И юноша тоже, толкнувшись взглядом, запнулся в каком-то невыразимом телодвижении, которое можно было принять и за приветственный, небрежно-дружеский поклон — очень небрежный! — и за болезненную гримасу, как живот прихватило.

После первой, красноречивой неловкости они решительно отказались признавать друг друга, оправившись почти одновременно. Юноша, одетый, кстати, много опрятней, чем в прошлый раз — не каждый день его посылали на кухню, нахмурился с ненужным даже ожесточением. А Золотинка не преминула фыркнуть и спохватилась, поспешно вернув себе приятное выражение лица, глянуть знакомцу своему за спину, в проем двери — где же там княжич?

Сразу за змеевым победителем шествовал конюшенный боярин Рукосил в белом полукафтанье — Золотинка почтительно склонилась — затем какой-то похожий на судью старец с изможденным лицом. За ними же никого не было, и скороход с торжествующей важностью принялся закрывать двери.

Золотинка оглянулась: все рассаживались. Судьи и подьячий стали садиться, сокрушитель рогожных змеев опустился в кресло возле очага, еще раз зыркнув, и под откровенным Золотинкиным взглядом, выражавшим теперь нечто похожее на испуг, скособочился — уперся локтем в поручень, заперши рот кулаком, а другую руку неестественно уставил в бок и сказал: кхм-гм!

Рукосил, все еще на ногах, наблюдал за вычурными ухватками княжича с задумчивым любопытством. Жгучий румянец на щеках Золотинки навел его на новые размышления, наконец, он опустился на лавку слева от двери, и с вкрадчивой осторожностью тронул острую бородку, не спуская с молодых людей глаз. Должно быть, и остальные — судьи, подьячий — ощутили нечто неладное и насторожились.

А Золотинка приглядывалась в смятении: да точно ли был это ее воитель? На скуле и на шее княжича еще можно было различить оставленные боевой метлой метки.

Княжич резко подвинулся, то есть с одного бока перевалился на другой, уперся локтем в поручень и обхватил подбородок ладонью. Как ни мало представляла себе Золотинка обычаи и повадки особ великокняжеского дома, как ни смутны были ее книжные представления о том, что есть царственная осанка, все ж таки хватило у нее обычной житейской сметки уразуметь, что княжич, выражаясь кухонным языком, не в своей тарелке. Не весьма-то обрадован столь скорой встречей с подругой своих сомнительных приключений.

Он глухо кашлянул и, словно уловив Золотинкины мысли, пытался исправить положение, откинувшись на прямую спинку кресла. Сердитый взгляд… такой знакомый, но уже не страшный после всего пережитого с ушатом и шестом. И голос, когда заговорил, не менее того знакомый… но не понятный. Княжич чудовищно коверкал речь. Хотя самые слова и звуки, напевка речи — всё безусловно принадлежало слованскому языку, то было диковинное, безумное наречие — бессмысленное болботание кликуши.

— Юлий спрашивает, кто эта девушка? — объявил старик, что сидел обок с княжичем. Несомненно, Новотор Шала, переводчик наследника и толкователь. — Какие у нее основания рассчитывать на успех? Не слишком ли она молода для врачебного ремесла?

Вот как ты заговорил! — вспыхнула Золотинка во внезапном смятении чувств. — Давно ли, друг ситный, разговаривал ты на чистом слованском языке — без всякой придури?! Какие у меня основания рассчитывать на успех?!

Открытие, убедительная догадка и подозрение, что княжич придуривается, что болезнь его есть морок и блажь, какое-то особенно вычурное, замешенное, нельзя исключить, на колдовстве притворство, — это открытие давало ей нежданную надежду на успех. Но Золотинка — не отвергая надежды и укрепляясь в ней — совершенно непоследовательно, как бы даже и вопреки собственной выгоде, ощущала и разочарование, и досаду. Как будто была она обижена не за себя, не за себя только, но и за того славного кухонного мальчишку, который сказал ей со смешной заносчивостью «я ухожу! прощай!» а потом вернулся, чтобы извлечь ее из челюстей рогожного змея. Было в том кухонном мальчишке что-то неизъяснимо искреннее… ничего придуманного и выспреннего… что-то смешное, доброе и сильное одновременно. А этот… что тщился представить себя наследником престола благоверным княжичем нашим Юлием… на этого вряд ли решилась бы она положиться даже в таком пустяковом деле, как вынос помоев!

Захваченная множеством разноречивых ощущений и догадок, Золотинка не сразу сообразила, что отвечать наследнику, но говорить не пришлось вовсе. Все ответы взял на себя подьячий, оглашая прежние Золотинкины показания. Юлий, потупив взор, слушал, и подьячего слушал, и перевод, потому что старик по правую руку от княжича неукоснительно передразнивал пристойную речь подьячего, столичного жителя, несомненно, тем же болбочущим тарабарским языком, на котором придуривался и сам княжич.

Вот как! — думала Золотинка в раздражении мыслей и чувств. — А ведь это обыкновенное, пошлое притворство! Их княжеская милость головкой недомогают. И десятки, если не сотни врачей, оставив без помощи действительно страждущих, стремятся со всех сторон ко двору, зачарованные обманчивыми видениями. А ведь так просто, взять шест от помойного ушата да огреть хорошенько вдоль спины — вся дурь-то и вылетит.

Теперь, когда она нечаянно приоткрыла нехитрую тайну княжича, и Юлий, в свою очередь, знал, что попался, и, беспокойно ерзая, пытался поразить ее царственным взглядом… теперь нельзя было уходить отсюда, не порешив дела. Другого случая не будет. Больше она никогда не увидит княжича, если только не заставит его сейчас заговорить. Если… так или иначе не поставит его перед решительным выбором.

Пока Золотинка собиралась с мыслями, Юлий ненужно переспрашивал подьячего и бросал иногда косой взгляд на девушку, словно сверяя то, что слышал, с наглядным впечатлением. Впечатление он держал при себе, ничем его не выдавая, но смотрел осмысленно, как разумный, сосредоточенный на известных ему соображениях человек… И, боже! — это дикое болботание, с которым обратился он затем к Золотинке!

— Государь спрашивает, где ваш врачебный прибор? — сказал толмач. — Будет ли лекарка пускать кровь? И сколько крови она почитает необходимым выпустить зараз, чтобы произвести впечатление? Нужно ли развести в очаге огонь, чтобы калить железо для прижигания? Нужна ли ей помощь? Сумеет ли она удержать больного, прижигая его железом. Или же, трезво оценивая свои возможности, она предпочитает вместо этого красиво водить руками и таращить свои большие глаза… глазища, — поправился старик, сочтя такой перевод более точным. Это был добросовестный, истовый старикан в маленькой, наглухо закрывавшей волосы шапочке с низко надвинутыми наушниками. Лишенное всего, что отвлекает внимание, почти без губ и без бровей, умное лицо его с пергаментной, смятой кожей останавливало взор.

— Сначала я хотела бы определить природу заболевания и его особенности, — отвечала Золотинка старику, минуя Юлия.

Она стала спрашивать то, что обычно спрашивают врачи, но Юлий молчал и даже толмач его не раскрывал рта. На все вопросы Золотинки, достаточно умелые, надо сказать, и существенные, отвечал не больной и даже не толмач, а подьячий. Иногда сразу, не задумываясь, иногда приходилось ему порыться в своих записях, чтобы отыскать удовлетворяющие Золотинку сведения. Ничего нового, скоро поняла Золотинка, и не возможно было придумать. Она шла по пути, проложенному десятками целителей, и хотя выказывала осведомленность в частностях врачебной науки, выбиться из набитой колеи не могла. Все было спрошено до нее. И все отвечено. Все было сказано. Все испытано. И ничего…

Это не особенно смущало теперь Золотинку, она знала такой ответ, которого и представить себе не умели склонные двигаться по раз проложенной колее предшественники.

Подьячий изъяснялся, как опытный лекарь, обнаруживая исчерпывающую осведомленность.

— Будете ли вы смотреть язык и уши? — спросил он от себя, когда Золотинка примолкла.

А Юлий поднялся почти непроизвольно, и Золотинка это отметила.

— У нас там, в шкафу, — добавил подьячий, показывая на закрытую горку возле лавки Рукосила, — весь потребный врачебный прибор имеется.

— Время истекает, — холодно напомнил Рукосил.

Но Золотинка даже не оглянулась — ни на шкаф, ни на конюшего. Она ступила ближе… Видно было, спокойствие непросто давалось и Юлию.

— Спросите у государя, — молвила Золотинка, не отводя глаз, — да и как было разминуться! — спросите у него. Если лечение окажется успешным… Согласен ли он выполнить, все, что я попрошу?

Приметно хмыкнув, Юлий отвечал сразу, едва дослушал перевод:

— Не слишком ли девушка торопится? — сказал он через толмача. — Боюсь, она не понимает всех трудностей дела.

— Ладно! — хмыкнула в ответ Золотинка. — Тогда другой вопрос, пусть государь подумает и ответит: хочет ли он, действительно ли он хочет излечиться?

Вот этого у него никогда не спрашивали. Это сразу было видно — по лицу.

— Да-а, — протянул Юлий и, потупившись, закусил губу.

— Я прошу его подумать. Пусть государь не спешит.

Золотинка слышала тишину.

— Мне кажется, — медленно проговорил Юлий, — ты что-то не так понимаешь… Все это много сложнее, труднее и… — Толмач ждал, чтобы перевести последнее, решающее слово. — И… опаснее, чем ты думаешь.

— Я не спрашивала про опасность, — резко возразила Золотинка. — Хочешь ли ты излечиться — вот что я спросила.

— Да хочу. — Взор его был спокоен и ясен. Как у человека, принявшего решение.

— Прекрасно! — молвила Золотинка взвинченным голосом. — Хочешь ли ты понимать и быть понятым?

— Да, — отвечал он, помедлив, чтобы уразуметь вопрос.

— Хочешь ли ты узнавать?.. И позволить, чтобы узнавали тебя? Хочешь ли ты верить и доверяться?

Он молчал дольше. И то, что прежде представлялось сердитым выражением лица: эти сведенные брови, взгляд, напряженные, словно готовые разразиться гневным словом губы — все это и даже взлохмаченные волосы на лбу и на висках выражало теперь трудную внутреннюю работу. Взор его опустился, повторяя ушедшую в себя мысль… и быстрый взгляд на Золотинку.

— Но кому довериться? — спросил он через толмача. Спросил так, будто надеялся на ответ.

— Да, без этого нельзя, — подтвердила Золотинка.

— Я попробую.

— Хочешь ли ты любить и быть любимым?

Юлий вспыхнул. Как от грубого слова. И спросил:

— Кого ты имеешь в виду? — Спросил по-тарабарски, но так выразительно, что Золотинка не дожидалась перевода.

— Любовь, — молвила она, совершенно владея собой, — как утверждали древние, это готовность, расположение любить все живое. Только кажется, что любят того, кто прекрасен. Прекрасен тот, кто любит.

— Ты думаешь?

— Так говорят старые мудрые книги. А я это запомнила. Мне не трудно было это запомнить.

— Ладно. Дальше. Дальше что? — сказал он словно бы с вызовом.

— А дальше вот что: мои родители… В сущности, я сирота, подкидыш. Но у меня была семья. Нас было трое: Поплева, Тучка и я. И у меня был дом, как у всех людей. Мой дом утонул.

— Утонул? — переспросил старик-толмач.

— Утонул, — кивнула Золотинка.

Толмач повторил что-то болбочущее, Юлий вскинул на девушку напряженный, ищущий понимания взгляд.

— Названные родители мои, Поплева и Тучка, два брата, погублены. Тучка гребет на ладье, а Поплева захвачен одним могущественным чернокнижником. Этот чернокнижник — конюшенный боярин и кравчий с путем судья Казенной палаты Рукосил. Мой отец, Поплева, в застенках Рукосила.

Юлий не сказал ни слова, хотя Золотинка примолкла, ожидая вопроса или возражения — чего-нибудь. Но Юлий покосился на конюшего в углу комнаты, и снова обратил к девушке лишенное всякого выражения лицо.

— Государь! — воскликнула Золотинка, голос ее звенел. — Если я сумею вас излечить, я прошу только одного — помощи и защиты. Спасите моих близких: Поплеву и Тучку! Мне ничего не нужно, ничего больше. Спасите! Государь, присутствующий здесь конюшенный боярин Рукосил — волшебник. Могущественный и недобрый волшебник. В его руках половина государства. Об этом говорят под рукой, об этом шепчутся, не смея поднять голос. Если вы не устраните Рукосила от государственных дел — страна погибнет. Настанут черные дни, запылают города, земля запустеет, люди разбредутся по ее растерзанному лику — чужие среди чужих. И некому будет хоронить мертвых. На усеянных костями полях зацветут волчец, дурман и белена. Смрадом и гарью повеет над всей землей. Встанет кровавое солнце. Над дорогами поднимется, застилая небо, удушливая пыль — поползут по нашей земле полчища нечисти…

— И будет очень страшно! — воскликнул вдруг Рукосил, вскочив на ноги. — Ах, как страшно! — Слова его источали яд насмешки, но холеное лицо было бледно особенной глубокой бледностью, какую вызывает ощущение схватки.

Золотинка глянула на конюшего холодно и отстранено — издалека. Вознесшая к высотам пророчества страсть сделала ее неуязвимой для язвительных пустяков.

— Рухнет трон Шереметов, — сказала она, обращаясь к Юлию, который непроизвольно встал. — Ты будешь последним князем великого рода, который начался кровью и кровью закончится. Восстань наследник доблести своих дедов и прадедов! Наследник доблести, но не сокровищ, которые тлен и прах, ведь только деяния человека и слава его переживут века. В деяниях достоинство истинного мужа. В деяниях его оправдание. Как оправдание женщины дети. Восстань наследник всех слован! Восстань! И виждь! И внемли!

