такие удачливые редко бывают. Смотрю на него — точно красному солнышку брат.

Таня сразу повеселела, обрадовавшись, что нашла оправдание для своей любви в словах такой опытной женщины. Значит, не зря она увлекается им.

— Только смотри, девонька, будь построже с ним.

— В чем? — спросила Таня.

— Коли будет приставать насчет того… крепись. Я к тому это говорю вперед в загс нужно сходить, а потом и в постель можно.

Таня стыдливо потупилась.

Василиса, кончив гладить, сложила белье в шкаф. Больше ей нечего было делать. Она села на диван рядом с Таней и опять заговорила:

— Ох, если бы мне вернуть молодость! Я бы нашла для себя совсем другую линию. Многому я научилась от жизни, да поздно. Я бы заставила мужчин уважать себя.

Она остановилась и чихнула три раза подряд.

— Сто тысяч вам на мелкие расходы, — посмеялась Таня.

— Спасибочко за доброе пожелание.

Две женщины долго беседовали о самых сокровенных делах.

Таня ушла от нее, обогащенная житейскими знаниями.

На второй день «Октябрь» проходил через горло Белого моря. Еще немного оставалось — и откроются воды Ледовитого океана. Здесь путь был полон опасностей. Наползали туманы. Пароход продолжал медленно двигаться на север, ежеминутно оглашая пространство ревом. Моряки знали, что здесь разбросаны «кошки», эти подводные каменные снаряды для кораблекрушений, и у всех лица были строги. Никто не смеялся, точно чувствовали присутствие покойников, нашедших себе могилу в этих водах. Изредка показывалось солнце, мутное, как сальное пятно на серой бумаге.

Капитан Абрикосов, не доверяя вахтенному штурману, все время находился на мостике. Он предпочитал борьбу с самой жестокой бурей, чем идти вслепую в тихом тумане: там честный и открытый бой, а здесь все основано на предательстве. Вот почему лицо его, нахмурившись, выражало досаду. Он часто сам заглядывал на компас и, подавшись вперед, сверлил привычными глазами серую мглу.

Усиливалась качка, несмотря на малый ветер. Это приближались к «сувою» — к двум встречным течениям, образующим толчею. «Октябрь» изменил курс, повернув на северо-запад. Мысленная линия, обозначающая Полярный круг, осталась позади. Туман понемногу начал редеть. Наступила прохладная сентябрьская ночь. Безоблачное небо расцвело золотым виноградом звезд. Ледовитый океан, заштилев, дремал в мертвом молчании. Верхнепалубные вахтенные стояли на посту в теплых куртках.


Наступили тихие и ясные дни. Таня, как только освобождалась от работы, выходила на полуют, чтобы полюбоваться диким севером.

С левой стороны виднелись первозданные массивы гор. Они были совершенно голые, безлюдные и уходили в голубую даль серыми очертаниями. Некоторые взметнули к небу тяжелые куполообразные вершины, другие сгрудились остроконечными скалами, точно там, на материке, когда-то бушевали гранитные волны и навсегда застыли в разнообразных формах. Иногда казалось, что на океан надвигались поколебленным фронтом великаны: одни из них храбро выступали вперед, обрушиваясь в пучину крутыми уступами, другие, будто в испуге, остановились, образуя в извилинах заливы, губы, бухты. В них кое-где скрывались становища смелых поморцев. Вдоль берега, дымя, шел паровой тральщик. Он казался таким маленьким, что его легко можно было принять за плывущего баклана.

А справа, уходя на север, к таинственному полюсу, величественно раскинулся Ледовитый океан. Ни одной морщинки не было на нем. Сыто поблескивая, он лишь чуть-чуть вздыхал, молочно-голубой, такой мирный, внушающий полное доверие к себе. «Октябрь», сопровождаемый криком чаек и рыданиями гагарок, продолжал разворачивать арктические воды. Встречались стайки чистиков, так красиво ныряющих в прозрачные глубины за пищей. Изредка, недалеко от борта, всплывала белуга, блестя атласной белизной своего длинного туловища. Через секунду она скрывалась и появлялась с другой стороны судна. Вот впереди замерещились черные точки, похожие на жуков. А по мере того как приближались к ним, они увеличивались в размерах, удлинялись, превращаясь в елы, или карбасы поморцев, вышедших в океан на рыбные промыслы.

На мостике прохаживался кто-нибудь из вахтенных штурманов. Иногда к ним выходил капитан. А над ними, на крыше штурманской рубки, у главного компаса, всегда находился Норд. Это место для него стало излюбленным. С раздувшимися от еды боками, кипенно-белый, он сидел на задних лапах и с философским спокойствием созерцал картины и жизнь полярных вод. Казалось, что он представляет собой главное лицо на судне, а все остальные находятся у него в подчинении.

«Октябрь» забрал мористее. Берег уплывал, теряя четкость очертаний. Горы поголубели, стали похожими на далекие облака.

Буфетчицу теперь нередко можно было видеть вместе с Островзоровым. Она стала бывать у него в радиорубке. Иногда они выходили на полуют и, прогуливаясь, подолгу беседовали. О чем? Обо всем, что приходило в голову.

Другие, глядя на них, радовались:

— Дело на мази.

— Раз загорелись — никакой водой не зальешь.

В кают-компании, исключая капитана, все открыто намекали на их любовь. И это не вызывало протеста ни со стороны буфетчицы, ни со стороны радиста. Напротив, такие намеки нравились им обоим, приводя их в радостное опьянение.

Команда, в свою очередь, продолжала действовать, разоблачая Бородкина. Обыкновенно это делалось в присутствии Тани. Кто-нибудь из матросов обращался к нему с таким видом, точно хотел дать только добрый совет:

— Ты бы, браток, мази, что ли, купил от веснушек. А то лицо у тебя точно мухами засижено.

Стоило ему открыть рот в защиту, как на него начинали сыпаться нападки со всех сторон:

— Молчал бы уж, убогий!

— Не моряк, а недоразумение одно.

— Хоть бы человек был. А то так себе — плевок судьбы.

Таня невольно подпадала под влияние почти всего экипажа.

Бородкин действительно начал казаться ей никчемным матросом. Тем сильнее производил на нее впечатление Островзоров, восхваляемый всеми. Крутолобый, с задумчивым взглядом серых глаз, с уверенной осанкой широкоплечей фигуры, он с каждым днем крепче врастал ей в душу, точно пускал незримые корни, и с каждым днем черты его характера становились все милее. А когда сидел за своим радиоаппаратом, казался интригующе-загадочным человеком. Даже собака у него была необыкновенная. Недаром матросы так подружились с Нордом, часто забавлялись с ним и хвалили на все лады:

— Ну и пес у вас, Григорий Павлович!

— На охотника — за такого тысячу рублей не пожалеет.

Для Бородкина наступило тяжелое время. Он был влюблен в женщину, отвернувшуюся от него и готовую при первом же удобном случае броситься в объятия другого человека.

Это обстоятельство так пришибло его, что первое время он растерялся совсем и относился ко всему пассивно. У него оставалась слабая надежда, тонкая, как волосок, что Таня еще образумится и опять вернется к нему. Он перестал с ней встречаться.

Дня через три был необыкновенно тихий вечер.

Буфетчица находилась на полуюте, усевшись на железный кнехт. Рядом сидел Норд, положив ей на колени голову. Она тихо гладила его, а он, жмурясь от удовольствия, стучал скрюченным хвостом о палубу в знак благодарности. За кормою, вращаясь, надежно работали лопасти гребного винта. Бурлящий шум воды привычно ласкал слух. Таня и Норд смотрели на северо-запад. Там, застилая горизонт, появились темно-синие облака. К ним медленно скатывалось солнце, распухая и пунцовея. Облака накалялись, разливаясь по небу огнем. Не было видно ни одного судна. Только «Октябрь» продолжал свой путь, держа курс на пожар. В воздухе, несмотря на тишину, чувствовалась напряженность. Все морские птицы с беспокойным криком улетали в сторону берега. Норд, настораживаясь, перестал бить хвостом и шире открыл глаза. По-видимому, его охватывала какая-то тревога.

