ы едем в Киев!.. — повторяю я с особенным удовольствием, прощаясь с знакомыми в Москве.
— Вот счастливец… завистливо отвечают вольные и невольные москвичи. Теперь в начале мая там рай! Все цветет… соловьи… пирамидальные тополи…
Мне делается совестно за свое собственное благополучие, и я начинаю повторять уже только про себя: «Мы едем в Киев… да, в Киев. Через два дня мы будем в Киеве… до Киева сорок часов езды по железной дороге». Южнее Москвы мне не случалось бывать, а Киев уже юг, тот благословенный юг, который нам, северянам, рисуется в самых радужных красках, хотя, не скрою, отзывам самих южан, особенно малороссов об их несравненной украине, я не совсем доверял по свойственному нашему брату сибиряку скептицизму. Во-первых, всякий кулик свое болото хвалит, а во-вторых — все южане по природной живости своей горячей южной крови немножко хвастуны…
И так, едем в Киев, в мать городов русских, в излюбленный святой уголок для всех русских странников.
День был ясный, солнечный; но на одной стороне неба быстро собиралась весенняя гроза. Апрельская свежесть бульваров и скверов теперь занялась наливавшейся тяжелой столичной духотой, а на распускавшихся деревьях уже сидел толстый слой пыли. На душе становилось весело уже от одной мысли, что еще какой-нибудь час, и курский поезд с быстротой ветра унесет и от этого неумолкающего вечного грохота столичной мостовой, и от едкой столичной пыли, которая проникает всюду.
На курском вокзале происходила настоящая давка.
Второй звонок… Свисток. На платформе и в вагонах слышатся перекрестные прощания, сыплются взаимные советы и договариваются на ходу позабытые поручения. На платформе машут платками и фуражками.
— Вы докедова? — спрашивает в нашем вагоне невидимый голос.
— А до Курскова… — отвечает другой невидимый голос.
Мы едем в третьем классе. Вагон низкий, с самыми неудобными деревянными лавочками, какие только могло придумать человеческое воображение, — ни сесть хорошенько, ни прилечь. Публики набито, как сельдей в бочонке, и, всякий, видимо, утешает себя мыслью, что многие едут до ближних станций, а там будет свободно. Опытные и бывалые люди начинают вперед опрашивать своих соседей, кто и докуда едет, и чаще всего слышится общий ответ: «до Курскова». Пассажиры нашего вагона по преимуществу московского уклада, — чуйка и «спинджак» заполонили все. Несколько мужицких серяков и зипунов как-то совсем теряются на этом общем фоне.
— Рогожское будет вон там… — объясняет кто-то высунутой в окошко голове. — А энто шапкой-то, значит, новый Спас — как шар горит. Эх, Москва — матушка, ишь как раскинулась!..
Действительно, вид на Москву очень хорош, и золотая шапка храма Спасителя долго еще висит в воздухе, когда уже самый город совсем потонул в желтоватой мгле. Из смешавшихся в одну мутную полосу домов, садов и разных фабричных зданий одиноко торчат фабричные трубы да иглы московских колоколен. Тучка догнала нас, и в мутной колебавшейся полосе сыпавшегося крупными каплями весеннего дождя пропало все московское великолепие, а по сторонам дороги уже расстилались пашни, и самым мирным образом бродил разный скот, околачивавшийся по межам и придорожинам.
Меня всегда удивляет этот необыкновенно быстрый переход от наших столиц к настоящей деревне, — какая-нибудь верста, много две, и шумная столица со всеми своими чудесами точно сквозь землю провалилась, а кругом вас стелется настоящая деревенская Русь, со всем ее мирным убожеством и необъятным врачующим простором. Вообще, никакого перехода от столицы к деревне, и в виду Москвы пашут землю что ни на есть самые деревенские мужички, и где-то в ложке мелькает самая настоящая великорусская деревня, т. е. пять-шесть убогих избенок с соломенными крышами, точно развороченные нарочно изгороди и т. д. Издали такую деревню не скоро отличишь от кучек навоза, вся разница в том, что навоз разложен по полям более симметрично.
Собственно до Курска дорога не представляет из себя чего-нибудь интересного, кроме разве того, что московская Русь, Великороссия, постепенно переходит в степные равнины, в начинающееся южное приволье. Из попадавшихся на пути городов красивее других были Серпухов и Орел. Но подъезжая к Курску, уже начинаешь чувствовать, что здесь что-то другое, свое, чего не было раньше, — необозримым ковром раскинулись пашни, и в первый раз выглянули хохлацкие мазанки.
Курск очень красивый город, и можно только пожалеть, что он так далеко от вокзала, или вернее, что так далеко вокзал от города.
Киевский поезд унес нас дальше, к благословенному приднепровью. И публика была уже другая — в одном углу вагона слышалась «польская мувь», а в другом настоящий еврейский жаргон. Появились дамы с корзинками, мешочками и картонками, каких раньше не было. Слышатся непривычные для уха названия городов, как Нежин, Конотоп; — для нас это только безразличные географические термины, лишенные плоти и крови и, самое большое, знакомые по рассказам Гоголя.
По сторонам дороги опять бесконечные поля и поля; кой где по балкам и около воды какие-то жалкие кустики вербы и, должно быть, ветлы, а может быть, и дубы, — издали трудно разобрать. Попалось несколько пирамидальных тополей, но особенного впечатления они не производили, — дерево как дерево, ничего такого, что бросалось бы в глаза.
— Погодите, вот в Киеве увидите… уверяет какая-то дама, большая поклонница юга вообще, а Киева в особенности.
В вагоне свободно, и мы мечтаем, что здесь можно и выспаться будет, не то что «до Курскова», — на каждого по целой скамейке достанется. По другую сторону вагона тоже на отдельных скамьях поместились какой-то благообразный старичок из купечества средней руки и, довольно суровая на вид, дама с какими-то белыми узлами.
— А что, Конотоп хороший город? — спрашиваю я старичка.
— Какой хороший, — одна грязь. Одним словом, конская топь была, да и теперь осталась.
— А Нежин?
— Нежин как будто немножко поаккуратнее… Да нет, такая же непролазная грязь. Вот Киев — это город… Да-с, можно сказать, а это какие города — будто одно только название, что город.
Вечереет. Деревушки начинают попадаться чаще. Около хаток разведены садочки. Яблони стоят в полном цвету, точно обсыпаны мукой. Это не наши жиденькие волжские яблони, которые выглядывают такими заморышами. Воздух бьется в окно вагона душистой струей. К Конотопу мы подъезжаем на солнечном закате. Самый город далеко, а к полотну дороги прижались сплошной стеной все те же цветущие яблони. Из окна вагона можно рассмотреть все нехитрое хохлацкое хозяйство, — хатки такие маленькие, с крошечными, кривыми оконцами, кривой завалинкой, а соломенные крыши походят на нахлобученные по самые глаза шапки. Все остальное хозяйство из одного плетня, и только кой где навес или стойло для скота. Одни садики скрашивают все; но такие садики, к сожалению, не везде. Сравнивать это жилье с нашим великорусским, особенно с северным, как-то даже смешно. Нужно очень сильное воображение, чтобы опоэтизировать эти птичьи гнезда, кой как слепленные из прутьев и глины.
Впрочем, это чисто железнодорожное впечатление, а, как говорят, по Днепру и особенно в Полтавской губернии, хатки очень красивы.
— Бедный народ все живет… — участливо повторяет старичок купец, поглядывая в окошки. Главная причина — большое умаление земли. Переселенцы так и прут на Самару и в Томскую губернию.
С Курска малороссийский говор начинает постепенно сменять великорусскую речь, и южное мягкое произношение приятно отзывается в ухе. В Конотопе на вокзале показались и первые настоящие хохлы — в свитах, в белых необъятных шароварах и черных бараньих шапках хохлацкого фасона. Медленные движения, медленный взгляд исподлобья и какая-то флегма являются резким контрастом с оставшейся позади московской вертлявостью и пробойностью.
