2

— Ну, чего ты сидишь, чего не пишешь? — возмущался на стропилах беседки Лет. Он нервно топтался по перекладине руконогами; сверху сыпалась труха, а Волшебная Линза дёргалась на шнурах, показывая то один уголок Светлой Страны, то другой.

Жилбыл поднял голову и посмотрел в жёлтые глаза Лета.

— Почему Государыня сегодня грустит? — спросил он.

— Вот и пиши об этом! На то ты и Летописец! — раздражённо крикнул Лет.

— Но я не знаю — почему.

— А ты и не должен знать, — отрезал Лет. — Твоё дело описывать каждый день то, что ты видишь. Вот и пиши: «Сегодня Государыня была грустна…» Или — «грустила»? Ну, тебе виднее, как.

— А кому это нужно? — неожиданно спросил Жилбыл. Впервые он подумал об этом и задал вопрос.

— Как — кому? — опешил Лет, но тут же нашёлся. — Кому надо, тому и нужно! А кому нужна жужилья радуга? Ты так скоро спросишь, кому нужна Государыня!

— Я спрашиваю не о том, — досадливо поморщился Жилбыл. — Послушай, Лет, а Летопись вообще кто-нибудь читает?

Лет замер на стропилах. С минуту он молчал, затем неуверенно проговорил:

— Кто-то, наверное, когда-нибудь прочитает…

— Лет, ты ведь здесь с самого начала, — сказал Жилбыл. — Ты помнишь первого Летописца?

— Да, — буркнул Лет. — Ты на моей памяти семьдесят четвёртый.

— Так что, за всё это время никто и никогда не брал читать Летопись?

На этот раз Лет промолчал, сконфуженно спрятавшись за стропилами.

— Значит, никто… — вздохнул Жилбыл. — А мне можно?

— Что — можно?

Из-за балки появился один глаз Лета.

— Почитать.

— А зачем?

Теперь уже два глаза Лета насторожённо смотрели из-под крыши беседки на Жилбыла.

— Быть может, я узнаю причину, так расстроившую Государыню сегодня.

Жёлтые немигающие глаза Лета пыхнули неодобрением. Но сам он молчал.

— Что — нельзя? — спросил Жилбыл.

Лет отвёл взгляд и неуверенно затоптался на стропилах.

— Вообще-то запрета нет…

— Так дай мне Летопись!

Лет медленно спустился по колонне на пол беседки.

— Может, не надо? — просительно протянул он.

— Надо, — усмехнулся Жилбыл.

Тенка, сидевшая на обруче на голове, подхихикнула, и Жилбыл погрозил ей пальцем.

Лет тяжело вздохнул и полез в нору. Отсутствовал он долго, но, наконец, выбрался назад, держа в руколапах плоскую деревянную шкатулку со свисающими с неё обрывками пыльной паутины.

— Может, всё-таки не будешь читать? — снова жалостливо попросил он.

— Буду, — решительно сказал Жилбыл.

Лет горестно покачал головой и, смахнув паутину, протянул шкатулку Жилбылу.

— Бери. Только будь аккуратен.

Жилбыл вздрогнул. О том же предупреждала его Государыня. Многое знает она. И многое предвидит…

— Это вся Летопись? — изумился он, взяв шкатулку. На удивление, она оказалась практически невесомой.

— Вся. Шкатулка волшебная. Сколько в неё листов не клади, или сколько не возьми, будет одинаково.

Жилбыл поставил шкатулку на стол и открыл. Любопытная Тенка спорхнула с обруча и чуть ли не нырнула в шкатулку.

— Не мешай, — строго сказал Жилбыл, и жужинья послушно взлетела выше, зависнув в воздухе рядом с его головой.

В шкатулке мерцал белый туман, в котором плавала тоненькая стопка листов.

«Лишь зарделась заря над лугом, как жужинья Тенка…» — прочитал Жилбыл последнюю строчку на верхнем листе, и его брови недоумённо поползли вверх.

— Так это же я писал! — вновь изумился он.

— А кто же ещё, — язвительно буркнул Лет. — Ты не с той стороны открыл Летопись. Переверни её.

Жилбыл закрыл шкатулку и увидел, что резная вязь на крышке складывается в слова: «Конец Летописи». Он перевернул шкатулку. На другой стороне было вырезано: «Начало». С благоговейным трепетом он открыл крышку и увидел там выцветший от времени древний лист пергамента, исписанный мелкими витиеватыми письменами.