На полуюте появился Бородкин под предлогом, что ему нужно проверить лаг. Уходя обратно, он покосился на Таню и Норда. Скулы его туго обтянулись кожей, как у человека, крепко стиснувшего зубы, а во взгляде белесых глаз было что-то тяжелое, давящее душу. На мгновение показалось, что он хочет подойти ближе и заговорить, но он поднялся на караван и пошел дальше, ни разу не оглянувшись.

Вдруг в стороне раздался вздох: у-у-ф-ф. Норд бросился к борту и, вздыбив шерсть, зарычал. Таня увидела черную голову с большими глазами, удивленно уставившимися на судно. Потом поднялось над поверхностью все черное лоснящееся туловище и, кувыркнувшись, сразу исчезло в глубине. Это был, как Таня после узнала, морской лев.

Вся водная пустыня впереди плавилась багрянцем.

С мостика капитан распорядился:

— Принайтовить все основательнее.

Боцман и несколько матросов ходили по каравану, оглядывая и ощупывая стальные тросы, которыми был скреплен палубный груз. Они проделывали работу молча, с озабоченными лицами, точно в ожидании борьбы с сильным противником. Второй штурман, проходя в кают-компанию, увидел буфетчицу. Он наказал ей, чтобы вся посуда на ночь была убрана на место.

— А почему так, Поликарп Михайлович?

— Ночь будет пакостная.

Закат, угасая, истекал кровью. Ледовитый океан стал бордовым, как виноградное вино.

В штурманской рубке Глазунов, записывая в вахтенный журнал, отметил: «Закат был нехороший. Барометр падает. Ожидается шторм».

Потом посмотрел на карту. Если бы все было благополучно, утром должны бы обойти Нордкап, самую северную часть Норвегии. В душе почему-то стало тускло. Хотелось скорее быть по ту сторону Нордкапа, этого гранитного мыса, мрачно поднявшегося над арктическими водами, как нос носорога. А когда вышел на мостик, вся западная часть неба почернела, точно покрылась толстым слоем копоти, а восточная — мерцала звездами. Подул норд-вест.

«Октябрь» шел в полярную тьму.

XIV

Ночью Таня проснулась от сильных толчков. За бортом слышались глухие удары, хрипящие вздохи. Казалось, кто-то огромный, больше чем само судно, лезет с шумом на палубу и, срываясь, бухается в океан. Под кормой гудел гребной вал. Пароход, сотрясаясь, падал с борта на борт. Буфетчица попробовала еще раз заснуть, натянув на голову одеяло, и не могла: чем дальше, тем сильнее она каталась по койке. В каюте было темно, и мрачные мысли лезли в голову. Протянула руку к выключателю. При электрическом свете стало бодрее. Проворно одевшись, она выскочила из каюты. Ее бросило к одной переборке коридора, а потом к другой. Она ухватилась за поручни и начала подниматься по трапу. Но не успела высунуть голову наружу, как оглушило ревом, ударило в лицо ветром, обдало солеными брызгами. Нет, нужно было спуститься обратно. Войдя в кают-компанию, она уселась в капитанское кресло. Могучие взмахи взбудораженной бездны нагоняли страх. К этому прибавились муки морской болезни, создавая самое отвратительное настроение. Все тело знобило, как в лихорадке.

В кают-компанию вошел Островзоров. Он был весь мокрый, чем-то страшно взволнованный.

— Норд не здесь, Татьяна Петровна?

— Нет. А что?

— Пропал. Все судно облазил. Нигде не нашел.

Таня, придерживаясь за край стола, испуганно смотрела на радиста.

— Вечером он со мной был на полуюте.

— Я его в полночь видел. А потом как-то забыл о нем. Либо волной смыло его, либо кто выбросил за борт.

Островзоров вдруг побагровел и, сжимая кулаки, добавил в ярости:

— Выбросить собаку мог только Бородкин! Если это подтвердится, я ему дурацкую башку оторву!

С последними словами он исчез из кают-компании.

Таня вспомнила, как вечером на полуюте Бородкин посмотрел на нее и собаку. Сомнений никаких не было: он виновник в этом деле. В воображении представлялось, как Норд, ничего не подозревая, доверился человеку и, попав в его руки, очутился за бортом. Это было жестоко, отвратительно, как всякое предательство. Бедный пес, наверное, плакал, взывал о помощи, а его трепали и били волны. Быть может, он мучился целый час, пока смерть не задушила его. Таня нервно вздрагивала.

Исчезновение собаки служило каким-то предгрозием. Казалось, на судне должно случиться что-то еще более страшное. Два сильных противника затаили друг против друга ненависть, слепую и яростную, как эта ночь. Быть может, на верхней палубе уже разыгралась кровавая драма. А может и другое быть. Обозленный насмешками матросов, потерявший рассудок от бешеной ревности, Бородкин явится сейчас сюда, схватит ее и потащит на полуют, чтобы швырнуть в волны Ледовитого океана. От таких мыслей морская болезнь исчезла. Осталась только жуть, непреоборимая, терзающая душу. Таня с замиранием сердца смотрела на дверь, широко открыв глаза и прислушиваясь, не идет ли кто. Никого не было. Только волны шумели, сотрясая корпус судна.

Пошла к себе в каюту и заперлась на ключ. Ночь тянулась долго и нудно. Таня дергалась на койке, не смыкая глаз, испытывая неодолимую тоску о твердой земле, о покое. С недоумением оглядывала свою каюту, пустую, ставшую неуютной. В умывальнике хлопала дверка, и не хотелось встать, чтобы прикрыть ее.

В семь часов утра Таня была уже на ногах. Исполнительная и точная в своих обязанностях, она оделась в непромокаемый плащ и, захватив кофейник, отправилась к камбузу. Чтобы пройти через караван до половины корабля, нужно было совершить огромнейший подвиг. Бревна, сотрясаемые качкой, ерзали, скрипели стойки. Казалось, что вот-вот развалится весь груз, и она полетит за борт вместе с лесом. Дул норд, обдавая ледяным дыханием. Под сумрачным небом, спустившимся почти до мачт, вздымались могучие валы, развевая пенными гривами. Верхушки волн, сорванные ветром, неслись по воздуху горизонтально, словно охапка сена. И нельзя было понять, идет ли дождь или это брызги так больно хлещут в лицо. При этом беспокоила мысль, как обошлось дело между Бородкиным и Островзоровым.

В камбузе, встретившись с коком, она спросила:

— Ну, как, Петрович, на судне все благополучно?

Он ответил недовольно:

— Не совсем: Норд пропал. Это нам даром не пройдет.

— А что?

— Собачьи слезы скажутся. Чувствуете, что кругом творится? Через Бородкина мы хлебнем соленой водицы. Вот, мерзавец, что наделал. Его самого нужно за борт выбросить.

Таня с трудом добралась до кормы и была вся мокрая.

Лица из командного состава приходили в кают-компанию в одиночку. У всех был недовольный вид, суровые взгляды. Наскоро глотали из кружек горячий кофе, закусывали консервами. Разговаривали мало, с неохотой. Старший механик спросил у второго штурмана:

— Ну, как барометр?

— Падает.

— А где мы теперь находимся?

— Приблизительно против Нордкапа.

— А не думаете завернуть в какой-нибудь норвежский порт?

— Наоборот — уходим дальше. Держим курс на норд. В такую погоду рискованно приближаться к скалистым берегам.

Пришел Островзоров и, не глядя ни на кого, буркнул:

— Здравствуйте.

К нему обратилась Таня:

— Не нашелся Норд?

— Нет, — угрюмо ответил радист и замолчал.

Таня заметила, что пропавший пес, по-видимому, нагонял на всех суеверный страх. Это не укладывалось в ее понятия. При чем тут пес, если буря разыгралась раньше, чем он исчез?

В этот день обеда не готовили. Тане надоело сидеть в кают-компании, и она перешла в каюту Василисы. Прислугу тошнило — она стонала, ругала самое себя, что отправилась в такой далекий рейс. Буфетчица, глядя на нее, тоже заражалась морской болезнью. У нее было такое отвратительное состояние, точно она объелась гнилой падалью. Она часто выходила из каюты. Около камбуза, согреваясь горячим чаем, толпились матросы, одетые в непромокаемые плащи и большие сапоги.

— Вот и вы, товарищ Таня, дождались настоящей бури, — сказал ей один из матросов.