— Соловей… слышите, соловей?.. — проговорила моя соседка, когда поезд медленно подходил к нежинскому вокзалу.
Я торопливо выскочил на платформу слушать настоящего курского соловья. Кругом стояла теплая, мглистая южная ночь, какой не бывает на нашем севере, — синяя бездонная глубь над головой искрилась и переливалась каким-то внутренним мерцанием, а звезды плавали в ней, как золотые искры. Внизу разлилась молочная теплая мгла, прозрачная дремлющая мгла, и среди этой мглы величаво поднимались пирамидальные тополи. Да, это были они, главная краса благословенной Малороссии. Хороша была и ночь, и эти тополи, и цветущие шпалеры яблоней; но все это получило чарующую южную прелесть только от соловьиной песни, которая страстными и зовущими трелями дрожала и переливалась в воздухе.
Ночь пролетела незаметно.
— Скоро уж Киев… говорит кто-то. — Посмотрите, вон сколько богомолок и странников идет… Все с котомками, с палочками.
— Это все хохлы, — объясняет кто-то. Теперь расстановка у них, — пахота кончилась, а страда еще начнется через неделю, ну, и бредут к мощам.
Железная дорога в этом месте пересекала шоссе, по обеим сторонам которого тянулись вереницы богомольцев и богомолок. Лапти, босые ноги, сгорбленные спины с котомками, длинные палки в руках, загорелые на солнце и покрытые потом и пылью лица, — вот эта бродячая по угодникам Русь, одинаковая везде и везде имеющая в себе что-то неотразимо-привлекательное, как проявление высших духовных требований.
Местность принимает заметно холмистый характер, попадается даже сосновый бор, настоящий сосновый бор, бор, который стоит здесь, как подошедшее с далекого севера войско. Скоро потянуло свежестью, — близок Днепр. Утро великолепное, и южное небо высоко поднимается над головой. Что-то такое радостное и бодрое в самом воздухе, который курится ароматом распустившейся зелени.
— Вот и Киев…
Поезд с каким-то победным гулом выполз из леса и быстро начал спускаться в широкую зеленую равнину, дымившую утренним туманом. А вот и Днепр, красавец Днепр, который здесь так великолепно разлился между низкими островами. Вон и правый гористый берег; а там дальше, вверх по течению, на самом верху гор красуются белые церкви, и жарко горят золоченые главы и кресты. Самого города, настоящего Киева, не видно, — он за горой, из-за которой можно рассмотреть только домики предместья, Николаевский мост через Днепр и часть утонувшего в синеватой дымке Подола. Картина великолепная, единственная в своем роде…
Поезд, сдержанным ходом, вползает на великолепный мост, и правый берег начинает быстро приближаться к нам. Все затянуто густой зеленью, которая лепится по кручам и скатам и залегает сплошными массами в глубоких выемках, где основной кряж точно расседается, чтобы образовать эти красивые зеленые уголки. Направо, в двух шагах от моста, в такой расселине совсем спряталась небольшая церковка, а рядом с ней выше креста поднимает свою голову гигант-тополь.
— Это Выдубецкий монастырь, — объясняет кто-то: — а повыше на горке Иёна…
— Что это такое Иёна?
— А монастырек такой… В нем старец Иёна все объясняет. К нему все ходят, потому угодный старец. А там вон дальше на горке-то Лавра…
Низкий левый берег и пасть островов заняты какими-то поселками. По реке медленно бороздят маленькие лодки, где-то далеко свистит пароход… А Днепр, могучий, синий Днепр, идет так тихо и важно и пропадает где-то на горизонте в золотистой утренней мгле.
Железный путь проложен по дну глубокой котловины, которую прорыла в горах речка Лыбедь. Поезд подходит к городу с южной стороны. Сквозь лес мелькают крыши домов, налево выдвигаются отдельные хутора — Байков, Протасов яр; новый Киев, залегший к самому полотну железной дороги, показывается сплошной массой домов справа, где все перепуталось в массе зелени, из которой смело поднимаются кверху пирамидальные тополи, точно зеленые минареты. Да, вода, горы и могучая южная растительность составляют главную красоту Киева, а пирамидальные тополи придают ему немного восточный вид. Глаз невольно ищет плоских восточных кровель и узких кривых улиц, но здесь все ново, все с иголочки, — широкие улицы, новые дома, одним словом, самый европейский город, а издали уже доносится раздражающий нервы лязг и треск мостовой.
Последний свисток, и поезд торжественно останавливается у платформы. Происходит обычная вокзальная толкотня. Пристают носильщики, артельщики, извозчики, точно мы приехали куда-то на пожар. Наконец, все устроено: — багаж получен, извозчик взят, двугривенные рассованы, и мы едем в самый город. С вокзала вид очень красив, но не видно Днепра, который за горой.
— Вези в Лавру… Там есть гостиница?
— Странноприемница, есть… — не торопясь отвечает извозчик хохол.
— Ну, все равно.
По громыхающей мостовой мы въезжаем в самый город с его широкими мощеными улицами и чистенькими домиками, которые издали очень красивы. Зеленая стена Бибиковского бульвара представляет единственное в своем роде зрелище, — эти гиганты-тополи вытянулись в несколько рядов, точно развернутый фронт какой-то лесной гвардии. Бульвар тянется стрелой версты на две. Наш экипаж медленно поднимается в гору мимо громадных домов, выстроенных из какого-то особенного желтоватого кирпича. Направо из-за каменной стены зеленым облаком круглится ботанический университетский сад, за ним здание университета, выкрашенное в казарменную красную краску, потом спуск к Крещатику, где развертывается уже картина настоящего столичного города — четырехэтажные дома, унизанные вывесками, широкие панели, движущаяся масса экипажей.
— Вот это так город… повторяю я.
Проезжаем по площади какого-то рынка и начинаем подниматься по крутому университетскому спуску на знаменитые Липки, где дома совсем потонули в садах. Прелестный уголок эти Липки с своими чистыми, широкими улицами, игрушками-домами и той особенной домовитой уютностью, какой недостает столичным улицам. Опять пирамидальные тополи, клены, яблони и еще какие-то громадные деревья, названий которых я не знаю. А там, уже новые облака зелени, — это какой-то сквер на самом берегу Днепра. Мы минуем его, потом площадь с кругом для скачек и въезжаем в черту крепости. Собственно Киев остался назади, мы теперь въезжаем в Печерск, т. е. на территорию Киево-Печерской лавры.
Киевская крепость занимает собою громадное пространство, так что внутри ее может свободно поместиться средней руки губернский город. Лавра с ее церквами, кельями, помещениями для богомольцев и разными хозяйственными пристройками занимает небольшой уголок этой крепости, именно, — крутой спуск к Днепру в юго-восточной части.
По дороге в крепость начали опять попадаться толпы богомольцев, и чем дальше мы подвигались, тем более эти толпы увеличивались. Целые партии расположились тут же у дороги на травке, благо места свободного здесь много. Переезжаем через несколько линий громадных земляных валов, украшенных старинными чугунными пушками, и въезжаем через каменные ворота во двор крепости, где уже движется сплошная толпа богомольцев. Большинство составляют женщины. Особенно их много толпится около маленьких лавчонок, где продаются крестики, образки, четки, лубочные картинки, все то, что разносится богомольцами из Киева по всей Руси.
Вот и десятки золоченых глав знаменитого Печерского монастыря, и святые ворота, сплошь расписанные фигурами печерских подвижников, а немного дальше вторые ворота, где идет крутой спуск во внутренний двор Лавры, отведенный для богомольцев. Впереди виднеется гауптвахта и новая крепостная стена с воротами. Мимо проходят кучки солдат, и как-то странно смотреть на эти подтянутые, вымуштрованные фигуры, замешавшиеся в пестрой толпе богомольцев.
— Вам у контору? — спрашивает извозчик.