Так велика была прорывавшаяся в словах страсть, что не было нужды напрягать голос, Золотинка говорила почти спокойно. Зато старик-толмач приходил во все большее возбуждение, болботал быстрее и лихорадочнее, он тоже вскочил наконец. Изможденное лицо мученика и страстотерпца горело вдохновением, он пророчествовал, он вещал, взметая широкие рукава смурого плаща… И в удивлении остановился, пораженный собственными же речами. Тогда как Золотинка говорила ясно и твердо, не сводя с юноши темно-карих глаз под густыми, как напряженный взмах, бровями. Она глядела, едва ли сознавая всю силу собственных слов и взгляда.

Помертвелые судьи были неподвижны и не смели даже переговариваться. Подьячий низко нагнулся к столу, ища защиты за большим гусиным пером, которым только и мог прикрыться от случайного взгляда.

Золотинка кончила. Рукосил, глубоко, всей грудью дохнув, разжал кулаки и опустился на прежнее место, на лавку возле горки с врачебным прибором. Небольшие, женственные губы его тронула бледная улыбка. Он огляделся: смеется ли кто-нибудь? Никто другой не смеялся. Только Рукосил — блестящий вельможа с гордо поднятой, величественной, начисто отрезанной воротником головой. Красивая голова конюшего лежала на плоско растопыренном шелке и кружевах, как на блюде.

Поднявшийся было Юлий задумался и молчал, бросая беглые взгляды на девушку и на конюшего. И покосился на старого толмача, ожидая, как показалось Золотинке, подсказки. Но старый дока, словно не понимая вопроса, имел выражение и отчужденное, и бесстрастное. Ничем больше не напоминал он того вдохновенного пророка, что вторил страстным речам девушки.

— Позволено ли будет и мне замечание? — сказал Рукосил из своего угла. Только излишняя изысканность слога выдавала обуревавшие его чувства. — Я хотел бы напомнить девице Золотинке, мещанке города Колобжега, недоучившейся ученице известного лекаря Чепчуга Яри, зачем она сюда явилась. Лечить. Успех ее будет, несомненно, вознагражден, а неудача карается по указу великого государя и великого князя Любомира. Это первое. Второе: назначенное девице Золотинке время истекло.

Толмач уложил многоречивое и ненужно прочувственное замечание Рукосила всего в несколько тарабарских слов.

— Рукосил! — с усилием встряхнулся Юлий. — Вы слышали, что сказала эта девушка?

— Несомненно, государь.

— Где люди, о которых она беспокоится?

— Несомненно, государь, я наведу справки.

— Я не хотел бы, чтобы эта девушка пострадала.

Не то. Все не то. Золотинка закусила губу, понимая, что этот… наследник не восстанет. Она не слышала, что отвечал Рукосил на последнее замечание княжича. На просьбу о помиловании.

— …Пусть девица займется делом. Время ее ушло, но, думаю, государь позволит прибавить четверть часа. — Не дожидаясь, что там велит государь, Рукосил и сам подал знак. Один из судей, поспешно встрепенувшись, перевернул песочные часы, которые уже осыпались и стояли и перед ним без употребления.

То был не лишенный великодушия, но точно рассчитанный жест: как же мало Рукосил обращал внимания на горячечную болтовню девчонки!

Песок струился, отмеряя иное время, не тронутое еще никаким событием и действием. Все, что говорила прежде Золотинка, как бы утратило значение, и все нужно было начинать заново, приступать к делу. А то, что было до этого, делом не считалось. В новом, девственно-непорочном времени, которое отмеряли запущенные Рукосилом часы, следовало говорить иные слова, думать иные мысли и начисто выкинуть из головы все обременительное для совести и разума.

Но Юлий не воспользовался любезностью Рукосила и вернулся на прежнее:

— Если ты вернешь мне разумение слованской речи, я сделаю… сделаю все, что смогу. Обещаю сделать все, чтобы разыскать твоих близких, — заявил он через толмача. — И еще что… поговорю с отцом обо всем… Хотя я не понимаю твоего предубеждения против конюшего Рукосила. Его считают одним из самых верных и деятельных радетелей престола. И то, что я вообще здесь перед тобой и слушаю твои удивительные речи — заслуга Рукосила. Он удалил Милицу, чудовищную пиявку, которая присосалась к телу нашего государства.

— Прекрасно! — с преувеличенной живостью воскликнул Рукосил, едва дослушав. — Но ближе к делу! К делу, черт побери! Я первый поздравлю ученицу знаменитого Чепчуга, когда у нее выйдет то, на чем свернули себе головы девяносто три ее предшественника — все до единого выдающиеся целители. А если девицу постигнет неудача, чего никак нельзя исключить, что ж, она будет наказана в меру своей самонадеянности.

— Я не хотел бы, чтобы девушка… чтобы Золотинка пострадала, — повторил Юлий, впервые назвав ее по имени.

— Но вы считаете справедливым, государь, чтобы пострадал я, в случае если лечение будет успешным? Давайте переведем на удобопонятный язык все, что это восходящее светило нам тут обещало. Получается вот что: я, говорит светило, вас вылечу, а за это удалите от себя Рукосила и возьмите меня. Рукосил ведь слишком много знает и умеет. Я тоже кой чего знаю и умею, но гораздо меньше, чем Рукосил, и в этом мое преимущество. Чем больше человек знает, чем он талантливее, тем опаснее, тогда как посредственность и умеренность есть главное и необходимое условие благонадежности. Вот что мы хотели сказать и не решились сказать без обиняков по причине нашей девичьей стыдливости!

Юлий выслушал, болезненно подернувшись в намерении возразить, но промолчал. Не нашел возражения или струсил, посчитав замечания Рукосила вполне уместной и своевременной поправкой к запальчивым пророчествам девицы. Золотинке это было уж все равно. Она и сама, может быть, теперь, когда ее горячечная речь отделилась от нее, как некое нечаянное порождение, не решилась бы повторить свои бредни. То вдохновенное прозрение прошло, и его уж нельзя было возвратить. Золотинка и сама как будто не очень себе доверяла. Можно ли было требовать большего от Юлия?

Золотинка, во всяком случае, ни на чем не настаивала.

Действуя по самому приблизительному, ясному лишь в основных чертах замыслу, она взяла Юлия в руки, то есть обхватила подрагивающими пальцами виски… крепче взялась, чтобы унять дрожь…

Волнение растворилось. Золотинка встретила взгляд юноши, в котором не ощущалось сопротивления. Полный смятения, почти страдая, он готов был довериться. В доверии этом, впрочем, было больше смирения, чем веры. Он приоткрылся, готовый и к худшему.

Она же смотрела долгим затягивающим взглядом и, когда Юлий качнулся в ее ладонях, тихо молвила:

— Прикрой глаза.

Дрогнули темные, как у девушки, ресницы, веки послушно опустились, не вовсе еще сомкнувшись…

Золотинка различала нечто похожее на дыхание, непостижимое, ускользающее биение жизни. Она оцепенела, проникая и впуская в себя, усилием разрушая целость покровов и оболочек, которыми укутан был Юлий. Хорошо знакомое и привычное усилие, которое требовало всего Золотинкиного естества без остатка, усилие, необходимое, чтобы приоткрылось внутреннее зрение, поначалу совсем смутное, словно ищущий в полумраке взгляд.

Потом она зашептала, пытаясь повторить усилие и словами. Перетекающие в мысль ощущения: мольба, смиренная просьба и возвышенное повеление, приказ.

Овеваемый дыханием слов и чувства, Юлий покачивался, как былинка в дуновениях ветра перед далекой еще грозой, — Золотинка удерживала его одним прикосновением пальцев. И столько страсти, столько силы и убеждения изливала она в своем шепоте, что, побуждая юношу, испытывала побуждение и сама. Зарождалось жгучее, почти обморочное желание поцеловать доверчиво приоткрытые губы… свежие губы, на которых замерло дыхание. Такие близкие, готовые ответить губы… Поцеловать… изо рта в рот вдохнуть волю свою и силу…

Она не сделала этого.

Юлий приоткрыл глаза.

С ним тоже происходило что-то сильное. Отсутствующий взгляд его выдавал полуобморочное забытье… Потом зрачки дрогнули, обегая близко склоненное лицо девушки, — так близко, словно не было между ними уже никакого необходимого чужим людям зазора…

Золотинка отпустила виски юноши.

— Теперь говори! Слушай и понимай! — негромко велела она.

Он вздохнул глубже, обеими руками взъерошил волосы, как будто пытаясь приподнять себя за голову — насилуя естество, и промолвил на чистом слованском языке:

— Ну да… Очнулся… Это что же: излечен?

— Ве-еликолепно! — вставая в сдержанном возбуждении, прихлопнул в ладоши Рукосил. Избыток чувств заставил его еще раз всплеснуть руками, потом он сцепил их, умывая, снова вскинул врозь и сомкнул. — Прошу уважаемых наблюдателей удостоверить случившееся. Мы должны вынести заключение за подписями и печатью. Чудо! Ведь это чудо! Примите и вы, моя юная волшебница, нижайшие поздравления! Без зависти говорю, почти без зависти! А поверьте, любезная Золотинка, завидовать есть чему. У вас ведь, несравненная моя хулительница, подлинный, несомненный талант — я наблюдал. Вы одаренный человек, Золотинка. Несомненно одаренный! Как это много! Как это много, когда часть пути дана тебе уже в юности даром… И как же этого мало! Если бы ты только понимала, юная моя победительница, как этого мало! Боже мой, Род Вседержитель! Счастливая пора первых успехов! Как давно это было!.. Увы… Мы должны вынести заключение, законное заключение и приложить к нему малую государственную печать.

От бурливого многословия Рукосила, от всего сразу, от растерянности Юлия, который то и дело находил ее взглядом, словно бы пытался что-то спросить, у Золотинки шумело в голове, так что она едва сознавала происходящее по самому поверхностному его смыслу. Возможно, она пролепетала спасибо или что-то в этом роде.

Поднялся главный судья:

— Государь, княжич Юлий! — В ухватках и в голосе сего достойного мужа сказывалось некоторое замешательство. — Вы бы, пожалуй… Прошу, государь, будьте любезны… Если вы сядете у стены спиной к нам, то я… собственно, мы, будем вам крайне признательны.

— Государь, мы зададим вам несколько вопросов, — пояснил другой судья, сохранявший самообладание.

Толмач не вмешивался, обратив на своего подопечного умный, но какой-то болезненный взгляд.

— Да… определенно… я чувствую себя гораздо лучше, я чувствую обновление, — сказал Юлий замедленно, но ясно. Он, однако, имел такой вид, словно бы не все еще отыскал и не знал в точности, чего не хватает для полного душевного удовлетворения.

— Поздравляем, государь! — загалдели судьи наперебой. — Радостная весть для народа. С величайшим удовольствием составим заключение. Поздравляем и вас, сударыня, — какой успех! Какой успех! Потрясающе! Государь, нижайшая просьба: станьте лицом к стене.

— Я готов подтвердить это где угодно! — отозвался Юлий, опять глянув на Золотинку. Казалось, он не мог уже и слова произнести, чтобы не сверить его со своей целительницей. Но был бледен и заметно скован, как человек, испытывающий большое внутреннее напряжение.

— Отлично, государь! — вкрадчиво ступил Рукосил. — Судьи просят вас… такая малость, отвернитесь к стене, государь, чтобы они могли удостоверить нашу общую радость законным порядком. Всего несколько простых вопросов… Пусть это запишут! — велел он потом, с неожиданной резкостью махнув подьячему.

— Да, конечно, я дам и письменные показания! — вдруг ни к селу, ни к городу сказал Юлий.

Наступило долгое и все более тягостное молчание.

— Прошу вас, повернитесь! — свистящим шепотом произнес Рукосил. Глаза его жестко сузились.

А Юлий не выдержал взгляда. И не посмел обратиться за помощью к Золотинке; пробовал он тронуть покрытый испариной лоб, но и этого пустячного дела не довел до конца.

Вдруг — как озноб хватил! — Золотинка уразумела, что Юлий ничего не понимает. В слованской речи. Не понимает, если не имеет подсказки в выражении лиц, в общем стечении обстоятельств, в жестах. На неудачную мысль о письменных показаниях навел его указующий жест Рукосила, когда тот кивнул писарю. И точно так же, если поставить сейчас стул, — развивала догадку Золотинка, — обратить стул к стене, то Юлий поймет, чего от него хотят, и сядет. Да только уж тогда он ничего не сможет ответить, потому что ничего не поймет — спиной к присутствующим. И Рукосил, таивший под шелковистыми усами усмешку, несомненно, знал это все наперед. Знал то есть, что наследник может говорить, когда захочет. Именно, когда захочет! А понимать слованскую речь органически не способен! Как глухой, хотя, несомненно, глухим он не был. Должно быть, догадывались об этом или просто знали и судьи… И только Золотинка так просто и естественно обманулась на том одностороннем, построенном на совпадениях и очевидностях разговоре, который она имела неделю назад с одним кухонным мальчишкой… Вот почему казалось ей, что достаточно пробудить волю: заставить его понимать, заставить хотеть. Пробудить самолюбие и увлечь. Понудить. Приневолить наследника ради нее, Золотинки, бросить придурь… Вот что вошло ей в самонадеянную, глупую и увлекающуюся голову!

Может статься, княжич чувствовал вину за того кухонного мальчишку, за непроизвольный обман, за то, что ввел Золотинку в заблуждение. Может, сдвинула она что-то в душе княжича своим искренним усилием, увлекла и сделала его своим сообщником… Да толку-то что гадать! Ничто уже не имело значения рядом с очевидным и головокружительным провалом.

Ладно, что хоть молнии тут не пускала, подумала она, задевши взглядом темное пятно на стене, что хранила усилия предыдущего целителя. Да и чем ей было пускать молнии? Даже этого она не умела.

— Новотор, переведите, — обратился к толмачу Рукосил, — судьи просят княжича повернуться к стене лицом.

Заметно поскучневший старик что-то заболботал, с бесполезным уже рвением юноша дернулся было к стене… Глупо!

— Но Юлий! Ах, Юлий, Юлька! — воскликнула Золотинка с болью. Даже слез не было, не способна она была плакать, брошенная так быстро от первой робости к самонадеянности, к ликованию и сразу — беспредельная пропасть поражения.