— А надолго это будет? — спросила она.

— А шут ее знает. Скорее всего к вечеру утихнет.

Таня, измученная и жалкая, прислушивалась к тяжелым всплескам волн, к завыванию ветра, и ей казалось, что буря все усиливается. «Октябрь» делал неистовые взмахи. Чтобы устоять на ногах, нужно было придерживаться за что-нибудь руками.

С мостика иногда спускался вахтенный, дрожащий от стужи, с посиневшими губами. К нему обращались с вопросами:

— Ну, как у капитана — харьковская не перевернулась?

— Пока нет, — отвечал тот.

— Значит, еще повоюем.

Разговор не налаживался, шутки выходили фальшивыми.

«Октябрь» шел восьмиузловым ходом, поставленный носом к полюсу, против ветра. Большой палубный груз уменьшил его устойчивость. Поэтому изменить курс и подставить ветру и волнам борт было рискованно: судно может перевернуться вверх килем, как перевертывается вверх брюхом дохлая рыба.

На передний караван лезли волны, проникая через промежутки бревен на середину судна. В бортовом проходе между машинным кожухом и каютами плескалась вода. Таня с завистью смотрела на мужские сапоги. Ноги ее, обутые в ботинки, окоченели от холодной воды. И сама она вся дрожала. Единственное место, где она могла согреться, было в машинном отделении. Она вместе с матросами сидела на решетках, крепко уцепившись за них руками. Здесь было чадно и душно. Сверху доносился шум бури, а внизу, издавая шипящие вздохи, работала машина. На вахте стоял старший механик, зорко следя за каждым движением стальных частей. Вдруг в машине раздался свисток. Старший механик бросился к переговорной трубке. Матросы и Таня вытянули с решеток шеи вниз, желая узнать, о чем будут говорить с мостика. Старший механик то прикладывал ухо к переговорной трубке, то сам что-то кричал в нее.

Оторвавшись от трубки, он крикнул машинисту:

— Вихров! Скажи кочегарам, чтобы пар все время держали до отказа, если хотят еще пожить на свете.

Сам он бросился к регулятору и увеличил ход.

Некоторое время спустя с мостика пришел на решетки рулевой Гинс. Головы всех повернулись к нему, впиваясь глазами в растерянное лицо.

— Что случилось наверху?

— Дела, братцы, скверные, — ответил Гинс глухим, словно простуженным, голосом.

— А что?

— «Октябрь» сносит назад. А за кормой скалы. Их увидали, когда на момент просветлел горизонт. И никто теперь не знает, где мы находимся…

Он замолчал, молчали и другие, пришибленные удручающей новостью. Поникли головы даже самых отчаянных моряков перед страшным вопросом: вдруг сдаст машина, или произойдет поломка в руле, или даже заест только штур-трос? Тогда «Октябрь», лишенный возможности защищаться от напора зыбей и ветра, с безумной быстротой понесется назад, в обратную сторону, чтобы, как яичная скорлупа, разбиться о каменные выступы. Все понимали, что находятся под угрозой гибели, и каждый замкнулся в себе, в своих неумолимо суровых думах.

Таня нигде не находила себе места: в машинном отделении было душно и жарко, в бортовых проходах обливало водой и пронизывало холодом. Но она все муки выносила терпеливо, никому не жалуясь. Мало того, долг службы был у нее на первом месте. Вечером она заварила кофе и понесла на мостик, чтобы угостить любимого капитана. Трап падал под нею, а потом с неудержимой быстротой летел вверх. Она держалась не за поручни, а за ступеньки, поднимаясь по ним, как маленький и беспомощный ребенок. Буря перешла в снежный ураган. По лицу хлестали брызги, жесткие, как голые прутья, глаза запорашивало снежной пылью. Нельзя было дышать, точно воздух превратился в упругое вещество. А когда поднялась на мостик, она мельком увидела впереди пропасть, вырытую ураганом. «Октябрь» нырнул в нее и зарылся носом в кипящую гору. Прошли две-три секунды, бесконечно долгие, пока он снова не очутился на вздувшемся холме. На мостике никого не было, кроме капитана, одетого в непромокаемый плащ с капюшоном. Держась за поручни, он стоял неподвижно, согнувшись, точно прилип к парусной полке, защищавшей от ветра. Таня стала рядом по левую сторону его и сказала:

— Капитан, я принесла вам кофе.

Абрикосов не пошевелился.

Потом он повернулся и устремил взор за корму, в мутно-серую даль, совершенно не замечая Тани.

Она дернула его за рукав и снова повторила свою фразу.

Он посмотрел на нее долгим удивленным взглядом, точно не понимая, в чем дело. И видно было по его мрачному и сосредоточенному лицу, что мозг его занят чем-то другим, более важным, чем кофе. Потом он покачал головою, и под седыми мокрыми усами разомкнулись твердые губы, изобразив подобие улыбки. Он сам взял у нее кофейник, и они вместе с трудом вошли в штурманскую рубку. Находившийся там первый помощник сейчас же вышел на мостик. Таня, усевшись на диван, наблюдала за капитаном. Он торопливо пил кофе из кружки, обжигаясь, как пассажир на вокзале. Лицо у него было сизо-красное, утомленное, веки вспухли, точно по ним хлестали веником. Воспаленными глазами косился на барометр, не предвещавший ничего утешительного. В качающейся рубке с мокрой палубой, несмотря на электрический свет, было безотрадно, как в чужом, давно заброшенном помещении. Снаружи ревел ураган и барабанил по крыше брызгами, нагоняя тоску.

— Ну, спасибо, родная, за кофе. Пусть теперь штурман погреется.

Уходя, он пожаловался ей:

— Вот какова наша служба.

Тане до слез стало жалко старика. Хотелось броситься к нему, расцеловать его, как родного отца или как человека, спасающего от гибели судно и людей.

Потом пил кофе первый штурман.

Когда она вышла вместе с ним из рубки, по трапу в это время поднимался Бородкин. Увидав Таню, он остановился в недоумении, глядя на нее исподлобья. Сквозь снежную пыль обрисовывалось искаженное лицо. На него обрушился штурман, заорав:

— Вон отсюда! Чтобы вашим духом не пахло здесь!

— Почему? — упрямо спросил Бородкин.

— Где Норд?

— А я почем знаю? Я не сторож вашей собаки.

Он повернулся и, спустившись по трапу, скрылся под рострами.

Таня побоялась идти вниз и осталась на мостике, держась за поручни. В рулевой рубке увидела двух матросов — Гинса и Брыкалова. Это были лучшие рулевые изо всей верхнепалубной команды. Никто не мог так правильно держать корабль на заданном курсе, как они. У руля они стояли только вдвоем, сменяя друг друга.

Смеркалось. Таня, как и штурман, прильнула лицом к защищавшей от ветра парусиновой полке и, прикрыв ресницами глаза, начала смотреть вперед. Ураган достиг страшной силы. Кружились вихри, обдавая брызгами и осыпая снежной пылью. Лицо обжигало холодом. Казалось, что не «Октябрь» мотается, проваливаясь в пучины и стремительно взлетая вверх, а опрокидывается весь Ледовитый океан и черные тучи. И впереди и по сторонам громоздились огромнейшие пласты воды. На караван, расшатывая найтовы, с грохотом обрушивались волны. Плоскость мостика валилась набок настолько, что Тане приходилось почти висеть на руках. Она не понимала, подвигается ли судно вперед или нет. Чувствовала только дрожь его.

В промежутки небольшого затишья на мостик поднимались матросы, чтобы взглянуть, не опрокинулась ли «харьковская» у капитана. Абрикосов не обращал на них внимания, впиваясь взором вперед. Иногда он оглядывался назад, твердокаменный, с непроницаемым лицом. Матросы тогда уходили обратно успокоенными.

