Часть 36

Глава 1

В Сталинграде третий месяц не прекращались ожесточенные бои. Защитники города под сильным нажимом противника медленно пятились к Волге. К началу ноября они занимали лишь узкую береговую линию, местами едва превышающую двести метров. Да и та была разорвана на несколько изолированных друг от друга островков.

Казалось бы, какой смысл удерживать эти ничтожные кусочки обрывистого берега, рассеченного глубокими оврагами, губить здесь десятки тысяч советских солдат? И немцы не собирались превращать Сталинград в главную и основную цель всей летней кампании сорок второго года, имея намерение лишь прекратить по Волге судоходство, что, кстати, им удалось с выходом к Волге севернее Сталинграда. Но выход к Волге на пустынном берегу – это одно, а овладение городом, носящим имя Сталина, совсем другое. Именно от этой точки должно было распространиться господство германских войск над главной водной артерией русских в обе стороны.

К ноябрю немецкое вклинение в глубину советской территории на юге напоминало гигантский язык, вытянутый в сторону Каспия между Главным Кавказским хребтом и излучиной Волги, обращенной к Дону. В северо-восточной части этого «языка» образовался «нарыв», центром которого и стал Сталинград. Но, начиная с октября, в северной части этого нарыва, в районе города Серафимович, и в юго-восточной, в районе Сарпинских озер, уже сгущались дивизии и корпуса Красной армии, готовые ударить с двух сторон и отсечь 6-ю армию генерала Паулюса и части 4-й танковой от основной массы немецких войск.

Предстоящей операции, предложенной Жуковым и Василевским, Сталин присвоил кодовое наименование «Уран». Сопутствующие операции тоже получили кодовые названия из списка планет солнечной системы.

* * *

Начальник Четвертого управления НКВД (разведка, террор, диверсии в тылу противника), генерал-майор Судоплатов, подтянутый, с мягкими, типично славянскими чертами лица, умными карими глазами, с двумя орденами Боевого Красного Знамени и орденом Красной звезды на гимнастерке, стоял перед Сталиным и смотрел на него несколько напряженным, ожидающим взглядом. Он только что закончил доклад о работе своего управления, посвященный в основном дезинформации противника с помощью перевербовки засылаемых в наши тылы агентов абвера.

Сталин, до этого ходивший по ковровой дорожке от стола до двери и обратно, остановился перед генералом и, пытливо заглянув в его глаза, спросил:

– Вы сказали, что ваш агент по кличке «Макс» прошел специальную подготовку в немецкой разведшколе…

– Так точно, товарищ Сталин. Только я должен уточнить. Кличку «Макс» нашему агенту дали немцы. У нас он проходит по кличке «Гейне».

– Почему именно «Гейне»? Он что, еврей?

– Никак нет, товарищ Сталин. Русский.

– Он любит этого поэта?

– Не знаю.

– Почему же тогда вы переняли у немцев их кличку «Макс»? Эта кличка лучше подходит вашему агенту?

– Никак нет. Лишь только потому, что под этой кличкой он работает у нас.

– Впрочем, это не имеет значения, – отстранил Сталин движением руки все предыдущие уточнения. – А не могли немцы перевербовать этого вашего… «Гейне»-«Макса»?

– Никак нет, товарищ Сталин. Мы верим этому человеку, верим в его преданность нашему делу, своей родине. Более того. С его помощью мы обезвредили двадцать восемь вражеских агентов, часть из них перевербовали, они работают под нашим контролем.

– Это хорошо, товарищ Судоплатов, что вы верите своим людям. Но осторожность никогда не помешает.

– Так точно, товарищ Сталин. Между тем есть агенты, которым мы доверяем полностью. К таким агентам относится и «Гейне».

– И что это за человек?

– Его фамилия Демьянов, зовут Александром. Он из знатного дворянского рода. Его прадед был первым атаманом кубанского казачества. Отец, офицер царской армии, погиб на германском фронте в пятнадцатом году. Дядя был начальником контрразведки у белых на Северном Кавказе, служил у генерала Улагая. Умер от тифа в плену у красных. Мать закончила Бестужевские курсы, пользовалась известностью в аристократических кругах Петербурга. Она отказалась уехать в эмиграцию. Они вдвоем с сыном жили в Петербурге, бедствовали. Несмотря на все это, Демьянов остался верен своей родине. Он сотрудничает с нами более десяти лет. Художники, артисты, писатели, дипломаты иностранных государств – вот сфера его деятельности до войны. Ему не пришлось менять ни образа жизни, ни своего поведения, чтобы стать своим в этой среде. Немаловажно и то обстоятельство, что вместе с ним на нашу разведку работает и его жена, Татьяна Березанцова, и тесть, профессор медицины Березанцов. Это облегчает работу нашего агента.

– А немцы… они ему тоже доверяют полностью?

– Пока у нас нет данных, которые бы говорили об обратном. По нашей легенде Демьянов перешел на сторону немцев, будучи добровольцем народного ополчения, он ненавидит советскую власть, которая отняла у него все. Правда, поначалу немцы встретили его весьма настороженно, но после тщательной проверки убедились, что Демьянов находился в разработке их московской резидентуры еще в тридцатые годы, что его хорошо знают в эмигрантских кругах.

– И какую задачу поставили они перед «Максом» немцы?

– Осесть в Москве, создать агентурную сеть и проникнуть в наши штабы. Мы пунктуально решаем эту поставленную перед ним задачу, товарищ Сталин. В настоящее время «Гейне» является офицером связи при Генеральном штабе, он «завербовал» несколько работников Генштаба, бывших офицеров царской армии.

– Это очень хорошо, товарищ Судоплатов. Я почему вас спрашиваю об этом, – произнес Сталин и, замолчав, снова двинулся к двери. Но, пройдя всего три-четыре шага, остановился, обернулся, продолжил: – Я потому спрашиваю, что, если ему так доверяют немцы, мы могли бы использовать его не просто для вылавливания немецкой агентуры и проведения малозначительных операций, а для передачи немецкому командованию дезинформации стратегического характера… Как вы думаете, ваш «Гейне» сможет выполнить такую работу?

– Я уверен, что сможет. Все дело в том, насколько эта дезинформация будет похожа на правду.

– Я думаю, что с помощью работников Генштаба вы будете снабжать немцев не только дезинформацией, но и весьма полезной для немцев информацией… Должен вам сказать, что в ближайшее время на фронте предстоят значительные события, и нам хотелось бы, чтобы немцы обратили свое внимание на такие из них, которые не имеют для нас решающего значения. И не заметили другие, более важные… – Сталин снова остановился напротив генерала Судоплатова, посмотрел на него снизу вверх, закончил: – Обратитесь от моего имени к начальнику Генштаба Василевскому. Он поможет вам решить эту задачу. Но о ней должно знать весьма ограниченное число людей. Список этих людей представите мне лично. Желаю успеха.

* * *

В тот же день Сталин принял начальника Генштаба Василевского.

– Я сегодня разговаривал с генералом Судоплатовым, – начал он, едва Василевский переступил порог его кабинета. – У них имеется агент, работающий на немцев и служащий в вашем штабе. Немцы ему доверяют. Хорошо бы использовать его для передачи немцам стратегической дезинформации. Ну, например, что мы готовим наступление под Москвой. Или на Кавказе. Или, скажем, там и там одновременно. И отвлекающий удар в районе Сталинграда. Потому что, как мне представляется, совершенно скрыть наши там приготовления вряд ли возможно. Что-то да станет немцам известно. Им наверняка уже кое-что известно. Но это не должно быть связано с предстоящей операцией «Уран». Пусть немцы по-прежнему считают, что мы кое-где, как и раньше, готовим резервы для привлечения их непосредственно к обороне Сталинграда. Как вы на это смотрите?

– О существовании этого агента мне известно, товарищ Сталин. Его устраивали к нам в Генштаб не без моего участия. Мы тоже подумывали об использовании его в целях дезинформации. Генерал Штеменко занимается детальной разработкой этой дезинформации. Предполагается сообщить немцам о наступлении наших войск на Кавказе, под Москвой и Ленинградом. Я не доложил вам об этом исключительно потому, что план этой дезинформации не вполне готов.

– Очень хорошо, что наши с вами точки зрения совпали, – произнес Сталин, но Василевский уловил в голосе Верховного нотки недовольства. – Я думаю, товарищ Василевский, что Ленинград надо исключить из этого списка. Хотя бы потому, что предыдущая попытка наступления под Ленинградом не дала ожидаемых результатов. А для подготовки новой нужно время. К тому же ваш агент не может знать всех тайн Генерального штаба. А немецкий Генштаб такая осведомленность агента может насторожить.

– Совершенно согласен с вами, товарищ Сталин, – склонил Василевский русоволосую голову. – Я передам Штеменко, чтобы он исключил Ленинград из разработки.

– Мы должны атакующими действиями на других направлениях заставить немцев тратить свои резервы и лишить их возможности придти на помощь 6-й армии Паулюса… Если, разумеется, у нас с вами получится все, что мы запланировали. Имейте в виду, что об этой дезинформационной операции могут знать лишь трое: вы, Штеменко и Судоплатов. И никто больше, – произнес Сталин. И повторил с нажимом: – Ни-кто! И впредь ставьте меня в известность обо всем, что касается этой задачи.

– Так точно, товарищ Сталин.

– И еще вот что, товарищ Василевский. Пусть этот агент передаст немцам, что наступлением под Москвой будет командовать Жюков.

Василевский с изумлением вскинул голову и уставился на Сталина, но переспрашивать не стал: Сталин в это время возился с трубкой, точно в кабинете уже никого не было.

Глава 2

Едва начальник Генштаба вышел за дверь, как заглянул Поскребышев и сообщил:

– Курчатов. Игорь Васильевич.

– Проси, – прошелестело в ответ.

В кабинет стремительной походкой вошел высокий человек не более сорока лет от роду, с пронзительными черными глазами, очень похожий на тех революционеров-разночинцев конца девятнадцатого века, которые сперва шли в народ, затем в ссылку, а из нее в эмиграцию.

Сталин пошел ему навстречу с улыбкой, которая говорила о том, что он рад встрече, давно ее ждал, да все как-то не получалось, и вот наконец-то встретились. Он протянул руку, задержал руку посетителя в своей и заговорил, но в обыкновенной своей медлительной манере, так не вяжущейся с улыбкой, продолжающей блуждать на его губах и в излучинах табачных глаз:

– Рад с вами познакомиться, Игорь Васильевич. Моряки очень похвально отзываются о вашей работе по размагничиванию кораблей на Черном и Каспийском морях. Теперь, как я понимаю, немецкие магнитные мины не станут наносить ущерб нашему флоту?

– Не станут, Иосиф Виссарионович. Пока немецкие конструкторы не придумают что-нибудь нового.

– Очень хорошо, – произнес Сталин, беря Курчатова под руку. Проводив его к столу, предложил сесть. Когда оба уселись напротив друг друга, спросил: – А что у нас получается с танковой броней?

– И с броней мы разобрались, Иосиф Виссарионович. Не стану, с вашего позволения, вдаваться в технические подробности, скажу только одно, что броня в результате соответствующих присадок и термообработки приобрела оба взаимоисключающих свойства: сравнительно высокую вязкость при повышенной твердости. Хотя, разумеется, это не предел, и возможности для улучшения танковой брони еще не исчерпаны. Нам представляется, что и комиссия по военно-техническим вопросам при Академии наук СССР должна продолжать свою работу.

– А что, кто-то хочет ее закрыть?

– Да, некоторые товарищи считают, что она работу свою выполнила и себя исчерпала.

– Товарищи явно заблуждаются, Игорь Васильевич. У нас, как всегда, наблюдаются две крайности. С одной стороны – тяга создавать комиссии по любому случаю, с другой – закрывать их, едва получив мало-мальский результат. В данном случае, как мне представляется, кто-то подвержен мании второй крайности. Не волнуйтесь, мы не собираемся распускать вашу комиссию. Даже, пожалуй, наоборот: постараемся расширить пределы ее деятельности. Но меня, Игорь Васильевич, интересует вот какой вопрос. Не можете ли вы популярно объяснить, что такое расщепление атома урана и к чему оно может привести с военной, так сказать, точки зрения?

– А что, есть какие-то новые данные по этой проблеме? – подался Курчатов всем своим телом к собеседнику, и на подвижном лице его отразились неподдельный интерес и нетерпение.

– Кое-какие данные имеются, – уклонился Сталин от прямого ответа. – Но вы не ответили на мой вопрос.

– При расщеплении атомов урана должна выделяться колоссальная энергия. Более того, при определенных условиях, пока еще не совсем ясных, может возникнуть цепная реакция, последствия которой трудно предугадать, – заключил Курчатов, продолжая буравить Сталина нетерпеливым взглядом.

Сталин усмехнулся в усы. Курчатов не первый, кому он задает подобный вопрос, стараясь уяснить политический и практический аспекты этой темы. Поверив в реальность создания атомной бомбы, он советовался по этой проблеме с различными учеными, стараясь отыскать среди них такого, который смог бы возглавить некий орган, способный теоретически и практически решить задачу создания столь необычного оружия в СССР, понимая, что от того, кто возглавит эту работу, зависит девяносто процентов успеха. Курчатов, сочетающий в себе качества крупного ученого и организатора, что он и доказал на деле, возглавив научно-техническую комиссию, представлялся Сталину наиболее вероятным руководителем такого органа. Но именно поэтому он пригласил его на беседу последним, чтобы его кандидатура не накладывала некой тени на других.

– Я вижу, Игорь Васильевич, что эта проблема вас явно заинтересовала, – произнес Сталин, раскурив свою трубку.

– Еще бы, товарищ Сталин! – воскликнул Курчатов. – Я столько лет отдал изучению этой проблемы! К тому же товарищ Берия уже разговаривал со мной на эту тему. И я даже подготовил докладную записку, в которой изложил свое видение проблемы и способов ее решения. К сожалению, пока мы в этом направлении не продвинулись ни на шаг. У нас нет ни помещения, ни денег, ни оборудования. А та база, что имеется в Казани, не способствует плодотворной работе. Да и большинство ученых-ядерщиков все еще заняты не своим основным делом…

– И каким же именно?

– Кто служит в радиовойсках, кто простым рентгенологом в армейских госпиталях. Талантливый физик Флёров, например, служит специалистом по спецоборудованию в авиационном полку. Кое-кто все еще продолжает вести работы по размагничиванию кораблей, улучшению броневой стали…

– Что поделаешь, товарищ Курчатов, если ваши атомщики проявляют себя такими разносторонними специалистами. Их работа крайне важна. Но, как говорится, всякому овощу свое время. И вашему овощу время пришло. Именно поэтому я и обратился к вам, чтобы хоть в малой степени удовлетворить свое невежество. Так вот, должен вас известить: в Америке вплотную заняты этой проблемой и уже достигли кое-каких результатов на пути… э-эээ… получения цепной реакции. Кое-кто даже говорит о создании атомной бомбы. Как вы на это смотрите?

– Теоретически это вполне возможно. Что касается практического осуществления, то здесь еще очень много неясного. Мы до войны тоже наблюдали цепную реакцию деления ядер урана-235. Но в таких количествах и условиях, которые не позволяют делать далеко идущие выводы. Сложность заключается в том, как из ураносодержащей руды выделить уран-235. Пока известны два способа, но ни один из них до войны мы не успели опробовать. Наконец, у нас нет урана в таких количествах, чтобы вести масштабную работу. Нужна разведка месторождений, их освоение. В то же время, насколько мне известно, в Северо-Американских штатах сейчас собраны все лучшие физики и математики из разных стран, кто еще до войны работал в области расщепления атомов урана. Наверняка они в своих исследованиях продвинулись значительно дальше того уровня, который мне известен.

– Действительно, мы мало знаем о том, что там делается, – кивнул головой Сталин. – Есть кое-какие данные, что и в Германии работают над этой же проблемой.

– Вполне возможно, Иосиф Виссарионович, – несколько успокоился Курчатов. – Вполне возможно. Но в Германии остались ученые, которые никогда не блистали особыми успехами в этой области. Хотя, конечно, и в этом вопросе мне известно далеко не все.

– В свое время мы не придали значения предложению харьковских ученых о создании сверхмощного взрывного устройства: не до того было, – произнес Сталин. – Но теперь, в свете имеющихся фактов, и нам необходимо заняться этой проблемой вплотную. И для начала собрать в одном месте тех, кто может работать по данной теме. Есть у вас на примете такие люди?

– Да, товарищ Сталин, – ответил Курчатов, почувствовав в интонации собеседника некую официальность. – Но они разбросаны по разным ведомствам. И судьба большинства из них мне не известна. По просьбе товарища Берия я составил и передал ему список специалистов, но до сих пор не знаю, что сделано в этом направлении, – закончил Курчатов и смело глянул в глаза Сталину.

– Товарищ Берия сейчас занимается кадровой проблемой, – сообщил Сталин. – Не все так просто, товарищ Курчатов. Но самое главное в нашем деле – решить, стоит ли овчинка выделки… если иметь в виду, что сегодня почти все средства идут на вооружение нашей армии, а бомба невероятной мощности – это еще очень не скоро. И средств она потребует огромных. Раскрою вам секрет: наша разведка с некоторых пор начала активно работать в этом направлении. Сами понимаете, что здесь нужна кропотливость и чрезвычайная осторожность. Сегодня мы уже получаем кое-какие данные, которые помогут вам с большей уверенностью приступить к решению поставленной задачи. Я советовался с некоторыми авторитетными товарищами. Они в один голос рекомендовали вас в качестве руководителя проекта.

С этими словами Сталин поднялся из-за стола. Встал и Курчатов.

– Мне кажется… более того, я уверен, что эта задача вам по плечу, – закончил Сталин. – Настало время подумать о создании некоего центра по проблеме атома. Я бы даже сказал: атомной бомбы. Как вы считаете, Игорь Васильевич? – спросил Сталин, провожая академика до двери.

– Разумеется! – воскликнул Курчатов. – И как можно быстрее!

– Что ж, на этом и порешим. Заканчивайте свои дела в комитете и приступайте к работе над проектом. Думаю, что в ближайшем будущем вам со своими коллегами можно будет перебраться в Москву. Товарищ Берия и нарком по производству вооружений товарищ Ванников призваны помогать вам в этом деле, а товарищ Молотов возглавит эту работу в качестве координатора.

Глава 3

Пасмурный ноябрьский день быстро погружался во тьму ранней ночи. По Волге шла шуга, плыли отдельные крупные льдины, иногда целые ледовые поля. Из-за Волги время от времени били немецкие орудия и минометы, и над подвижной поверхностью реки вставали с гулом и тяжелыми вздохами белые столбы. Тогда возникали темные окна волжской воды, они двигались, окруженные шугой, парили, затем незаметно поглощались ею, и только глухой шум и треск исторгались с поверхности реки, впитывая в себя ни на минуту не прекращающиеся звуки боя, идущего в развалинах Сталинграда.

Сообщение между берегами было практически прервано. Пробиться через шугу, конечно, можно, но слишком велик риск, что плавсредство отнесет к берегу, занятому противником, и тогда шансов остаться в живых было бы не больше одного на тысячу. Лишь самые отважные рисковали перебраться с одного берега на другой в такое время. Да и то в виду крайней необходимости.

Подполковника Генерального штаба Николая Матова рисковать заставляло задание генерала Угланова: непременно побывать на правом берегу Волги в Шестьдесят второй и Шестьдесят четвертой армиях, выяснить, смогут ли они удержать занимаемые позиции, как долго, чем надо им помочь, чтобы они все-таки их удержали, приковывая к себе основные силы Шестой немецкой армии.

Матов привык выполнять приказы своего начальства пунктуально. Он даже представить себе не мог, что станет ссылаться на невозможность переправы с одного берега на другой, чтобы данные о положении армий собирать не в самих армиях, а вдали от них, хотя и здесь, в штабе Сталинградского фронта, имели прямую связь с правым берегом и знали все детали тамошней обстановки. А обстановка была такова: немцы начали новое наступление большими силами танков и пехоты, они в районе завода «Баррикады» вышли к Волге, отрезав от армии генерала Чуйкова одну из ее дивизий.

Матов стоял на берегу и смотрел, как движется лед. Льдины терлись о берег, налезали на него, звенели и трещали. Вступить на лед и сойти с него на том берегу – это, пожалуй, самое сложное. Но одному пускаться в путь рискованно. И Матов вернулся в землянку, где располагался оперативный отдел штаба Сталинградского фронта.

Начальник оперативного отдела подполковник Кучеренко, еще недавно работавший в Генштабе и потому хорошо знакомый Матову, встретил своего бывшего сослуживца молчаливым вопросом.

– Мне бы ватник, маскхалат, да сапоги подбить шипами, чтобы не скользили. Ну и… длинный багор, веревку метров двадцать-тридцать и толкового сопровождающего, – ответил Матов на немой вопрос Кучеренко.

– Все-таки решил идти?

– Ты же знаешь наше правило: все увидеть самому. Или можешь предложить что-то другое?

– Ничего другого сегодня я тебе предложить не могу. Но завтра-послезавтра на тот берег пойдут бронекатера, и ты без лишнего риска попадешь к Чуйкову.

– Завтра-послезавтра меня не устраивает. Мне надо сегодня.

– Что ж, удерживать тебя не стану. А халат, сапоги, сопровождающего и все прочее обеспечу. Когда собираешься идти?

– Как только взойдет луна.

– Тоже верно. Что, опыт имеется? Ах, да, ты же из поморов… Тогда тебе и карты в руки. А пока отдохни, чаю попей, а я распоряжусь. Заодно сообщу на тот берег, чтобы встретили.

Через некоторое время в землянку вошел человек в серой телогрейке, в накинутой на плечи белой куртке, шапке-ушанке и сапогах, но явно не военный, остановился у порога, огляделся. Было ему лет пятьдесят, морщинистое обветренное лицо, неряшливая бородка, мутные карие глаза, низенький и кривоногий. Он остановил свой взгляд на Матове, спросил:

– С тобой, что ль, пойдем?

– Со мной.

– А-а, ну-ну, гляди. Дело-то не шутейное – Волгу перескочить по такому льду. Тут и бывалый народ, случалось, нырял до самого дна… раков кормить. Звать-то-величать как?

– Николаем.

– А меня Федор Кузьмичом. Можно просто Кузьмичом: не из бар чай. Я смотрю, собрался ты хорошо… Приходилось, что ль, попрыгушками заниматься?

– Было дело.

– Ну, тогда что ж, тогда, бог даст, перескочим. Если фриц не подстрелит. Эка они там как сцепились-то – страсть. Я в Первую имперьлистическую воевал – такого не упомню.

– Времена меняются, – откликнулся, вставая, подполковник Матов.

– Оно конечно, кто ж спорит… – легко согласился Федор Кузьмич.


Луна выползла на очистившееся от облаков небо, укутанная в радужный воротник. Усилившийся к ночи мороз пощипывал щеки. Матов глянул на светящийся циферблат часов: 22–40. Бой на той стороне постепенно стихал. Лишь иногда вдруг вспыхнет яростная перестрелка, раздадутся слабые хлопки гранат, будто кто-то там что-то не успел доделать за день и теперь подчищал.

– Ну, что ж, Николай, двинем помаленьку, – произнес Кузьмич и, задавив ногой цигарку, шагнул к движущейся массе льда, выждал немного и неожиданно ловко перепрыгнул на плывущую мимо льдину.

Матов подождал, пока выберется почти вся веревка, и, глубоко вдохнув воздуху, тоже вспрыгнул на эту же льдину. Льдина качнулась под его ногами, но он удержал равновесие с помощью багра, затем выбрался на середину, внимательно следя за проводником. Тот, потыкав багром туда-сюда, перескочил на другую льдину и дернул за веревку, приглашая Матова следовать за собой. Матов перебрался к Кузьмичу, на этот раз более уверенно.

– Во-он видишь… поле? – спросил проводник, показав рукой на середину Волги. – Вот как до него доберемся, так, считай, мы на той стороне.

Матов поля не видел. Он видел что-то однообразно серое и зыбкое, но нисколько не усомнился в правдивости слов проводника: тут, видимо, нужен опыт, какого у Матова не было даже в Поморье. Там если и прыгали по льдинам, то исключительно днем, подбираясь к лежбищам тюленей. Да и поля там – это ж действительно были поля, а не жалкие островки, плывущие по Волге.

До середины реки добрались без приключений. Но здесь лед шел значительно быстрее, зато и льдины были крупнее и теснились одна к другой. По этим льдинам они бежали почти без остановок, перепрыгивая через трещины, канавы и воронки, заполненные шугой. Впереди двигались темные ноги Федора Кузьмича, а верхняя часть, укрытая белой курткой, точно висела в темном воздухе, то отдаляясь, то приближаясь, и Матов следил исключительно за ногами, запоминая, где они и как двигались – легкой ли трусцой, широким ли шагом или скачками.

Высокий обрывистый берег закрыл половину неба черной стеной. Теперь ориентироваться можно было лишь по взлетающим время от времени осветительным ракетам и пулеметным трассам, иногда проплывающим над головой.

Луна освещала реку настолько хорошо, что вблизи видны даже маленькие льдинки. Матов вполне освоился и теперь мог различать в отдалении и ледяные поля, и отдельные льдины, но только сейчас со всей отчетливостью понял, что пойди он один, еще неизвестно, дошел бы даже и до середины реки.

Плывущее ледяное поле, медленно вращаясь, совместилось с другим полем, прижатым к берегу. Кузьмич перескочил на него, Матов следом. И тут вдруг завыло, заскрежетало, и над головой понеслись огненные стрелы: с левого берега ударили «катюши», не менее десятка установок сразу.

Еще прыжок, пробежка, прыжок и… Матов, не рассчитав прыжка, оступился, потерял равновесие, нога провалилась в шугу, сапог хлебнул воды, но его подхватили под руки, выдернули из ледяной воды – и он оказался на снегу, который никуда не двигался и не раскачивался под ногами.

Кто-то, в солдатском ватнике и шапке, спросил:

– Вы – подполковник Матов?

– Я, – ответил Матов.

– Капитан Логунов, – представился человек. – Командующий Шестьдесят второй армией генерал-лейтенант Чуйков ждет вас в своем штабе. Прошу.

Матов отвязал от пояса веревку, передал багор Кузьмичу.

– Когда назад-то? – спросил тот.

– Думаю, следующей ночью. Подождете?

– А куды ж я денусь? Мне велено вас сюды и обратно.

– Где вас искать?

– А тут же, при штабе.

– Идемте, идемте, – поторопил Логунов, – а то фриц начнет сейчас обстреливать берег из минометов.


Штаб армии представлял из себя глубокую землянку, устроенную в обрывистом берегу, с ответвлениями, узкими ходами, отдельными помещениями, обшитыми тесом, со множеством народу, среди которого встречались женщины с детьми, раненые и много еще кого, к штабу явно не имеющие никакого отношения.

– Немец так бомбил и обстреливал минувшие два дня, что многие укрытия обвалились, вот народ и набился сюда, – пояснил капитан Логунов. – Сейчас саперы роют землянки, переведем людей туда, а лед встанет, на тот берег. У нас раненых скопилось – девать некуда. Так вот и живем… Вы у нас впервые?

– Да.

– Ничего, жить можно, – подвел итог капитан. – Можно сказать, курорт. А вот наверху…

Они остановились у полуоткрытой двери, откуда слышался настойчивый голос:

– «Земля», я «Берег»! Как слышите меня? Прием…

Миновали пункт связи и очутились еще у одной двери. Капитан одернул ватник, открыл дверь.

– Разрешите, товарищ генерал?

– Входи, Логунов. Встретил?

– Так точно, встретил! – и отступил в сторону.

Матов шагнул в землянку, освещенную двумя электрическими лампочками, увидел невысокого, широкоплечего генерал-лейтенанта с бугристым открытым лицом, с зачесанными назад черными волосами, с внимательным взглядом сквозь узкие щелки из-под косматых бровей, представился:

– Подполковник Матов, оперативный отдел Генштаба.

– Входите, подполковник, входите. Логунов, ты документы проверил у товарища подполковника?

– Никак нет, товарищ генерал. Да и зачем? Звонили же…

– Звонили… Мало ли что.

Матов достал из кармана документы, протянул генералу. Тот посмотрел, потом спросил, задержав руку Матова в своей:

– Искупались?

– Одной ногой: не рассчитал прыжка.

– Вот объясните мне, что за нужда заставила вас рисковать жизнью?

– Приказ, товарищ генерал.

– Не жалеет ваше начальство своих подчиненных. Или не представляет себе, в каких условиях мы тут существуем.

– Именно для того, чтобы представлять эти условия, товарищ генерал.

– Ну что ж, рад слышать. А то оставайтесь у меня: мне ответственные и смелые командиры нужны.

– С удовольствием, товарищ генерал. Но сперва я должен выполнить порученное мне задание.

– А в чем оно заключается?

– Побывать на передовой, своими глазами увидеть и понять условия, в которых приходится сражаться вашим войскам.

– Что ж, на передовой, так на передовой. Но учтите: немец сейчас давит на нас со страшной силой. Это сегодня ночью он что-то притих, а то ведь атака за атакой. Одних отбросим, он заменяет атакующих другими – и так уже четвертый день. Но и фриц, видать, тоже устал. А нам уставать не положено: мы на своей земле, от нее и черпаем силы. Сейчас готовимся контратаковать и вернуть утраченные позиции. Немец решил перекурить, а мы ему не позволим. Так что, если угодно, можете прямо отсюда двигать в расположение Тридцать девятой гвардейской дивизии, которая ведет бои в районе завода «Красный октябрь». Немец там потеснил их немножко, требуется вернуть утраченное. Капитан Логунов вас проводит. Только сначала переобуйтесь, а то ноги отморозите. Лучше в валенки. Логунов, организуй подполковнику валенки. И ватные штаны. А мы пока перекусим, чем бог послал.

Бог послал пшенку со «вторым фронтом», квашеную капусту и, разумеется, водку.

Глава 4

Штаб дивизии расположился метрах в трехстах от передовой в подвале среди громоздящихся развалин. Подвал большой, перекрытия лежат на бетонных стенах и колоннах, с отдельными глухими помещениями со стальными дверями. В одних помещениях разместился медсанбат, в других склады с боеприпасами и продовольствием, кое-где в потолке огромные дыры, и внизу страшно разворочено от взрыва тяжелых бомб.

Командира дивизии Будникова, моложавого полковника с высоким лбом и кисточкой усов под носом, нашли в помещении, заставленном большими ящиками с заводским оборудованием. Под самым потолком узкая щель, перед нею помост из ящиков, на помосте стереотруба. Возле щели двое: наблюдатели.

Сам комдив расположился рядом, за железобетонной стеной. Он брился возле железной бочки из-под горючего, с прорезанным отверстием для дров и жестяной трубой, уходящей в какую-то дыру. В бочке горели доски от ящиков. На бочке стоял ведерный чайник. В углу телефонный аппарат и рация, возле них, прижавшись друг к другу спинами, спали двое. Третий клевал носом, привалившись к стене. С потолка на проволоке свешивался керосиновый фонарь, какие используют для подсветки бакенов.

Матов представился.

Полковник кивнул головой и повел рукой: располагайтесь, мол, пока я занят. Матов сел на ящик из-под снарядов, присмотрелся к полковнику, вспомнил: года три тому назад будущий комдив был еще майором, учился в академии на курс выше, занимался классической борьбой.

Полковник закончил бриться, протер лицо полотенцем, смоченным горячей водой из чайника. Встал, широкий, основательный. Протянул руку.

– А я вас помню, – пророкотал он хрипловатым басом. – Вы выступали с докладом о боях с японцами у озера Хасан. Хороший был доклад. Это я вам не из лести говорю, а так оно было на самом деле.

– Я вас тоже помню: на одном из парадов вы несли знамя академии. А еще видел вас на борцовском ковре…

– Да, была жизнь, были надежды и кое-что еще, и все это оказалось миражом, по сравнению с нынешней реальностью. А реальность такова: моя дивизия, от которой осталось не более полка, держит восточную часть завода да пару прилегающих к нему развалин бывшей улицы. А против нас четыре дивизии, из них одна танковая, и несколько отдельных саперных батальонов. Правда, тоже весьма потрепанных. – И без всяких переходов: – Есть хотите?

– Нет, спасибо: поел у Чуйкова.

– Ну а я, если не возражаете…

– Да-да, конечно…

Полковнику принесли котелок с кашей, он уселся на ящик, котелок поставил на колени, стал есть.

– Вы спрашивайте, отвечу на все вопросы, – произнес он с набитым ртом.

– Четыре дивизии и… полк… Как, выстоите?

– Конечно. А куда мы денемся? К тому же завтра придут катера, подбросят пополнение, боеприпасы, продовольствие, заберут раненых. А там, бог даст, и Волга встанет. Да и немец уже не тот, скажу я вам. Нет, не тот. Уже ни того гонора, что был, ни той спеси, ни уверенности. Да и то сказать… Вы, кстати, надолго к нам?

– Завтра должен побывать в Шестьдесят четвертой армии, послезавтра вернуться на тот берег, потом в Москву, – ответил Матов.