— Вези в контору.
Мы въезжаем в третий внутренний двор, где и останавливаемся у низенького одноэтажного домика, — это и есть контора. В низенькой комнатке посетителей принимают несколько монахов.
— Вам комнатку?..
— Да…
— Позвольте ваши документы.
Старший монах, вероятно, о. эконом, бегло просматривает мой вид, выдает бумажку с номером помещения и посылает маленького служку проводить. Мы идем через двор, весь занятый богомольцами, и, наконец, останавливаемся у четырехэтажного здания недавно отстроенной странноприемницы. Служка, мальчик лет десяти, одетый в темный подрясничек и черную шапочку, передает нас с рук на руки одному из братьев, прислуживающих в странноприемнице.
— Пожалуйте у третий этаж… говорит в малороссийским акцентом скромный молодой человек в такой же черной шапочке и подряснике.
Через пять минут я с балкона странноприемницы уже любуюсь чудным видом на Днепр, на далекое Заднепровье, а под ногами у нас уходит к реке глубокая котловина, вся затянутая зеленью, из которой так красиво поднимаются церкви, церковки, и точно прячутся свеженькие белые домики. Самая лавра стоит выше, на горе; мне из-за монастырской стены видны только золотые куполы лаврских церквей; но здесь, именно, в этой котловине, расположились ближние и дальние пещеры — основание и главная историческая древность всего монастыря. Мы в самом центре святого уголка…
Было еще рано, но в воздухе начинала наливаться томящая мгла настоящего летнего жара. Нужно было торопиться съездить в город за некоторыми покупками, а отчасти и затем, чтобы познакомиться с городским центром.
Я опять среди богомольцев на монастырском дворе. В низенькие ворота монастырской стены народ так и валит, — одни богомольцы прямо с дороги, запыленные и усталые, другие от ранней обедни или из пещер. Весь двор полон этим народом, точно в Христову заутреню. Все лавочки облеплены «странными людьми», каждый тенистый уголок, а большинство расположилось прямо под открытым небом, на вымощенном плитами полу, среди своих котомок, страннических палок и снятой с притомившихся ног обуви. Везде хохлатский говор и хохлатские лица. Нашего российского и званья нет. Хохлы в белых шароварах и бараньих черных шапках едва шевелятся за более подвижными хохлушками. Мелькают запаски и плахты, где-то тяжело постукивают железными «пидковками» красные сафьяновые чоботы, в каких щеголяют дивчата.
— Батюшечка, родненький — просит милостыню какая-то слепая старушка и кланяется на шум приблюкающихся шагов.
Я люблю бродить в незнакомой толпе и прислушиваться к ее говору, а здесь это удовольствие увеличивалось приятным южным акцентом малорусского говора. И лица совсем не наши, великорусские или сибирские, — нет окладистых бород, лопатой прежде всего, а потом что-то такое придавленное и скрытое в выражении упрямых глаз. Я напрасно искал глазами забубенных запорожских голов, — ничего похожего. В толпе наших русских богомольцев вы всегда найдете массу тех типичных физиономий, красивых оригинальной старческой красотой, — эти широкие спокойные лица, обрамленные почтенной сединой, особенно хороши, и сами собой просятся на полотно, как и лица старух-богомолок. Здесь не было этого, как не было дышавшей здоровьем молодежи.
Но что приятно поражает глаз в этой толпе, — так это какая-то особенная простота выражения, как женских, так и мужских лиц, трудовая сосредоточенность взглядов и вообще что-то такое патриархальное, чего уже не достает нашему великоруссу, а тем больше — сибиряку. Да, убого, некрасиво, но, все-таки, хорошо именно своей простотой и сердечностью. И все свое, — своей домашней работы: рубахи, шаровары, свиты, запаски, плахты. Правда, некрасиво сидит эта самодельщина, особенно на молодежи, но за то вы нигде не увидите ситцев и миткалей, в какие разодеты наши русские бабы. Фабричная цивилизация еще не задела этот мирный народ, и, много-много, если какая-нибудь щеголиха вырядится в кумачный красивый платок, или обмотает голову безобразной бумажной шалью.
— Вертайся до нас, Галю… — слышится ласковый старушечий голос. — Пидем у пещеры…
— Бабуся, мы трохи сходимо у город, до купцов.
— Нэхай…
Эти разговоры на «вы» как-то даже странно слышать после нашей великорусской и сибирской грубости. Ни галденья, ни звонких бабьих голосов, даже молодежь смотрит так серьезно и сдержанно, — ничто не нарушает святости заветного уголка.
Беру первого, попавшегося на глаза, хохла-извозчика и отправляюсь в центр города, т. е. на Крещатик. По дороге — те же толпы богомольцев, такая же толкотня у мелких лавчонок с образками. Какой-то молодой хохол растянул на прилавке полотно, с намалеванным на нем черным крестом, лестницей, мертвой головой и еще какими-то принадлежностями траура, и, видимо, торгуется уже давно, потому что разбитная толстая торговка утирает пот с лица и накидывается на хохла с особенным азартом.
— Что это он покупает? — спрашиваю извозчика.
— А на смерть покупав… покров такий… — отвечает извозчик и почесывает в затылке на великорусский манер.
Мы так оставили запасливого хохла торговаться на смерть. Сейчас за крепостной стеной глянул на нас синий Днепр и скрылся за зеленью Царского сада, распланированного чистенькими дорожками, клумбами и куртинами. Налево — низменный одноэтажный дом совсем как-то потерялся в тени целой роты великолепнейших тополей; там дальше опять сады и опять тополи и какие-то совсем неизвестные мне деревья, покрытые пирамидками белых цветов, точно святочная елка свечами.
— Грецкий орех… — сурово объяснил извозчик, хотя этот грецкий орех оказался впоследствии каштаном.
К Крещатику, главной артерии Киева, мы спустились мимо целых облаков зелени городского сада, — я не ожидал такой красоты и глазел по сторонам, как пошехонец. Вот и Крещатик с его трехсаженными панелями, бесчисленными магазинами, цукернями, продажей минеральных вод на каждом шагу, треском и лязгом мостовой и вечной толпой пешеходов, бойко сновавших взад и вперед. Оставив извозчика, я отправился пешком. Зашел по делам в два-три магазина, купил газету и завернул в погребок «натуральных кахетинских вин» освежиться стаканом вина.
В погребке было очень прохладно, а пред окном тянулась бесконечная толпа пешеходов, напрасно старавшаяся спастись от жара в тени домов. Нужно было перевести дух и всмотреться в двигавшуюся городскую толпу.
Крещатик поразил меня своим столичным великолепием и необыкновенным движением гораздо больше, чем удивлял прежде Невский или Кузнецкий мост. Это такая щегольская и чистенькая улица, при том с европейской складкой, чего, пожалуй, не найти и в столицах. Да, это именно европейская улица, вся пропитанная специально польским щегольством, — везде лица польского типа, особенная польская чистота и бойкая «польская обувь». Ни русского, ни хохлацкого, начиная с объявлений на окнах магазинов, где русскими буквами в одном месте требовалась «девушка к платьям».
— Мое ушинованье, пан Здислав… — врывается в отворенную дверь погребка густой басок невидимого пана.
— До видзенья, пан Иосиф.
Торопливо бегут по тротуарам с коробками в руках «девушки к платьям», полулежа в колясках катятся красивые паненки и пани; с строгими лицами проходят сердитые старухи-польки, вечно занятые и вечно озабоченные, а настоящим, кровным панам, одетым по последней модной картинке, и счету нет. Много типичных, красивых лиц.
Решительно, этот Крещатик — улица-красавица, и я остался от нее в восторге, особенно когда за двугривенный купил такой великолепный букет из тюльпанов, сирени, белых нарциссов и еще каких-то розовых, душистых цветов, какой у нас на севере не купишь в это время ни за какие деньги.