Порывы урагана становились все бешенее. Трудно было разобраться в этой кутерьме. Казалось, вселенная сошла с ума и закружилась в дикой пляске. Заунывный визг в снастях, вой в вентиляторах, свист и стон в дырах каравана, в промежутках бревен, треск и скрипение железного корпуса, захлебывающиеся удары зыбей, рыкающие вздохи бездны — все это сливалось в один аккорд зловещих звуков. При этом ни на одну минуту не покидала мысль, жуткая, как взмах меча над головою, что там, за кормою, в мутно-клубящейся дали, мрачно вздыбились к небу гранитные скалы. На каком расстоянии они находятся? Уходит ли от них «Октябрь», работающий изо всей мочи железными плавниками? Или, наоборот, его сносит назад? Об этом никто ничего не знал. Каменный берег с крутыми обрывами, с острыми выступами перестал быть желанным, ибо он таил в себе гибель и смерть. Хотелось быть дальше от него.

Таня, продрогнув, решила спуститься вниз. Но вдруг замерла, почувствовала, что «Октябрь» куда-то проваливается. Впереди, бурля пеной, развевая космами, поднялся чудовищный вал. Словно сплав чугуна, он обрушился всей тяжестью на переднюю часть судна. Весь носовой караван оказался под водою. Это была мертвая хватка со стороны урагана. Пароход повалился набок, как оглушенное насмерть животное. Казалось — никогда ему больше не подняться. Прошла мучительная секунда, а может быть, больше, и, как ружейные выстрелы, затрещали, обрываясь, стальные тросы цепи, скреплявшие палубный груз, ломались стойки у фальшбортов. С грохотом разваливался караван, усеивая бревнами арктические воды. Даже у привычных моряков похолодело сердце. В следующий момент «Октябрь» высоко взметнул облегченный от груза нос. Одно бревно, поднявшись, ударило концом по мостику. Рядом с Таней, на расстоянии одного аршина от нее, хряснули поручни. Словно от взрыва снаряда, ее отбросило на ростры, ударило о спасательную шлюпку. Она онемела от боли и, ошарашенная событиями, на мгновенье потеряла представление об опасности. Но тут же почуяла весь ужас своего положения. Медленно поползла на мостик, хватаясь за мокрую настилку и ломая ногти. Поднявшись на ноги, она ухватилась озябшими руками за поручни.

Темнел завьюженный простор, словно наливался черным соком. Внизу слышались удары и звон стекла. Это оставшиеся бревна, поднимаемые волнами, таранили палубные надстройки.

Капитан что-то кричал в ухо первому штурману, а потом штурман что-то отвечал капитану.

Шум урагана прорезали человеческие голоса. Откуда они неслись? Что случилось? Первый штурман бросился на ростры, но скоро вернулся. От него узнали о новом бедствии. Оказалось, что оба бортовых прохода, отделяющие каюты от машинного кожуха, забиты бревнами. Последние упирались в задний караван, и от них, вследствие диферента на корму, нельзя было избавиться. Каютные двери, открывавшиеся наружу, оказались заваленными, а люди, находившиеся в этих помещениях, очутились в западне. Сообщение между мостиком и остальным экипажем прекратилось.

В довершение всего корма судна осела, а нос, освободившись от груза, поднялся вверх, и его сильнее стало парусить ветром. «Октябрь» перестал слушаться руля. Он как бы отчаялся, потерял веру в свою мощь, в свои надорванные силы и, погруженный в слепой бушующий мрак, проявлял намерение повернуться в обратную сторону, чтобы вдребезги разбиться о каменные выступы. И только железная воля капитана и ловкость таких славных рулевых, как Брыкалов и Гинс, заставляли корабль держаться против невероятного натиска ветра и волн. Но так продолжаться долго не могло: «Октябрь» находился в невыгодном положении. Нужно облегчить корму, устранить диферент и освободить пленников из кают.

К счастью, многие из матросов находились в машинном отделении.

Капитан Абрикосов по переговорной трубке крикнул вниз:

— Выслать наверх всех матросов, не занятых вахтой.

Второй механик ему ответил:

— Двери машинного кожуха завалены. Выйти нельзя.

— Пусть выбираются через световой люк, но они должны быть здесь.

Первым явился на мостик боцман, потом плотник Хилков, латыш Ян и другие. Они придерживались руками за что только возможно, угрюмые и молчаливые.

Капитан распорядился:

— Отдать найтовы кормового каравана.

Никто ничего ему не ответил. Во главе с первым штурманом люди с мрачной решимостью двинулись по рострам к корме, освещая себе путь карманными электрическими фонариками. Предстояла труднейшая задача — разваливать караван и самим находиться на нем в то время, когда кругом бушует тьма, когда океан лезет на судно, раскачивая его из стороны в сторону, — это все равно что поджечь под собой бочку с порохом. Но об отступлении не могло быть и речи — это тоже было бы равносильно самоубийству. Решили действовать при помощи снастей. Их нужно было протянуть к тросам, скрепляющим груз, и приспособить таким образом, чтобы потом можно было сделать отдачу найтовам издалека, не сходя с ростр. За это дело взялись несколько человек: боцман, плотник и еще один матрос. Обвязав себя концами, они ползли по каравану с ловкостью обезьян, работая в потоках холодной воды.

Таня продолжала стоять на мостике, крепко держась за поручни. Мрак сгустился настолько, что ничего нельзя было разобрать, точно попали в безграничную пещеру. Снег прекратился, но ураган нисколько не ослабевал. Волны поливали не только палубу, но и мостик. В них вспыхивали медузы синим светом, как блуждающие луны. Иногда казалось, что на судно лезет сказочное чудовище, оглушая ревом и сверкая огненными глазами. Все это превышало всякое представление об урагане. Замерзая и щелкая зубами, Таня думала о моряках: более грубой и мстительной жестокости, какая выпала на их долю, трудно было придумать, а они работали, они не могли не работать, защищая родной корабль.

Абрикосов увидел буфетчицу, взял ее за руку и, балансируя, повел в рубку.

На корме загромыхали бревна разваливающегося каравана.

Не было покоя и в штурманской рубке: бросало из стороны в сторону. Тогда Таня вклинилась между столиком и стенкой. Здесь можно было сидеть, не ерзая и не падая.

Несколько человек притащили латыша Яна, обвязанного концом снасти. Он странно блуждал глазами и плевался кровью. Его уложили на койку.

Дальнейшее представлялось как во сне: попеременно видела то капитана, то первого штурмана. Потом явился третий штурман, заявивший с напускным ухарством:

— Точно из тюрьмы вырвался.

Наконец капитану доложили:

— Палуба очищена вся.

— Хорошо, — ответил капитан.

Утром Таня, поддерживаемая Гинсом, спустилась в каюту прислуги. Василиса валялась на койке, над краем которой возвышался барьер.

— Ой, Татьянушка, умираю. Что было тут! Господи…

Таня легла вместе с нею. В койке было тесно, и это не позволяло им кататься. Обе женщины, обнявшись, решили умереть вместе.

Через коридор, шипя, проносились буруны. Сквозь дверные щели в каюту просачивалась вода. «Октябрь» делал какие-то безумные взлеты и падал, пришибленный, вдавленный в ревущий океан.

Таня забывалась на короткое время и снова открывала глаза. Точно в бреду, слышала, как молилась прислуга:

— Святая Мария Магдалина. Сама ты была блудница. Ты знаешь, как трудно жить без греха. Походатайствуй перед святым престолом за рабу Василису…

А когда забирала морская болезнь, давно уже опустошившая ее желудок, она отплевывалась желчью и ругалась самыми скверными словами.

Вдруг почувствовали, что судно проваливается.

Обе женщины одновременно приподнялись и, судорожно задержав дыхание, раскрыли рты, точно хотели что-то крикнуть.

Это был момент, когда «Октябрь» сделал поворот, чтобы лечь на новый курс. Маневр был чрезвычайно рискованный. Пароход качнулся больше, чем мог показать кренометр, и по мостик ушел в кипящую пену. С неумолимой беспощадностью смерть висела над людьми, пока выбирались на поверхность.

Спустя некоторое время «Октябрь» шел уже в юго-западном направлении, огибая норвежские берега. Еще целых полсуток его терзали волны. А потом сразу наступил покой, и загремел якорный канат, даруя измученным морякам жизнь и отдых.

XV

Два дня «Октябрь» отстаивался в норвежском порту. Иностранные рабочие строили на нем новые трапы вместо сломанных, вставляли иллюминаторы, исправляли поручни на мостике. Запаслись пресной водой. Пополнили бункерные ямы углем.