— «Жил-был Летописец»… — с трудом разобрал он первые слова.

В это время сгорающая от любопытства Тенка опустилась ниже и зацепилась крыльями за перо, торчащее из чернильницы.

— Ах! — только и успела испуганно вскрикнуть она, как чернильница опрокинулась, и чернила выплеснулись на Летопись.

Земля дрогнула, и небо над Светлой Страной потемнело. Белый туман в шкатулке погас, а рукопись, залитая чернилами, стала коробиться, как от огня, превращаясь в прах.

— Вот и доигрались… — зловеще сказал Лет чужим голосом. Его жёлтые глаза стали наливаться кровавым светом.

Под крышей беседки вдруг противно захлопали кожистые крылья, и на пол посыпались комочки сухого помёта. Беседка задрожала, по её мраморным колоннам пошли трещины. Шнуры Волшебной Линзы лопнули, и она с грохотом обрушилась на пол, брызнув в стороны бесчисленными осколками.

Жилбыл вскочил и стремительно выбежал из беседки. То, что он увидел, ошеломило его. Исчез безобразный шрам на лестнице, а с ним и ровное ковыльное поле. Лестница стала шире, но ступени с правой стороны были выщербленными, с огромными трещинами и выбоинами, а вместо перил торчали ржавые острые шипы. Холм восстановился, и теперь по правую сторону от лестницы был голый каменистый склон, за которым открывался вид на сумрачную долину с диким непролазным лесом и чёрными мёртвыми болотами, местами затянутыми слоистыми испарениями. Оттуда тянуло промозглой сыростью, гнилью и тлением.

— Государыня! — в ужасе закричал Жилбыл и вскинул взор к вершине холма. И увидел, как под восстановившейся аркой, увитой с левой стороны цветами, а с правой — сухой мёртвой лозой плюща, медленно, со скрипом, поворачивается трон, являя ему и всему миру левый лик Государыни. Лик злобной костлявой старухи с всклокоченными седыми космами, облачённой в грязные чёрные лохмотья.

— Мне страшно… — цепляясь за рубаху Летописца, билась крыльями Тенка.

Жилбыл прикрыл её ладонью, прижимая к сердцу. И только тут понял, что всё: и добавившаяся половина лестницы, и восстановившийся склон холма, и открывшаяся ему панорама дикого леса с гнилыми болотами, — то, что он до сих пор считал правой стороной, на самом деле для Государыни было левой…

Будильник затрещал крупнокалиберным пулемётом, и я, бросившись на стол, как на амбразуру, накрыл будильник телом. Краем глаза я всё же уловил, как Шипуша, с не уступающей моей реакции стремительностью, юркнула за холодильник.

Чёрт побери, ну и сон! Но почему именно Волшебная Страна? Согласно канонам психологии, должно было присниться что-то из блаженной юности… Да я вообще не думал, что усну!

Я поставил на плиту чайник, убрал в нишу пальто и направился в ванную комнату. Воду только начали подавать, и я, пережидая, пока кран раскашляется воздушными пробками, скопившимися за ночь в трубах, застыл перед зеркалом. Ну и вид у меня! Рубашка помята, седая борода всклокочена, как космы у левого лика Государыни, под глазами набрякшие сине-чёрные мешки. Хорошо бы сбрить бороду, но об этом можно только мечтать. Мыло у меня сохранилось ещё из старых запасов, но вот лезвия, как, впрочем, и зубная паста, кончились, и сейчас мне не по карману.

Почистив зубы мылом и умывшись, я всё-таки ножницами коротко подстриг бороду — уж больно непрезентабельный вид она имела, — кое-как разгладил мокрыми ладонями рубашку и вернулся на кухню. Вода в чайнике закипела, и я, разбавив её настоем липового цвета, выпил две чашки не очень приятного без сахара напитка. К варенью притронуться не решился, оставив его гостьям. Чем-то же их кормить надо? Поставив на стол рядом с банкой варенья пачку вермишели, я написал записку: «Сварите вермишель, а в холодильнике возьмите консервы».

Вот вроде бы и всё, что я мог им предложить. Пора на работу. Ах да, забыл о любимице. Я достал из холодильника колбасу, отрезал тоненький ломтик, мелко накрошил его на блюдце и поставил блюдце на пол у окна.

— Шипуша, кушать! — позвал я. Обычно слово «кушать» оказывало на кошку магическое действие, и она стремглав, где бы ни находилась, мчалась к блюдцу, стуча когтями по линолеуму. Но на сей раз кошка из-за холодильника не вышла. Обиделась.

