Она жила в Ленинграде, обыкновенная девочка из обыкновенной большой семьи. Училась в школе, любила родных, читала, дружила, ходила в кино. И вдруг началась война, враг окружил город.
Блокадный дневник девочки до сих пор волнует людей, обжег и мое сердце. Я решил рассказать о былом и отправился по следам горя, безмерных страданий, безвозвратных потерь. Но отыскались родственники, семейные фотографии, архивные бумаги, нашлись свидетели. Я держал в руках вещи, что хранили касание рук девочки, сидел за партой в классе, где она училась, смог бы с закрытыми глазами обойти ее прежнее жильё и назвать все предметы.
Порою казалось, что я рядом с той девочкой. В том блокадном, трагическом, непокорном городе. И мучало бессилие помочь, спасти. И вспомнилось пережитое лично.
…Никому не дано творить чудеса, ничто не изменить, не исправить в прошлом, но можно и должно предупредить и оградить будущее. Я расскажу, обязан рассказать.
Итак, жила-была девочка. Звали ее Таня Савичева.
Ленинград стоит на островах. Самый большой из них — Васильевский. Вдоль, как полосы на спине бурундука, тянутся проспекты с названиями, поперек — безымянные улицы. Зато каждая сторона улицы — линия имеет свой номер. На 2-й линии, в доме 13/6 жили Савичевы.
Внизу — Таня с мамой, братьями, сестрами и бабушкой, во втором этаже, прямо над их квартирой, — два одиноких брата, Танины дяди. Так что в одном подъезде жили сразу девять Савичевых.
В доме только и разговоров о скором отъезде в Дворищи. Потому, наверное, и приснилась дедовская рубленая изба-пятистенка. Будто выходит Таня из полутемных сеней на светлое крылечко. Вся такая нарядная, городская. Синее, в крупный белый горошек платье, зонтик курортный в руке, через плечо сумочка матерчатая из того же ситца и тоже мамой сшитая, белые носки с двумя голубыми полосочками и спортсменки со шнуровкой. Русые волосы прижаты обручем, пружинистой дужкой, обтянутой цветным целлулоидом.
Сошла по ступенькам на землю. Позади со стуком оконные створки распахнулись, кто-то спросил: «Ты куда навострилась?» И Таня этак по-взрослому: «На Вельское озерцо, искупаться».
Миг — и за околицей. Идет-бежит на деревенский пляж, перепархивает луговые цветы и травы. И чувствует: захочет — поднимется выше зеленых косогоров, поплывет над псковским краем.
И вот она уже в небе.
В Дворищах вся родня на улицу высыпала. Улыбаются, ахают, машут. Кто ладошкой, кто платком.
А это еще кто-что? За огородами, на солнцепеке лежит коза не коза. Голова у нее человеческая, как у египетского сфинкса. И колышек, к которому привязана, высокий, фигурный, чашей увенчан. Точь-в-точь бронзовый светильник у Невы.
«Бе-е, — зовет коза. — Бе-бе! Спускайся, молочком угощу».
«Спасибо, — отвечает Таня. — С удовольствием бы, и пить ужасно хочется, но такая красота в небе!»
В лиловой дали город, древний Гдов у знаменитого Чудского озера; вблизи — многолюдные Дворищи. Вдруг рядом бесшумно планер объявился. За прозрачным колпаком пилотской кабины сестра видна. В комбинезоне, летчицком шлеме, в больших очках — будто с запомнившейся Тане праздничной демонстрации на Дворцовой площади.
Покачала сестра дриветственно крыльями, спросила: «Нравится?» — «Прекрасно, дух захватывает! И ничуть не страшно», — восторженно кричит Таня. Нина вздыхает: «А мама запретила мне летать, заставила бросить аэроклуб…»
Таня шепчет: «Ты смелая, я горжусь тобой». Планер грустно отмахнулся крыльями. Что уж теперь говорить об этом. Ни к чему душу бередить.
«Летим в Ленинград!» — Нина не предлагает, командует. Она не только внешне, но и характером в маму: добрая и решительная.
«Летим!» — с радостью соглашается Таня.
С высоты поднебесья видно далеко-далеко. Вон уже Исаакиевский собор, Адмиралтейство. Заблистали золотые…
«Бе-елые», — поправил, заикаясь, мужской голос.
«Почему — белые?» — возражает Таня. Купол храма и шпиль с корабликом — золотые.