Капитан Абрикосов, не смыкавший глаз во время бури, казалось, состарился на несколько лет. Глаза у него провалились, лицо приняло землистый оттенок. Он спал подряд двадцать часов, предоставив на судне распоряжаться своим помощникам. Он вставал только для того, чтобы поесть, попить, и опять ложился на койку.

Остальные из экипажа были моложе, а потому скорее восстановили свои потраченные силы. Дорвавшись до берега, они кутили, охваченные буйным разгулом. Таня, сама испытавшая ледяное дыхание смерти, понимала теперь моряков лучше, чем раньше, и не осуждала их. Они были грубы, как буря, они были веселы и расточительны в ласках, как море в солнечный день.

И сама Таня постепенно изменялась, заражаясь удалью мужчин и чувствуя в душе новые наслоения, оставляемые морской жизнью.

На третий день «Октябрь» вышел в море. Стрелка барометра стояла на дуге, показывающей ясную погоду. Воды заштилели. За кормой разгоралась янтарная заря. Из-за гор поднималось солнце, создавая чудесную зрительную поэму. Лица моряков по-детски просветлели, улыбались кротко и наивно.

После обеда Максим Бородкин явился в каюту к Тане. Он, как и раньше бывало, выбрился и приоделся. Но лицо его выражало мрачное настроение.

— Здравствуйте, Татьяна Петровна! — сказал он, остановившись у порога.

Таня насторожилась.

— Здравствуйте. Что скажете?

— Поговорить пришел.

Она посмотрела ему в глаза и спросила:

— Это вы выбросили Норда за борт?

Он замялся, а потом, решив подействовать на нее страхом, признался:

— Да, я. Я еще не то сделаю, если это будет продолжаться.

Она не пошевелилась и только порывисто дышала, жестко глядя на веснушчатое лицо.

— Хорошо. Больше вы ко мне не приходите. И все разговоры между нами кончены.

Бородкин, когда шел к ней, на что-то еще надеялся, а теперь, услышав холодный голос, отказывающий ему навсегда, почувствовал, что все пропало. В первый момент он посмотрел на нее умоляющим взглядом, словно просил пощады, а потом белесые глаза его будто помертвели, приняв ртутный отблеск. Он задвигал челюстями, собираясь сказать что-то значительное, но произнес одно только слово, произнес глухо, как пещерный житель:

— Ладно!

Оставшись одна, Таня одновременно переживала два чувства: боязни и облегчения. Пугало то, что Бородкин решился на что-то страшное. С другой стороны, она обрадовалась, что он признался в своем преступлении. Он давно уже надоел ей и опротивел, но она считала его спасителем своей жизни и не могла оборвать с ним знакомства. А теперь нашелся для этого основательный предлог. Разве может она питать любовь к человеку, с такой жестокостью погубившему невинную собаку?

И еще сильнее, еще неудержимее почувствовала влечение к радисту. Никакой страх, никакие угрозы не могли остановить ее. Сердце, встретившее в своей жизни двадцать две весны, теперь билось только для Островзорова. Каждая кровинка в ней играла и, казалось, звучала песней.

«Октябрь» подвигался на юго-запад. С каждым днем становилось теплее. Небо плескалось ласковой синью, а море лучилось, обведенное широким кругом горизонта. Всюду разливалась тишина и покой. Трудно было себе представить, что опять когда-нибудь поднимется буря и опять будет жестоко трепать людей. В прищуренных глазах моряков отражались радость, торжество за жизнь, сияющую голубым простором.

Таня все свободное время проводила в радиорубке.

Тридцать с лишком пар глаз следили за нею и за Островзоровым. Каждый, засматривая ему и ей в лицо, старался определить, насколько между ними произошло сближение. Об этом теперь шел разговор в кубрике, в машине, в кочегарке, в кают-компании. Люди волновались, переживали острое любопытство, точно каждый из них сам был влюблен. Одни уверяли, что дело можно считать законченным, что буфетчица уже принадлежит радисту, другие возражали:

— Вот когда она останется ночевать у него или он у нее, тогда — да.

— Хоть и ловок парень он, радист-то, но и она с характером. Крепкая женщина.

Перед Островзоровым все заискивали, готовы были носить его на руках, только бы выручил их. При нем восторгались Таней:

— Ну и буфетчица у нас! Не женщина, а вишня.

— За такую не пожалел бы своей буйной головушки!

— Правильно! — с азартом восклицал плотник Хилков и, не глядя на радиста, начинал рассказывать товарищам: — Мы, братцы, не умеем ценить красоту. А если понять ее по-настоящему — это великое счастье. Я вам сейчас поясню. Возьмем, примерно, какую-нибудь американскую миллиардершу. Денег у нее, что песку на морском дне, — всю жизнь будешь считать и не пересчитаешь. А с виду она — сидеть бы ей с такой рожей под рогожей и конфеты сосать, а на свет божий лучше и не показываться. И вот, скажем, взять нашу Татьяну Петровну и показать этой уродливой великомученице. А потом спросить: хочешь, мол, обменяться красотой? Сколько дашь в придачу? Да она, американка-то эта самая, ей-богу, половину своего состояния не пожалела бы. И не задумалась бы. Чувствуете, братцы, чем это пахнет? Значит, как по-нынешнему сказать, природа отвалила нашей Татьяне Петровне капитал в пятьсот миллионов рублей. Шутка, а?

— Ну и Артамоша! Ловко балансы свел! — отзывались матросы.

Радист, слушая такие разговоры, счастливо улыбался.

К буфетчице тоже относились как нельзя лучше. С нею шутили, смеялись, величали ее по имени и отчеству. Для нее готовы были сделать что угодно, только бы не подвела их. Почти весь экипаж хотел, чтобы она сошлась с радистом. Тридцать с лишком человеческих воль, не переставая, действовали на одну ее волю изо дня в день, проявляя в деле внушения изумительную изобретательность. И одинокая личность, молодая, еще не окрепшая, не имеющая житейского опыта, невольно растворялась в массе, заражалась желаниями большинства, катилась по пути, указанному ей другими.


«Октябрь» вступил в воды Немецкого моря.

Когда потухла заря, буфетчица пришла в радиорубку. Островзоров лежал на диване с слуховыми трубками. При появлении ее он вскочил и, улыбнувшись, заговорил:

— Вот хорошо, что вы пришли, Татьяна Петровна. Сейчас в Ньюкастле идет спектакль специально для судов, находящихся в море. Хотите послушать?

— С удовольствием, — засмеялась Таня.

Он надел ей на голову вторую пару слуховых трубок, посадил ее на диван и сам сел рядом. Скоро она услышала человеческий голос, говоривший что-то по-английски. Островзоров перевел ей:

— Сейчас будет петь под аккомпанемент рояля артистка мисс Крейтон.

Полилась мелодичная музыка, а несколько секунд спустя в нее вплелся женский голос. Таня слушала с трепетным волнением. Казалось, что звуки несутся не с берега, не за сотни миль, а кружатся и вьются в воздухе рядом, над крышей рубки. Мотив был печальный. Представлялось, что это не женщина, а чайка поет, летая над судном; поет и рыдает, оплакивая жизнь погибшего друга. Когда смолкла песня, раздались аплодисменты. Таня, возбужденная и сияющая, тоже похлопала в ладоши.

Потом были другие номера: веселые песни, комические сценки, струнный оркестр. Наконец, запел баритон. Островзоров взялся переводить ей, но фантазировал свое:

— С тех пор как встретился с тобою, мое сердце не знает покоя. Мое счастье в тебе. Ты для меня дороже жизни. Приди ко мне, моя желанная…

Таня сама не заметила, как привалилась к радисту. Приятно было слушать и баритон, распевающий где-то на берегу, и звуки рояля, опьяняющие голову, и слова своего друга, ласкающие сердце. Рука его легла на ее талию — она не протестовала против этого. От близости любимого мужчины синей далью пламенела душа. Золотистые глаза стали знойными. Радист, заглянув в них, понял все. Он знал, что женское сердце, словно море, имеет свои приливы и отливы. Таня как раз переживала прилив чувств. Он понял это и погасил электрическую лампочку.

