Видения ночи

Житель Каркозы

«Ведомо: существуют разные виды смерти; есть такие, при которых тело остается видимым, и такие, когда оно исчезает без следа вместе с отлетевшей душой. Последнее обычно скрыто от людских глаз (ибо такова воля Господня!), и тогда, не будучи очевидцами кончины человека, мы говорим, что человек пропал или отправился в дальний путь, – так оно и есть. Но иной раз, и тому свидетельств немало, исчезновение происходит на глазах у многих. Есть и еще один род смерти, когда умирает душа, а тело переживает ее на долгие-долгие годы. Достоверно установлено и то, что иногда душа умирает одновременно с телом, но спустя некий срок появляется на земле вновь – обязательно там, где погребено тело».

Я размышлял над словами Хал и (упокой, Всевышний, его душу!)[8] и пытался до конца постичь их значение как человек, который, уловив смысл сказанного, спрашивает себя, нет ли в нем иного – тайного – смысла.

Погруженный в эти мысли, я не замечал, куда бреду, но внезапно порыв холодного ветра хлестнул мне в лицо и вернул к действительности. Оглянувшись кругом, я с удивлением заметил, что нахожусь в месте, совершенно мне не знакомом. Вокруг простиралась открытая безлюдная равнина, поросшая высокой, некошеной сухой травой, она шуршала и вздыхала под осенним ветром. Что-то тревожное и таинственное было в этих вздохах. Во всяком случае, так я это воспринимал. На расстоянии друг от друга высились темные каменные громады; их очертания были причудливы. Казалось, между ними существует некая тайная связь, и они обмениваются многозначительными и зловещими взглядами, напряженно замерли, ожидая некоего неизбежного и долгожданного события. По сторонам мрачными скелетами торчали иссохшие деревья, будто предводители злобных заговорщиков, что притаились в молчаливом ожидании.

Похоже, время перевалило далеко за полдень, но солнца не было. Я понимал, что воздух вокруг меня сырой и промозглый, но ощущение это шло от ума, а не органов чувств, – ни влаги, ни холода я не чувствовал. Над унылым пейзажем, словно проклятие, нависали низкие свинцовые тучи. Все кругом дышало угрозой, там и тут виделись мне недобрые предзнаменования и вестники злодеяния, приметы обреченности. Ни птиц, ни зверей, ни жуков, ни мошек – ничего живого. Ветер ныл в голых сучьях мертвых деревьев; серая трава, припав к земле, шептала ей свои страшные тайны. Но больше ни один звук, ни одно движение не нарушали мрачного покоя безотрадного пейзажа.

Я видел среди травы множество разрушенных непогодой рукотворных камней. Они растрескались, поросли мхом, наполовину ушли в землю. Некоторые лежали плашмя, другие торчали в стороны, но ни один не стоял прямо. Это были надгробья, но самих могил давно не существовало, – от них не осталось ни холмиков, ни впадин, – все сровняло время. Где-то чернели каменные глыбы покрупнее, – видимо, некогда там была могила, честолюбивый обитатель которой однажды бросил тщетный вызов забвению. Эти развалины казались очень древними, а следы людского тщеславия, знаки привязанности и благочестия – истертыми, разбитыми и грязными. И вся эта местность была такой пустынной, заброшенной, всеми позабытой, что я невольно представил себя первооткрывателем захоронения доисторических времен – народа, имени которого не сохранилось.

Погруженный в эти мысли, я совсем забыл обо всех предшествующих событиях и вдруг подумал: «А как я попал сюда?»

После недолгих раздумий я нашел разгадку (весьма меня удручившую) той таинственности, в кою моя фантазия облекла все видимое и слышимое. Я был болен, очень болен. Я вспомнил, как мучила меня жестокая лихорадка и как, по словам моей семьи, в бреду я беспрестанно требовал свободы и свежего воздуха. Родные силой удерживали меня в постели, не давая убежать из дому. Но все-таки я сумел обмануть бдительность врачей и близких и теперь очутился… Но где же? Мне это было неведомо. Однако было ясно, что зашел я довольно далеко от родного города – древнего и славного города Каркозы.

Ничто не говорило о присутствии здесь людей: не было видно дымов, не слышно было ни собачьего лая, ни мычания коров, ни криков играющих детей – ничего, кроме кладбища, окутанного тоской, тайнами и ужасом, созданными моим собственным больным воображением. Неужели снова начинается горячка, и никто не придет мне на помощь? А не порождение ли это безумия – все, что я вижу кругом? Я закричал, стал звать жену и детей, искал их невидимые руки, пробираясь среди обломков камней по иссохшей, мертвой траве.

Шум позади заставил меня остановиться и обернуться. Ко мне приближался хищный зверь – это была пума.

«Если я свалюсь в лихорадке здесь, в этой пустыне, зверь меня растерзает!» – пронеслось у меня в голове.

Я бросился на нее с громкими воплями. Но животное невозмутимо пробежало мимо на расстоянии вытянутой руки и скрылось за одной из каменных плит. Минуту спустя невдалеке, будто из-под земли, вдруг вынырнула голова человека – он шел вверх по склону небольшого холма, вершина которого едва возвышалась над окружающей равниной. Вскоре вся его фигура выросла на фоне серого неба. Обнаженное тело прикрывала одежда из шкур. Нечесаные волосы свисали космами, длинная борода свалялась. В одной руке он держал лук и стрелы, в другой нес пылающий факел, за которым тянулся хвост черного дыма. Человек ступал медленно и осторожно, словно боясь провалиться в могилу под высокой травой. Видение было странным. Оно удивило, но не испугало меня. Поэтому, направившись ему наперерез, я поприветствовал его:

– Да хранит тебя Всевышний!

Но он продолжал свой путь, не замедляя шагов, – будто и не слышал меня.

– Добрый незнакомец, – продолжал я, – я заблудился, я болен. Прошу тебя, покажи мне дорогу на Каркозу.

Человек прошел мимо. А затем, удаляясь, вдруг загорланил дикую песню – слова мне были непонятны, язык неизвестен. С ветки мертвого дерева зловеще прокричала сова, в отдалении откликнулась другая. Поглядев вверх, на небо, я увидел в разрыве облаков Альдебаран и Гиады[9]. Все говорило о том, что наступила ночь: дикая кошка, человек с факелом, сова. Однако я видел их совершенно отчетливо, как днем, я видел даже звезды, хотя вокруг не было ночного мрака! Да, я все видел, но меня не видел и не слышал никто! Что же за ужасные чары меня околдовали?

Я присел у корней высокого дерева и решил обдумать свое положение. Теперь я понял, что безумен, но все же в этом убеждении оставалось место для сомнения. Я не ощущал никаких признаков лихорадки. Напротив – испытывал неведомый прежде прилив сил и энергии, некое духовное и физическое возбуждение. Все чувства мои были необычайно обострены: я ощущал плотность воздуха, я слышал тишину.

Обнаженные корни могучего дерева, к стволу которого я прислонился, сжимали в объятьях гранитную плиту, одним концом она уходила под дерево.

Таким образом, плита была защищена от дождей и ветров, но тем не менее изрядно пострадала. Грани ее стерлись, углы были отбиты, поверхность избороздили глубокие трещины и каверны. Подле плиты на земле блестели чешуйки слюды – это были следы разрушения. Когда-то плита покрывала могилу, из которой много веков назад проросло дерево. Жадные корни давно опустошили захоронение, а плиту взяли в плен.

Внезапный порыв ветра сдул с нее сухие листья и ветки: я увидел выпуклую надпись и наклонился, чтобы прочитать ее. Боже правый! Мое имя! Дата моего рождения! И дата моей смерти!

Пурпурный луч восходящего солнца упал на ствол дерева в момент, когда я, охваченный ужасом, вскочил на ноги. На востоке из-за горизонта поднималось солнце. Я стоял между деревом и огромным багровым солнечным диском… На стволе не было моей тени!

Унылый волчий вой встречал утреннюю зарю. Волки сидели на могильных холмах и курганах поодиночке и небольшими стаями; до самого горизонта – повсюду – я видел волков. И тут я понял, что стою на развалинах древнего и славного города Каркоза!

Все это поведал дух некогда почившего Хосейба Аллара Робардина медиуму Бейролесу.

Видения ночи

Уверен, что способность людей видеть сны составляет огромную ценность для литературы. Если бы современное искусство было в состоянии улавливать фантазии, возникающие во снах, описывать их и воплощать, тогда наша литература воистину стала бы выдающейся. Прирученный, этот дар можно было бы развить, – подобно тому, как животные, одомашненные человеком, обретают лучшие качества, чуждые их диким собратьям. Овладев сновидениями, мы удвоим собственное рабочее время и научимся плодотворно трудиться, когда спим. Как бы то ни было, – вспомним строки из «Кубла Хана»[10]: чертог снов – реальности приток.

