1888. Работный дом близ Лидса
На восходе солнца я вывалился из чрева матери прямо на стылый каменный пол. Она облизала мне голову, но нас было пятеро, поэтому пришлось свернуться в клубочек и ждать. Если подождать немного, можно увидеть такое, что и не снилось. Надо только найти себе укромное местечко. И наблюдать. Все произойдет само собой, прямо у тебя перед носом.
Когда Джозеф Маркхэм уже собирался выпить утреннюю чашку чая, в маленькой кладовке рядом с кухней кто-то обнаружил новорожденных. Местной кошке, которую все очень ценили и уважали за ловлю крыс и которая прежде ни разу не котилась, налили молока. «Прямо на каменный пол!» – кричали сердобольные люди и всячески пытались ублажить новоиспеченную мамашу. Ее накормили объедками и уложили на подушку из ветоши. Наевшись свиной кожи, размоченного в молоке хлеба и печенья, она наконец уснула.
Тогда центром внимания стали ее миниатюрные бело-рыжие копии. Всех служащих до единого внезапно охватило безотчетное желание приласкать котят. Но в работном доме распределение благ происходило по старшинству, и поэтому первым был Маркхэм, управляющий. Котенка положили ему на ладонь. Он лежал, не двигаясь, – комочек меха размером со свернутый носовой платок. Теплый. Тепло проникло в самое сердце Маркхэма, и он растаял. Куда только подевалась его непоколебимая суровость? Остальные тихонько посмеивались над этим зрелищем. В приступе нежности, воздушной, как паутинка, и такой мимолетной, что воспоминание о ней уже поблекло, Джозеф Маркхэм склонил голову над крохотным созданием и поцеловал его в макушку – так ребенок целует своего новорожденного братика.
Потом пришла очередь писаря. Тот заглянул на кухню, чтобы посмотреть, из-за чего поднялось столько шума, и Маркхэм, с сияющим от восторга взглядом, подозвал ничего не подозревающего клерка к себе и прижал одного котенка к его тощей груди (груди астматика, как выяснилось позже). Затем пушистый комочек перешел в руки смотрителя, повара и конюха, который приехал сюда по поручению хозяина, благотворителя работного дома, но занял свое законное место в иерархии.
По одному, словно эти крошки могли в любую секунду рассыпаться в пух, четырех котят бережно подняли с пола. Их держали гордо, точно хрупкий трофей, воркуя и едва дыша от восхищения. Потом, когда детенышей стали передавать из рук в руки, восхищение сменилось изумлением; осмелев, люди стати брать их по двое, громко смеясь над каждым тоненьким писком. Как это чудно и важно – держать двух котят в одной руке!
Они переходили от одного гордого обладателя к другому. Неуклюжий управляющий брал нежный комочек и показывал всем, как будто его теплая тайна открывалась лишь в этот миг. Потом он взял сразу нескольких и тут же опустил, потому что со всех сторон раздались испуганные возгласы. Две судомойки, зная, что до них очередь дойдет еще не скоро, кудахтали громче всех. В конце концов и они получили по паре пушистых созданий, но им все было мало, и они стали спорить за обладание четырьмя котятами сразу.
Всем налили чаю, чтобы отметить радостное событие и тем завершить нежданное торжество. На кухне воцарилось молчание. «Придется их утопить», – прошептал кто-то, а остальные, не в силах возразить, робко опустили глаза. Когда всех окончательно одолел ужас, они стали раздумывать, кто бы мог приютить котят.
– Миссис Теккер теперь вдова, – сказал повар.
– Да, да, она точно возьмет одного! – последовал дружный ответ. – Конечно, возьмет, оно так веселее будет!
Все взгляды неизбежно возвратились к бело-рыжим котятам, к их беспомощным, только-только народившимся мордочкам. Казалось, для них обязательно найдется дом. Однако каждый в глубине души понимал, что сегодня же утром в старый мешок из-под муки наложат камней и понесут этот мешок к речке.
Управляющий допил чай. Все поняли, что это значит, и тоже допили. Только две судомойки до сих пор возились с котятами.