Считаю не лишним сказать несколько слов относительно местоположения и истории Киева, этой колыбели нашей родины и, по выражению Александра II, «Иерусалима земли русской».
Как известно, Киев расположен на правом гористом берегу реки Днепра. Если смотреть на него с высоты птичьего полета, представляется такая картина: гористый высокий берег, который поднимается над уровнем реки на сорок сажен, изрезан по направлению к Днепру несколькими речонками, вырывшими глубокие лога, или, по степному, — «балки»; — эти речки с историческими названиями, именно: Лыбедь, Почайна, Глубочица, Киянка и т. д. Некоторые речонки давно исчезли, как Желань, Любка и Сестомля, но остались вымытые ими глубокие разрывы берега. Центр города занимают старокиевские высоты, где, собственно, стоял «град Кыев»; южнее идет печерская возвышенность, отделенная от старого города широкой крещатой долиной, по которой вытянулись чистенькие улицы нового города, придвинувшегося к линии железной дороги. Севернее старого Киева стоит гора Щекавица, а сейчас у его подножья выдвинулся в Днепр полуостровом низкий берег — Подол. Днепр у города разветвляется и образует Труханов остров с Долобским озером. За ним, на левом берегу Днепра, виднеется Лысая гора, — сборище знаменитых киевских ведьм. Вверх по реке, в туманной дымке горизонта чуть-чуть брезжат Межигорье и высоты Вышгорода.
Собственно Кыев, где стояли языческие боги, а потом блуждающим огоньком мелькнул первый свет христианства, занимал на старо-киевских высотах очень небольшое место, и можно только удивляться, что на таком ограниченном пространстве свершилось так много славных и великих дел. «Золотые ворота» показывают пределы старого града Кыева, и, глядя на них, невольно дивишься, как немного было нужно места для такого бойкого, торгового и воинственного города, каким был Киев при Ярославе I. По нынешним порядкам этого места едва-едва хватит, чтобы устроить народное гулянье или парадное учение местному гарнизону; а между тем тут стояли языческие боги, княжеские дворы и терема, потом выросли церкви и монастыри, не считая хором и избенок мелких киевских людишек. Тут приносили человеческие жертвы Перуну, пировали у Красного Солнышка, ласкового князя Владимира, великие русские богатыри, и тут же смиренно замаливались всякие грехи, содеянные «во тьме язычестей»; мелкие киевские людишки перебивались разным киевским рукомеслом, торговали, обманывали добродушных полян и суровых древлян, а потом шли воевать себе на пользу, а великому князю на славу. Да и война в то доброе время была у себя же дома, — дрались с удельными князьями сейчас под горой в долине Глубочицы, с поляками и степными кочевниками — прямо у Золотых ворот.
Бойкое было место этот «градок», а кругом тянулись дремучие леса, и уходила из глаз пестрым ковром заднепровская степь. Этот лес начинался сейчас же за городской стеной, и княжеские ловы устраивались в крещатой долине, составлявшей начало старинного Перевесища, где развешивались сети для ловли зверей и птиц. Перейдя эту долину, вы попадаете в Печерск, т. е. на печерскую возвышенность, где красовалось Берестово, летний загородный приют киевских князей, а за ним начинался знаменитый Печерский монастырь. Дальше к югу шел зверинец с урочищами, Соколий Рог и Неводищи, — названия эти сами объясняют свое значение. Через Днепр на Трухановом острове «деялись» тоже княжеские ловы, и здесь великие киевские князья в общей потехе братались с князьями черниговскими, а, может быть, и с разной степной ордой, напиравшей с юго-востока.
В общем получается немного места. А кругом этого маленького места, где творилась русская история, рыскал дикий зверь, наезжал не менее дикий половчанин, и без конца-краю расстилалось то дикое приволье, на котором «разыгралась» потом русская история.
История Киева — это история языческой и удельной Руси; главным действующим лицом являлся здесь именно город, и каждый вершок этой городской земли напоен киевской кровью. История эта обрывается только в Москве, когда этот город «переклюкал» и колыбель русской земли, и слишком много «такавшего» господина великого Новгорода.
Первые исторические люди, которые заняли эти днепровские высоты, были братья Кий, Щек и Хорив, а сестра их Лыбедь поселилась в долине реки, которая теперь носит ее имя. Так записал народное предание Нестор. По имени старшего брата первый «грядок» назван был Кием или Кыем. До начала VIII века история этого градка остается неизвестной. В летопись он попадает благодаря тому, что являются Козары, разбойничавшие по Днепру, завоевывают градок и облагают его жителей данью. В 864 г. варяжские витязи, Аскольд и Дир, по дороге из Новгорода в Царь-град, завоевывают Киев и основываются в нем на настоящее жительство; но в 882 г. витязь Олег убивает своих предшественников, занимает Киев под свою руку и, по словам летописца, говорит: — «Се буде мати градом русским». Благодаря Олегу, Киев делается стольным городом, и таким образом завязывается первый исторический узел.
Через сто лет в 980 году в Киеве является князем Владимир и утверждает здесь язычество, а потом в 988 г. заменяет его христианством. Киевский народ крестится, строятся церкви, заводятся школы и дома призрения. Немец Дитмар, современник Владимира, пишет, что в Киеве теперь до 300 церквей и 8 торжищ. Адам Бременский называет его вторым Константинополем. Город процветает. В XI веке Киев много пострадал от пожара, а потом был взят польским королем Болеславом. Зенита своей славы Киев достигает при великом князе Ярославе, который умер в 1054 г. А затем следует беспрерывная цепь специально киевских злоключений, растянувшихся на несколько столетий: в 1096 г. нападал на Киев половецкий хан Боняк и причинил городу большое разорение; в 1151 г. Киев разорили, благодаря княжеским усобицам, торки и берендеи; в 1169 г. князь Андрей Суздальский во главе других двенадцати князей взял Киев приступом и передал его своим воинам на трехдневное разграбление; в 1171 г. завладел Киевом князь Святослав Всеволодович; в 1204 г. Киев был разорен половцами, приведенными сюда князем Рюриком; в 1240 г. Киев был взят и разграблен ордой Батыя.
Собственно, этим моментом роль Киева и кончается, — «красная нить» истории уходит на север, а Киев предоставляется самому себе.
Татары не оставили в Киеве камня-на-камне; но город оправился, и в 1320 г. великий князь литовский Гедимин выгнал из него татар, а город присоединился к Литве. Киев оторван от остальной православной Руси, я в нем развивается католичество; — первый католический «бискуп» назначен в Киев в 1321 г. В 1415 г. Киев взят и разорен татарским ханом Эдигеем, а в 1483 г. — крымским ханом Мегли Гиреем; в 1569 г. присоединен к Польше. С момента водворения в Киеве польщизны начинается длинная история борьбы южно-русского казачества за свою отчизну, пока в 1654 г. Киев не был присоединен к России. Но это не помешало татарам еще несколько раз нападать на Киев, именно, в 1677 г. и в 1680-4 г. В 1706 г. 15 августа Петр I собственноручно заложил печерскую крепость, и с того времени Киев не видал в своих стенах ни одного врага.
Мы останавливаемся на этом кратком перечне событий и предоставляем читателю обратиться за более подробными сведениями к специальным историческим источникам. По приведенным выше данным вы видите, что Киев — Иерусалим русской земли. Исторические события громоздились здесь в невообразимую пеструю кучу: исторических памятников сохранилось в Киеве не особенно много. Даже внешний вид киевских высот изменен настолько, благодаря новейшим «украшениям» города вроде насыпей и уравнений местности, что древний киевлянин, поднятый из могилы, наверно не узнал бы своего пепелища. От языческого Киева, кроме собственных имен, не осталось решительно ничего, а затем сохранившиеся христианские памятники, как мы увидим ниже, потерпели самые обидные искажения.
