Часть 29

Глава 1

Алексею Петровичу Задонову позвонили утром 23-го июня из газеты «Правда», когда война шла уже второй день, и сообщили, что он включен в штат редакции в качестве её военного корреспондента и должен 25-го явиться к главному редактору для получения задания.

– Если у вас возникнет необходимость отлучиться из дому, оставьте ваши координаты, – произнес категорически басовитый голос, и тотчас же прозвучал отбой.

«Так, – сказал себе Алексей Петрович, положив трубку. И еще раз повторил: – Та-ак, значит», – не придавая своим словам никакого смысла, но чувствуя себя растерянным, подавленным и даже обиженным. Он еще как следует не проснулся после ночного бдения над рукописью романа, голова была пуста, казалось, что в ней что-то настойчиво и прерывисто звенит, как звенит пустое оцинкованное ведро, опускаясь в бездну глубокого колодца, ударяясь о его стенки. Но более всего пустота и звон были следствием категорического тона. Еще оттого, что не спросили и не посоветовались с ним, решив все за него. Оттого, наконец, что Алексей Петрович не представлял себя на фронте, не знал, что он там будет делать и о чем писать. Его опыт военного корреспондента во время финской кампании ничего не прибавил к тому опыту, что он имел как корреспондент сугубо гражданский. Более того, ни один из репортажей, отосланных им в политуправление армии, так и не увидел света, и никто ему не объяснил, чем они не угодили политорганам и цензуре.

Причину непечатания Алексей Петрович уразумел потом, когда все кончилось, когда он, вооружившись подшивками, перелистал все центральные газеты военного времени: он писал не то и не так, как требовалось, не уяснив до конца военную специфику, легкомысленно отнесясь к требованиям, которые казались ему необязательными для писателя такого ранга, как Алексей Задонов. Он был слишком самонадеян и поплатился за эту свою самонадеянность.

Из того, что в декабре 1939-го и начале января 40-го печатали газеты, в том числе и «Правда», трудно было понять, что творится на фронтах боев с белофиннами, почему Красная армия топчется на месте и какие меры принимаются для того, чтобы это топтание переросло в активные победоносные действия. А когда оно таки переросло, то газеты начали захлебываться от восторга, прославляя эти действия и отдельных рядовых ее участников. Размашистый стиль журналиста и писателя Задонова, при всей его опытности, никак не вписывался ни в освещение беспомощного топтания перед финскими укреплениями, ни в тот восторг, который сам для себя Алексей Петрович окрестил как «восторженную истерию».

Порассуждав над всем этим на досуге, он пришел к выводу, что и слава богу, что его не печатали: печатание могло для него кончиться весьма худо. Но обида осталась, легла нерастворимым осадком на душу, заставляя Алексея Петровича всякий раз повторять одно и то же: «Ну и ладно! И подите вы все к черту! И больше я для вас ни слова, ни полслова!» Но вот позвонили из самой «Правды» – и что? А ничего, то есть все то же самое: гимнастерка, шинель, сапоги – и вперед! А еще этот звонок означает, что репортажи его все-таки читали и оценили.

Между прочим, в одном из его репортажей было и несколько строк о том, как начальник Главпура Красной армии комиссар первого ранга Григорий Мехлис возглавил атаку батальона на позиции белофиннов, как вернулся из боя в продырявленной в нескольких местах шинели, с лицом, черным от копоти, и с наганом, в котором не осталось ни одного патрона. Вот только написано про этот подвиг было с междустрочной иронией и даже с издевкой, в чем тогда многие упражнялись не без успеха, но, насколько это было известно Алексею Петровичу, нигде и ни единым словом об этом возглавлении атаки не упоминалось, хотя, надо думать, ни один лишь Задонов пытался отличиться за счет всесильного Мехлиса.

Теперь, когда с той поры миновало более года, собственные писания о войне казались Алексею Петровичу мелкими, надуманными, далекими от действительности. А как надо писать о войне, он так и не решил, да и нужды в таком решении не видел. Возвращаясь в начале марта сорокового из Ленинграда в Москву, он еще в поезде переоделся в гражданское платье, в котором отправился на войну, и почувствовал облегчение, оказавшись в привычной для себя штатской шкуре. Он засунул гимнастерку и штаны, от которых воняло потом, в чемодан, шинель завернул в кусок холста и перевязал веревочкой. Лишь хромовые сапоги не на что было поменять, потому что войлочные бурки его, в которых он приехал в Ленинград, попросту сперли из четырехместного номера гостиницы, где кто только не живал, пока он шлялся по фронтам и штабам, наблюдая малопонятную для него армейскую действительность.

