Я увидел его впервые на Чёрном Иртыше, у переправы. Он сидел возле косо врытого в землю столба и, как показалось мне, задумчиво смотрел на туго натянутый стальной трос, уходящий к такому же столбу на противоположном берегу. Река неслась, сдавленная каменистыми предгорьями; мутно-жёлтые волны с грохотом выплёскивались на шаткий бревенчатый причал. Стёкла моей кабины сразу покрылись водяной пылью.
Услыхав скрип тормозов, он отвёл взгляд от поблёскивающего на солнце троса, пружинисто распрямился и легко прыгнул на подножку грузовика; секунды две — три разглядывал быстрыми чёрными глазами кузов, наполненный мешками, ящиками, геологическим оборудованием, потом вынул из кармана синей драной куртки листок бумаги и молча подал мне.
Это была записка от начальника партии Тараса Даниловича. Он писал:
«За время твоей отлучки мы перебрались на новое место: наконец-то нашли асфальт, и, кажется, много. Дорогу тебе покажет этот хлопчик. Он пристал к нам по пути — просится на работу. Может, пригодится тебе по части ремонта и грузов — посмотри, а то его больше некуда девать».
Паренёк тем временем рассматривал приборы на щитке автомобиля, а я рассматривал его: он худ, мал ростом, одет в заношенные лыжные штаны и байковую куртку с чужого плеча. В том, как он трогал кнопку сигнала и поглаживал рулевое колесо, было что-то ребячье. «Горе ты, а не грузчик», — подумал я. Но пожатие узкой смуглой руки паренька оказалось неожиданно сильным.
Он быстро заговорил по-китайски, потом, видно сообразив, что я его не понимаю, поспешно ткнул себя пальцем в грудь:
— Жень-чу.
Я тоже показал на себя и назвал своё имя.
— Степана, — бойко повторил он. И, заглянув мне в глаза так, словно просил о чём-то, тише добавил: — Товарыш Степана…
Его скулы резко выдавались на впалых щеках. Вещей при нём не было, даже узелка.
Выжженный солнцем щербатый берег выглядел диким и пустынным; на двери хибарки паромщика висел замок.
— Давно ты ждёшь меня здесь?
Он не понял. Я попытался объяснить жестами. Он опять огорчённо закрутил головой. Тогда я поднёс палец ко рту и щёлкнул зубами: есть, мол, хочешь?
Жень-чу радостно заулыбался, с готовностью вытащил из-за пазухи знакомую круглую лепёшку — такие печёт в своих тиглях наша лаборантка Майя, — разломил и протянул мне большую часть.
— Чудак… — смущённо сказал я и достал из-за спинки сиденья свёрток с бутербродами и отличный термос, купленный в Урумчи. — Лезь сюда.
Вероятно, именно в ту минуту я и решил взять его себе в помощники.
Пока мы дожидались парома, выяснилось, что Жень-чу знает по-русски всего пять слов: «Москва», «товарищ», «трактор», «спасибо» и «комсомол». Мне же, хотя я работал в Синьцзяне уже третий месяц, чужая речь вовсе не давалась; даже исконные китайские слова «рис» и «чай» произносились здесь совсем иначе.
— Ладно. Как-нибудь столкуемся, — порешил я. — Парень ты, видать, со смёткой.
В этом я не ошибся. Едва мы въехали на паром, смотрю — Жень-чу уже по собственному почину крепит автомобиль. На бурном Чёрном Иртыше это было не лишним: палуба скрипела и раскачивалась. Паренёк работал быстро и ловко, можно было подумать, что он всю жизнь имел дело с проволочными растяжками; его тонкие пальцы так и мелькали, когда он уверенно загнал ломик в петлю и принялся вертеть, чтобы получился хороший натяг.
Потом мы помогали паромщику Хоп Сину крутить барабан лебёдки. Над нашими головами железные скобы с визгом двигались по тросу, он был натянут, как струна, и шершавился кончиками перетёртых проволочек. «Не приведи бог, лопнет. Перевернёт нас тогда эта сумасшедшая река и унесёт чёрт знает куда…»
— Куда она течёт?! — заорал я что есть мочи: мне нужно было перекричать шум волн и глухоту Хоп Сина.
— Озеро Зайсан, потом Казахстан — Советская Союз.
Страх сразу пропал. Я долгим взглядом проводил плывущее мимо бревно. Через сколько-то дней его, может, выловят и сожгут в печурке мои товарищи шофёры, уехавшие поднимать целину…
Я попытался приспособить Хоп Сина в качестве переводчика, чтобы расспросить о моём новом помощнике. Мы по очереди кричали в уши паромщика: Жень-чу взмахивал руками, тряс головой и таращил глаза, стараясь жестами дополнить свои ответы, — он приплясывал вокруг лебёдки, показывал зачем-то вверх на трос и вдруг прошёлся колесом. Вокруг стоял скрип и грохот, старенький паром трещал по всем швам, ветер вместе с клочьями пены уносил ломаную речь глухого китайца.