Что есть сон? Произвольная и необузданная совокупность воспоминаний – беспорядочная вереница образов, воспринятая однажды бодрствующим сознанием. Это хаотическое воскрешение мертвецов – древних и современных, добрых и злых. Они восстают из своих полуразрушенных гробниц, и каждый предстает в своем обыденном обличье. Они спешат вперед, толкаясь и толпясь, чтобы побыстрее предстать пред тем, кто их созвал на Пир. Но он ли их призвал? Нет, не он, – нет у него такой власти. Он от нее отрекся и подчинился чужой воле. Он мертв, и вместе с призраками ему не подняться.

Рассудок его покинул, а вместе с ним утрачена и способность удивляться. Чудовищное, неестественное, нелепое – все это просто, правильно и разумно. Смешное не забавляет, невозможное не способно удивить. Сновидец – вот кто истинный поэт, «кипит его воображенье».

Воображение – это просто память. Попробуйте представить то, чего вы никогда не видели, не испытали, не слышали или не читали. Или представьте себе живое существо, например, лишенное тела, головы, конечностей или хвоста, – это примерно то же самое, что дом без стен и крыши. Бодрствуя, мы распоряжаемся собственной волей и суждениями, мы можем их контролировать и ими управлять, можем извлекать из хранилищ памяти то, что хотим, и исключать – порой, правда, с трудом – то, что не соответствует нашей цели. Но, когда мы спим, нами управляют наши фантазии. Они хаотичны, причудливо перемешаны, элементы их переплетены – настолько, что кажутся нам чем-то совершенно новым, но на самом деле хорошо нам известны.

Сны не несут нашему воображению ничего нового, кроме новых сочетаний уже известного. То, «из чего сделаны сновидения», аккумулировали наши собственные чувства и сохранили в памяти, – примерно так, как белки собирают впрок орехи. Но, по крайней мере, одно из человеческих чувств ничего не вносит в мир сновидений – это обоняние. Запах никогда не снится. Зрение, осязание, слух и, вероятно, вкус – все они задействованы в создании наших ночных видений. Но у снов нет носа. Удивительно, как древние поэты, эти проницательные наблюдатели, не обратили внимания на данную особенность бога сновидений. Как, впрочем, и их послушные слуги, древние скульпторы. Возможно, конечно, что последние – достойные всяческих похвал! – трудясь для потомков, рассудили, что время и невзгоды обязательно внесут коррективы и приведут все к общему знаменателю – в соответствии с естеством природы.

Способен ли кто-нибудь связать хаос сновидения в единое целое? Нет. Ни один поэт не обладает столь искусным даром. Попробуйте описать мелодию Эоловой арфы. Существует род зануд – он хорошо известен (penetrator intolerabilis), которые, прочитав рассказ, сочиненный подлинным мастером слова, по доброте душевной пытаются, разумеется, для вашего назидания и восхищения, подробно изложить его сюжет собственными словами, полагая, что теперь читать вам его не придется. «При схожих обстоятельствах и условиях» (как гласит международное право) меня тем не менее не удастся обвинить в упомянутом преступлении, хотя я и намерен изложить здесь сюжеты некоторых собственных сновидений. Прежде всего потому, что сновидения мои незнакомы читателю, и, следовательно, известные «обстоятельства и условия» в данном случае не работают. Стремясь зафиксировать их малую толику, на успех я вовсе не рассчитываю. Слишком мало у меня наберется соли, чтобы сыпать ее на хвост неуловимому Морфею.

* * *

Я шел в сумерках по огромному лесу. Вокруг теснились деревья неведомых пород. Куда и откуда шел, мне было неизвестно, но подспудно ощущалась необъятность этого леса, и было знание, что я здесь единственное живое существо. Я был одержим каким-то ужасным проклятием за давнее преступление, и теперь, перед рассветом, искупление должно свершиться.

Машинально, без всякой цели, я шел под ветвями гигантских деревьев по узкой тропинке. В конце концов я подошел к ручью. Темный, медлительный поток пересекал мой путь. Это текла кровь. Повернув направо, я пошел вверх по течению и вскоре оказался на небольшой лесной поляне. Она вся была окутана тусклым, призрачным светом, и в центре – отверстый колодец из белого мрамора. Кровь плескалась у краев; ручей, вдоль которого я шел, вытекал из него. Все пространство вокруг колодца, радиусом примерно десять футов[11], было заполнено трупами. Их было множество. Я не считал, но знал, что число тел значимо и имеет важное и непосредственное отношение к моему преступлению. Быть может, они отмечали время в веках – с тех самых пор, как я его совершил. Я понимал важность их числа и знал его – пересчитывать необходимости не было. Тела были полностью обнажены и располагались симметрично вкруг колодца, расходясь от него в стороны, словно спицы колеса. Лежали они все одинаково – ногами от колодца, головами к нему; и те свисали внутрь через его края. Все тела лежали на спине, с перерезанным горлом, и кровь медленно сочилась из открытых ран. На все это я взирал с равнодушием и знал: все это естественное и неизбежное следствие моего преступления. Но было нечто, что наполняло все мое существо тревогой и даже ужасом. Это – всеобъемлющая, чудовищная пульсация: медленная, равномерная, неизбежная. Я не знаю, каким из чувств я ее воспринимал, каким неведомым путем она прокралась в мое сознание. Но безжалостная неотвратимость гигантского ритма охватывала все кругом и сводила меня с ума. Ему был подчинен и окружающий лес, исполненный безграничной и непримиримой злобы.

Ничего больше из этого сна я не помню. Похоже, охваченный ужасом, который, судя по всему, был вызван затруднением кровообращения, я вскрикнул и проснулся от звука собственного голоса.

* * *

Сновидение, сюжет которого я собираюсь изложить далее, восходит к годам ранней юности – тогда мне было не больше шестнадцати лет. Сейчас мне, конечно, гораздо больше, но я его помню так ярко и живо, словно не прошло столько лет с тех пор, когда видение это заставило меня, шестнадцатилетнего, дрожать, съежившись от страха под одеялом.

Я один, и ночь без конца и без края (в своих снах я всегда одинок, и события всегда разворачиваются ночью). Итак, ночь, нигде не видно ни деревьев, ни человеческого жилища, нет ни холмов, ни ручьев. Вся земля покрыта клочками скудной, грубой растительности – черной и жесткой; как всполохи огня, они возникают то тут, то там. Столь же беспорядочно мой путь постоянно преграждают небольшие лужицы – они скапливаются в мелких впадинах и появляются тоже внезапно. Они теснятся со всех сторон, то исчезая, то появляясь вновь, а над ними проплывают тяжелые темные тучи, и в блестящей черной воде отражается холодный свет звезд на ночном небе. Путь мой лежал на запад – там, низко над горизонтом, под длинной грядой облаков, пылало багряное зарево. Оно создавало впечатление непостижимой дали – такое с тех самых пор я и научился подмечать на полотнах Доре[12], где каждое прикосновение руки мастера живописует знамение и проклятие. Продолжая свой путь, вскоре на этом зловещем фоне я разглядел силуэты зубчатых стен и башен. Они увеличивались в размерах с каждой пройденной мною милей, пока наконец не выросли до совершенно немыслимых размеров, хотя строение, которому они принадлежали, я все еще не мог разглядеть полностью. Мне даже казалось, что оно вовсе не приблизилось. Отчаянно и упорно я продвигался по бесплодной равнине, а гигантское сооружение все увеличивалось и увеличивалось в размерах – до тех пор, пока я уже не мог охватить его взглядом, а затем башни заслонили звезды над моей головой. Потом – между колонн циклопической кладки, в которой каждый камень был больше, чем мой отчий дом, – я вошел в распахнутые ворота.

Внутри было пыльно и пусто, на всем лежала печать небрежения. Тусклый свет – в сновидениях он существует сам по себе, не подчиняясь законам природы, – вел меня из коридора в коридор, из комнаты в комнату, и все двери распахивались от прикосновения моей руки. Комнаты были огромны. Еще больше – коридоры; я так и не добрался до конца какого-либо из них. Мои шаги звучали так, как звучат только в покинутых жилищах и в пустых гробницах – странно, глухо, мертво. Много часов я бродил там в одиночестве. Я понимал, что ищу что-то. Но что? Этого я не знал. Наконец там, где, как мне представлялось, должен был находиться угол здания, я отыскал комнату. Она имела обычный размер и окно, обращенное на запад. Сквозь него я увидел все то же багровое зарево, зловеще нависшее над горизонтом, – зримый предвестник гибельного рока. Я знал, что это пламя вечности. И, глядя на мрачное сияние, я познал ужасную истину. Годы спустя я попытался выразить ее в небольшой стихотворной экстраваганце:

Вселенная умолкла навсегда…

Покинутые, скорбные пределы.