А в это время недалеко от радиорубки стоял на рострах вахтенный матрос, латыш Ян, успевший оправиться от ушиба. Он привалился грудью к спасательной шлюпке и, покуривая трубку, устремил взор в небосклон, усеянный яркими звездами. Ночь была тихая, с бодрящей прохладой. Хорошо было стоять здесь и думать о том, как он опять встретится в Англии с мисс Рейл, если только она не вышла замуж. Вдруг со стороны рубки, обрывая его мечты, донесся стон. Он обернулся, подошел ближе к дверям рубки, прислушался. А когда удалился, удивлению его не было границ. Зашептал тихо:

— Вот тебе раз… А мы-то, головотяпы, думали, что она с Бородкиным того…

На второй день каждому мужчине обязательно хотелось взглянуть на Таню. Для этого изобретались всевозможные предлоги. Она ходила бледная, стыдливо опустив ресницы. Сомнений ни у кого не было. Все обрадовались, все были довольны. В то же время к радисту, переживавшему торжество самца, как-то сразу охладели, а некоторые косились на него враждебно.

Над Бородкиным перестали смеяться. Он был мрачен, налился весь мутью. Все догадывались, что он дошел до той грани, когда человек не отдает отчета в своих поступках. От него всего можно было ожидать.

Хуже стало, когда один матрос, тараща глаза, таинственно сообщил о нем:

— При мне достал из сундучка финский нож. Попробовал на палец лезвие и в карман положил. Зарежет, дьявол!

— Кого? — спросили другие.

— Скорее всего радиста.

— Как бы и еще кого не пырнул.

Матросы испуганно переглянулись.

— От него станется. Дурак ведь. Выкинул Норда. За что, спрашивается, собаку погубил? Спишь ты и ничего не думаешь. А он тебе ножом в ребра…

Весть об этом перекинулась и в кают-компанию. Там тоже начали высказывать опасения.

Над судном нависла тревога. Все насторожились, ожидая кровавой развязки. Многие раскаивались в том, что затеяли эту опасную игру. Некоторые проклинали женщин: из-за них все бедствия на земле, а еще больше — в море. Беспокойство росло, нервировало всех.

Бородкин все больше и больше приковывал внимание к себе. Он ни с кем не разговаривал, погруженный в свои одинокие думы. Иногда веснушчатое лицо его становилось мрачно-торжественным, а провалившиеся белесые глаза, словно радуясь черным мыслям своей души, загорались зловещим блеском. В такие мгновения он был страшен.

В кубрике кочегары свою половину запирали на ночь на крючок, а во второй половине, где находились верхнепалубные матросы и сам Бородкин, никто не мог как следует спать. Тогда, посоветовавшись между собою, решили устроить тайное дежурство. Тот, чья наступала очередь, брал книгу и просиживал с нею за столом всю ночь.

Тут же, не раздеваясь, лежал на койке и Бородкин. Глаза у него постоянно были открыты. Когда он спал? Окутанный непроницаемым мраком молчания, он только на время забывался в полудреме и тогда стонал или скрежетал зубами, наводя ужас на дежурного.

Когда бросили якорь в английском порту, на судне стало легче жить. Бородкин все время проводил на берегу, пьянствовал с продажными женщинами. За него охотно несли вахту другие, говоря:

— Пусть погуляет. Может, очухается парень.

Пока «Октябрь» нагружался углем, для Тани наступили самые счастливые дни. Она теперь отправлялась в город только с радистом. Ни одного вечера они не пропустили, чтобы не посетить мюзик-холл.

Возвращалась она на судно ликующая,

XVI

«Октябрь» возвращался к себе на родину, широко раскинувшуюся за двумя морями. Днем пришлось пробиваться через муть рассвирепевшей погоды. Налетая, рвал сизокрылый шквал, били гребнистые волны, поднимаясь выше бортов. На палубу вкатывалось невероятное количество воды, и весь корпус содрогался, когда над судном, словно горные реки, проносились буруны. А к вечеру в воздухе разлилась тишина. Небо загустело тучами, расползающимися, как тесто. Наступила ночь, накрыла море непроницаемым мраком, словно огромнейшей звериной шкурой. Пароход отмерял морские мили, плавно раскачиваемый мертвой зыбью. Было тихо, и только за бортами, словно в бреду, тяжело ворочались бездны, издавая глухой рокот. Вахтенные на мостике, напрягая зрение, вглядывались вперед. Тьма, всегда скрывающая в себе что-то внезапное, заставляла их настораживаться. Навстречу замерцали два топовых фонаря неведомого судна, а потом всплыл красный огонь. Это означало, что пароходы расходились левыми бортами. Скоро огни скрылись за кормою.

В рулевой рубке, у штурвала, стоял матрос. Кругом было темно. Только у компаса, прикрытого картонным колпаком с небольшим отверстием для наблюдения, горела электрическая лампочка. Рулевой напряженно согнулся, упер глаза в медный котелок, в картушку, разбитую на румбы и градусы. Это был Максим Бородкин. Он старался думать о служебных обязанностях, а мозг рождал безнадежные мысли. Таня изменила ему, бросила навсегда. И все это наделал радист Островзоров, вклинившийся в их любовь. С поразительной ясностью представлялось, что она опять, как и в прошлые ночи, сидит в радиорубке и милуется с новым другом. Бородкин дрожал. Перед глазами, налившимися кровью, рябило, значки и цифры на компасе расползались, как черные букашки. Он крепче стискивал ручки штурвала, точно душил своего соперника. Хотелось сейчас же, сию минуту, сбежать на палубу, схватить лом и, трахнув им по двери, циклоном ворваться в радиорубку.

— Вы куда держите курс? — раздался суровый голос над ухом.

Бородкин дернулся, бросил взгляд в сторону. Рядом, качаясь в темноте, выросла широкоплечая фигура первого штурмана, только что кончившего в соседней рубке записывать вахтенный журнал и пришедшего взглянуть на компас.

Послышался раздраженный крик:

— Вам, товарищ Бородкин, приказано было держать курс зюйд-ост пятьдесят семь, а вы самовольно повернули судно почти в обратную сторону! Понимаете ли вы, какому риску подвергаете пароход и весь экипаж? Это преступление! Я рапорт напишу! Вы под суд пойдете!

На баке загудел колокол. Бородкин, не слушая дальнейших слов штурмана, начал почему-то отсчитывать в уме удары склянок. С трудом сообразил, что до полночи остается еще час. Почему же его сменили с вахты раньше времени? К рулю был поставлен матрос Гинс, вызванный наверх вместе с боцманом и профуполномоченным. Штурман никак не мог успокоиться и все продолжал кричать:

— А если бы тут поблизости были скалы или подводные рифы, что могло бы получиться?

К Бородкину сухо обратился профуполномоченный:

— На каком основании вы самовольно изменили курс корабля?

Виновник провел ладонью по лицу, покрывшемуся холодным и липким потом.

— Я не менял. Это так вышло.

С мостика он спускался тихо и осторожно, точно боялся оступиться.

Боцман пояснил о нем:

— Парень в большое расстройство пришел. Может много бед натворить. На судне кровью пахнет.


В радиорубке было светло. За столом, перед блестящими аппаратами, сидел радист Островзоров. На его лице, крутолобом, с коротко подстриженными усами, была уверенность в знании своего дела. Он ловил электромагнитные волны, доносившиеся до «Октября» за сотни и тысячи миль. Из массы разных сообщений, пронизывающих морские просторы, сознание отсеивало то нужное, что необходимо занести в вахтенный журнал. Тогда голова радиста, перехваченная ремнем под нижнюю челюсть, с слуховой трубкой над каждым ухом, склонялась перед раскрытой книгой.

Вдруг Островзоров насторожился. В тревоге расширились глаза, застыли, словно увидели перед собою что-то кошмарное. Левая рука, вздрагивая, быстро начала передвигать регулятор. И сразу три отчетливые буквы, словно вылитые из сверкающего металла, остро врезались в мозг: SOS. Смысл их настолько был страшен, что у него похолодел затылок, точно он прикоснулся к куску льда. Какой-то корабль, затерянный в беспредельности моря и мрака, переживал трагедию и взывал о помощи.

В рубку вошла буфетчица Таня. На щеках ее играл румянец молодости, золотистые глаза излучали радость. Она бойко заговорила, улыбаясь:

— Ну, и темно на палубе! Точно мы по морскому дну идем! Я даже боялась идти к тебе. А ты, дорогой, все на работе?