— Тогда пока, — сказал я ей, оделся, осторожно, чтобы не хлопнула дверь, вышел из квартиры и пешком направился в институт. Раньше на работу ездил троллейбусом, но теперь общественный транспорт стал мне не по карману.

Осень в этом году грянула неожиданно и сразу, и намного раньше календарного срока. С дождём, холодом и ветром. Небывалые для конца августа в наших краях крепкие заморозки превратили не успевшие пожелтеть листья в зелёные тряпицы, и они висели на деревьях ослизлыми уродливыми сосульками. Шальной ветер раскачивал их, слепляя листья в тяжёлые бесформенные гроздья, а затем срывал эти гроздья, и они падали на асфальт с неприятным чмокающим звуком. Кучки тёмно-зелёной слизи противно, как слякоть, расползались под ногами, но никто листья не убирал.

Оскальзываясь на киселе из зелёных листьев, я шёл вдоль когда-то оживлённой, запруженной транспортом, центральной улицы. Сейчас по ней лишь изредка на бешеной скорости проносились легковые иномарки, да совсем уж редко проползал битком набитый людьми обшарпанный отечественный троллейбус.

У городского парка я свернул на дамбу и пошёл между прудами. Когда-то вдоль них, налезая друг на друга, ютились шахтёрские мазанки времен царизма, непонятно по какой причине называемого ныне просвещённым. Стоки нечистот со дворов мазанок настолько загадили пруды, что превратили их в зловонные болота. При социализме мазанки снесли, пруды почистили, вдоль берегов посадили парк, и через тридцать лет в прудах наконец появилась рыба, а в камышах даже стали гнездиться утки. Сейчас, похоже, оздоровлению центральной зоны города пришёл конец. Парк начал активно вырубаться якобы под застройку коттеджами для шахтёров, изъявивших будто бы во время последней забастовки желание вновь обосноваться на берегах прудов. По крайней мере так объяснял горсовет. То бишь, муниципалитет. Так я и поверил этой басне. Откуда шахтёру взять сумасшедшие деньги на строительство коттеджа, если в месяц он зарабатывает столько, сколько пронырливый спекулянт заколачивает за день, перепродав два-три ящика маргарина (того самого, который я так и не отоварил по талонам) в сопредельное независимое государство.

Впрочем, что мне сейчас до проблем воротил из муниципалитета? Мне бы поесть чего-нибудь, да гостей накормить… Что им та вермишель, да две банки консервов? И тут, уже подходя к институту, я внезапно подумал: а зачем я поставил консервы в холодильник? Это нелепое действие вызвало у меня улыбку, и на душе вдруг стало необычно хорошо. Как в юности. Как иногда мало нужно человеку для хорошего настроения.

Не заходя в лабораторию, я прямиком направился к директору. Как всегда с утра он проводил совещание, и я, немного поболтав с секретаршей, сел и тут же в приёмной написал заявление на недельный отпуск за свой счёт. Так что, когда директор освободился, я, как говорится, был во всеоружии.

— Можно? — спросил я от дверей, зайдя в кабинет.

Директор угрюмо кивнул, не поднимая головы и не отрывая взгляда от бумаг на столе. Свою фамилию Хмурый он оправдывал на все сто процентов. Его мрачное, синюшное то ли от какой-то болезни, то ли просто от душевной жёлчи лицо невольно наводило на мысль, что перед тобой либо отпетый человеконенавистник, либо отчаявшийся самоубийца — столько в его лице было открытой неприязни и отвращения к окружающему миру.

Я подошёл к столу и протянул директору заявление.

— Здравствуйте, — сказал я.

— Садись, — буркнул он вместо приветствия.

Я сел.

— Сдашь аннотацию за квартал, и можешь идти в свой отпуск, — прочитав заявление, тяжело обронил Хмурый, по-прежнему не поднимая на меня взгляда.

Я нормально реагирую, когда ко мне обращаются на «ты». То есть, когда собеседник общается со мной на равных, без проявлений высокомерия или уничижения. Кем бы ни был собеседник — бомжем, или министром. Моего же директора мне всегда хотелось одёрнуть. Корректно, с чувством собственного достоинства объяснить, что какой-никакой, а я всё-таки член Союза Писателей, что в табели о рангах несколько выше, чем его кандидатская степень. Но я никогда этого не делал. Внутренне морщился, но молчал. Мало того, знал, что никогда не скажу ничего подобного. Воспитание не позволяло, хоть и получил я его не в кадетском корпусе.