Ни дьяволов, ни ангелов следа,

И мертвый Бог перед престолом белым![13]

Тусклый свет не в силах был рассеять сумрак, царивший в комнате. Прошло какое-то время, прежде чем в самом дальнем углу я разглядел очертания ложа. С предчувствием беды я приблизился к нему. Я чувствовал, что странствие мое должно закончиться, и закончиться какой-то жуткой кульминацией, но не мог сопротивляться силе, толкавшей меня вперед.

На ложе, частью укрытый, покоился труп человеческого существа. Он лежал на спине, вытянув руки вдоль тела. Я склонился над ним – с отвращением, но без страха – и увидел, что он ужасно разложился. Из-под истончившейся кожи выступали ребра, а сквозь впалый живот были видны очертания позвоночника. Лицо сморщилось и почернело, истлевшие губы в жуткой усмешке обнажали желтые зубы. Но веки не провалились, – похоже, глаза избежали общего разложения, и, когда я наклонился, они раскрылись и уставились на меня пристальным, неподвижным взглядом. Только представьте себе весь мой ужас от этого зрелища! Никакие слова не смогут его описать, – ведь эти глаза были моими! Этот осколок исчезнувшей расы – то, что невозможно выразить словом, – отвратительный, мерзкий ошметок бренной оболочки, еще длящий свое существование после смерти демонов и ангелов; и это был… я!

* * *

Иные сновидения повторяются постоянно. К ним относится и один мой собственный сон. Он весьма необычен и потому, мне кажется, способен оправдать появление в этой истории. Опасаюсь, впрочем, что читатель может подумать: царство сна – что угодно, но только не отрадные охотничьи угодья для блуждающей в ночи души. Уверяю: это не так; многим, как и большинство моих вторжений в мир ночных грез, приносят самые приятные впечатления. Мое воображение возвращается в тело, как пчела в улей, нагруженная добычей, которая, помогая разуму, превращается в мед и хранится в ячейках памяти, чтобы дарить радость. Но сон, о котором я собираюсь рассказать, имеет двойственный характер: когда я переживаю его непосредственно, он внушает мне ужас. Но эмоции, которые он мне сообщает, настолько несоразмерны с тем, что его вызывает, что в ретроспективе нелепость сна даже забавляет.

* * *

Я иду по поляне в некой лесистой местности. За опушкой небольшой рощицы видны возделанные поля и дома необычного вида. Похоже, рассвет близок: луна почти полная, на западе, и висит низко; туман фантастически искажает пейзаж, окрашивая ночное светило в кроваво-красный цвет. Трава у моих ног тяжела от росы, и вся сцена – утро раннего лета – мерцает в призрачном свете полной луны. Рядом с тропой лошадь. Слышно, как животное щиплет траву. Когда я прохожу мимо, она поднимает голову, пристально смотрит на меня, а затем подходит. Морда у лошади молочно-белая, мягкая и приятная на вид.

Я говорю себе: «У этой лошади – нежная душа» и останавливаюсь, чтобы ее погладить. Она пристально смотрит на меня, потом подвигается ближе и говорит человеческим голосом, человеческими словами. Это меня не удивляет, но я пугаюсь и мгновенно просыпаюсь, возвращаясь в наш мир.

Лошадь всегда разговаривает на моем языке, но я все никак не могу понять, о чем же это она говорит. Думаю, я покидаю страну грез прежде, чем она успевает донести смысл высказывания до меня, пребывая, несомненно, в не меньшем смятении от моего исчезновения, как и я от ее обращения ко мне.

Хотел бы я понять смысл ее слов.

Быть может, однажды, поутру, я их и пойму. Но тогда в наш мир я уже не вернусь.

Обитель мертвецов

В восточной части штата Кентукки, в двадцати милях от Манчестера на дороге из Буневилля, в 1862 году стоял большой деревянный плантаторский дом. Внешним видом он в лучшую сторону отличался от большинства окрестных строений. Но уже на следующий год дом этот уничтожил пожар, который, скорее всего, устроили солдаты генерала Джорджа У. Моргана, когда генерал Кирби Смит гнал его части из Камберлендского ущелья до реки Огайо. Перед тем как сгореть, дом четыре или пять лет пустовал. Земля вокруг него поросла ежевикой, изгороди сгнили, бараки для рабов и немногочисленные хозяйственные постройки, запущенные и разграбленные, разрушились. Для негров и бедняков белых, живших поблизости, деревянные заборы и та древесина, которой можно было поживиться в доме, представляли интерес в качестве топлива. Поэтому все, кто мог, беззастенчиво пользовались бесхозным имуществом среди бела дня. Но только среди бела дня. С наступлением сумерек никто, кроме чужаков, не находил в себе смелости посещать это место.

У дома была дурная слава – он был известен как обитель призраков. В реальности злых духов, которых якобы и видели, и слышали, и даже встречали лично, тамошние жители нисколько не сомневались. Как, впрочем, верили и тому, что внушал им по воскресеньям странствующий проповедник. Мнение владельца дома на сей счет неизвестно, поскольку он и его семья однажды ночью пропали, а куда – никто не знал. Они оставили все: утварь, одежду, провизию, лошадей в стойлах, коров на пастбище, рабов в бараках; все было, как прежде, ничего не переменилось, кроме того, что глава семейства, его жена, их дети – три девочки, мальчик-подросток и грудной младенец – сгинули без следа! Неудивительно, что плантаторский дом, из которого внезапно исчезли семь человек, казался подозрительным.

Вечером в июне 1859 года два жителя Франкфорта – полковник Дж. С. Мак Ардл, адвокат, и судья Майрон Вей (оба состояли в национальной гвардии штата) – ехали верхом из Буневилля в Манчестер по делу, которое не терпело отлагательств. Они очень спешили, потому продолжали свой путь, даже когда стало темно и глухие раскаты грома давали знать, что приближается гроза, которая и обрушилась на них в то время, как они подъехали к «Дому привидений».

В свете беспрерывных вспышек молний путники без труда разглядели въезд на плантацию и, миновав ворота, направились к конюшне, где, расседлав, оставили своих лошадей. Под проливным дождем они добежали до дома и взялись колотить во все двери подряд, но ответа не последовало. Впрочем, гром грохотал с такой силой, что, действительно, стучи не стучи – услышать было бы сложно. Поэтому они толкнули одну из дверей, и она оказалась незапертой. Без церемоний вошли внутрь, затворив за собой дверь, и очутились в полной темноте и тишине. Яркие всполохи молний не проникали ни сквозь щели, ни сквозь окна – непогоды словно вовсе и не было. Во всяком случае, у них возникло такое ощущение, будто они оба вмиг ослепли и оглохли, а Мак Ардл впоследствии признавался, что, когда переступил порог, ему вдруг показалось, что его настиг смертельный удар молнии. Продолжение истории поведал сам полковник; его рассказ опубликовали в газете «Адвокат», издаваемой во Франкфорте, 6 августа 1876 года:

«Когда я несколько оправился от ошеломившего нас эффекта внезапной глухоты – переход от грохота бушующей стихии к могильной тишине был поразительным, – моим первым побуждением было вновь открыть дверь, ручку которой я сжимал одеревеневшими пальцами. Я хотел впустить звуки бури и всполохи молнии в дом, чтобы понять, не лишился ли я зрения и слуха. Повернув ручку, я распахнул дверь. Она вела в другую комнату!

Эта комната вся была залита неизвестно откуда идущим зеленоватым светом. Я видел все, но не очень отчетливо. Я сказал „все“, хотя на самом деле моему взору предстали только голые каменные стены и человеческие трупы. Их было восемь или десять, но, разумеется, тела я не считал. Останки принадлежали людям мужского и женского пола и разного возраста, точнее, размера, – начиная с маленького тельца грудного малыша. За исключением трупа молодой, как мне почудилось, женщины – она умерла сидя, прислонившись к стене, – все остальные тела лежали на полу. Еще одна женщина, постарше, держала на руках младенца. Она прижимала его к себе. У ног бородатого мужчины лицом вниз лежал подросток. Одежда двоих мертвецов истлела настолько, что тела их были почти обнажены; девушка придерживала рукой край разодранной на груди рубашки. Трупы были в разной степени разложения, лица и тела иссохли. Некоторые уже почти превратились в скелеты.