Из этой действительности Алексей Петрович вынес убеждение, что в ней толчется слишком много всякого невоюющего народу, и чем дальше от передовой, тем этого народу больше, тем менее он симпатичен, тем меньше среди толкущихся настоящих работников, тем больше говорунов и прожектеров, а настоящих-то даже и не видно за этими говорунами и прожектерами, и только поэтому армия оказалась столь позорно неготовой к настоящей войне.

И вот теперь снова ему предстояло окунуться в армейскую действительность, которую, на взгляд Алексея Петровича, трудно назвать жизнью, так в ней все искусственно и противно человеческому существованию. Тем более что он, сугубо гражданский человек, совершенно к этой действительности не приспособлен, и как только окажется в ее тенетах, так непременно с ним случится что-то страшное по своей огромности и бессмысленности. И потом… роман – что же с ним-то делать? Забросить? Но за него, Алексея Задонова, никто этот роман не допишет, а без этого романа русская литература будет неполной…

Ну да, разумеется – война. В том смысле, что когда говорят пушки, музы должны молчать. Но это – смотря чьи музы. Лично он, как ни был потрясен сообщением о начале войны, ночь с 22-го на 23-е сидел за столом, не сразу, правда, но сосредоточился на своей теме и четыре страницы все-таки написал. И очень хорошие страницы. Может быть, именно потому, что война, когда все чувства обострены и прошлое видится под другим углом зрения, в других красках и мелодиях.


– Кто звонил? – спросила Маша, входя в спальню и останавливаясь в дверях, и во всей ее фигуре сказался этот тревожный вопрос, тревожный потому, что в такую рань Алексею Петровичу звонили очень редко, считанные разы, и всегда эти звонки были связаны с какими-то резкими переменами в его жизни, а Маша боялась всяких перемен, как плохих, так и хороших. Тем более резких. Ожидая ответа, она смотрела на своего мужа с нежностью и жалостью, как смотрела на своих детей, если кто-то обижал их за пределами дома. Маша была искренне убеждена, что ее Алеше в тысячу раз труднее в новой обстановке, вызванной войной, чем ей и всем остальным людям, и готова была защитить его, только не знала, как это сделать.

Впрочем, она вообще не знала, как и что надо делать, кроме узкого круга домашних забот. Она вышла замуж за Алексея Задонова тепличным цветком, отгороженным от ветров и морозов российской жизни: отчий дом, гувернантки, женская гимназия для избранных, почти монастырь по строгости нравов и воздержанию, затем институт благородных девиц и практически сразу же замужество. Она принесла себя в жертву своему мужу и детям, не думая о жертвенности, и если бы кто-то сказал ей об этом, изумилась бы и испугалась, потому что не знала другой жизни, другой жизни не знали ее мать, ее бабки, свекровь и вообще большинство женщин ее круга.

Алексей Петрович поднял всклокоченную со сна голову, посмотрел на жену, замершую у порога спальни. Он не впервой обратил внимание на то, что Маша за последние годы несколько располнела, хотя в ней еще сохранились остатки девичьей стати и той милой застенчивости, которая так иногда трогала, а иногда злила его и толкала, как он в этом себя убеждал, в объятия других женщин, хотя знал, что толкает его нечто другое, зато так удобнее сваливать свои грешки на жену. Он и эту несправедливость по отношению к Маше знал за собой, и тоже считал маленьким грешком, чтобы прощать себе все и подтрунивать над собой в минуту благодушного настроения. Зато он знал точно, что как бы он и не грешил, а Машу никто ему не заменит, и сам он не помышлял о подобной замене.

Алексей Петрович сидел на постели в ночной пижаме, не выспавшийся, удрученный неожиданно свалившейся на него напастью. В конце концов, ну – война, ну – немцы! Ну и что? Этого ждали, это было неизбежным. Он-то тут при чем? Если нужны писатели, чтобы писать о войне, так их сколько угодно среди молодых: только свистни, допусти их до фронта, такого понапишут, что мертвые в гробу перевернутся. А если советской власти нужна жизнь писателя Алексея Задонова, так пусть эта власть даст ему винтовку и пошлет в окопы – все будет больше пользы, чем от его писаний, которые никто не станет печатать.

Обида годичной давности вновь всколыхнулась в Алексее Петровиче, умножилась новой обидой и затуманила голову.