Лицо ее горело и губы были сухи.

Юлий отвернулся, кинув отчаянный взгляд, словно боялся он выдать девушку, верного товарища по помойным тайнам. Словно боялся проговориться.

Золотинку увели и заперли в темном кухонном чулане.


Никто Золотинку не охранял. Повар, главный, по видимости, — если только объем брюха находился во взаимосвязи с весом и значением этого человека на кухне, имел ключ и раз пять-шесть в течение дня отвлекался от кастрюль, чтобы отомкнуть чулан. Тогда влетала какая-нибудь некормленая служаночка с чахлой грудью и огромным чепцом на голове, пугливо и жадно зыркнув на узницу, которая глядела на нее немигающими глазами, хватала раскеп — большую железную вилку, какой рыбу жарят, сковороды, горшок, плошки целыми стопами и бежала.

Вечером Золотинку навестил подьячий. Он и принес весть, что наблюдатели учинили незадачливой лекарке наказание — позорный столб. Верно, если б то были настоящие судьи, как предполагала первоначально Золотинка, а не наблюдатели, можно было бы ожидать чего и похуже. Умудренный жизнью подьячий и самый столб этот, и соединенный с ним позор ставил ни во что. И отечески разъяснил девушке, что главное неудобство для нее будет не позор вовсе, как может показаться со стороны, а естественные человеческие надобности — утробные потребы. Хорошо бы не есть, да и не пить тоже, потому что стоять придется от зари до зари весь долгий день без всякого послабления. Стоять или висеть на цепях, когда дурно станет, — это уж как придется.

Больше подьячему нечем было Золотинку утешить, и он ушел, вздохнувши на прощание.

Щадящий довольно-таки приговор после всего, что Золотинка там учудила, наводил на мысль о дружеской руке, которая отвела от несчастной лекарки жестокость телесных наказаний. Да и подьячий вздыхал настолько многозначительно, что впору было думать, будто добродушный толстяк сговорился с княжичем, который, конечно же, сам, от собственного лица, не может выказать сочувствия или подать помощь. И, может быть, размышляла Золотинка далее — чем же ей было заниматься в темном чулане, как не размышлять? — может статься, Юлий притворно уступил сейчас Рукосилу, чтобы не усугубить Золотинкино положение еще больше. Нужно же и боярину дать удовлетворение после тех поносных речей, которыми разразилась ни с того, ни с сего Золотинка. Нужно иной раз и уступить, — думала она мудро.

Не без смущения, однако, возвращалась Золотинка к своему пламенному пророчеству. Нет, ей и в голову не приходило отказаться от собственных слов, раз уж они сказались. Перебирая в памяти свои жгучие речи, Золотинка и сама подпадала под обаяние прежней страсти. Оставалась, однако, недоумевать, откуда эта страсть взялась. И Золотинка недоумевала.

Она вставала и принималась ходить между полками, натыкаясь в полумраке на углы, и, совсем уж рассерженная на себя и на других, разгоняла скребущихся в подполье крыс. Свирепый окрик без единого звука — и хвостатые твари кидались в рассыпную по норам и перелазам.

На рассвете утомленную — она не ела уж почти сутки, едва лишь сомкнувшую глаза Золотинку отвели на площадь. Возле колодца перед торговыми рядами высились недавно врытые столбы, они заменили бывшие тут прежде при господстве курников виселицы. Палач разрезал дерзкой рукою подол праздничного Золотинкиного платья, чтобы пропустить между ног цепи, обмотал ее холодным, влажным от росы железом и, прислонив к столбу, замкнул замок где-то над головой. Наконец, повесил он ей на грудь дощечку с надписью «самозванка» и этим удовлетворился.

Первые зрители Золотинки были крючники, весь тот оборванный люд, что поднимается до зари. Они зевали и ежились от утреннего холода. Кто-то спросил миролюбиво, что это значит, что написано на доске? Золотинка сказала.

— Это как? — продолжал мужичок не понимать.

— Это значит, она назвались чужим именем, — пояснили из толпы.

— Каким?

— Золотинкою, — хмыкнул кто-то. Золотинку тут достаточно знали, так что ничего, кроме смеха, такое объяснение не могло вызвать. Но и другого как будто бы не имелось.

Несколько разочарованный крючник тронул небритый подбородок, не спеша обтер свои широкие разбитые лапы о живот… и ничего не сказал. Оно ведь, и в самом деле, если по совести, трудно было рассчитывать на большую ясность от такой коротенькой надписи, что уместилась на дощечке.

Девушка помалкивала, опустив очи.

Четверть часа спустя толстый подьячий и стражники привели еще одного осужденного. Это был чернобородый носатый чужеземец; тот самый, с кораблем на голове, что попался однажды Золотинке на глаза в земстве. Он и на этот раз не расстался со шляпой, высокие нос и корма которой наводили на мысль об мореходных качествах головного убора. Тонкий большой рот осужденного надменно кривился, когда, расправив плечи, он стал к столбу, позволив палачу опутывать себя цепью и вязать. В заключение не миновала его все та же дощечка с надписью «самозванец» — судьи-наблюдатели выражений не выбирали.

Появление второго самозванца вызвало в порядочной уже толпе оживление. Кудрявый чужак — борода и бьющие из-под шапки волосы его вились мелкими жесткими колечками — не вызывал того похожего на жалость смущения, какое пробуждала в сердцах застывшая у столба девушка. Записные остряки мало-помалу начинали прощупывать чужака двусмысленными и совсем уж не двусмысленными шуточками. Нижняя губа осужденного выпятилась, он смотрел куда-то далеко-далеко, за пределы сущего… и повернулся к соседке.

— Будет жарко, — сказал он вдруг, словно очнувшись.

— Лучше бы дождь, — вынуждена была поддержать разговор Золотинка.

— Хорошо, когда дождь, а потом солнце, — доброжелательно заметил иностранец. Он приметно коверкал речь.

— Да, это хорошо, — согласилась Золотинка.

— Цепь вам нигде не давит?

— Благодарю вас.

Замолчали. От утренней свежести Золотинку бил жестокий озноб. Едва слышно позванивали цепи и на чернявом иностранце. Толпа редела и снова прибывала больше прежнего. Заполнялись торговые ряды, слышались выкрики лавочников, мычание быков, блеяние, ржание. Не становилось тише и здесь, возле позорных столбов у колодца. Взошедшее за левым плечом солнце скользнуло по морю — сразу, от края до края; в развале крыш обнажился чистый голубой окоем, разомкнутый там и здесь шпилями и башнями.

Наверное, Юлий теперь проснулся, подумала Золотинка.

Она уж почти не различала, что говорили вокруг, о чем судачили, зубоскалили обступившие их зеваки — устала и надоело понимать. Не сразу откликнулась она, когда снова заговорил иностранец.

— Вы у кого учились волшебству? — спросил он, нисколько не понижая голоса, словно жадная до развлечений толпа для него не существовала.

— Я не волшебница.

— Да? — удивился иностранец. И задержал взгляд, как будто прикидывая, чего же она тогда тут у столба, делает. Потом заметил: — А я и сейчас вспоминаю своих учителей с благодарностью.

Надо признать, это было довольно-таки смелое, самоотверженное заявление в цепях у позорного столба. Но Золотинка даже не ухмыльнулась.

Чужестранец говорил громко, не замечая людей. Но люди были, они чувствовали, догадывались, что значит это утонченная учтивость, с какой выставленный на позор чужак обращается к своей товарке. Высокомерное презрение, которое выказывал осужденный толпе не возможно было скрыть, да он и не пытался скрывать.

И все произошло внезапно. Плюгавый дурачок Юратка, известный тем, что круглый год, считай, обходился драной рубашкой без штанов и какого-нибудь другого наряда, подскочил к волшебнику, шкодливо ухмыляясь, как ребенок, набравшийся храбрости дразнить цепного пса. Юратку слишком хорошо на торгу знали, чтобы ожидать от него чего-нибудь особенно остроумного, но встретили все же поощрительным гулом. А чужестранец кинул недобрый взгляд из-под бровей. Не внявши предупреждению, Юратка разинул щербатый рот и, не удовлетворившись невнятной бранью, оскорбительной более по намерению, чем по смыслу, повернулся задом и задрал рубашку.

Чужестранец плюнул — густой красный плевок звучно шлепнул голую ягодицу. Дурак подскочил с нечеловеческим воплем, крутнулся, чтобы смахнуть жгучий плевок ладонью — красное вспыхнуло на руке. Огонь! Не переставая вопить, дергаясь, извиваясь, Юратка колотил руку о мостовую и хлопнулся задом, чтобы загасить чадящее пламя. Обожженные пальцы вздулись, сквозь черные дыры на рубахе дымилась задница. Несчастный пополз, поднялся кое-как на карачки — жалкий слезливый вой его надрывал душу; он мычал, как бессловесная тварь, подергивая облезлой в короткой свалявшейся шерсти головой.

Волшебник у позорного столба глядел с жестоким прищуром. Но замешательство продолжалось недолго, раздавшаяся было толпа угрожающе загудела, пошли в разбор камни, кто-то с треском выдирал доску, искали палки. Выпрямившись в цепях, чужестранец прислонился затылком к столбу и молчал. Вызовом торчала жесткая черная борода.

— Стойте! — в отчаянии вскрикнула Золотинка, когда первый камень ударил чужестранцу в грудь. — Остановитесь сейчас же! Потому что остановитесь! — Она и сама не знала, чем удержать людей, кроме как страстью, звенящим напряжением голоса — надолго ли его хватит?! Взгляд метался. — Что же вы делаете?! Вот же… вот! Глядите! На море глядите! Паруса на море! Глядите, ура! Это флот принцессы Нуты!

Между крышами, где блестело гладко разлитое море, высыпали в призрачной дали паруса.

— Ура! — подхватил кто-то не без растерянности.

Еще мгновение-другое — разноголосое ура! прокатилось по площади. С палками и камнями в руках люди ринулись к гавани.

Два часа спустя остроглазая Золотинка уж видела якорь, подвешенный под коротким наклонным брусом переднего корабля. Обращенный вверх шестью лапами, якорь напоминал цветочек… о действительных размерах которого можно было судить, сравнивая его с крошечными букашками матросами, что лазили по вантам. Железный цветочек этот, подарок заморских стран, не протащишь, пожалуй, и в городские ворота. Громаден был стремившийся к берегу флот, чудовищных размеров вздутые паруса.

Но, верно ведь, справедливости ради нужно думать, принцесса Нута помимо железных цветов имела для суженого еще и другие подарки — человеческих измерений? Об этом оставалось, впрочем, только гадать, Золотинка не видела Юлия и поняла, что сегодня уж точно! — что бы она там себе ни думала, что бы она ни мечтала — рассчитывать на княжича не следует. Она смирилась и упала духом. Из гавани доносилась разбойная дробь барабанов и ликованье труб…

На ночь Золотинку посадили в холодную при земстве, а утром заведенным порядком водворили к позорному столбу. Опять приходил старый Чепчуг, но стражники не позволили ему кормить и утешать девушку, да она и сама не хотела. От безмерного утомления, тягостных болей в теле притупился и голод. Она простояла рядом с чужеземцем еще день, более даже мучительный, чем первый. Разгульное празднество гуляло по городу, сходясь к Цветной площади, где поселили в особняке принцессу.

И снова настал рассвет. Золотинка едва добрела до столба, пошатываясь. Стражники толковали между собой, что после полудня принцесса Нута и княжич покидают город и вместе со всей свитой отплывают по реке в столицу. Золотинка приняла новость почти без боли. Она слишком устала, чтобы надеяться, — отупела.

К полудню толпа заполнила площадь. Можно было разглядеть над головами крыши карет… всадники, стяги, щетина копий — все то же, что видела Золотинка эти дни. Взыграли трубы, всадники и кареты тронулись в путь, и понемногу начала освобождаться площадь, перетекая вслед за княжеским поездом на Бронную улицу. В недолгом времени все опустело.

И Золотинка, словно утратив то, что держало ее на ногах эти дни, уронила голову и осела в цепях. Она уж не пыталась выпрямиться и находила какое-то превратное, обморочное удовольствие в той саднящей тупой боли, которую причиняло ей врезавшееся в самых неудобных местах железо. Голова разламывалась… временами Золотинка как будто впадала в сон, но, кажется, не спала, хотя и видела наяву «Три рюмки». Безразличие ее было голодом, чего она навряд ли и сознавала, воспринимая все, что с ней происходит, как одно беспросветное мучение.

Мысли притупились, поплыли звуки… Никакого впечатления не произвела на Золотинку карета, запряженная вереницей лошадиных пар. Сплошной цокот копыт и дребезжанье не разбудили ее, хотя она и глядела на лошадей, на молоденьких ездовых неотступными тусклыми глазами.

Открытая карета под крышей на столбиках. Она остановилась в пяти шагах. С запяток соскочили гайдуки, низкая дверца распахнулась и со страшным цепным грохотом полетела наземь складная лестница. Из-за подвязанных занавесей выскользнул желто-зеленый перст… то есть судьба. Давешний скороход, нисколько не попорченный течением времени, которое давалось Золотинке так тяжко. Перст судьбы оставался розовощек и приятно гладок.

Важно оглядевшись по сторонам, не миновав взглядом и Золотинку, он развернул свиток, на котором болталась красная печать и спросил, кто тут девица, ложно именующая себя Золотинкой?

Как видно, желто-зеленый перст имел на этот счет кое-какие предварительные догадки, потому что уставился без обиняков на прикованную к столбу девушку. Побросав игральные кости, которыми пробавлялись они возле колодца, сбежались стражники. Встрепенулся иссиня-бледный чужеземец, который давно уж молчал, понурившись.

Перст судьбы повторил вопрос.

— Признавайся, — молвил чужестранец, совсем уже без улыбки.

— Золотинка — это я. А которая ложная — не знаю, — вяло сказала девушка.

Но судьба не выказывала расположения шутить. Желто-зеленый перст заглянул в свиток:

— Кто тут девица, ложно именующая себя Золотинкой? — повторил он, упрямо напирая на слово «ложно».