– Вот завтра, как развиднеется, сами увидите: трупы, трупы и трупы. И сгоревшие танки. Мы не даем их убирать. Чуть сунутся – тут наши снайпера и пулеметчики: не лезь! А почему? А потому, скажу я вам, что ему завтра опять идти в атаку, а он пойдет по трупам своих же солдат, мимо своих же сгоревших танков… Каково? Особенно, если его только что пригнали откуда-нибудь из Европы… У кого угодно поджилки затрясутся. А тут, я вам доложу, кого только нету: и французы, и венгры, и хорваты, и бельгийцы, и даже поляки и латыши. Не говоря уже о самих фрицах. И ничего, стоим. Скажи мне, что будем стоять вот так еще три-четыре месяца назад, когда отступали по двадцати-тридцати километров в день, не поверил бы. Тем более что драться станем за каждый метр, за каждый этаж, за каждый дом. И те будем стараться отобрать назад.

Полковник, доев кашу, налил в кружку из чайника, спросил:

– Чай-то хоть будете?

– Буду.

– А вы, капитан?

– Не откажусь, – встрепенулся Логунов, задремавший возле печки.

Молча пили чай. Затем Будников спросил:

– Так все же в окопы?

– Да, – ответил Матов.

– Ну что ж, в окопы так в окопы, – согласился Будников почти теми же словами, что и Чуйков. И, кивнув в сторону опять прикорнувшего капитана: – Логунов вас проводит. – Пояснил: – Он тут каждую дыру знает.


Под утро Матов вместе с Логуновым и сержантом-связистом пробрались в один из батальонов, оборонявших развалины четырехэтажного здания на перекрестке двух улиц.

Командир батальона лейтенант Криворучко, молодой, не старше двадцати пяти, обросший рыжеватой щетиной, с перевязанной шеей, встретил гостей неприветливо:

– Что, Логунов, опять пожаловали проверять наши данные? Сами знаете, мы если и врем в своих отчетах, то самую малость, и все для пользы дела.

– И что же ты нам наврал в последней сводке?

– Я даже и не наврал, а только запятую не там поставил, – проворчал Криворучко.

– И все-таки…

– А вот то, что шестнадцать легко раненных не включил в список активных штыков. И себя тоже. А я, между прочим, гнал их в медсанбат: идите, мол, имеете полное право. А они уперлись: раны, мол, пустяковые, да и перед товарищами неловко. А силой я их гнать не могу. Так-то вот.

– Успокойся, Криворучко. Не я сегодня у тебя в гостях, а вот товарищ подполковник из Генштаба.

– Откуда, откуда?

– Из Генштаба, говорю. Подполковник Матов. Знакомьтесь.

– Виноват, товарищ подполковник: не разглядел.

– Ни в чем вы не виноваты. И я к вам не из праздного любопытства. Если вас не затруднит, обрисуйте обстановку.

– Да тут никаких трудностей нет. Против нас справа действует сто сорок седьмая пехотная дивизия. Людей у них тоже не густо: по тридцать-сорок человек в роте. Слева еще одна дивизия – двести десятая. Эта недавно переброшена к нам из-под Клетской, людей там побольше. Дивизия сборная: один полк из немцев, другой из хорватов, третий из французов, бельгийцев и еще черт знает из кого. Немцы дерутся неплохо, но и они уже нахлебались по самое некуда. Остальные – так себе. Предпочитают перестрелку с безопасного расстояния. Но мы на такие провокации не поддаемся: стреляйте, сколько угодно. А вот когда их заставляют идти вперед, тут мы им и всыпаем по первое число. Ну и… танковая дивизия. Вон их танки стоят. Полюбуйтесь, – ткнул Криворучко пальцем в амбразуру, представлявшую из себя дыру в стене полуподвального помещения, пробитую снарядом. – Ну а мы… мы – что ж: нам в полсилы воевать нельзя – себе дороже. Вот как мы это поняли, так и стоим, и держим эти развалины, и будем держать, пока они, сволочи, все зубы свои об эти камни не обломают, – закончил Криворучко с ожесточением и, посмотрев на трофейные часы, предупредил: – У вас, товарищ подполковник, между прочим, осталось всего минут двадцать. Не больше. Вон посмотрите… Видите? Да нет, не там, а правее школы – вон те развалины буквой «п»… Они у нас два дня назад их отняли… Да не высовывайтесь вы так, товарищ подполковник: снайпера!

– И что там? – спросил Матов, напрягая зрение, чтобы хоть что-то разглядеть в предутренней темноте среди лежащих метрах в трехстах отсюда горбов, припорошенных снегом.

– Неужели не видите? Перебегают. Во-он оттуда, справа, к этой самой школе. У них там, за школой и вон теми кучами битого кирпича, окопы, ходы сообщения. Наши, между прочим, окопы и ходы. Там они и накапливаются. Значит, минут через двадцать снова пойдут в атаку. Тут и часы проверять не надо. Все не угомонятся никак, сволочи. А у нас задача – захватить школу.

– И что же?

– А то, что здесь будет жарко, товарищ подполковник. Очень жарко. И не все, кто сейчас глотает свой завтрак, доживут до обеда.

– Ничего, мы вам в тягость не будем. А здесь сидеть, или на КП дивизии, разницы никакой. Дайте нам с капитаном автоматы, гранаты… так, на всякий случай.

– Да сколько угодно, товарищ подполковник. Вон этого добра валяется, – показал он в угол, – бери, не хочу. И наши, и немецкие. И гранаты тоже… Но как бы мне комдив фитиль в одно место из-за вас не вставил…

– А вы кого больше боитесь, комдива или немцев?

– Комдива, разумеется, – ответил лейтенант вполне серьезно и поднялся на ноги. – Пойдемте отсюда, а то сейчас начнет артиллерия шмалять – мало не покажется.

Спустились в подвал. В подвале, скупо освещенном двумя коптилками, вдоль стен сидело человек двадцать, и кто из них красноармеец, а кто командир, не отличишь: все в ватниках, стеганых штанах, солдатских шапках-ушанках, у всех автоматы, наши гранаты-лимонки и немецкие с длинными ручками, ножи, сидора, саперные лопатки.

– Зачем им вещмешки? – спросил Матов у Логунова, пока Криворучко давал указания одному из своих подчиненных.

– А как же? – удивился тот. – Там и продуктов дня на три, и патроны, и гранаты, и индивидуальные пакеты. Случалось не раз, что фрицы прорвутся, захватят первый этаж, наши в подвале и на втором – и так вот дерутся несколько дней. Поэтому и держат все при себе. Фрицы – то же самое. Опыт. Поэтому мертвый враг еще и источник продуктов и боеприпасов. Все в дело идет…

– И как же вы собираетесь вернуть свои позиции? – спросил Матов у Криворучко, когда тот вернулся к ним.

– А вот они проведут две-три атаки, нахлебаются, тут мы и ударим. У нас к ним, между прочим, два подкопа сделаны. И взрывчатка заложена. И оба подкопа ведут к блиндажам. Мы уже их голоса слышим. Рванем – получатся дырки, через эти дырки и по верху…

Наверху раздался сильный взрыв, дрожь прошла по каменным сводам, посыпались вниз песок и мелкие камешки. Еще удар, еще. А затем заухало безостановочно, будто в гигантской камнедробильной машине, пламя коптилок заметалось из стороны в сторону, и тени заметались по стенам и потолку, а люди, привалившись к стене, дремали, и казалось, что ожесточенное буйство снарядов их никак не касается.

Артподготовка еще не закончилась, а комбат уже поднял людей, и они быстро и без суеты разошлись по своим местам. И вовремя: послышалась густая стрельба, и в предрассветных сумерках Матов увидел фигурки людей, перебегающих от одного укрытия к другому, в то время как из черных щелей в здании школы и припорошенных снегом развалин, пульсируя огнем, безостановочно дудукали пулеметы, и пули с глухим стуком били в кирпичные стены, со звоном – в железные балки, трубы и куски листового железа, а разрывные нервно хоркали, будто злились, что не добрались до живого человеческого тела.

Стрелять по этим быстро возникающим и так же быстро исчезающим фигуркам было бесполезно. Да никто и не стрелял. А через минуту-другую там, где мелькали фигурки врагов, стали рваться снаряды. По звуку Матов определил, что стреляют из-за Волги, и кто-то точно корректирует стрельбу.

Атака немцев захлебнулась, так и не начавшись.

Комбат Криворучко пристроился рядом с Матовым. Спросил:

– Как вам это понравилось, товарищ подполковник?

– Хорошее взаимодействие, комбат.

– Это только начало. Прелюдия, так сказать. Они, впрочем, особо и не лезли. Их задача – выявить нашу систему огня. А мы не раскрылись. А вот минут через десять полезут уже серьезно. И я бы на вашем месте, товарищ подполковник… извините за нарушение субординации, отправился к комдиву. Честное слово, никто вас за это не осудит. Тут, понимаете ли, сноровка нужна, опыт, а у вас его нет. Пуля – она хоть и дура, но выбирать умеет.

– Спасибо за совет, комбат, но меня здесь удерживает не молодечество и не желание острых ощущений. А пуля или осколок – они и на том берегу могут достать. Да и Логунов, я смотрю, тоже не торопится в тыл.

– Логунов – он мужик геройский. Еще недавно батальоном командовал. Ранение, контузия – временно при штабе. У него иногда обмороки случаются. Сами понимаете… Ну, кажется, начинается. Держитесь, товарищ подполковник. Черт не выдаст, свинья не съест, а нам сегодня надо быть в школе. – И Криворучко вернулся к своей амбразуре.

Из-за школы выполз танк, выкрашенный в белое. Повел стволом – выплюнул огонь. Снаряд ударил куда-то вправо, истерично провизжал большой осколок. Снова замелькали фигурки атакующих, вслед за первым танком вылез второй.

Сзади звонко ударила противотанковая пушка – и этот второй танк точно присел, подсеченный снарядом, из его щелей густо повалил дым.

На всем пространстве, занятом атакующими, стали рваться мины. Они с воплем вонзались в мерзлую землю, в кучи битого кирпича, вздымая снег и красную пыль, а за прерывистой стеной развалин замерцали торопливые сполохи артиллерийского огня немецких батарей. В ту сторону над головой проплыли огненные стрелы ракетных залпов «катюш», там вспучилась черная гряда разрывов – и гром заметался над землей, придавливая остальные звуки.

Вдруг все, кто только что укрывались за стенами, метнулись и пропали в каких-то щелях, и через несколько секунд их согнутые спины появились уже перед глазами Матова. Без криков, молча, без выстрелов даже они мелькали впереди, быстро уменьшаясь в размерах, – и все под грохот и гул артиллерийского и минометного огня.

– А, подполковник! Как пошли! Как пошли, черти! – восторженно кричал в ухо Матову капитан Логунов. – Они ж тут каждый камушек знают, каждую дырку. Гвардия!

Впереди вразнобой заухали разрывы гранат, густо посыпалась автоматная трескотня, а за спиной продолжали звонко тявкать противотанковые пушки, и видно было, как в черных щелях, из которых пульсировали огоньки пулеметов, взметались огненные вихри.

– Ну что, товарищ подполковник? Как вам это понравилось? – спросил Логунов, когда стрельба с нашей стороны неожиданно оборвалась, и лишь немцы все еще долбили по опустевшим развалинам, где несколько минут назад располагался батальон старшего лейтенанта Криворучко. – Может, хотите посмотреть, что они там натворили? Только чур, короткими перебежками: метров десять и – носом в снег. Или куда придется. Иначе – хана. Потом отползаем в сторону – и снова рывок.

– Пойдемте, – согласился Матов.

– Тогда смотрите, бежим вот до этой каменной гряды. Падаем. Отползаем вправо. Следующий рывок – вон до той кучи. А там должна быть канава. По ней проползаем метров тридцать, еще рывок – и мы в окопах. Но высовываться – избави бог.

Они выбрались из полуподвала, встали за стеной у проема двери, Логунов выглянул раз, другой и крикнул:

– Вперед! – и бросился первым.

Глава 5

В окопе, куда спрыгнул Матов вслед за Логуновым, лежали убитые немцы. Или кто там они – сам черт не разберет. Один лейтенант, другой фельдфебель. Оба одеты в маскировочные белые куртки, каски тоже обтянуты белой материей. И оба, судя по изорванным курткам, погибли от близких взрывов гранат.

Матов наклонился над лейтенантом, пошарил под курткой, достал из нагрудного кармана документы, затем снял полевую сумку. В это время Логунов забрал у фельдфебеля автомат, сумку с рожками, из-за пояса гранаты, сдернул с плеч ранец.

– Пойдемте, товарищ подполковник, в школу. Надо посмотреть, что там и как.

Бойцы Криворучко обживали отбитые у немцев позиции. В подвале у стены на немецкой шинели лежал комбат, тихо стонал. Над ним склонились двое.

– Что с ним? – спросил Логунов с тревогой.

– Ранен, – ответил один из них. И добавил обреченно: – Аккурат в живот.

Логунов наклонился над Криворучко, заглядывая в его широко раскрытые глаза.

– Серега! Серега, слышишь меня?

Глаза Криворучко закрылись и снова распахнулись. И Матов, уже навидавшийся всяких смертей, понял, что комбату осталось жить совсем немного.

– Ты полежи, полежи маленько, сейчас отнесем тебя в тыл, там врачи посмотрят… Ты потерпи малость, Серега, потерпи, – бормотал Логунов, гладя безжизненную руку комбата, и по лицу его текли слезы.

Но Криворучко уже не слышал ничего: глаза его, остановившиеся на какой-то точке, затягивало смертным туманом.

Логунов встал, судорожно всхлипнул и махнул рукой.

– Вы, товарищ подполковник, идите… идите. А я останусь здесь. Скажите в штабе… Впрочем, вы и сами все видели.

И тут загремело, заухало, затрещало. Логунов кинулся наверх. И все, кто был в подвале, тоже. Матов поспешил следом.

Немцы шли в атаку. Впереди танки, за ними пехота. Матов из своего укрытия насчитал восемь танков. Два из них T-IV, остальные T-III.

– Школу взяли, – кричал в трубку Логунов. – Комбата убило, еще двоих, пятеро раненых. Взял командование на себя. Немцы контратакуют. Дайте огня! Подполковник? Отослал к вам. Все! Конец связи!

После второй атаки немцы захватили западное крыло школы, предварительно взорвав стену.

Матов, лежа за пулеметом на сохранившемся остатке второго этажа, прикрываясь естественной баррикадой из кирпича, простреливал огнем нижний коридор и часть классов. Обе атаки начинались с того, что немцы пускали в ход ранцевые огнеметы и, под прикрытием дыма, кидались в этот самый коридор, строча из автоматов во все стороны и разбрасывая в боковые двери гранаты, но огненные струи до обороняющихся не дотягивались, а атакующих встречали огнем и гранатами. Вон их сколько валяется по всему коридору – один на другом.

Отстрелявшись, Матов отполз за толстую колонну, где лежал раненный в плечо красноармеец Дворников, молодой парень из Краснодара.

Дворников смотрел на Матова с мольбою, но ни о чем не просил и не жаловался. Вытащив из кармана портсигар, Матов достал папиросу и, вложив ее между сизыми губами Дворникова, чиркнул зажигалкой. Потом закурил сам.

– Ничего, Вася, – произнес он. – Рана у тебя, конечно, не из легких, но и не смертельная. Потерпи немного.

– А рука? Руку мне не отрежут?

– Не отрежут. Зачем же ее резать? Вот чудак. Кость, конечно, задета, но я рану обработал, гангрена тебе не грозит. Потерпи немного, потерпи.

– Как вы там? – послышался снизу голос капитана Логунова.

– Нормально, – откликнулся Матов. – У меня напарника ранило. В плечо. Спустить бы его надо в подвал.

– Сейчас пришлю людей. Только вы, подполковник, тоже спускайтесь. У нас над головой «рама» крутится. Значит, жди пикировщиков.

И точно: едва все собрались в подвале школы, как послышался рев самолетов, визг бомб – и подвал затрясло, будто в лихорадке, потянуло пылью и сгоревшим толом.

Едва отбомбилась одна группа самолетов, уже воет другая, снова грохот, пыль, дым.

Прибежал красноармеец.

– Немцы в подвале, – сообщил он. – Тоже прячутся.

– Со мной пойдут Ливенков, Мамедов, Тигранян, Стиценко, Чумаков! Приготовить гранаты! – приказал Логунов и к Матову: – Подполковник! В случае чего, останетесь за меня! – И Матов воспринял этот приказ как должное.

Но Логунов вдруг покачнулся и медленно осел на пол.

– Посмотрите, что с ним, – перехватил инициативу командира Матов. – Названные капитаном люди пойдут со мной.

Двигались сперва по подвальному коридору, прижимаясь к стене, но с нашей стороны было темно, а со стороны противника в подвале зияла дыра, пробитая бомбой, из нее сочился слабый свет, и в этом свете клубилась пыль вместе с дымом.

За углом их ждал боец.

– Где они? – спросил Матов громким шепотом.

– Вон там, за этой дырой. Нас, значит, капитан послал проверить, что там и как, а тут сверху фрицы посыпались. Тоже от бомбежки спасаются. Ну я и послал Чулкова…

Накатила новая волна бомбежки, в грохоте, вое и пыли. Но, похоже, ни одна бомба не попала в школу. И едва волна, миновав школу, покатила дальше, Матов знаками показал: двое гранаты влево, двое вправо, затем еще по одной, сразу же врываются в помещение и – огонь из автоматов. Замер, прислушиваясь, махнул рукой: вперед!

Когда сам Матов вслед за другими заскочил в тот отсек подвала, где должны быть немцы, он увидел сквозь еще более плотную пыль какие-то неясные тени и нажал на спусковой крючок автомата. И рядом с ним стреляли, стоя почти спиной друг к другу, но в ответ не прозвучало ни одного выстрела.

– Кто здесь старший? – спросил Матов, когда все стихло.

– Младший сержант Мамедов, – ответили ему из темноты.

– Мамедов, посмотрите, что здесь и кто, оставьте троих с пулеметом, соберите документы, оружие, а я пошел назад.


Когда Матов вернулся в свою часть подвала, Логунов уже несколько оправился, сидел, пил воду, тяжело дышал.

Матов присел рядом.

– Вы не ранены, капитан? – спросил он.

– Нет, – прохрипел тот. И пояснил: – Старая контузия, подполковник. Чтоб ее… И главное – в самый неподходящий момент голову схватит, будто тисками, и поплыл…

Через несколько минут вернулись бойцы, участвовавшие в короткой атаке. Мамедов положил перед Матовым две офицерские полевые сумки, набитые бумагами, доложил:

– Двадцать девять трупов, товарищ подполковник. Четверо раненых. Два ранцевых огнемета, три пулемета, автоматы, патроны, гранаты, галеты, шоколад, сигареты, шнапс. Людей я оставил. Дальше как прикажете.

– Что, капитан, дальше будем делать? Сможете командовать?

– Смогу: уже оклемался малость.

Наверху несколько притихло. Лишь минометы долбили мерзлую землю в полукилометре от школы.

– Это у меня второй такой случай, – говорил Логунов, жадно глотая махорочный дым. – Первый раз тоже самое: свалились в подвал они с одной стороны, мы с другой, подвальчик маленький, наверху бомбят, сидим, смотрим друг на друга, курим, ждем… Они нам сигареты предлагали, но мы ни-ни… Когда бомбежка закончилась, я им говорю: «Вэк!» – мотайте, мол, отсюда к такой матери! И они пошли. С опаской, но пошли. До сих пор жалею, что отпустил: благородство решил проявить. И перед кем? Какое к ним может быть благородство? – воскликнул Логунов, точно сейчас окончательно осмыслил недавнее прошлое. И сам же себе ответил со злой решительностью: – Никакого! Бить, бить и бить! Чем попало и где только можно. – Помолчал немного, продолжил, будто оправдываясь перед Матовым: – Видели бы вы, товарищ подполковник, что они творят с гражданскими! Во-первых, раздевают чуть ли ни до гола и на себя напяливают. А если что не по ним, не просто убьют, а изуродуют так, что и не признаешь человека. А все от ненависти. Они-то думали, что надавят – и мы за Волгу драпанем. А мы не драпаем и не драпаем. И чаще всего не так немцы лютуют, как всякая там сволочь: хорваты, венгры и прочие. Я так понимаю, что для немца эта война как бы необходимость, а все остальные поперлись с ними в Россию, чтобы нажиться, нахапать чего-нибудь. А нахапать-то нечего. И назад не уйдешь. Вот и зверствуют, сволочи…

Из угла позвали:

– Товарищ капитан! Вас к телефону!

Логунов тяжело поднялся, некоторое время стоял, покачиваясь, затем пошел, держась одной рукой за стену. Слышно было, как он говорит короткими фразами:

– Да, держимся. Подполковник? Здесь подполковник. Есть! Есть! Есть!

Вернулся к Матову, сел, заговорил, но не как всегда, а с большими паузами, точно ему что-то мешало:

– Вас спрашивали… Сам Чуйков… беспокоится. Велено вам вернуться… в штаб… армии. Сейчас к нам… пополнение… подбросят, обед… обещали… принести. Еще поживем. Так и передайте… своему начальству… в Генштабе: Сталинград стоит и стоять будет… до конца.

– Как вы себя чувствуете, капитан? – спросил Матов, заглядывая в глаза Логунову.

– Нормально… Вернее, почти нормально… Идите, подполковник… пока тихо. А то опять… начнется – не выберетесь. – И крикнул в темноту: – Мамедов!

Из серой дымки показался младший сержант Мамедов, остановился в двух шагах.

– Вот что, Мамедов, проводи подполковника до штаба дивизии. Скажи там… Впрочем, ладно, ничего не говори… Приведешь сюда пополнение и… и обед… чего-нибудь горячего… люди давно не ели горячего.

Матов встал, протянул руку, капитан свою, поднялся на ноги, не выпуская руки Матова.

– Ну, как говорится, до встречи в Берлине.

– Договорились, – и Матов, тиснув руку Логунова, повернулся и пошел вслед за Мамедовым.

Глава 6

– Подождите немного, товарищ подполковник, – попросил адъютант командующего Шестьдесят второй армией. – Командующий занят…

В это мгновение дверь «кабинета» командующего с треском распахнулась, и на пороге возникла полусогнутая фигура в офицерской шинели, но без шапки. Офицер пятился, мелко перебирая ногами, прижимая к бедрам руки, а над ним возвышался генерал Чуйков, мелькали его кулаки.

– Я тебя, сволочь, под трибунал отдам! Собственной рукой застрелю! – кричал Чуйков, нанося удары по голове офицера. Увидев Матова, Чуйков остановился, вскрикнул: – Пшел вон, с-скотина! – и скрылся за дверью.

Офицер повернулся разбитым лицом к Матову, покривился и бросился вон из штаба.

Матова эта картина потрясла до такой степени, что он как стоял возле стола дежурного, так и остался стоять, не зная, оставаться или уйти.

Адъютант командующего бросился к двери, открыл ее, заглянул, протиснулся внутрь, будто что-то мешало открыть дверь пошире. Через пару минут вернулся, произнес извиняющимся тоном:

– Командующий просит вас, товарищ подполковник.

Матов вошел, начал докладывать, но Чуйков, стоящий возле стола, махнул рукой, произнес:

– Мне уже доложили. Говорят, стреляли из пулемета?

– Пришлось, товарищ генерал.

– А я вот… – начал Чуйков, разглядывая в кровь сбитые костяшки пальцев, и замолчал. Торопливо затянувшись дымом папиросы и выдохнув его, продолжил: – Одни воюют умно, изобретательно, дорожат своими людьми, другие кладут их в лобовых атаках… Видели? – спросил, уставившись жгучими глазами из-под лохматых бровей.

– Видел.

– Командира батальона ранили, а его зам… вот этот вот самый, что вы видели… Скотина! Сволочь! Бросил людей на немецкие пулеметы, а сам… сам не пошел, сам, гнида поганая, остался в укрытии! – и вот результат: из ста тридцати человек батальона в живых осталось пятьдесят два. И набрался наглости докладывать, что приказ командования на овладение развалинами дома выполнен. – Помолчал, задавил окурок, бросил, глядя в сторону: – Вот… сорвался! Да и как тут не сорвешься? – Спросил: – Будете докладывать?

– О чем?

– Действительно, о чем тут докладывать? – проворчал Чуйков. И тут же совсем другим тоном: – Если хотите в Шестьдесят четвертую, то сейчас самое удобное время… пока не рассвело. – И посмотрел вприщур на Матова.

– Разрешить идти, товарищ генерал?

– Идите, подполковник! Идите. С левого берега уже звонили, о вас спрашивали… Беспокоятся.

Матов повернулся кругом и вышел из «кабинета». В «предбаннике» пожал руки адъютанту командующего и дежурному офицеру по штабу армии. Тот сообщил, что проводник ждет подполковника на берегу.

А на берегу стояла группа солдат вокруг кого-то, кто лежал, раскинув руки и ноги. Люди стояли, смотрели на лежащего, и – странно! – никто не снял шапки.

– Что случилось? – спросил Матов.

– Да вот, – откликнулся стоящий рядом Кузьмич. – Я стою, вас дожидаючись, а энтот вышел и бабах себе в голову из револьвера. Видать, кишка не выдержала, – заключил он. И добавил, вздохнув: – Жисть наша… едри ее в сапог.


Пока Матов дожидался погоды на аэродроме, он составил подробный отчет о состоянии наших войск, дерущихся в Сталинграде, и не только 62-й, но и 64-й армии, которой командовал генерал-майор Шумилов, проведя там неполных два дня. К этому времени атаки немцев по всему фронту почти прекратились, бои велись лишь на отдельных участках. Хотя за это время Волга не встала окончательно, но лед продолжал двигаться лишь на самой быстрине, и то еле-еле, сообщение между берегами улучшилось значительно, и Матову не пришлось совершать чудеса эквилибристики, еще дважды перебираясь с берега на берег.

Едва сев в самолет, он раскрыл дневник немецкого обер-лейтенанта Кемпфа. Это была довольно толстая тетрадь. Первая запись датировалась мартом 1942 года. Судя по некоторым ссылкам на предыдущие записи, начало дневника восходило к 1939 году, то есть к польской кампании. Это была четвертая тетрадь. И заканчивалась она записью от 10 ноября 1942 года. То есть за день до гибели ее автора в подвале разрушенной школы.

«Сталинград с каждым днем превращается для нас в настоящий ад. Русские дерутся с поразительным упорством. Более того, они дерутся лучше нас, изобретательнее, часто ставя нас в тупик. Мы все никак не можем понять, как так вышло, что еще недавно они бежали от нас, попадали в окружения сотнями тысяч, сдавались в плен, а теперь мы не можем сковырнуть их в Волгу, до которой осталось в иных местах всего пару сотен метров. Это не просто фанатизм, это что-то другое. Нам говорят, что их заставляют так сражаться жиды-комиссары. Чепуха! Мы захватывали развалины домов, в которых против нас сражались по два-три человека, и среди них ни одного жида и комиссара. Иногда одни рядовые. Под страхом смерти так сражаться человек долго не способен – непременно сломается. И у нас это наблюдается все чаще: равнодушие, усталость, самострелы, любое легкое ранение – и человек спешит в тыл. Я чувствую, что мы приближаемся к роковой черте, за которой нас, немцев, ожидает что-то страшное. Неужели господь оставил нас своими милостями…»

Глава 7

– Зря вы так рисковали, Николай Анатольевич, – попенял Матову генерал Угланов. – Не ваше это дело – стрелять из пулемета и кидать гранаты. Не для того вас учили. Да и за Волгу, при тех условиях, идти было не обязательно. Но в целом… в целом информацию вы собрали исчерпывающую. Я доложу ее наверх. А там уж как решат… А пока отдыхайте. – И генерал Угланов, улыбнувшись своей грустной улыбкой, сообщил, как о чем-то несущественном: – Кстати, сегодня утром звонила ваша жена. Она в Москве. Пробудет здесь дня три. Извините, что сразу же не сказал вам об этом. Поезжайте домой. Даю вам отпуск на три дня. И еще: тут вот приготовили вам кое-что сухим пайком. Думаю, пригодится. – И Угланов достал из-под стола набитый под завязку вещмешок.


Матов шел домой проходными дворами, протоптанными в глубоком снегу узкими тропками, время от времени переходя на рысцу, – благо, дом его находился неподалеку от места службы. Ему казалось, что каждая лишняя минута, отделяющая его от Верочки, не только сокращает их свидание, но может лишить его вообще: мало ли что случится, пока он идет. Он даже не предупредил ее по телефону о своем приходе: пока позвонишь, то да се, а время тик-так, тик-так, тик-так…

Вот и знакомый дом, в который он заглядывает не чаще одного раза в три месяца, находясь при Генштабе на казарменном положении, вот и подъезд с отбитой там и сям штукатуркой, с неплотно закрывающейся дверью, с выбитыми окнами, кое-где заделанными фанерой: результат разорвавшейся неподалеку бомбы.

Он одним духом, не дожидаясь лифта, даже не зная, работает он или нет, взлетел на четвертый этаж. Нажал на кнопку звонка и тотчас же услыхал знакомые торопливые шаги. Брякнул засов, дверь распахнулась – и вот она, Верочка. Короткий вскрик, и руки ее обвили его шею, он приподнял ее и внес в квартиру, а она целовала его лицо, всхлипывая, смеясь и что-то пытаясь сказать, и все это одновременно.


Они лежали в постели, тесно прижавшись друг к другу.

– Почему ты сразу не позвонил мне, когда приехал? – спросила она.

– Мой начальник сообщил о твоем звонке только тогда, когда я сдал отчет о командировке и подробно рассказал ему обо всем увиденном и услышанном. Он извинился, сказал, что забыл, но на самом деле, я уверен, посчитал, что известие о том, что ты в Москве, отвлекло бы меня от дела.

– Бедненький: ты целых пять часов не знал, что я жду тебя дома. А я не знала, что ты уже в Москве и с тобой все в порядке. А твой Угланов, между прочим, обещал мне, что как только ты вернешься и отчитаешься, и если не будет чего-то неожиданного, он сразу же даст тебе отпуск.

– И, как видишь, сдержал свое слово.

Верочка гладила его лицо, целовала, а он рассказывал ей о поездке в Сталинград, опуская подробности боя в разрушенной школе и показывая все это так, будто наблюдал бой со стороны из хорошо защищенного места.


На другой день Матов и Верочка встали поздно. Они пили чай, когда позвонил генерал Угланов и сообщил, что Матову необходимо быстро собраться и ждать машину. Форма одежды – выходная, новая, та, что введена совсем недавно, но которую получили далеко не все.

– Что-нибудь случилось? – забеспокоилась Верочка, отчищая на его кителе какое-то едва заметное пятнышко.

– Почему обязательно – случилось? Ничего не случилось. В лучшем случае – наградят, в худшем – пошлют опять в командировку. Ничего не поделаешь: такая у меня служба, – успокаивал ее Матов, прикрепляя к кителю свои ордена, снятые с гимнастерки.

Они сели на диван, держа друг друга за руки.

– Ты знаешь, – сказала Верочка, – когда ты далеко, я не так за тебя переживаю, как сейчас, когда тебя у меня забирают неизвестно куда. Если тебя снова пошлют на фронт, ты позвони мне обязательно. Хорошо?

– Разумеется. Как ты могла сомневаться?

– Я не сомневаюсь. Я боюсь.

Внизу настойчиво просигналила машина. Матов вскочил, стал надевать шинель.

– Ты не волнуйся и не бойся, – торопливо говорил он. – Это не на фронт. На фронт вот так, с бухты-барахты, не посылают. Но я позвоню в любом случае.

Он поцеловал ее в губы уже на лестничной площадке. Еще раз и еще. И побежал вниз, прыгая через две ступеньки.

Глава 8

Капитан госбезопасности встретил Матова у раскрытой дверцы комуфлированной «эмки».

– Капитан Шурупов, – представился он. – Попрошу ваши документы, товарищ подполковник. – Проверив удостоверение личности и несколько раз посмотрев при этом на Матова, вернул удостоверение и пригласил садиться в машину.

– Куда мы едем, капитан? – спросил Матов, едва машина тронулась.

– В Кремль.

– В Кремль? – удивился Матов. – Не скажите, зачем?

– Узнаете на месте.

Машина проскочила Каменный мост, выехала на Манежную площадь, затем на Красную мимо Исторического музея и вкатила в узкие ворота Спасской башни. Царь-пушка, Царь-колокол, зеленые ели, снежные сугробы по сторонам, поворот, еще поворот, остановились у массивной двери белого здания, все еще накрытого маскировочной сетью. В раздевалке Матов и капитан оставили шинели и портупеи, по ковровой дорожке поднялись на второй этаж; длинный коридор, молчаливая охрана, высокая дверь, просторное помещение, мягкие стулья вдоль стен, за столом со множеством телефонов генерал с круглым лицом и плешивой головой.

– Проходите, вас ждут, – произнес генерал и сам открыл дверь, пропуская Матова вперед.