В конце концов узнать удалось очень немного: Жень-чу сирота. С детства работал у хозяина, занимавшегося какой-то бродячей профессией, — какой именно, я не разобрал. Потом хозяин удрал в Японию, Жень-чу остался один. Хочет стать шофёром.
— Хозяин шибко бить, кормить мало-мало. Русский товарыш, возьми, пожалуйста, работать. Жень-чу будет стараться.
Паренёк прислушивался к словам паромщика, тревожно посматривал на меня и усиленно кивал, точно подтверждал, что работать будет хорошо.
И действительно, впоследствии он доказал это на деле.
В ту весну начиналось строительство автотрассы между городами Ланьчжоу, Урумчи, Алма-Ата. Нашим геологам удалось здесь же, в Западном Китае, найти месторождения асфальта. Работы было, что называется, по горло, особенно доставалось нам с Жень-чу. С рассвета до заката под жарким синьцзянским солнцем мы возили по корявым предгорным дорогам, а то и вовсе без дорог тяжёлые ящики с пробами грунта, Сваливали их у палатки Майи Трофимовой и отправлялись к следующим буровым. Два раза в месяц мы переплывали Чёрный Иртыш на скрипучем хозяйстве Хоп Сина и ездили на аэродром, куда прибывали из Урумчи для нашей партии химикалии, оборудование, продукты.
Вместе с грузом китайские лётчики привозили почту. На обратном пути у переправы я устраивал привал в тени хибарки Хоп Сина. Читал вслух письма от своей семьи, а Жень-чу сидел рядом и кивал, будто понимал что-то. При этом он так заглядывал мне в глаза, что я в конце концов написал своему пятнадцатилетнему сыну Кольке, не может ли он чего придумать для парнишки, который ни разу в жизни не получил ни одного письма.
Колька, конечно, придумал: смотался на Тучкову набережную, в Институт восточных языков. И надо было видеть, как однажды Жень-чу получил письмо, на котором стояла его фамилия, написанная его родными иероглифами!
Ещё и сейчас, если закрою глаза, я вижу Жень-чу, как он на аэродроме прижимает к потёртой куртке синий конверт; ветер треплет прямые чёрные волосы парнишки, за крылом самолёта заходящее солнце освещает горбатые вершины Небесных гор, и мы оба смотрим туда, где за далёкими хребтами Тянь-Шаня лежит моя родина…
Я, конечно, не смог прочесть, что было написано в том письме, — наверное, что-то хорошее, потому что внизу стояли русские подписи чуть ли не всего девятого «Б» 195-й средней ленинградской школы.
В тот день, разгружая машину, Жень-чу хватал самые тяжёлые ящики. Потом он проверил давление в шинах, соскрёб накипь с аккумулятора и вымыл керосином двигатель, хотя мы его чистили всего три дня назад.
Энергии у этого паренька было хоть отбавляй, даром что мал и худ. Я никогда не видел его без дела. Поварихе Гавриловне он чистил картошку, таскал воду из ручья; доктору строгал палочки и нарезал кусочки марли. Однажды у лаборантки Майи затерялась хорошенькая голубая кофточка. Девушка с ног сбилась. «Ничего, — говорит, — не пойму! Здесь же висела, на этом столбе, я её постирать хотела». А на следующее утро кофточка нашлась. Она появилась на Майкином лаборантском столе выстиранная, подкрахмаленная и выглаженная по всем правилам. Гавриловна потом божилась, что на её памяти ни одна баба так ловко не управлялась с утюгом, как «этот Женьчук»:
После этой истории Майка подарила Жень-чу новые теннисные тапочки и свой потемневший от реактивов комсомольский значок. И Жень-чу привинтил его к карману гимнастёрки, которую приказал ему выдать Тарас Данилович.
Наша работа в тех местах уже близилась к концу, когда однажды ночью меня растолкала Гавриловна. Лица поварихи я не видел, но по голосу понял: случилась беда.
— Да проснись же ты, господи! Майка помирает…
Моросил тёплый редкий дождик. Спотыкаясь в темноте о камни, я побежал в медицинскую палатку.
На раскладушке, скорчившись, лежала Майка. Её всегда румяное лицо теперь было совсем белым. Закрыв глаза, она тихонько стонала.
При моём появлении доктор сделал знак Тарасу Даниловичу, и тот вывел меня из палатки.
— Острый аппендицит. Надо на самолёт — и в Урумчи, в больницу. Собирайся в момент, Стёпа…
Через две минуты я уже подогнал машину к палатке. Майку вместе с раскладушкой поместили в кузов. Доктор и Тарас Данилович сели по сторонам, чтобы раскладушку не мотали, а Жень-чу держал над Майкой зонтик.