Заспорила — сон и оборвался, кончился полет.
— Черных сама насушу, — сказала мама.
Голос мамин особенный, с улыбкой.
— Как в Дворищах говорят? «От Марии Игнатьевны без сухарей не уедешь». Так, Мишулька?
Брату уже двадцать лет, Мишулькой называли его в детстве.
— То д-давно было, когда г-голодовали, — Миша с малолетства заикается.
— В деревне и ныне не очень сытно, — говорит мама. — Прикупи сухариков, батонов белых. Да пряников с повидловой начинкой.
— Дорога сама з-знаешь какая… — продолжает упрямиться Миша.
Путь в Дворищи не очень долгий, но сложный. Поездом до Кингисеппа, затем километров десять лесом и полем. В дождь и парная упряжка застревает. А пеши, с громадным чемоданом и тяжеленным рюкзаком…
— Все руки об-борвешь.
— Надо, Михаил, — совсем уже иначе произносит мама. Человек мягкий, добрейший, но слово ее твердо. Бесполезно перечить. И непринято в семье старших не слушаться.
— Л-ладно.
Таня лежала с закрытыми глазами: жаль расставаться с полетом.
В другой комнате застрочила, как пулемет в кино, швейная машина: мама принялась за работу. В передней возился Миша, собирался идти по магазинам.
«А почему он не на заводе?» — удивилась Таня и вспомнила, что брат с сегодняшнего дня в отпуске и завтра уезжает в деревню. Через две недели поедут следом и Таня с мамой. Отпразднуют бабушкин день рождения и поедут. На все лето. А Лека, Нина и Женя прибудут в Дворищи тогда и на столько, когда и какой кому отпуск дадут на работе.
Таня приоткрыла глаза: сон все равно не вернется.
Кровать с никелированными шарами на высоких спинках отгорожена гигантским буфетом и трехстворчатой ширмой. Буфет с резными дверцами, множеством отделений и бесчисленными ящичками разделяет комнату на спальню и гостиную. Ширма красного дерева с узорчатыми стеклами — сбоку.
Из-за ширмы выглядывала бабушка. Ее давняя подруга и родственница как-то гостила здесь и рассказывала, что бабушка — тогда, конечно, еще не бабушка, совсем молодая женщина — выделялась умом и красотой. Она и сейчас такая, уверена Таня.
Умные, выразительные глаза, чистый и высокий лоб; несмотря на седые волосы, ни за что не угадать, сколько на самом деле лет. А бабушке 22 июня исполнится семьдесят четыре. Знакомые и соседи обращаются к ней почтительно, по имени и отчеству — Евдокия Григорьевна. Она старее всех Савичевых, но очень бодрая и все успевает, со всем управляется, главная кормилица…
— Пробудилась, маленькая?
Таня самая младшая в семье — но какая же она маленькая?
— Ба-абушка, я в четвертый класс перешла, мне скоро двенадцать будет!
Счастливый сон не забылся. Таня сладко потянулась, будто крылья развела, похвалилась горделиво:
— А я опять летала.
— Ну и хорошо, ну и замечательно. Стало быть, растешь, взрослеешь. Ну, поднимайся, маленькая, одна ты еще не кушала. Некогда мне, я в гости навострилась. Поедешь к тете Дусе?
Дуся — бабушкина племянница и, значит, никакая Тане не тетя, да и знают о ней всего ничего. Сюда не ездит, к себе на Лафонскую улицу не зовет. Время от времени ее навещает бабушка и берет иногда с собою Таню.
Прокатиться через половину города к Смольному заманчиво, но и упустить прогулку с дядей Васей жаль. С ним так всегда интересно!
— А можно, я останусь? — вежливо отказывается Таня.
Бабушка ничуть не обиделась:
— Оставайся.
Таня ела без охоты. На завтрак яичница, булочка с маслом и чай.
— Молока в Дворищах вволю попьешь. Козье. Оно вкусное, целебное, врачами тебе прописанное.
— Не люблю козье, — поморщилась Таня. — Жирное, сладкое.
— Любишь не любишь, а надо. Для здоровья твоего требуется. Ну, кушай, кушай.
— Ба-абушка, «кушай» говорят маленьким. Евдокия Григорьевна сдвинула брови:
— Яйца курицу учить будут!
Строгое выражение лица тотчас и пропало, сменилось обычной веселой ласковостью.