Довольно светлая комната, в ней за столом с телефонами двое, еще дверь и… большое помещение с зашторенными окнами, справа длинный стол, на столе большая карта, возле стола невысокий человек. Человек повернулся – и Матов узнал в нем Сталина.

– Входите, товарищ Матов, – произнес Сталин знакомым глуховатым голосом с легким акцентом и шагнул навстречу.

Матов подошел, хотел доложить, но Сталин протянул ему руку и, задержав в своей, спросил:

– Вы успели отдохнуть после поездки в Сталинград?

– Так точно! Успел, товарищ Сталин, – ответил Матов не слишком громко, боясь нарушить плотную тишину кабинета.

– Вот и прекрасно. Расскажите мне, какое у вас сложилось впечатление о наших войсках, сражающихся в Сталинграде.

– Самое благоприятное, товарищ Сталин, – ответил Матов, все еще не понимая, что именно хочет узнать от него Сталин. – Несмотря на ожесточенные атаки превосходящих сил противника, войска дерутся, проявляя изобретательность, нанося противнику ощутимые потери.

– Но кое-где немцам все-таки удается потеснить наши войска, рассечь оборону и выйти к Волге, – возразил Сталин и повел рукой, как бы отсекая всякие возражения.

– Удается, товарищ Сталин. Но с такими потерями, что отвоеванная ими территория практически ничего им не дает. К тому же, должен заметить, умело организованными контратаками мы зачастую возвращаем не только отдельные здания, но и целые кварталы.

– Говорят, вы сами принимали участие в бою. Разве это входит в обязанность офицера Генерального штаба? А если бы вы попали в плен?

– Разумеется, участие в бою не входит в мои обязанности, товарищ Сталин. Но обстоятельства складываются иногда таким образом, что волей-неволей приходится это делать. Что касается возможности попасть в плен, то вероятность этого ничтожно мала: ведь я там был не один. Да и немец уже не тот, товарищ Сталин.

– Что значит – не тот?

– Воюет без огонька, без былой уверенности в своем превосходстве, хотя дисциплина все еще высокая и упорства хватает, однако воюет как бы механически, раз за разом повторяя заученные приемы. Наши командиры и бойцы успешно этим пользуются.

Матов хотел добавить еще кое-что из вычитанного в дневнике лейтенанта Кемпфа, но удержался, посчитав, что лейтенант от отчаяния мог и преувеличивать некоторые негативные стороны поведения солдат своей армии, как это бывало и у нас до недавних пор. Не исключено, что Сталин читал его отчет, а там есть и ссылка на дневник и другие трофейные документы.

– То есть, вы хотите сказать, что Сталинград мы удержим…

– Так точно, товарищ Сталин, непременно удержим.

– Именно это я и хотел от вас услышать, товарищ Матов. Спасибо вам за подробную информацию. Я думаю, что очередной орден Боевого Красного Знамени вы более чем заслужили.

– Служу трудовому народу! – ответил Матов, вытягиваясь еще больше, но по-прежнему не повышая голоса.


– И где ты был, если не секрет? – спросила Верочка, помогая мужу раздеться. – Ой, да у тебя новый орден! Поздравляю!

– Спасибо, – ответил Матов, целуя жену. – А был я… а был я у товарища Сталина. В Кремле… Не веришь?

– Верю. А только как-то даже не верится, – произнесла Верочка, покачивая головой, с изумлением глядя на мужа, точно не узнавая его. И пояснила: – Ведь у него столько работы, такая страна, армия, столько фронтов! И… и вдруг – ты… Но почему именно ты?

– Я полагаю, что он хотел поговорить с человеком, который только что вернулся из Сталинграда.

Еще Матову хотелось сказать, что надвигаются события, которые, если все будет хорошо, должны повернуть весь ход войны. Но это была такая тайна, такая… что о ней и сам он лишь догадывался по небывало напряженной и целенаправленной работе, проводимой Генштабом. И Матов лишь повторил всем известные слова:

– Ничего, дорогая, скоро и на нашей улице будет праздник. Вот увидишь.

– Ты представить себе не можешь, – прошептала Верочка, прижимаясь к нему всем телом, – как люди в тылу ждут этого праздника.

– Почему же не могу? Очень даже могу, – улыбнулся Матов снисходительно.

Верочка покачала головой.

– Нет, не можешь. Ты не был там, в глубинке, далеко от фронта. Люди там живут… я просто не могу тебе передать словами, как трудно они живут, в каких ужасных условиях работают. Хлеба нет, дают буквально крохи, крупы, мяса, овощей – и не спрашивай. На производстве часто случаются голодные обмороки. Иногда с тяжелыми травмами…

– Ничего, мы двужильные, мы выдюжим. Нам нельзя не выдюжить, – сжал Матов руку своей жены. А сам подумал: «Как хорошо, что сына оставили у родителей».

И Верочка, будто подслушав его мысли, прошептала:

– Боже, как я соскучилась по нашему мальчику. – Всхлипнула и уткнулась лицом ему в плечо, закапав его слезами.

Матов молча гладил ее волосы, смотрел в темный потолок и чувствовал, что и сам готов расплакаться: так вдруг защемило в груди и что-то подкатило к горлу.

Глава 9

– Итак, подводя итог, можно с уверенностью сказать, что для наступательной операции в районе Сталинграда практически все готово, – произнес генерал армии Жуков почти торжественным голосом. – Войска сосредоточены на исходных позициях. Ждут сигнала.

– Очень хорошо, товарищ Жюков, – кивнул головой Сталин. Затем прошелся по кабинету от стола до двери и обратно, остановился напротив. – И все-таки слетайте еще раз к Ватутину на Юго-Западный фронт в район сосредоточения войск и убедитесь на месте в их полной готовности. В ГКО поступают сигналы, что не все звенья готовы в одинаковой степени. Более того, имеются данные, что не все командиры верят в успех предстоящего наступления. А без веры в победу победить нельзя. Наконец, обратите особое внимание на готовность авиации. Без сильной авиации, которая бы расчищала путь войскам, громила его позиции, идущие к фронту резервы и отступающие колонны, прикрывала наши войска от атак авиации противника, операцию начинать нет смысла. Мы должны психологически подавить противника путем систематических бомбежек и штурмовок, расстроить его оборону и не позволять закрепиться на новых рубежах. Лучше начать на несколько дней позже, накопить авиацию, зато действовать наверняка и без пауз. – И Сталин сделал отсекающий жест рукой. – Надо припомнить немцам сорок первый год. Теперь мы можем себе это позволить…

Он замолчал, вернулся к столу, завозился с трубкой. Но Жуков видел, что трубка здесь совершенно ни при чем, что Сталин взволнован, и, видимо, на то есть веские причины. Особенно генерала поразила фраза о том, что не все командиры верят в успех предстоящего наступления. Сам Жуков нисколько не сомневался в успехе операции и, в силу ли своей уверенности или чего-то еще, даже не предполагал, что кто-то может подвергать сомнению задуманное и с такой тщательностью подготовленное дело. Даже если кто-то и сомневается, не избавившись до сих пор от ощущения немецкого превосходства, то дело этих сомневающихся выполнять спущенные сверху приказы, а результат в любом случае должен быть один: окружение и разгром немецких войск в районе Сталинграда.

– Василевский сейчас находится на Сталинградском фронте, – снова заговорил Сталин, не поворачиваясь к Жукову лицом, заговорил как о чем-то неважном, второстепенном. – Решите с ним, когда лучше всего начать наступление, исходя из требования полной готовности всех родов войск. И тотчас же возвращайтесь в Москву. Вам предстоит возглавить наступательные операции на Ржевско-Вяземском направлении. На этот раз в качестве координатора действий Западного и Калининского фронтов. Мы усилили эти фронты авиацией, артиллерией, резервными частями. От командования требуется лишь решительность и грамотное управление войсками. Мы полагаем, что вы в полной мере поспособствуете проявлению этих качеств у командующих фронтами. У Гитлера не хватит резервов для противостояния сразу двум нашим ударам: под Сталинградом и под Москвой.

Глаза Жукова сузились.

– Но чтобы начать там наступление, товарищ Сталин, – заговорил он возбужденно, – необходимо значительно усилить войска Западного и Калининского фронтов хотя бы еще двумя общевойсковыми армиями. Особенно артиллерией и танками. Тем более что, как доносит разведка, немцы уже перебросили в район Смоленска и Вязьмы несколько танковых и пехотных дивизий из Франции и даже из Норвегии… Мне кажется, – после небольшой паузы добавил он, – командование вермахта больше всего опасается именно за этот участок фронта.

– Возможно, возможно, – пробормотал Сталин, искоса глянув на Жукова. – Кое-что мы вам дадим дополнительно к тому, что уже поступило в войска в качестве усиления. Однако там и без того достаточно артиллерии и авиации для такого наступления. Командование фронтов уже ведет соответствующую подготовку. Постарайтесь, чтобы наши войска не попадали в окружения, как это происходило уже не раз. Чтобы не получилось так: пошел по шерсть, а вернулся стриженным. И учтите: операция «Уран» должна постоянно находиться в поле вашего зрения и контроля.

При этом Сталин не сообщил Жукову, что получил письмо от командующего Четвертым механизированным корпусом генерала Вольского, в котором тот пишет, что операция по окружению и разгрому немцев под Сталинградом приведет лишь к новому поражению войск Красной армии, а это чревато ужасными последствиями, что немцы все еще сильнее нас, лучше организованы, что войска Сталинградского фронта, предназначенные для удара во фланг Шестой немецкой армии с юга, сами окажутся в окружении, как это было уже под Москвой в районе Ржева и Вязьмы, на Волховском фронте и под Харьковом, потому что в тыл нашим наступающим войскам может ударить – и непременно ударит! – Четвертая армейская группа генерала Гота, в составе которой имеется целая танковая армия; что он, Вольский, и его механизированный корпус сделают, разумеется, все, от них зависящее, но за окончательный успех он поручиться не может, потому что, оторвавшись от своих тылов, в условиях почти полного бездорожья, корпус останется без горючего и боеприпасов и будет обречен на уничтожение. И не только его корпус, но и другие части прорыва.

И, конечно, Сталин не сказал Жукову, что немцы уведомлены о том, что командовать наступающими советскими войсками на Ржевско-Вяземском направлении будет Жуков. А не сказал не потому, что информация об этом будет воспринята Жуковым как-то не так, как следовало бы, и, разумеется, не потому, что можно предположить, будто через Жукова противнику станет известно о том, что наступление наших фронтов на Ржевско-Вяземском направлении является отвлекающим, а исключительно потому, что не видел необходимости сообщать об этом своему Первому заместителю, который должен знать лишь то, что ему положено знать. И не более того.

Не сообщив никому о паническом письме генерала Вольского, чей корпус находится в ведении Сталинградского фронта, Сталин, однако, поручил Василевскому присмотреться к этому генералу и составить окончательное мнение о том, способен ли тот командовать корпусом в условиях наступления: все-таки Вольский до сих пор непосредственно войсками не командовал, занимая должности помощника командующего армией, затем фронта по автобронетанковым войскам. Может, в теории он и силен: как-никак, а за спиной две академии, но теория – это одно, а практика – совсем другое. И это доказали многие советские генералы в предыдущих сражениях. Ну и… под влиянием ли этого письма, или помня плачевные уроки предыдущих наступательных операций Красной армии, и у самого Сталина стали закрадываться сомнения, что наши войска действительно готовы исполнить все планы, разработанные Ставкой, а главное – не позволят немцам нанести им поражение, задействовав в решительный момент какие-то неучтенные силы и тактические уловки. Теоретически вроде бы все говорит за неизбежность нашей победы на южных участках фронта, и Жуков с Василевским преисполнены уверенности и решительности, но на практике может случиться такое, чего не ожидают даже они, как случилось, например, с Тридцать третьей армией в районе Вязьмы, так и не сумевшей выйти из окружения. Так что лучше перестраховаться.

Молчание, между тем, затягивалось. Сталин все еще возился со своей трубкой, очищая ее от нагара, а Жуков ждал, не добавит ли Верховный еще что-нибудь к сказанному. Он уже понял, что вопрос о назначении его координатором наступления Западного и Калининского фронтов решен бесповоротно, возражать бесполезно, но был глубоко обижен таким назначением. Ему казалось, что, коль скоро он готовил вместе с Василевским Сталинградскую операцию, и возглавлять ее тоже должен он – Первый заместитель Верховного главнокомандующего. Тем более что Василевский, штабист до мозга костей, способен лишь пунктуально выполнять задуманное, но на войне все предусмотреть невозможно, противник может предпринять самые неожиданные контрмеры, а в таких ситуациях нужна несколько другая голова. А тебе предлагают возвращаться туда, где ты провел около года в бесплодных попытках затянуть горловину Ржевско-Вяземского мешка. И при этом не дают ни времени на тщательную подготовку, ни соответствующих поставленной задаче средств.

– У вас ко мне есть еще какие-то вопросы? – спросил Сталин, откладывая трубку в сторону и поворачиваясь к Жукову.

– Никак нет, товарищ Сталин: мне все ясно, – произнес Жуков своим, на этот раз, обычным, без интонаций, скрипучим голосом: – Я сделаю все, чтобы выполнить поставленную передо мной задачу.

– Я в этом не сомневаюсь, – буркнул Сталин, погасив усмешку, и отвернулся.

Глава 10

Самолет летел над заснеженными просторами, то проваливаясь в пустоту, то с натугой поднимаясь вверх. Жуков дремал, откинувшись на спинку кресла, предупредив летчиков, чтобы сказали ему, когда будут подлетать к излучине Дона в районе города Серафимович: он хотел еще раз сверху посмотреть на те места, где, изготовившись к наступлению, сосредоточились войска Юго-Западного фронта. Он хотел взглянуть на эти места глазами немецких летчиков и их фотокамер и попытаться понять, ждет ли командующий Шестой немецкой армии генерал Паулюс нашего наступления. Ведь как ни прячь, а что-то да не спрячешь, и очень важно понять, что именно спрятать не удалось. Если судить по данным разведки, противостоящие армиям генерала Ватутина румынские, итальянские и венгерские войска, по всем параметрам явно уступающие немецким, наступления русских не ожидают, да и настроение у них не слишком воинственное. Однако стрелять они все равно будут, тем более что в тылу у них стоят немецкие дивизии, и все это надо размолотить за несколько дней, не дав времени противнику на перегруппировки, подтягивание резервов и закрепление на промежуточных рубежах.

– Георгий Константинович, – дотронулся до плеча Жукова адъютант. – Только что миновали Урюпинск. Летим над Хопром.

Жуков открыл глаза, кивнул головой, прильнул к иллюминатору.

Внизу змеилась заснеженная пойма Хопра. Закатное солнце углубило тени, стали более отчетливо видны холмы и обрывистые берега реки, накатанные дороги, упирающиеся в лощины и овраги, там и сям сгрудившиеся по берегам рек и речушек утонувшие в снегу дома станиц и хуторов, деревья небольших рощ и перелесков. Вот колонна в десяток машин движется к фронту. Машины накрыты белым и почти сливаются со снегом, зато тени резкие и отчетливые. Вот, похоже, позиции дальнобойной артиллерии. Самих пушек не видно, но видна некая упорядоченность бугорков и пробитые в снегу тропинки, бегущие в разных направлениях. Вот еще что-то сгрудилось в широкой лощине, а что именно, не поймешь, но явно искусственного происхождения. Спрятать почти в голой степи такое количество войск и техники не так-то просто, но, похоже, вполне удалось, что можно признать большим достижением командования фронтом.

Но дело не только и не столько в маскировке. Похоже, немецкое командование привыкло, что на его флангах русские постоянно скапливают свои армии, чтобы потом перебрасывать их в Сталинград, где они сгорают за несколько дней. Нельзя исключить и предполагаемого опасения русских, что они, немцы, могут ударить на север вдоль Волги или на юг в сторону Астрахани. Иначе чем объяснить настойчивое усиление Ржевско-Вяземской группировки противника за счет резервов из Европы? И не получится ли так, что мы ударим под Сталинградом, а противник – в сторону Москвы? Или они, наоборот, ждут главного нашего удара именно там, под Москвой? Но разведка уверяет, что немцы к наступлению на Москву не готовы.

Жуков энергично потер обеими руками лицо, прогоняя свои сомнения. Нет ничего удивительного, что и другие сомневаются в наших возможностях. И, похоже, сам Сталин. Известное дело: пуганая ворона и куста боится.

Внизу показался аэродром. Видны стоящие в ряд самолеты, зенитки, домики, взлетная полоса, огороженная снежными валами; по полосе, взвихривая снег, бегут два маленьких самолетика. Вот они оторвались от земли и будто повисли в воздухе.

Самолет, на котором летел Жуков, резко накренился – в иллюминаторе горизонт бросило вниз, открылось голубое небо, а на нем хищные кресты истребителей сопровождения. Самолет качнуло – снова возник горизонт, мимо понеслись курганы, овраги, редкие купы деревьев, все увеличиваясь и увеличиваясь в размерах. Колеса ткнулись в слежалый и утрамбованный снег, самолет задребезжал, подпрыгивая и трясясь, затем покатил ровно, свернул со взлетной полосы к ангарам, где уже стояли два крытых белым брезентом «виллиса» и встречающие Жукова люди в белых полушубках. И все вокруг тоже было белым и насквозь промороженным.

В штабе фронта Жукова встретил командующий фронтом генерал Ватутин, член Военного совета, начальник штаба, командующие родами войск.

– Как долетели, Георгий Константинович? – спросил Ватутин, пожимая руку Жукову, с тревогой заглядывая ему в глаза: знал, что если прислали Жукова, то наверняка потому, что Сталин не слишком доверяет командующему фронтом. И пояснил свой вопрос: – Из Ставки звонили, беспокоились…

– Нормально, – произнес Жуков, не расположенный к отвлеченным разговорам. Тем более что Ватутина недолюбливал еще с тех пор, когда был начальником Генштаба, а Ватутин его заместителем, который явно предполагал, что Шапошникова может заменить только он, выпускник двух академий. А тут какой-то неуч Жуков…

В низкой избушке, по самую крышу заметенной снегом, Жуков, освободившись от меховой кожанки, попросил:

– Если можно, чаю. – И уже решительно: – Давайте обсудим готовность войск и самочувствие противника. А завтра побываем в войсках. Как можно раньше.

Принесли чай.

Жуков, грея ладони о стакан, отхлебывая из него время от времени, слушал доклад командующего фронтом. Ничего нового в докладе Ватутина не было: войска сосредоточены для наступления, артиллерия прорыва стоит на своих позициях, цели разведаны и пристреляны, пехота пойдет в атаку при поддержке танков, не дожидаясь окончания артподготовки, механизированные и танковые корпуса стоят во вторых эшелонах, движение на исходные позиции начнут с первыми залпами артиллерии, противник, судя по показаниям пленных, нашего наступления не ждет, ведет себя тихо, особенно не беспокоя наши передовые части в надежде на взаимность. Что касается авиации, то она произвела глубокую разведку обороны противника, наметила цели. Сможет ли она эффективно расчищать дорогу для наступающих войск? Сможет. Но если бы еще пару дивизий штурмовиков и столько же истребителей, эффективность была бы значительно выше, что положительно сказалось бы на темпах продвижения наших войск.

Судя по уверенному тону Ватутина, он то же самое докладывал и Сталину – отсюда и желание Верховного лишний раз проверить, все ли здесь, на месте, именно так, как ему докладывали: по части реляций вышестоящему начальству Ватутин был большим мастером.

– А не отстанут снабженцы от наших войск? – проскрипел Жуков.

– Не отстанут, Георгий Константинович. Для этого созданы специальные автороты и автобатальоны, которые двинутся сразу же вслед за наступающими войсками. Для расчистки дорог приспособлены танки, оборудованные специальными ножами.

– А какое настроение в наших войсках? – спросил Жуков.

– Боевое, Георгий Константинович! – выступил вперед член Военного совета фронта генерал майор Мехлис, изрядно подрастерявший за минувшие месяцы не только звезды в петлицах, но и самоуверенность и надменность доверенного лица самого Сталина. Не мигая глядя в лицо Первого заместителя Верховного, он торопливо докладывал: – Войска хорошо подготовлены, вооружены и снабжены всем необходимым. Санитарные части придвинуты вплотную к фронту, санитарные поезда стянуты на ближайшие станции. Комиссары и политруки ведут широкую работу по поднятию боевого духа красноармейцев, их уверенности в нашей победе.

– Что ж, работу вы проделали большую, – скупо похвалил Жуков, лишь мельком глянув на Мехлиса, все еще остающегося недремлющим оком самого Сталина. – Остальное посмотрим на месте.


Еще не было шести часов утра, когда несколько машин выехали на хорошо накатанную дорогу, ведущую к небольшому хутору, где располагался штаб одного из танковых корпусов, предназначенный для глубокого прорыва немецкой обороны. Было морозно, небо густо усеяно звездами, узкий серпик Луны едва светился среди звездного великолепия.

Жуков был не в духе. Он не видел надобности в своей поездке на Юго-Западный фронт, который и без того создавался при его непосредственном участии. За то недолгое время, что он здесь не был, вряд ли что-то могло измениться, тем более в худшую сторону. Конечно, далеко не у всех командиров, начиная с батальона, кончая танковыми и пехотными корпусами, есть практика успешных наступательных операций. Разве что у тех, кто гнал немцев от Москвы зимой сорок первого-сорок второго годов. Он читал эту неуверенность в их глазах, в их нервозности при подготовке операции, и старался изжить эту неуверенность, приобретенную в предыдущих неудачных сражениях, жесткой постановкой задач и постоянным контролем за их исполнением. Но никто из командиров даже не заикнулся, что опасается за исход предстоящего дела, о котором большинство из них могли только догадываться.

Командующий корпусом генерал-майор Веретенников, докладывая Жукову о готовности корпуса к наступлению, смотрел на него как раз теми глазами, в которых читалась эта неуверенность. Жуков знал, что Веретенников в боях под Киевом потерял все танки своей танковой дивизии: одни в боях с противником, другие вынужден был уничтожить из-за отсутствия горючего и боеприпасов; из окружения прорывался на своих двоих, сохранив едва пятую часть личного состава. Но другие командиры дивизий и корпусов не сохранили и этого. Да и танки те были в основном старых конструкций, которые уже на Халхин-Голе в боях с японцами показали себя весьма слабо защищенными даже от пулеметного огня. И под Харьковым весной прошлого года Веретенников, уже командуя корпусом, попал в такую же передрягу. То есть весь опыт генерала состоял в неудачных наступлениях и последующих за ними разгромах. Теперь у Веретенникова в корпусе почти одни Т-34 и КВ, а это совсем другая техника, какой у немцев пока еще нет. И все-таки техника – это одно, а люди – совсем другое.

– Ну, а если немцы ударят тебе во фланг? – спросил Жуков, глядя на комкора сузившимися глазами. – Что тогда? Побежишь?

– Никак нет, товарищ генерал армии, не побежим, – дернулся Веретенников. И уже совсем зло: – Раньше не бегали, с какой стати побежим сейчас? – И добавил для пущей убедительности: – Будем драться до последнего снаряда.

– Значит, опять взрывать свои танки и пехом топать до самой Волги?

– Я не понимаю вашей иронии, товарищ генерал армии, – вспыхнул Веретенников, вытягиваясь в струнку. – У нас приказ: прорвать оборону противника, проутюжить его тылы и соединиться с частями Сталинградского фронта… Что касается флангов, то я уверен, что командование фронтом выделит достаточно средств для обеспечения их безопасности.

– То есть ты уверен, что немцев мы сумеем окружить, не выпустить их из котла и разгромить? Это ты хочешь сказать?

– Именно так, товарищ генерал армии. Хотя и считаю, что надо быть готовым к любым неожиданностям.

– А их, этих твоих неожиданностей, не должно быть! – отрезал Жуков. – Не должно быть ни под каким соусом! Даже думать о них не имеешь права. Потому что у нас имеется все, чтобы разгромить врага и не предоставить ему ни одного шанса на спасение. Именно так ты должен думать о завтрашнем дне. Без всяких если и вдруг. Сомневающийся в успехе командующий корпусом, равно как и армией или дивизией, не имеет права командовать ни корпусом, ни армией, ни даже полком. Твоя задача – идти вперед без оглядки. И крушить все, что попадется тебе на пути. И немец побежит. Тем более всякие там румыны, итальянцы и венгры. И верить, что командование фронтом сделает все, чтобы твой удар был неотразим. Все ясно?

– Так точно, товарищ генерал армии!

– Ну то-то же, – усмехнулся Жуков. И добавил: – Обороняться вроде бы научились. Стоять насмерть научились. Пора учиться и наступать.

Глава 11

Командующий Четвертым механизированным корпусом генерал Вольский ехал на выкрашенной в белое «эмке» в одну из своих дивизий, затаившихся в районе Сарпинских озер, примерно в ста километрах к югу от Сталинграда. Он ехал из штаба Сталинградского фронта, где командующий фронтом генерал Еременко, член военного совета генерал Хрущев и представитель Ставки Верховного командования генерал Василевский проводили последний инструктаж с командующими армиями и корпусами перед предстоящим наступлением.

– Ваша задача, товарищи генералы, – говорил Хрущев в заключение совещания, гвоздя воздух сжатым кулаком, – состоит в том, чтобы наконец нанести проклятым фашистам окончательное и бесповоротное поражение. Многострадальный город, носящий имя великого Сталина, ждет от вас решительных действий, предусмотренных планами Верховного Главнокомандующего товарища Сталина. Но, как говорят в народе: взялся рубить лесину, смотри, как бы она не упала тебе на спину. Вот и вы должны смотреть, чтобы фашисты не сели вам на хвост. А мы со своей стороны сделаем все возможное, чтобы ваше наступление прошло без сучка и задоринки.

Вольскому показалось, что в речах Еременко и Хрущева нет-нет да и проскальзывала неуверенность, которую они старались погасить громкими фразами. И даже в немногословных замечаниях и вопросах представителя Ставки. При этом Василевский ничем генерала Вольского от других не выделил, задавая всем одни и те же вопросы, в которых как раз и проскальзывала эта неуверенность. А он, Вольский, Сталину писал со всей откровенностью, что очередное наступление Красной армии может закончиться очередным провалом. И что в результате? А ровным счетом ничего: молчок. Сказать сейчас о своих сомнениях во всеуслышанье? Но какой смысл? И генерал Вольский промолчал.

И теперь, возвращаясь в свой корпус, он чувствовал, что на душе у него становится еще темнее, хотя день ясный, морозный, можно сказать, чудесный, а сидящий рядом с ним дивизионный комиссар Ладейников крутит головой, поглядывая по сторонам и на комкора веселыми, почти счастливыми глазами. Неужели он ничего не чувствует, не понимает? Или настолько хорошо умеет прятать свои истинные чувства и мысли? Или это обычное русское: пей, гуляй, однова живем, а там что бог даст?

А кругом, куда ни глянь, расстилалась голая заснеженная степь с редкими курганами-могильниками, на которых снег не держится, и они бурыми пятнами возникают на горизонте, притягивая взгляд. Иногда на пути попадались сверкающие на солнце солончаки или замерзшие озера, обрамленные бурым воротником камышей. Озера эти, если посмотреть на карту, тянутся прерывистой чередой на юго-восток, в сторону Каспийского моря; они, судя по всему, остались от протекавшей по этим местам в давние времена какой-то реки, – может быть, даже Волги.

Открывающиеся перед генералом Вольским картины заснеженной степи на какое-то время оторвали его от тяжелых мыслей. Особенно неожиданно возникшее русло высохшей реки с обрывистыми берегами. Тем более что в таких вот руслах и прятались от постороннего глаза полки и батальоны его корпуса.

Четвертый мехкорпус создан недавно, накапливался в этих местах постепенно, в стороне от гремевших в это же самое время сражений. Танкисты, артиллеристы, пехотинцы – всё, что составляло живую силу корпуса, не имели ни только практики наступления, но вообще никакой боевой практики. Все это была либо зеленая молодежь, едва достигшая восемнадцати лет, либо неуклюжие сорокалетние запасники, либо выходцы из среднеазиатских республик, кое-как разбавленные выписанными из госпиталей бойцами и младшими командирами, хотя и понюхавшими пороху, но порох тот пахнул поражениями или, в лучшем случае, боями в обороне. Конечно, их учили и продолжают учить искусству боя в наступлении и обороне, но учения – это жизнь, а бой – это смерть.

Генерал Вольский все последние дни не находил себе места. Отправив после долгих колебаний и размышлений письмо Сталину, он теперь жалел, что сделал это, и каждую минуту ждал, что его если не арестуют, то снимут с командования корпусом и… и черт его знает, что будет дальше. Во всяком случае, он готовился к самому худшему.

Написать Сталину письмо его толкнули многие факты нераспорядительности, разгильдяйства, пренебрежения элементарными правилами ведения боевых действий сперва в Крыму, затем на Северном Кавказе, которые он наблюдал, будучи заместителем командующих этими фронтами по бронетанковым войскам, а должность заместителя командующего БТ – это ни то ни сё, а черт знает что, то есть никакой власти и почти никакой причастности к боевым действиям. И здесь, под Сталинградом, хватало всякой дури, и Вольский в конце концов стал видеть одну только дурь и ничего больше. И вот ему поручили командовать механизированным корпусом, который, как представлялось Вольскому, совершенно не готов к боевым действиям, в том смысле, что то одного нет, то другого, то третьего, то одно делается не так, то другое через пень-колоду, а между тем все, начиная с командующего фронтом, смотрят на все эти безобразия сквозь пальцы, надеясь на все то же русское авось. А он, Вольский, насмотрелся на все это еще в Крыму. Там началось с шапкозакидательских распоряжений командующего Крымским фронтом генерала Козлова, находящегося под сапогом у представителя Ставки, всесильного, как им всем казалось, начальника Главпура Мехлиса, человека истеричного, жестокого и ничего не понимающего в военном деле, а закончилось паническим бегством огромной армии, собранной на небольшом пятачке крымской земли, едва немцы прорвали фронт и двинулись на Керчь, сметая все на своем пути. Тень того страшного разгрома маячила перед глазами генерала Вольского, и ему казалось, что все это может повториться здесь, под Сталинградом, но в еще больших масштабах.

Танковая дивизия, входившая в состав мехкорпуса, располагалась в русле некогда протекавшей по нему реки, личный состав помещался в землянках, вырытых в крутом берегу, к тому же прикрытых белыми полотнищами. Все танки, машины и орудия выкрашены белой краской и тоже тщательно укрыты белыми же полотнищами, которые сверху, если верить нашим летчикам, выглядят снежными сугробами. Хотя сам Вольский приложил немало усилий, чтобы как можно тщательнее спрятать свой корпус от глаз воздушной разведки противника, однако это не избавляло его от ощущения, что все это напрасно, что немцам известно и о местонахождении его корпуса, и о его слабой готовности к предстоящим боям, и даже о планах нашего командования, потому что механизированные группы немцев то и дело проникали с юга в Калмыцкие степи, сея панику и бесследно исчезая в неизвестном направлении. Поговаривали, что простодушные калмыки, поверив своим сородичам, ушедшим в эмиграцию после разгрома белых армий, помогают немцам в этих рейдах и даже сами нападают на наши части. Что толку при таком положении от нашей скрытности и маскировки? – сплошной самообман! Из всего этого следует, что едва лишь корпус начнет движение, как тут же попадет под воздействие авиации противника и удары его танковых дивизий. Даже странно, что этого не понимают там, наверху.

Перед своими подчиненными, равно как и перед начальством, Вольский ничем не выдавал своей неуверенности и тревоги, но эти неуверенность и тревога накапливались в нем день ото дня, как пар в перегретом и плотно закупоренном котле. Когда же удерживать в себе свои сомнения стало выше сил, он выплеснул их в письме на имя Сталина, и все эти дни мысленно следил за продвижением письма, считал дни и даже часы, когда оно попадет к Верховному, – если попадет, разумеется, – представляя себе Сталина, читающего это письмо в своем кабинете, и как он отдает приказ… – но дальше все было смутно и не поддавалось логическому объяснению.

Машины съехали вниз по пологому откосу, вкатили под полотняный навес и остановились. Вольский, – в белом полушубке и меховой шапке, красивое и мужественное лицо сосредоточенно и спокойно, – выбрался из машины и принял рапорт командира дивизии, молодцеватого полковника-танкиста, лицо которого дышало здоровьем и молодым задором, а голос звучал звонко и даже весело. И Вольскому подумалось, что этого полковника не посещают никакие сомнения, что для него война – естественный процесс, и даже, вполне возможно, его не гнетет, что его дивизия стоит в калмыцких степях, куда еще ни разу за всю историю России не проникал ни один завоеватель, если не считать набегов с юга разбойничьих племен.

Доложив, что вверенная ему дивизия ведет плановые занятия по боевой подготовке, что никаких происшествий за минувшие сутки не имело места, полковник, опустив руку и крепко пожав руку командира корпуса, произнес, глянув на ручные часы и несколько понизив голос:

– Восемь минут назад звонили из штаба фронта, просили, чтобы, как только вы прибудете, немедленно туда позвонили.