Любовь Маркхэма к кошкам прежде ограничивалась признательностью: благодаря им в доме не было грызунов. Он гордо наблюдал за громадной рыжей охотницей, когда та в ожидании благодарности приносила ему очередную задушенную крысу. Но теперь он весь исполнился восхищением к этой бедняжке, незаметно выносившей четырех котят и разродившейся прямо на каменном полу. Он прокрался обратно в кладовку, где спала героиня, чтобы еще разок ее погладить. И там обнаружил его. Пятого котенка. Мертвого. Маркхэм стоял в двери и глядел то на спящую кошку, то на пушистый комочек, скрытый в темном углу. Будет лучше забрать его сейчас, чтобы бедная мать, проснувшись, не увидела мертвого детеныша. Он тихо подкрался и вытянул из-под нее лоскут ткани, готовясь завернуть в него котенка. Но тут в кладовку ворвалась расстроенная судомойка с четырьмя котятами на руках. Она положила их на пол, словно ребенок, которому наскучила игрушка, и вышла, не обратив никакого внимания на Маркхэма (хотя тот простил ей маленькое ослушание). Убирать котенка он передумал и вернулся на кухню.
Несмотря на ранний час, люди принимались за работу нехотя. Откуда-то принесли старый мешок.
– Джон, – сказал он смотрителю, – в кладовке мертвый котенок. Наверно, умер ночью. Убери его, ладно?
Эти слова прозвучали как сигнал к действию. Маркхэм здесь главный, и именно он должен распорядиться, чтобы котят утопили. «Ну, придется их убить», – казалось, пробормотал он. И никто не расстроился, узнав о мертвом детеныше, – наоборот, ему повезло.
Смотритель ушел, а Маркхэм все стоял и теребил тряпку. Его подчиненные будто бы только и ждали от него приказа: «Ну, за дело! Чего рты разинули?!» Они хотели услышать его крик, тогда все встало бы на свои места, и им не пришлось бы корить себя за убийство. Но он молчал. Постепенно люди стали расходиться.
А потом вернулся Джон.
– Он не умер, сэр. И это не котенок!
Маркхэм замер на месте, его губы скривились в недоумении.
– То есть как? Он же был мертв минуту назад!
– Ну а теперь живехонек.
– Да и какая разница, черт побери?! Живой или мертвый, все едино.
– О, пожалуйста, ну давайте его оставим!!! – не выдержала одна судомойка. Она поняла, зачем нужен мешок, и теперь говорила так, словно остальных котят уже утопили, хотя они копошились в трех шагах от нее и начинали постигать вкус жизни. Джон покачал головой:
– Я… н… н… не… – на большее он был не способен.
– Да говори уже! – рявкнул Маркхэм и, не дожидаясь ответа, сам пошел в кладовку, где увидел все собственными глазами. Да, это был котенок, совершенно точно живой. Он тыкался носом в живот матери. И у него были крылья. Два тонких крыла гордо возвышались над тельцем между головой и плечами. Казалось, что ему оторвали лапы, а шкуру закрепили на обломках костей. От этих обломков к спине протянулись треугольники кожи. Крылья были тонкие, почти голые, и сквозь редкий мех просвечивала розовато-серая кожа.
Управляющий так и впился глазами в темный угол комнаты и некоторое время не мог их отвести. «Кажется, я схожу с ума». Он моргнул и на сей раз увидел в котенке знакомые кошачьи черты. На мгновение Маркхэм окончательно запутался и даже спросил себя, с какой стати он стоит в кладовке и смотрит на какого-то котенка, но потом вновь разглядел, что у детеныша в отличие от его братьев и сестер есть два больших сформировавшихся крыла.
Мать пошевелилась, и ум Маркхэма мгновенно устремился сразу в трех направлениях, оставив на месте здравого смысла лишь полную неразбериху. Он увидел себя со стороны, рядом с кошкой, явившей на свет омерзительное создание. Конечно, она одержима дьяволом, пусть и охотится на крыс. Отродье, которое она укрыла в своем порочном чреве, – грех перед Богом. Несомненно. «От-родь-е», – медленно повторил он про себя, будто убеждаясь в единственно верном значении этого слова. От-родь-е.