— Все вы для меня маленькие, все мои дети. Вообще, усадить рядышком бабушку, маму, Леку,
Нину, Мишу, Таню — сразу признаешь близких родственников. Все темно-русые, сероглазые. А вот у Жени черные, жгучие глаза и волосы черные почти. Она вся в папу, в Николая Родионовича. Он в конце жизни, конечно, иначе выглядел. Облысел, в усах и бороде клинышком густая проседь…
— О чем размечталась? Ешь, не отвлекайся на фантазии.
Таня послушалась, но вилка опять замерла в руке.
— Ты — Федорова, и мама была Федорова, пока папа не женился на ней.
— В тех самых Дворищах и поженились, — с удовольствием подхватила историческую семейную хронику бабушка. — Мы с твоим дедом были направлены туда из Петербурга. Так назывался тогда Ленинград. Дед твой — рабочий-металлист, участник революционного подполья… А с чего ты вдруг в родословную ударилась?
— Так все мы на тебя похожи, какой ты на старой карточке снята.
— Порода, стало быть, такая, в Арсеньевых-Федоровых пошли, — не без удовлетворения подтвердила бабушка. Девичья фамилия ее была Арсеньева.
— Но Женя…
— Она брюнетка, в Савичевых.
— А тогда почему у дяди Васи и дяди Леши глаза тоже серые и волосы…
— Ешь! На часы погляди своими серыми глазами: сколько над тарелкой сидишь?
Настенные часы-ходики показывали без пяти десять.
— Через минуту чтоб ни крошки, ни капли! — приказала бабушка и ушла переодеваться.
Таня посмотрела в окно. Напротив кухни глухая стена другого дома, слева арка — проход во второй внутренний двор. Ничего интересного.
— Кушаешь или опять в облаках витаешь? — донеслось из глубины квартиры.
— Ем! — И Таня, чтоб не огорчать бабушку, совладала наконец с несчастной глазуньей.
— Ну и молодец. Убери за собой, а я поехала.
— Маня! — крикнула уже из передней. — Я поехала к Дусе!
— Счастливо, мама, — отозвалась Мария Игнатьевна.
И Таня пожелала доброго пути.
— Ну, с богом. Бабушка рассмеялась:
— «Богомолка»! А еще в пионерки готовишься. Таня надула припухлые губы:
— Сама же так говоришь всегда.
Кто и куда ни уходил бы из дому, обязательно докладывал: «Я пошел», «Я пошла, бабушка». А та неизменно напутствовала: «Ну, с богом».
— Ну говорю, ну привычка такая, — оправдалась бабушка. — Я же когда родилась и росла? В прошлом столетии! И в церкви венчалась. Тогда иначе нельзя было, незаконно. Да и мама твоя еще в старое время замуж выходила.
Таня знала, что в лакированной шкатулке с красивой палехской росписью хранятся как фамильные драгоценности мамины свадебная фата и свечи. А еще там лежит небольшой листок с безысходным названием «Свидетельство о смерти», где написано, что Савичев Николай Родионович умер 5 марта 1936 года.
Такого жаркого лета не помнила и бабушка, уроженка Ленинграда. Коренная жительница, она считанные годы была в разлуке с родным городом. И Танины родители, поженившись, еще в начале века переселились в северную столицу. Так что, как полагала Таня, Савичевы жили в Ленинграде всегда. Правда, она и большинство ее братьев и сестер появлялись на свет в Дворищах, ныне Псковской области.
С маминых слов выходило, что она специально ездила туда за своими детьми: «Природа там красивая, молоко парное и дышать легко. Зимой не холодно, летом не жарко».
Ленинградский климат от Псковского мало чем отличается, но в том, тысяча девятьсот сорок первом году лето в городе было действительно тяжелым.
Запотевший стакан с «газировкой» приятно холодил руку. В подкрашенной лимонным сиропом воде метались пузырьки, выскакивали на поверхность, лопались в пене, щипали в носу.
— Еще? — щедро предложил Миша. Таня отрицательно качнула головой:
— Колется.
— Тогда все, с-спасибо.
Продавщица, женщина средних лет с бородавкой на щеке, толстая, жирная — весь халат в буграх и складках, — выудила из тарелки мокрые медяки.
Миша ссыпал сдачу в кошелек и заглянул в бумажку.
— Та-ак, мука пшеничная — два пакета, макароны для Дворищ… Ладно, м-макароны легкие, они с дырками.
Таня не поняла шутки, спросила:
— А как в них дырочки делают?