История Киева, во всяком случае, представляет собой глубокий и неумирающий интерес, переходящий чрез все исторические наслоения. Здесь, как в фокусе, переплелись и сконцентрировались всевозможные течения: языческая Русь, варяжская цивилизация, древнее христианство, византийское влияние, удельные княжеские усобицы, вековечная борьба с татарскими ордами, польщизна и казачество, католицизм и т. д. Конечно, все это давно миновало; но если не сохранилось видимых памятников этих исторических водоворотов, то следы живут еще в летописи, в народных преданиях, в песнях и думах, в обычаях, и главное, в языке, в этом нарастающем богатстве каждого народа.
Нынешний Киев давно оставил старую городскую черту и разросся, особенно в последнее время, главным образом, по долине р. Лыбеди, прижавшись к линии железной дороги. Старокиевские высоты и Печерск тоже застроены почти сплошь, а особенно много домиков попряталось по балкам и спускам. Замечательно то, что раньше Киев рвался все к Днепру, и самая бойкая торговая часть находилась на Подоле, а теперь началось обратное движение, и процветает, и растет Лыбедская часть. Насколько быстр этот рост города, доказывает тот простой факт, что местность, где теперь залегает самая богатая и красивая улица Крещатик, еще в двадцатых годах настоящего столетия, представляла «пустынную, поросшую лесом местность, на которой только кое-где виднелись деревянные лачуги.
Осмотр Киева я, конечно, начал с старого города, где сгруппированы, главным образом, исторические памятники, как Десятинная церковь, златоверхий Михайловский монастырь, знаменитый Андреевский собор, Св. София или по местному говору — Софея, памятник князю Владимиру, Золотые ворота и т. д. С Крещатика мы поднялись сначала к памятнику Владимира, откуда открывается единственный по красоте вид на город, а особенно на Днепр с его островами, далеким Заднепровьем и пригородными деревнями. Подъем к памятнику устроен по всем правилам новейшего искусства и около памятника превращается в аллеи.
Вид на Днепр от памятника так хорош, что забываешь о самом памятнике. — Под кручей берега Днепр разлился так красиво, и эта синяя даль облегла его со всех сторон так картинно, точно дорогая бархатная рама, а над массой живой воды столько воздуха, света и радужных переливов! Смотришь-смотришь, пока в глазах не зарябит, и все-таки не насмотришься. Отсюда, наверно, любовались Днепром и Кий с братьями, и варяжские витязи, и великие князья киевские с своими богатырями, любовались развертывавшимся синей далью Заднепровьем, смутно предчувствуя будущую историю великого народа, который займет эту равнину. Отсюда эти Владимирские богатыри посматривали на синеватую мглу межигорья, где около Вышгорода была главная переправа «поганых» через Днепр. Много бед налетало вихрем с этой стороны, и только дым и зарево пожаров показывали путь всеистребляющей степной саранчи…
Памятник Св. Князю Владимиру.
Полюбовавшись святым местом, спрятавшимся в густой зелени глубокого оврага, со дна которого поднимается белая колонна Крещатицкого памятника, поставленного над ключиком, где по преданию крестились 12 сыновей равноапостольного князя Владимира, мы отправились в златоверхий Михайловский монастырь. По дороге попадались толпы богомольцев, которые брели сюда от Святого места со своими котомками и палками в руках. Михайловский монастырь, после лавры, пользуется особенным вниманием богомольцев, потому что в нем покоятся мощи великомученицы Варвары, на поклонение которым ходят и католики. Сам по себе монастырь не представляет ничего замечательного, как и Десятинная церковь.
Вот Андреевский собор — совсем другое дело. Это такая оригинальная и едва ли не самая красивая церковь во всей России, построенная знаменитым Растрелли. Церковь стоит на отдельном возвышении, где по преданию апостол Андрей водрузил крест и предсказал, что на киевских горах воссияет благодать Божия. С паперти собора открывается, по моему мнению, самый лучший киевский вид, даже лучше чем от памятника Владимира. — Сейчас под ногами стелется Подол, налево от него высится Щекавица с Олеговой могилой, дальше киевские предместья — Куреневка и Приорка, а туда к Подолу ведет извилистый и крутой спуск, известный в древности под названием Борычева увоза. Кстати: по этому увозу киевляне тащили в Днепр своего Перуна, которого так сильно колотили, что даже «бес в том идоле восклицаше, рыдая зело». Гора, на которой красовался Перун, и самый увоз получили после этого название «чертова беремища». По преданию, к этому же увозу приставали и древлянские послы, приезжавшие в Киев сватать княгиню Ольгу за своего князя Мала; — известно, какую жестокую тризну по убитом муже устроила Ольга, бросив древлян в яму.
Да, здесь каждый вершок земли пропитан историей. — Вот тут наверху стояли княжеские терема, где княгиня Ольга пестовала своего маленького княжича Святослава, из которого вырос такой страшный вояка, чуть не «поруйновавший» Царьград: тут похаживал по своим светлицам ласковый князь Владимир, любуясь на удаль и богатырскую ухватку пировавших богатырей; тут томилась в своем княжем тереме гордая полоцкая княжна Рогнеда, кончившая свои дни где-то на р. Лыбеди под именем Бориславы; тут жили греческие царевны: Анна, христианская жена Владимира, и Варвара, жена вел. кн. Святополка, привезшая с собой из Византии в приданое мощи великомученицы Варвары, потом вторая жена Святослава, дочь половецкого хана Тугаркана, и дочери царевны Варвары — Сбыслава и Предслава; первая вышла замуж за польского короля Болеслава Кривоустого, а вторая — за венгерского королевича Николая и т. д., и т. д. В воображении встает бесконечный ряд мужских и женских имен, с которыми связано столько поэтических представлений. Вот стоит идол Перун с своей серебряной головой и золотыми усами, а перед ним «точат» русскую «кровушку» неистовые языческие «жрецы». Картина этого идоложрения» ужасна, и только Днепр отдает далеким эхом бесовское пение и топот пляски… Тут же, недалеко, в княжих теремах идет пир горой, где перед князем Красным-солнышком стараются превзойти друг друга хвастовством и крестьянский сын Илья Муромец, и «завидущие глаза» Алеша Попович, и сам матерый вояка Добрыня свет-Никитич. А там — внизу, под Щековицей кипит кровавая сеча удельных князей, и «поганые» черной тучей идут к Днепру, о котором Ярославна «рано кычет» на путивльской стене.
На Подоле стоял идол Волоса, около которого паслись покровительствуемые им стада. Там живали и Козары, и Половцы, и варяжские ладьи приставали с товарами к гостеприимному берегу, и там же, на заре русской истории, поселились евреи, которых изгонял из Киева Владимир Мономах еще в 1115 г., на Подоле в 1589 г. польский «круль» Сигизмунд III учредил при церкви Богоявления ту знаменитую «школу», из которой выросла киевская братская коллегия — это гнездо «сильных и крепких как львы»: в ней учились гетман Богдан Хмельницкий, патриарх Иоаким, Лазарь Баранович, Св. Дмитрий Ростовский, Стефан Яворский, Феофан Прокопович, М. В. Ломоносов, философ Сковорода, Георгий Конисский, царедворец А. А. Безбородко и многие, которые отсюда несли на север плоды киевского просвещения. Тут же на Подоле была «бискупщина», и стоял «контрактовый дом». Святые доминиканские отцы испортили много киевской крови, а в «контрактовом доме» совершались финансовые операции, обездолившие благословенную Украйну. На «контракты» съезжалось все ясновельможное окрестное панство и шляхетство. Около «бискупщины» и весело гарцевавших панов выросло цепкое и хитроумное еврейство, которое на Подоле свило себе крепкое гнездо.
Переходим к Св. Софии, к этой «главе и матери всех православных церквей». По наружному виду храм напоминает златоверхий Михайловский монастырь; такая же каменная стена, такая же несоразмерно высокая колокольня и такая же масса золотых глав. Вообще, вид не особенно привлекательный.