Но тут Маркхэм засомневался. У кошек ведь нет души. Нет? Конечно, нет. Тогда при чем же тут дьявол? И как же мог… как мог Господь допустить… Управляющий настолько погрузился в выяснение причин, что его мысли рождались по инерции и вне рассудка. Значит, Бог создал животных на пятый день (или на шестой?). Не суть. Главное, замешан ли тут дьявол? Библия. Библия! Что там говорится? Маркхэм, как и все остальные, слышал много историй об уродцах. Несколько лет назад, к примеру, на соседней ферме родился пятиногий теленок. Один его вид внушал такой ужас, что через пару дней фермер, ведомый божественным провидением, перерезал ему горло. А ведь сколько денег мог заработать на ярмарке! Но то – совсем другое дело. Уродством нынче никого не удивишь. А это… это вряд ли можно назвать уродством. Крылья котенка такой совершенной формы, что кажется, вот-вот услышишь рядом сардонический хохот ведьмы. Маркхэм закрыл глаза и представил себе кошку в полете. Вот она плавно скользит по воздуху, взмахивая крыльями… Нет. Это злой промысел, полукровка, созданная дьяволом и посланная на землю, чтобы явиться Человеку. И неизвестно почему, посетившая именно его работный дом.
Маркхэм все стоял в дверях кладовки, и его гробовое молчание привлекло внимание остальных. Один за другим они издавали возгласы ужаса и удивления, когда подходили к управляющему и видели котенка, который теперь оживился и даже, сонно потягиваясь, махал крыльями. Люди толпились за спиной Маркхэма – они не решались войти, но сгорали от желания собственными глазами увидеть кошачье отродье, поэтому напирали на управляющего сзади, мало-помалу тесня его вперед. Кончилось тем, что вся толпа ввалилась в кладовку. Кошка, все еще немного вялая после родов, но исступленно охраняющая свое дитя, вскочила на ноги и зашипела. Она закрыла котенка телом. Крылья били ее по животу, а крошечная головка торчала между передними лапами.
С криками и визгами люди бросились в дальний конец кухни, где прижались друг к другу и задрожали, наперебой что-то бормоча. Горничных отправили во двор успокаиваться. Бедный смотритель Джон только и твердил: «Да это ж лукавый!», так что в конце концов ему поверили даже самые недоверчивые. Но почему дьявол выбрал их? Почему грязные лапы сатаны коснулись именно их, почему эта тварь появилась у них на кухне? Когда коллективный разум не смог найти даже самой незначительной зацепки для решения этой задачи, возник другой вопрос, хотя никто не осмеливался задать его вслух. Однако чем больше проходило времени, тем более осознанной становилась мысль о крылатом котенке и тем громче звучал в их головах этот вопрос: сможет ли он летать?
В кладовке остался только Маркхэм. Он смотрел в упор на рассвирепевшую охотницу и иной раз видел маленькие глазки котенка, которые – разве такое возможно? – уже открывались. Остальные четверо беспомощно и слепо ползали неподалеку, забытые матерью. Та защищала только одного отпрыска. В ее напряженной позе интуитивно читалось предостережение, и более чем убедительное: если котенку суждено умереть, то сначала умрет она.
Маркхэм вернулся на кухню в поисках молока. В поднявшейся суматохе его не заметили – две судомойки, кажется, были на грани истерики. Потом он снова вошел в кладовку и присел рядом с кошкой, которая угрожающе выгнула спину. Пока Маркхэм наливал молоко, она смотрела на него с интересом, но только он стал двигать к ней блюдце, как кошка снова почуяла опасность и зашипела, сбиваясь на низкий рык, и он ощутил на лице ее жаркое металлическое дыхание. Их разделяло всего несколько дюймов, и каждый волосок на ее теле вздыбился. Наконец край тарелки уперся в передние лапы охотницы. Несколько капель молока пролились на пол, и котенок стал нюхать их с настороженностью взрослого кота. Мать не шевелилась. У нее в груди все клокотало, тело напряглось в ожидании неотвратимого: когда Маркхэм схватит ее детеныша, она вопьется передними лапами в его глаза, а задними вспорет мягкие подушки щек. Она видит, как глаза человека бегают из стороны в сторону. Мишень прямо перед ней. Все готово к атаке. Но Маркхэм ничего не сделал. Он просто смотрел.
Мои братья и сестры пропали. А я – нет. Наверно, ко мне боялись прикасаться. И поэтому я остался с матерью, которая приняла меня как родного, хотя я был ей родным лишь отчасти.