– Кто звонил? – переспросил он, с трудом отрываясь от своих расплывчатых мыслей и ощущений. – Из «Правды» звонили, мой ангел. Я включен в штат этой газеты по штатам военного времени… Тьфу ты, черт! – зарапортовался! – воскликнул Алексей Петрович в сердцах и потянулся к стакану с недопитым чаем. Сделав пару больших глотков, шумно выдохнул воздух, попросил: – Собери меня на всякий случай в дальнюю дорогу. Ну, как обычно. И, пожалуйста, без этого… без слез. Ну – война, ну и что? Был я на войне – и ничего: вернулся целым и невредимым. Бог даст, и с этой вернусь. Может, и доехать не успею, как все кончится.

Маша с трудом справилась со своим лицом, на котором отразился весь ее ужас перед неизвестностью и страх за своего обожаемого мужа. И только после этого она вспомнила о детях:

– А как же Ваня и Ляля? Куда я с ними? – пролепетала она.

– Как куда? Вот странность, прости господи. Да никуда. Все остается по-старому. С той лишь разницей, что я еду в командировку на войну. Разве я впервой еду в командировку? Нет. Ну да, я давно не ездил, ну так что? Съезжу еще разок-другой. Война – она где? У черта на куличках. Тебе беспокоиться нечего. Буду писать, буду звонить. Все как обычно. Да. Ну, иди, ангел мой, иди. Я еще чуть полежу, проснусь окончательно и приду, а то ночь, сама знаешь…

Глава 2

А ночью… ночью Москву то ли бомбили, то ли что-то еще. Во всяком случае, стреляли зенитки, по небу шарили лучи прожекторов. Когда зенитки перестали стрелять и улеглись длинные щупальца прожекторов – только тогда погасли уличные фонари, а заодно выключили свет и в домах. Как выяснилось, над Москвой, – при этом на большой высоте, – почти час кружил какой-то самолет. Зенитные снаряды его не достигали, зато этот незваный гость показал, что город совершенно не готов к войне, к бомбежкам, с горящими уличными фонарями, со светящимися окнами домов, ползающими по улицам трамваями и троллейбусами, работающим метро, заводами и фабриками.

Грохот Алексей Петрович услыхал, сидя в своем кабинете, и не сразу обратил на него внимание. Но этот накатывающийся издалека грохот что-то напоминал из недалекого прошлого, и Алексей Петрович, подняв голову и прислушавшись, вспомнил командный пункт дивизии в районе Сестрорецка и такой же грохот, сопровождаемый гулом самолетов. Но то были свои самолеты и летели они бомбить финнов, которые, естественно, по ним стреляли. Однако представить себе, что в следующую же ночь после объявления войны будут бомбить Москву, – представить себе подобное было совершенно невозможно, и Алексей Петрович слушал этот накатывающийся на него грохот стрельбы скорее с изумлением, чем со страхом. И лишь тогда, когда забухало совсем близко, когда жалобно задребезжали стекла в окнах и книжных полках, а потом завыли, будто проснувшись, гудки заводов и фабрик, только тогда он понял, что война пришла и сюда, что мирная жизнь кончилась, что надвигается что-то страшное и необъяснимое с точки зрения его опыта и знаний.

В кабинет вбежала Маша и, остановившись белым приведением в дверях, воскликнула:

– Алеша! Что это?

– Похоже, что Москву… – он хотел сказать: бомбят, но передумал, переведя разговор в другую плоскость: – Думаю, что это учение, – произнес спокойным, к собственному удивлению, голосом. И пояснил: – Я уверен, что немцев к Москве не пустят, но – чем черт ни шутит, когда господь спит.

– И куда же нам идти, если этот черт все-таки вздумает пошутить?

– Идти? В каком смысле? А-а, ты об этом, – вспомнил Алексей Петрович, что и до этого были какие-то учения на случай бомбежки, что раздавали памятки, в которых говорилось, куда бежать, в какие бомбоубежища и что-то делать еще, малопонятное и, как тогда казалось, совершенно ненужное.

Но грохот уже затих, радио продолжало молчать, сигналов воздушной тревоги не прозвучало, и лишь слышался в открытом окне затихающий гул, похоже, совсем немногих самолетов. Как потом выяснилось, наших, советских, поднявшихся в воздух, чтобы защитить столицу от ворогов.

Алексей Петрович подошел к окну, раздвинул шторы и увидел пульсирующее вдалеке пламя пожара, которое все разгоралось. Послышались колокола и сирены пожарных машин, затем внизу застучали в двери и послышались крики, требующие соблюдать светомаскировку. А вдали по небу запоздало, то сходясь по нескольку штук в одной точке, то, будто чего-то испугавшись, разбегаясь в разные стороны, шарили голубые столбы прожекторов. Наконец и они угомонились.

– Господи, какой ужас, какой ужас, – шептала за его спиной Маша.