— До конца квартала ещё месяц, — спокойно возразил я. — Выйду из отпуска и напишу.

Хмурый наконец одарил меня тяжёлым взглядом. Ох, и не любил он, когда ему возражали.

— Пока я здесь директор, распоряжения отдаю я. А ты их должен выполнять.

И всё же я не выдержал.

— В таком случае я уйду в отпуск без вашего разрешения.

Болезненно тёмное лицо Хмурого совсем почернело.

— А я тебя уволю! — твёрдо пообещал он.

Странно, но эта фраза меня развеселила. Вести мою тему в институте никто бы не смог. А это означало, что тему с моим увольнением придётся закрыть. Откуда следовало существенное сокращение финансирования программ института Комитетом по науке, что, в свою очередь, вело к снижению фонда зарплаты, и, самое главное для директора, основательно уменьшало грабительские отчисления с тематик на накладные расходы, с которых кормилась администрация и которые сама же администрация и назначала.

Меня так и подмывало спросить: «А что, руководство моей темой вы возьмете на себя? Или повысите и без того непомерные отчисления на накладные расходы?» Но я не спросил.

— Договорились, — кивнул я. — Буду надеяться, что найду работу с зарплатой, позволяющей не только существовать, но и жить.

— Сядь! — с трудом сдерживая себя, прорычал директор. Понимал он прекрасно, кто от кого зависит, да и повышать накладные расходы было уже некуда — тогда бы нечего было платить непосредственным исполнителям. Но покуражиться Хмурый обожал. Все они такие — кто из грязи, да в князи…

И я, начав было вставать, сел. Действительно, будь проклято моё воспитание — нет, чтобы с достоинством удалиться!

Хмурый снова уткнулся в моё заявление и перечитал его.

— Что это значит: «в связи с личными обстоятельствами»? — мрачно изрёк он. — Фининспекция меня оштрафует.

И вот тут я уже сорвался. Я прекрасно понимал корявость этой фразы. Но не это интересовало Хмурого. И не в фининспекции было дело. Однако всему должен быть предел. Даже директорскому любопытству.

— А что, фининспекция по-прежнему требует, чтобы в больничных листках писали диагноз? Хорошо, давайте допишу: «По поводу лечения сифилиса».

Вот этого Хмурый от меня явно не ожидал. Будучи мягким человеком по своей сути (той самой «манной кашей» по определению Татьяны), я старался по мере сил не конфликтовать ни с кем. Поэтому и директору зачастую объяснял подноготную своих редких просьб. А тут, видишь ли, взбунтовался!

— Ладно, иди, — многообещающе буркнул Хмурый.

— Спасибо, — корректно поблагодарил я и направился к двери.

«За что!? — возмутилась моя гордость. — Он что — тебя облагодетельствовал? Это его обязанность!» «Так же, как и моя обязанность быть вежливым, — не очень уверенно возразил я сам себе. — Не моя вина, что в наше время элементарную вежливость почему-то принимают за подобострастие…» А когда те, к кому она обращена, понимают, что это действительно просто вежливость и ничего более, они становятся твоими врагами. Как сейчас. Хотя друзьями с Хмурым мы никогда не были — слишком разные у нас интересы. Ну и чёрт с ним! Как-то на одном из писательских семинаров мой старый приятель Юра Минский, дня три активно повращавшись среди литераторов, ошеломил меня неожиданной репликой: «Слушай, а ты знаешь, что у тебя здесь много врагов?» Ничего об этом и не подозревавший, я, естественно, опешил, но всё же нашёлся: «Это их проблемы. Не хватало мне из-за этого переживать. Я переживаю только за друзей».

Перед уходом из института я зашёл в свою лабораторию и дал сотрудникам задание на неделю. Чёрта с два, чтобы в моё отсутствие хоть кто-нибудь из них палец о палец ударил! Как однажды ответила одна лаборантка на моё замечание по поводу её опоздания: «Скажите спасибо, что за такую зарплату я сюда вообще прихожу!» И таки она была права. Но, определив фронт работ для сотрудников, я, по крайней мере, успокоил свою совесть. Остатки порядочности по отношению к научной работе у меня ещё сохранились.