Маркхэм распорядился, чтобы четырем котятам нашли хозяев. Элис, младшая судомойка, пошла по всем домам и фермам, предлагая малышей. Но никто не согласился, потому что по деревне уже пронесся слух: в работном доме родились котята-уродцы. И поселяне загодя придумали себе оправдания. Днем Маркхэм – его одного кошка пускала в кладовку – забрал четырех здоровых детенышей. Не глядя на мать, управляющий взял котят и предал их самой страшной смерти из всех – утоплению. С тех пор Маркхэм не мог спокойно смотреть на охотницу: чувство вины глодало его изнутри. Воспоминание о том, как уходит под воду тяжелый мешок, в котором еще можно различить испуганное шевеление маленьких тел, преследовало его долгие годы.
Однако летающая кошка не облегчила страдания Маркхэма. Наоборот, от служащих работного дома стали поступать жалобы. Но управляющий приказал ни в коем случае не трогать котенка, Божью тварь, достойную сострадания. По этому теологическому вопросу у Маркхэма нашлись противники, и вскоре местный пастор (к его приходу принадлежал смотритель Джон) явился в работный дом, чтобы раз и навсегда установить, на самом ли деле крылатый котенок – Божья тварь. Он пробыл у них полдня и съел причитающийся ему обед, но ни сам котенок, ни мать так и не показали носа. В конце концов пастор ушел, зря потратив время, и, вероятно, решил, что его обманули. Маркхэм извинился и объяснил, что, хоть малышу всего несколько дней от роду, он уже достаточно силен и ловок, чтобы сопровождать мать на охоте в любой части дома и даже во внешних постройках.
В одной из этих построек мать и дитя скрывались на протяжении нескольких недель. Маркхэм, опасаясь жестокости подчиненных, нашел для охотницы и её сына укромное местечко подальше от кухни. На второй день, когда люди уже насмотрелись на котенка и пообвыкли (а некоторые даже слегка улыбались при виде крыльев – настоящих и скорее всего бесовских), Маркхэм отвел кошачье семейство в старые конюшни, где хранилось то, что уже нельзя починить, а выбрасывать жалко. Там было полно прогнивших колес и ржавых плугов; в углу громоздилась куча просмоленной парусины – казалось, ее оставили нарочно для грызунов; старые ведра валялись повсюду, как поверженные солдаты, – некоторые больше походили на бублики, чем на ведра; садовый инвентарь прогнил до неузнаваемого состояния и рассыпался в прах, кое-где виднелись почерневшие медные скобы.
Мать и дитя поместили в самую отдаленную из всех построек, куда никто не заходил – разве что изредка приносили треснувшую бутыль или поломанный стул. Подумаешь, в парусине обитают крысы, рассуждал Маркхэм. Там, где есть две кошки (и одна из них – крылатая), очень скоро не останется ни одного грызуна.
Однако управляющий несколько просчитался. Сперва крысы были очень любопытны и, видимо, полагали крылатого котенка легкой добычей. Он забивался в угол и дрожал от страха, пока они подползали все ближе и ближе, нюхая воздух и определяя, можно ли его съесть, или крылатое существо – лишь плод их воображения. Коричневые мускулистые тельца вздрагивали, хвосты волочились сзади, как веревки. Но матерая охотница быстро показала детенышу что к чему. Следует сочетать храбрость и предусмотрительность. Котенок скоро узнал, как легко ломается крысиная шея в его лапах, понял, что даже проворным грызунам не устоять перед расчетливой кошачьей хитростью.
Четыре года они жили относительно спокойно. Маркхэм всегда следил затем, чтобы им оставляли объедки, однако крылатого никто не любил. Он не знал, что такое человеческая ласка или доброе слово, но вместе с матерью исправно охотился на крыс, чем выражал Маркхэму свою благодарность.
А потом умерла мама. Только вчера она трепала мышей, пока у них не отвалились головы, а сегодня ее уже нет. Смерть вгрызается в жизнь и располагает нами по своему усмотрению. После нее мир становится немного другим. Более жестоким.
Маркхэм за хвост оттащил ее в подвал, к печи. Больше не желая прикасаться к ее крупному телу, он поднял кошку совком для угля и бросил в огонь. Потом смотрел, как чернеет и дымится бело-рыжий мех. Раскаленные угли снедали ее плоть, и под ними она выгибалась так, что на мгновение Маркхэм запаниковал, подумав, будто охотница все еще жива. Когда пламя поглотило ее полностью, он отвернулся от печи, предчувствуя неладное – словно бы в этом огне разглядел правду о кошке.