– Хорошо, ведите на пункт связи, – произнес Вольский.

И они перешли в другую землянку, где располагались телефонисты и радисты.

Штаб фронта ответил сразу же и предупредил, чтобы генерал Вольский ожидал у телефона, никуда не отлучаясь.

Пока генерал стоял, держа в руках трубку, в голову ему приходили разные мысли: и что жена могла позвонить из Куйбышева, потому что уже дважды звонила ему в корпус, но только ночью, когда линии не так загружены; и могли позвонить из бронетанкового управления, где он работал долгое время инспектором, по поводу заявки на новые танки или запчасти к ним; и что-то еще в том же роде. Во всяком случае, никакого опасения этот звонок у него не вызывал.

А в трубке все время слышались трески и шорохи, будто кто-то шел там, в неведомых глубинах, пробираясь через неведомые препятствия. И вдруг далекий властный голос неожиданно спросил:

– Генерал Вольский?

– Так точно, – ответил Вольский, не зная, кто его спрашивает на том конце трубки, но догадываясь, что уж точно не какой-то там лейтенант. А трубка тем же властным голосом сообщила: – С вами будет говорить товарищ Сталин.

Внутри у генерала все обмерло и как бы опустилось, а в голове возник звон и гул. И в эти звуки вторгся глуховатый голос:

– Здравствуйте, товарищ Вольский. Я получил ваше письмо. Я никому его не показывал, кроме генерала Василевского. Я думаю, что вы неправильно оцениваете наши и свои возможности. Я уверен, что вы справитесь с возложенными на вас задачами и сделаете все, чтобы ваш корпус добился успеха. Готовы ли вы сделать все, от вас зависящее, чтобы выполнить поставленные перед вами задачи?

Вольский слушал этот монотонный, без взлетов и падений, голос и с трудом понимал, что ему говорят: настолько был ошеломлен таким результатом от прочтения Сталиным его письма. Однако самое главное – заданный Сталиным вопрос – он понял и, справившись с собой, ответил не своим обычным, а каким-то хриплым, деревянным голосом:

– Так точно, товарищ Сталин: с поставленными перед корпусом задачами я справлюсь.

– Очень хорошо, товарищ Вольский, – прозвучало в трубке почти без паузы. – Я верю, что вы справитесь. Желаю успеха. До свидания.

И в трубке, и даже во всем мире повисла такая плотная тишина, которая не только не отгородила его, Вольского, от далекой Москвы, от Кремля и медлительного в движениях человека, который, однако, может принимать быстрые и самые неожиданные решения, но и, будто спрессовавшись до невозможно малой толщины, сблизила их вплотную, на расстояние вытянутой руки. В горле генерала возник спазм, дыхание прервалось, он судорожно втянул в себя воздух и, отвернувшись от телефонистов и всех остальных, рукавом полушубка отер глаза. И самое удивительное: он в эту минуту не понимал, как мог сомневаться и каким образом в его голове родилась мысль написать письмо Сталину, когда все и без того так ясно и просто, как дважды два – четыре.

Глава 12

Операция «Уран» началась 19 ноября наступлением войск Юго-Западного фронта под командованием генерала Ватутина и левого крыла вновь созданного Воронежского фронта под командованием генерала Рокоссовского. На другой день ударили войска Сталинградского фронта под командованием генерала Еременко. Удар такой мощи для немцев оказался совершенно неожиданным. Танковые и кавалерийские корпуса советских фронтов смяли румынские, венгерские и итальянские войска, прикрывавшие фланги 6-й немецкой армии, и стоящие за ними немецкие дивизии. На пятый день передовые части фронтов соединились в районе хутора Советский. По всем дорогам стояла разбитая авиацией немецкая техника, или просто брошенные танки, машины, орудия, лежали заметаемые снегом трупы.

– Противник бежал в такой панике и с такой поспешностью, что его с трудом догоняли наши танки, – слышал Жуков в трубке ликующий голос командующего Юго-Западным фронтом генерала Ватутина, и ему самому передавалось это ликование, однако на лице Первого заместителя Верховного Главнокомандующего это никак не отражалось.

– Гоните немцев к Сталинграду, рассекайте их порядки, расширяйте прорыв, плотнее затягивайте кольцо окружения, не останавливайтесь ни на минуту! – ответил он своим обычным скрипучим голосом и положил трубку. Затем, повернувшись к командующему Калининским фронтом генералу Пуркаеву, сменившему на этом посту генерала Конева, произнес тем же тоном: – Ну, Максим Алексеевич, показывай, что вы тут напланировали.

– Да ничего особенного, Георгий Константинович. Пытаемся довершить начатое вами.

Жуков глянул на карту, на изломанную линию фронта, где не всякий разберется, кто у кого в мешке. С одной стороны оборона немецких войск протянулась этакой длинной закорючкой, загибающейся к северо-западу, внутри которой лежат многострадальные города Ржев и Вязьма, и закорючка эта почти на триста километров проникает на территорию, контролируемую советскими войсками. С другой стороны немецкие войска охватывают Тридцать девятую армию Калининского фронта, а этот мешок помещается в мешке еще большем, в котором находятся уже четыре наши армии, из них две армии фронта Северо-Западного. И, вообще говоря, наверчено тут, накручено так, что сам черт ногу сломит. Но если вспомнить сорок первый и даже лето-осень сорок второго, то в памяти встает одно необоримое желание: вырваться из этих взаимно проникающих мешков хотя бы половиной того, что имеем. Однако уж год почти стоим – и ни с места. Ни мы немцев, ни они нас. Есть, правда, и существенное различие: помышляют о наступлении опять же не немцы, а мы. Значит, именно мы кое-чему научились и кое-чего достигли, а противник кое-что утратил. Следовательно…

– Сколько немцы увели отсюда дивизий? – спросил Жуков у Пуркаева, уверенный, что какую-то часть войск Гитлер наверняка перебросил в район Сталинграда.

– По нашим данным они не только не забрали отсюда ни одной дивизии, но даже еще подбросили две танковых и четыре пехотных, – ответил Пуркаев.

– А не врут эти ваши данные?

– Не врут, Георгий Константинович: много раз перепроверяли. Сами теряемся в догадках. Поначалу думали, что они будут атаковать наши позиции, чтобы оттянуть часть наших дивизий от Сталинграда. Нет, не атакуют. То есть активность проявляют, но не настолько, чтобы она говорила о серьезности их намерений. У нас, честно говоря, сложилось мнение, что немцы ждут наступления с нашей стороны. Пленные уверяют, что по всей линии фронта им приказано как можно глубже зарыться в землю, минировать все танкоопасные направления, что сам Гитлер обратился к ним с посланием, в котором потребовал стоять насмерть, до последнего патрона и солдата. Еще один факт вроде бы подтверждает показания пленных: усиленное насыщение их обороны противотанковой артиллерией.

– Странно, – произнес Жуков, задумчиво тиская пятерней свой раздвоенный подбородок. А про себя подумал, что Верховный, может быть, был не так уж и не прав, предполагая главное направление немецкого удара в 42-м на Москву. Не исключено, что Гитлер передумал в последний момент. Или держал этот удар про запас, в зависимости от обстановки на южном участке фронта. А обстановка для удара на Москву не сложилась, потребовав значительно больших войск под Сталинград и на Кавказ. Могли и немцы обмишуриться, предположив, что мы летом продолжим наступление на Западном фронте.

Вслух же сказал:

– Завтра с утра поеду на передовую, посмотрю, на каком участке лучше организовать прорыв обороны противника, чтобы танкам было где развернуться.

Пуркаев ткнул указкой в карту.

– Лучшего места, чем это, все равно не найдем. Сам несколько раз побывал в окопах вместе с танкистами.

– Ничего, два глаза хорошо, а четыре лучше, – возразил Жуков.

И весь следующий день, нахлобучив на голову солдатскую шапку, кочевал с одного наблюдательного пункта на другой, выспрашивая командиров полков, разведчиков и танкистов, пока не убедился, что Пуркаев выбрал самый, пожалуй, удобный участок для прорыва обороны противника.

* * *

К Ивану Степановичу Коневу, принявшему командование – во второй раз – Западным фронтом, Жуков не поехал. Не хотелось ущемлять своим появлением его и без того ущемленное самолюбие. К тому же Конев, в отличие от Пуркаева, имеет более солидный опыт командования наступающими войсками и поэтому вряд ли допустит грубые ошибки. Ну и, наконец, не ладил Георгий Константинович с Иваном Степановичем с тех самых пор, как отослал Конева командовать Калининским фронтом. Так что лучше лишний раз не дергать нервы ни себе, ни ему. Да и голова все время занята сражениями, развернувшимися на юге: уж больно все идет там гладко, как бы не поскользнуться.

И Жуков, поговорив с Коневым по телефону и утвердив сроки наступления фронтов, уехал в Москву. Тем более что Сталин то и дело звонил ему, спрашивая, что Жуков думает о делах на юге, как бы поступил на месте того или иного командующего фронтом.

* * *

Наступление Западного и Калининского фронтов началось в начале декабря. Калининский фронт оборону немцев прорвал, а Западный фронт сделать этого не сумел.

– Поезжайте к Коневу, – велел Сталин, – и разберитесь, почему его войска топчутся на одном месте.

Жуков чертыхнулся про себя и поехал.

Генерал-полковник Конев встретил Жукова мрачным взглядом. Долго и обстоятельно доказывал, что его войска делали все возможное и невозможное, но оборона немцев настолько насыщена артиллерией и танками, что имеющимися в его, Конева, распоряжении силами такую оборону не прорвать.

– Надо было наступать южнее, – проскрипел Жуков. – Там местность не такая пересеченная, танкам есть где развернуться.

– Там сплошные минные поля. И противотанковой артиллерии – плюнуть некуда, – вяло возразил Конев. И даже едва не зевнул.

Жуков промолчал. Да и что скажешь? Немцы явно ждали нашего наступления, основательно подготовились.

– Верховный требует продолжать наступление, не давать противнику передышки, – снова проскрипел он. – Надо воспользоваться успешными действиями Калининского фронта, изменить направление удара… Бросить авиацию на бомбежку минных полей. Ударить эрэсами. Идти вперед и только вперед! Не позволить немцам взять отсюда ни одной дивизии. Сейчас все решается под Сталинградом…

Не успел Жуков закончить мысль, как позвали к телефону. Звонил Пуркаев.

– Георгий Константинович, у нас беда! – донесся сквозь трески и писки отчаянный голос командующего Калининским фронтом. – Немцы отрезали мехкорпус Соломатина, прорвавшего фронт и углубившегося на пятнадцать километров. Все наши попытки вызволить корпус из окружения своими силами не дают результатов. К тому же обнаружены еще две свежие дивизии немцев…

– А ты куда смотрел? – взорвался Жуков. – Почему не обеспечил фланги? У тебя в резерве целая дивизия и танковая бригада. Надо было сворачивать немецкую оборону, как ковровые дорожки. Для этого надо было бить по флангам! По флангам бить надо было, по флангам!

– Мы все это делали, Георгий Константинович! Вернее, пытались делать, но уткнулись в глубоко эшелонированную оборону противника…

– Надо было не пытаться! Надо было атаковать самым решительным образом! – гремел в тесном помещении голос Жукова, пронизанный железными нотами.

– Я согласен. Но мне кажется, что немцы специально пропустили корпус Соломатина, а потом захлопнули за ним свой фронт.

– Ему, видишь ли, кажется! Он, видишь ли, пытался! Тебе не фронтом командовать, а похоронной командой! – проскрипел Жуков и положил трубку. Затем приказал соединить его со Ставкой.

Сталин взял трубку сразу же. Выслушав доклад своего заместителя, спросил:

– Что собираетесь делать?

– Своими силами Калининский фронт корпус вызволить из окружения не сможет, товарищ Сталин. А сам корпус вряд ли сможет продержаться больше трех-четырех дней: противник запер его в лесисто-болотистой местности, где нельзя ни развернуться, ни устроить надлежащую оборону. Прошу дать из резерва хотя бы один полнокровный стрелковый корпус. И перебросить на это направление часть истребителей из Московской зоны ПВО.

– Хорошо, – послышался спокойный голос Сталина, как будто он ничего лучшего и не ожидал. – Позвоните в Генштаб от моего имени, они выделят вам корпус.

– Спасибо, товарищ Сталин, – произнес Жуков по инерции, хотя Верховный уже положил трубку.

И посмотрел на генерала Конева.

А тот пялился в карту, делая вид, что ничего не слышал, а если и слышал, то ничего не понял.

И Жуков, все тем же не терпящим возражения тоном, повторил:

– Атаковать и только атаковать! Не давать противнику ни минуты покоя! Минные поля ему, видите ли, мешают! Все это отговорки. Надо делать так, чтобы твои действия мешали противнику! Тогда и результат будет.

«А кто тебе мешал добиться результата на моем месте? – усмехнулся про себя Конев. А дальше привычное: – Учителей много, а помощи никакой». Вслух же отчеканил:

– Есть не давать ни минуты покоя, товарищ генерал армии!

Глава 13

Главный редактор газеты «Правда» Поспелов вышагивал по своему кабинету, заложив руки за спину, и говорил таким уверенным тоном, будто он один держит в своих руках все нити, связывающие между собой фронты, растянувшиеся от Черного моря до Баренцева:

– Судя по всему, наши войска и в районе Ржева устроят фрицам такой же котел, что и в Сталинграде. А может быть, и покруче. Я звонил в Генштаб, мне там сказали, что в Ржевско-Вяземском мешке немцы сосредоточили почти миллионную армию. Представляешь, какая там предполагается мясорубка? Поезжай туда немедленно, отдыхать сейчас некогда.

Его единственным слушателем был спецкор газеты писатель Алексей Задонов, недавно вернувшийся из-под Сталинграда, своими глазами видевший прорыв наших войск в районе города Серафимович, а затем и встречу Донского и Сталинградского фронтов. Он по телефону передал репортаж об этом событии, занявший в газете почти целую полосу, а вернувшись в Москву, только что закончил большой очерк о действиях одного из механизированных корпусов, которому именно сегодня было присвоено звание гвардейского, и наверняка не без влияния его репортажа.

Алексею Петровичу не хотелось никуда ехать. Ему казалось, что он весь выплеснулся в победные строчки, что такого восторга, какой он испытывал, сидя внутри командирской тридцатьчетверки, подпрыгивая и трясясь на жестком сидении, оглушаемый пушечной и пулемётной пальбой, то сжимаясь от страха, то крича что-то нечленораздельное, видя, как несущиеся по снежной целине танки крушат немецкие колонны, превращающиеся на глазах в жалкие толпы с поднятыми руками, которые совсем недавно были войском, наводившим страх своей неумолимостью и несгибаемостью, – да, именно восторга! – и, следовательно, второй раз этот восторг на бумаге передать невозможно.

Но и отказаться от поездки он не мог. А посему на другой день был на Центральном аэродроме, влез в кабину позади пилота в безотказный «кукурузник» и через три часа петляния вдоль русла то одной, то другой речки, оказался на аэродроме возле какой-то железнодорожной станции. Самолет, попрыгав по застругам, наметаемым жестким ледяным ветром, приткнулся к огромному сугробу и затих.

Алексей Петрович вывалился из кабины, с трудом расправляя окоченевшее от долгого сидения в тесной кабинке тело, и свалился бы, но его поддержали крепкие руки и опустили на грешную землю, покрытую не менее грешным снегом. И вот он уже два дня сидит в политотделе штаба фронта, читает дневники и письма немецких солдат и офицеров, в которых отчаяние соседствует с уверенностью, тоска с оптимизмом, вера с неверием; читает немецкие газеты, приказы Гитлера и командования группы армий «Центр», называющие Ржевский выступ кинжалом, направленным в сердце России, воротами к Москве, трамплином и даже предместьем Берлина, если Ржев отдать русским.

В одной немецкой газете он прочитал и выписал себе в блокнот и такое: «Наши доблестные солдаты противостоят противнику, который лучше приспособлен к погодным условиям своей страны, но, несмотря на это, наносят коммунистам жестокие поражения, которые в конечном счете приведут нас к победе. Удержать Сталинград и Ржев – значит переломить ход войны. Недалеко то время, когда мы, ведомые Великим Фюрером Германской нации, победным маршем пройдем по развалинам городов мира, утверждая в них нашу власть и дух покорителей вселенной».

А памятка, обнаруженная чуть ли ни у каждого немецкого солдата, заклинает: «У тебя нет сердца, нервов, на войне они не нужны. Убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобою старик или женщина, девочка или мальчик – убивай…»

И рядом с этим в неотправленном письме пленного унтер-офицера: «Здесь ад. Я не знаю, выживу ли в этом аду. Похоже, Москвы нам не видать. И на юге творится что-то невообразимое. Передают, что армия Паулюса оказалась в кольце, так и не сумев взять Сталинград. Когда русские разделаются с Шестой армией, они навалятся на нас, и я не уверен, что к тебе придет даже извещение о моей смерти: некому его будет послать…»

Или вот еще: «Великий Боже и Святая Дева Мария! За какие грехи нас бросили в это пекло из Франции, где мы жили, как у Христа за пазухой. И это стало видно только отсюда, а там, во Франции, мы ворчали, что наши на Востоке воюют как-то не так. И вот теперь мы сами оказались здесь. Боже, любое ранение – только бы остаться живым и снова оказаться в фатерлянде…»

Или вот совсем другое: «Мы все вынесем, лишь бы дотерпеть до лета. Мы, артиллеристы, получаем истинное наслаждение, видя, как горят русские танки и белые поля устилаются трупами русских солдат. Беспрерывные атаки по нескольку раз в день. Трупы наслаиваются на трупы. Их никто не убирает. Скоро у русских не останется солдат. Эти дикари не заслуживают лучшей доли». И подпись: «Шарфюрер СС Ганс Грюнберг. Хайль Гитлер!» А кому пишет? Понятно: «Барону Карлу-Эрнсту фон Рильке, генералу в отставке. Кёнигсберг».

Алексей Петрович вздохнул, отложил письмо в сторону, захлопнул свой блокноту, сунул его в полевую сумку, закурил.

В рубленной крестьянской избе, крытой соломой, покосившейся то ли от времени, то ли от бомбежек и артобстрелов, но все-таки уцелевшей, топилась печь; хозяйка, пожилая женщина с изможденным лицом, сновала между печью и сенями с охапками дров, гремела чугунками. Пахло вареной картошкой, тушенкой, лавровым листом. На печи виднелись две детские головки, до ужаса худые, – таких Алексей Петрович видел в начале тридцатых в Поволжье, на Дону, на Украине, в других местах. Деревня, как ему сказали, была освобождена ночной атакой лыжного батальона, поэтому немцы не успели ни сжечь ее, ни угнать с собой жителей. Да и сами немцы, застигнутые внезапной атакой, все еще лежат, окоченевшие, за сараем, сложенные в штабеля и уже полузасыпанные снегом. Своих похоронили, а этих оставили на потом, то есть до весны, когда растает и можно будет вырыть ров, подходящий для такого количества трупов. Или свалить их в уже ненужные окопы.

В избу, в которой размещались несколько корреспондентов фронтовой газеты, вместе с клубами морозного пара то и дело входили люди, грелись у печи, что-то ели или писали в свои блокноты, перебрасываясь скупыми фразами с сидящими за столом, снова уходили в непрекращающуюся уже третьи сутки метель.

Задребезжал полевой телефон. Сидящий напротив Задонова младший политрук, молоденький, чистенький и какой-то не здешний, некоторое время слушал, что ему говорили, подтверждая сказанное короткими «так, понятно», затем, положив трубку и дав отбой, произнес, обращаясь к Алексею Петровичу:

– Ну что, товарищ Задонов, не передумали?

– О чем вы, товарищ Гарушкин?

– Об участии в прорыве в составе механизированного корпуса.

– Разве я собирался участвовать?

– Ну как же! – воскликнул Гарушкин и даже развел руками, подтверждая свое удивление непостоянством московского гостя. – Сами же говорили, что на Воронежском фронте…

– Так это же было на Воронежском, – усмехнулся Алексей Петрович. – А здесь Калининский. И там я был несколько моложе. И вообще, кто вам сказал, что я ездил на танке?

– Так в вашем же очерке…

– Так это же в очерке…

– Так вы, стало быть…

– Именно так, товарищ младший политрук. Очерк все-таки полухудожественное, полудокументальное произведение и, стало быть, допускает в некотором роде полуреальную трактовку реальных событий… – И Алексей Петрович покрутил пятерней в воздухе и пару раз пощелкал пальцами.

– Вот и верь после этого написанному.

– Написанному верить надо, товарищ Гарушкин, – влез в разговор еще один политрук, на этот раз старший, и по годам, и по опыту, если иметь в виду поношенную гимнастерку и баранью безрукавку. Он, как и Задонов, усердно что-то выписывал из захваченных немецких документов, писем и газет. – Даже если товарищ Задонов и не ездил на танке. Суть от этого не изменилась, зато эффект присутствия налицо, – добавил он назидательно.

И снова задребезжал телефон.

– Вас, товарищ Задонов, – произнес Гарушкин, протягивая трубку.

– Товарищ Задонов? – послышался в ней требовательный голос.

– Так точно.

– Полковой комиссар Евстафьев. Ну как, едем?

– Разумеется.

– Тогда я посылаю за вами машину.

– Жду.

– До встречи, – откликнулись на другом конце трубки.

– Накаркали вы, товарищ Гарушкин, – произнес Алексей Петрович, вставая. – Сейчас бы самое время, как говорил один герой одного писателя, завести роман с веселой маркитанткой, а тут тащись в ночь, трясись по кочкам – и ради чего? Ради того, чтобы товарищ Гарушкин поверил в написанное товарищем…

И тут вдруг шарахнуло совсем рядом. Посыпались стекла, холодный ветер ворвался внутрь избы вместе с дымом от разорвавшегося рядом не то снаряда, не то бомбы. Послышался еще визг – и новые взрывы загрохотали поблизости, а затем подвывающий гул удаляющегося самолета.

– Черт! – сказал кто-то, вставая и отряхиваясь. – Ведь погода совершенно нелетная!

– Для кого нелетная, а для кого и вполне подходящая, – проворчал Алексей Петрович, тоже поднимаясь с пола.

Где-то поблизости звали санитаров, неподалеку горела одна из изб, в которой тоже размещался какой-то отдел какого-то штаба.

– Говорят, Жуков здесь, – произнес старший политрук, собирая с пола бумаги. – Судя по всему – в его честь.

Хозяйка затыкала разбитые окна подушками. Под ногами хрустело битое стекло.

За стеной избы что-то взревело, лязгнуло и затихло. Затем дверь отворилась, вместе с паром ввалился человек в черном танкистском комбинезоне и меховом шлемофоне, со свертком под мышкой, остановился в дверях, спросил:

– Кто тут у вас писатель товарищ Задонов?

– Вот он, – показал Алексей Петрович на Гарушкина, и тот захлопал глазами, не зная, что сказать. А Задонов пояснил без тени улыбки: – Он очень хочет поехать, а его не пускают, я не хочу, а меня гонят. Полнейшая несправедливость… Впрочем, нас тут чуть не разбомбили, так что я, пожалуй, поеду: в танке надежнее.

Танкист понимающе улыбнулся, представился:

– Старший лейтенант Юрьев, командир танка КВ-2. Приказано взять вас заряжающим. Я для вас, товарищ Задонов, комбинезон принес и унты.

– А вы не боитесь, старший лейтенант Юрьев, что я заряжу не тот снаряд и не тем концом?

– А вам, товарищ Задонов, и не придется заряжать: сами управимся. Вы сядете за кормовой пулемет, а пулеметчик займет место заряжающего: у нас заряжающий вышел из строя.

– Ну тогда – что ж, тогда давайте ваш комбинезон.


Большая поляна, изрезанная глубокими колеями, окружена вековыми соснами. Над ними низкое небо, откуда сыплет и сыплет мелкий снег. Сосны гудят под ветром, качая лохматыми верхушками. Под этими соснами стоят выкрашенные в белое танки. Точно частокол, торчат наружу тонкие, длинные стволы орудий. Перед танками плотными рядами выстроились танкисты в черных комбинезонах, десантники в белых маскхалатах. Чуть впереди еще один танк, а на его башне человек. Человек кричит, напрягая легкие, изо рта его вместе со словами вырываются клубы пара:

– Там, на юге, наши войска громят фашистских захватчиков. Целая армия окружена под Сталинградом, сотни тысяч солдат и офицеров. И чтобы эти изверги не вырвались из котла, нам с вами необходимо здесь, на этой политой нашей кровью земле, устроить фашистам свой Сталинград. Мы должны драться умело, мужественно, с лютой ненавистью к врагу, не думая о смерти. Пусть фашисты думают о смерти и дрожат перед неминуемой расплатой за свои злодеяния! Родина дала нам могучее оружие. Там! – оратор выбросил руку в сторону. – На Урале! В Сибири! Наши отцы и матери, жены, братья и сестры день и ночь куют это оружие, чтобы мы били им врага до полного его уничтожения! Так будем же достойны нашего великого народа, нашей партии, нашего гениального вождя и учителя товарища Сталина! Смерть немецким захватчикам! Вперед, на врага! Победа будет за нами! – Переждал немного и срывающимся голосом: – По маши-ина-ам!

Глава 14

Сперва около часа долбила артиллерия. Затем «сыграли» «катюши». Что творилось впереди, у немцев, в сумерках раннего утра, в круговерти метели разглядеть было нельзя. Тем более что Алексей Петрович сидел задом наперед, то есть лицом к корме, и мог видеть лишь то, что творилось сзади. Да и то далеко не все: обзор был не слишком-то велик.

Но вот взревел мотор, танк дернулся и покатил, переваливаясь с боку на бок, то с натугой карабкаясь вверх, то падая вниз. Хотя Алексей Петрович уже имел опыт езды на танке и сказал себе, что больше не сядет в эту душегубку, однако тот риск и ни с чем не сравнимый азарт, когда несешься в неизвестность, и все вокруг гремит и грохочет, будто ты попал в ужасные жернова, перемалывающие всех и всё, в то же время оставаясь в убеждении, что именно тебя-то как раз и не перемелют, потому что… а черт его знает, почему! – и на этот раз не удержался, полез и теперь, вцепившись обеими руками в скобы, тычась головой то в резиновый налобник прицела, то затылком тоже во что-то резиновое же, но твердое, как железо, весело проклиная себя за ненужное молодечество, которое когда-нибудь кончится плохо.

Танк катил в своем ряду одним из последних, командир торчал в люке, Алексей же Петрович видел только глубокую колею, оставляемую танками в снегу, прицепленную к танку пушку, укутанную брезентом, да следующие сзади танки, облепленные десантниками, и все это неясно, в вихрях снега, поднимаемых танковыми гусеницами в помощь самой метели.

Под Сталинградом он тоже ехал на месте пулеметчика, но в носовой части «тридцатьчетверки», откуда обзор больше, а главное – виден сам бой. И даже выпустил несколько коротких очередей по колонне машин, набитых румынами, но не был уверен, попал в кого-нибудь или нет. Однако попал-не попал – не главное. Главным было то, что он не только наблюдал бой издалека, чтобы описать его, силясь представить себя на месте то того, то другого действительного участника боя, но и участвовал, то есть при случае мог сказать, не кривя душой, что тоже воевал.

Поначалу, как и под Сталинградом, перли и перли. Иногда то далеко, то совсем рядом что-то взрывалось, взметая вверх снежные фонтаны. Иногда по броне что-то било с тупой настойчивостью, или вдруг шарахнет точно градом по жестяной крыше, но не страшно, хотя тело само по себе реагировало на каждый удар и шараханье, сжимая мышцы живота и обдавая холодом грудь, то есть то и там, где сосредоточена сама жизнь. Но через какое-то время наступило привыкание, а сама поездка уже не казалась такой страшной.

Вот потянулись горящие избы, пламя билось на ветру, черный дым жался к земле. Промелькнул и остался позади горящий немецкий танк, развороченный грузовик, вот наша тридцатьчетверка уткнулась в сугроб, вот несколько серых фигурок, уже заметаемых снегом, то есть ничего особенного и страшного. Но если под Сталинградом он был полон оптимизма, то здесь движение в глубь занятой немцами территории вселяло тревогу и рождало ненужные ассоциации с подобными же прорывами в этих же местах и чем они заканчивались.

Сильный удар встряхнул корпус танка, мотор взвыл как-то по-особенному, точно от боли, но затем снова зарычал привычным рыком: видать, механик-водитель от встряски или неожиданности придавил педаль газа до упора, вот мотор и взвыл, захлебнувшись соляркой. Но после первой встряски последовали другие, позади и по бокам все чаще и гуще огромными гейзерами взметалась черная земля со снегом и дымом, а это значит, что били пушки калибра не менее сотки.

– Пятый! Пятый! Как самочувствие? – послышался в наушниках голос командира танка.

Алексей Петрович не сразу сообразил, что вопрос относится к нему, пропустив мимо ушей, что он в экипаже пятый, что к нему – для краткости – так и будут обращаться.

– Нормально, Первый, – ответил он поспешно. И спросил: – Что там впереди?

– Фрицы! – ответил командир и тут же переключился на других членов экипажа: – Внимательнее следить за полем боя! Слева сарай. Четвертый, прощупай его очередью.

По броне затарабанили прикладом. Кто-то закричал, срывая голос:

– Командир! Стой! Пушку надо отцепить!

С лязгом открылась крышка люка. Послышался голос старшего лейтенанта Юрьева:

– В чистом поле вас, что ли, выбрасывать? Вон у сарая встанем!

– Там фрицы!

– Третий! По сараю фугасным!

Рявкнула пушка. Танк рванулся, полез на взгорок. Захлебываясь, били длинными очередями курсовые пулеметы. Алексей Петрович видел, как позади задымили одна за другой две наших бэтэшки. Опять по броне шарахнуло чем-то тяжелым, встряхнув стальную махину.

– Правее! Правее бери! – кричал за спиной Алексея Петровича Юрьев, но кричал будто сквозь вату: – Бронебойным! Под башню! Огонь!

Рявкнуло орудие. Новый удар. Что-то дико заверещало внутри танка и тут же замолкло. И сразу же стало тихо.

Алексей Петрович не сразу понял, что танк стоит, мотор не работает. Тянуло дымом. Кто-то навалился на спину, хрипя и дергаясь.

«Подбили!» – молнией пронеслось в мозгу. Алексей Петрович видел, как соскочившие с танка артиллеристы облепили орудие.

Кто-то крикнул, не поймешь откуда, кажется, снизу:

– Живые есть?

– Есть, – прохрипел Алексей Петрович, не в силах сдвинуться с места.

Через пару минут его потащили вниз, ругаясь и кашляя. Он тоже кашлял и не мог остановиться. Тем более что шлемофон был застегнут наглухо, шнур внутренней связи утоплен в розетку, а вилка прихвачена пружиной. Алексея Петровича чуть не задушили, пока он не сообразил сорвать с себя шлемофон.

Глава 15

В низком бревенчатом сарае, где, судя по запаху, держали лошадей, отбитом у немцев, под самую крышу заметенном снегом, Алексея Петровича положили на солому, прикрыли полушубком. Через какое-то время появился человек в белом маскхалате, вымазанном кровью, осмотрел Алексея Петровича, ощупал своими жесткими холодными пальцами, сказал, что раны нет, а есть контузия, что товарищ интендант третьего ранга легко отделались, потому что снаряд пробил броню, командир погиб и механик-водитель тоже, а стрелок и заряжающий ранены, что, слава богу, не взорвался боезапас и не загорелась солярка, а то бы… – и, плеснув из фляги разведенного спирта в алюминиевую кружку, дал выпить, затем перешел к другим раненым.

От боли раскалывалась голова. Болели спина, ноги, грудь. Каждое движение давалось с трудом. Даже дышать – и то было затруднительно. Выпитый спирт вроде бы уменьшил боль, но ненадолго, и Алексей Петрович, нащупав полевую сумку, трясущимися руками достал оттуда флягу с коньяком, сделал пару глотков, откинулся к стенке и закрыл глаза.

Постепенно прорезался слух, и прерывистый гул боя разделился на отдельные звуки: взрывы снарядов и мин, выстрелы пушек, пулеметную трескотню. Думать ни о чем не хотелось, но мысли привычно нанизывались одна на другую, хотя и бесформенные, но все об одном и том же: не о чем будет писать, потому что ничего не видел. До него еще как-то не дошло, что всего с полчаса назад он был на волосок от смерти. Конечно, и при штабе фронта мог погибнуть во время бомбежки, но все-таки штабные гибнут в сто раз реже, чем те, кто идет на пулеметы и пушки врага. А не дошло потому, что остался живым и, следовательно, никакой фатальной неизбежности не вернуться из этой командировки у него нет. Он дышал, чувствовал боль, мог шевелить руками и ногами, мог думать, в конце концов, и надеяться – чего же больше?