Золотинка замедленно соображала, что сказать, стража таращилась на желто-зеленую судьбу под сильнейшим впечатлением от кареты, от ездовых и гайдуков. А сам перст не выказывал никакой склонности к послаблениям.

— Это она, — сказал наконец чужестранец. — Эта девица у столба ложно именует себя Золотинкой.

Перст судьбы обратил вопрошающий взгляд к десятнику.

— Что ж, мы не против, — пробормотал тот миролюбиво. — Пусть так. — И оглянулся на товарищей. — Она самозванка.

— И ложно именует себя Золотинкой? — непреклонно уточнил перст.

— Выходит так.

— В таком случае снимите с нее цепи, — велел перст судьбы. — У меня указ подписанный судьей Казенной палаты конюшенным боярином Рукосилом. Девицу, которая ложно именует себя Золотинкой, приказано доставить без промедления ко двору.

Городская стража не имела ничего против досрочного освобождения Золотинки, десятник достал ключ и отомкнул цепь. Пошатываясь, как младенец, истомленная девушка двинулась к колодцу, чтобы напиться и сполоснуть лицо.

— Освободите Урака, — сказала она потом желто-зеленому персту, который со свойственной судьбе навязчивостью неотступно за ней следовал. — Он тоже самозванец. Этот чужестранец ложно именует себя Ураком.

— На этот счет ничего не указано, — возразила глухая к подсказкам и уговорам судьба.

Золотинка распрощалась с товарищем по несчастью, который ложно или не ложно именовал себя Ураком, и с помощью гайдуков взобралась в карету. А судьба заняла место на козлах рядом с кучером — судьба, надо думать, знала куда править и не расположена была допускать самовольства. С отработанным проворством безмолвные гайдуки собрали и уложили лестницу, захлопнули дверцу; ездовые разбойнически засвистели и заулюлюкали — карета судорожно дернулась, огромные, в рост человека колеса застучали железными ободьями по камням. Из последних сил Золотинка махнула оставшемуся у столба товарищу и с первым же толчком посильнее опрокинулась на сиденье — в мгновенный, неодолимый, похожий на дурман сон.

Почти тотчас же скороход принялся будить и оказалось, что карета прибыла на речную пристань. На узком гребном судне, которое Золотинка признала за каюк, приготовлено было застланное ковром место возле рулевого.

— Отваливай! — распорядился голос. Каюк пошел, набирая ход против мелкой и хлесткой зыби, а Золотинка отвалилась в дурное, голодное забытье.


Разбудили ее еще раз, когда солнце клонилось к западу. Мучительно разомкнув веки, Золотинка обнаружила, что дрожит от холода. Она заставила себя сесть и оглядеться. На широкой, как озеро, реке шли под веслами большие речные корабли насады. Нескончаемая вереница их открывалась назад, вниз по течению, сколько хватало взгляда, а впереди подступала острая корма богато убранного насада с двумя оголенными мачтами без парусов. По зеленым равнинным берегам видны были пастбища и возделанные поля, крестьяне близкой деревушки глазели на княжеский караван. Низкие горы по левобережью отодвинулись верст на десять или на двадцать, а по правому берегу можно было разглядеть синеватую дымку далекого Меженного хребта.

Медленно настигая насад, лодка ткнулась носом в отделанную резьбой лестницу — два таких схода, устроенных по сторонам кормы как продолжение бортов, спускались до самой воды. Ярыжка с насада принял конец и споро привязал его к лестничной боковине, потом с той же поспешностью взбежал наверх, чтобы освободить дорогу вельможе.

С палубы спускался Рукосил — отрезанная воротником голова… и эта резкая черта усов. Рукосил и принял Золотинку, когда, шатаясь и задевая коленями гребцов, она пробралась по скамьям на нос лодки.

— Очень вы страдали, сударыня? — спросил он, после того, как, подхватив девушку сильными руками, поставил ее на нижнюю ступень лестницы, что летела над самой водой, мокрая от высоких волн.

Вряд ли Золотинка что-нибудь ответила на вопрос.

— Вы осунулись, сударыня, — сказал Рукосил как бы с сочувствием. — Остались одни глаза. Но и этого много.

Золотинка не поняла, что он имел в виду, отметив для себя почему-то, что живое выражение в лице — и сочувственное, и дружелюбное — появилось с первым сказанным словом и с последним угасло, словно это был другой человек, когда молчал.

Избегая по возможности неприятной ей помощи, она поднялась на палубу. Столпившиеся в проходе у надстройки дамы и кавалеры, придворное общество, глядели с едва прикрытым любопытством. Можно представить, чего стоила их учтивая невозмутимость, если принять во внимание насколько к месту и вовремя явилась сюда Золотинка в своем разодранном по самый пах, мятом, в струпьях лежалой соломы платье. Растрепанная ветром и нечесаная… ширяя по сторонам запавшими глазищами. Под руку с источающим любезность конюшим.

Толпа и свес кормового чердака закрывали от Золотинки среднюю часть судна, но Рукосил придержал ее, не позволяя глянуть.

— Сударыня, — молвил он, склонившись, и как это уже было, вместе с первым словом лицо его озарилось теплой дружеской улыбкой, которая не испугала Золотинку только по общему ее состоянию — вполне бесчувственному. — Сударыня, положение ваше, по видимости, изменится самым решительным образом. Я хотел бы, чтобы все недоразумения между нами остались в прошлом.

— Да, — сказала Золотинка, как в тумане. — Я никогда их не искала, недоразумений… Вы имеете в виду мое злосчастное пророчество?.. Я сожалею.

— Ну-ну! — укоризненно остановил ее Рукосил. — Я бы не употреблял таких громких слов — пророчество.

— Да-да… да, конечно, — пробормотала Золотинка, испытывая приступ головокружения, который ей пришлось скрыть, ухватившись за резной поручень.

— Беда ваша, сударыня, в том, — продолжал Рукосил из тумана, — что вы склонились к обывательским разговорам, к самым пошлым ходячим мнениям. Вы не справедливы, и что хуже того, много хуже, вы скатились до пошлости. Право же я ожидал от вас большего.

— Не понимаю, что вы говорите, — честно призналась Золотинка.

— Именно, что не понимаете! Не понимаете, а беретесь пророчествовать! Напрасно! — шепнул Рукосил в самое ухо. — В одном нашем государстве, — продолжал он так же тихо, — что ни год идут на костер две-три пророчицы. В иные годы, в особенно неблагоприятные для слабых умов годы, дело обстоит еще хуже. Уверяю вас, много хуже.

Золотинку давно мутило. Должно быть, она не смогла сдержать того, что выразилось в лице гримасой отвращения — Рукосил, подозрительно глянув, отстранился.

— Идемте, — сказал он холодно.

На середине просторной палубы между мачтами высился покрытый ковром рундук и на нем два резных кресла спиной к корме, там сидели девушка и юноша. Кровь шумела в висках, шум этот путал мысли… и Золотинка оказалась среди расступившихся придворных перед лицом Юлия.

Кажется, он почти не переменился, когда натолкнулся на нее взглядом, но вздрогнул. Золотинка ощутила это так же ясно, как если бы сама испытала тот сильный толчок под сердце, который заставил юношу сжать подлокотники.

Невеста его, принцесса Нута… Маленькое, совсем юное существо с откровенно детским личиком. И что Золотинку особенно поразило — без бровей, начисто выбритых, так же как виски; подбритые надо лбом волосы туго зачесаны назад. Крошечный упрямый ротик.

Да, это была иноземка. Чужеземная принцесса от кончиков золотых туфель… и в штанах. То есть в широких розовых шароварах. Такие же шаровары разных расцветок Золотинка обнаружила и на окружавших престол женщинах.

Надо сказать, что принцесса Нута глядела на представленную ей девушку с равным тому вниманием. Заморское воображение принцессы захватил этот изумительный разрез — от щиколоток и до… самой последней возможности. Вольный ветер приоткрывал покрытые синяками от цепей ноги.

— Страна наша полна чудес, — заговорил Рукосил приятным голосом. — Одно из них перед вами.

Гул голосов вокруг быстро стихал, стало особенно слышно, как могучим хором, все вдруг, вздыхали в уключинах весла, с шуршанием и плеском, большие, как мачты, шли они в воде ровными рядами.

Полная женщина в зеленых шароварах чудовищного объема перевела сказанное неуловимыми переливами мессалонской речи. Выслушав вполоборота, Нута кивнула и вернулась глазами к разрезу. Верно, принцесса и не ожидала других разъяснений, считая это за достаточное.

Юлий не понимал ни ту, ни другую сторону, потому что не имел при себе толмача. Заслонивши рот кулаком, он ссутулился в кресле и, оглядывая Золотинку, пронзительно потом озирался, словно пытаясь уразуметь, что тут вообще происходит. Ни очумелый вид истаявшей от утомления лекарки, ни приятные ужимки Рукосила — ничто не давало ему подсказки.

— Имя этой девушки, которая ложно именует себя Золотинкой, — продолжал Рукосил с новым поклоном, — принцесса Септа из рода Санторинов.

Легкий вздох изумления среди слован, и, когда женщина в зеленых шароварах перевела, еще более явственный гул разноречивых чувств среди мессалонов.

— Она дочь принцессы Нилло, о злосчастной судьбе которой, многие из вас, возможно, еще помнят. Впрочем, начать надо с другого, всего сразу не объяснишь. Так вот, среди прочих государственных обязанностей, возложенных на меня великим государем Любомиром, одна из самых утомительных и ответственных — должность судьи Казенной палаты. Я судья Казенной палаты. — Временами Рукосил останавливался, чтобы женщина в шароварах успевала переводить. Слушали его со жгучим вниманием, которое лишь возрастало от томительной неторопливости покойной и благодушной как будто речи, от вызванных требованиями учтивости поклонов и помавания рук. — Должен сказать, что судья Казенной палаты принужден по роду службы разбирать множество неприятных дел о незаконном волшебстве, ведовстве, о сглазе и порче, о привороте, оборотничестве; глазам его предстает темная сторона жизни. Он вынужден иметь дело с недобросовестными лукавыми людьми, считающими обман доблестью. От этого волей-неволей, принцесса, некоторая смекалка развивается и у самого судьи. И вот прошлой осенью, сколько помнится, в мои руки попал оборотень, который оказался на поверку некой довольно никчемной старухой из Колобжега, имя ее было Колча. А тут надобно заметить, что закон предоставляет судье Казенной палаты весьма широкие полномочия, судья имеет право подвергнуть подозреваемых, я бы сказал, ээ… строгим испытаниям. Весьма суровым. Оказавшись перед лицом таких, я бы сказал, испытаний, старуха стала на путь раскаяния. Она дрожала от страха. Это жалкое существо готово было выдать и мать родную. Матери у нее, однако, давно не было, и потому меня не оставляли сомнения: действительно ли Колча выдала все, что могла? В имуществе Колчи нашли между прочим старый попорченный, но хорошего дела сундук, который старуха по ее уверениям выловила в бушующем море более семнадцати лет назад. Несколько раз я возвращался к этому сундуку, чем-то неудовлетворенный. Сундук представлялся мне волшебной вещью, применение которой не просто было разгадать. Досада, раздраженное воображение, ревность к порученному великим государем делу прямо-таки изводили меня, лишая сна. Наконец, в некотором умопомрачении я схватил топор и обрушил его на проклятую тайну, чтобы разнести ее в щепы. И тайна, как прекрасная женщина, склонилась перед насилием, тайна, очаровательный терпкий запах которой чуяли мои ноздри, тайна, государи мои, открылась. — Тонко вырезанные, чуть вывернутые ноздри Рукосила, казалось, трепетали, когда с невыразимым сладострастием приоткрывал он краешек сокровенного. — Тайна отдалась мне целиком, когда я отчаялся уже на взаимность. Разломав сундук, я обнаружил за внутренней обивкой заложенный туда некогда лист пергамента. Морская вода в свое время попортила письмена, но все же можно было разобрать мессалонский язык, неплохо мне известный в силу служебных обязанностей. — Последовал изящный поклон престолу. — То было письмо несчастной принцессы Нилло. Письмо, как я понял, составлялось в несколько приемов и последняя приписка последовала на гибнущем в море корабле. Нилло уложила свою шестимесячную дочь Септу в сундук, упрятала письмо под обивку, и когда надежда оставила несчастную, с помощью немногих верных людей, которые сопровождали принцессу в ее скитаниях, бросила сундук во вздыбленную пучину. Море оказалось милосерднее к девочке, чем к матери. Принцесса Нилло и все корабельщики до единого утонули, а сундук с убаюканным младенцем, маленькой принцессой Септой из рода Санторинов, выловила старая хищница Колча, о которой я вел речь прежде. И вот что удалось понять из письма: потеряв своего мужа, принца Рея, принцесса Нилло покинула страну. Нилло не погибла вместе с Реем в сожженной крепости, как раструбили по всей Мессалонике Панарины, а с помощью верных людей выбралась из крепости потайным ходом. Заброшенные лесные тропы привели ее в дремучую пустыню, где она нашла приют у святого отшельника. И через восемь месяцев после побега здесь, в пустыне, Нилло родила девочку, нареченную Септой.

Отступивши на два-три шага, Рукосил отвесил Золотинке земной поклон, то есть, согнувшись в поясе, коснулся палубы рукой. Золотинка только поежилась от знака учтивости, достойного царствующих особ.

Закоченев чувствами, она не понимала своих отношений с Юлием, с Рукосилом, не понимала самой себя и так же мало способна была радоваться, как сознавать значение случившейся с ней перемены. Единственное, что не казалось ей загадочным и непостижимым во всем, что теперь происходило, так это поведение Рукосила, который, обнаружив письмо, повел себя так… как должно. Ее не смутило — вряд ли она способна была разбираться сейчас в таких тонкостях — что великодушный Рукосил таил это потрясающее открытие много месяцев. Наверняка он знал, кто такая в действительности Золотинка, когда посылал ее к позорному столбу… и когда допустил ее к Юлию — тоже. Однако нынешнее, несомненное благородство Рукосила и самый размах потрясающего коленца, что выкинула ни с того ни с сего судьба, не давали возможности сомневаться. Так что потрясенная, измученная, ошеломленная и сбитая с толку Золотинка — или принцесса Септа? — приняла подарок судьбы к сведению. На большее она оказалась не способна.