Я вышел за проходную института и в нерешительности остановился. Хорошее настроение рассеялось как дым. Теперь предстояло совершить нечто противное моему естеству — пойти и просить с протянутой рукой. Раньше меценаты искали таланты, но теперь места поменялись, и все, кто имеет хоть какое-то отношение к культуре, в том числе и литераторы, сами ищут спонсоров. Впору мне, как Кикеро (в наше время почему-то называемого Цицироном), воскликнуть: «O tempora, o mores!»[3]

Но деваться мне из своего времени было некуда, поэтому я взял себя, фигурально говоря, за шиворот и поволок на поклон к Сашке Устинову. Страстному поклоннику фантастической литературы, с которым мы на этой почве когда-то сошлись на книжном рынке. Когда-то — это при социализме, когда мы с ним были практически равны в своих финансовых возможностях. Сейчас же Устинов стал крупным преуспевающим бизнесменом, из Сашки превратился в Александра Ивановича, но фантастику по-прежнему любил. И моя писанина ему нравилась. Как-то он даже предложил издать мою книгу за его счёт. Но тогда мои произведения ещё шли в издательствах нарасхват, и я отказался.

Офис Устинова я нашёл с трудом. Не был я у Сашки никогда: так, встречался пару раз на улице, да на книжном рынке, откуда и знал о его успехах в мире бизнеса. Собственно, офис — слишком презентабельное слово для трёх комнатушек в какой-то конторе, типа многочисленных социалистических «упрснабсбытов», в своё время намертво проросших в коммуникационную сеть города. Как канализация. Сейчас свою коммуникационную сущность конторы утратили, но, тем не менее, перестав заниматься «снабом» и «сбытом», жили безбедно, сдавая в наём часть помещений новым коммерческим структурам.

Потыкавшись по комнатушкам конторы, я выяснил, где находится кабинет Устинова, и открыл дверь.

Устинов восседал за столом и развлекал стоявшую перед ним миловидную женщину отборным матом. Как я понял из обрывка фразы, тирада касалась то ли его компаньонов, то ли нового закона о предпринимательской деятельности, то ли того и другого вместе.

— Можно? — спросил я.

— Ба! — увидев меня, взревел Устинов, оборвав тираду где-то посередине. — Валичек, привет! Заходи!

Он расплылся в улыбке, встал из-за стола и крепко пожал мне руку.

— Это писатель, — представил он меня миловидной женщине и вплёл в свою речь несколько непечатных идиоматических выражений, долженствующих означать превосходную степень. — Помнишь, я тебе о нём говорил.

«Вот оно — бремя славы!» — подумал я.

— Очень приятно, — корректно, низким голосом проговорила женщина.

— Здравствуйте, — сдержанно кивнул я, ожидая, что и из её уст сейчас польётся идиоматика. Но нет, похоже, здесь это было личной прерогативой Устинова.

— Садись! — радушно предложил Устинов, вновь водружая своё объёмное тело за стол.

Я сел в кресло напротив, и тут же провалился в него. Колени взлетели вверх, тело само собой откинулось на спинку кресла, и я ощутил себя в каком-то странном беспомощном положении, словно спеленатым в люльке-шезлонге.

— «Массаракш»! — рассмеялся я, безуспешно пытаясь сесть нормально. Под Стругацких работаешь?

— Не понял? — поднял брови Устинов.

— Твоё кресло похоже на устройство Прокурора из «Обитаемого острова», — пояснил я.

Устинов деланно улыбнулся. Не помнил он этого.

— Я пойду. Не буду вам мешать, — корректно проговорила миловидная женщина.

— Погоди, — остановил её Устинов. — Ты что будешь: кофе, пиво? обратился он ко мне.

Я замялся. Уж и не помню, когда я в последний раз пил эти, ставшие теперь для меня экзотическими, напитки.

— Лучше пива.

— Скажи там, пусть ему пива принесут. А мне — чай, — распорядился Устинов.

— А ты что, пива не пьёшь? — спросил я, когда двери за женщиной закрылись. В своё время Устинов зашибал крепко.

— Пиво иногда пью, а крепче — нет. На компьютер здорово действует, постучал он себя пальцем по лбу. — Нужно либо коммерцией заниматься, либо пить.

Что ж, он прав. Хотя, честно говоря, от него этого не ожидал.

Через минуту передо мной, как по мановению руки, появилась банка пива, а перед Устиновым — чашка чаю. Устинов помешал чай ложечкой, отхлебнул.

— Ну, выкладывай, по какому делу, — взял он быка за рога.

Я снова рассмеялся.