Те же богомольцы в церковном приходе, на дворе, на крылечке. Вблизи собор говорит не больше того, как и издали, — низкое, точно рассевшееся строение совсем потеряло свой первоначальный вид, благодаря массе позднейших боковых пристроек, а эта горевшая на солнце позолота режет глаза.
Вхожу под низкие каменные своды притвора. Идет служба. Богомольцы толпятся в главной церкви и в приделах. Низко, и трудно что-нибудь рассмотреть. Иду за другими богомольцами по отлогой круглой лестнице во второй ярус церкви. Стены расписаны древними фресками.
Аллегорические фигуры и целые сцены: — тут и охота на медведя, и апокалипсические звери, и танцующие византийские фигуры, и музыканты. Главное, и по рисунку, и по странным сюжетам видно, что это самая почтенная византийская древность, к которой относишься с невольным уважением.
На хорах певчие; снуют богомольцы. Забравшись в боковой правый придел, я подошел к самой балюстраде, взглянул вниз, вверх, по сторонам и почувствовал невольное изумление, какого не испытывал ни в московском Спасе, ни в Исаакиевском соборе.
— Вот она, Святая София!.. — вслух проговорил я, продолжая рассматривать церковь. — Ведь, это «нерушимая стена» над алтарем, а на арках настоящая византийская мозаика. И запрестольный образ тоже мозаичный, и все настоящей византийской работы…
Храм Св. Софии.
Самая неподдельная древность времен Ярослава Великого обступала нас со всех сторон, начиная с этих толстых стен, низких сводов и кончая мозаикой. Византийский стиль всей постройки безупречен, притом все части так гармонично связаны между собой; — теперь сделался понятным царствовавший внизу полумрак, который делал еще воздушнее главный купол. Эти боковые галереи тоже хороши. Здесь молились женщины, желавшие остаться невидимыми. Вообще, пред вашими глазами не мертвая каменная глыба, а что-то живое, проникнутое неумирающей мыслью. Тут все на своем месте, и нет ничего лишнего; а эти строгие лики угодников, строгая драпировка фигур и чисто византийская сухость в рисовке библейских сюжетов наводят на самые благочестивые размышления.
Самое замечательное в Св. Софии — это громадный запрестольный образ «святой премудрости», т. е. мозаичная икона Богоматери, кругом которой сохранилась знаменательная греческая надпись, которая в переводе гласит: «Бог посреди Ея не подвяжется: поможет Ей Бог день в день» (ст. 6, псалма 45). Смысл этого изречения может быть приурочен и к самой иконе Богоматери, и к храму, и к православной вере… В самом деле, чего-чего ни видала эти „нерушимая стена" с молящейся Богоматерью… Церковь разоряли и грабили не только половцы и татары, но и свои. Так, в 1160 г. 12 князей российских под предводительством Мстислава Андреевича, князя Суздальского, взяли Киев приступом, и суздальские воины беспощадно разорили Св. Софию: «иконы одраша и иные поимаша и кресты честные, и сосуды священные, и книги, и порты блаженных первых князей — то вся положиша себе в полон». В 1202 г. Св. Софию еще сильнее разорили половцы, приведенные в Киев князем Рюриком Ростиславичем; в 1240 г. окончательно разорил ее Батый, оставив одни стены. Униаты во время польского владычества забелили известкой всю византийскую живопись. Но «нерушимая стена» пережила все эти злоключения и стоит такой же, какой была при Ярославе.
Да, это величайшая русская святыня!
Древняя икона Божией Матери Византийского письма.
Мы обошли весь собор и долго рассматривали подробности его архитектуры и живописи, — это единственный памятник во всех отношениях. Толпы богомольцев наполняли всю церковь, боковые приделы и верхний ярус, как, вероятно, они наполняли его в дни Ярослава: — это была настоящая «нива Божия», где головы клонилися, как колосья в поле. Особенно хорошо молятся хохлушки: — куда ни взглянешь, везде наклоненные спины, широкие кресты и шепот восторженной молитвы. Этот простой народ несет сюда, к святой премудрости, свое мужицкое горе, как несли его и далекие предки…
Я жил в Киеве несколько дней, и все время уходило как-то между рук: ездишь, ходишь, и, в конце-концов, начинало надоедать. Описывать все эти мелочи не стоит. Жизнь лаврской странноприимницы шла своим чередом, — те же молчаливые и скромные служки, те же приезжавшие и уезжавшие богомольцы, тот же монастырский двор, вечно переполненный странниками и странницами. Окно моего номера выходило на задний дворик, где останавливались крестьяне богомольцы, приезжавшие на своих лошадях. В свободное время приходилось быть невольным свидетелем разных семейных сцен. Забравшись в сторонку, хохлы по целым часам лежали на самом припеке, покуривали люльки и покорно шли за хохлушками «по угодникам».
— Точно в юбках они ходят, когда снимут сапоги, — удивлялась одна дама богомолка: — помните у Гоголя запорожские шаровары, которые были шире Черного моря! Вот такие же как у этих хохлов. И какой смирный народ: ни одного пьяного, нет этой вечной ругани, как у нас.
— Может быть они дома бранятся…
После осмотра старого города, я ездил смотреть Золотые ворота, которые ничего замечательного не представляют, памятник Ирины, городской сад, потом на Турханов остров — плоское и скучное место и т. д. Из всех этих поездок самая удачная была на Аскольдову могилу, прелестный и уютный уголок, о котором можно только пожалеть, что он обращен в кладбище. Вид на Днепр с Аскольдовой могилы чрезвычайно хорош, но только окружающие возвышенности и весь берег, где проходит шоссированная набережная, поражает неприятной пустотой, — нет ни строений, ни зелени. Самая могила Аскольда находится в склепе небольшой круглой церковки, куда мы, конечно, спустились, и не нашли ничего особенного, кроме, действительно, могильной сырости, хотя и склеп, и церковь содержатся очень чистенько.
Киев — город соловьев, и эти даровые концертанты поют не только ночью, но и днем.
Любимым местом прогулок и отдыха был для меня университетский ботанический сад, один из тех поэтических уголков, какими так богат Киев. Представьте себе облака густой южной зелени, в которой аллеи кажутся какими-то темными коридорами. Солнце едва пробирается сквозь густую листву и падает на траву и песок дорожек дрожащими золотыми пятнами и полосками, точно это переливается живое, южное золото. Тень и прохлада, и могучая растительная красота охватывают вас, когда вы идете по каштановой аллее, а дальше живой стеной из цветов встают сирени и душистые акации, отдельно дремлют залитые цветами яблони и еще какие-то розовые кусты, усыпанные мелкими цветочками, названия которых я не знаю. Даже наши березы и лиственницы здесь неузнаваемы, точно это не наши деревья, — о сучьях нет и помину, а зелень начинается прямо от земли. Ветви лиственниц, которые на нашем севере топорщатся так уродливо во все стороны, и которые чуть-чуть посыпаны жалкой, бледной зеленью, здесь точно увешены тяжелой зеленой бахромой… Если смотреть издали, откуда-нибудь сверху, глазу представляется фантастическая картина! Большие деревья по колена стоят в обступившей их зелени кустов и кустарников, и все кругом увешено зелеными кружевами и расцвечено разными цветами.
Я облюбовал один тенистый уголок на краю крутого обрыва и здесь проводил целые часы, любуясь окружавшей роскошью. Неугомонные соловьи заливались среди белого дня и старались перещеголять друг друга. Все кругом жило такой полной и яркой жизнью, а в воздухе немолчно стояла «торжествующая песнь любви», и соловьиные трели сыпались, как дождь. Именно, лес здесь живой, и в душе у меня поднималось предательское чувство, для этого южного леса я точно изменял скромным красотам молчаливых северных лесов. Но нет, читатель, природа хороша здесь, и у нас, в нашем северном лете, есть свои прелести и достоинства.