Я стоял в оцепенении, не в силах сойти с места от охватившего меня ужаса, и продолжал инстинктивно держаться за дверную ручку. Но мое внимание быстро переключилось с чудовищного зрелища, я сосредоточился на мелочах и деталях. Похоже, разум мой – из чувства самосохранения – таким образом пытался хотя бы немного ослабить невероятное нервное напряжение, выдержать которое иначе я был просто не способен. Среди прочего я хорошо запомнил, что дверь – я по-прежнему держал ее открытой – сделана из склепанных внахлест тяжелых пластин кованого железа. Из торца, вверху и внизу, на одинаковом расстоянии друг от друга, торчало по три мощных стержня. Я повернул ручку – стержни ушли внутрь. Отпустил – они выдвинулись как замки на пружинах. Изнутри комнаты ручки на двери не было, только сплошная металлическая гладкая поверхность без единого выступа.

На все я смотрел с неподдельным интересом. И сейчас, когда вспоминаю те события, нахожу их достойными удивления. Так и стоял, потрясенный, растерянный, когда судья Вей, о котором я забыл, вдруг оттолкнул меня и решительно ступил за порог.

– Бога ради! – вскричал я. – Не входите! Нужно выбираться из этого жуткого места!

Судья был глух к моим словам. Решительно и бесстрашно – как все южане! – он быстро вошел и встал в центре комнаты. Опустившись на колено перед одним из тел, чтобы рассмотреть получше, он осторожно приподнял почерневшую и высохшую голову. Омерзительное зловоние, распространившись мгновенно, ударило мне в нос, лишая сил. Сознание помутилось, ноги подкосились, я ощутил, что падаю. В попытке сохранить равновесие, я схватился за кромку двери, но та, щелкнув, захлопнулась!

Что было дальше – не помню… Провал в памяти.

Я очнулся в Манчестере, в гостинице. Туда на следующий день меня привезли незнакомые мне люди. Без сознания я пробыл шесть недель. Все это время метался в лихорадке и бредил. Мне сказали, что нашли меня в нескольких милях от злополучного дома. Но как я из него выбрался, как прошел несколько миль, мне непонятно. Когда врачи разрешили говорить, я спросил о судье. Мне ответили: „Судья Вей дома, с ним все в порядке“. Позже я узнал, что это не так, меня просто хотели успокоить.

Я рассказал обо всем, что видел, но мне никто не верил – ни единому слову. Но стоит ли тому удивляться? И разве способен хоть кто-то вообразить, какое потрясение я испытал, когда, вернувшись домой два месяца спустя, выяснил, что о судье Вее с той самой ночи никто ничего не слышал? Как я жалею теперь, что дурацкая гордость не дала мне возможности настоять тогда на правдивости приключившейся со мной невероятной истории. Теперь я понимаю, что должен был с самого первого дня после выздоровления повторять ее снова и снова!

Позднее дом обследовали, но комнаты, соответствующей моему описанию, не обнаружили. Меня пытались объявить сумасшедшим. Мне удалось избежать этого, как известно читателям „Адвоката“. С того злополучного дня прошло много лет, но я по-прежнему уверен, что раскопки, на которые у меня нет юридических прав и финансовых возможностей, могли бы пролить свет на загадочное исчезновение моего несчастного друга, а возможно, и прежних обитателей и владельцев злополучного дома – сначала пустовавшего, а потом и вовсе сгоревшего. Но я не отчаиваюсь и продолжаю надеяться, что когда-нибудь смогу раскрыть тайну. Однако меня глубоко огорчают и расстраивают враждебность и неразумный скептицизм родных и друзей покойного судьи Вея. Именно по этой причине и мои разыскания были отложены на столь длительное время».

Полковник Мак Ардл скончался во Франкфорте три года спустя, 13 декабря 1879 года.

Заколоченное окно

В 1830 году на расстоянии нескольких миль от большого города Цинциннати начинался огромный и почти непроходимый лес. Все графство было населено (весьма редко) пионерами; это были беспокойные души; едва успев устроить себе в пустыне домашний очаг, в котором можно было кое-как жить, и едва достигнув условного благосостояния (которое мы теперь назвали бы нищетой непокрытой), пионер-пограничник, в силу какого-то таинственного побуждения своей природы, бросал все это и двигался дальше на запад, навстречу новым опасностям и лишениям. Зачем? Для приобретения тех же благ, от которых он так недавно добровольно отказался.

Многие пограничники уже покинули эту местность и ушли дальше на запад, но среди оставшихся был один из первых пионеров Цинциннати. Он жил один в бревенчатом доме, окруженном вековым лесом, и сам казался частицей его мрака и молчания; никто никогда не видел на его лице улыбки и не слышал от него лишнего слова. Свои простые потребности он удовлетворял посредством продажи или обмена шкур диких зверей в приречном городе, ибо он ничего не сеял на своей земле, на которой, впрочем, можно было усмотреть некоторые признаки былого «улучшения». Несколько акров земли, непосредственно вокруг дома, были когда-то расчищены от деревьев. Но теперь гниющие стволы сваленных деревьев были наполовину уже скрыты новыми зарослями; им, очевидно, предоставлена была полная возможность исправить опустошение, произведенное в далекие дни топором. Из этого можно было заключить, что сельскохозяйственное рвение хозяина не горело ярким пламенем, а лишь тлело, и от него остался только пепел.

В маленьком бревенчатом доме была только одна дверь, и как раз против нее находилось окно. Последнее было почему-то заколочено. Никто не помнил времени, когда оно было открыто, и никто не знал, для чего забили это окно; вряд ли вследствие антипатии владельца к воздуху и свету, ибо в тех редких случаях, когда охотнику случалось проходить мимо этого пустынного места, отшельник обыкновенно сидел на своем крыльце и грелся на солнце. Я думаю, на свете осталось мало людей, знающих тайну этого окна, но я принадлежу к их числу.

Говорили, что фамилия этого человека Мэрлок. Ему было на вид семьдесят лет, а в действительности около пятидесяти. Его состарило что-то кроме возраста. Волосы и длинная густая борода его поседели, тусклые серые глаза глубоко впали; лицо его было оригинально испещрено двумя системами морщин. Он был высок и худ, плечи у него были сгорблены. Эта была типичная фигура переносчика тяжестей.

Однажды мистера Мэрлока нашли в его хижине мертвым. Следователей и газет в те времена и в тех местах не существовало, все успокоились на том, что он умер «естественной» смертью; все это произошло до моего рождения, и я знаю об этом от моего деда. От него же я узнал, что покойного похоронили недалеко от его дома, рядом с могилой его жены, которая умерла настолько раньше него, что в местной хронике почти не сохранилось следов ее существования. Много лет спустя я проник в эту местность в обществе такого же головореза, каким тогда я был и сам, и приблизился к развалившемуся дому на расстояние, достаточное для того, чтобы бросить в него камнем; после этого я навострил лыжи, чтобы спастись от привидения, которое, как было известно каждому хорошо осведомленному мальчику, бродило в этом месте.

В ту пору, когда мистер Мэрлок выстроил себе дом и начал работать топором, чтобы создать ферму, поддерживая пока свое существование охотой, – он был молод и в расцвете сил и надежд. Он женился на Востоке, откуда он был родом, на молодой девушке, во всех отношениях достойной его глубокой привязанности и разделявшей с бодрым духом и легким сердцем все опасности и лишения, которые выпадали ему на долю. Никто не помнит, как ее звали, и никаких преданий о ее духовной и физической прелести не сохранилось, и скептики могут сомневаться, сколько им угодно. Но я не разделяю их сомнений. Об их любви и счастье свидетельствовал каждый день жизни вдовца. Что же иное могло приковать этого предприимчивого человека к подобной доле, к одиночному заключению в лесной глуши, – если не магнетизм дорогих воспоминаний?

Однажды Мэрлок, вернувшись с охоты в отдаленной части леса, застал свою жену в бреду и лихорадке. На несколько миль кругом не было врача; у Мэрдоков не было также соседей, а он не мог оставить жену одну в таком состоянии, чтобы пойти за помощью. Поэтому он стал ухаживать за ней сам; но к концу третьего дня она впала в состояние спячки и скончалась, не приходя в сознание.

Мои познания о таких характерах позволяют мне рискнуть прибавить еще несколько дополнительных штрихов к нарисованному моим дедом общему контуру.

Когда Мэрлок убедился в смерти жены, у него хватило разума вспомнить, что мертвый должен быть приготовлен к погребению. Совершая этот священный обряд, он постоянно делал промахи, некоторые вещи исполнял неправильно, а правильные действия повторял несколько раз. Его беспрестанные ошибки при совершении самых простых и обыденных действий вызывали в нем удивление так же, как пьяного поражает нарушение привычных ему естественных законов. Земля вдруг стала колебаться под его ногами! Мэрлока также удивляло, что он не плачет; ему было даже стыдно; ведь неприлично не оплакивать мертвых!