Он отвернулся. И увидел. У стены, в трепещущем отсвете пламени. Крылатая тварь смотрела на огонь. Оранжевые языки плясали в распахнутых от ужаса глазах, а позади, на каменной стене, точно предрекая беду, изгибались две неровные тени крыльев. И так явственно от них веяло смертью, что Маркхэм наконец отбросил все сомнения: поддавшись детскому простодушию и беззащитности самого Зла, он приютил в доме дьявольское отродье. И теперь, когда позади него полыхал огонь печи, а выход преградила тварь, Маркхэм осознал всю пугающую важность поступка, который ему предстояло совершить.
Следующие несколько дней сироте оставалось только прятаться в темных углах, дрожать и сворачиваться в клубок при звуке шагов. Маркхэм задумал раз и навсегда покончить с демонами, которые им овладели, и избавить мир от отродья, чье соседство он терпел на протяжении четырех лет. Исполненный решимости, граничащей с безумием, Маркхэм целых три дня бродил по дому и окрестностям с заряженным дробовиком. Он двигал бочки и ведра, совал дуло во все норы и укрытия, мечтая разорвать крылатого кота в клочья и не боясь, что адскую плоть размажет по стенам работного дома, а горничным придется ее отскребать, точно запекшийся птичий помет. Целых три дня, от рассвета до заката, управляющий не занимался ничем другим. Остальные работники, кажется, прекрасно его понимали. Им тоже было не по себе от мысли, что уродливое создание осталось без матери, – словно бы прежде рыжая охотница сдерживала злой дух, а теперь он вышел на свободу. Даже самые сердобольные горничные соглашались, что придется убить котика, и на этом основании больше скорбели, о матери, нежели о детеныше. Однако никто из них не знал, что все эти дни, охотясь на мутанта, Маркхэм носил в кармане библию, крестик и целую головку чеснока.
Но поиски ни к чему не привели. Кто-то предположил, что без защиты и опеки матери котенок умер сам по себе. Шли дни, и управляющий заметно повеселел. Его охватило легкое предчувствие чего-то хорошего, и оно сбылось три недели спустя, когда объявили о помолвке Элис, молоденькой судомойки, и Тома, конюха из соседнего поместья – того самого, что четыре года назад видел, как у рыжей охотницы родились котята. Все четыре года он проводил кампанию по охмурению Элис и так преуспел, что теперь оставалось лишь сделать предложение.
Элис наслаждалась неведомым прежде духом опасного приключения. Они с Томом уже объявили о помолвке, а крылатое чудище постепенно забывалось. В девушке росло удивительное чувство, словно она переступила невидимую черту и теперь должна сделать что-то, что не даст ей вернуться. Летом все внешние постройки работного дома просыхали и становились пригодными если не для постоянного проживания, то хотя бы для разного рода увеселений и встреч. Самым подходящим местом была старая полуразрушенная мансарда, похожая на маленький сеновал, – наверно, раньше в ней жил конюх. Том и Элис порой устраивали там тайные встречи, не подозревая, что все до единого работники дома знают, где, когда и при каких обстоятельствах видятся влюбленные. Сведения передавались автоматически через лучшую подружку Элис, с которой та делилась всеми сокровенными подробностями их романа.
На первом таком свидании после помолвки знобленным вдруг стало жарче обыкновенного, воздух словно затвердел, и даже дышать было чуточку трудно. В такую жару они быстро скинули лишнюю одежду. И Элис со спокойным сердцем рассудила, что раз у любимого больше нет мочи ждать, то и ей терпеть незачем. Тем более свадьба-то на носу, и маленький проступок всего лишь скрасит им ожидание. Она решила, что сохранит все в тайне, ну разве подружке расскажет самую малость.
Лежа на деревянных досках, Элис вдруг теряет власть над собственным телом и притягивает к себе Тома. Он весь напрягается и сквозь одежду прижимается к ее бедрам. Она стягивает трусики, чем удивляет и его, и себя. Воздух вдруг разом исчезает из комнаты, в груди исступленно колотится сердце, и он дышит часто и неровно, путаясь в брюках. Они забывают о стыде, оба слишком напряжены, чтобы остановиться и посмотреть друг на друга. Их движения становятся все смелее и порывистей, тела впервые соприкасаются, влажные и онемевшие за один сказочный миг до того, как великая мощь предвкушения вытесняет чувства.