Настоящая гуляющая публика являлась в сад только вечером, а днем здесь бродили студенты, завертывавшие передохнуть между экзаменами, да играли дети под надзором нянек, бонн и гувернанток. Много детских головок мелькало по дорожкам и аллеям сада, но это были не наши русские лица — маленькие Стасики и Михалики держали себя настоящими джентльменами с такими же крошечными Зосями, Масями и Дидями. Дети играли так чинно и прилично, точно большие люди, если бы последние умели играть…
Описание Киево-печерской лавры мы оставили к самому концу, как самое интересное. Помните, как косноязычный Моисей пас стадо своего тестя, мадиамскаго священника Иофора, и увидел в пустыне терновый куст, который «горел и не сгорал». Подошел Моисей к самому кусту и услышал таинственный голос: «Иззуй прежде сапог от ноги твоея, место, на нем же стоиши, свято есть». То же самое мы скажем о лавре: это место свято, свято не потому только, что именно здесь нашли свое спасение сотни киевских угодников, но и потому, что вот сюда, на эту днепровскую гору, в течение сотен лет простой русский народ несет свои великие слезы и находит утешение, — здесь постоянно творится великая тайна, страшная и простая, когда человек не только мирит свою совесть с требованиями неба, но и прощает, прощает седмижды семь раз, потому что здесь, на освященном молитвами, страданиями, слезами и подвигами пустынножительства месте, люди находили и находят силу отрешиться от духа зла.
Наше обозрение мы начнем с нового печерского монастыря или собственно Лавры.
Вход в нее с площадки арсенала в святые ворота, сплошь покрытые живописью. Здесь три года стоял вратарем преподобный Никола Святоша, в мире князь Святослав Давидович Черниговский, — это было в 1106 г. Сейчас за воротами открывается внутренность широкого монастырского двора, куда никто не смеет въехать на лошади. По обеим сторонам тянутся кельи монашествующей братии, а прямо высится громада лаврской колокольни, которая с крестом достигает почтенной высоты 46 саж.
Общий вид Киево-Печерской лавры.
По своей величине это двенадцатое здание в свете, а после Петропавловского собора в Петербурге, второе в России. На колокольней стоит знаменитый Успенский собор. Это красивая и оригинальная церковь.
Раздавался благовест тысячепудового колокола. Вымощенный плитами пол был покрыт сплошной массой богомольцев. Около садика и на лавочках разместились на отдых очень живописные группы хохлов и хохлушек с котомками, торбами и странническими посохами. Кое-где закусывали доморощенными паляницами или купленными бубликами. Где-то простучали по каменному помосту красные чоботы записной щеголихи; попадались рубахи, расшитые «жовтогорячими шелками, головы дивчат, украшенные живыми и искусственными цветами.
— Вы бачайте, дядечку, вже ж сховались наши человеки… лепечет женский голос.
— Оце вони гуторят, Химочко… Та где ж Оришко!..
— Вона побигла у пещеры, дядечка, чи, мобут у церкви.
— Ото ледаща дивчина, розбигалось, як курка з яйцом… А стара з ней пишла.
— Буде гвалтувати… — оговаривает старческий голос.
Из церкви доносится монашеское пение, того особенного протяжного напева, как поют в наших единоверческих церквах. Непривычному уху такое пение не понравится, как и, вообще, все киевские напевы. В церкви страшная давка и невыносимая духота. Общий вид напоминает внутренность московского Успенского собора. Мы не будем описывать находящихся в этом храме святынь, потому что об этом всякий может прочитать в путеводителе по Киеву. Укажем только на ряд знаменитых могил, которые помещаются в церкви и около нее: здесь погребен в 1106 г. киевский воевода Ян Вышатич, дочь в. кн. Всеволода, Евпраксия, бывшая замужем за немецким императором Генрихом IX, знаменитый Константин, князь Острожский, тут же «добре потрудившийся» для Киева митрополит Петр Могила, фельдмаршал Румянцев Задунайский, знаменитая страдалица княгиня Наталья Борисовна Долгорукая; вне церкви, в числе других знаменитых и незнаменитых людей, покоятся тела генерального судьи П. Л. Кочубея и полтавского полковника Искры, казненных в 1708 г. Мазепой.
Сейчас за собором идет спуск к так называемым пещерным воротам лаврской ограды. Здесь на ступенях лестницы вечно толкутся нищие с деревянными мисочками, нищенскими торбами и кошелями: чем ближе к пещерам, тем их больше.
— Ридненький — батюшечко… — точно шелест сухих листьев, провожает вас этот нищенский шепот. — Спасыби вам, пани матко…
В уголке на камнях мостовой стоял на коленях слепой старик и громко читал псалмы; рядом с ним сидели калеки — один с высохшей рукой, другой без ног, дальше целый ряд самых древних старушек, инок в скуфейке, видимо нездешний, — одним словом, картина повторялась та же самая, какую вы увидите на ярмарках, в монастырях и по всяким богомольям. В общем, в Лавре, где стекается такая масса богомольцев, нищих очень мало, и никакого сравнения не может быть с Москвою или Троицко-Сергиевской лаврой.
По дороге в пещеры начали все чаще и чаще попадаться богомольцы с большими красными и зелеными восковыми свечами, которые они бережно несли, завернув в «хусточки», — эти возвращались уже из пещер. Мы долго шли по длинному досчатому коридору, куда-то под гору, потом начали подниматься и, наконец, вышли к церкви, где выход в дальние пещеры.
Самый вход в пещеры представляет узкую ничем не замечательную калитку, какие обыкновенно устраиваются в церковных притворах. Мы купили восковые свечи толщиной в обыкновенную стеариновую, и в числе других постоянно прибывавших богомольцев стали дожидаться очереди. У затворенной двери стоял инок-путеводитель и уговаривал нетерпеливых, напиравших к калитке:
— Треба дождать трохи, пока разойдутся другие…
В ответ слышится шепот торопливой молитвы, самые нетерпеливые зажигают свечи и проталкиваются вперед. Наконец, дверь отворена, наш путеводитель с зажженным пуком тоненьких свечей исчезает в темном отверстии калитки, а за ним начинают спускаться один за другим богомольцы. Из подземелья пахнуло тяжелым воздухом, и мы идем по каменным ступенькам вниз, где колеблющимися красными языками едва мелькает пламя свечей. Вырытый в твердом песчаном грунте коридор — вышиною в рост человека, а шириной — едва двоим разойтись.
— Раз… два… три… четыре… пять… шесть… считает ступеньки чей-то голос где-то впереди.
— О, Господи, милостивый!.. о, преподобные угодники, молите Бога о нас грешных… — слышится другой голос назади.
Ступеньки идут все глубже, коридор делает поворот налево, воздух заметно становится удушливее и теплее. Свечи горят красным пламенем и дымят, точно они начинают тоже задыхаться. На глубине восьмидесяти ступеней встречается какая-то дама с красным вспотевшим лицом и потухшей свечей, — она возвращается уже назад и пробивает себе дорогу довольно энергично.
— Совсем задохлась… дурно… повторяет она какому-то мужчине, который помогает ей выбраться на свежий воздух.
Нас обгоняет несколько бойких хохлушек, которые так и рвутся вперед. Ступеньки идут все ниже, точно спускаемся в глубокую шахту, какое-то сухое пещерное тепло мешает дышать. Но вот и первые ниши с открытыми гробами угодников. В стене слабо мерцают лампадки, монах на ходу заученным тоном объясняет имена и подвиги угодников:
— Пафнутий затворник… при кончине удостоился лицезреть ангелов… Дионисий священник… Феофил, архиепископ новгородский, которому во сне явился Св. Нифонт и возвестил его кончину. Зинон — постник… Григорий чудотворец… Ипатий целебник… Лукиян — священномученик.
— О, милостивый Господи… Ипатий чудотворец, моли Бога о нас!.. — шепотом, как эхо, повторяют богомольцы за монахом, торопливо крестятся и прикладываются к мощам.