— Ты чего? — подозрительно спросил Устинов. Обидчив он был, как ребёнок.

— Анекдот вспомнил, — сказал я.

— Ну?

Я поёрзал в кресле, пытаясь устроиться поудобнее. Естественно, что из этого ничего не получилось.

— Значит, так, — сказал я. — Приезжает наш турист во Францию. Ещё в советские времена. В кармане у него, сам понимаешь, три франка, водят всю группу по Парижу толпой… Тяжко нашему туристу, а ведь у него мечта жизни сбылась — наконец-то он в Париже! И страшно ему хочется почувствовать себя настоящим парижанином, будто он всю жизнь здесь прожил. Короче, откололся он тихонько от группы и сел за столик под зонтиком в каком-то летнем кафе. Меню посмотрел — что там на три франка можно заказать? Только чай. Заказал чай. Сидит, ложечкой в чашке помешивает, на Париж смотрит.

И только он начинает себя истинным парижанином ощущать, как вдруг из-за соседнего столика к нему обращаются:

— Простите, вы русский?

— Да, — опешивает наш турист. — А как вы догадались?

— А вы, — говорят из-за соседнего столика, — когда чай перемешиваете, ложечкой в чашке звените.

Внял совету наш турист, размешал чай по-европейски, отхлебнул и снова попытался в образ парижанина войти.

Тут уже из-за другого столика к нему обращаются:

— Простите, вы русский?

— Да, — начинает уже сердиться наш турист. — А вы как догадались?

— А вы, когда чай пьёте, — отвечают ему, — ложечку из чашки не вынимаете.

Вынул ложку из чашки турист, на блюдечко положил, и снова чай отхлебнул. Пусть теперь кто-нибудь в нём европейца не признает!

— Извините, — обращается к нему на ухо официант. — Вы русский?

Вздрагивает наш турист и смотрит на официанта обалдевшими глазами.

— А почему вы так решили? — спрашивает.

— А вы, когда чай пьёте, глаз прищуриваете, будто у вас ложечка в чашке.

Устинов делано рассмеялся, вынул ложку из чашки и залпом опрокинул в себя чай.

— Вот-вот, — заметил я, откупоривая пиво. — Именно так, исконно по-русски, и поступил наш турист в конце истории.

— А я не собираюсь под Европу подделываться! — гаркнул Устинов. Пусть принимают меня, мать их…, таким, какой я есть. Знаешь, как они на цырлах вокруг меня скачут: продай то, продай это?

Я тактично опустил глаза и отхлебнул пива. Кураж у Устинова тоже был посконно русским, купеческим.

— Ладно, не тяни кота за…! Говори, что там у тебя? — распорядился Устинов. Что-что, а нахрапистость всегда была у него в крови. Благодаря ей он и стал преуспевающим бизнесменом. Время первичного накопления капитала есть время беспринципных и наглых, если я правильно понимаю политэкономию.

Чтобы скрыть замешательство, я опять приложился к банке с пивом. Прямые вопросы, касающиеся меня лично, вызывали у меня нечто вроде речевого ступора. Я начинал мямлить, говорил невразумительно, что, естественно, производило отнюдь не благоприятное впечатление. А мне сейчас край как необходимо было получить поддержку от Устинова. Не для себя (хотя просить нужно было именно так) — сам я предпочёл бы сдохнуть с голоду, чем унизиться до попрошайничества.

— Шурик, — собравшись с силами, начал я, — когда-то ты предлагал издать мою книгу за твой счет…

На большее меня не хватило. Я вновь замялся, вертя в руках пустую жестянку. Глаз на Устинова я поднять не мог — сгорел бы от стыда.

— Ну? — подстегнул он меня. Именно подстегнул, а не подбодрил. По-другому Устинов не умел. И не хотел.

— Как ты смотришь на это сейчас? — решил я уйти от прямой просьбы.

— Как бизнесмен, — мгновенно отреагировал он. — Сколько я буду с этого иметь?

Этого вопроса я и боялся. В нём была вся загвоздка. Похоже, я сейчас начал бы мямлить, и из этого ничего хорошего не получилось бы.

Выручила меня распахнувшаяся дверь. В кабинет колобком вкатился сияющий улыбкой толстячок в разноцветной куртке, обляпанной «лейбами» и исписанной призывами на английском языке покупать жевательную резинку, джинсах-галифе и кроссовках на толстенной подошве. Типичный сутенёр по западным меркам. А по нашим — ярчайший представитель нарождающихся деловых кругов.