Алексей Петрович с ожиданием следил глазами за иногда появляющимися в сарае новыми людьми, в основном санитарами с носилками, но никому из них не было до него дела, никто из них не подошел к нему, не сообщил о том, что творится снаружи и что ждет их в ближайшие часы.

Рядом остановился все тот же человек в белом халате, еще сильнее измазанном кровью, через плечо две санитарные сумки. Теперь Алексей Петрович смог разглядеть его: лет сорок, грубоватые черты продолговатого лица, умный спокойный взгляд серых глаз. Человек спросил, присаживаясь на корточки:

– Как вы, товарищ интендант третьего ранга?

– Ничего, спасибо, – прохрипел в ответ Алексей Петрович и добавил: – Тело какое-то… не мое. И голова раскалывается.

– Контузия, – сочувственно покивал головой человек. Посоветовал: – Постарайтесь уснуть.

– Разве это возможно?

– Все возможно… при желании. – И пояснил: – Судя по всему, загорать нам здесь придется долго.

– Что так? – забеспокоился Алексей Петрович и даже приподнялся на локтях.

– Слышите, как садит? То-то и оно. У них тут пушек понатыкано черт знает сколько. А вокруг сплошные болота. Мороз, а под таким снегом болото не промерзает. Танки в них как в прорву проваливаются. – И проворчал с осуждением: – Пошли, не ведая куда и зачем.

– Вы думаете, что мы попали в ловушку?

– В ловушку или нет, а вырваться отсюда вряд ли удастся.

– Почему вы так решили?

– Как вам сказать? Опыт. Я уже второй раз в такие вот передряги попадаю. Поперва с десантниками в декабре сорок первого под Вязьмой… Высадились в лесу, снег по пояс. Пока собрались, уже еле на ногах стояли от усталости. А тут надо в бой идти. Ну и пошли, а он со всех сторон лупит по нас из минометов, из пушек, из пулеметов. А у нас что? Винтовки, автоматы, ручные пулеметы – и больше ничего. И патронов – что в вещмешке. На три дня боя. Там как раз Тридцать третья армия к Вязьме прорывалась. Предполагали, что еще нажим – и Вязьма наша. А только – шиш. Бились об эту Вязьму, как лбом об стенку. Столько людей положили… И назад хода нет: отрезали. Под конец уж ни патронов, ни еды. Коней у Белова… – кавкорпус там был, генерал Белов им командовал, – почти всех поели. Раненые мерли как мухи: ни медикаментов, ни перевязочных средств, ни тепла. Мало-мальская потеря крови – и конец. С самолетов сбросят того-другого, а сколько они могут сбросить? Так, ерунду какую-нибудь. Да и то: один мешок нам, два мешка фрицам…

– Фелшар! – послышался из другого угла сарая страдальческий голос.

Человек поднялся, пошел на голос, переступая через лежащих людей. Минут через пятнадцать вернулся.

– Я чего к вам, товарищ интендант третьего ранга, – заговорил он, присаживаясь на слежавшуюся солому. – Вы, говорят, писатель. Из Москвы, говорят… – И уставился на Алексея Петровича своими умными глазами.

– Да, – подтвердил Алексей Петрович, заметив, что, слушая этого человека, почти позабыл о своих болях: то ли притупились, то ли чужие боли и страдания, о которых поведал ему этот человек, оказались сильнее. Он шевельнулся и прислушался к себе: действительно, боли поутихли, но шум в голове остался, да в висках стучат молоточки с пугающей настойчивостью.

– Во-от, – удовлетворенно протянул человек. И представился: – Военфельдшер Кузовков, Егор Иванович. Еще в ту войну фельдшерил. А вот медицинский институт закончить не довелось: обстоятельства не позволили. Так я к чему веду речь? А к тому, что если нас окольцуют, то вам надо самолет вызывать, чтобы эвакуироваться. Потому что тут такое может начаться, что уже не до вас будет. А вам потом рассказывать, как дело было, чтобы, значит, люди знали, какие муки может претерпеть человек, когда вот такое вот творится.

– Ну что вы, – качнул головой Алексей Петрович, хотя внутри, помимо его воли, вспыхнула надежда, но тут же и угасла. – Что вы! Я думаю, не все так плохо. Да и времена другие. И командиры кое-чему научились, и красноармейцы, и техники стало побольше. Я под Сталинградом был…

Неподалеку рвануло, раз и другой, сверху посыпалась какая-то труха, – точно в насмешку над его оптимизмом.

– Да-да, я читал ваш репортаж, – заговорил Кузовков, когда наступила тишина, нарушаемая далекой стрельбой, но к ней уже привыкли и не обращали на нее внимания. – Читал. Честно признаюсь, даже засомневался, что так все просто обернулось. У нас ведь, сами знаете, любят преувеличивать. В том смысле, что… чего его, фрица-то, жалеть? Чем больше накрошим, тем лучше. Хоть бы и на бумаге, а простому человеку какое ни есть, а все утешение. А самое главное и удивительное, что решились на такой отчаянный шаг…

– Почему же отчаянный? – удивился Алексей Петрович.

– А как же! Тут вот леса, есть где спрятаться, затаиться. Да и расстояние от одного нашего фронта до другого всего-то сотня-другая километров. А там… Я сам с Дона, знаю, какие там места. Степи, балки, холмы, редкие рощи. Просто удивительно, где все это пряталось, чтобы немец с воздуха не заметил. Опять же, если только на карту глянуть – и то оторопь берет: с полтыщи километров, не меньше. И чтоб вот так, очертя голову… И главное, получилось – вот что удивительно!

– Не все ж, Егор Иванович, немцу нас бить, – возразил Алексей Петрович с чувством превосходства. – Пора уж и самим научиться.

– Это вы правильно сказали: пора. А только, видать, там самых способных генералов собрали, вот они и устроили фрицам баню. А тут, выходит, остались самые никудышные, каким доверить большое дело Сталин не мог. А других нету. Вот я о чем.

– Что ж, в известном смысле и это вполне возможно. Хотя, как мне говорили, наступление Калининского и Центрального фронтов координирует сам Жуков. А он человек неглупый.

– Все это так. И среди нас, солдат то есть… – это я по старой привычке так красноармейцев называю, так что извините… Так вот, среди солдат Жуков известен как хороший генерал, – согласился Кузовков. – Но ему одному за всеми не углядеть. Опять же, если начистоту, то генерал-то он хоть и поумней других будет, а все ж солдат ему считать не приходится. Он солдат не по головам считает, а по дивизиям и корпусам. Есть корпус – ну и вперед! Такое его дело. Об этом у нас тоже говорят. Да разве мы против! Главное, чтобы с толком. Когда с толком, народ многое простить может, потому как русский народ для общего дела себя не жалеет. А без толку людей тратить – ума не надо.

– Так как же вы тогда выбрались? – напомнил фельдшеру Алексей Петрович.

– Как выбрались-то? А собрали обоз из оставшихся лошадей и саней, сложили на них раненых и двинули на запад. То есть если смотреть по карте, то в самую глубь немецкого тыла. А там партизаны. К ним, значит, и правили. Путь не близкий, но дошли. Не все, конечно, половина – это точно. А уж потом кого самолетом вывезли, кто своим ходом вырвался к своим. Потому как оставаться у партизан тоже было нельзя: и с едой плохо, и с патронами, да и вообще – обуза. Ну, это особая статья. Хуже другое: вся Тридцать третья армия, и кавалеристы, и десантники – все почти полегли в тех лесах. Сперва, говорят, сам же Жуков не разрешал выходить к своим, потому как сковывают, мол, силы противника, что ему, Жукову-то, на руку. Однако потом, когда разрешил, люди уже идти не могли от истощения и болезней. Так в чистом поле и полегли. Мало кто вырвался. Не дай нам бог такой же участи.

Глава 16

Вечером Алексей Петрович поднялся с помощью фельдшера Кузовкова, добрел до двери, вышел на воздух. Метель прекратилась, небо разъяснилось, на нем перемигивалось множество звезд, ущербная луна повисла над лесом, под нею краснелось пульсирующее зарево пожара, дым тянулся вверх, заволакивая звезды, наплывая на луну, будто кто-то решил ее поджарить. На взгорке виднелись черные трубы сгоревшей деревни, напоминающие памятники далеких эпох. У самого сарая стоял, приткнувшись к стене, немецкий танк, рядом с ним пушка. А чуть ниже темнела неподвижная махина КВ – того самого, на котором Задонов ехал и приехал, невесть куда.

Они курили, пряча папиросы в рукава.

– Вот эта пушка ваш танк и подбила, – произнес Кузовков. – Правда, стояла она в сарае, так мы ее вытащили, чтоб не мешалась.

Алексей Петрович вспомнил команду старшего лейтенанта Юрьева: «Наводи под башню!» и вслед за этим удар и истошный визг внутри танка, и только теперь до него дошло, что он был на волосок от смерти. Однако даже запоздалого страха не испытал: в конце концов, не в том дело, на один волосок или десять, а в том, что ему еще рано на тот свет: он и на этом не все сделал, что положено. Тут поневоле становишься фаталистом, и эта уверенность, может быть, спасает человека от сумасшествия, позволяя ему жить в столь ужасных условиях и даже пытаться их изменить.

С той стороны, где разгорался пожар, доносилась частая пушечная пальба, вспыхивали зарницы.

– Наши атакуют, – произнес Кузовков и вздохнул. – Вот так и воюем, – добавил он после долгого молчания. – Надо бы кое-кого в медсанбат отправить, здесь они долго не протянут, а где он, медсанбат, никто не знает. А у меня уж и бинты кончились, и обезболивающие. И вообще ничего нет. И кормить раненых нечем. И никто не чухается. Послал двоих санитаров искать начальство. Еще засветло. И с концами. Вот я и говорю: генералы у нас… – не досказал, какие у нас генералы, и снова вздохнул. А через минуту, понизив голос до шепота: – Уходить вам надо отсюда, товарищ писатель. Сами видите: день будет светлым, немцы про наш сарай знают, как развиднеется, так и налетят. Оно б и всем уйти надо, а куда? А самое главное – как?

– А мне куда идти? – усмехнулся Алексей Петрович, чувствуя, как подрагивают от слабости колени, как подкатывает к горлу тошнота и хочется к чему-нибудь прислониться, а лучше всего лечь. Он задавил окурок ногой, повернулся и побрел на свое место, поддерживаемый Кузовковым.

Зарывшись в солому, Алексей Петрович тут же провалился в глубокий полуобморочный сон, и снилось ему, будто в сарай врываются немцы и стреляют из автоматов от живота по всему, что движется. И эта трескотня подбирается к нему все ближе и ближе.

Алексей Петрович очнулся именно от грохота. Бомбили где-то совсем рядом. Отчетливо слышался звенящий вой «юнкерсов», частый стук зениток. «Ага, – подумал он. – Значит нас прикрывают». И тут же испугался: раз прикрывают, значит, решат немцы, есть кого прикрывать. А две-три зенитки – это для них семечки. И опять в мозгу: «Бежать? Но куда?» И он инстинктивно стал зарываться в слежалую солому еще глубже, стараясь устроиться поближе к стенке.

Бомбили все-таки еще не сарай, а что-то другое. Наконец бомбежка кончилась, самолеты прошли еще раз на бреющем, стреляя из пушек и пулеметов, и улетели. Но вокруг, хотя и не так близко, продолжало греметь и гудеть, стонать, стучать и трещать. Судя по всему, бой шел по какому-то кольцу, только трудно было понять, чем этот бой вызван: нашим ли продолжающимся наступлением или тем, что немцы сжимали кольцо вокруг механизированного корпуса генерала Саломатина.

Открылись двери сарая, и внутрь потянулись сперва носилки с людьми, затем пошли ходячие раненые. Раненых с носилок клали рядами, над ними склонялись люди в белом, и Алексей Петрович поразился этому нашествию людей и тому, что он его попросту проспал. И тут же почувствовал сосущую пустоту в своем желудке. В сумке у него оставалось печенье, пара плиток американского шоколада. Он достал одну из плиток и, стараясь не привлекать к себе внимание, чего-то стыдясь, стал отламывать по кусочку и тихо сосать.

А в сарае становилось все светлее. И не только потому, что была открыта дверь, что свет проникал в многочисленные дыры и щели, но более всего потому, что взошло солнце: его лучи пронизывали пыльную мглу, таящуюся в углах, в них искрился морозный иней, возникающий от человеческого дыхания, делая в то же время этих людей беззащитными перед самолетами, которые вот-вот должны вернуться.

– Где, говоришь, он лежит?

– А вон там. Идемте – покажу, – услыхал Алексей Петрович сквозь забытье знакомый голос Кузовкова. Открыл глаза и увидел: пересекая лучи, перешагивая через лежачих, в его сторону движутся двое.

– Товарищ Задонов? Как вы себя чувствуете? – спросил, наклонившись, человек в белом полушубке, в котором Алексей Петрович узнал полкового комиссара Евстафьева.

– Ничего, спасибо.

– Идти сможете?

– Если не очень далеко, то, пожалуй, смогу.

– Давайте руку.

Алексей Петрович заворочался, сбрасывая с себя пласты соломы, приподнялся, протянул руку. И тут же сильная рука, до боли сжав его ладонь, вырвала его из соломы и поставила на ноги. Видать, этот Евстафьев никаких колебаний не ведал, полумерами свою красиво посаженную на широкие плечи голову не забивал.

Но Кузовков тут же подхватил своего подопечного под локоть и повел к выходу, приговаривая:

– Ну вот и славненько. А то лежать здесь – сами видите, а там, бог даст, свидимся.

– Свидимся, конечно, свидимся, – подхватил Алексей Петрович, сунув в руку Кузовкова плитку шоколада.

Возле сарая стоял легкий танк с открытыми люками – Т-70. Алексею Петровичу помогли забраться наверх и протиснуться в люк, усадили на место пулеметчика. Вслед за ним в люк протиснулся и Евстафьев. Люк захлопнулся, взревел мотор, и танк понесся по полю в сторону леса. Алексей Петрович запоздало вспомнил о том, что не простился с Кузовковым подобающим образом, всем своим существом сосредоточившись на том, как залезть на танк и как влезть в него. А Кузовков ведь стоял рядом, держа в руке плитку шоколада, и весь вид его говорил о том, что он чего-то ждет от Задонова. И Алексей Петрович дал себе слово непременно найти фельдшера, когда все это кончится, и расспросить поподробнее о боях под Вязьмой.

Ехали не слишком долго. Едва углубились в лес, остановились под густой завесой из елей. Процедура вылезания из танка прошла увереннее. Более того, Алексей Петрович с удовлетворением обнаружил, что движения не вызывают в нем ответной боли, головокружения и тошноты, хотя что-то да осталось, требуя покоя и ничего больше.

Утвердившись на истоптанном снегу, он огляделся: там и сям от елки к елке натянуты белые холсты, под которыми скрываются утепленные американские палатки, зенитки и даже несколько новеньких тридцатьчетверок. Судя по всему, здесь расположился штаб дивизии или даже корпуса. Евстафьев проводил его в одну из палаток, велел кому-то:

– Товарищ военврач! Посмотрите товарища Задонова: у него контузия. – И уже Алексею Петровичу: – Вы пока побудьте здесь, а дальше будет видно. – И покинул палатку.

В палатке было сумрачно. Но вот вспыхнула лампочка, женский голос предложил:

– Ну что ж, раздевайтесь.

– Как, совсем?

– Совсем не надо. Хотя бы до пояса. Да вы не волнуйтесь: замерзнуть не успеете.

Только теперь Алексей Петрович разглядел женщину, показавшуюся ему с первого взгляда огромной и толстой. Теперь-то он разобрал, что толстой ее делала одежда: под белым халатом солдатская телогрейка, ватные штаны, на голове солдатская же шапка-ушанка. У нее было несколько грубоватое лицо, нос с горбинкой и чуть выдвинутый вперед подбородок, черные брови и серые глубоко упрятанные глаза. Лет ей было, пожалуй, сорок-сорок пять.

Пока Алексей Петрович стягивал с себя полушубок и меховой комбинизон, она грела над спиртовкой руки, время от времени шуршала сухими ладонями, как будто мыла их под тоненькой струйкой воды, и, не глядя на него, задавала вопросы голосом, лишенным всяких интонаций:

– Давно вас ранило?

– Контузило, – уточнил Алексей Петрович.

– Контузия тоже ранение.

– Вчера. Где-то в середине дня. Нет, пожалуй, все-таки утром.

– Каким образом?

– Я знаю только одно: в танк попал снаряд, а дальше, честно говоря, мало что помню.

– И кто заставлял вас лезть в танк? Вас, писателя и журналиста…

– Именно вот это самое и заставило.

– Глупости… Мальчишество… – произнесла она тем же сухим голосом, похожим на шуршание ее ладоней.

– Совершенно с вами согласен, – произнес Алексей Петрович, пытаясь снять гимнастерку, но женщина остановила его:

– Не надо снимать: я и так посмотрю. Задерите только повыше, – и, подойдя к Алексею Петровичу, приложила к груди холодную трубку стетоскопа, повторяя: – Дышите глубже. Не дышите. До этого были ранения?

– Да, в прошлом году. Царапнуло немного и контузило.

– Счастливчик, – подтвердила она. И велела: – Повернитесь ко мне спиной.

Но едва она произнесла эту фразу, поблизости рвануло, что-то рухнуло с треском, – скорее всего дерево, – раздались заполошные голоса. Рвануло еще раз, затем еще. Рядом кто-то завизжал истошным голосом, и Алексей Петрович, успев лишь присесть, увидел перед собой согнутую фигуру военврача, прижимающую к лицу руки, в одной из которых оставался стетоскоп. Она стояла на коленях, уткнувшись в них лицом, и визжала на одной истошной ноте.

Алексей Петрович встряхнул ее за плечо, крикнул в самые уши:

– Вы ранены?

Визг прекратился, женщина подняла голову и глянула на него белыми от ужаса глазами.

А за хлипкой стеной палатки ахало с поразительной методичность, иногда доносились фыркающие звуки пролетающих осколков, сверху что-то падало, слышались команды, рычали моторы. Казалось, что теперь так и будет продолжаться до бесконечности, и никто не сможет остановить этот адский грохот. Но грохот прекратился, как всегда вдруг, и стало так тихо, что Алексею Петровичу показалось: это не обстрел прекратился, а он оглох окончательно. Но нет: сверху все еще что-то падало и падало, и не сразу он сообразил, что падают ветки с деревьев, что бог или кто там еще опять его миловал, не дал в бесполезную трату.

– Так как? – спросил он, поднимаясь. – Продолжим или отложим на послевойны?

– Вам хорошо, – произнесла женщина, – а я под обстрелом первый раз.

– Зачем же вы-то, позвольте вас спросить, полезли в эту кашу?

– Приказали, вот и полезла, – ответила женщина. И, отряхнувшись, пояснила: – Я тут в оккупации оставалась… при роддоме. Вот и…

– И как же вам удавалось избежать обстрелов и бомбежек?

– Рожениц разобрали по домам, а я ушла в деревню. К нам немцы так ни разу и не заглянули. Партизаны приходили, лечила, как могла, а немцев не было. И ничего не было. А наши пришли, меня мобилизовали. Всего лишь два месяца назад. Я ужасно как боюсь…

В палатку кто-то заглянул, спросил:

– Как вы тут? Живы? – И не дожидаясь ответа: – Там раненые – надо посмотреть.

Женщина стала поспешно собирать сумку, что-то укладывая в нее. Алексей Петрович спросил:

– Как вас зовут?

– Меня-то? Агриппина Тимофеевна. – Посоветовала: – Вы оставайтесь здесь, я вас потом досмотрю. – И вышла.

Алексей Петрович стал одеваться.

За стеной палатки слышались крики, команды, кто-то звал санитаров, взрыкивали танковые моторы.

Глава 17

– Ну как, не жалеете, что пошли с нами? – спросил полковой комиссар Евстафьев, разливая по кружкам водку.

– Так теперь поздно жалеть, – ответил Алексей Петрович. И поинтересовался: – А что, так плохо?

– Хуже некуда, – не стал увиливать от ответа комиссар. – Немцы нас обложили со всех сторон, и теперь глушат, как рыбу, с помощью авиации и артиллерии. Несколько наших попыток прорваться закончились полным швахом. Командующий фронтом обещает пробить коридор и вывести корпус из окружения. А пока приказано держаться. Пока держимся. Одно утешает, что на юге наши фрица бьют в хвост и гриву, и не заметно, чтобы Паулюс сумел переломить ситуацию в свою пользу. Значит, и мы, пока держимся, помогаем нашим давить Паулюса. Вот за это давайте и выпьем. Пока есть что и есть чем. И чтобы не замерзнуть. Хотя врачи уверяют, что водка не только не помогает, а ускоряет замерзание. Или врут, как всегда?

– Не знаю. Не интересовался, – ответил Алексей Петрович, прислушиваясь к звукам боя, доносящихся откуда-то издалека.

Они выпили, стали есть из одного котелка чуть теплую пшенную кашу с тушенкой.

Облизав ложку и сунув ее в полевую сумку, Евстафьев поднялся, пожаловался:

– Обедаешь в одном месте, ужинаешь в другом, а доведется ли позавтракать, одному богу известно. Или черту. – Посоветовал: – Вы, Алексей Петрович, пока сидите здесь, никуда не рыпайтесь. А я буду иногда набегать. Клюквина за вами присмотрит.

– Кто это?

– Военврач, которая вас осматривала.

– А-а… По-моему, за ней за самой надо присматривать: бомбежки и артобстрелов боится до истерики.

– Ничего, привыкнет.

– А то взяли бы меня с собой, Иван Антонович, – неуверенно предложил Алексей Петрович. – Скука здесь, да и писать потом будет не о чем.

– С собой взять не могу. Слышите – стреляют? Мне как раз туда. Там мотострелковая дивизия держит оборону. Мне там быть по должности и долгу положено, а вам-то зачем? Чтобы описать? Так туда и ехать не надо: придумаете что-нибудь. Или я не знаю, как это у вас делается? Все я знаю. И все знают. К тому же Клюквина говорит, что у вас… как ее?.. Короче говоря, что-то вроде эпилепсии на почве повторной контузии.

– Много она понимает, эта ваша Клюквина, – проворчал Алексей Петрович, но спорить не стал, понимая, что патриотическую норму выполнил, а настаивать сверх нормы – опять лезть в танк и куда-то ехать, все равно ничего не видя вокруг, глупо.

Евстафьев, подпоясавшись поверх полушубка, протянул руку, тиснул ладонь Алексею Петровичу и молча вышел из палатки.


И второй день, как на зло, выдался солнечным, и немецкая авиация опять с самого утра свирепствовала вовсю практически безнаказанно. Алексей Петрович жил в той палатке, где его осматривала Клюквина, только теперь здесь располагались еще четверо: сама военврач Клюквина, медсестра Наташа Струева, совсем еще девчонка лет восемнадцати, москвичка, только в этом году, сразу же после десятилетки, закончившая ускоренные курсы медсестер, военфельдшер Устименко, человек пожилой, ворчливый и угрюмый, как, наверное, большинство фельдшеров; радистка Ольга Мелентьева, лишь на год старше Струевой. Все они большую часть времени пропадали на службе, возвращались уставшие, ели, не разбирая вкуса, что давал им штабной повар, и тут же, не раздеваясь, ложились на еловый лапник, укрытый танковым чехлом, им же накрывались с головой и проваливались в сон – пока не разбудят.

Задонов среди них выглядел бездельником, не знающим, чем себя занять. Днем он заглядывал в палатки для легкораненых, расспрашивал о боях, из которых их вырвало ранение, записывал, не зная, пригодятся ему эти записи или нет. Контузия почти себя не проявляла, однако состояние было такое, что, казалось, тряхни себя посильнее, и тут же провалишься в бездонную яму. Не исключено, что это ощущение тоже было следствием контузии, не имеющее под собой никаких медицинских показаний, кроме страха перед неизвестностью. Но как бы там ни было, тело свое Алексей Петрович носил бережно, будто сосуд, наполненный до краев драгоценной жидкостью. И даже не падал в снег во время артобстрелов, как бывало, а сперва приседал, становился на четвереньки, и только после этого вытягивался во всю длину, прислушиваясь не столько к близким разрывам снарядов, сколько к своему телу.

На пятые сутки он заметил, что вместо надоевшей пшенки ему выдали два сухаря и кусок колотого сахара, при этом предупредили, что сахара больше не будет. Зато в небе появились наши истребители, а «лаптежники», как называли солдаты немецкие пикировщики Ju-87D, стали появляться в небе все реже. Пронесся слух, что сам Сталин послал сюда лучших советских ассов. Правда, небо заслоняли густые кроны сосен, а потому не было видно, что там творится, но треск пулеметов, бубуканье самолетных пушек слышалось довольно часто, иногда прямо над головой.

Вечером в палатке опять появился комиссар Евстафьев, такой же самоуверенный и шумный, с немецким автоматом через плечо.

Алексей Петрович был один, лишь под брезентом спала радистка после очередного дежурства. Но она спала так крепко, что ее не будили даже близкие взрывы и пальба.

– Скажу по секрету, – произнес Евстафьев, тиснув руку Задонову и усаживаясь на березовую чурку, – что наши готовятся пробить к нам коридор. А посему фрицы, скорее всего, сами попытаются рассечь нас на части, чтобы добить окончательно. А у нас в танках ни капли солярки, на орудие по два-три снаряда, с патронами тоже бедновато. Если не сбросят в ближайшие день-два, танки придется подрывать. – И с этими словами вытащил из кармана полушубка две банки тушенки, одну протянул Алексею Петровичу.

– Извините, Иван Антонович, но принять не могу, – отстранил тот банку рукою. И пояснил: – Не стану же я есть это под брезентом, в тайне от остальных.

– А вы не мучайтесь, – отрубил Евстафьев. – Велено всем раздать из неприкосновенного запаса: не оставлять же фрицам. Так что каждый получит то, что положено. Давайте выпьем. У меня французский коньяк.

– Откуда?

– Разведчики ходили в поиск, разгромили офицерский блиндаж, ну и поживились, конечно. Сейчас все сидят на голодном пайке. Даже комкор приказал давать ему столько же, сколько и всем остальным.

Евстафьев вскрыл своим ножом обе банки, разлил коньяк по алюминиевым стопкам, хмыкнув при этом: «Тоже оттуда». Алексей Петрович выложил на газету свои сухари. Выпили, заскребли ложками по стенкам банки. Алексею Петровичу, после только одних суток столь строгого поста, тушенка показалась объеденьем, а коньяк ударил в голову, разлился теплом по телу, и потребовалось большое усилие, чтобы тут же не заснуть.

– Э-э, да вы, Алексей Петрович, как я посмотрю, уже клюете носом! – воскликнул комиссар. – Совсем ослабли, батенька мой.

– Да вот… – виновато улыбнулся Алексей Петрович. – Сам не ожидал.

– Ладно, пойду: дела. Я к вам на минутку – проведать. Да, вот вам автомат и подсумок с запасными рожками. На всякий случай. Обращаться умеете?

– Приходилось.

– Особенности стрельбы из него знаете?

– Заваливает влево…

– Не только. Прицельный огонь – не далее ста метров. Дальше – зря будете жечь патроны. Наш ППШ стреляет на полста метров дальше. Весьма ощутимое преимущество. Имейте в виду.

– Постараюсь, – ответил Алексей Петрович, для которого все эти сведения были не в новинку.

– Прекрасно. Отдыхайте пока… – Задержался у входа, добавил: – Кстати, разведчики выяснили, что на наш участок фронта переброшена еще одна танковая дивизия СС. Соображаете? Вот то-то и оно. – И тут же покинул палатку.


На Алексея Петровича напала странная апатия: ничего не хотелось: ни есть, ни идти куда-то, ни разговаривать. Он застегнул полушубок на все крючки, завязал уши своей шапки под подбородком, поднял воротник, после чего забрался под брезент поближе к спящей радистке. Ему чудилось, что он в Крыму, нырнул в теплую воду, и нырнул давно, однако никаких неудобств от этого не испытывает. Более того, он дышит под водой и движется легко, как рыба, и вместе с рыбами, потому что произошло с ним некое удивительное превращение, но оно не вызывает ужаса, наоборот, ему тепло и приятно, а звуки, доносящиеся сверху, где в ряби волн сияет солнце, его никак не касаются.

Он очнулся, точно вынырнул из глубины: его трясли за плечо и что-то кричали.

– Да проснитесь же вы наконец! – кричал ему в лицо девичий голос. А вместе с этим голосом в уши ворвались частые выстрелы, автоматная и пулеметная трескотня.

– Что случилось? – спросил он.

– Немцы прорвались! – вскрикнул девичий голос, и Алексей Петрович узнал в нем голос радистки.

В палатке было темно, но чувствовалось по шорохам, что в ней кроме них двоих есть еще люди. Алексей Петрович встал на колени, нащупал свою сумку, наткнулся на автомат, вспомнил: Евстафьев говорил о том, что немцы постараются рассечь окруженный корпус и уничтожить его до подхода помощи извне.

– А были какие-нибудь распоряжения? – спросил он, и ему ответил хриплый голос военфельдшера Устименко:

– Велено сбираться на поляне, товарищ интендант. У вас, прошу прощения, фонарика случаем нема? А то ничого не бачу у такой темнотище.

– Фонарик случаем ма, – ответил Алексей Петрович, достал фонарик, включил.

Желтоватый луч вырвал из тьмы копошащиеся в разных углах фигурки, – все, как и Задонов, на коленях.

– А на какой поляне, не сказали? – спросил он у фельдшера.

– А бис их знает, товарищ интендант. Здается мени, что на той, где була сторожка.

Алексей Петрович сторожки не помнил. Он встал и вышел из палатки, и его тотчас же охватила сумеречная тьма, какая бывает в безлунную ночь, пронизываемая трескотней близкого боя. Темнели палатки, молча вокруг них суетились какие-то люди. Там и сям среди деревьев вспыхивали короткие вспышки разрывов и раздавался сухой треск. Иногда по-воробьиному чвиркали пули.

– Все, у кого имеется оружие, ко мне! – раздалась в отдалении команда, и Алексей Петрович узнал зычный голос полкового комиссара Евстафьева. И пошел на этот голос.

Собралось человек двадцать.

– Построиться в две шеренги! – приказал комиссар. И когда собравшиеся, потолкавшись, замерли неровными рядами, продолжил: – Слушай приказ. Нам надо прикрыть эвакуацию раненых. Для этого выдвигаемся к просеке. Тут рядом, шагов сто пятьдесят. За мной!

Глава 18

Алексей Петрович лег за поваленную сосну. Оглядевшись, стал руками зарываться в снег. Дорылся почти до земли, и оказалось, что ствол дерева лежит выше его головы более чем на метр, и если придется стрелять, то надо будет вставать на колени.

Чуть правее за этой же валежиной зарывались в снег еще двое. Похоже, с пулеметом. Другие устраивались за стволами деревьев.

Проваливаясь почти по пояс, вдоль линии обороны двигался Евстафьев. Наклонялся, что-то говорил. Вот остановился возле тех двоих, с пулеметом, и до Алексея Петровича донеслось:

– И куда вы будете стрелять? Что вы видите? Одни деревья! А ну выдвигайтесь поближе к просеке!

Остановился над Задоновым.

– Ну а вы что? Воевать пришли или прятаться? Вы бы еще под ствол залезли!

– Так пока не стреляют, – возразил Алексей Петрович. – А начнут стрелять, я поднимусь.

– А-а, это вы, товарищ Задонов! Вам бы остаться с раненным. Не ваше это дело – воевать. А впрочем, положение у нас такое, что не знаешь, где пан, а где пропал. Ладно, оставайтесь. Только не геройствуйте.

– Ну что вы, товарищ комиссар! Какой из меня герой…

– Все равно: плохая позиция! Сдвиньтесь вон к тому пенечку. Оттуда и обзор шире, и защищает он получше этой валежины. – Огляделся, спросил: – А кто у вас справа?

– Не знаю. Похоже, никого.

– Что ж, следите, чтобы не обошли. Огонь – только короткими очередями. Отход – по команде. Ну, не пуха!

– К черту, – буркнул Алексей Петрович и побрел к пеньку.

Пенек оказался гнилушкой. Алексей Петрович ткнул его – он и завалился. Однако возвращаться на прежнее место не стал, продвинулся вправо еще шагов на десять и устроился под огромной сосной с раздвоенной верхушкой. Пока разгребал снег, взопрел. Да и мороз, похоже, ослаб против вчерашнего. Устроившись, присел, огляделся: впереди теснились стволы сосен, вправо тоже, уходя куда-то в предутреннюю мглу. Ощущение, что справа у тебя никого нет, да и слева поблизости никого, с кем можно перекинуться словом, было не из лучших. Если, не дай бог, ранят, тут можешь и остаться.

Томительно тянулись минуты. Где-то впереди и несколько левее слышались частые выстрелы, взрывы гранат, но они не приближались, а лишь смещались то в одну сторону, то в другую. И тут слева зашелся длинной очередью пулемет и захлебнулся. И тотчас же густо затрещало и заухало.