Брат посмотрел на нее сверху вниз, улыбнулся:
— На расточных с-станках или дрелью, вручную.
— Каждую макаронину?!
— Персонально! — И не выдержал, заулыбался: — Какая ты еще маленькая!
Миша давно окончил фабрично-заводское училище и работал слесарем-сборщиком на заводе. Таня надула губы: «Большой, а обманывает».
— Ладно, не обижайся. Не спец я в м-макаронной технологии. Спроси чего полегче.
— А почему в этому году лето такое жаркое?
— Много будешь знать, скоро состаришься, — выкрутился Миша.
— А я про все хочу знать. И не состарюсь никогда! — с вызовом заявила Таня.
— Фантазерка ты, верно бабушка говорит. Все люди в стариков и старух обращаются, а ты, з-значит, будешь вечно молодой?
— А вот и не состарюсь!
— Л-ладно, — уступил милостиво брат, — живи вечно!
Поезд Ленинград — Кингисепп отправлялся вечером. Жара к тому времени отступила, хотя солнце висело еще высоко, как и должно в разгар белых ночей.
На вокзал Мишу провожал только Лека. Таня с Василием Родионовичем дошли до трамвайной остановки у моста Лейтенанта Шмидта.
Трамвай шестого маршрута «Кондратьевский проспект — Балтийский вокзал» подошел почти сразу же. И поговорить на прощание не успели. Брат уже с площадки прокричал:
— Танечка, жду тебя с мамой через две недельки!
Скрежеща и тренькая, вагон укатил по мосту через Неву.
Попрощались на две недели, а расстались будто навсегда, так стало тяжко. Обратно шли молча, по набережной, вдоль каменной береговой ограды.
У гранитного спуска несли караульную службу сфинксы.
Дядя Вася изумленно поднял мохнатые брови, словно впервые увидел сказочные фигуры:
— Эт-то еще что и откуда?
Таня сперва неохотно вступила в излюбленную игру:
— «Сфинкс из древних Фив в Египте перевезен в град Святого Петра в 1832 году», — ответила словами русской надписи на постаменте.
— А что за фигуры и значки? — выводя Таню из грустного состояния, спросил дядя, показав на иероглифы, и она «расшифровала» древние письмена:
— «Сын Ра Аменхотеп, правитель Фив, строитель памятников, восходящих до неба, подобно четырем столпам, несущим небесный свод».
Царь Египта, сын Солнца Аменхотеп, высеченный из камня сиенита в образе человека-льва, бесстрастно и незряче глядел вдаль. Высокий двухъярусный головной убор немее и гофрированный воротник, ниспадающий гладкими латами на грудь с многорядным ожерельем, придавали фараону божественность; туго сплетенная бородка, подвязанная ремешком, означала жизненный опыт и мудрость.
У левого сфинкса бородка и губы с отколами. Раны, нанесенные завоевателями Фив, или дорожные увечья. Путь от места археологических раскопок до Европы неблизок.
«Ему, наверное, до сих пор больно», — думала с состраданием Таня. Сфинксы для нее были как живые.
Дядя Вася рассказывал, что эти самые сфинксы несколько тысячелетий назад стояли у священного храма в древней столице Египта. Они считались самыми надежными стражами, но, увы, не спасли от разрушения ни храм, ни город. Завоеватели снесли Фивы с лица земли, похоронили под обломками грозных сфинксов. «Нашествия врагов, — заключал Василий Родионович, — не могут отразить ни божества, ни фараоны».
Он знал, что говорил, сам на фронте сражался в мировую. И дядя Леша, Алексей Родионович, солдатом был.
Серебристый таинственный свет белой ночи играл в чешуйчатой ряби Невы, отражался в окнах зданий на другом берегу, яростно горел золотом в ребристом шлеме Исаакиевского собора, в граненом шпиле с парусным корабликом Адмиралтейства.
Деревья же в сквере на Сенатской площади, между Адмиралтейством и памятником Петру Первому, виделись сплошной чернильно-лиловой зарослью.
Медный всадник на скале — совсем черным.
— Чудо как хорошо, — умиротворенно произнес Василий Родионович.
Они сидели на гранитных ступенях пандуса, наслаждались речной прохладой. Внизу, у самых ног, с легким журчанием всплескивала Нева, позади и над ними глядели друг на друга древнеегипетские сфинксы.