— Однако и в этом мирном убежище, — продолжал между тем Рукосил, кидая на девушку внимательный взгляд, — Панарины настигли несчастную Нилло. Я предполагаю, что дело обстояло таким образом, хотя трудно понять, что именно произошло, пергамент сильно попорчен. С младенцем на руках Нилло оказалась на пустынном морском берегу и, потратив последние свои драгоценности, взошла на купеческий корабль, который держал путь в Слованию. Остальное вы знаете. А вот и само письмо.

Рукосил достал из кармана скрученный свитком сероватый лист и, коснувшись в поклоне палубы, передал его принцессе Нуте.

— Если не ошибаюсь, — сказал он при этом, — принцесса Септа приходится вам троюродной сестрой.

Принцесса Септа из рода Санторинов, не чувствуя ног, обмякла и, вряд ли понимая, что делает, грохнулась на вощеную палубу.

То есть Золотинку постиг голодный обморок. Голова у нее закружилась как у принцессы Септы, а уж падая, она грянулась на палубу в качестве сомлевшей от четырехдневного голода и усталости Золотинки.

Никому это и на ум не взошло — бросившиеся на помощь дворяне видели в ней принцессу Септу, а принцессы в голодный обморок не падают. Потому-то единственного лекарства, в котором нуждалась сомлевшая девушка, чашки супа и ломтя хлеба, она не получила. Заполошенные женщины стали совать в нос какую-то вонючую дрянь и тереть виски, отчего Золотинку стошнило мучительным пустым желудком. Ее снесли вниз, раздели и снова стали тыкать в нос пузырек с камфорным извинем — до пустой рвоты, и тогда уж оставили в покое, уложив в постель.


Придавленная тяжелой дремотой, спала она вечер, ночь и очнулась среди дня. На лакированных досках низкого потолка, который предстал ее одурманенному взору полом, бежали крученные отсветы речной волны. Где-то слышался неспешный всплеск весел.

Золотинка приподнялась, осознавши постель, обитую желтой тканью комнатку, и снова обвалилась навзничь на мягко объемлющие пуховики. Нужно было подумать, собрать воедино рассыпавшиеся воспоминания, слишком невероятные, чтобы они могли выдержать соприкосновения с действительностью. Но и действительность проваливалась под Золотинкой, обнимая ее чарующей пеной благоуханных кружев и оборок — действительность ускользала от постижения.

Нужно подумать, думала Золотинка и это все, что она могла сообразить. Нужно подумать, вспоминала она и потом в суматохе застилающих друг друга событий, но дни уходили за днями, а Золотинка не находила случая продвинуться дальше этого рубежа: нужно подумать. Оказалось, что у нее нет времени для праздных размышлений — жизнь обернулась сплошным необузданным праздником. В это утро, первое утро, когда проснулась она принцессой Септой, Золотинка не оставалась одна и малой доли часа, так необходимой ей, чтобы разобраться со своими голодными, шаткими мыслями. Притаившиеся где-то служанки следили за пробуждением принцессы и нахлынули в комнату все сразу.

После положенного приветствия они совлекли с нее с легкое покрывало и тем побудили встать — обнаженная, беспомощная Золотинка оказалась в их полной власти. Служанки взялись за дело с необыкновенной, выстраданной долгим ожиданием пылкостью. Не то, что думать, принцесса рукой пошевелить не успевала, как полуосознанное побуждение бывало исполнено, так что оставалось диву даваться и вправду ли это было собственное Золотинкино желание или же чье-то чужое — неизвестно чье, потому что тоненькие ловкие девушки, изъяснявшиеся между собой серебристым смехом, никаких своих, независимых от Золотинки желаний иметь, понятное дело, не смели.

Явился серебряный тазик, один и другой, кувшины с подогретой водой, мыло и гребни, губки, полотенца, какие-то щеточки, горшочки с притираниями, румяна и белила. Золотинка только вспомнила, что голова не мыта, как уж надо было зажмуриться под волной душистой пены. Ловкие девушки, сами едва одетые, нагибали ее над тазиком, ополаскивали и разгибали, поднимали руки и опускали, и вот уже прошлись ласкающим полотенцем. Мокрые волосы Золотинки развалились космами, как выброшенные волной пряно пахнущие водоросли. Вкрадчивые ладони девушек ласкали Золотинку мазями и благовониями. И явились удивительные предметы из прозрачного кружевного шелка. Но и тут Золотинке не пришлось напрягать смекалку, чтобы приладить эти необычайные вещички на принадлежащие им места — приходилось только поворачиваться, повинуясь прикосновениям чутких пальцев. Ни на что не пригодные, казалось бы, по своей неосязательности полоски и угольнички все, что положено, прикрыли и облекли приятной чистой прохладой; нечто не менее легкомысленное служанки стали примерять и к груди. Тесемочки, завязочки и застежки затянулись без единого недоразумения.

Умытая, благоухающая Золотинка только глянула в зеркало, которое держала перед ней девочка, как подвижные служанки восхищенно залопотали — ибо таково было желание госпожи, о котором они узнали прежде самой Золотинки. Девушки перебирали руно волос и зарывались в него лицом. А потом одна из них нежно обхватила Золотинкину голову полотенцем, а другая, восхищенная сильным станом, коснулась губами запавшего от голода живота, сладостно поцеловала рубчик трусов и завязку. Третья, одурманенная тем же порывом нежности, припала губами к Золотинкиным икрам и щекотала их, поднимаясь к колену.

У Золотинки кружилась голова.

— Сдурели? — пробормотала она, с усилием собрав остатки здравого смысла.

— Яр! Яр! — залопотали девчушки, кивая, что да — сдурели. Невозможно ведь не сдуреть!

Сладкая отрава восторженной ласки, нахлынувшего, как потоп, поклонения, проникала куда-то к сердцу, и Золотинка, измученная душой, не имела сил сопротивляться. Напрасно свела она брови — девчушки встрепенулись, как пугливые козочки, но все равно, казалось, не могли избежать соблазна, испытывая потребность невзначай коснуться принцессы рукой или губами… Скользящий, подобный теплому дуновению поцелуй в плечо.

— Сдурели, — окончательно определила Золотинка.

Но они и не пытались этого скрывать.

Все распоряжения, по видимости, были отданы заранее — внесли наряды. Несколько пар разного покроя и расцветок шаровар. Штаны, значит, различались у мессалонок, как у нас платья, а вовсе не ставились на один салтык. Золотинка выбрала то, что поскромнее, отвергнув прозрачные или с высокими разрезами шаровары, хотя служанки с не оставляющим сомнения жаром выражали надежду видеть свое божество в легкой дымке шелков. Зато они нашли такую рубашечку, что облекла Золотинку одной обманчивой тенью.

У Золотинки хватило благоразумия присмотреть себе сверх того коротенькую, шитую серебром жилетку, так что голыми под шелковой обманкой остались только руки.

И тогда разложили перед ней узорочье — драгоценности принцессы Нуты, как можно было понять из того, что служанки толковали между собой. Не разбирая еще самых слов, Золотинка угадывала порой вложенный в них смысл и, безусловно, — чувство.

На шею и на ключицы легло тяжелое, холодное ожерелье. Голову обхватил обруч с маленьким камнем посередине. На левое предплечье надвинули ей браслет, весь осыпанный переливчатым блеском.

И вот Золотинка была готова. Девушки ползали по ковру, чтобы обнять ее узкие ступни мягкими туфлями без каблуков.

— Я хочу есть, — вспомнила Золотинка, задевая себя взглядом в зеркало.

Они заулыбались. Таз, кувшины, лишние шелка, кружева — все исчезло, девушки ускользнули. И в ту же дверь вошла толстая женщина в растянутых донельзя шароварах. Давешняя женщина-толмач.

На расплывшемся лице матроны возможны были только два чувства: почтительный вопрос — его выражали поднятые сводами брови, и скорбное порицание — оно таилось в опущенных уголках рта. Поскольку брови и рот редко когда меняли свои естественные, раз навсегда застывшие очертания, два выразительных, но не очень согласных между собой чувства присутствовали в лице толмачки одновременно.

Золотинка, захваченная врасплох — что это: почтительный вопрос или скорбное порицание? — не успела сказать, что хочет есть.

— Десять тысяч лет жизни, моя принцесса! — молвила толмачка и, скрестив на груди руки, поклонилась, сколько позволял негнущийся стан.

Следом со своим «десять тысяч лет!» уже входили, кланяясь, почтенные вельможи Нутиной свиты. Седобородые старцы, в крошечных круглых шапочках и очень просторных книзу кафтанах колоколом — узкие в плечах, они распадались складками до середины бедра.

Золотинка сложила на груди руки и тоже поклонилась, тоже сказала по-мессалонски «десять тысяч лет жизни!» Да так звонко с такой попугайской отвагой, что вельможи переглянулись, ожидая, что принцесса Септа так и начнет чесать по-мессалонски, не запинаясь. Но не тут-то было, она резко остановилась. И вельможи принуждены были взять разговор на себя. В руках у них появился тот самый мятый, полуистлевший пергамент, что предъявил вчера Рукосил.

— Письмо принцессы Нилло изучено нами самым скрупулезным образом, — сказал через переводчицу старейший.

— Немного можно добавить к тому, что сообщил конюший Рукосил, — продолжал другой, словно они заранее разложили свою речь на голоса.

— Приходится согласиться с большинством предложенных толкований. Есть трудные для прочтения места, — добавил третий.

— Но окончательно ваши права, принцесса, — снова заговорил старейший, — могут быть восстановлены только лишь указом ныне царствующего государя Феногена.

— Подробный отчет о происшествии мы отошлем с ближайшей оказией, — сказал еще один.

Золотинка присела, как только поняла, что это все скоро не кончится. С полчаса и больше они расспрашивали ее о жизненных обстоятельствах, и многословно выражали переходящее в ужас удивление, когда принцесса поведала о своем детстве и воспитании. Она сообщила между прочим, что пережила на море семнадцать свирепых бурь, в каждой из которых не было ни малейшей надежды уцелеть. Что было, разумеется, семнадцатикратным преувеличением, чего подверженная повторным головокружениям Золотинка могла и не заметить. Не склонны были придираться к словам и вельможи. Их занимала, однако, самая первая буря, та, что выбросила с волной рожденную в сундуке девочку. Кое-что они рассказывали и сами, Золотинка запоминала.

Род Санторинов, по словам дополнявших друг друга вельмож, возвысился после смерти родителей Септы принца Рея и принцессы Нилло — в последние четырнадцать лет то есть. После того, как Септа осиротела, Санторины пришли к власти, сполна отомстив за унижения своих сродников. Вельможи говорили об этом со вкусом, пространно, полагая, по видимости, что доставляют удовольствие и принцессе.

— Более двухсот Панаринов, — повествовал старейший, — голыми руками вырыли себя огромную яму и были погребены в ней заживо. Земля на могиле Панаринов шевелилась еще три часа!

Золотинка ухватилась за спинку стула, чтобы не свалиться от приступа дурноты. И это ей удалось. Поэтому мессалонские вельможи ничего особенно не заметили.

— И они погибли, презренные Панарины, — топнул ногой старейший. — Сгинули, проклятые народом! Удушенные той самой землей, которая породила эту нечисть. Грязь они были и в грязь вернулись! Они пропали и самая память о них исчезнет, никогда не воспрянет их род, уничтоженный под корень до последнего младенца!

Резкий толчок опрокинул под Золотинкой стул, она хлопнулась на спину, взметнув желтыми шароварами. И не успела опомниться, как вельможи, многие из которых и сами оказались на коленях, вернули ее и стул в приличное для принцессы положение. Оказалось, насад наскочил на мель. Ничего особенного. Привычная неприятность.

Выглянув в окно, чтобы убедиться в правильности своих предположений, — над рекой разносились крики — седобородый сановник вернулся к рассказу. Не усугубляясь на случайных толчках, не более того придавал он значения разлитой в лице принцессы бледности. Эту поразительную — краше в гроб кладут! — бледность он приписывал, очевидно, благотворному действию притираний и белил. Тогда как остекленелый взгляд принцессы выражал, надо полагать, особенное, всепоглощающее внимание к красноречивым оборотам оратора.

Итак, он продолжал.

Ныне правящий государь Феноген Первый из рода Санторинов приходится принцессе Нуте дедом. А принцессе Септе двоюродным дедом. То есть Септин рано ушедший из жизни дед Гормез был четвертым братом Феногена еще в ту отдаленную, первобытную пору, когда только великие прорицатели и кудесники могли провидеть ожидавшее Феногена будущее. Гормез умер при Халкидинах — тогда ничто еще не предвещало ожидавших страну потрясений. Но династия Халкидинов пресеклась и началась жестокая борьба между законными наследниками престола Сантаринами и самозванцами Панаринами, которые временно захватили столицу. Гормез родил Рея, погибшего в этой междоусобице. А мать Золотинки из рода Пера была принята в род Санторинов по замужеству.

Считалось, что принц Рей, племянник Феногена, не оставил потомства, вотчины его, впрочем, незначительные, отошли в казну. Это и были-то какие-то крохи, которые не могут быть поставлены в сравнение в теми обширными владениями, которые получили дети и племянники Феногена после его воцарения. — Голос вельможи упал до почтительного шепота. — Думаю, что особых затруднений не возникнет в том, чтобы восстановить вас в правах, принцесса. В любом случае брак с одним из приближенных к престолу любимцев Феногена будет вполне возможен.

Все четверо, имея на лице строгое и торжественное выражение, поклонились.

— Счет родства в Мессалонике ведется и в кольцо и в свайку, — сказала толмачка, чуть запнувшись, чтобы вспомнить точное соответствие мессалонского выражения кудель и меч, вероятно. — Обе ваши линии, что женская, что мужская безупречны.