Алексей Петрович пялился в сумрак пробуждающегося утра и видел лишь мерцающие слева огоньки. Но они все время перемещались, прицелиться в них было невозможно. А вот, похоже, что-то мелькнуло среди сосновых стволов как раз напротив Алексея Петровича, метрах этак в пятидесяти. Он передернул затвор, но впереди больше ничто не шевелилось и не мелькало. Видать, померещилось. Ему все казалось, что его обходят и вот сейчас навалятся сзади и… Он переместился с левой стороны сосны на правую. И тут же увидел немца. Тот стоял метрах в тридцати за сосной, но весь на виду у Алексея Петровича, полагая, видимо, что опасность ему грозит от просеки. На нем белая куртка до колен, каска тоже в белом чехле, но все остальное темное: ремень, подсумок, автомат, ранец, две гранаты за поясом.

Сердце у Алексея Петровича забилось одновременно в висках и в горле. Он сглотнул слюну, сильно зажмурился и снова открыл глаза: немец все еще стоял, только теперь он делал кому-то манящие знаки рукой. И тотчас же из полумрака стали появляться новые фигуры. Они двигались пригнувшись, с опаской. И хотя слева продолжали стрелять, Алексею Петровичу вдруг показалось, что он остался один-одинешенек против множества врагов, следовательно, ничего с ними поделать не сможет, а посему надо бежать, пока не поздно. И он было дернулся, но память напомнила ему сорок первый год, широкое поле с цветущим льном, деревушку на взгорке, бабу с коромыслом, а потом сумасшедший бег по лесу и по дороге, ужас, охвативший его и других, и что-то будто толкнуло его: «Стоп! Побежишь – тут тебя и прикончат». И, прошептав: «О господи!», нажал на спусковой крючок автомата. Черная железка задергалась в его руках, желтое пламя заметалось на конце ствола, и немцы тут же исчезли.

Перестав стрелять, Алексей Петрович перекатился на другую сторону сосны: все-таки прошлый опыт кое-чему его научил. И вовремя. Оттуда, где были немцы, затрещало множество выстрелов, над самой головой зацвенькали пули, сверху посыпались чешуйки коры. А потом ухнул взрыв – совсем рядом, но именно с той стороны сосны: граната. И тотчас же рядом застучал пулемет – наш пулемет! – знакомым стуком, и Алексей Петрович успокоился. Он лишь приподнял голову и глянул влево: около трухлявого пня лежали двое. Один стрелял из пулемета короткими очередями, другой из карабина. Алексей Петрович глянул туда, где были немцы – там вспыхивали короткие огоньки. И тогда он сам выпустил остаток рожка по этим огонькам.

Над головой вдруг завыло, заскрежетало, и где-то впереди, за деревьями, густо заухали тяжелые разрывы реактивных снарядов. Звуки эти подавили своей мощью все остальные. Похоже, уже никто и не стрелял. Во всяком случае, огоньков Алексей Петрович больше не видел. Но страх оказаться окруженным еще держался. Он исчез только тогда, когда увидел идущего в его сторону комиссара Евстафьева с немецким автоматом в опущенной руке, идущего без всякой опаски.

Евстафьев подошел, сел в снег, прислонившись спиной к сосне, глянул сверху на Алексея Петровича и показал большой палец. И чувство безопасности вернулось к Задонову окончательно. Он тоже сел и полез в сумку за папиросами. Они закурили, сидели и улыбались, поглядывая друг на друга. Потом, бросив окурки в снег, встали и пошли к просеке, по которой двигалась масса людей, саней и артиллерийских упряжек.

Вскоре выбрались из лесу на чистое. Пятнистая змея колонны вилась среди глубоких снегов. Над головой проносились наши штурмовики и истребители, вспухали дымные трассы реактивных снарядов.

Алексей Петрович шагал вместе со всеми по рыхлому снегу, шагал тяжело и тупо, до конца не веря, что они скоро придут к своим. И не только потому, что там, куда они шли, клубились дымы, выло и стонало, трещало и гудело. Ему казалось, что они подвигаются в пасть чудовища, из которой уже не вырваться.

– Подтяни-ись! – время от времени катилась по колонне команда, заглушаемая шорохом поземки и скрипом снега под сотнями и сотнями валенок и сапог. Но никто не спешил подтягиваться, точно эта команда относилась не к ним или вообще звучала исключительно потому, что командиры не могут не командовать. Люди шли, как лунатики, тяжело переставляя ноги. Мимо тянулись подбитые танки, наши и немецкие, но наших было больше, там и сям угадывались человеческие тела, заметенные снегом, где по отдельности, а где густо или длинными рядами. Алексей Петрович смотрел на все это равнодушно, и если внутри у него что-то шевелилось, похожее на мысль, то исключительно как недоумение, связанное с той уверенностью, которая звучала в голосе редактора «Правды», напутствующего его, Задонова, в тиши своего кабинета на очередной журналистский подвиг всего лишь несколько дней назад. А подвига не получилось. И нового Сталинграда не получилось тоже. Остались усталость и слабость, то и дело подкатывающая к горлу тошнота, желание приткнуться куда-нибудь, – хотя бы под эту вот сосну, – ничего не видеть и не слышать, не думать и ничего не загадывать наперед. Алексей Петрович закрывал глаза и на какое-то время проваливался в темноту, но тут же ощущал чью-то жесткую руку у себя на локте, вновь открывал глаза и вновь видел шевелящиеся впереди тени, слышал хруст снега.

– Мужики, – донесся до него чей-то знакомый хрипловатый голос. – Возьмите к себе товарища командира. Контузия у него. Не дойдет.

– Да куда брать-то? – прохрипело в ответ.

– Да вот сюда, с краешку. Посуньтесь маленько…

«Это обо мне», – подумал Алексей Петрович равнодушно.

И тут же его под мышки и под коленки подхватили чьи-то руки и осторожно положили на что-то жесткое. И наступило ощущение долгожданного блаженства, в которое он и погрузился до самого дна.


Очнулся Алексей Петрович и не поверил тишине, которая окутывала его со всех сторон. Однако он точно знал, что эта тишина ему не грезится, что она существует на самом деле. Он тихонько пошевелился и тут же услыхал грубый женский голос, который подтвердил его возвращение к жизни:

– Да, глубокий обморок. Ничего страшного. Давление пониженное, но пульс нормальный. Дайте ему еще нашатыря понюхать, потрите виски… Приходит в себя? Ну вот и хорошо.

Алексей Петрович открыл глаза и увидел над собой что-то белое. Это что-то шевелилось. Затем в нос ударил резкий запах нашатыря – и все сразу же прояснилось: низкие темные потолки, девичье лицо в кудряшках из-под белой косынки, стоны и кашель со всех сторон.

– Где я? – спросил Алексей Петрович, не узнавая своего голоса.

– В медсанбате, – пропищал удивительно тоненький голосок. – Вы лежите! Лежите! Я вам сейчас дам горяченького попить. А потом вас отправят в госпиталь.

– Я ранен?

– Нет, вы контужены…

– Как, опять?

– Не знаю, товарищ командир. Вас только что привезли. Вам вредно говорить.

– Из окружения… вышли… все? – Говорить, действительно, было тяжело: не хватало воздуха.

– Да-да! То есть, я не знаю. Вы отдыхайте, не разговаривайте. Я вам сейчас бульон принесу…

– Бульон? Удиви-тель-но, – прошептал Алексей Петрович, с трудом веря, что все самое худшее осталось позади.

* * *

– Ваш «Гейне» хорошо поработал, – сказал Сталин генералу Судоплатову. – Мы наградили его орденом Красного знамени. Думаю, он достоин этой награды.

– За эту же самую работу немцы тоже его наградили, товарищ Сталин.

– И чем же?

– «Железным крестом».

– Передайте товарищу «Гейне» мои поздравления с обеими наградами. Уверен, что это не последние его награды. А перед вами стоят новые и несколько необычные задачи. Нам нужно знать как можно больше о том, как в Америке идут дела с изготовлением атомной бомбы. И не только в принципе, а как можно подробнее. Надо помочь нашим ученым ускорить процесс изготовления советской атомной бомбы. Мы слишком поздно начали. У нас не остается другого способа, как воспользоваться их достижениями. Товарищ Берия считает, что вы справитесь с этой задачей. Когда у вас появится согласованный детальный план работы в этом направлении, встретимся еще раз и обсудим.

– Слушаюсь, товарищ Сталин, – произнес генерал, повернулся и пошел к двери.

Сталин проводил его фигуру долгим взглядом, вдруг ощутив, что мир с этого мгновения повернул на новую, еще неизвестную человечеству дорогу, и никто не может знать, куда она приведет.

Глава 19

Лето всегда почему-то бывает ужасно коротким: только станет тепло, только трава зазеленеет, только появится земляника, за ней малина и грибы, потом клюква и орехи – и уж никакого лета нету, а есть дождь, ветер, серые облака.

Нынешнее лето – первое лето в Третьяковке – оказалось еще короче, потому что я долго болел после того, как еще весной меня лягнул копытом Бодя, и все это время не выходил на улицу. А пока я болел, наши войска, как говорил папа, опять начали отступать и доотступались до самой Волги, про которую поется в песнях, что она, «Волга-Волга – мать родная, Волга русская река». А еще папа говорил, что генералы у нас ни к черту, воевать совсем не умеют, что если так дело пойдет и дальше, то не только до самой Волги фрицы дойдут, но и до самого Урала. То есть да нашей Третьяковки. Даже и до какого-то Баку, где водится нефть, который находится на Кавказе, где когда-то отдыхал папа. Было это очень давно, когда я был совсем маленьким и ничего не понимал, мы жили в Ленинграде, где всего было вволю. И мама, вспоминая Ленинград, где мы так хорошо жили, вздыхала и говорила: «И когда это только кончится!» То есть про наше отступление и наступление немецких гитлеров.

Время от времени к нам домой приезжал дядя-фельдшер, такой старый, такой седой и бородатый, что я сперва его боялся, но он оказался очень добрым. Он варил какую-то траву в нашем чугунке, потом вынимал это траву и клал мне на грудь и спину, обматывал меня тряпками и заворачивал в тулуп. Трава была такой горячей, что я еле терпел. Но проходило немного времени, и становилось так тепло, и так легко дышалось, что мне всякий раз казалось, что я уже поправился и могу не только ходить, но и бегать. Да только болезнь через какое-то время возвращалась назад, я кашлял, в груди у меня сипело, свистело и хлюпало, а дышать становилось все больней и больней. Но потом дышать вдруг стало легче, я начал поправляться и поправился, а впервые вышел из дому только тогда, когда полетели по ветру желтые листья, журавли на нашем лугу начали собираться в стаю и курлыкать, над ними летали другие журавли с других лугов и озер, которые в дальних странах. Потом полетели лебеди и утки, еще какие-то птицы, некоторые мальчишки пошли в школу, которая в Борисове, во двор не выйдешь, потому что холодно и мокро, а обуви никакой, то есть ботинки есть, но худые, а из пальтишка своего я вырос, а другого нету и взять неоткуда.

– И в чем он в школу пойдет на следующий год? – спросила мама у нас у всех сразу. – Ума не приложу.

А папа ответил:

– Что-нибудь придумаем.

И папа придумал.

Теперь он каждый вечер сидит возле керосиновой лампы, сучит дратву, соединяет ее со щетиной и чинит нашу обувь. Я сижу с другой стороны и читаю сказки. Но не про то, как мужик двух генералов прокормил, а про всякое другое.

Сказка про двух генералов, которых прокормил мужик, которую сочинил бородатый Салтыков-Щедрин, оказалась скучной и не интересной. Я еле-еле дочитал ее до самого конца и больше сказок в библиотеке не брал. Зато про Павку Корчагина читать было интересно, поэтому я читал книжку про него долго, чтобы она долго же не кончалась. Мне очень хотелось стать таким же, как Павка: сыпать махру в квашню какому-нибудь попу, освобождать Жухрая, воровать у немецкого офицера револьвер, скакать на боевом коне, рубить немцев настоящей шашкой и строить железную дорогу. Мне только совсем не хотелось водиться со всякими тетками и девчонками, потому что они писклявые и дразнючие.

Когда в избе все стихает, я лежу с открытыми глазами и думаю о том, что я уже вырос и воюю с белыми и гитлерами вместе с Павкой. Или вместе с Зоей Космодемьянской поджигаю немецкие дома и конюшни, но не попадаюсь к ним в плен, потому что я большой и сильный, спасаю Зою и не даю ее повесить. Правда, мне никогда не удается додумать до конца свои истории, потому что я почти сразу же засыпаю. Зато все начала этих историй отличаются одно от другого, потому что так интересно придумывать, чтобы ни одно и то же.

А потом наступило бабье лето, стало опять тепло, и у папы в кузнице закончился древесный уголь. И он сказал, когда мы пили чай с оладьями:

– Вот что, Витюшка, давай-ка собирайся, поедешь с нами жечь уголь.

А мама сказала:

– Только ты смотри, чтобы он там все время был рядом, а то мало ли что.

А я сказал:

– И совсем не мало ли что! Потому что я уже большой и на следующий год пойду в школу.

Тогда мама вздохнула, и мы с папой собрались и пошли к реке. По дороге к нам присоединился дядя Трофим со своим Бодей. Дядя Трофим работает вместе с папой в кузне и живет почти возле самой реки. Они с папой тащили на себе лопаты, топоры, пилу и всякую провизию, чтобы жить в лесу дня два-три, потому что иначе нельзя: иначе уголь не получится.

Нагрузив большую лодку всякой всячиной, мы с папой забрались в лодку, я уселся на носу, папа встал на корме с длинным шестом, а дядя Трофим с Бодей остались на берегу, чтобы тащить лодку за длинную веревку, потому что нам надо плыть вверх по течению, а это очень трудно: течение такое сильное, что просто жуть. Одни только рыбы, да и то самые большие, там и могут плавать, потому что они привыкли. А маленькие не привыкли и поэтому плавают на тихих местах и мелководье – я сам видел, как они плавают там большими стайками. Папа толкался шестом, Бодя шел по берегу и тащил лодку за веревку, а дядя Трофим тащил Бодю за узду. Так мы долго-долго плыли и плыли, пока не приплыли в такое место, где надо переезжать на ту сторону реки, потому что там растут березы, а в остальных местах все елки, сосны да пихты, для древесного угля не приспособленные. Дядя Трофим забрался в лодку, веревку с Бодей привязал к корме, чтобы он не утонул, и мы поплыли на ту сторону. Дядя Трофим греб веслами, папа толкался длинным шестом, который доставал до самого дна, Бодя плыл рядом, из воды торчала его голова и немного спины, а я сидел на носу и смотрел, чтобы мы ехали правильно и не наткнулись на корягу. Хотя и здесь течение было очень сильным, мы все-таки переехали и причалили к берегу, выбрались на берег, вытащили Бодю, а Бодя вытащил лодку, чтобы ее не унесло, привязали лодку к дереву, после чего принялись строить шалаш, чтобы жить. Я тоже помогал строить, таская из лесу лапник, который рубил дядя Трофим. Из этого лапника и всяких кольев папа строил шалаш, потому что он все умеет делать. Шалаш получился такой хороший, что я бы согласился жить в нем всю жизнь. В шалаше папа сделал полати, чтобы спать не на земле, потому что от земли «тянет» и можно простыть, соорудил стол и лавки. А когда закончили шалаш, стали все вместе копать большую яму. И когда ее выкопали, то меня оттуда еле достали – такая она оказалась глубокой.

Наконец папа сказал:

– Шабаш. На сегодня хватит. Надо наловить рыбы, пока еще светло, сварить ухи и пораньше лечь спать.

И папа вместе с дядей Трофимом разделись совсем-пресовсем, как в бане, взяли сетку за длинные палки, к которым она была привязана, и полезли в воду. А я не полез, потому что не умею плавать. Я бегал по берегу и кричал во все горло, чтобы рыба пугалась и сама лезла в сеть. Да и вода ужасно холодная, так что мужики, то есть папа с дядей Трофимом, когда лезли в воду, все время фыркали, как Бодя, и ухали. И чуть не утонули, потому что оба провалились в яму. Нет, сперва папа провалился, потому что шел на глубине, потому что высокий, а дядя Трофим, потому что он ниже ростом, тянул сеть вдоль берега. И когда папа ухнул в яму, он потащил туда и дядю Трофима, потому что течение, а дядя Трофим не захотел в яму, потому что маленький и мог там утонуть, и он уперся ногами и как закричит:

– Гаврилыч, бросай сеть!

Гаврилыч – это мой папа. И папа бросил сеть, потому что она тянула его на глубину, где живут страшные сомы, и два раза утопился с головой, так что его совсем не было видно, а когда бросил совсем, то поплыл к берегу и приплыл. А я так боялся за папу и дядю Трофима, что даже не знал, что делать, чтобы их спасти, тянул сеть за веревку, привязанную к дереву, а сеть никак не тянулась, тогда я стал бегать по берегу и кричать, сам не зная что.

Наконец папа вдвоем с дядей Трофимом вытащили сеть на берег, и то еле-еле, так что я подумал, что там ужасно много рыбы набралось со страху, потому что я кричал очень громко. Но когда сеть вытащили совсем, в ней ничего не оказалось, кроме одного вьюна. Да и тот выскользнул из моих рук и упал на траву, а потом как запрыгает, как завьется, что твой червяк, и привился к воде и уплыл, а я испугался его хватать, потому что… потому что опять же не знаю почему.

Мужики попрыгали возле костра, согрелись и опять полезли в воду, но уже в другом месте, где помельче. И опять я бегал по берегу, кричал и даже шлепал по воде палкой. На этот раз в воде не оказалось никакой ямы, мужики не проваливались и благополучно выбрались на берег вместе с сетью, держась за палки, чтобы не упасть и не утонуть. Нам повезло: в сетке оказались всякие-разные рыбы: и щуки, и плотва, и язи, и окуни, и вьюны, и пескари, и еще не знаю кто – и все от моего крика и шлепанья по воде палкой. Наверное, в первый раз было бы еще больше, и мог бы оказаться даже огромный сом, если бы папа не провалился в яму и не бросил сеть. Но даже из того, что поймалось, получилась уха, но не обыкновенная, а тройная. И еще хватило на жареху. Мужики выпили самогонной водки, чтобы не заболеть, и стали есть. А я самогонку не пил, потому что маленький, поэтому ел уху просто так, с хлебом. И ни до, ни после я такой вкусной ухи не ел. И такой жареной рыбы. А когда мы наелись, то стали пить чай с конфетами, которые назывались «подушечками», внутри которых было варенье. А Бодя, наевшись травы, стоял возле костра, хлопал ушами, сердито фыркал, ожидая хлеба с солью. И я дал ему кусок, хотя он меня и лягнул еще весную, но он же не виноват, что я дернул сразу несколько волосин из его хвоста. Мне бы тоже было больно, если бы у меня был хвост.

После ужина я лег спать на полати из жердей и лапника, забравшись в застегнутый на все крючки тулуп, как в мешок, и проснулся лишь тогда, когда стало совсем светло. Папы и дяди Трофима уже не было, зато было слышно, как где-то в лесу тюкают топоры, и тогда я испугался, но не от страха, а оттого, что мужики начнут жечь уголь без меня, и я так и не узнаю, как они это делают. Я выбрался из шалаша – никого нету: ни мужиков, ни Боди. Из ямы идет дым, возле ямы лежат березовые бревна.

И я пошел туда, где тюкают.

Солнце уже светило вовсю. На березах тренькали синицы, рядом плескалась о берег река, а в реке плескалась всякая рыба. Я прошел совсем немного, как среди деревьев показался дядя Трофим, который вел под уздцы Бодю, а Бодя тащил волоком два березовых бревна.

– Проснулся, работничек? – весело закричал дядя Трофим, увидев меня. – Небось проголодался? Сейчас отец подойдет, завтракать будем. Или ты уже позавтракал?

– Ничего я не завтракал, – сказал я сердито, чтобы дядя Трофим не подумал, что я мог завтракать один, никого не дождавшись.

После завтрака мужики пилили бревна на такие чурбаки, которые были ростом с моего папу, чурбаки ставили в яму стоймя, где уже горел небольшой костер. И столько они напилили этих чурбаков, что заполнили ими почти всю яму. Да еще между чурбаками напихали хворосту, а сверху навалили лапника и всякого мусора. Уже и огонь стал внутри разгораться, когда я, папа и дядя Трофим стали засыпать кучу землею. И засыпали ее совсем, лишь кое-где выбивался из земли дым, но его тоже засыпали, пока не стало никакого дыма. После этого сделали две дырки с двух сторон, чтобы тянуло. И стало слышно, как внутри что-то трещит, стреляет и гудит. Я заглядывал в дырку и видел там красный огонек, который метался в черной дыре и никак не мог найти, куда ему деться. Мне было ужасно жалко этот огонек, и я пытался сунуть ему сухую ветку, чтобы он по ней смог выбраться наружу, но папа сказал, чтобы я отошел в сторону: мало ли что. И я отошел к другому костру, которому было все равно, куда гореть, потому что его не засыпали.

После того, как гору из земли обшлепали лопатами и даже кое-где обмазали глиной, мужики сели и закурили свои цигарки, такие вонючие, что даже Бодя и то фыркал и отходил от них подальше. А я не фыркал, потому что сидел с другой стороны костра и подкладывал в него веточки и щепки. Так и прошел весь день. И ничего интересного не случилось. Мы опять пообедали и поужинали ухой и жареной рыбой и легли спать.

А утром проснулись – снег! Везде-везде! Только на куче земли, под которой были спрятаны березовые поленья, снега не было. И вся куча так и парила, так и парила – как в бане. И с одной стороны шел дым, а с другой дыма не было, потому что другая дырка была поддувалом. Как в печке.

– Ну, слава богу, – сказал дядя Трофим. – Вовремя управились.

– Да-а, повезло, – сказал мой папа. И добавил: – Что ж, давайте собираться.

– А как же уголь? – спросил я.

– А уголь еще не доспел, – сказал дядя Трофим. – Вот когда доспеет, тогда придем за ним и отвезем его в кузню.

Мы опять с папой сели в лодку, а дядя Трофим шел по берегу и вел в поводу Бодю. Только на этот раз Бодя ничего не делал, а просто шел и шел. И мы тоже с папой ничего не делали, а просто плыли и плыли по течению, лишь иногда папа чуть-чуть правил веслом, чтобы лодка плыла правильно. А когда доплыли до нашей Третьяковки, дядя Трофим забрался в лодку и сел за весла, а Бодя остался на берегу.

– А как же Бодя? – спросил я.

– Ничо, сам приплывет, – ответил дядя Трофим. И пояснил: – Потому как домой. А домой всякая тварь стремится – подгонять не надо.

Мы уплывали, а Бодя стоял на берегу и смотрел на нас. И так мне было его жалко, что я чуть не заплакал от жалости. А Бодя вдруг так тоненько, так жалобно заржал и стал спускаться к воде. Он понюхал ее, осторожно вошел в воду и поплыл. Потому что – домой.

Прошло несколько дней, снег растаял, но стало так холодно, что по утрам все замерзало: и трава, и лужи, и даже вдоль берега Чусовой образовывался тоненький лед, который тихонечко звенел, когда об него плескалась волна. Папа с дядей Трофимом без меня ездили за углем, поэтому я так и не увидел, какой у нас получился уголь. Но папа сказал, что хороший. Значит, не зря я ездил вместе с мужиками на ту сторону. Жаль только, что в шалаше удалось пожить всего два дня.

А вскоре наступила зима. Настоящая. И как-то очень даже неожиданно. Еще вечером ничего не было, а утром я глянул в окно – все покрыто снегом, и таким глубоким, что не видно травы. Даже крапива возле нашего забора еле видна из-под снега. А снег все идет и идет. И еще много дней и ночей он шел, наметая вокруг нашей избы огромные сугробы.

В один из таких ненастных дней папу вызвали в город Чусовой, где расположен военкомат, который забирает в армию годных мужиков. И много еще мужиков вызвали туда же вместе с папой, потому что на фронте нужны красноармейцы, чтобы убивать немецких гитлеров. А только папу опять не взяли на фронт, но он совсем не опечалился, и мама не опечалилась, только я один опечалился. Зато папа стал в кузне самым главным кузнецом, и целыми днями кует подковы и всякие другие штуки, нужные для Красной армии. А потом он стал делать еще и бочки, потому что он один во всей округе умеет делать настоящие бочки, а больше никто не умеет, потому что папа в Ленинграде работал на таком специальном заводе, где делают бочки. Теперь мама уже не ходит на работу, разве что изредка, потому что ни репа, ни картошка, ни овес в поле уже не растут – все выросли. Зато в лесу еще растут деревья, и мама иногда ездит в лес вместе с другими бабами валить деревья, потому что они почему-то тоже нужны для фронта.


Однажды мама не валила деревья, потому что простыла, кашляла и потела, пила сушеную малину с медом, папа в кузне делал подковы и бочки, мы с Людмилкой тихонько возились возле печки. И тут к нам постучались. И вошли сразу целых пять человек: три тёти и два ребенка. Они были все замерзшие-презамерзшие, даже не могли говорить. Их нигде не пустили в избу погреться, а я пустил, потому что не знал, что это цыгане и что их нельзя пускать в избу, потому что они обманут и все украдут.

Цыгане вошли и встали у порога.

– Кто там, Витюшка? – спросила мама грустным голосом из своей комнаты.

– Тети, – сказал я. – Они замерзли и хотят кушать.

– Я сейчас встану, – сказала мама.

– Не беспокойся, хозяюшка, – сказала одна из теть, потому что я сказал им, что мама моя простудилась на лесоповале и болеет. – Мы погреемся немного и пойдем. А если покормишь, я тебе заговор скажу от болезни твоей, не заметишь, как поправишься. Можно и погадать на короля твоего, чтобы никакая пуля его не брала, никакая напасть его не трогала. Скажу тебе, когда вернется домой, как жить будете, сколько лет и какой интерес твой раскроется в жизни твоей, что было, что будет и чем сердце успокоится.

И тетя стала разматывать свои шали.

Вышла мама, остановилась в дверях, посмотрела на теть и их детей и сказала:

– Витюша, достань из печки чугунок с картошкой, пусть поедят. – И села на лавку, потому что ноги ее совсем не держали.

Я открыл заслонку, взял ухват, ухватил им чугунок и потянул на себя. Чугунок большой, тяжелый, но я все-таки выволок его из печи на шесток, открыл крышку и стал деревянной ложкой вылавливать картофелины в мундирах и класть их в большую миску. Тети и их дети, мальчик и девочка лет десяти, сели за стол, не раздеваясь, а только размотав свои платки. Я поставил перед ними миску и солонку с крупной серой солью, а мама велела мне достать из ларя хлеб и тоже положить на стол.

И они стали есть. Они даже не чистили картошку, а ели прямо с очистками, только макали ее в соль.

Мама всплеснула руками и сказала:

– Витюшка, принеси же капусты! И как же это я забыла! – удивилась мама.

И я принес из кадки мороженой квашеной капусты с клюквой, и старшая тетя сказала:

– Вот спасибо, золотце мое, дай бог тебе счастья.

Когда они поели, оставшийся хлеб и картошку сложили в свою сумку, и соль из солонки высыпали в кулечек, хотя у нас у самих соли было очень мало, а тетя сказала:

– Ты бы, хозяюшка, дала бы нам еще картошки с собой. Не скупись, хозяюшка, бог тебе за это даст всего, чего ни пожелаешь.

– У нас у самих мало картошки, – сказала мама. – Сами едва концы с концами сводим. А картошку дает не бог, а бригадир на лесоповале.

А тетя сказала:

– Ты не ври мне, хозяюшка, что у тебя картошки нету. Я ведунья, все вижу, меня не обманешь. Дай картошки, иначе наведу на тебя и детей твоих порчу.

– Идите отсюда, – сказала мама. – Вас покормили, а вы еще и хамите. Мы эвакуированные, не местные. У местных просите: у них побольше картошки в погребах, чем у нас, а мне детей своих кормить надо. А вы вон какие здоровые, шли бы на лесоповал, там бы и заработали картошки и хлеба. Чем просить-то…

Тетя рассердилась и сказала:

– Так знай же, хозяйка: сын твой помрет в девятнадцать лет от пьянства. Да сбудется слово мое и падет на вашу голову.

Тети стояли у двери, не уходили и все оглядывались, что бы еще такое поесть, но у нас все равно ничего не было, только суп в чугунке для папы, который ковал подковы в своей кузне. И тогда я схватил ухват да как закричу на этих теть:

– А ну идите отсюда, а то как стукну!

И тут послышался скрип полозьев и хруст снега под копытами лошади, потом затопало на крыльце, и в избу вошел папа, весь замороженный. Тетки засуетились и стали одна за другой выскакивать в сени.

– Что тут у вас произошло? – спросил папа.

– Да вот, цыгане, – сказала мама. – Мы их покормили, а они, такие нахальные, просят, чтобы им дали еще. Так ведь не просят, а требуют – вот в чем дело! А где я возьму?

– Совсем не надо было пускать, – сказал папа, повернулся и вышел.

Что-то загремело в сенях, я тоже туда выбежал, а папа у одной тети отнимает хомут, который висел на крючке. И как толкнет ее, как она упадет, папа как заругается – и все тетки-цыгане и их дети побежали и убежали совсем. А папа еще и во двор вышел посмотреть, чтобы они чего еще не утащили.

Папа вернулся и сказал:

– Там их целый табор – возле Борисово-то. Ко мне в кузню двое цыган в помощники набивались, да я не взял: своих девать некуда.

– Мам, а почему я умру от пьянства? – спросил я, потому что мне совсем не хотелось умирать… даже от пьянства.

– Глупости все это, – сказала мама. – Выбрось из головы. – И пояснила для папы: – Цыганка ему напророчила, что в девятнадцать лет умрет от пьянства. Вот ведь ведьма, так ведьма. – И засмеялась: – Видел бы ты, отец, как он за ухват схватился! Защитничек мой.

– Правильно, – сказал папа. – Никому не давай спуску, сынок. И никому не кланяйся.

– Я и не кланяюсь, – сказал я. И добавил: – Это тетя Груня дяди Кузьмы кланяется своему боженьке. Потому что он ей деток не дает.

– Кланяйся не кланяйся, а что кому не дано, тому и не бывать, – сказал мой папа.

Мама вздохнула, а я долго раздумывал, кому не дано и что из этого получается, но так и не раздумал до самого конца.

Глава 20

Дни стали, как сказала мама, с гулькин нос: не успеешь оглянуться, а дня уже нету. И всё ночь и ночь. На столе горит керосиновая лампа, но свету от нее мало, не то что от электрической, которая горела у нас в Ленинграде. Папа уходит еще затемно, приходит из кузни уже по темну, садится у печки и шьет мне сапоги. Иногда просит меня померить, прикладывает к ноге лоскутки кожи и долго хорошенько думает, чтобы сапоги получились самые настоящие. А мама вяжет носки для Красной армии. Я смотрю, как папа думает, как мама вяжет, а потом начинаю читать книжку из библиотеки. Только теперь за книжками не я езжу в Борисово, а папа, потому что его кузня рядом, а Третьяковка совсем наоборот. Да и зима: не наездишься.

– Сегодня волки подходили к самой кузне, – рассказывает папа. – Я сперва подумал, что собаки, а потом пригляделся – волки. Дядьке Трофиму говорю: смотри, говорю, волки. А он: а и бог с имя, с волками-то… – Папа перекусил дратву зубами, продолжил рассказ: – Бог не бог, а до дома четыре версты. Да-а… Вот сделал себе арапник, со свинчаткой на конце, да только черт ли от них арапником отобьешься: их целая стая, почитай, штук десять-пятнадцать. Да и сноровки нету: не калмык, чай. Дядя Трофим сказал, что теперь будет брать с собой ружье. Ну, с ружьем уж как-нибудь сладим.

– Ты поосторожнее, Вася, – сказала мама. – У нас, помню, еще до революции, сосед, Мирон Степаныч Калинычев… Да ты его помнишь, небось!

– Помню, – сказал папа. – Это который без пальца на руке?

– Вот-вот, он самый. Так на него волки напали сразу за Тверцой, коня порвали, а он еле отбился вилами. Пальца лишился…

За окном вдалеке залаял Морозко, собака хромого Кондрата Третьякова.

Я пошел в мамы-папину комнату к окну, поскреб ногтем ледяную корку на стекле, потом подышал на нее и припал глазом к стеклу.

Сперва я ничего не увидел, кроме голубых сугробов, потому что светила луна. Потом разглядел избу Третьяковых, выглядывающую из-за заснеженных черемух, синие тени на голубых сугробах. Но ничего такого, на что можно лаять. А Морозко все лаял да лаял. И вдруг на сугроб перед моим окном взобралась серая собака, каких нет в нашей деревне, а я всех деревенских собак знаю. И хвост у нее не крючком, а поленом. Собака посмотрела на меня, приблизилась, и я увидел ее зеленый глаз совсем-совсем близко. И глаз этот светился. Мне показалось, что собака эта сейчас ударит лапой по окну и кинется на меня. Но тут бабахнул выстрел – и собака исчезла. Потом еще бабахнуло. И я увидел Митьку Третьякова: он стоял с ружьем и смотрел туда, где лежало замерзшее озеро. Я тоже попытался посмотреть туда, но смотреть туда было неловко, как я не старался. Поэтому ничего и не увидел.