Три с половиной тысячелетия несли они свой бессменный караул на земле и под землей в жаркой Африке, второе столетие лежали тут, где, быть может, восхищенный поэт бормотал вдохновенно строфы нарождающейся поэмы: «Люблю тебя, Петра творенье, люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, береговой ее гранит…»
— Так прекрасно, что дух захватывает.
Будто очнувшись от колдовства, дядя вытянул за цепочку часы из кармашка, серебряные, с крышкой, откинул пятерней волнистые пряди волос, вздохнул:
— Загуляли мы с тобой, дружок. Поплелись? Они и в самом деле плелись, шли нога за ногу. Завернули в Румянцевский сад.
На скамейках вокруг обелиска с бронзовым шаром и орлом, монумента в честь виктории над турками в позапрошлом веке, сидели влюбленные.
В громадном здании, к которому примыкал сад, некогда был Кадетский корпус. В нем воспитывался будущий фельдмаршал.
Таня рано выучилась чтению и не пропускала ни одной вывески, ни одной надписи. «Румянцева победам» на цоколе обелиска она переиначивала на «Румяным победам».
— Поплелись?
Идти оставалось совсем ничего — миновать несколько домов, два магазина.
В доме одиннадцать керосиновая лавка, издали доносится всепроникающий, неистребимый запах керосина.
А в тринадцатом, через стенку от квартиры Савичевых, помещалась булочная.
Из дома напротив, то есть с Третьей линии, из раскрытых настежь окон студенческого общежития Академии художеств лилась патефонная музыка, быстрые фокстроты и тягучие танго.
Самые долгие дни в Ленинграде начинаются 22 июня. В сорок первом черном году начало солнцестояния выпало с субботы на воскресенье.
В школах гремели медью оркестры, торжественно вручались аттестаты. После выпускного бала веселые нарядные стаи уже вчерашних десятиклассников бродили по набережным, сидели на каменных скамьях и гранитных ступенях. Вся жизнь впереди!
А мир был уже взорван, надежды сокрушены, но миллионы людей в России еще не знали об этом.
Таня в субботу легла рано: надо хорошенько выспаться. Нина обещала свозить ее с подружкой на Ки-ровекие острова. На все воскресенье!
И опять снились полеты. Над свинцовой рекой, медно-золотыми куполами и шпилями, над сиенитовыми сфинксами. В грозовом, в тучах и молниях небе с диким ревом кружили боевые самолеты, того и гляди, полоснут острыми крыльями. Пришлось снизиться, погрузиться в зной, в духоту.
Таня беспокойно ворочалась, раскрывалась. Мама то и дело укрывала ее, шептала успокаивающе:
— Спи, спи, доча.
Они спали в одной кровати. С раннего детства так повелось, когда обнаружилась болезнь — костный туберкулез в ребрах. Тогда жив был еще отец и стояли рядом, впритык, две кровати. Танюшка спала то с папой, то с мамой. Ей хорошо и им по ночам спокойнее.
— Спи, спи, доча.
А самой уже не уснуть. С трех часов ночи гул самолетный не утихает. «С чего так разлетались? Учение, маневры проводят», — объяснила сама себе Мария Игнатьевна, а на душе все равно тревожно.
«Нет, не будет сна», — поняла и тихо ушла на кухню.
На часах-ходиках стрелки показывали половину пятого. «В шесть заговорит радио, на весь дом заиграет, — подумала Мария Игнатьевна и выдернула из розетки вилку громкоговорителя. — Сегодня воскресенье, пускай отоспится трудовой народ».
Первым делом — тесто на крендель поставить. На все семейные торжества выпекались особенные, савичевские крендели с изюмом, красавцы великаны почти метровой длины. Когда-то такую традицию завел Николай Родионович. И выпекал сам…
Вспомнив покойного мужа, Мария Игнатьевна пригорюнилась, но — дело есть дело. Закатала рукава сатинового халата с поблекшими турецкими узорами, надела передник. Подумала было с досадой, что банка с изюмом в комнате, в буфете осталась, но успокоилась, рассудив, что до изюма черед дойдет, когда весь дом уже на ноги поднимется.
Только опару поставила, пришла бабушка.
— Что ни свет ни заря встала?
— Утро доброе, мама. С днем рождения тебя, с праздником!
— Какой уж праздник, Маня. Восьмой десяток почти споловинила, — без сожаления и грусти как факт отметила Евдокия Григорьевна. — Чем в завтрак…