– Завтра, – сказал он вслух, – мне придется сколотить гроб и вырыть могилу; и тогда я начну тосковать по ней, не видя ее больше перед глазами. Но теперь… она умерла, конечно, но все хорошо… Наверное, все хорошо… Я не верю, что все так страшно, как мне кажется.

Он стоял над трупом при угасающем свете дня, поправляя волосы мертвой, дополняя последние штрихи ее скромного туалета, и делал все это машинально, с бездушной заботливостью. И все же в его мысли вкрадывалось подсознательное убеждение, что все хорошо, что она будет с ним, как прежде, и все объяснится. Он ни разу до тех пор не испытал сильного горя; его способность к страданию не развилась от упражнения. Его сердце не могло вместить это горе, и его воображение не умело охватить его во всем объеме. Он не сознавал всей тяжести удара; это сознание должно было прийти потом, чтобы никогда уже не покинуть его. Горе ведь художник, располагающий различными возможностями, смотря по характеру инструмента, на котором оно играет; из одних струн оно извлекает самые резкие, пронзительные звуки, из других – низкие, глубокие аккорды, напоминающие своими периодическими ударами медленный бой далекого барабана. Одних людей горе потрясает, а других парализует. Оно пронизывает одних, как укол стрелы, обостряя их чувствительность, и влияет на других, как оглушающий удар дубины.

Мы можем думать, что горе ударило Мэрлока дубиной, так как для этого у нас более твердая почва, чем простая гипотеза.

Едва успев кончить обряд, он опустился на стул около стола, где лежало тело, и, взглянув на профиль, жутко белевший в надвигающемся мраке, положил руки на край стола и припал к ним лицом, бесконечно усталый, но по-прежнему без слез. В эту минуту через открытое окно донесся протяжный, воющий звук, словно крик заблудившегося ребенка в далекой чаще темнеющего леса! Но человек не двинулся. Снова и еще ближе прозвучал этот нечеловеческий крик в его угасающем сознании. Может быть, это был рев дикого зверя? Но возможно, что это был он, так как Мэрлок заснул.

Несколько часов спустя, как это объяснилось впоследствии, этот ненадежный страж проснулся и, подняв голову, стал напряженно прислушиваться – он сам не знал к чему. Вдруг он вспомнил все и, в глубоком мраке, сидя рядом с покойницей, стал всматриваться – он сам не знал во что. Все его чувства насторожились, дыхание остановилось, кровь стала приливать медленнее, словно для того, чтоб не нарушить молчания. Кто разбудил его и где тот, кто это сделал?

Стол вдруг закачался под его руками, и в эту минуту он услышал, или ему показалось, что он слышит, – легкие, мягкие шаги, – словно прикосновение босых ног к полу.

Ужас лишил его голоса и движения. Ему волей-неволей пришлось ждать, ждать в темноте целую вечность безумного страха. Он напрасно пытался произнести имя умершей или дотронуться рукой до стола, чтобы убедиться, что она еще там; его горло было парализовано, руки и ноги казались налитыми свинцом. И тут произошло нечто кошмарное. Какое-то тяжелое тело вдруг стремительно навалилось на стол, толкнув его на Мэрлока; Мэрлок чуть не опрокинулся от резкого удара в грудь и в ту же минуту услышал, как что-то упало на пол с таким грохотом, что весь дом пошатнулся от сотрясения. За этим последовали шум борьбы и беспорядочные звуки, не поддающиеся передаче. Мэрлок вскочил на ноги, и ужас, доведенный до крайнего предела, утратил власть над его организмом. Он быстро схватился руками за стол. Там не было ничего.

Существует точка, за которой ужас может перейти в безумие, а безумие побуждает к действию. Без определенной цели, только в силу бессознательного импульса безумца, Мэрлок кинулся к стене, нащупал свое заряженное ружье и выстрелил, не целясь. При вспышке огня, ярко озарившей комнату, он увидел огромную пантеру, которая тащила мертвую женщину к окну, вцепившись зубами в ее шею. Затем наступили еще более глубокий мрак и молчание, а когда к нему вернулось сознание, солнце высоко стояло на небе, и лес звенел от пения птиц.

Труп лежал у окна, где его бросила пантера, испуганная вспышкой и звуком выстрела. Платье женщины было в беспорядке, длинные волосы ее были спутаны, руки и ноги широко раскинуты; из страшно разодранной шеи вытекла лужа не вполне застывшей крови. Лента, которой он перевязал запястья, разорвалась, и руки оказались судорожно сжатыми. Между зубами покойной был стиснут кусок уха пантеры.

На следующий день Мэрлок солидно, словно исполняя заданную ему работу, заколотил досками свое единственное окно.

Настоящее чудовище

I

Последний человек, который приехал в Хэрди-Гэрди, не вызвал к себе ни малейшего интереса. Его даже не окрестили каким-нибудь красноречивым прозвищем, которым в лагерях старателей так часто приветствуют новичков. Во всяком другом лагере уже одно это последнее обстоятельство обеспечило бы ему какую-нибудь кличку вроде Беспрозванного или Непомнящего. Но не так случилось в Хэрди-Гэрди.

Его приезд не вызвал ни малейшей зыби любопытства на социальной поверхности Хэрди-Гэрди, ибо к общекалифорнийскому пренебрежению к биографии своих граждан это местечко присоединяло еще свое социальное равнодушие. Давно прошли те времена, когда кто-нибудь интересовался, кто приехал в Хэрди-Гэрди или вообще приехал ли кто-нибудь. Никто не жил теперь в Хэрди-Гэрди.

Два года назад лагерь мог похвастаться деятельным населением из двух или трех тысяч мужчин и не менее дюжины женщин. В течение нескольких недель люди упорно трудились, но золота не обнаружили. Они обнаружили только исключительную игривость характера того человека, который заманил их сюда своими побасенками о скрытых будто бы здесь богатых залежах золота. Материальной выгоды от этих трудов не было, таким образом, никакой, но из этого не следует, чтобы они дали трудившимся хотя бы нравственное удовлетворение. Уже на третий день существования лагеря пуля из револьвера одного общественно настроенного гражданина навсегда избавила фантазера от каких-либо нареканий. Тем не менее его вымысел не был лишен некоторого фактического основания, и многие из старателей еще долго околачивались в Хэрди-Гэрди и его окрестностях. Но все это миновало, и теперь все давно уже разбежались и разъехались.

Старатели оставили немало следов своего пребывания. От того места, где Индейский ручей впадает в реку Сан-Хаун-Смит, вдоль обоих его берегов и вплоть до ущелья, из которого он вытекает, тянулся двойной ряд покинутых хижин, которые, казалось, сейчас упадут друг другу в объятия, чтобы вместе оплакивать свою заброшенность; почти такое же количество построек взгромоздилось с обеих сторон на откосы; казалось, что, достигнув командующих пунктов, они наклонились вперед, чтобы получше рассмотреть эту чувствительную сцену. Большая часть этих построек превратилась, словно от голода, в какие-то скелеты домов, на которых болтались неприглядные лохмотья чего-то, что могло показаться кожей, но в действительности было холстом. Маленькая долина ручья, изодранная и расковыренная киркой и лопатой, имела вид чрезвычайно неприятный; длинные извилистые полоски высыхающих шлюзных желобов отдыхали кое-где на вершинах остроконечных хребтов и неуклюже, словно на ходулях, переваливались вниз через нетесаные столбы.

Все местечко представляло собой грубую, отталкивающую картину задержанного развития, которая в молодых странах заменяет величественную красоту развалин, создаваемую временем. Всюду, где оставался хоть клочок первосозданной почвы, появились обильные заросли сорной травы и терновника, и любопытствующий посетитель мог бы разыскать в их сырой, нездоровой чаще бесчисленные сувениры блестящего некогда лагеря – одиночный, потерявший свою пару сапог, покрытый зеленой плесенью и гниющими листьями, старую фетровую шляпу, бренные останки фланелевой рубашки, бесчеловечно изувеченные коробки из-под сардин и поразительное количество черных бутылок из-под рома, разбросанных повсюду с истинно великодушным беспристрастием.

II

Человек, вновь открывший Хэрди-Гэрди, очевидно, не интересовался его археологией, и его усталый взгляд не сменился сентиментальным вздохом, когда он оглядел печальные следы потерянного труда и разбитых надежд, удручающее значение которых еще подчеркивалось иронической роскошью дешевой позолоты, наведенной на развалины местечка восходящим солнцем. Он только снял со спины своего усталого осла вьюк со снаряжением старателя, который был немного больше самого осла, и, вынув из мешка топор, немедленно же направился по высохшему руслу Индейского ручья к вершине низкого песчаного холма.