— Феофил целебник, моли Бога о нас… Пафнутий затворник…
Некоторые гроба открыты, и по складкам покрова можно рассмотреть формы человеческого тела: голову, скрещенные на груди руки, вытянутые ноги. Кое-где белеют положенные в гроб крендельки и мелкие монеты. От недостатка воздуха и высокой температуры свечи начинают гаснуть, и мы остаемся в совершенной темноте, когда монах путеводитель исчезает где-нибудь за углом. На самой глубине коридор разветвляется, есть заделанные ходы, куда публику не пускают. Это целый город мертвых, и нужно удивляться терпению и выносливости печерских угодников, живьем замуровавших себя в это подземелье. Некоторые подвижники жили десятки лет здесь безвыходно, это так называемые затворники — Лаврентий, Кассиан и др. Их пещеры и сейчас остаются в том же виде, как были при их жизни, — дверь заложена камнем, и в ней оставлено только маленькое отверстие, в которое едва пройдет рука.
Начало пещерножительства положено в 1013 г. знаменитым Антонием, который, избегая мирской суеты, поселился в так называемых варяжских пещерах, на месте нынешних дальних. К Антонию пришел Феодосий, и пещерножительство утвердилось. В пещерах возникло обширное Монашеское братство, привлекавшее все новых членов, так что, кроме дальних пещер, были ископаны и ближние: — первые называются пещерами пр. Феодосия, вторые — пр. Антония. Введенный здесь студийский устав отличался величайшей строгостью. В дальних пещерах сохранилась келья пр. Феодосия с его «земляным ложем» и три церкви — Благовещения, пр. Феодосия и Рождества Христова. Эти подземные церковки всего с небольшую комнатку и освещаются едва тлеющими лампадами, отчего кажутся еще меньше.
Монах путеводитель шел скоро, и его объяснения могли слышать только ближайшие богомольцы. Мы, таким образом, отстали, и одна дама принялась читать надписи над гробами и пещерами, что сейчас же образовало около нее целую толпу безграмотных богомолок, повторявших за нею каждое слово. Тяжелые вздохи прерывались благочестивыми восклицаниями, громкой молитвой и торопливо сыпавшимися крестами. Особенно бабы обрадовались, когда среди угодников оказалась Ефросиния, игуменья полоцкая, в мире дочь князя полоцкого Святослава.
— Угодница Божия… матушка Ефросиния, моли Бога о нас!..
— Арсений трудолюбивый, прости наши великие согрешения…
— О, господи батюшко… Тит воин, моли Бога о нас!..
Особенно усердствовали хохлушки и молились с каким-то всхлипыванием, как плачущие дети. Нельзя было смотреть равнодушно на эту глубокую молитву, которая превозмогает все.
В дальних пещерах почивает открыто 33 угодника и 13 затворников. Мощи преп. Феодосия покоятся в Успенском соборе лавры.
Ближние пещеры от дальних отделяет пространство в несколько сот сажен. Вы идете мимо зеленеющих садиков, где растут плодовые деревья, и пестреют птицы. Цветущие яблони наклоняются из-за садовой калитки над самыми головами богомольцев, яркое полуденное солнце слепит глаза. Как хорошо, после тяжелого сумрака пещер и спертого воздуха!.. Этот резкий контраст просто ошеломляет, точно сам сейчас вышел из своей могилы: мир так хорош, над головой высокое южное небо, кругом целые облака зелени, а где-то в цветущих кустах заливаются невидимые певцы.
Ближние пещеры «ископаны» у самого подножья монастырской стены. Ход в них такой же, как и в дальние, — такая же узенькая калитка, такой же уползающий в глубину коридорчик и такая же духота, которая охватывает вас с первых шагов. Основав дальние пещеры, пр. Антоний удалился сюда и здесь оставался до конца своих дней. Спускаться здесь не так далеко, но здесь больше разветвлений и отдельных келий. Мы спускаемся за монахом, который опять уходит далеко вперед. Всех мощей почивающих здесь угодников считают 73 и в затворе один. Вот келья самого пр. Антония, где устроена церковь, и где почивают его мощи. Дальше мощи преп. Прохора лебедника (он питался лебедой), потом мощи Иулиании, княжны Ольшанской, первого игумена пещерского Варлаама — в мире сын киевского боярина Яна и внук знаменитого воеводы Вышаты. Вот два родных брата, Иоанн и Феофил, почивающие в одном гробе. Рядом покоится священномученик Кукша, проповедывавший слово Божие вятичам на р. Оке и замученный ими. В открытом гробе покоится преп. Нестор летописец, написавший «Повесть временных лет».
Особенным вниманием богомольцев пользуется Иоанн многострадальный, который закапывался стоймя в землю и оставался в таком положении по шести дней; этот подвиг продолжался целых тридцать лет, и преподобный умер, стоя в земле, как и сейчас почивают его мощи, — в углублении келии видна одна голова, покрытая пеленой.
Дальше следуют мощи Нифонта, епископа новгородского, получившего название «поборника всей земли русской»; от него осталось в русской церкви постановление не хоронить мертвых после солнечного заката, потому что «то бо последнее солнце до общаго воскресения». Недалеко от преп. Нифонта почивают в одном гробе двенадцать братьев, пришедших «из греки» строить великую печерскую церковь и кончивших жизнь в пещерах. Мы уже прошли эту пещеру, когда навстречу попался очень озабоченный хохол, который спрашивал всех каким-то испуганным голосом:
— Та где ж вони, двенадцать братов?.. Будьте таки ласковиньки, кажите, бо в мене така ледаща голова…
Я вернулся, чтобы показать ему двенадцать братов. Хохол упал на колени и принялся отбивать земные поклоны.
Потом он догнал нас и опять спрашивал, где Илья Муромец — это было рядом с пещерой 12 братьев. Сейчас за пещерой преп. Ильи коридор делал поворот под углом, и тут стояла какая-то молодая хохлушка, державшая на руках маленький гробик. Проходящие прикладывались, — это был гробик младенца Иоанна, убиенного вместе с отцом в 983 г. идольскими жрецами.
В заключение этого беглого обзора дальних и ближних пещер прибавим поэтическое предание о чуде, совершившемся в 1453 г. Именно, священник и затворник Дионисий Щепа, почивающий в дальних пещерах, «на велик день» обходил все эти подземелья и, когда пришел в общинную келию ближних пещер, где была когда-то трапезная пещерной братии, воскликнул: «Святые отцы и братие! Сегодня есть великий день — Христос воскресе!..». В ответ, как гром, раздались голоса всех почивающих угодников: «Воистину воскресе»!
Я проводил в Киеве последнюю ночь, — завтра нужно было возвращаться домой, на свой родной холодок. Я опять сидел заполночь на балконе странноприимницы, — над головой висела лихорадочно мерцавшая синева южного неба, далеко внизу блестящей, точно выкованной из металла, полосой лежал застывший Днепр, ближе мягкими круглившимися очертаниями поднимались сады. Опять перезванивали перекликавшиеся колокола, и смутно доносилось откуда-то монашеское пение, точно пела сама земля, эта живая могила, поглотившая в себе столько горя, мук и страданий… Там, под землей "город мертвых», а наверху и зелень, и звезды, и соловьиная трель. Да, и ночь, и звезды, и молочная мгла, которая облегла всю даль, ту даль, где скрылись и «татарские загоны», и «крымская неволя», и «польские заезды», и те курганы, под которыми спит мертвым сном казацкая сила, батьки сечевики. И паны, настоящие старинные паны, тоже «поховались» в землю и тоже спят непробудным сном, побратавшись в этом покое с своими врагами казацкими батьками.
Все замолкло. Нэхай молчит: Така Божа воля…
А вот и монастырский двор, который больше не «гомонит», и все богомольцы, которые пришли в Киев «на прощу», давно спят «покотом». Мертвая тишина нарушается сонным бредом да чьей-то молитвой… Смотришь, слушаешь, и на душе делается и грустно, и хорошо, и всего охватывает какое-то жуткое чувство.