– Вот видишь, ангел мой, – произнес Алексей Петрович, чтобы успокоить жену, – это все-таки были учения. Хотя… – почесал он в затылке, – если бы учения, то радио должно было предупредить. Ну да бог с ними. – Он повернулся к Маше, обнял ее за плечи, привлек к себе ее теплое и мягкое тело, поцеловал в волосы, пахнущие весной в любое время года, и продолжил весело: – Сейчас, ангел мой, все, кто заслужил, получат нагоняй, и все наладится, – закончил он, а сам подумал, что дело дрянь. Да и не может не быть дрянью, если учесть то впечатление, которое осталось у него от армии годичной давности. Тем более что немцы – это тебе не финны, хотя и финны не были мальчиками для битья. Зато немцы не только умеют воевать, но и любят воевать. Солдатская нация. А как они раскатали Францию и прочую мелочишку! Уж нашим дуракам надают по первое число – это как пить дать. Как в четырнадцатом году в Восточной Пруссии. Все повторяется. История нас, увы, ничему не учит.

С этими мыслями он помог Маше повесить черные шторы, специально купленные для светомаскировки еще месяца два назад, и то лишь потому, что кто-то из бывалых людей посоветовал обзавестись ими загодя. Затем он успокоил проснувшихся детей, позавтракал и стал собираться в «Правду».

– Папа, а как же Крым? – с детской наивностью спросила Ляля. – Мы, что же, туда не поедем?

– Почему же не поедем? Разумеется, поедем. Только я пока не знаю, когда. Потерпите немного. Думаю, что скоро все это закончится, я освобожусь и мы поедем. И если не со мной, то с мамой. А я приеду попозже. – Он верил и не верил в то, что говорил. Но в любом случае он не мог сказать ничего другого.

С настроением недоумения и некоторого злорадства поехал Задонов в «Правду».

Пока трамвай тащился по улицам, Алексей Петрович, жадно разглядывал проплывающие мимо дома, заметив в двух-трех местах дымящиеся строения, вокруг которых суетились пожарные, милиционеры и военные, стояли «кареты» «Скорой помощи», которыми по привычке называли соответствующие автомобили, вслушивался в чужие разговоры, реплики, сетования. Пассажирами в эту пору были в основном люди пожилые, и больше всего женщины. Надо сказать, что они не выглядели подавленными, скорее, наоборот: стали раскованнее, смелее выражали свои мысли и настроения, – правда, не без оглядки, – и эти мысли и настроения предвещали беду. Речи их напомнили Алексею Петровичу шестнадцатый год: тогда, как и теперь, многие стали предрекать всякие напасти и даже конец света. Видимо, вступал в силу какой-то всемирный закон человеческого поведения, независимо от эпохи и социального строя, который исподволь подготавливал почву для каких-то катаклизмов, предсказать которые не мог даже самый отъявленный провидец.

«Вот тебе непреложный факт: люди не меняются, – думал Алексей Петрович, прислушиваясь к разговорам. – Меняются обстоятельства, эпохи, события. Отсюда вывод: можно, глядя на нынешнего человека, без особых усилий перенести его в века минувшие и не ошибиться в том, как он себя там поведет. И даже в будущее. Разве что с некоторыми поправками в ту или иную сторону. – И уточнил: – Это на тот случай, если придется писать исторический роман».

Из трамвайных разговоров Алексей Петрович узнал, что немцы будто бы подходят к Минску, что они будто бы уже оккупировали Литву, что наверняка будет голод, введут карточки, что не избежать наплыва в Москву иногородних, что надо запасаться продуктами, а лучше всего – уезжать в провинцию.

«Не может быть, – подумал Алексей Петрович, схватив главное – насчет Минска, – чтобы менее чем за три дня немцы смогли одолеть такое расстояние… Что же это получается: что там нет наших войск? Войска должны быть. Следовательно, они должны стрелять и все такое, следовательно, далее, немцы не могут с такой скоростью двигаться на восток. Азбучная истина. Это просто слухи, чтобы посеять панику. Говорят, в Польше, во Франции и в других странах, куда немцы собирались вторгнуться, они вещали на языке этих стран и даже будто бы от имени их правительств и официальных радиостанций, а специально заброшенные провокаторы сеяли панику. И люди верили. И у нас может быть то же самое. Тем более что вот же совершенно очевидный факт: бомбили или нет, а что-то загорелось, пусть для начала лишь как способ посеять панику и неуверенность. А может, загорелось потому, что паника. Или чтобы дать знать тем, кто прилетал. Именно что для начала. А что будет дальше? То-то и оно…»

Загрузка...