Перешагнув через упавшую изгородь из кустарника и досок, он поднял одну доску, расколол ее на пять частей и заострил их с одного конца. Затем он принялся за поиски чего-то, постоянно нагибаясь к земле и что-то внимательно рассматривая. Наконец его терпеливое исследование, по-видимому, увенчалось успехом; он выпрямился вдруг во весь рост, сделал торжествующий жест, произнес слово: «Скэрри!» и пошел дальше длинными, ровными шагами, отсчитывая каждый шаг; затем он остановился и вбил один из приготовленных им кольев в землю. После этого он внимательно огляделся, отсчитал на поразительно неровной почве еще несколько шагов и вколотил второй кол. Пройдя двойное расстояние под прямым углом к своему прежнему направлению, он вбил третий и, повторив всю процедуру, вколотил в землю четвертый, а затем и пятый кол; перед тем как вбить пятый кол, он расщепил его верхушку и всунул в щель старый конверт, испещренный какими-то знаками, сделанными карандашом. Иначе говоря, он сделал заявку на участок на склоне горы, согласно с местными законами Хэрди-Гэрди, и поставил обычные метки.

Необходимо объяснить, что одним из предместий Хэрди-Гэрди – эта метрополия впоследствии сама стала его предместьем – было кладбище. В первую же неделю существования местечка комитет граждан предусмотрительно постановил устроить кладбище. Следующий день был отмечен спором между двумя членами комитета по поводу наиболее подходящего места для этого учреждения, а на третий день кладбище было уже, так сказать, почато двойными похоронами.

По мере оскудения местечка кладбище разрасталось, и оно превратилось в густонаселенный пригород гораздо раньше, чем последний житель Хэрди-Гэрди, устоявший в борьбе с малярией и скорострельными револьверами, повернул своего вьючного мула хвостом к Индейскому ручью. А теперь, когда город впал в старческий маразм, кладбище, хоть и пострадавшее слегка от времени и обстоятельств, – не говоря уже о шакалах, – достаточно отвечало скромным потребностям своего населения. Оно занимало участок земли в добрых два акра, выбранный ввиду его непригодности для какой-либо другой эксплуатации; на нем росли два-три скелетообразных дерева (одно из них обладало толстым, выдававшимся вперед суком, на котором до сих пор еще красноречиво болталась полуистлевшая от сырости веревка), с полсотни песчаных холмиков, штук двадцать грубых надгробных досок, отличавшихся своеобразной орфографией, и воинственная колония кактусов. В общем, это «жилище господне» отличалось совершенно исключительным запустением. И вот, в самом «людном», если можно так выразиться, месте этого интересного учреждения, мистер Джеферсон Домэн и вбил заявочный столб и прикрепил к нему свою заявочную записку. «Если, – написал он, – ему придется при производстве работ удалить кого-нибудь из мертвых, он обеспечит ему право на подобающее вторичное погребение».

III

Мистер Джеферсон Домэн был родом из Элизабеттауна в штате Нью-Джерси, где шесть лет назад он оставил свое сердце на хранение златокудрой скромной особе по имени Мэри Мэттьюз – в залог того, что он вернется просить ее руки.

– Я знаю, что вы не вернетесь живым, что вам никогда ничего не удастся.

Таким заявлением мисс Мэттьюз иллюстрировала свое представление о том, что такое успех, и, попутно, свое умение поощрить человека.

– Если вы не вернетесь, – прибавила она, – я сама поеду к вам в Калифорнию. Я буду складывать монеты в мешочки, по мере того как вы будете выкапывать их из земли.

Это чисто женское представление о характере золотых залежей не встретило отклика в мозгу мужчины. Мистер Домэн решительно раскритиковал ее намерение, заглушив ее рыдания, закрыв ей рот рукой, засмеялся ей прямо в глаза, стирая ее слезы поцелуями, и с веселым кличем отправился в Калифорнию, чтоб работать для нее в течение долгих одиноких лет, с твердой волей, бодрой надеждой и стойкой верностью. Тем временем мисс Мэттьюз уступила монополию на свой скромный талант собирать монеты в мешки некоему игроку, мистеру Джо Сименсу из Нью-Йорка, который оценил это ее качество больше, чем ее гениальную способность потом вынимать деньги из мешков и наделять ими своих любовников. Но в конце концов он выразил свое неодобрение этой последней способности мисс Мэри решительным поступком, который сразу обеспечил ему положение конторщика в тюремной прачечной в Синг-Синге, а ей – кличку Молли Рваное Ухо.

Молли написала мистеру Домэну трогательное письмо с отречением; она вложила в письмо фотографию, из которой явствовало, что она уже не вправе больше лелеять мечту стать когда-нибудь миссис Домэн, и она так наглядно изобразила в этом письме свое падение с лошади, что солидному жеребцу, на котором мистер Домэн поехал в Красную Собаку, чтобы получить это письмо, пришлось расплачиваться за вину какой-то неведомой лошади весь обратный путь в лагерь. Домэн истерзал ему шпорами все бока.

Это письмо не достигло своей цели; верность, которая была до сих пор для мистера Домэна вопросом любви и долга, стала теперь для него также и вопросом чести; фотография, изображавшая когда-то хорошенькое личико, печально изуродованное теперь ударом ножа, заняла прочное место в его сердце.

Узнав об этом, мисс Мэттьюз, правду говоря, выказала меньше удивления, чем следовало ожидать, принимая во внимание низкую оценку, которую она давала благородству мистера Домэна; об этом ведь свидетельствовал тон ее последнего письма. Вскоре после этого письма от нее стали реже, а потом и совсем прекратились.

Но у мистера Домэна был еще один корреспондент, мистер Барней Бри из Хэрди-Гэрди, проживавший прежде в Красной Собаке. Этот джентльмен, хоть он и был заметной фигурой среди старателей, не принадлежал к их числу. Его познания в ремесле золотоискателей заключались главным образом в поразительном знакомстве с их жаргоном, который он обогащал от времени до времени собственными добавлениями. Это производило сильное впечатление на наивных пижонов и заставляло их проникнуться уважением к глубоким познаниям мистера Бри.

Когда он не царил в кружке почитателей из Сан-Франциско и с Востока, его можно было встретить за сравнительно скромным занятием: он подметал танцевальные залы и чистил в них плевательницы.

У Барнея было две страсти – любовь к Джеферсону Домэну, который когда-то оказал ему большую услугу, и любовь к виски, которое, несомненно, никаких услуг ему никогда не оказало. Он одним из первых, как только раздался клич, устремился в Хэрди-Гэрди, но не сделал там карьеры и постепенно опустился до положения могильщика. Это не было постоянной службой, но каждый раз, когда какое-нибудь маленькое недоразумение за карточным столом в клубе совпадало с его сравнительным отрезвлением после продолжительного запоя, Барней брал в свои дрожащие руки лопату.

В один прекрасный день мистер Домэн получил в Красной Собаке письмо с почтовым штемпелем «Хэрди, Калифорния» и, занятый другими делами, засунул его в щель в стене своей хижины, чтобы просмотреть его на досуге. Два года спустя письмо случайно сдвинулось с места, и он прочел его. Письмо заключалось в следующем:

«Хэрди, 6 июня.

Друг Джеф, я наскочил на нее в костном огороде. Она слепая и вшивая. Я рою и сам буду могилой, пока ты не свистнешь.

Твой Барней.

P. S. Я закупорил ее Скэрри».

Имея некоторое представление о жаргоне золотоискателей и о личной системе передачи мыслей, свойственной мистеру Бри, мистер Домэн сразу сообразил из этого оригинального письма, что Барней, исполняя обязанности могильщика, наткнулся на кварцевую жилу без разветвлений, очевидно богатую самородками, и что он согласен, во имя дружбы, сделать мистера Домэна своим компаньоном и будет молчать об этом открытии, пока не получит от названного джентльмена ответа. Из постскриптума было совершенно ясно, что он скрыл сокровище, похоронив над ним бренные останки какой-то особы, по имени Скэрри.

За два года, которые протекли между получением мистером Домэном этого письма и его открытием, произошли некоторые события, о которых мистер Домэн узнал в Красной Собаке. Выяснилось, что мистер Бри, прежде чем принять эту меру предосторожности (закупорить свою находку телом неведомого или неведомой Скэрри), догадался все-таки извлечь из жилы малую толику золота: во всяком случае, как раз в это время он положил в Хэрди-Гэрди начало серии попоек и кутежей, о которых до сих пор еще рассказывают легенды во всей области реки Сан-Хаун-Смит и почтительно вспоминают даже в таких далеких краях, как Скала Привидений и Одинокая Рука. Когда эта серия закончилась, несколько бывших граждан Хэрди-Гэрди, которым Барней оказал последнюю дружескую услугу на кладбище, потеснились и уделили ему уголок в своей среде, и он обрел среди них вечный покой.