Она положила ему руку на плечо и хотела поцеловать.

Он грубо оттолкнул ее. За все время знакомства с ним впервые прозвучал его голос так холодно:

— Отойди!

Таня в испуге отступила от него. Руки взметнулись к вискам. На глазах навернулись слезы обиды.

— Гриша, что с тобой?

С тревогой ждала ответа, готовая рухнуть на качающуюся палубу. А он молчал, чужой и непонятный. Карандаш прыгал в его руке, занося что-то на бланке. Для Островзорова в этот момент не существовало больше Тани. Другое входило в голову, переворачивая мозг. Все радиостанции молчали, прислушивались к одной, кричавшей о погибающем корабле. Это оказалось английское наливное судно «Строллер». Последний держал курс к своим берегам, имея в трюмах горючий груз — полмиллиона пудов нефти. Произошел пожар. Принимают все меры потушить его. Но положение создалось отчаянное. И снова, сообщив, под какой широтой и долготой обрушилось на людей бедствие, начали повторять то же самое.

Островзоров, оторвавшись от стола, вскочил.

— Английское судно гибнет!

Таня вздрогнула.

— Как гибнет?

Она выскочила из радиорубки вслед за радистом, побежавшим на мостик.

Вскоре в темноте послышался громкий голос первого штурмана:

— Вахтенный! Немедленно попросите на мостик капитана! Вызвать на палубу всех, кто не занят вахтой.

Через несколько минут весь экипаж был на ногах.

В рубке первый штурман с циркулем в руках определял расстояние. Потом повернул голову к капитану.

— До «Строллера» семь-восемь миль. Это, вероятно, то самое судно, которое недавно встретилось с нами.

— Хорошо, — спокойно ответил капитан Абрикосов. — Мы, значит, придем к нему на помощь скорее других.

Он нахмурил брови и почему-то часто одергивал темно-синюю тужурку.

«Октябрь», переваливаясь с борта на борт, уверенно резал мертвую зыбь. Исключая тех, что были заняты в машинном отделении и кочегарке, все люди находились на мостике и на рострах. Стояли молча, охваченные тоскливым ожиданием. Глаза напрасно ощупывали тьму — она была непроницаема, как черный бархат. Кто-то сказал:

— Темно, как в брюхе акулы.

И вдруг разом крикнули несколько человек:

— Вон! Смотрите! Смотрите!

Впереди показалось небольшое зарево. Оно постепенно росло, ширилось, раздирало мрак. Качаясь, рыжим столбом подымался дым. Вершина его, расползаясь, обрастала вьющимися клубами. Скоро обозначился и силуэт судна. Вокруг него, словно прозрачные крылья исполинских стрекоз, трепетали тени.

Капитан Абрикосов, приткнувшись к переговорной трубке, крикнул в машину:

— Увеличьте число оборотов до отказа!

«Октябрь» торопился на выручку англичан. Люди с него смотрели вперед, вытянув шеи, застыв на месте. В воображении громоздился ужас. Ночной воздух будто стал холоднее, проникал в тело зябкой дрожью.

Капитан Абрикосов продолжал распоряжаться:

— Приготовить шланги!

Несколько человек ринулось с мостика вниз, стуча каблуками по ступенькам трапа.

Потом обратился ко второму штурману:

— Поликарп Михайлович! Узнайте, в порядке ли помпы. Затем поручаю вам следить за работой пожарных матросов.

Островзоров опять сидел за аппаратом, выслушивая мольбы погибающих. Между мостиком и радиорубкой бегал третий штурман в качестве передатчика. Капитану все время докладывалось, в каком положении находится «Строллер». Последнее сообщение гласило, что пожар не удалось потушить. «Скоро загорится нефть. Спускаем шлюпки. До свидания, а может быть — прощайте навсегда. Радист Баркер».

На этом сообщение со «Строллером» оборвалось.

Скоро увидели на нем огненные языки. Они показались на средине палубы и, кривляясь, начали расползаться по всему судну. Пламя поднималось все выше, превращая ночь в предрассветный день. Мертвая зыбь, красновато поблескивая, ожила, заиграла огненными отражениями.

— Эх, опоздали мы! — вздохнул кто-то из матросов.

— Теперь не спасти, — добавил другой.

Около борта «Строллера» заметили спасательную шлюпку. В нее спускались по концу последние два человека.

— Какого же черта они медлят! — проворчал первый штурман.

Капитан Абрикосов стоял на мостике, привалившись грудью на поручни. Через стекла длинного бинокля он наблюдал за спасательной шлюпкой. Багрянец играл на его седоусом лице. Он басисто крикнул:

— Шторм-трап спустить!

— Есть! — ответили с палубы.

Спасательная шлюпка отвалила от борта «Строллера». Матросы, по-видимому, торопились, наваливаясь на весла изо всех сил, но казалось, что она уходит от своего судна чрезвычайно медленно. Раскачиваемая зыбью, она была похожа на белое десятиногое насекомое, тихо ползущее по песчаным дюнам. В это время увидели вторую шлюпку, находившуюся по другую сторону пылающего судна. Она уходила вдаль, не замечая приближения помощи.

«Октябрь» повернулся наперерез первой шлюпке.

Расстояние между ними быстро уменьшалось.

— Приготовьте конец! — распорядился первый штурман.

Пламя на «Строллере» увеличивалось. Казалось, он обрастал огненной гривой и сейчас, как сказочное чудовище, понесется по морю, разбрасывая золотые искры. Над ним, шатаясь, повис огромнейший опрокинутый конус из темно-бурого дыма. Пылающее судно покачивалось, и две его мачты, как два указательных пальца великана, лениво грозили небу.

Под рукой Абрикосова металлом простонал машинный телеграф, передвинув стрелку на «стоп». Спасательная шлюпка была уже близко. «Октябрь» повернулся к ней бортом. С палубы крикнули англичанам:

— Лови конец!

А когда шлюпка подтянулась к шторм-трапу, англичане начали подниматься на борт спасающего судна. Плотник Хилков и Максим Бородкин, помогая им, подхватывали их под руки. Иностранцы, скопляясь на палубе, держались отдельной кучкой. Тут были администраторы и матросы. Некоторых из них пожар поднял прямо с постели: они были в одном нижнем белье, босые, с обнаженными головами. Лица возбужденно покраснели, покрылись потом, смывающим грязь. Дико озирались, точно не верили, что попали на русский пароход.

Капитан Абрикосов хотел дать малый ход, надеясь, что это не помешает остальным людям подниматься на палубу. «Октябрь» должен был направиться ко второй шлюпке, но случилось другое.

Произошло что-то нелепое. Не сразу поняли, почему «Октябрь» обдало горячим воздухом и почему люди на нем так рванулись с места. Одни, сделав какое-то суматошное движение, устояли на ногах, а другие полетели кубарем. Каждому показалось — всхрапнула сама бездна, всхрапнула чудовищно, сотрясая море, и что-то с гулом покатилось в беспредельность. От слепящего блеска далеко шарахнулась тьма. Оглянулись на то место, где стоял «Строллер»: вместо судна увидели золотые космы пламени, вздыбившиеся до черных туч. Вокруг низвергались огненные фонтаны. Загорелось море, облитое нефтью, и пламя быстро распространялось вширь по зыбучей поверхности воды.

«Октябрь» очутился в кругу огня. Прозвякал машинный телеграф, давая знать вниз, что нужно развивать самый полный ход. Раздался властный голос капитана:

— Право на борт!

— Есть право на борт! — высокой нотой ответил рулевой.

«Октябрь» начал медленно разворачиваться, забирая вправо.

Ход понемногу увеличивался. Затем снова прозвучала команда:

— Одерживай!

— Есть одерживай!

Из-за борта, где была причалена спасательная лодка, неслись дикие вопли оставшихся там людей. На палубе все молчали. То, что случилось, давило мозг, не укладывалось в сознание. Безумие выпирало глаза на лоб, большие, выпуклые, как дно опрокинутого стакана. В жутком изумлении оглядывали пылающее море. Черным дымом клубилась высь. Простор гудел разгулом огня, дышал жаром, обжигая тело, наполняя легкие едким чадом. Казалось, наступил момент мировой катастрофы.