— Привет, Сашок! — заорал он с порога и швырнул на стол огромный складной нож. — Получай заказ!

— Здоров, Женечка, ядрёна мать! — обрадовался Устинов. — Извини, бросил он мне и снова обратился к «сутенёру»: — Привёз? Как там Италия, мать…?

— А нормально!

— Колёса себе пригнал?

— А как же! «Хонду». И знаешь, какой мне номер здесь на неё дали? «я — 1941 СС»!

Устинов расхохотался. Я индифферентно промолчал, как бедный родственник. Но толстячок уставился на меня таким требовательным взглядом, будто обязывал разделить с ним веселье.

Я кашлянул. Никакого снисхождения — толстячок Женечка по-прежнему таращился на меня, требуя, как истый сутенёр, соития с его радостью по поводу присвоения машине столь многозначительного номера.

— Н-да, — причмокнул я тогда и тоже представился: — А я — Валентин Бескровный. — Выдержал паузу и скромно добавил: — Писатель.

Улыбку с «сутенёра» как ветром сдуло. Больше он на меня не смотрел.

— Кстати, — сказал он Устинову, — я тебе ещё должен. Ты мне давал триста пятьдесят. Триста за нож, плюс шестнадцать… ну, ты помнишь за что… Итого с меня: тридцать четыре бакса.

Он достал объёмистое портмоне, отсчитал деньги и положил их на стол.

— Извини, спешу. Созвонимся!

И он выскочил из кабинета, так больше и не удостоив меня взглядом.

— Пока! — бросил ему в спину Устинов. Инцидента между мной и «сутенёром» он не заметил, с искренним, детским любопытством вертя в руках нож.

— Ты, прямо, как ребёнок, — заметил я, наблюдая за ним.

— Да, — неожиданно согласился Устинов. — Нравятся мне такие штучки!

Он нажал на кнопку, и из колодочки ножа выскочило огромное лезвие.

— У меня дома и «винчестер» есть. Знаешь, как у американских полицейских, с продольно передёргивающимся стволом?

Честно говоря, упоминание «винчестера» вызвало у меня в первый момент ассоциации с компьютером. Но у наших «деловых людей» несколько другие интересы и увлечения.

Дверь снова отворилась, и в неё вплыла давешняя миловидная женщина.

— Александр Иванович, вы просили деньги на карманные расходы, пропела она грассирующим голосом и положила на стол две пачки купюр. То ли у неё действительно была такая манера разговора, то ли просто «строила глазки» писателю. Вообще странно, как меняются люди, стоит им услышать, что ты писатель. Словно ты какой-то идол, недоступный в своей лучезарности. Впрочем, я и сам когда-то, на заре своего творческого пути, чуть ли не в рот заглядывал писателям. Теперь же — насмотрелся…

Устинов разорвал одну пачку, небрежно пролистал её, бросил на стол. Брови мои взлетели вверх. Это были наши родные «фантики» купюрами по пятьдесят тысяч.

— Хорошо, — буркнул он.

— Да, ещё одно, Александр Иванович, — елеем расплылась «милашка». — У нас сейчас налоговая инспекция, мы подбиваем счета, так что просьба на карманные расходы много не брать.

— Много — это сколько? — раздражённо бросил Устинов.

— Ну, не больше десяти миллионов в день.

— Ладно, — отмахнулся Устинов, и «милашка» ретировалась, одарив меня на прощание многозначительным взглядом. Если бы она знала, сколько я сейчас зарабатываю, я бы не удостоился никакого.

— Чёрт его знает, что делается…! — взорвался Устинов. — Своими деньгами распоряжаться не могу!

Я откровенно рассмеялся.

— Ты чего? — подозрительно уставился он на меня.

— Для меня подобные деньги — нечто несусветное.

— Разве это деньги? — поморщился Устинов. Он достал портмоне, расстегнул его и извлёк толстую пачку зелёных купюр.

— Вот это деньги, — сказал он, протягивая мне одну купюру.

Я посмотрел. Купюра оказалась тысячедолларовым банкнотом. Который равнялся, уж и не знаю, скольким моим годовым зарплатам. Высоко у нас ценятся как научные работники, так и писатели…

— Неплохо живёшь, — кивнул я, возвращая банкнот.

— Не жалуюсь, — отрезал Устинов. — Ну, так как: продолжим разговор о твоей книге?