IV

Закончив свою заявку, то есть вбив по углам прямоугольника четыре столбика, мистер Домэн пошел назад к его центру и остановился на том месте, где его поиски среди могил вылились в торжествующее восклицание: «Скэрри!» Он снова нагнулся над доской, на которой было написано это имя, и, как бы для того, чтобы проверить показания своего зрения и слуха, провел по грубо вырезанным буквам указательным пальцем. Затем, выпрямившись, он громко добавил к этой несложной надписи собственную устную эпитафию: «Она была настоящим чудовищем!»

Если бы мистера Домэна заставили подкрепить это свое утверждение доказательствами, что, ввиду его оскорбительного характера, несомненно, следовало бы сделать, он оказался бы в затруднительном положении: никаких свидетелей у него не было, и ему пришлось бы сказать, что он опирается только на слухи.

В то время, когда Скэрри играла видную роль в золотоискательских лагерях и когда она, выражаясь словами редактора «Хэрди-Герольда», была на вершине своего могущества, мистер Домэн был в умалении и вел хлопотливое, бродяжническое существование одинокого старателя. Большую часть своего времени он проводил в горах, то с одним, то с другим компаньоном. Его мнение о Скэрри составилось на основании восторженных рассказов этих случайных товарищей. Сам он не удостоился ни сомнительного удовольствия знакомства с ней, ни ее непрочных милостей. И когда, по окончании ее безнравственной карьеры в Хэрди-Гэрди, он прочел в случайном номере «Герольда» ее некролог (написанный местным юмористом в самом высоком стиле), Домэн уплатил улыбкой дань ее памяти и таланту ее историографа и по-рыцарски забыл о ней.

Стоя теперь у могилы этой горной Мессалины, он вспомнил главные этапы ее бурной карьеры так, как она воспевалась ему его собеседниками у лагерных костров.

«Она была настоящим чудовищем!» – повторил он, может быть, бессознательно создавая себе оправдание, и погрузил свою кирку в ее могилу до самой рукоятки. В эту минуту ворон, молчаливо сидевший на ветке иссохшего дерева над его головой, важно открыл клюв и выразил свое мнение по этому вопросу одобрительным карканьем.

Преследуя открытую им золотоносную жилу с огромным рвением, мистер Барней Бри вырыл необычайно глубокую яму, и солнце успело зайти, прежде чем мистер Домэн, работавший с ленивым спокойствием человека, который играет наверняка и не боится, что соперник опротестует его заявку, добрался до гроба. Но тут он натолкнулся на затруднение, которого он не предвидел: гроб – плоский ящик из плохо сохранившихся досок красного дерева – не имел ручек и занимал все дно могилы. Единственное, что он мог сделать, это удлинить яму настолько, чтоб иметь возможность встать в головах гроба и, подсунув под него свои сильные руки, поставить его на его узкий конец. И за это он и принялся.

Приближение ночи заставило его удвоить усилия. Ему не приходила и мысль о том, чтобы отложить сейчас свою работу и закончить ее на другое утро, при более благоприятных условиях. Лихорадочная алчность и магнетизм страха железной рукой приковывали его к его жуткой работе. Он больше не прохлаждался: он работал со страшным рвением. С непокрытой головой, с рубашкой, открытой у ворота и обнажавшей грудь, по которой текли извилистые струи пота, этот смелый и безнаказанный золотоискатель и осквернитель могил работал с исполинской энергией, почти облагораживавшей его чудовищное намерение. Когда кайма заходящего солнца догорела на гряде холмов и полная луна выплыла из тумана, застилавшего пурпурную равнину, он поставил, наконец, гроб стоймя, прислонив его к краю открытой могилы. Затем, когда он, стоя по шею в земле на противоположном конце ямы, взглянул на гроб, теперь ярко освещенный луной, он содрогнулся от внезапного страха, увидев на крышке черную человеческую голову – тень своей головы. Это простое и естественное явление взволновало его на минуту. Его пугал звук его собственного затрудненного дыхания, и он старался остановить его, но его напряженные легкие не подчинялись ему. Затем он начал, с едва слышным и совсем не веселым смехом, двигать головой из стороны в сторону, чтобы заставить тень повторять эти движения. Он почувствовал себя бодрее, доказав себе свою власть над собственной тенью. Он старался выиграть время, бессознательно надеясь отодвинуть грозящую катастрофу. Он чуял, что над ним нависли невидимые злые силы, и он просил у неизбежного отсрочки.

Теперь он постепенно заметил несколько необычайных обстоятельств. Поверхность гроба, к которой был прикован его взгляд, была не плоской; на ней поднимались два выступа, вертикальный и горизонтальный. Там, где они скрещивались, на самом широком месте, находилась заржавевшая металлическая пластинка, на которой унылым блеском отсвечивало сияние луны. Вдоль наружных краев гроба виднелись, через большие промежутки, ржавые головки гвоздей. Это хрупкое произведение столярного искусства было опущено в гроб вверх дном!

Может быть, это была одна из золотоискательских шуток – практическое осуществление шаловливого настроения, которое нашло себе литературное выражение в шутовском некрологе, вышедшем из-под пера великого юмориста Хэрди-Гэрди. Может быть, это имело какое-то особое значение, непонятное для непосвященных в местные традиции? Менее неприятной гипотезой было предположение, что перевернутое положение гроба объяснялось просто ошибкой мистера Барнея Бри. Может быть, совершая похоронный обряд без свидетелей (для сохранения в тайне своего открытия или из-за общественного равнодушия к покойнице), он сделал оплошность и впоследствии не мог или не стремился ее исправить.

Как бы то ни было, бедная Скэрри была несомненно опущена в землю лицом вниз.

Когда ужас соединяется с комизмом, впечатление получается кошмарное. Этот сильный духом и смелый человек, храбро работавший ночью среди могил, побеждая ужас тьмы и одиночества, был сражен нелепой неожиданностью. По телу его пробежала жуткая дрожь, он весь похолодел и передернул массивными плечами, словно для того, чтоб сбросить с себя ледяную руку. Он почти не дышал, и разбушевавшаяся кровь разлилась горячим потоком под холодной кожей. Неокисляемая кислородом, она бросилась ему в голову, приливая к мозгу. Его физический организм изменил ему и перешел на сторону врага: даже его сердце восстало против него. Он не двигался: он не мог бы и крикнуть. Ему недоставало только гроба, чтобы стать мертвецом, – таким же мертвым, как мертвец, который стоял перед ним, отделенный от него только длинной открытой могилой и толщиной прогнившей доски.

Затем его чувства мало-помалу вернулись к нему: прилив ужаса, затопивший его сознание, начал отступать. Но, придя в себя, он стал относиться к предмету своего страха с какой-то странной беспечностью. Он видел луну, золотившую гроб, но не видел самого гроба. Подняв глаза и повернув голову, он с удивлением и любопытством заметил черные ветви мертвого дерева и попытался мысленно измерить длину веревки, которая качалась в его призрачной руке. Однообразный вой далеких шакалов показался ему чем-то слышанным много лет тому назад во сне. Сова неловко пролетела над ним на неслышных крыльях, и он попытался предсказать направление ее полета и когда она наткнется на скалу, вершина которой светилась на расстоянии мили. До его слуха дошли осторожные движения насекомого в зарослях кактуса. Он следил за всем с обостренной наблюдательностью, все его чувства обострились, но он не видел гроба. Так же, как если долго смотреть на солнце, оно сначала покажется черным и затем исчезнет, – так его душа, истощившая весь свой запас страха, уже не сознавала существования предмета ужаса. Убийца спрятал свой меч в ножны.