Золотинка опять почувствовала, что в животе урчит, но постеснялась сказать, что умирает с голоду, когда речь шла о великих предметах и событиях.

О принце Рее и принцессе Нилло почтенные вельможи не знали, в сущности, ничего, если не считать родословных счетов и некоторых имущественных обстоятельств. Они не представляли себе, что это были за люди, как жили, что любили и как погибли. После расспросов Золотинки удалось им только припомнить, что принц Рей был «писаный красавец», а принцесса Нилло соответственно «писаная красавица».

— Десять тысяч лет! — проникновенно объявили они и начали пятиться к выходу.

Надо подумать, сказала себе Золотинка и под этим предлогом оставалась в неподвижности четверть часа, убаюканная голодным дурманом и слабостью. Еще некоторое время понадобилось ей, чтобы склониться к мысли, что хорошо бы встать и поискать съестного.

Она принюхалась, пытаясь уловить кухонные запахи, проникающие повсюду в обеденную пору ароматы жареного и пареного, тонкий дух горячего супа… Но, увы, ничего этого не ощущалось. Все перебивали отдающие мылом и розами благовония. Приподнимая занавески окна, в комнату врывалась речная свежесть. Слышалось размеренное уханье сотенной ватаги гребцов, которые, как догадалась Золотинка, выбирали якорный канат. Чтобы сняться с мели, корабельщики завели якорь за корму, и теперь кузов насада содрогался от повторяющихся усилий работных людей.

Ладно, утешилась Золотинка, если обед уже был, то ведь это еще не конец, надо ожидать ужина. Не оставят же они принцессу Септу без ужина, если не пожалели на нее столько шелка, золота и узорочья. Золотинка встала.

Назначение той двери, что поуже, возле борта, она знала, и там нечего было искать. Другая дверь открывалась в длинный сплошь отделанный лакированным деревом проход, который смутно помнился ей по вчерашнему дню. Свет поступал сюда сверху через цветные стекла. Крутая лестница направо вела на палубу, но Золотинка, справедливо усомнившись в том, что на палубе дадут есть, двинулась вглубь прохода, где за рядами дверей по обеим сторонам угадывались невнятные голоса.

Кажется, здесь… она толкнулась и, переступив порог, очутилась в просторном низком помещении в четыре света — на большом, как лужайка, ковре ползали среди раскиданных игрушек принцесса Нута в шароварах и Юлий, тоже одетый по-домашнему, в легкой коротенькой курточке и тонких штанах. По обочинам ковра, занимавшего все пространство комнаты, ожидали распоряжений служанки.

— Десять тысяч лет! — сказала Золотинка по-мессалонски, потому что на Юлия и Нуту нечего было рассчитывать: занятые игрушками, они не проронили ни слова, уставившись на принцессу Септу в глубокой, обстоятельной задумчивости.

Тогда Золотинка решила, что хорошо будет подойти к Нуте и поцеловать. Но остановилась на полпути, словно запнувшись взглядом об этом лишенное бровей личико, в котором почудилась ей спокойная уверенность, что принцесса Септа именно так и поступит.

Верно, Нута, худосочная девочка с узкими плечиками и едва приметной грудью была сыта. Она завтракала — один раз и второй, а, может, и третий, лениво поковырявшись в каждом блюде, — она сполна получила причитавшееся ей на утро число поцелуев. Верно, сообразила тут Золотинка, служанки умели восхищаться не одной только внучатой племянницей ныне царствующего государя Феногена, но и прямой его внучкой тем более. Достоинства Нуты не остались без внимания. Она уже ничего не хотела. Даже ласки. Бледное это личико с начисто выбритыми бровями, с выбритым лбом и висками, так что оно казалось совсем голое, как у новорожденного, — бледное это личико редко оживлялось радостью.

А играли они — принцесса и княжич — сами в себя: в принцессу и княжича, обнаружила не без удивления Золотинка, когда присмотрелась к куклам.

Она опустилась на ковер возле игрушек. Тут, следуя полосе синих узоров, стояли друг за другом изумительно точные подобия насадов, ладей и каюков… лайбы, обласы, дощаники, паузки — множество прекрасно оснащенных для плавания по извивам ковра судов. Обнаженные гребцы по пять в ряд замерли в положении «суши весла!», но каждое мгновение готовы были пустить их в ход. На боевых площадках узких ладей теснились вооруженные копьями и луками воины. А на великокняжеском насаде, огромном корабле длиной с доброго борова, Золотинка обнаружила престол; там-то и находились в окружении блистательного сообщества приближенных царственные жених и невеста.

Золотинка оглянулась на Юлия. Наверное, он ждал этого взгляда — щеки его румянились краской.

— Здравствуй, — сказал он.

— Здравствуй, — мягко ответила Золотинка, благодарная за это смущение. — Ты все тут знаешь, где бы поесть, а?

Он выслушал с напряженным вниманием и ответил:

— Это строители делали образцы под большие корабли, видишь. А Нута придумала играть. Она так веселится, когда насад садится на мель.

«Веселится», покосилась Золотинка на принцессу, не слишком ли громко сказано?

— Да, и вот беда, видишь, — продолжал Юлий, — тебя-то на палубе нет. Никто не предполагал, что понадобится еще одна принцесса. Забыли тебя изготовить. И боюсь, что поправить дело уже трудно. А если повысить чином одну из придворных дам, — он показал на палубу судна, где толпился готовый ко всякому употреблению народец, — то это ведь будет несообразно истине.

Кажется, он усмехнулся. Несомненно, усмехнулся. И вообще он говорил так гладко, что нужно было напомнить себе, что это разговор в никуда, без собеседника. Если только княжич… если только княжич не придуривается, подумала вдруг Золотинка. Она не удержалась повторить попытку.

— Где бы поесть, — сказала она и пошлепала пальцами по губам.

Он добросовестно силился понять… но отрицательно помотал головой.

Поняла, как это ни удивительно, Нута. Мессалонская принцесса вслушивалась в разговор с таким напряженным вниманием, что Золотинка довольно скоро уж заподозрила, что Нута, быть может, кое-что понимает в слованской речи, если не все, то через слово. Но трудно сказать, отметила ли Нута для себя неожиданную говорливость Юлия и непринужденность принцессы Септы, вчера только объявившейся из забвения, — умела ли Нута подмечать эти частности, которые не могли бы миновать внимания умудренной женщины, — в лице ее и в повадках, во всяком случае, нельзя было уловить ничего особенного. Так что если Нута не обмолвилась до сих пор ни словом и вовсе не торопилась принимать в игру троюродную сестру Септу, то ничего определенного из этого еще нельзя было вывести. Принцесса Нута разглядывала свою сомнительную сестру с тем бесстрастным любопытством, с каким засевший на безопасной веточке зверек следит за всем, что происходит под деревом.

Соскользнув, наконец, с этой своей веточки пониже, она подсела к игрушечному насаду и подвинула в сторону дворян и дворянок — весьма пренебрежительно. Так что часть беспомощных под царской рукой людишек повалилась за борт и осталась там без особой надежды на спасение. Нута удалила решетчатую крышку трюма, чтобы запустить руку в корабельное нутро. Оттуда последовали на свет соразмерные куклам столы, стулья, бочки, корзины, сундуки и ящики. А в корзинах — бог ты мой! — чего только не было! Фарфоровые окорока, деревянные хлеба и уже готовые блюда с зажаренными поросятами из отменной с хорошей румяной корочкой глины. Россыпью прятались в трюме арбузы и дыни, блестевшие столь подозрительно, что можно было думать, будто они изготовлены из цветного стекла.

— Где бы поесть, — замедленно произнесла Нута по-словански, повторяя Золотинку. — Будем есть. Кушать. Обед. Еда. Харч.

А Юлий лежал, опираясь на локти, и уже не обращал внимания на игру.

— Как ты себя чувствуешь? — неожиданно повернулся он к Золотинке.

— Плохо, — призналась Золотинка.

— Рад, что все обошлось. Я едва не испугался, когда ты вчера упала.

— Едва? — повторила Золотинка с недоумением.

— Оно и понятно: такое потрясение. Не каждый день бывает. Всякий на твоем месте потерял бы голову, верно? — И он смотрел на нее так пытливо, словно рассчитывал на развернутый и вразумительный ответ.

Но Золотинка не отвечала, потому что перестала понимать, с каким чувством он это говорит. Чудилось ей, что с нехорошим.

Плохо понимавшая Нута невпопад вставляла кое-что из своего запаса слованских выражений и слов, и когда ей это надоело, толкнула Юлия в плечо, чтобы играл. Вяло спохватившись, он принялся накрывать столы.

— Я много о тебе думал, — сказал вдруг Юлий, вскинув честный взгляд.

Хоть и захолонуло что-то в душе, ничего иного Золотинке не оставалось, как этот взгляд встретить.

— И нисколько не верю, что ты принцесса Септа. Не знаю, кто это придумал, но это слишком… Обман, ложь, подлость… вот и все.

Золотинка все еще пялилась на него — в оцепенении. И нашла только силы усмехнуться:

— Однако… Однако ж, это не повод морить меня голодом.

Неосознанно передразнивая Золотинку в мелких проявлениях чувства, он тоже усмехнулся — так же криво, болезненно.

— Да-да, вот именно! — кивнул он затем. — Держись от меня подальше. Или я найду на тебя управу!

Глаза ее мгновенно наполнились слезами, Золотинка прикусила губу и отвернулась.

Мгновение опоздав, отвернулся и Юлий.

Между ними лопотала, оглядываясь на того и на другого Нута.

Служанки, если чего и заметили (а замечали они всё!) не зная слованского языка, избавлены были от опасности понимать.

Нагнув голову под завесой волос, Золотинка тронула глаза, потом сделал вздох или два и снова села, опираясь на руку.

Под резким блеском окна заметила она теперь у стены серебряное блюдо, сплошь усыпанное огрызками надкушенных яблок, груш, там же валялись косточки слив и порченные конфеты.

Что не съели, то перепортили.

Золотинка привалилась тощим животом на ковер и притворилась, что спит. Разумеется, никто не поверил внезапному приступу сонливости, но никто не считал нужным и усомниться. Ее не трогали. Между тем Золотинка и вправду впала в похожее на спячку оцепенение. Смутно доносились до нее голоса. Юлий и Нута переговаривались, мало озабоченные тем, чтобы понимать друг друга. Словано-мессалонский разговор их журчал без заминки и разница была только та, что Юлий говорил с возбуждением, в котором слышалось нечто озлобленное, а Нута отвечала ему доброжелательно и мирно, оправдывая, должно быть, возбуждение жениха особенностями слованского произношения.

Золотинка слышала, как насад снялся с мели и снова всплеснули приглушенным хором весла. Через неопределенное время она отметила где-то рядом, за переборкой, внезапно всплывшие голоса, в которых чудилось нечто тревожное. Люди остановились за дверью, собираясь с духом войти. Чуть-чуть напрягшись, Золотинка увидела внутренним оком, что их трое… И раздался стук.

Золотинка не поднимала бессильно павшей на руки головы и не размыкала веки. Слованский жених и мессалонская невеста не понимали стука. Ему, должно быть, чудилось, что стучат по-мессалонски, ей — по-словански. Служанки не имели голоса, хотя и разумели стук на любом и из возможных языков. Настойчивый стук повторялся, и, наконец, человек открыл дверь.

— Княжич! — молвил он с несносной в этом царстве неопределенности прямотой. И, наверное, это почувствовал, потому что запнулся, следующие его слова звучали не столь решительно. — Государь, княжич Юлий. Как объяснить?.. Плохо дело, ваша милость. И не рад, что за таким делом послали. Государь, Новотор Шала послал меня, сегодня утром. Как вы изволили отбыть, так его и заколотило. Совсем плохо. Он хочет вас видеть. Идемте, княжич. — Видимо, он сопровождал свои призывы пояснительными телодвижениями. — Потом доиграете.

Ответом послышалось невнятное бухтение Нуты, которая, несмотря все старание, как видно, не поняла, что значит «заколотило», и вернулась к игрушкам. Отозвался и Юлий:

— Напрасны твои взволнованные речи, любезный! Если ты пришел сообщить, что разверзлась бездна и наш насад, увлеченный потоком, скоро туда последует, то и в этом случае ты не найдешь здесь никого, кто взялся бы разделить твои тревоги. Тревоги здесь принято оставлять за порогом.

— Новотор Шала, государь. Его заколотило.

— А если дело срочное, обратись к учителю Новотору. Мудрый учитель разберет несчастья и живо втолкует тебе, как мало они значат в этом мире.

— Как ему объяснить? — сказал тот же человек, обращаясь к кому-то из спутников.

— Мудрено, сударь, — откликнулся тот.

— В сущности, он не доверяет никому, кроме Новотора, — приглушенно заметил другой. — Только Новотор и способен был бы внушить княжичу, что дело не терпит отлагательства.

— Но не могу же я тащить его силой!

Люди примолкли. Золотинка открыла глаза, она лежала у ног беспокойно переминавшихся мужчин.

— Государь, учитель Новотор Шала… он послал меня… — Стриженный по-мужицки бородатый человек беспокойно шевелил пальцами, не зная, что такое ими изобразить, чтобы дошло. Это, верно, и был посланник Новотора. Двое других, в желто-зеленых нарядах великокняжеского дома, были, возможно, высокопоставленными лицами из здешней прислуги, они вдвоем взяли на себя смелость провести посланца к княжичу.

Золотинка поднялась.

— Сейчас, — сказала она несчастному посланнику и тот благодарно встрепенулся.

— Ведь по-словански не понимает, — прошептал он ей торопливо. — Ничегошеньки!

— По-мессалонски тоже! Человеческого языка он не понимает, — подтвердила Золотинка и ступила ближе к насаду, на палубе которого разыгрывался по придворному чину княжеский обед. Одним движением руки она смахнула все чинное общество за борт — и столы и сотрапезников.

Нута разинула ротик, нисколько даже не возмутившись, — просто от изумления. А Юлий — тот быстро глянул и опустил глаза, показывая, что останется безучастным, чтобы Золотинка не выкинула. Лишь скулы его заметно напряглись.