– Что там? – спросил папа, держа в зубах дратву и тыча шилом куда-то внутрь сапога.

– Собака, – сказал я. – Только не наша, и глаза у нее зеленые-зеленые.

– Волк, – сказал папа. – Вот ведь обнаглели.

– О господи, – вздохнула мама, которая все еще болела. – И когда все это кончится?

А я пошел к окну, чтобы еще посмотреть на волка, если он вернется к нашей избе. Но он так и не вернулся, потому что Митька-лоботряс напугал его своим ружьем – и «все это» уже кончилось. Мне ужасно стало обидно, потому что папа мог стукнуть волка арапником, потом бы снял с него шкуру, и папе дали бы за это деньги, потому что из волчьих шкур делают телогрейки для летчиков, чтобы они не замерзли в своих самолетах.

Я вернулся в горницу и снова сел за книжку. На этот раз книжка была про Дерсу Узала, как он жил в лесу, потому что у него не было дома, но он ничего не боялся и всех зверей называл «люди». Эту книжку взял папа потому, что читал ее в детстве, и она ему очень понравилась.

– Ты бы почитал вслух, Витюша, – сказала мама.

Признаться, я не люблю читать вслух. Во-первых, язык очень быстро устает и начинает заплетаться; во-вторых, мама непременно скажет: «Чем читать такие взрослые и непонятные книжки, читал бы лучше сказки». В-третьих, когда я читаю вслух, то получается медленно, а про себя – быстро. В-четвертых, я сам ничего не понимаю, когда читаю вслух, потому что читать надо громко, а от громкости у меня в ушах все перепутывается. Но мама говорит, что в школе обязательно нужно читать вслух, и я читаю. А еще потому, что всем нравится слушать, как я читаю.

Но только я собрался читать вслух, как за окном захрумкало, кто-то постучал в двери, папа пошел отпирать, и в избу ввалился дядя Трофим и как закричит:

– Наши окружили немцев под Сталинградом! Представляете?

– Да ты что-о! – удивился папа.

– Точно-точно! Мой пострел Федька собрал дирек-кторный – черт, не выговоришь! – приемник, и Москва только что передала по этому приемнику «В последний час» экс-хренное сообщение. Вот! – воскликнул дядя Трофим и поставил на стол бутылку, заткнутую деревянной пробкой, – самогонка называется.

– Во-от, – сказал папа. И добавил: – Сталин не зря говорил про праздник на нашей улице. Не зря. Вот он и наступил. А то все драпали и драпали. Черт знает что! Генералы у нас, едри их за ногу! А Сталин один, за всеми не уследит. Тут вот в своем хозяйстве не всегда знаешь, где что лежит и куда подевалось, а тут – шутка ли сказать! – такая страна: и то надо, и сё, и пятое-десятое…

Мама заплакала и стала собирать на стол, потому что действительно наступил «и на нашей улице праздник». Дядя Трофим подтвердил, сказав, что по дирек-кторному приемнику тоже говорили… про этот самый праздник.

И долго они с папой обсуждали этот праздник, пока к нам не пришли еще мужики. И бабы тоже пришли, принесли кто шаньги, кто пироги с лосятиной или рыбой, грибами или с брусникой. Все выпили самогонной водки, галдели, а потом стали петь песни.

И мой папа запевал:

По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,

Бродяга, судьбу проклиная,

Тащился с сумой на плечах…

И все подхватывали, при этом бабы тонкими визгливыми голосами, а мужики – совсем наоборот, то есть толстыми. И так печально они пели, что у меня на глазах выступили слезы от жалости к этому бедному бродяге. И у других тоже. Даже у мужиков. Потом папа запел другую песню, но я уже ничего не слышал: наевшись от пуза пирогов, я спал на полатях, и мне снилось, как «наши», то есть папа и все остальные мужики и бабы, водят хоровод, а в середке Гитлер с усишками под носом, на него лает Морозко, а папа бьет Гитлера арапником со свинчаткой на конце, а у Гитлера глаз зеленый-зеленый, как у волка…

Глава 21

Сугробы возле нашей избы поднялись до самых окон, один из них слопал ступеньки нашего крыльца и пробовал даже заползти в избу, но дверь была заперта – и он не заполз. Утром папа взял лопату и стал гнать сугроб от крыльца. Я тоже хотел взять лопату, но мама сказала, что мне нечего одеть, и я остался в избе, смотрел в окошко, как папа расправляется с сугробом и завидовал ему, потому что у папы было настоящее пальто с зимним воротником, который весь покрыт черными колечками. Это чтобы красиво было, потому что в Ленинграде все ходят в красивых пальто, и сам Ленинград тоже красивый, но там нет хлеба и даже картошки в мундирах, потому что немецкие гитлеры не пускают никого в хлебные магазины, стреляют из пушек и бомбят из самолетов. Но теперь, когда Красная армия окружила немцев под Сталинградом, она скоро окружит их, как сказал папа, и под Ленинградом, и тогда опять у нас соберутся мужики и бабы, будут есть шаньги и пироги, пить самогонною водку и петь песни про то, как бродяга «тащился с сумой на плечах». Мне очень нравятся такие песни, и я тоже пробую их петь, когда никто не слышит, потому что не знаю слов.

Сегодня папа не пошел на работу. Он сказал, что в кузне кончилось железо, а говорить председателю без толку, потому что «ему все до лампочки» и «он даже ухом не повёл». Я встал к зеркалу и попробовал «повести ухом», но повелась вся голова, а ухо не повелось, и как я ни старался, как ни кряхтел и ни сопел, ничего у меня не получилось.

– Мама, а почему председатель умеет ухом повести, а у меня не получается? – спросил я у мамы.

– Не говори глупости, – сказала мама. – Ушами умеют шевелить только звери, а люди не умеют.

И точно! Как же это я забыл? И лошадь умеет, и корова умеет, и овца умеет, и гусь…

– Мам, а почему у гуся нет ушей?

– Есть, но они очень маленькие.

– А у курицы?

– Не приставай с глупыми вопросами.

Я вздыхаю и иду читать про Дерсу Узала. Уж Дерсу-то Узала наверняка умеет шевелить ушами, потому что он умеет все, но дядя писатель Арсеньев про уши ничего не написал. Впрочем, может быть, дальше будет что-нибудь и про уши.

С тех пор, как наши окружили немцев под Сталинградом, прошло много-много дней. Еще два раза приходил дядя Трофим и рассказывал про то, как наши окружают немцев и что говорят по дирек-кторному приемнику его сына Федьки-пострела. Уже и новый год наступил, который оказался просто Новым годом, а не праздником, а наши все окружали и окружали. А под Ленинградом не окружали, потому что приемник ничего про это не говорил.

Мне ужасно хотелось посмотреть на этот таинственный приемник, но Федька-пострел к нам не приходил, потому что он был большим мальчиком и собирался в новом году в город, чтобы поступить там в ремесленное училище.

– Неча ему тут в навозе ковыряться, – говорил дядя Трофим. – У парня котелок варит, пущай дальше образовывается, может, из него толк и выйдет.

И всегда эти взрослые говорят не поймешь как. А начнешь спрашивать, так сразу: «Не лезь с глупыми вопросами!» И вовсе они не глупые, а непонятные, потому что все тут не понятно: и почему Федька-пострел в навозе ковыряется, и что такое «пострел», и что это у него за котелок такой, который сам варит, и как из него выйдет таинственный толк и куда он денется? – все непонятно, а спросить нельзя. И в книжках ничего про это нету, то есть есть, но я такие непонятные слова пропускаю, потому что слов много, а мама одна и на все мои вопросы ответить не может.

Папа шил мой сапог, сидя возле самого окна, мама вязала шерстяной носок к этому сапогу, Людмилка качала свою куклу, а я читал. Но читалось плохо: и на папу хотелось посмотреть, как он шьет, и на маму, как она вяжет. Только на Людмилку смотреть не хотелось: на нее посмотришь, так она тут же начнет приставать со всякими дурацкими глупостями.

И тут послышался звон бубенцов и визг гармошки, мимо нас пролетели сани, разукрашенные лентами, и лошадь тоже была в лентах, а в санях сидели все Третьяковы – кроме бабки Третьячихи. Митька-лоботряс правил вожжами стоя и размахивал кнутом. Полушубок на нем расстегнут, шапка набекрень, а ему совсем не холодно и хоть бы хны.

Я едва успел посмотреть на все это в дырочку окна, проделанную мной в морозных узорах, потому что иногда надо же и смотреть, что делается на улице, иначе и не заметишь, как опять придут волки.

– Митьку в армию провожают, – сказала мама, хотя она и не смотрела в окно, и так вздохнула, словно Митьку не в армию провожают, а на кладбище.

Сани пролетели мимо нашей избы, колокольчики затихли, и только ветер гудел в трубе да папа мычал какую-то песню, но без слов, потому что во рту у него была дратва.

– И когда это только кончится? – произнесла мама свои самые любимые слова.

Папа посмотрел на маму, на меня, вынул изо рта дратву и сказал вместо мамы:

– Ты бы, Витюшка, вслух почитал, что ли.

И я стал читать вслух:

«Часов в восемь вечера дождь перестал, хотя небо было по-прежнему хмурое. До полуночи вызвался караулить Дерсу. Он надел унты, подправил костер и, став спиною к огню, стал что-то по-своему громко кричать в лес.

– Кому ты кричишь, с кем говоришь? – спросили его стрелки.

– Амба, – отвечал он. – Моя говори ему: на биваке много солдат есть. Солдаты стреляй, тогда моя виноват нету.

И он опять принялся кричать протяжно и громко: „А-та-та-ай, а-та-та-ай“. Ему вторило эхо, словно кто перекликался в лесу, повторяя на разные голоса последний слог – „ай“. Крики уносились все дальше и дальше и замирали вдали…»

– А что такое амба? – спросила мама.

– Тигр, – ответил я и стал читать дальше.

Я читал долго-долго, пока язык не стал заплетаться. И тогда мама сказала:

– Хватит, – сказала мама. – Пора обедать.

Но я еще читал, пока мама собирала на стол, но уже про себя.

Мне очень нравилось, что Дерсу всех называет «люди», даже муравьев и жуков, что он никого не боится в лесу и все про лес знает. Мне тоже хотелось все знать про лес, но меня в лес не пускали, поэтому я ничего и не знаю. Я представлял себе, как можно жить в лесу возле костра, особенно в том шалаше, который мы построили в прошлом году на берегу Чусовой. Звери бы приходили ко мне в гости, я бы научился разговаривать и понимать по-звериному, и никто бы меня не нашел в лесу, потому что никто мне не нужен. А к маме и папе я бы приходил из лесу в гости, чтобы они не плакали и не думали, что меня съели волки. И с волками бы я подружился, и с медведями, а на лосях ездил бы верхом, куда захочу.

Мои фантазии текли рядом с тем, что я вычитывал из книги, в голове все перемешивалось, и часто я не мог отделить одно от другого.


Однажды в морозный вечер, когда «хороший хозяин собаку не выгонит во двор», когда папа дошивал последний сапог, мама довязывала очередной носок, а я дочитывал про Дерсу, к нашей избе подъехало трое саней, из них вылезли восемь мужиков с ружьями и один дяденька военный. Они были все в снегу и в инее, на усах и бороде висели сосульки, даже на бровях и ресницах, так что из инея и снега виднелись одни лишь красные носы. Мужики набились у нас в горнице, топали ногами, а папа стал раздувать самовар.

Мужики и военный ели тушенку, пили чай в прикуску, грызли сухари и говорили, что они едут ловить дезертиров, которых очень много развелось в нашем лесу – больше чем волков. Дяденька военный угостил нас тушенкой и сахаром и сказал, что все деревенские мужики пойдут с ним в лес на облаву, чтобы переловить всех дезертиров. Потом мужики и военный дяденька ушли ночевать к соседям, потому что «у вас дети, и мы не хотим их пугать».


На утро мужики вместе с военным, нашим папой и другими мужиками сели в сани и поехали ловить дезертиров. Целый день мама ходила «сама не своя», заламывала руки и повторяла свои любимые слова: «И когда это только кончится?», но это все не кончалось и не кончалось. Лишь поздно вечером, когда совсем стало темно-темно, вернулись замороженные мужики и дядя военный, разбрелись по избам, папа тоже разбрелся по нашей избе и стал говорить сердито, что никаких дезертиров они не поймали, что это выдумки и полная ерунда, что кому-то нечего делать, а чтобы не послали на фронт, они выдумывают дезертиров и бегают по лесам за своими выдумками, что на врачебной комиссии здоровые сынки всяких начальников сдают мокроту, купленную у чахоточных, чтобы не идти на войну, что в Чусовом столько лоботрясов, укрывающихся от армии, особенно жидов, что просто жуть, что надо там устраивать облавы, а не бегать по лесам, где нет никаких дезертиров…

– Ты бы при ребенке не говорил таких вещей, – сказала мама, но папа сказал, что ребенок уже большой и должен все понимать, раз читает такие взрослые книжки.

Папа выпил самогонной водки и залез на печку, потому что промерз до самых костей.

Но на утро мужики снова уехали в лес ловить дезертиров, и наш папа с ними. Их долго не было и не было, поэтому «это не кончалось» до следующего дня. И еще до следующего, так что мама плакала и ходила к соседям узнать, что стало с нашими мужиками.

Мужики вернулись на четвертый день и привезли с собой целых трех других мужиков, бородатых и волосатых. Оказалось, что это и есть дезертиры, а совсем не мужики, потому что они не захотели идти на фронт, поэтому и называются дезертирами. Дезертиры лежали в санях со связанными руками и, уткнувшись лицом в сено, нюхали это сено и не смотрели по сторонам. Их привели к нам в избу, развязали, напоили чаем с сухарями. Я смотрел с печки, как они пьют чай, макают в него сухари и вздыхают. Потом их снова связали веревками, положили в сани, туда же сели приезжие мужики и военный дядя, и сани уехали в город. А папа остался дома.

– Пап, – спросил я. – А почему дезертиров только три штуки, а дяденька военный говорил, что их больше, чем волков?

Папа только что помылся и попарился в бане, был красным и добрым. И все деревенские мужики, которые ездили в лес за дезертирами, тоже попарились в бане, тоже были красными и добрыми. Они пили самогонную водку, повторяли мамины слова про «когда все это кончится», но водка у них не кончалась и не кончалась, так что они напились «до чертиков», пели песни и ругались.

А папа сказал мне:

– Ты иди-ка на печку и не путайся под ногами.

Я залез на печку, укрылся полушубком. В трубе выл ветер. Он то гудел паровозом, то пищал маленьким котенком, то смеялся дядей Трофимом. И под этот ветер папа пел свою любимую, очень жалостливую песню:

Когда я на почте служил ямщиком,

Был молод, име-ел я силе-о-онку,

И крепко же, братцы, в селенье родном,

Любил я в ту по-о-ору девчо-о-онку.

Мужики слушали папу и плакали, потому что у моего папы голос, как у Козловского. А я подумал, что это у какого-то Козловского голос как у папы, а не наоборот.

В конце концов я уснул, хотя «это все» не кончалось и не кончалось…

Глава 22

А зима взяла да и кончилась – и как-то вся сразу. Везде закапало, потекло, синички и воробьи стали веселыми, даже Бодя – и тот стал веселым: вдруг ни с того ни с сего как заржет, сперва тоненько, а потом толсто. И всхрапнет, как папа, когда спит. И коровы стали мычать по целым дням, и овцы, только не мычать, а блеять, а у нашей козы, которую папа купил у одного дяди перед новым годом, появились козлята. Ну прямо-таки совсем-совсем неожиданно. И целых четыре. Теперь у нас по этому случаю образовалось козлиное… нет, козье молоко. Сперва немного, потому что надо им поить козлят, чтобы они не померли, а потом много – по целой кружке каждый день и мне, и Людмилке, и всем остальным. Я пил это молоко ма-аленькими глоточками, чтобы на дольше хватило, а Людмилка выпивала сразу и таращилась на меня, так что мне приходилось прятаться от нее, чтобы она не стала клянчить. Такая она ненасытница.

А потом… потом опять наступила зима, ударили морозы, пошел снег, и все попряталось и затихло. А я так ждал весны и лета, потому что это будет последнее мое лето, потому что мне после этого лета надо будет идти в школу. По правде говоря, в школу мне идти совсем не хочется. Лучше бы я и так, без школы, читал книжки, рисовал и считал до ста. Но мама сказала, что все дети должны ходить в школу, что мы не баре: это у бар было заведено так, что их дети в школу не ходили, а к ним домой приходили учителя, а уж пото-ом, когда подрасту-ут… Но про это я уже читал в одной книжке – про баринов и про их детей. Что ж, раз надо идти, то придется идти. Но это ж так далеко – аж в Борисовку. И мама по этому поводу иногда вздыхает и говорит папе, что, может, и правда, пусть дома посидит, а уж когда вернемся в Ленинград, тогда непременно пойдет в школу. Тем более что блокаду прорвали и теперь в Ленинграде все есть и можно жить, как все нормальные люди. Но папа сказал, что все это ерунда, что прорвать прорвали, но совсем немножко, а немцы как стояли под Ленинградом, так и стоят. И финны тоже. И что он, то есть я, уже большой, и в школу ему, то есть мне, ходить не так уж далеко. К тому же он, то есть папа, постарается договориться с председателем, чтобы нас, то есть меня и других третьяковских, отвозили в школу на лошади. И привозили домой. Так это ж совсем другое дело, подумалось мне, и я стал собираться в школу заранее, потому что, как сказал папа, школа – это дело серьезное, и когда он был маленьким, тоже ходил в школу и тоже пешком, хотя тоже было далеко, и у него все было готово к школе: и азбука, и тетрадки, и прочее. Не то что у некоторых.

«А только зачем мне азбука? – пришла мне в голову неожиданная мысль. – Ведь я уже умею читать, и даже не по словам, а по целым предложениям. И считать умею до тыщи. И писать умею тоже, хотя у меня получается плохо. Но это потому, что пишу я очень редко. А если стану чаще, то и получится писать хорошо. А с другой стороны – как же без азбуки? Все дети в первый класс ходят с азбукой. Даже Буратино. Правда, он ее продал и купил билет в цирк, так это ж в сказке, а в жизни так не бывает… Ну что ж, с азбукой так с азбукой. Мне все равно».

А война все продолжалась и продолжалась, гитлеровские немцы все не уходили и не уходили в свою Германию, даже после того, как им в Сталинграде надавали по шеям, а остальных взяли в плен, и неизвестно, когда уйдут и нам разрешат вернуться в Ленинград. Но, судя по тому, что передавали по дирек-кторному приемнику Кольки-пострела, – а он теперь разрешает послушать свой приемник всем желающим, и я тоже иногда слушаю, – ждать нам и ждать до кузькиного заговенья, как говорит мама, потому что война, как сказал папа, дело такое, что сегодня мы немцам надаем, а завтра немцы опять нам. Но я сказал, что наша Красная армия во-он куда наступила и даже освободила много-премного городов… только я забыл каких, что наши убили много фашистов, захватили много всяких винтовок, автоматов и пулеметов, сбили сто самолетов и уничтожили много чего еще.

А папа сказал, что все это ерунда, потому что по радио – это одно, а на самом деле – совсем другое, но чтобы про ерунду я не болтал никому, потому что про нее можно говорить только дома, а в других местах нельзя.

Однажды я пришел к Кольке послушать его детекторный приемник, – так его, оказывается, надо называть, чтобы было правильно. Колька сидел за столом и что-то мастерил. И совсем он не был похож на пострела, то есть на такого мальчишку, который никого не слушается и все делает наоборот.

– Приемник пришел послушать? – спросил у меня Колька, когда я, стоя около, начал вздыхать все громче и громче.

– Ага, – ответил я и переступил с ноги на ногу.

– На, слушай, – протянул мне Колька один наушник – такую черненькую штучку, похожую на колесо, приделанное к веревочке, которая называется провод, который приделан к такой штуке, которая похожа на маленький барабан, а там есть такая беленькая штучка, похожая на маленькую свистульку, которая называется детектор. Вот что такое этот приемник, по которому говорит Москва.

Я прижал наушник к уху и стал слушать: передавали музыку. Такой музыки я еще никогда не слыхивал: она была какая-то… какая-то мягкая, как подушка, и такая жалостливая, что у меня на глазах навернулись слезы. Даже не знаю, почему. Музыка позвучала, позвучала и вдруг оборвалась. Я даже подумал, что детекторный приемник испортился, потому что его слушают все, кому ни лень. Но в наушнике потрескивало и попискивало, и я догадался, что это в далекой Москве, где сидит Сталин и все видит и слышит, кто-то выключил музыку. И точно: какой-то дядя сказал, что сейчас будет передано сообщение Совинформбюро. И послышались редкие гудки автомобилей, какой-то шум и треск.

– Чего там? – спросил Колька.

– Ничего, – ответил я. – Была музыка и теперь ничего.

– И что сказали?

– Сказали, что будет сообщение.

И Колька тут же отобрал у меня наушник и стал сам слушать, что там сообщали. А я, подумав-подумав, прислонился своим ухом к наушнику с другой стороны и услыхал, как стали бить часы, а когда они перестали бить, дядя сказал очень важно: «Передаем сообщение Совинформбюро». И далее: «В последний час». И опять важно о том, что войска героической Красной армии продолжают мощное наступление против немецко-фашистских войск, несмотря на ожесточенные контратаки противника, и стремительно продвигаются вперед. Освобождены такие города, как Орел, Курск и другие. Противник несет большие потери, и вот-вот наступит час, когда Красная армия освободит Донбасс, Харьков и все остальное. Потом дядя стал называть другие города и деревни, которые освободила героическая Красная армия, сколько сбито самолетов, подбито танков, убито, ранено и взято в плен солдат и офицеров противника, то есть немецких гитлеров. Потом дядя помолчал чуть-чуть и опять обычным, не таким важным, голосом: «Мы передавали сообщение Совинформбюро». И тут же тетя сказала: «Продолжаем концерт симфонического оркестра…» И Колька отнял от своего уха наушник и положил его на полку.

– Все, – сказал он. – Иди гуляй.

– Коль, а Коль, как ты думаешь: немецкие фашисты опять надают нам по шеям? – спросил я, потому что мне стало так грустно, что хоть плачь. Особенно после такой грустной музыки. И еще потому, что наши героические войска наступают просто так, а немецко-фашистские войска обороняются ожесточенно.

– Ты чо – совсем? – покрутил Колька у своего виска пальцем. – Теперь уже не надают. Товарищ Сталин сказал, что у нас теперь пушек, танков и самолетов, сколько хошь. Теперь уж точно врежут так уж врежут – только пыль от них полетит во все стороны. А ты: по шеям. Дам вот тебе по шеям, будешь знать. Вали отсюдова.

И я пошел, хотя мне очень хотелось послушать музыку сем… сим… – вот забыл, как он называется… – оркестра: очень жалостливая такая музыка. Я такой еще ни разу в жизни не слыхивал.

Глава 23

В кабинете Сталина за столом для заседаний теснились члены Политбюро, Государственного комитета обороны, наркомы ведущих отраслей промышленности, директора крупных заводов, работающих на оборону.

Первый заместитель Верховного главнокомандующего Красной армии генерал армии Жуков и начальник Генштаба генерал армии Василевский сидели рядом, командующие родами войск не за столом, а за их спинами.

Заседание вел Ворошилов. Он предоставил слово Василевскому для, как он сказал, «прояснения общей обстановки на театре военных действий».

Василевский встал, подошел к карте Европейской части СССР, начал «прояснять», водя по ней длинной указкой:

– Одновременно с окружением Шестой армии Паулюса в районе Сталинграда наши войска развили наступление в западном направлении. Войска Закавказского, Юго-Западного, Воронежского, Брянского и других фронтов гонят немцев с нашей земли. Освобождены Орел, Курск. На очереди Харьков. Разворачиваются бои за промышленную зону Донбасса. Войска Южного фронта форсировали на некоторых участках реку Псёл. Ожесточенные бои идут на Кубани. Противник, опасаясь окружения своих войск южнее Дона, спешно выводит войска через так называемый Ростовский коридор и на Таманский полуостров с последующим перемещением в Крым. В центре силами Западного, Брянского и Калининского фронтов готовится наступательная операция, которая отбросит немцев от Москвы еще дальше. На других участках советско-германского фронта ведутся бои местного значения, сковывающие войска противника.

Василевский замолчал и посмотрел на Сталина, сидящего во главе стола.

– У вас все? – спросил Сталин.

– В общих чертах – да, – ответил Василевский.

– Что ж, – заговорил Сталин, вставая и выходя из-за стола. – Дела на фронтах у нас идут неплохо. Паулюс сдался вместе с остатками своих войск. Наступление наших войск развивается более-менее успешно. Надо признать, что Генеральный штаб Красной армии работать стал лучше. Наши генералы за минувшие год и восемь месяцев боев кое-чему научились. К сожалению, далеко не все. Наша промышленность наращивает темпы производства вооружений и боеприпасов. Союзники увеличивают поставки военной техники, продовольствия и сырья для нашей промышленности. Конечно, это капля в море, но капля весьма существенная. Однако решение вопроса об открытии Второго фронта затягивается на неопределенное время. Следовательно, мы по-прежнему должны рассчитывать исключительно на свои силы. Надо бы лучше и больше, но так не бывает, чтобы везде и у всех всё было хорошо. Между тем мы считаем, что достигнутые успехи нашей армией требуют того, чтобы их отметить соответствующим образом. Особую заслуга в этой работе принадлежит начальнику Генерального штаба товарищу Василевскому. Помимо успешной организации работы своего ведомства товарищ Василевский проявил себя способным координатором действий нескольких фронтов, которые успешно громят фашистских захватчиков, освобождая наши города и села. В связи с этим товарищу Василевскому присваивается звание Маршала Советского Союза… Он, к тому же, награждается орденом Суворова Первой степени.

Василевский вспыхнул, вскочил, вытянулся, отчеканил:

– Служу трудовому народу!

Сталин, кивнув головой, сделал продолжительную паузу, будто потерял нить рассуждений, затем заговорил снова:

– Пожалуй, самая приятная и самая долгожданная весть – это весть о прорыве блокады Ленинграда. Мы ни раз и ни два пытались осуществить этот прорыв, но только сейчас достигли поставленной цели. Почему именно сейчас? Потому, во-первых, что бойцы и командиры Красной армии уже не те, что год назад: они приобрели опыт, воюют лучше. Потому, во-вторых, что они получают от нашей промышленности все необходимое, чтобы ни в чем не уступать врагу. И даже превосходить его в моральном и материальном отношении. Немаловажным является и тот факт, что координацию Ленинградского и Волховского фронтов по прорыву блокады осуществлял от имени Ставки товарищ Жюков. И я думаю, что самое время сообщить товарищу Жюкову о присвоении ему высокого звания маршала Советского Союза и награждении его орденом Суворова Первой степени. Товарищ Жюков заслужил звание маршала и орден Суворова своими решительными и грамотными действиями как в должности командующего фронтом, так и в качестве представителя Ставки Верховного Главнокомандования не только в организации прорыва блокады города Ленина, но и в разработке и осуществлении плана контрнаступления Красной армии под Сталинградом. Мы надеемся, что и в дальнейшем товарищ Жюков будет направлять все свои способности на разгром немецко-фашистских захватчиков.

Жуков встал, вытянулся, произнес своим обычным скрипучим голосом:

– Служу трудовому народу! – и повел глазами по сидящим за столом с чувством признанного превосходства, хотя на каменном лице его не дрогнул ни один мускул.

Сталин, изучающе сощурившись, покивал головой, соглашаясь, что так оно и есть – служит и будет служить этому самому народу. И, возвращаясь на свое место, добавил:

– Будут отмечены командующие соответствующими фронтами, чьи войска внесли решающий вклад в разгром немецко-фашистских войск под Сталинградом и Ленинградом.

После Василевского и Сталина выступали наркомы оборонной промышленности. Из их слов выходило, что промышленность продолжает набирать темпы, освобождение Донбасса может значительно усилить промышленный потенциал страны и, следовательно…

– Именно поэтому так важно наступление наших войск в этом направлении, – подвел итог выступлениям Сталин, словно в доказательство кому-то, кто с наступлением наших войск был не согласен.

После чего в кабинете остались лишь члены Государственного комитета обороны.

– А не получится так, – обратился к Василевскому Сталин, – что немцы опять, как и в сорок втором, ударят нам во фланг? Хорошо ли прикрыты фланги Брянского, Воронежского и Юго-Западного фронтов? Что говорит наша разведка о перемещении немецких войск в том или ином направлении?

– Если исходить из классических схем, то фланги наступающих армий обеспечены явно недостаточно, товарищ Сталин, – заговорил Василевский. – Но если мы выделим часть сил для прикрытия, то тем самым снизим наступательный потенциал наших армий. Генштаб и командующие фронтами полагают, что противнику неоткуда взять резервы для такого удара, что ему нечем даже заткнуть те дыры, которые образовались в результате осуществления нашими войсками наступательной операции под кодовым названием «Скачок». Особенно после выхода наших танковых и кавалерийских корпусов на оперативный простор. Конечно, войска устали после трехмесячного непрерывного наступления, но и противник устал тоже. Мы полагаем, что две-три полноценные армии и пара танковых корпусов, взятые из резерва Ставки, могли бы усилить наше преимущество на направлении главных ударов.

– Что ж, будем надеяться, что так оно и есть. Пару армий мы, пожалуй, дадим, но лишь в том случае, если начнется замедление темпов наступления, а пока обходитесь теми силами, которые имеются в вашем распоряжении, – заключил Сталин, прервав свое маятниковое движение по ковровой дорожке. И неожиданно спросил: – А что думает по этому поводу маршал Жюков?

Жуков встал.

– Из той информации, что нам доложена начальником Генштаба, трудно сделать какие-то определенные выводы, – заговорил он. – Меня беспокоит исчезновение из поля зрения разведки танкового корпуса СС и других танковых корпусов противника. Командующие фронтами полагают, что Манштейн отводит их за Днепр. Может быть. Но может быть и так, что эта хитрая лиса производит перегруппировку своих сил для нанесения удара там, где мы его не ждем. К тому же противник может использовать те свои дивизии, которые выводит в Крым через Таманский полуостров. Надо поручить партизанам проследить все перемещения немецких воинских эшелонов на железных дорогах Украины и Белоруссии. И на основе этих данных делать соответствующие выводы. Однако о флангах заботиться надо всегда. Азбучная истина.

– Пожалуй, товарищу Жюкову надо будет отправиться на Южный фронт, – подхватил Сталин. – Надо посмотреть на месте, все ли там делается для того, чтобы не позволить немцам вывести в Крым большую часть своих войск. На Таманском полуострове скопилось много боеспособных войск противника. Эти войска могут ударить во фланг наших войск, движущихся к Днепру. Надо разгромить эти войска, не дать им возможности эвакуироваться в Крым. Это, ко всему прочему, позволит нам освободить Новороссийск и получить базу для Черноморского флота.

– Мы не исключаем, товарищ Сталин, – попытался то ли возразить, то ли уточнить Василевский, – что некоторые немецкие части могут быть использованы против наших наступающих фронтов. Более того, некоторые части из Южной группы немецких войск уже отмечены в районе Сталино и Мариуполя. Но они нуждаются в пополнении и приведении в порядок. На это уйдет недели две. За это время мы успеем подтянуть дополнительные силы…

– Похоже, товарищ Василевский, вы даете немцам на приведение в порядок своих дивизий столько же времени, сколько отпускаете на подтягивание наших резервов к угрожаемым участкам. Или вы все-таки рассчитываете опередить Манштейна?

– Рассчитываем, товарищ Сталин. Что касается танкового корпуса СС и других корпусов, то установлено, что они грузятся на железнодорожные платформы и действительно отводятся на правый берег Днепра. К тому же, по данным разведки, немцы усиленно строят там оборонительные укрепления, видимо, не надеясь удержать наши войска на левобережье. Должен заметить, товарищ Сталин, что железные дороги в нашей прифронтовой полосе нуждаются в серьезном восстановлении.

– Другими словами, вы хотите сказать, что не успеваете.

– Никак нет, товарищ Сталин: успеваем. Тем более что, как я уже докладывал, наши танковые и кавалерийские корпуса перерезали многие рокады, так что немцы находятся в еще худших условиях.

– Вот вы, товарищ Василевский, и возвращайтесь к Голикову и Ватутину и внимательно посмотрите, все ли там идет так, как надо…

Сталин остановился возле своего рабочего стола, взял трубку и, ни на кого не глядя, произнес: – На этом заседание считаю закрытым.