Во время этого затишья в борьбе он почуял слабый, отвратительный запах. Он сначала подумал, что он исходит от гремучей змеи, и невольно взглянул себе под ноги. Они были почти невидимы во мраке могилы. Глухой, рокочущий звук, словно предсмертное хрипение в горле человека, внезапно раздался в самом небе, и минуту спустя огромная, черная, угловатая тень, словно видимое воплощение этого звука, упала, извиваясь, с верхушки призрачного дерева, поколыхалась с секунду перед его лицом и яростно полетела дальше вдоль реки. Это был ворон. Этот инцидент вернул ему сознание окружающего, и его взгляд снова устремился на стоящий гроб, теперь до половины освещенный луной. Он видел мерцание металлической пластинки и старался, не двигаясь, разобрать надпись на ней. Затем он начал разглядывать, что скрывается за этой доской. Его творческое воображение нарисовало ему яркую картину. Доска стала прозрачной, и он увидел синеватый труп женщины, который стоял в одеянии покойницы и бессмысленно смотрел на него лишенными век глазными впадинами. Нижняя челюсть опустилась, обнажая десну. Он заметил пятнистый узор на впалых щеках – признаки разложения. В силу таинственного процесса его мысль впервые за этот день обратилась к фотографии Мэри Мэттьюз. Он противопоставил ее прелесть блондинки отталкивающему лицу покойницы – то, что он любил больше всего на свете – самому чудовищному на свете.

Убийца опять приблизился и, обнажив меч, приставил его к горлу жертвы.

Другими словами, человек начал сперва смутно, потом все яснее осознавать какое-то жуткое совпадение – связь, параллель между лицом на фотографии и именем на надгробной доске. Одно было изуродовано, другое говорило об изуродовании[14]. Эта мысль завладела им и потрясла его. Она преобразила лицо, которое его воображение создало под крышкой гроба; контраст стал сходством, сходство превратилось в тождество… Вспоминая многочисленные описания внешности Скэрри, слышанные им у лагерных костров, он тщетно старался припомнить характер изуродования, благодаря которому женщина получила свою безобразную кличку, и то, чего недоставало его памяти, дополняло воображение. В безумящей попытке вспомнить слышанные им обрывки истории этой женщины мускулы его рук мучительно напряглись, точно он старался поднять огромную тяжесть. Его тело извивалось и корчилось от этих усилий. Жилы на его шее натянулись, как веревки, и его дыхание стало резким и прерывистым. Катастрофа не могла дольше откладываться, иначе муки ожидания предупредили бы конечный удар. Лицо, изуродованное шрамом, скрытое под крышкой гроба, убило бы его сквозь дерево.

Движение гроба успокоило его. Гроб придвинулся на один фут к его лицу, заметно увеличиваясь по мере приближения. Заржавленная металлическая пластинка с надписью, неразборчивой при лунном свете, блеснула ему прямо в глаза. Твердо решившись не уклоняться, он сделал попытку крепче прислониться плечами к краю могилы и чуть не упал назад. Он не находил поддержки; он наступал на врага, сжимая в руке тяжелый нож, который он вытащил из-за пояса. Гроб не шевельнулся, и он с улыбкой подумал, что врагу некуда уйти. Подняв нож, он изо всех сил ударил тяжелой рукояткой по металлической пластинке. Раздался громкий, звонкий удар, и прогнившая крышка гроба с глухим треском распалась на куски и отвалилась, обрушившись у его ног. Живой человек и покойница стояли лицом к лицу – обезумевший, кричащий мужчина и женщина, спокойная в своем молчании.

Она была настоящим чудовищем!

V

Несколько месяцев спустя компания туристов из Сан-Франциско проезжала мимо Хэрди-Гэрди, направляясь по новой дороге в Йосемитскую долину. Они остановились здесь пообедать и, пока шли приготовления, стали осматривать заброшенный лагерь. Один из участников поездки жил в Хэрди-Гэрди в дни его славы. Он даже был одним из его виднейших граждан и содержал самый популярный игорный притон в местечке. Теперь он был миллионером, занятым более крупными предприятиями, и считал, что эти давнишние удачи не стоят упоминания. Его больная жена, дама, известная в Сан-Франциско роскошью своих раутов и своей строгостью в отношении к социальному положению и прошлому своих гостей, участвовала в экспедиции. Во время прогулки среди заброшенных хижин покинутого лагеря мистер Порфер обратил внимание своей жены и друзей на мертвое дерево на низком холме за Индейским ручьем.

– Как я вам уже говорил, – сказал он, – мне случилось как-то заехать в этот лагерь несколько лет тому назад, и мне рассказывали, что на этом дереве были повешены блюстителями порядка в разное время не меньше пяти человек. Если я не ошибаюсь, на нем и до сих пор еще болтается веревка. Подойдем поближе и осмотрим это место.

Мистер Порфер забыл прибавить, что это, может быть, была та самая веревка, роковых объятий которой с трудом избежала его собственная шея; если бы он пробыл в Хэрди-Гэрди лишний час, петля захлестнула бы его.

Медленно продвигаясь вдоль речки в поисках удобной переправы, компания наткнулась на дочиста обглоданный скелет животного; мистер Порфер после тщательного осмотра заявил, что это осел. Главный отличительный признак осла – уши – исчезли, но звери и птицы пощадили большую часть несъедобной головы: крепкая уздечка из конского волоса тоже уцелела, так же, как и повод из того же материала, соединявший ее с колом, все еще плотно вбитым в землю. Деревянные и металлические предметы оборудования золотоискателя лежали поблизости. Были сделаны обычные замечания, циничные со стороны мужчин, сентиментальные со стороны дамы. Немного позже они уже стояли у дерева на кладбище, и мистер Порфер настолько поступился своим достоинством, что встал под полуистлевшей веревкой и набросил себе на шею петлю. Это, по-видимому, доставило ему некоторое удовольствие, но привело в ужас его жену; это представление подействовало ей на нервы.

Возглас одного из участников поездки собрал всех вокруг открытой могилы, на дне которой они увидели беспорядочную массу человеческих костей и остатки сломанного гроба. Волки и сарычи исполнили над всем остальным последний печальный обряд. Видны были два черепа, и для того, чтобы объяснить себе это необычайное явление, один из молодых людей смело прыгнул в могилу и передал черепа другому. Он сделал это так быстро, что миссис Порфер не успела даже выразить свое резкое порицание такому возмутительному поступку; все же, хотя и с опозданием, она не преминула это сделать, и притом с большим чувством и в самых изысканных выражениях. Продолжая рыться среди печальных останков на дне могилы, молодой человек в следующую очередь передал наверх заржавленную надгробную дощечку с грубо вырезанной надписью. Мистер Порфер разобрал ее и прочел ее вслух, с довольно удачной попыткой вызвать драматический эффект, что казалось ему подходящим к случаю и его таланту оратора.

На дощечке было написано:

МЕНУЭЛИТА МЭРФИ

Родилась в Миссии Сан-Педро. Скончалась в хэрди-гэрди В ВОЗРАСТЕ 47 л.

Такими, как она, битком набит ад.

Из уважения к чувствам читателя и нервам миссис Порфер, не будем касаться тяжелого впечатления, которое произвела на всех эта необычайная надпись; скажем лишь, что лицедейский и декламационный талант мистера Порфера никогда еще не встречал такого быстрого и подавляющего признания. Следующее, что попалось под руку молодому человеку, орудовавшему в могиле, была длинная, запачканная глиной прядь черных волос, но это обыкновенное явление не привлекло особого внимания. Вдруг, с кратким возгласом и возбужденным жестом, молодой человек вытащил из земли кусок сероватого камня и, быстро осмотрев его, передал его мистеру Порферу. Камень загорелся на солнце желтым блеском и оказался испещренным сверкающими искрами. Мистер Порфер схватил его, наклонился над ним одну минуту и бросил его в сторону с простым замечанием:

– Простой колчедан – золото для дураков.

Молодой человек, занятый раскопками, по-видимому, смутился.

Тем временем миссис Порфер, будучи не в силах дольше смотреть на эту неприятную процедуру, вернулась к дереву и села на его вылезшие из земли корневища. Поправляя выбившуюся прядь своих золотых волос, она заметила нечто, что показалось ей – и действительно было – остатками старого пиджака. Оглянувшись кругом, чтобы убедиться, что никто не наблюдает за этим поступком, недостойным леди, она просунула руку, унизанную кольцами, в карман пиджака и вытащила из него заплесневевший бумажник. В нем находились:

• пачка писем со штемпелем Элизабеттауна, штат Нью-Джерси;

• кольцо белокурых волос, перевязанное лентой;

• фотография красивой девушки;

• фотография того же лица, странно обезображенного. На обороте фотографии было написано «Джеферсон Домэн».

Несколько минут спустя группа встревоженных джентльменов окружила миссис Порфер; она сидела под деревом неподвижно, опустив голову и сжимая в руке измятую фотографию. Ее муж приподнял ей голову и увидел мертвенно-бледное лицо, на котором розовел лишь длинный, обезображивающий его шрам, хорошо знакомый всем ее друзьям, ибо его не могло скрыть никакое искусство косметики; теперь он выступал на ее бледном лице, как клеймо проклятия. Мэри Мэттьюз Порфер была мертва.

Загрузка...