Каменистая местность ночью выглядела причудливой, дорога петляла и шла с бугра на бугор; я старался объезжать выбоины, каждый камень, попадавший под колесо, казалось, отдавался болью в моём теле.
Пока мы добирались до переправы, дождик прекратился. Небо вызвездило, в чистом ночном воздухе далеко разносился грохот Чёрного Иртыша.
Я затормозил у косо врытого в берег столба. Яркий свет фар выхватил из тьмы серебристую нитку троса, протянутого над несущейся рекой, и отразился в окошке хопсиновской хибарки; там, у причала, покачивался паром.
— Сигнальте же! — раздался сердитый голос доктора.
Я нажал кнопку раз, другой и потом продолжал сигналить, не отнимая руки. Дверь хибарки оставалась закрытой.
— Да тому глухому бису хоть из пушки пали! Спит, провались он совсем! — выругался Тарас Данилович.
Мы растерянно посмотрели друг на друга, потом — на реку.
Низкие волны с враждебным урчанием вкатывались в полосу света и мгновенно исчезали во мраке. Если бы и удалось чудом переплыть эту стремнину, смельчака отнесло бы на не сколько километров.
— Ждать утра нельзя, — сказал доктор.
Мы не успели ответить: что-то заставило нас поднять головы.
На тросе стоял Жень-чу. Одной рукой он обнимал столб, в другой — держал раскрытый зонтик.
— Ты что, ты что?.. Назад… — закричал Тарас Данилович.
Но было уже поздно.
Жень-чу вытянулся, отчего стал словно бы совсем тонким и лёгким, качнулся и, подняв над головой зонтик, скользнул прочь от столба.
Мы стояли, потеряв дыхание, а он, слегка пританцовывая, шёл над рекой и будто утюжил трос белыми Майкиными тапочками, мелькавшими в свете фар, как туфли канатоходца в луче циркового прожектора… И тут меня осенило: бывший хозяин Жень-чу занимался бродячей профессией!.. Так вот откуда у паренька кошачья ловкость, его прыжки и уменье обращаться с проволочными растяжками.
Но одно дело — цирк, а другое — трос, раскачивающийся над ревущей рекой, и ночь, и ветер…
Ветер налетел, когда Жень-чу уже достиг середины реки. Зашумели, застонали прибрежные деревья, и Жень-чу на тросе не стало, только зонтик взлетел вверх и унёсся во тьму.
— Смотрите, смотрите!.. — закричал доктор; он был самый молодой из нас троих и самый зоркий.
Мы напрягли зрение. Жень-чу висел под тросом. Перебирая руками и ногами, он продолжал карабкаться вперёд, и я невольно поёжился, вспомнив концы проволочек, торчащих из троса, ободранного скобами парома.
Не помню, сколько прошло бесконечно томительных минут, пока мы наконец услышали скрип.
Потом стало видно, как Жень-чу и Хоп Син остервенело крутят лебёдку.
Когда я въезжал на паром, мне бросились в глаза тёмные полосы на блестящей ручке лебёдки…
Через месяц Майка вернулась в партию. Меня там она уже не застала: работы сворачивались, и мне было приказано ехать в другое место. Жень-чу остался в группе Тараса Даниловича.
Прошло три года.
Однажды в конторку Ленинградского автобусного парка зашёл хорошо одетый молодой человек.
— Простите, вы будете механик Степан Васильевич?
Я мельком взглянул на него, кивнул и продолжал выписывать наряды слесарям, обступившим мой столик.
Тогда молодой человек снял фетровую шляпу, тряхнул прямыми чёрными волосами и заглянул мне в глаза:
— Товарыш Степана…
Я бросил перо и вскочил, едва не опрокинув стол.
Мы обнялись, и потом я долго сжимал его ладони, покрытые старыми глубокими шрамами.
— Женьчук! Женька! Откуда ты свалился?
— Я учусь в Горьковском автодорожном техникуме. А сюда приехал на каникулы — вас увидеть, Степан Васильевич, Ленинград увидеть…
Я смотрел на возмужавшего Жень-чу, слушал его правильную русскую речь, а потом мой взгляд упал на привинченный к карману его френча потемневший от реактивов комсомольский значок, и вдруг у меня сделалось жарко в горле.
Жень-чу, сдаётся мне, тоже порядком растрогался: уж очень блестели его чёрные глаза.
Но этот чертёнок всегда умел отколоть неожиданный номер, он вытащил из моего жилетного кармана часы, и на глазах у всех выкинул их в раскрытое окно вместе с цепочкой. А потом, к полному удовольствию восхищённых слесарей, нашёл эти часы в лакированной сумочке нормировщицы Кати.
Ребята окружили нас и потребовали, чтобы я рассказал о своём знакомстве с Жень-чу.
И вот я это сделал.