Честно говоря, Золотинка ожидала большего и остановилась, не зная громить ли дальше. Она сняла с престола игрушечного княжича и постучала ему в грудь, чтобы привлечь внимание, потом вздернула куклу вверх — что нужно, мол, отправляться в путь, на другой корабль. Восхищенный находкой, посланник подобрал другую куклу, которая должна была изображать больного.

— Новотор Шала! — громко, со внушением молвил он и начал почему-то куклу укачивать, как младенца, выразительно подвывая: — Ай-яя-яй! Ай-яя-яй! Плохо, плохо! Бедненький Новотор не дождется.

— Напрасно стараетесь, — молвил Юлий не без упрямства.

Золотинка опустила руки, и посланник потемнел, расстроенный этим легкомыслием.

— Ладно, — вздохнула Золотинка. — Если княжич выйдет из комнаты, вы сумеете увлечь его к учителю?

— Если выйдет?

— Ну, выбежит. Выскочит.

Посланник лишь только крякнул, не очень понимая, к чему барышня клонит. Но Золотинка не стала объяснять.

— Увы, ты этого заслужил. По совокупности, — сказала она Юлию со вздохом. А тот только и успел, что повернуться навстречу, как Золотинка заехала пощечину во весь размах.

Он вскочил… Но не мог же ответить тем же! Застыл, удушенный и обидой, и яростью.

— Мне кажется, ты и сам бы себе не простил, если бы не пошел к больному учителю, — сказала ему Золотинка мягко. И просто грустно. — Потом ты все поймешь. Теперь иди.

Прыснув бешеным полусловом, Юлий бросился к выходу, посланник опрометью — за ним.

Тут только очнулись служанки и бросились спасать хозяйку — Нута разевала рот, потрясенная до безгласия. Ее подхватили со всех сторон, заголосили, словно принцесса тонула; вломилась в комнату толстая женщина-толмач, в круто выгнутых бровях ее взметнулся вопрос.

— Что случилось? — молвила она, вытирая губы, кажется, они были в чем-то сладком.

— Дайте мне что-нибудь поесть, наконец, — устало сказала Золотинка.

Мамка спросила по-мессалонски, но Нута не отвечала, замкнувшись в своем недоумении; потом сердито высвободилась, служанки смолкли и виновато отошли в сторону, ограничившись несколькими словами.

И мамка, подумав, вынуждена была вернуться к Золотинке:

— Вы хотите персиков, принцесса? — спросила она так, словно это и была единственная причина переполоха.

— Я хочу есть.

Мамка, очень толстая и сытая женщина, не совсем все ж таки понимала.

— Вы не хотите персиков, принцесса?

— Хочу, — тяжко вздохнула Золотинка.


Прошла неделя и Золотинка отъелась. Но это было, разумеется, не главное событие недели. Каждый шаг Золотинки стал событием. Не только обед под сладостные уговоры скрипок, не только ужин в многоцветии затейливых фонарей, но и самый выход на палубу перед почтительно склонившимися придворными, всякий разговор, взгляд и ответный взгляд, рассеянный за спиной говор, земной поклон седого вельможи — все приобретало значение. Ошеломительно яркая обыденность сливалась в сплошное, сбивающее с толку сверкание, в котором трудно было различить частности. Так тесно, без зазора подступали друг к другу события, что по прошествии дней Золотинка не могла отличить один час и день от другого.

Все это время Юлий не показывался на насаде невесты и было объявлено, что легкое недомогание удерживает его на своем корабле. Тогда же распространился слух, что учитель Новотор Шала, единственный толмач наследника, посредник его с миром, при смерти. Это был именно слух, придавленный и негромкий, никем открыто не признанный и потому даже как бы неприличный. Легкое недомогание нисколько не противоречило правилам придворного обихода, чего нельзя было сказать о недомогании тяжелом, о болезни, которую хороший тон как будто не совсем признавал… но смерть… Смерть никак не вязалась с обычаями и установлениями благородного собрания, она пребывала где-то там, в том низком, убогом мире, где влачили свое существование серые работные люди. Известие «при смерти» прошелестело и развеялось, как не бывшее. А полученная Юлием оплеуха и вовсе не упоминалась среди имевших место событий.

Потому, может быть, Золотинка и краснела, когда вспоминала несчастное происшествие. То, что она испытывала было не раскаяние, тем более не страх последствий, а стыд. Стыд и ничего больше; доводы разума не имели тут никакого веса. И что бы ни происходило, с тайной саднящей болью она все время помнила, что Юлия нет. Трудно сказать, какое место в недомогании княжича имела полученная им пощечина, иногда Золотинке казалось, что решающее.

Но если Юлий отшатнулся и исчез, совсем иначе складывались Золотинкины отношения с Нутой.

Принцесса Нута, определенно, путалась в обычаях чужой страны и не могла определить для себя насколько основательны притязания Септы на высокородное право отвешивать пощечины чужим женихам. Она оставила этот вопрос без разрешения, хотя, наверное, не вовсе его забыла. Другое дело погром игрушечного насада, то была прямая обида и можно было ожидать, что погром оставит в игрушечной Нутиной душе глубокое впечатление. Скорее всего, так оно и произошло. Только впечатление это оказалось почему-то в пользу Золотинки.

Как ни странно, Нута искала общества Золотинки и, возражая по пустякам, исподволь попадала под ее влияние. Скоро Золотинка не без удивления обнаружила, что Нута держит ее за руку и невзначай, исподтишка, бросает на нее долгие, исполненные вопроса взгляды. Что-то такое происходит в замкнутой ее, холодной как будто душе из-за чего осторожно и боязливо, прячась иногда и отступая, раскрывается она Золотинке навстречу.

Уже на третий день после появления принцессы Септы Нута поднялась на палубу в таком ошеломительном платье, что повергла в немое благоговение все блистательное сообщество. Детское ее личико хранило бесстрастное выражение, когда она остановилась на первой ступеньке рундука перед престолом, давая себя оглядеть.

Нутовы портные распороли подол платья спереди и сзади по самый пах. Точь-в-точь как у Золотинки, когда она явилась сюда, растерзанная палачом. Благородные девицы и женщины с обеих сторон, мессалонской и слованской, притихли, изучая это смелое новшество. Мужчины не смели изучать его столь же пристально, но тоже не обходили подол вниманием.

На следующий день еще две мессалоночки появились в разрезанных до последней крайности платьях. После этого швы затрещали и у слованок. Прошло немного времени и, кажется, одна только Золотинка сохраняла среди этого поветрия верность старозаветным платьям без всяких значительных улучшений. Наряды же все ее были Нутины, мессалонские или вновь подаренные женихом, но перекроенные и удлиненные на Золотинку.

Утром, едва проснувшись, немытая и нечесаная, в одной рубашке, оставив свои роскошные покои, Нута молчаливо проскальзывала в маленькую комнатку Септы и ныряла к сестре в постель. За Нутой тянулись с полдюжины служанок с гребнями, тазами, кувшинами и шкатулками. Несли наряды, зеркальца, помады и притирания. И еще две девушки подгадывали случай, чтобы услужить Септе. Получалось невероятное столпотворение при том, что рядом пустовала просторная спальня Нуты.

Вчерашние шаровары и рубашка оставались в небрежении — одно, другое и третье. Разнообразие расцветок, тканей, отделки, покроя, всякого рода украшений, узорочья… платки, ширинки, кружева, пристяжные воротнички и сменные рукава, ленты, пояса, заколки в бесчисленных сочетаниях — все это скоро утомляло Золотинку, она уставала различать. Путалась и Нута, она возвращалась к однажды примеренным платьям и девушки принимались ворошить снятые и отвергнутые наряды.

— Ну а ты, ты что? — сердилась Нута, озабоченная, казалось, больше всего тем, чтобы одеть Септу. — Выберешь ты себе что-нибудь? Сколько можно?

Тогда Золотинка не долго думала. Невольно указывая на себя пальцем, кончик которого касался ключицы, она задумчиво оглядывала пестрые груды на полу и на кровати… Вот это и вот это! — пускала она палец по прямому назначению.

Это — было воздушное розовое платье, нижнее. Второе это было платье верхнее, тяжелое, твердое в складках, с разрезанными вдоль длинными откидными рукавами, в разрезе которых выглядывали розовые живые руки. Жесткий покрой отчетливо обозначал точеный Золотинкин стан, подол, расширяясь от бедер, стоял колоколом.

Все еще неодетая, Нута глядела в задумчивости. Словно не знала никогда у себя таких нарядов. Была ли это ревность?.. Не только. Скорее смутное удивление. И еще, чувствовала Золотинка, в трудной борьбе с ревностью удовольствие. Несколько дней хватило Золотинке, чтобы понять, что скрытная натура Нуты не исчерпывается простыми определениями.

— Владеешь ли ты искусством приятной и занимательной беседы? — с вызовом говорила Нута после заминки, которая ушла на то, чтобы справиться с завистливым побуждением.

— Нет, — отвечала Золотинка, отставив зеркало.

— Нет? В самом деле? — всплеснула ладоши Нута, искренне ужасаясь. — А я нарочно изучала искусство беседы. Меня учили лучшие ораторы Мессалоники.

— Мессалоника славится своими ораторами, — сказала Золотинка с ускользающим выражением.

Но Нута не уловила выражения, только смысл через посредство мамки-толмачки. Миролюбивое замечание Септы возбуждало в ней потребность в великодушии.

— Конечно… в твоем… в этом маленьком городке так трудно было найти хороших учителей… Но, может быть, ты изучала гармонию? — давала она Золотинке надежду.

— Что такое гармония?

— Гармония — это наука приводить в соответствие лад звучаний с приятной интонацией стихов.

— О нет! — поспешно отвечала Золотинка. — Не изучала.

— Что же тогда остается? — со сдержанным торжеством разводила руками Нута. — Какое изящное ремесло тебе за обычай? — (Так это звучало в устах переводчицы.) — Ты что же… осталось без воспитания? Потомок великих Санторинов… — говорила Нута, страдальчески сморщившись. — И ты не имела случая постигнуть искусство танца?

— Искусство? С искусством пожалуй туговато. Но вот сплясать — это другое дело. Если на палубе очертят круг и разложат яйца, я спляшу тебе между, ними, ни одного не раздавив. Насчет искусства — нет, не могу сказать, чтобы я училась танцам. Я их перенимала, где придется. Хорошенько набравшиеся моряки лихо отплясывают. Разве что совсем начинают чертить килем по грунту… но это уж ближе к ночи. Только причем тут гармония? Нестройный гул кабацкого барабана ожесточает незрелые души, Нута. Трудно привести в соответствие то, что не имеет правильного лада, с тем, что не имеет приятности.

— Что ты хочешь сказать? — Странно было видеть на гладеньком лице Нуты трудно наморщенный лобик. Вот она опять потеряла едва обретенную уверенность. Золотинка чувствовала, что без нужды нахамила.

— Я хочу сказать, Нута, — мягко говорила она, пока поднимались на палубу к накрытым столам, — что танцы моряков не отличаются правильным ладом, а песни их нельзя назвать приятными. Хотя я очень люблю и то и другое. Песни моряков тоскливые или, вернее сказать, пронзительные… задушевные… Бесшабашные. Кощунственные — какие хочешь, как угодно. Их можно по-разному называть, нельзя только применить к ним слово приятные. Единственное, что тут как раз не подходит. Бесшабашную или кощунственную песню я могу исполнить тебе хоть сейчас. Прежде, чем сядем завтракать.

Казалось, Нута обдумывала это предложение. Она частенько впадала в сомнение по самым удивительным, не стоящим того поводам.

— Нет, — мотнула она головой. — Не будем. Не нужно. Я не люблю кощунственных и… неприятных вещей. Жизнь коронованных особ, — продолжала она с недетской рассудительностью, — связана приличиями. А ведь приличия — чего тут спорить! — нередко заглушают бесшабашные движения души. И я особенно забочусь о том, чтобы всегда быть естественной. Любить неприятные вещи неестественно. Поэтому я люблю все приятное и красивое. Всю жизнь я окружена красивым и приятным, — она повела рукой, обнимая гармоническим жестом все, что охватывал глаз.

Глаз охватывал ярко-синий с меховой опушкой кафтан согнувшегося в поклоне кравчего, усыпанный жемчугом сложно закрученный тюрбан на голове дамы, бессчетные россыпи самоцветов, роскошь бархата, парчи и шелка… глаз охватывал сумятицу вздутых ветром знамен, резную корму идущего вперед насада, на котором Юлий… и стройно взлетающие весла в блеске алмазных капель… глаз охватывал плодородные берега, уютно сбежавшиеся соломенные крыши, чистеньких коров и белых барашков на изумрудно-зеленых, словно покрашенных лугах… праздничный народ, что усыпал крутой яр под деревней, крапчатую черту векового леса на низменной стороне реки и призрачные очертания гор по другую сторону. Сопровождая ход судов, бежали по отмели хорошенькие белобрысые детки.

— Я люблю все приятное и красивое! — повторила Нута.

— Я тоже, — сказала принцесса Септа, ибо это была правда. Хотя и не вся правда.

Нута оставалась одна, Нута, как она есть. А принцесса Септа раздваивалась, она помнила еще Золотинку.

Неделю назад, или сколько? полторы, думала Септа, невообразимо далек был от меня этот раззолоченный корабль, полная чаша придворных и челяди. Так далеко пребывал этот раззолоченный мир, что расстояние до него невозможно было преодолеть потраченными на дорогу годами. И вот я здесь в мгновение ока, и прошлое словно обрезало. И вот под упоительные наигрыши скрипок, труб и барабанов я повела хороводом великокняжеский двор. И вот благородные дамы одурело режут себе платья, чтобы повторить позор, котором наградил меня палач. А обиженный мною наследник надулся и не показывается на глаза… А принцесса Нута, завтрашняя великая княгиня, оказалась моя сестра. И я оказалась не я, и все самое невозможное случилось…

— Ну и что? — думала Золотинка. — Ну и что? — возражала она с обычной своей вредностью и пожимала плечами. — Что с того?