— Сейчас на книгах ты ничего не заработаешь, — собравшись с духом, решился я. — С твоей стороны это может быть разве что благотворительной акцией.

Устинов поскучнел.

— И сколько это мне будет стоить?

Я прокашлялся.

— Двадцатилистовая книга… то есть, страниц на пятьсот, — запинаясь, проговорил я, — тиражом, скажем, тысяч тридцать…

— Так сколько?

— Миллионов сто, — нырнул я с головой в омут.

Устинов, изобразив на лице задумчивость, постучал пальцами по столу.

— Нет, — твёрдо сказал он. — Я денег на ветер не бросаю. За сто миллионов я могу взять две «иномарки», перепродать их и заработать ещё столько же.

— Нет, так нет, — кивнул я. Честно говоря, ничего другого я и не ожидал. И всё же решился на последнее унижение: — Слушай, а «придворный» писатель тебе не нужен? В принципе, я теперь стал не очень переборчив…

— Нет, — вновь отрезал Устинов, но тут же смягчился. — Ты что, совсем на мели?

— Да.

— Не понимаю, — пожал он плечами. — Сейчас столько возможностей… Приложи минимум усилий — и греби деньги лопатой!

Я горько усмехнулся. Психология наших «деловых людей» была мне хорошо известна. И то, что другой психологии они не понимали и не принимали тоже.

— Знаешь, — сказал я, отнюдь не надеясь на понимание, а больше для самого себя, — у каждого в жизни есть своя стезя. У тебя — коммерсанта, у меня — писателя. Я надеюсь, что деньги для тебя не главное (каюсь, здесь я покривил душой, ибо был уверен в обратном). Главное, процесс их получения. Таким же главным для меня является писательский процесс. И я уже не в том возрасте, чтобы менять свои увлечения. Тем более что их в любом возрасте поменять практически невозможно.

Устинов задумчиво побарабанил пальцами по столу. Кажется, я таки что-то зацепил в его душе. Вероятно, он ещё не настолько закуклился в своём «коммерческом мирке», а, может, просто моя лесть о «стезе человеческой» бальзамом пролилась на его душу. Всё-таки одно существенное отличие между нашими и западными коммерсантами есть. Там никто не смущается говорить, что он делает деньги, только деньги и исключительно деньги. Наши же «деловые люди» постоянно ищут оправдания своим действиям среди высоких материй. Основательно въелся в наше сознание, где-то на уровне подкорки, коммунистический лозунг о том, что деньги — лишь средство достижения цели. А сама цель может быть только светлой и прекрасной, но никак уж не самими деньгами.

— Я бы, конечно, мог дать тебе… — раздумчиво протянул Устинов тоном, явно намекающим на то, что я, как писатель — по идее: человек высоких моральных принципов, — попрошайничать не буду.

Не знал он, что я уже доведен до крайности. И просил не для себя.

— Так дай, — глухо оборвал его я, не поднимая глаз. — Считай, что я пришёл к тебе с протянутой рукой.

Ничего не сказал Устинов. Не глядя, снял с разорванной пачки несколько «фантиков» и положил передо мной.

Я взял деньги, которые Устинов таковыми не считал, и встал.

— Спасибо, — кивнул я и попытался пошутить: — Будем полагать, что в моём лице ты спас от смерти отечественную фантастику.

Устинов только развёл руками.

— Счастливо, — попрощался я, не протягивая руки. Вряд ли бы он её пожал. Обманул я его в его ожиданиях.

— И тебе счастливо, — без улыбки сказал он.

И я вышел. И только тогда у меня пламенем стыда заполыхало лицо. Путь к Устинову на всю оставшуюся жизнь мне теперь был заказан. Не любят богатые нищих. Особенно наши — наших. Большинство из них изучало в своё время политэкономию — знают, за чей счёт богаты.

Я вышел на улицу, но, странное дело, несмотря на горящее лицо, стыда не испытывал. Наоборот, приподнятое настроение царило в душе. Наверное, то же самое испытывают рэкетиры, «сняв» мзду с клиента. Хотя по Марксу и Ленину я сейчас совершил почти что акт экспроприации.

И всё же не всё так просто было на душе, потому что буквально через несколько шагов в голове зашумело, а ноги стали ватными. Я с трудом доплёлся до ближайшей лавочки и рухнул на неё. Может, и не в душе было дело — всё-таки хлеб и кефир не столь калорийная пища, которая может позволить человеку эмоциональную перегрузку.

Загрузка...