Глава 24

Член Военного совета Воронежского фронта генерал-лейтенант Никита Сергеевич Хрущев ехал в Харьков, только что освобожденный от немцев, но уже зная, что город будет сдан, потому что немцы опять наступают, разведка опять прошляпила сосредоточение танковых корпусов противника в районе Александрова, что повторяется сорок второй год, только в ту пору фронтом командовал маршал Тимошенко, а теперь генерал-полковник Голиков, и фронт тогда назывался Юго-Западным.

Настроение у Никиты Сергеевича – хуже некуда. Да и погода… дрянь погода: то оттепели такие, что все начинает течь, то опять ударят морозы, все заледенеет, машины скользят, идут юзом, даже танки – и те на обледенелых дорогах выписывают кренделя, точно пьяные. Как-то на глазах Никиты Сергеевича «тридцатьчетверка» вдруг скользнула в сторону, сбила и опрокинула санитарный автобус, полный раненых. Командир роты, который вел своих солдат в сторону передовой, выхватив пистолет, кинулся с матюками к люку механика-водителя, а из него высунулся чумазый мальчишка лет восемнадцати-девятнадцати, растерянный, и сам чуть не плачет, и делай с ним, что хочешь: хоть стреляй, хоть режь, а лучше он танк водить все равно не станет раньше, чем не набьет себе шишек, – если жив, конечно, останется, – потому что танков стали выпускать много, а механиков-водителей как следует готовить не успевают. И командир сунул пистолет в кобуру, махнул рукой и пошел командовать своими солдатами, пытающимися поднять автобус и помочь раненым.

То же самое и с командующими фронтами, армиями и прочими подразделениями: события обгоняют, торопят, не дают как следует освоить полученный опыт командиру, скажем, полка, а его уже ставят на дивизию, потому что и дивизии растут как грибы, и командиры выходят из строя. А если взять тех, кто командует армией или фронтом не первый год, та же самая картина: не успевают опомниться, как обстановка меняется, и настолько стремительно, что вчерашний опыт мало чем помогает. Так ведь кого и чужой опыт учит, а кому и свой не впрок. Вот и Еременко из тех же самых, и Тимошенко, и Голиков. И почему это Сталин назначает его, Хрущева, к таким командующим, которые ни то ни сё, а черт знает что, известно одному богу да самому товарищу Сталину. Ладно бы, если бы товарищ Хрущев занимал должность секретаря какого-нибудь обкома, а то ведь первый секретарь ЦК КП(б)У – величина, можно сказать, всесоюзного масштаба. А между тем многие секретари обкомов по фронтам не мотаются, в землянках не ютятся, углы солдатских окопов своими генеральскими шинелями не обтирают, занимаются привычными делами и ждут, когда освободят их области. Или Сталин решил во главе Украины поставить кого-то другого? Все может быть. Но в любом случае надо еще и еще раз доказывать, что все другие хуже, не годятся для такой ответственной должности, как первый секретарь ЦК КП(б)У Никита Сергеевич Хрущев.

Пошел снег, и через минуту все, что двигалось и стояло, побелело, но от этого не стало на сердце у Никиты Сергеевича светлее. И хотя вспоминать прошлые неприятности – только еще больше рвать себе нервы, тем более что и нынешних неприятностей хватает, однако никуда от воспоминаний не денешься. Умному человеку всегда хочется понять, от собственных ли просчетов происходят твои неудачи или по чьей-то злой воле. Понять – это значит в аналогичных случаях заранее подстелить соломку, чтобы мягче было падать. Но иногда, хоть лоб расшиби, а понять совершенно невозможно, почему Сталин поступает так, а не иначе.

Уж как Никите Сергеевичу хотелось принять капитуляцию Паулюса в Сталинграде – на сотни лет это бы прославило его и оставило в памяти народной, ан нет, принимали совсем другие, которые к сражению за Сталинград никакого отношения не имели. Можно сказать, что генерал Рокоссовский пришел на готовенькое, получив из рук Сталина право завершить разгром и пленение Шестой армии Паулюса, в то время как командующий фронтом Еременко и сам товарищ Хрущев, хотя и продолжали руководить Сталинградским фронтом, да только этот фронт от Сталинграда вдруг оказался далеко в стороне. Ловко Сталин провернул комбинацию с переименованием фронтов, одним только этим задвинув Хрущева на задворки истории. Ну, Еременко – черт с ним! Его на правую сторону Волги, где сражались армии его фронта, и на буксире невозможно было затянуть, а Никита Сергеевич там бывал неоднократно. От таких командующих лучше быть подальше. И с Еременко они расстались. Не по воле Хрущева, разумеется, а по воле того же Сталина. Однако… хрен редьки не слаще – и Никита Сергеевич оказался на Воронежском фронте членом Военного совета при генерале Голикове. А кто такой Голиков? Этот бывший любимец Сталина, до сорок первого командовавший разведкой Красной армии, прошляпивший на этом посту начало войны, не сумевший как следует наладить работу ГРУ в военных условиях, был переведен командующим армией, затем фронтом, затем опять армией. И теперь, став командующим Воронежским фронтом, кинулся, как в прошлом году Тимошенко, очертя голову вперед, думая, что если побили фрицев под Сталинградом, так теперь кати до самого Берлина без оглядки. И Харьков освободили, и дальше заглядывали – аж до Днепра, а немец как всегда неожиданно врезал во фланг наступающим армиям – и всё покатилось назад, все жертвы оказались напрасными. Вот говорят: Жуков людей не жалеет. Так Жуков при этом добивается поставленных целей. А остальные? И людей точно так же не жалеют, а толку от этого почти никакого. Но его, Никиту Хрущева, Сталин к Жукову не ставит членом Военного совета фронта, а все к каким-то недоумкам.

Американский «джип», хотя у него обе оси ведущие, ползет по дороге, разбрызгивая мокрый снег. Перед глазами мотаются влево-вправо снегоочистители, мелькают снежинки, с натугой воет и скулит мотор. Машину трясет, клонит то в одну сторону, то в другую, Никита Сергеевич сидит, вцепившись обеими руками в стальные скобы, специально для этого предназначенные. От такой езды все внутренности вполне могут перепутаться, потом ни один хирург не разберет, где чего и как поставить на место. Хорошо еще погода не летная, едут уже два часа, и ни одного самолета – ни немецкого, ни нашего.

Действительно, серое небо точно опустилось к самой земле, легло на дальние холмы и увалы, и по всем дорогам идут и едут отступающие войска, еще несколько дней назад рвавшиеся вперед, уверенные в своей несокрушимости. Никита Сергеевич вглядывается в красноармейцев и командиров, облепленных мокрым снегом, шагающих по раскисшей дороге, и видит лишь равнодушные, усталые лица. И идут они тяжело, через силу, скомандуй им остановиться – упадут и уснут прямо на снегу. А ведь он, Хрущев, видел, что войска, наступавшие беспрерывно более трех месяцев, устали и, что называется, выдохлись. Самое разумное было бы велеть им остановиться, привести себя в порядок, да куда там: вперед и только вперед! И вот – результат. Тут и его вина есть безусловно, потому что вполне понимал, что значит эта усталость войск, к чему она может привести, однако был уверен, что русский солдат все выдюжит, все перетерпит, и подгонял этого солдата вместе со всеми. Так ведь не сам по себе подгонял, а больше потому, что его, Хрущева, подгоняли сверху – вот в чем петрушка.

Снег вдруг прекратился, и – словно подняли занавес, – вдали показались окраины Харькова, напоминающие не город, а заброшенное кладбище.

В сорок втором, на волне одержанной под Москвой победы, когда сдвинулись с места все фронты, когда казалось, что это уже окончательно и бесповоротно, вот так же Никита Сергеевич стремился к Харькову, только не навстречу отступающим, а как раз наоборот – следуя за наступающими частями Красной армии. Он уже видел себя перед собравшимися жителями города, в уме давно сложил приличествующую событию речь. Он поклянется харьковчанам и освободившим их войскам, что бывшая столица советской Украины освобождена навсегда, что с этих пор ни один вражеский солдат не ступит на его улицы, что с завтрашнего дня начнется восстановление и возрождение поруганной Украины. Эти самые слова он говорил в освобожденном Сталинграде, они будут вполне уместны и в освобожденном Харькове. Но кто ж знал тогда, что до Харькова он так и не доедет? Никто. Даже Сталин. А нынче Никита Сергеевич в Харьков приехал накануне его второго по счету оставления города на произвол врага, и ликующий голос Геббельса уже несется над миром, предвещая очередной крах большевиков, на этот раз в 1943 году. И слава, как говорится, богу, что не въехал товарищ Хрущев в Харьков, иначе бы говорил то же самое, что собирался сказать в сорок втором, а потом… Как потом смотреть людям в глаза? Впрочем, он уже давно привык смотреть им в глаза не моргая, независимо от данных и невыполненных обещаний. Жизнь такая, что зачастую и сам не знаешь, что будет с тобой через час или два, какие планы сбудутся, а какие нет.

Мимо проплывали почти до основания разрушенные окраины, из снега торчали печные трубы, остатки стен. Возле развалин стояли женщины в лохмотьях, к ним жались детишки, одетые не лучше, на испитых лицах та же усталость и равнодушие, что и на лицах красноармейцев. Собственно, Никите Сергеевичу в Харькове делать нечего, но его властно тянуло туда, в город своей молодости, в город, который сам сдавал врагу во второй раз, тянуло как преступника на место совершенного им преступления.

В штабе фронта, несколько дней назад перебравшегося в Белгород, куда Никита Сергеевич прилетел прямо из Москвы, его отговаривали ехать. Но Никита Сергеевич в штаб лишь заглянул, чтобы лишний раз не якшаться с Голиковым, которого недолюбливал и от него ничего хорошего для себя не ожидал, тем более что ходили слухи, будто Голикова вот-вот должны сместить и заменить кем-то другим. Правда, Сталин эти слухи не подтвердил, учинив Хрущеву очередной нагоняй за то, что второй раз наступает на те же самые грабли, будто Хрущев, а не Голиков командует фронтом, будто не Сталин подгонял войска фронта идти смелее вперед. Конечно, надо было хорошенько позаботиться о флангах, – не Сталину же о них заботиться! – но черт же его знал, что у немцев еще сохранились такие силы, которые позволили им не только остановить уставшие и поредевшие наступающие войска Красной армии, но и нанести им поражение. А теперь вот близко локоток, да не укусишь.

На центральной площади бывшей столицы Украины Никита Сергеевич выбрался из машины на онемевших от долгого сидения ногах, постоял, держась за дверцу, потоптался, разминаясь, огляделся: и вблизи город тоже казался мертвым, укрытым белым саваном. Вокруг площади высились голые прокопченные стены правительственных зданий, укоризненно глядящих на Никиту Сергеевича черными провалами окон. Чудом казались уцелевшие здания кое-каких заводов, – иные, говорят, даже работали при немцах, – но вряд ли все это уцелеет, когда отсюда выгонят фрица в очередной раз. Все повторялось, и кого угодно могло бы привести в отчаяние это роковое повторение, только не Хрущева. «Ничего, – рассуждал он сам с собой, забравшись на заднее сидение и велев возвращаться в Белгород. – Ничего, ничего. Еще посмотрим, кто будет сверху. Еще посмотрим…» И, утешив себя этими словами, надвинул генеральскую папаху на глаза, откинулся на спинку сидения, и во всю обратную дорогу не смотрел по сторонам, то проваливаясь в дрему, то выныривая из нее, когда особенно сильно встряхивало и мотало. Только на подъезде к Белгороду, когда машина встала и кто-то дурным голосом заорал: «Во-озду-ух!», Никита Сергеевич вывалился из оцепенения, а затем из машины, и, не оглядываясь и не рассуждая, упал в канаву, закрыв руками голову. Над ним раза два с характерным воем пролетели «мессеры», треща пулеметами и дудукуя пушками, пули и снаряды с голодным визгом шлепались в снег, и Никита Сергеевич, вздрагивая, всякий раз торопливо шептал одно и то же: «Господи, пронеси! Господи, помилуй!», веря и не веря в потустороннюю силу неведомого существа, черному лику которого когда-то, в далеком детстве, бил поклоны и творил молитвы, прося милости и помилования за совершенные мелкие грешки.

Глава 25

С самого начала Сталинградской битвы Жуков кочевал с одного фронта на другой, выполняя различные поручения Сталина. Ему не трудно было догадаться, что после ряда поражений Красной армии, Сталин все меньше доверяет командующим фронтами, уверенный, что они либо неправильно оценивают состояние своих войск и войск противника, либо стараются до последнего скрывать свои ошибки и промахи, надеясь выкрутиться, а уж потом доложить о своей победе. Но победы, как правило, не получается, а получается очередной драп, попадание впросак, а затем поиск оправдания и биение себя в грудь. Наблюдая все это раз от разу, Жуков не уставал поражаться этому удивительному постоянству в поведении некоторых командующих фронтами. Казалось бы, каждый день в Генштаб и Ставку лично ими отправляются донесения о ходе боев со всеми подробностями, из которых не так уж трудно извлечь истинное положение своих войск и войск противника, как и направление развития событий на данном участке фронта, – если, разумеется, эти подробности не плод фантазии командующего и его штаба. Нет, иные генералы так насобачились желаемое выдавать за действительное, что и сам черт не разберет, где правда, а где искусно сотворенная ложь. Сам Жуков еще со времен Халхин-Гола уяснил, что нет более порочного пути, чем врать себе и вышестоящему начальству: истина все равно всплывет, а веры тебе уже не будет. И полагал, что если он чего и достиг на последующих должностях, то именно неотступным стремлением говорить Сталину правду и только правду, хотя выводы из этой правды Сталин делал не всегда ей соответствующие. Но время шло, и оказывалось, что он, Жуков, чаще оказывался прав, а Сталин, слишком доверяющий командующим фронтами, членам Военных советов этих фронтов, которые в известном смысле были его, Сталина, глазами и ушами, принимал решения, на поверку оказывающиеся не самыми лучшими, а иногда и гибельными.

Вот и по прибытии в Ленинград он, Жуков, по докладам командующего Ленинградским фронтом генерала Хозина сразу же определил, что они, как и в прошлом году, собираются использовать для прорыва блокады лишь часть имеющихся у них сил, в то время как многие участки фронта, где идут бои местного значения, или вообще никаких боев не ведется, не нуждаются в тех силах и средствах, которые там сосредоточены из принципа «как бы чего не вышло». Он приказал всю артиллерию, какая имеется в распоряжении фронтов, сосредоточить на участке прорыва, обеспечив таким образом решающее превосходство над противником. И блокада была прорвана всего за шесть дней. А если бы еще и разведка была поставлена на соответствующий уровень, то хватило бы и четырех. Конечно, немцы ждали удара и подготовили оборону и резервы, но как бы и ни ждали, а сила силу ломит. Жаль, что не удалось их отогнать от Ленинграда подальше, но и те немногие отвоеванные километры вдоль ладожского берега позволили установить сухопутное сообщение многострадального города с Большой землей и, следовательно, избежать нового голода и нехватки средств для успешной обороны. Он, Жуков, сделал для Ленинграда все, что только можно было сделать в тех условиях и теми силами. Другой на его месте не сделал бы и половины – в этом новоиспеченный маршал был совершенно уверен. И вот Сталин наконец признал за ним явное превосходство над всеми другими маршалами и генералами. И если до этого он, Жуков, еще с ними церемонился, приезжая на тот или иной фронт в качестве представителя Ставки, то теперь особо церемонится не станет, потому что… не умеют воевать, так пусть учатся, пока еще есть у кого учиться, а будешь церемониться – и время потеряешь зря, и толку никакого. Не может наш народ без того, чтобы не обложить его трехэтажным матом и не сунуть под нос железный кулак. Только тогда он приходит в чувство и начинает делать то, что положено.

* * *

На Южном фронте, где наши войска под командованием генерала Еременко уперлись в так называемую «Голубую линию», сооруженную немцами на Таманском полуострове, властвовала весна, с дождями и мокрым снегом. Почва настолько пропиталась водой, что даже тридцатьчетверки садились на брюхо, взбивая гусеницами жирный чернозем и не двигаясь с места. Вязли не только танки и машины, вязла пехота, едва вытаскивая сапоги, даже подвязанные к поясному ремню веревками. Не могли взлетать самолеты, почти прекратился подвоз боеприпасов и продовольствия, лошади падали от бескормицы. Наступать в таких условиях означало зазря губить людей и технику. Синоптики же предсказывали, что погода улучшится лишь к середине апреля.

Однако Еременко не оставлял бесплодных попыток прорвать оборону немцев, и когда Жуков, изучив обстановку, спросил у него, на что он рассчитывает, тот лишь пожал плечами, пояснив, что он лишь выполняет приказ Ставки ВГК, где доподлинно известны условия, в которых наступают наши войска. И добавил, явно для подстраховки:

– У противника, Георгий Константинович, условия еще хуже: и та же грязь, и весенние шторма, затрудняющие снабжение по морю.

– Зато у них организация снабжения и оборонительных действий в несколько раз лучше, чем у… чем у нас, – проскрипел Жуков, однако вертевшиеся на языке слова «у тебя» все-таки удержал за зубами.

Было решено наступление остановить, наладить снабжение, пополнить части людьми и техникой, усилить воздействие авиации на немецкие тылы и пути снабжения.

Миновало несколько дней после приезда его на Южный фронт – и вот очередной звонок из Москвы.

– Как у вас дела? – услыхал Жуков голос Сталина.

– Накапливаем силы для прорыва немецкой обороны, товарищ Сталин. Для этого потребуется время. Да и погода дрянь, все раскисло, наступать в таких условиях без соответствующей подготовки…

Сталин недослушал, перебил:

– Пусть Еременко готовится сам. А вы срочно вылетайте к Ватутину. Надо остановить немцев, которые уже захватили Харьков и Белгород. Помогите Василевскому и командующим фронтами.

– Слушаюсь, товарищ Сталин, – произнес Жуков и внутренне усмехнулся: Василевского в помощь Жукову Сталин не присылал ни разу, а Жукова Василевскому – не единожды.

* * *

В штабе Воронежского фронта обычная суета, со всех сторон звучащие голоса штабных офицеров, вызывающих корпуса, дивизии и прочие воинские формирования. Командующий фронтом генерал-полковник Голиков гнулся над картой, маршала Жукова встретил пасмурным взглядом покрасневших от бессонницы глаз. Рядом пыхтел Хрущев, выражая тем самым свою готовность поддержать посланника Сталина.

Тиснув Голикову и Хрущеву руку, Жуков с усмешкой спросил:

– Ну что, допрыгались? Доскакались? «Скачо-ок!» «Скачо-ок!» Вот вам и скачок. Не говори гоп, пока не перескочишь. Так-то вот. – Спросил: – А где Василевский?

– С утра поехал в войска, – ответил Хрущев, опередив Голикова, и тот поморщился, как от зубной боли.

– Та-ак. Ну и что мы имеем в резерве, что знаем о противнике?

– О противнике знаем, что немецкая 4-я танковая армия, усиленная танковым корпусом СС, наступает в направлении Курска, – стал догладывать командующий фронтом, и Никита Сергеевич незаметно отступил в тень, как говорится, от греха подальше. – Мы задействовали нашу 1-ю гвардейскую танковую армию Катукова, которая совместно с 21-й армией старается остановить немцев севернее Белгорода. Бои ведутся с переменным успехом. Резервы на исходе.

– Что на левом фланге?

– Там разворачивается 64-я армия генерала Шумилова. Надеемся отбросить противника и вновь овладеть Белгородом.

– Если только надеетесь, значит ни черта Белгородом не овладеете. Дай, как говорится, бог, удержаться на занятых позициях.

Вошел маршал Василевский, получивший это звание и орден Суворова, когда наступление наших фронтов, действия которых координировал начальник Генштаба, еще продолжалось и ничто не предвещало его скорого краха. Но не отнимать же пожалованные звания и ордена за то, что проглядели, недодумали, сразу не сообразили, что к чему.

– Ну и что у нас в войсках? – спросил Жуков таким тоном, точно перед ним стоял какой-нибудь полковник.

– Дерутся, – коротко ответил Василевский. Затем пояснил: – Противник выдыхается. Я полагаю, надо переходить к жесткой обороне.

– Давно надо было переходить, – проскрипел Жуков, но дальше развивать эту тему не стал, зная, кто именно настаивал на продолжении наступления во что бы то ни стало. И, взяв Василевского за рукав, увлек из дома, в котором помещался штаб. – Пойдем прогуляемся, Александр Михайлович. – И добавил с усмешкой на тонких губах: – Не будем мешать командующему фронтом командовать фронтом.

Они вышли на крыльцо. Жуков посмотрел на небо. Произнес:

– Похоже, погода налаживается. А тут, посмотри, сколько машин. Любой немецкий летчик сразу же скажет: штаб. И жди «лаптежников». Уж бьют нас, бьют, а все без толку.

– Да, это так, – согласился Василевский. – Надо будет сказать…

– Я уже сказал. Видишь, суетятся? Ну да ладно. Я вот о чем… – И пошел гвоздить в своей обычной манере, глядя в глаза Василевского своими неуступчивыми глазами, будто именно и только Василевский виноват во всем, что случилось: – Надо зарываться в землю по самую маковку. Надо накапливать резервы. И не одну-две армии, а минимум десяток. Надо восполнить потери в авиации и танках. Создать еще три-четыре танковых и механизированных армии, десяток-полтора корпусов. Артиллерийские дивизии прорыва. Дивизии ПВО. Хватит выезжать на одном энтузиазме. Надо, наконец, готовить квалифицированные кадры танкистов, летчиков, артиллеристов. Чтобы не на один-два выстрела, один-два вылета, один-два боя. Лучше начать наступление позже, зато во всеоружии.

– Я понимаю, – поддержал Василевский, обиженно дрогнув губами. – Я сам за это. Но только в том случае, если такая роскошь не сыграет на руку противнику.

– Не сыграет, – отрезал Жуков. – По всему видно, что немцам тоже нужна длительная передышка. По крайней мере – до мая. И не только на этом участке фронта, но и везде, от Черного моря до Баренцева. Они ушли из Ржевско-Вяземского мешка, за который и мы и они заплатили сотнями тысяч жизней и горами техники. Почему ушли? Потому что им неоткуда брать резервы. Потом они, конечно, что-то наскребут, а пока неоткуда. Этим и надо воспользоваться.

– Ты же сам знаешь… – начал было Василевский, но Жуков бесцеремонно перебил его:

– Знаю. Вместе будем убеждать Верховного. Надеюсь, что убедим. А там посмотрим. А пока разведка, разведка и еще раз разведка. И… вот смотри, что у нас получается, – заговорил Жуков с вдохновением, двумя взмахами начертив пальцем в лайковой перчатке на снегу крутую дугу, и голос его потерял свою обычную скрипучесть, обретя напевную баритональность. – Вот смотри: здесь, внутри дуги – мы, вокруг – немцы. Представь себя на месте Гитлера и его генштабистов. С их точки зрения эта конфигурация линии фронта – идеальное место для того, чтобы подрезать сразу войска двух наших фронтов в направлении Курска. В результате получится идеальный котел. Они и хотели это сделать, атакуя по линии Белгород-Курск, да силенок хватило только на Белгород. Им нужен реванш за поражение под Сталинградом, и мысли их должны двигаться именно в этом направлении. Тут тебе и политика, и тактика со стратегией. Отсюда вывод: именно здесь этим летом все и решится, как только они накопят резервы. Следовательно, и нам надо стараться в том же направлении. Понимаешь?

– Да, ты, пожалуй, прав, – согласился Василевский после некоторого раздумья, поражаясь, как быстро Жуков схватил создавшееся положение, оценил его и сделал выводы. И уже более уверенно: – Конечно, ты прав! Они ведь даже из-под Ленинграда тянут сюда резервы. Венгров напрягают на усиление своих войск, румын и даже испанцев…

– Во-от! – удовлетворенно воскликнул Жуков, прислушавшись к далекому погромыхиванию артиллерии. – А это… – он кивнул головой в ту сторону, откуда доносились эти тревожащие звуки, – Это скоро закончится. Как только они поймут, что дальше им не пройти. Через неделю-другую линия фронта стабилизируется окончательно и начнется подготовка. С их стороны. А мы должны начать готовиться уже сейчас. Чтобы успеть. Чтобы встретить их глубоко эшелонированной обороной. Измотать, обескровить. И только после этого пойти вперед. И уж бить так бить. И гнать, гнать… До Днепра и дальше. Но никак не раньше… – И Жуков коротко хохотнул: – Вот, стихами заговорил.

– Целиком и полностью с тобою согласен, – произнес Василевский, заражаясь вдохновением Жукова. – Вот только командование Воронежским фронтом…

– Ты имеешь в виду Голикова?

– Да.

– Заменим, – решительно отрезал Жуков. – Комфронта из него явно не получается. Да и разведчик из него был так-сяк… Тут нужен человек основательный, тактически грамотный и решительный. Но этот вопрос второстепенный. Главное – решить в принципе.

– Согласен.

– На этом и будем стоять перед Верховным. Думаю, он поддержит. К тому же надо учитывать и тот факт, что за минувшие месяцы он кое-чему научился, – добавил Жуков и вприщур глянул на Василевского.

– Да-да, конечно, – поспешил тот, понимая, что им и дальше надо держаться вместе, что Жуков опережает его в предвидении, в оценке быстро меняющегося соотношения сил на том или ином участке фронта, в принятии неожиданных решений. А в таком случае не до собственных амбиций. Более того, амбиции именно на этом пути – рядом и даже за спиной Жукова – могут удовлетвориться наиболее полно.

Глава 26

Сталин, после долгого раздумья, когда в кремлевском кабинете слышны лишь его шаркающие шаги, остановился, повернулся к Жукову и Василевскому и, поведя трубкой по карте, заговорил своим глуховатым, а на этот раз, как показалось Жукову, еще и сварливым голосом:

– Вот вы уверяете, что немцы непременно должны наступать на так называемом Курском выступе… Июнь заканчивается, а наступления все нет и нет. А не может так случиться, что они этим летом сосредоточат свои усилия на Западе и вообще откажутся от решительных действий на советско-германском фронте?

Жуков ожидал подобного вопроса. Он и сам не раз задавал его себе, недоумевая, почему немцы, сосредоточив против армий Воронежского, Центрального и Брянского фронтов такие огромные силы, не используют эти силы по назначению. Агентурная разведка уже дважды докладывала о возможности наступления то в конце мая, то в начале июня. По последним данным наступление перенесено на конец июня. Но почему? Ни пленные, даже весьма осведомленные, ни партизаны, ни агентурная разведка ответа на этот вопрос не дают. Повторяется ситуация сорок первого года. С той лишь разницей, что все знают о неизбежности немецкого наступления, все к нему готовы и продолжают готовиться, неожиданности не будет в любом случае, а наступления, действительно, нет и нет. Что это – очередная уловка? Но с какой целью?

Глянув вопросительно на Василевского, с которым он обсуждал этот вопрос, и, уловив его отсутствующий взгляд, Жуков заговорил в своей обычной манере, четко разделяя слова:

– Мы думаем, товарищ Сталин, что немецкое наступление неизбежно. Они слишком долго к нему готовились, стянули к Курскому выступу огромные силы, они не могут не наступать. Вопрос заключается в том, когда наступление начнется. Мы думаем… Я полагаю, – поправился он, – что теперь скоро. Потому что держать в напряжении такие силы – себе же во вред. Правда, они заставляют и нас понервничать, но я уверен, что мы выиграем эту войну нервов.

Сталин провел концом трубки по усам, заговорил, несколько смягчив тон:

– У меня были командующий Воронежским фронтом Ватутин и член Военного совета фронта Хрущев. Они считают, что мы должны наступать первыми. Ватутин предлагает план по рассечению немецких группировок на части, окружения их и уничтожения… – И, как бы оправдывая Ватутина, уточнил: – Ватутин неплохо проявил себя в качестве командующего Юго-Западным фронтом. Ему удалось отразить попытки группы армий «Дон» деблокировать окруженную армию Паулюса. Но иногда он слишком увлекается. А это для командующего фронтом большая роскошь.

– Все это так, товарищ Сталин, – ничуть не смутился Жуков. – Дело не только в Ватутине. Дело в том, что нашим «тридцатьчетверкам» придется столкнуться с новыми немецкими танками «Тигр» и «Пантера», с новыми самоходными орудиями, которые, надо признать, и по вооружению, и по броне, и по качеству оптических прицелов значительно превосходят нашу «тридцатьчетверку». Она способна поразить «Тигр» с расстояния не более пятисот метров, а он ее – с двух километров. Но и это не самое главное. Самое главное заключается в том, что наши общевойсковые командиры, как это показали события весны этого года, еще не вполне готовы к проведению наступательных операций большого масштаба. Хотя операция «Уран» закончилась разгромом Шестой армии Паулюса, однако тоже выявила существенные недостатки в организации и проведении операций такого масштаба. Командующие не только фронтами, но также армиями, корпусами и даже дивизиями часто теряют управление войсками, не умеют анализировать сложившуюся обстановку, не поспевают за быстро меняющимися обстоятельствами, плохо организуют взаимодействие между родами войск на поле боя, бросают войска в наступление без знания противника, атакуют чаще всего навалом. Мы зря погубим наши танки во фронтальных атаках, не достигнув желаемого результата. И тем самым отдадим инициативу противнику.

Сталин ничего на это не ответил, молча прошел по кабинету до двери и обратно. Остановился и, разглядывая карту с обозначением противостоящих сил, проворчал:

– Насколько мне известно, у немцев новых танков не так уж много. А наши «тридцатьчетверки» все еще остаются грозным оружием в умелых руках. В сорок первом немецкие танки Т-3 и Т-4 по всем параметрам уступали «тридцатьчетверкам». На Юго-Западном фронте их, вместе с КВ, было не менее тысячи. И что? Где эта тысяча танков? Что они дали нашему фронтовому командованию? Почти ничего. Немцы их даже не заметили. А замечать стали лишь с октября сорок первого, когда наши танкисты кое-чему научились… Волков бояться – в лес не ходить. К концу этого года у нашей армии появятся и новые танки. А самоходки, которым никакой «тигр» не страшен, уже появились. Что касается наших командиров, то лучших взять неоткуда. Что же, по-вашему, и не наступать? Пусть доучиваются в бою, – заключил Сталин.

И Жуков тотчас же воспользовался паузой:

– Я полностью согласен с вами, товарищ Сталин, что почти любая техника в умелых руках способна творить чудеса. Всем известен пример, когда один оставшийся в живых артиллерист из своей сорокопятки сумел уничтожить полтора десятка танков и бронетранспортеров противника. Известны случаи, когда отдельные бойцы с помощью бутылок с зажигательной смесью поджигали по нескольку вражеских машин. Но случаи эти единичны. К сожалению. Речь идет о другом. Да, новых танков у немцев, действительно, немного, – продолжал скрипеть Жуков. – Но они модернизировали свои старые танки, усилили их броню, поставили длинноствольные пушки с высокой начальной скоростью снаряда. Мы, к сожалению, опоздали с модернизацией наших «тридцатьчетверок» и нашей противотанковой артиллерии. А наши заводы продолжают выпускать танки устаревших конструкций. Исходя из всего сказанного, напрашивается вывод: мы должны наступать, но лишь после того, как возникнут для этого благоприятные предпосылки. То есть после того, как в оборонительных сражениях нанесем существенный урон не только новейшим танкам противника, но и всей немецкой группировке войск как на северном фасе Курской дуги, так и на южном. Главная наша надежда в этих условиях на артиллерию и авиацию…

– Что же вы предлагаете – сбросить со счетов наши танки? – возмутился Сталин. – Наши танковые начальники так не считают. Наши тридцатьчетверки еще не исчерпали свои ресурсы. Они более маневренны, чем немецкие танки. И броня у них не такая уж слабая. Вы говорите, что проблема не в танках, а в танкистах? Но танковые начальники уверяют, что учат их современному бою. Времени для этого у них имелось более чем достаточно.

– Но в предстоящих сражениях все будет сводиться к тому, как высшее командование используют танки непосредственно в боях, – начал было Жуков, не зная, как убедить Сталина, что предыдущие сражения – это одно, а предстоящие – совсем другое, но Сталин перебил его:

– Вы повторяетесь! Не считайте нас глупее себя! Речь идет о другом: что если противник так и не начнет наступления?

– Если немцы не начнут до середины июля, мы, в соответствии с нашими планами, начнем сами. Но тогда за успех придется заплатить более дорогую цену, – гнул свою линию Жуков, все еще не уверенный, что убедил Сталина в невыгодности нашего наступления, в необходимости дождаться, чтобы противник ударил первым. – И может получиться так, – продолжил он в том же духе, – что нам не хватит сил для решения стратегических задач по освобождению Донбасса и Левобережной Украины…

– Вы повторяетесь! – с нескрываемым раздражением снова оборвал маршала Сталин, и глаза его недобро вспыхнули желтым светом. Потоптавшись возле стола, он прошелся взад-вперед, еще больше сутулясь. Затем, задержавшись возле неподвижно стоящих перед ним маршалов, раздумчиво заключил: – Что ж, подождем. Чего-чего, а ждать мы умеем.


Конец тридцать шестой части

Загрузка...