— А ничего! — отвечала Септа. — Тебя не спрашивают и не лезь! Сгинь! Пропади! И не порти мне праздника. Моя мать принцесса, а отец — принц! Вот!

Перед этим уничтожающим доводом Золотинка тушевалась и исчезала.

Каждый день и час был заполнен праздником, яркие краски, бесконечно мешаясь, сливались в сплошную золотую пелену. Чувство времени притупилось. Септа перестала ощущать его как нечто упругое, что имеет сопротивление. Упоительный день ускользал в беспамятстве и Септа не находила случая даже удивиться. Удивиться тому, откуда взялась в ней эта страсть к развлечениям. Потребность по три раза на день менять наряды. Где пряталась до сих пор неутолимая жажда впитывать в себя малейшие токи лести? Как поместилось в любящей и отзывчивой душе удовольствие постоянно удовлетворяемого и все более разгорающегося тщеславия?

В мгновения трезвости Септа ловила себя на том, что становится несносной и своевольной, еще немного и она будет помыкать служанками, безропотными и славными девушками. Однажды она сообразила с запоздалым стыдом, что прикрикнула на сбившуюся с ногу девчушку.

Сомнения появлялись, но времени не оставалось и на сомнения. Ни на что. Септа совсем не чувствовала времени, и, может быть, поэтому его не хватало даже на развлечения. Несколько часов в день уходило на наряды, несколько часов занимали долгие с переменами блюд и с музыкой застолья. И каждый день являлась необходимость встречаться с народом — Септа обнаружила, что в стране много городов. Пожалуй, их было слишком много. Каждый день она узнавала о каком-нибудь новом, более или менее значительном городе с населением в пять, десять и даже пятнадцать тысяч жителей, названия которого, однако, не задерживалось в памяти. Названия были какие-то стертые, и пять, десять или пятнадцать тысяч человек тоже были все одинаковые, безликие. Они не могли придумать ничего иного, кроме того, что уже придумали другие пять, десять или пятнадцать тысяч человек ниже по реке. Те же ковры и сукна, вывешенные на зубцах городских стен. Те же знамена. Те же волынки, барабаны и колокольчики. Тот же луг и та же толпа на нем. Тот же городской голова с той же речью. Та же давка вокруг выставленных на лугу столов со снедью. Та же истолченная ногами пыль.

И Септа почти не вспоминала о Рукосиле. Не возможно было забыть о нем вовсе, но Септа удерживала Рукосила на задворках памяти, откладывая на потом мысль обо всем том гнетущем, смутном, не определившемся, что связано было с именем этого человека. Раз или два, приметив конюшего среди придворных, Септа пряталась внизу, выжидая, когда он покинет насад — у Рукосила был и свой корабль. Но не могло же это тянуться вечно — они столкнулись лицом к лицу.

Это случилось на лугу возле небольшого, не имеющего каменной стены городка под названием Шестая Падь. Собравшиеся со всей округи крестьяне в белых расшитых свитках, городские парни и девушки, взявшись парами, ходили «ручейком» под однообразные завывания волынок. Принцесса Нута и приезжая знать наблюдали праздник с особо устроенного помоста. А Золотинка, которая не выносила бездействия, вмешалась в танцующую толпу, увлекая за собой небольшой табун молодых дворян, и тотчас же разрушила чинный порядок невообразимо растянувшегося «ручейка». Она велела всем стать в цепь, девушки между парнями, взявшись за руки.

Приготовились музыканты: волынки, четыре скрипки, погремушки и двойной барабан. Двойной барабан висел за спиной у мальчугана, которому была уготовлена участь подставки. Малыш, однако, не был в обиде, он добродушно улыбался, тогда как барабанщик стал позади него с выражением величайшей строгости на лице и принял палочки на изготовку. Казалось, сейчас в припадке вдохновенного неистовства шарахнет он мелкой дробью малыша по головке.

Ждали только знака.

Возглавив растянутую едва ли уже не на полверсты цепь, Септа держала через надушенный платок какого-то городского молодца, а свободную руку уставила в бок и посмотрела на музыкантов.

Они ответили ей преданными и влюбленными взглядами. Они ждали только ее. Они готовы были повиноваться, что бы она ни учудила. Они готовы были на всё! Свободно распустив пясть, Золотинка вскинула руку — музыканты впились глазами и… Отмахнула — грянули!

Золотинка подпрыгнула, сгибая ногу в колене, подпрыгнула и в согласии с наигрышем понеслась скачками. Десятки, сотни, если не тысячи людей, которых она увлекала за собой, извивались прихотливой цепью, повторяя каждый ее взбрык. От соразмерного топанья и притопыванья застонала земля.

Не зная удержу, Золотинка все наддавала и наддавала — перекрученная змея, стремившаяся вслед за ней, не выдерживала напряжений. Сколько танцоры не цеплялись друг за друга, руки обрывались, змея распадалась на обрывки, текущие сами по себе, — а Золотинке и горя мало, она не оглядывалась на отставших и мчалась прытким галопом.

Вот тогда-то внезапным чертом выскочил Рукосил. Осклабившись на скаку, конюший подстроился к галопу, схватил Золотинку за руку и повел еще шибче!

— Ага, попалась! — кричал он, обратив к ней горящее лицо с возбужденно скачущими усами.

Так что Золотинка выпустила мчавшегося за ней юношу, и тотчас с визгом и хохотом рассыпалась вся змея. Только Рукосил с Золотинкой неслись, не сбавляя прыти, под недоумевающие звуки волынок и удивление скрипок. В полный конский мах вылетели они из рассеянной толпы и перешли на шаг, когда оставили позади праздник.

Рукосил не отпускал девушку, они удалялись в сторону буковой рощи, и никто уж не смел за ними следовать, хотя несколько молодых людей и провожали пару долгими взглядами.

Грудь вздымалась, Золотинка дышала, раздувая ноздри, а сердце стучало поспешно и трудно, хотя прямая надобность в этом, казалось бы, миновала.

— Ну и как? — загадочно молвил Рукосил нисколько не сбитым голосом. Жестяные усы его и острая борода мало пострадали от прыжков и подскоков, завитые кудри без особого беспорядка лежали на плоском, высоко поднятом воротнике, как всегда безупречно белом.

— Я очень благодарна вам, сударь, за все, что вы для меня сделали, — нашлась Золотинка, несмотря на изрядную сумятицу в мыслях.

— Разумеется, разумеется, — насмешливо ухмыльнулся конюший.

Раскрасневшаяся от возбуждения Золотинка и вовсе зарделась — до корней волос.

— Ты прелестно выглядишь, — отметил он, спускаясь взглядом к россыпям золотого шелка на бедрах девушки.

Золотинка не поднимала глаз, ноздри ее раздувались.

— А это? — Он тронул широкий, в три пальца браслет, сплошь, без малейших зазоров усыпанный мелкими, как сколки света, алмазами. Подвинул браслет выше, поближе к локтю… и еще подвинул, не меняя застылой улыбки на лице… туже — пока не стиснул руку жестоким обручем.

Золотинка не поднимала глаза и только перестала дышать.

Тогда со снисходительной улыбкой он сдернул браслет к запястью — под локтем остался красный след.

— У тебя прямые плечи, — сказал он между тем с выражением задушевной задумчивости. — Это нужно скрывать большим вырезом на груди… А перехват хорош… Да и плечи, чего хулить, есть тут свое очарование. С таким-то изумительным станом… — Теперь он отстранился, разглядывая девушку, и говорил неторопливо, со вкусом, словно медлительно ее раздевал. — Изменчивый рот и много чего умеющие сказать глаза… Очарование не сознающей себя жизни и сверх того… что-то и сверх того… Что-то такое, что притягивает и завораживает мужское сердце, заставляет его сжиматься в истоме.

Он кивнул назад, в сторону праздничного столпотворения. Поближе, шагах в пятидесяти или ста маялось несколько молодых людей, не терявших надежду, что Золотинка возвратиться.

— Ну, и что ты собираешься с этим делать?

— С чем, сударь?

— Как ты собираешься распорядиться красотой?

— А как нужно?

— С умом.

Сказал, словно обруч замкнул на сердце.

— Кстати, как тебе нравится Юлий?

— Он наследник престола, — уклонилась от ответа Золотинка.

— Пройдемся, — сказал Рукосил, предложив ей раскрытую вверх ладонь.

Золотинка вложила свою дрогнувшую руку и он прихватил ее, как птичку, — мягко, но надежно, чтобы не выпорхнула. Случайные трепыхания беспомощной птички, казалось, доставляли Рукосилу насмешливое удовольствие, иногда он придавливал ее и поглядывал искоса, как останавливается Золотинкин взгляд. Неспешный шагом они вступили под полог высокого леса, где вилась набитая темная тропа. Изнемогали, задыхаясь и пропадая, далекие голоса волынок.

— Дрянь мальчишка, — сказал Рукосил после молчания. — Дрянцо.

— Я не согласна, — отозвалась Золотинка, не пытаясь делать вид, будто не понимает о чем речь.

— Не сладко придется ближним людям, когда он воцарится.

— Мне кажется, вы не правы, он много страдал и много понял. Разве ему сладко? Трудно представить себе одиночество более утомительное.

— Что такое одиночество? Род придури. Недаром кручину и беснование, два основных душевных недуга, лечат голодом, плетьми и цепями. Заболевания как будто разные, а лечение одно.

— Неправда, — возразила Золотинка. — И стыдно вам так говорить. Вы читали Салюстия и Абу Усаму.

Он неопределенно хмыкнул.

— А мальчишка пакость. Дрянцо. Вот бы на цепь и голодом — мигом бы оклемался.

— Там туго сжатая пружина, — горячилась Золотинка, не понимая, что нужно Рукосилу, всерьез он это все говорит или только ее испытывает. Нарочно вызывает на откровенность. Как бы там ни было, она не стереглась и не умела стеречься. — Пружина, до последней крайности сжатая, — повторила она.

— Когда пружину пережимают, она ломается. Там весь механизм пришел в негодность и нуждается в переборке.

— Нет, — тряхнула головой Золотинка, — не сломана.

— Да, конечно, у тебя был случай убедиться, когда ты съездила его по сусалам.

Золотинка не вздрогнула: разумеется, Рукосил должен был знать и это.

— Некрасиво это вышло. Жалею, что так… так получилось.

— Напрасно. Ржавые механизмы полезно встряхивать.

Золотинка ничего не сказала. Было неловко идти, оттого, что конюший не выпускал руки. Тропа понемногу поднималась среди редкого подлеска. Перелетая в просветах неба, вороны сопровождали их путь раздражительным и нетерпеливым карканьем.

— Теперь, — молвил Рукосил, поглядывая на Золотинку, — он часто это делал, — теперь Юлий возненавидит тебя. Или полюбит. Ты что выбираешь?

— Что-нибудь третье.

— Нельзя. Совершенно исключено. Либо то, либо другое. Либо одно — люто, либо другое — до умопомрачения.

Золотинка молчала.

Рукосил остановился и перенял руку, обнявши запястье так, чтобы осязать жилы. Тронул девушку за подбородок и заставил поднять голову. В глазах его обозначилась неподвижность, жуткая неподвижность упрямой, томительной силы.

— Я хочу, — внятно сказал он, — чтобы ты стала любовницей наследника.

Золотинка задохнулась, как от пощечины.

А Рукосил, накрыв пальцами быстро бьющиеся жилы, исследовал смятение сердца.

— Это расплата? — насильно улыбнувшись, сказала Золотинка.

— Именно так. И потом иного выхода у тебя просто нет. Куда ты денешься? Ты и так уже все там перевернула. И если будешь прислушиваться к моим советам, то придет время, завладеешь им окончательно. Как вещью. В изматывающей борьбе между вами падет тот, кто полюбит. Кто полюбит — тот обречен. За тебя я спокоен.

— Почему? — Голос ее несомненно дрогнул, это нельзя было скрыть.

— Потому что я предупредил тебя. Потому что я буду стоять за твоей спиной. Потому что я буду нашептывать тебе на ухо. Потому что я разложу для тебя каждое душевное движение Юлия на составные части, я покажу тебе из какой дешевой дряни состоит это движение. И когда мы удалим все летучее, все преходящее, напускное, останется на дне мертвая голова. Знаешь, что такое в алхимии мертвая голова?

— Да.

— Мертвая голова — это пригар, то, что остается на дне тигля после выпаривания, накаливания, возгонки — после всех воздействий, которым мы подвергнем душу Юлия. Так это называется — мертвая голова. Это то, что никак уже нельзя пустить в дело.

— Как бы я хотела вернуться домой… — молвила Золотинка, помолчав.

— У тебя нет дома, — пожал он плечами. — Ты не укроешься от меня. Нигде.

Золотинка опять примолкла, но не могла унять сердца, оно выдавало ее с головой.

— Нет, я не буду губить Юлия.

— Губить? — хмыкнул Рукосил. — Кто произнес это слово?.. Сердечко-то наше колотится: мы не хотим губить Юлия своей любовью. Своей демонической любовью. Мы боимся самих себя, вот мы какие… Ты уверена, что можешь сгубить Юлия?

— Да, — сказала Золотинка, хотя мгновение назад и никогда прежде эта дикая мысль не всходила ей в голову. Что толку было притворяться? Беззастенчивый разговор лишил ее надежды на самообман.

Рукосил же удерживал запястье. Другой рукой он похлопывал Золотинкину ладонь, как бы умеряя страсти… На безымянном пальце его Золотинка узнала перстень с белым прозрачным камнем необычайных размеров. Камень попадался ей на глаза и прежде, теперь она это вспомнила. То матовый, то прозрачный, а то багровый овал или многогранник в окружении растительности из витого золота занимал весь сустав пальца; зеркальные грани мерцали исчезающими оттенками, дробились в неуловимой игре света — они ломались на новые грани и смещались, грань заходила за грань, исчезала… начинала лучиться новая, постепенно распространяясь. Невозможно было уловить, что именно происходит, каково значение и смысл этой холодной игры, невозможно было задержать мысль…

Загрузка...