— Какого же дьявола вы стоите истуканами? По местам все! Помпы пустить! К шлангам!

Это, надрываясь, кричал капитан Абрикосов. Теперь голос его звучал громко, точно выходил из рупора, и жесты были повелительны. Он продолжал стоять на мостике, багровея в отблесках огня. Во всей его фигуре было что-то гневно-величественное, как у морского пирата, готового разбить череп тому, кто не подчинится его воле. Командные слова отрезвляли подчиненных. На судне уже не было мертвящего оцепенения. Каждый опрометью бросался к исполнению своих обязанностей, сознавая, что нужна самая решительная борьба за жизнь. Англичане сбились кучкой под мостиком. Радист сидел у своего аппарата и бросал в пространство крик «Октября», плывущего по огненному морю.

С мостика падали распоряжения, короткие, как выкрики газетчиков:

— Поливать все верхние части судна!

— Есть! — неслось с палубы в ответ капитану.

— Поливать друг друга!

— Есть!

— Задраить все иллюминаторы!

Заработали помпы. Матросы, повертываясь, направляли шланги в разные стороны. Поливались ростры, шлюпки, брезенты на люках, рубки. Напор воды настолько был силен, что она вылетала из парусиновых рукавов с шипящим хрипом, с треском. Хрустальные струи, пронизывая освещенный воздух, разбивались в разноцветно сверкающие брызги. Те из людей, которых окатывали водой, ежились, крутились, прятали лицо, фыркали. Все это было похоже на то, как будто весь экипаж занялся детской игрой.

Боцман стоял на полуюте, несуразно растопырившись, оскаливая широкий рот на лошадином лице. Он повторял каждую команду капитана и, стараясь подбодрить матросов, прибавлял свое:

— Крой все на свете, пока не лопнула требуха!

«Октябрь», разворачивая пылающее море, рвал пространство с настойчивостью разъяренного чудовища. Желтые остроконечные языки липли к железному корпусу и, шелуша масляную краску, ползли вверх до фальшборта. С палубы на них направляли шланги. Пожар привлек приток воздуха, зашумел резвый ветер. Зарево судорожно колебалось. По зыбучей поверхности извивно плясали огни, уменьшаясь в провалах и взмывая на водных холмах мятущимся пламенем. Получалось впечатление, что корабль окружен миллионами огненных драконов, — они шныряли в разные стороны, опрокидывались, становились на дыбы, угрожая забраться на палубу. «Октябрь» неумолимо давил их своей железной громадой. За кормой, в бурлящих потоках воды, нефть переливала мгновенными вспышками, искрилась звездами. А дальше, там, где стоял «Строллер», уперся в небо огненный смерч, разбрасывая оранжевые полотнища шелка. Тучи над ним накалились докрасна, и казалось, что сейчас они рухнут вниз, громыхая обломками, словно крыша горящего здания.

Выйдет ли «Октябрь» в целости из этого ада?

Люди изнемогали от жары. Угарный чад царапал легкие, разъедал до слез глаза, мутил голову. Дрожали колени. Нужно было напрягать все силы, чтобы продолжать борьбу с огнем.

На борту, забравшись по шторм-трапу, показался еще один англичанин. Он пробился сквозь пламя. Это был высокий человек, сухопарый, в одних кальсонах и нижней рубашке. Когда он очутился на палубе, огонь все еще продолжал змеиться по нем, рвал красными зубами последнее платье, словно торопплся обнажить его, вгрызался в живое мясо. Англичанин громко ахал, прыгал и кружился на одном месте, размахивал руками, как одержимый безумной болезнью. Весь в ожогах, с распухшим лицом, с голым, словно скальпированным, черепом, он казался жутким морским привидением.

Из кучки англичан, стоявших под мостиком, раздался возглас:

— Наш главный механик!

Боцман, спохватившись, заорал:

— Водой окатите его, водой!

Сильная струя, ударив в лицо, сбила механика с ног. Он закувыркался на палубе, точно акробат, и опять поднялся. Двое англичан подхватили его под руки и повели как слепого. С распухшего лица сползла кожа, свисая грязными тряпками.

Буфетчица, стоявшая на полуюте около трапа, вдруг пронзительно закричала, показывая за корму:

— Шлюпка оторвалась!

Все оглянулись.

Английская спасательная шлюпка попала в кипящие буруны, отбрасываемые мощными лопастями винта. Быстро удаляясь, она завертелась, как сумасшедшая, охваченная со всех сторон пламенем. Огонь, обуглив борта, лез внутрь нее, поджаривая копошившихся на дне людей. Один из них встрепанно вскочил и почему-то помахал в воздухе веслом, точно угрожая уходящему «Октябрю». Он тут же свалился за борт, головою вниз, описав ногами дугу.

В одну секунду шлюпка исчезла в пламени.

«Октябрь» теперь находился вне опасности. Он огибал широкий огненный круг, держась от него в двух кабельтовых. С мостика в несколько биноклей следили за освещенным морем. Это разыскивали вторую спасательную шлюпку, разыскивали без всякой надежды на успех.

Выступая из мрака, начали появляться другие корабли, пришедшие на призыв «Строллера».

Тем временем на «Октябре» в кают-компании занялись спасенными англичанами. Третий штурман при помощи других обматывал бинтами обгоревшее тело главного механика, а тот стонал и скрежетал зубами. Матросы и персонал снабжали своим добром раздетых иностранцев. Появился здесь и Максим Бородкин. Он принес свой лучший костюм, застенчиво сунул его одному англичанину, как грошовую и ненужную больше вещь, и торопливо ушел. Таня, бледная и расстроенная, хлопотала у стола, чтобы напоить чаем неожиданных гостей. Англичане пожимали руки своим спасителям, благодарно улыбались, делились впечатлениями о пережитых ужасах.

Пожар, ослабевая, разрывался на части. Отдельные клубы пламени разбрелись по водной степи, как стадо огненных быков. Зыбь продолжала дробить их. Напоследок море замигало проблесками, точно по нем резвились золотые рыбы, взметывая над поверхностью светящимися хвостами, и все погасло. Только «Строллер» продолжал гореть, как жертвенник. Вокруг собралась целая флотилия разных кораблей. Тут были суда французские, английские, норвежские, голландские, немецкие. Все они опоздали и ничем уже не могли помочь своему погибающему собрату.

К борту «Октября» пристала шлюпка, вызванная с одного английского парохода. На палубу поднялся офицер, отрекомендовавшийся первым штурманом. Это был толстый человек среднего роста, в парадном морском костюме с золотыми позументами. Приняв спасенных людей, он обратился к капитану Абрикосову:

— Сколько должны вам заплатить?

— «Октябрь» за спасение людей ничего не берет, — с достоинством ответил Абрикосов.

Офицер обиженно дернул плечами.

— До свидания.

— Всего доброго.

«Октябрь», развертываясь, чтобы лечь на прежний курс, победным ревом всколыхнул ночь, набухшую заревом пожара. Увеличивая ход, он пронесся мимо иностранцев, смотревших на него с мостиков и бортов, и утонул в безграничном мраке.

Большинство из людей, не занятых вахтой, разбрелось по своим койкам.

Таня сидела в радиорубке, ожидая, когда друг ее освободится от работы. Чувствовала себя разбитой, угасшей, золотистые глаза затуманились печалью. Островзоров, не обращая на нее внимания, вызывал свой порт. Нервно визжала динамо-машина. Радиоаппарат напрягал все силы, чтобы перебросить весть через тысячемильную даль, в Союз Советских Республик, весть о жуткой трагедии.

А в это время Максим Бородкин стоял на баке, привалившись спиной к брашпилю. Он смотрел вперед, в глухую и непроглядную темень. В сравнении с тем, что он видел и сам испытал во время пожара, прежнее его горе казалось ничтожным. Чувство ревности остыло. Не хотелось больше думать ни о Тане, ни о сопернике: пусть будут счастливы, если только есть на свете счастье. Скорее бы попасть в свой порт. Он немедленно переведется на другое судно, чтобы опять скитаться по далеким морям и опять искать свою долю.

За бортами «Октября» загадочно вздыхала бездна.

1923–1924

Загрузка...