Том входит медленно, стараясь не наваливаться всем телом. Ей немного больно, и он готов отстраниться, но Элис сжимает ноги и не пускает его. Тогда он надавливает до конца, и их бедра соединяются. Некоторое время они лежат не двигаясь, почти не дыша, и им кажется, что так можно лежать целую вечность.
Потом Элис напрягается, и Том чувствует, как шевелится внутри нее.
– Что это? – шепчет она, услышав какой-то шорох. Он ничего не слышит и начинает двигаться вперед и назад с закрытыми глазами.
– Что это?! – уже кричит она, начиная плакать и извиваться, чтобы спихнуть с себя Тома. Но он прижал ее к полу так сильно, что Элис не может и двинуться. В мансарде кто-то есть, и она рыдает, потому что их поймали, и теперь все будет ужасно, а она ведь так долго ждала… Снова шорох, на этот раз громче, у самого уха. Она оборачивается и видит меньше чем в футе от себя… кота, его крылья распахнуты, огромные глаза горят на костлявой морде, тело сморщилось от голода, кожа прилипла к костям и висит на шее, мех свалялся и поредел.
Элис исходит воплем, прижимая руки к груди, и начинает лягаться, как в припадке. Том тоже кричит, но не от ужаса, а от блаженства. Его веки трепещут, и невольно он зажимает ей рот ладонью, не в силах остановиться.
Кончив, Том замечает, что Элис под ним тихонько всхлипывает. Он тоже видит кота – тот склонил голову набок и мурлычет. Элис прошибает озноб, но Том не может связать ее ужас с неожиданным появлением кота. В отличие от своей возлюбленной, которая так и не оправится после этого кошмарного зрелища – вмешательства самого Зла в миг ее взросления, – он сначала ничего не понимает. И только потом, отстранившись, Том осознает, почему она бьется в истерике и что их столь желанный союз осквернен.
Он хочет ударить кота, но сквозь слезы промахивается и бьет по деревянной перекладине с такой силой, что ломает руку. Откатывается подальше от Элис и сворачивается в клубок на деревянном полу.
Через неделю Элис кладут в сумасшедший дом. Ее безумие столь же внезапно, сколь и необъяснимо. Невесту Тома лечат за деньги его хозяина, который проявляет щедрость из практических, а не моральных соображений: если от девчонки не избавиться как можно скорее, конюх, чего доброго, и сам свихнется от горя. Позже, когда у Элис случается выкидыш, она больше не помнит о том, что с ней произошло.
Том ничего не знает о ребенке.
Мансарда была моим единственным прибежищем. После смерти мамы я понял, что лучшего места мне не найти. Полумертвый от голода, страха и горя, я жил один. О, если б я только знал, что они придут… такие нежные и тихие, что я и не заметил сначала. Они были невыразимо прекрасны в своей любви и доброте.
Тогда коту удалось избежать встречи с Томом. Но хотя Элис больше не жила в работном доме, скоро Том вернулся наверх. И уже далеко не таким нежным. Он приехал на другой день, мрачный, пьяный, на велосипеде, который спрятал в кустах. Прокрался в мансарду и провел там полночи. И следующую ночь. А потом еще одну. Том решил убить крылатую тварь. Он снова и снова забирался по лестнице, а вокруг шныряли крысы, которым ночью нет дела до людей. Иногда у него был нож или дубинка, а порой дамский носовой платочек, который он целовал, чтобы набраться храбрости и сил, но расстраивался пуще прежнего и сидел в темноте, обливаясь слезами.
Так или иначе, коту пришлось бы бежать. И однажды ночью, когда бедный конюх совсем отчаялся его поймать и поехал восвояси, сирота навсегда покинул работный дом. Опасаясь, как бы с рассветом его не нашли, он попытался найти укромное место для отдыха и сна, но так отощал, что на ослабевших лапах преодолел не больше двух-трех миль. Кот не мог карабкаться на деревья или исследовать новые территории – он просто шел вперед, зная, что рано или поздно что-нибудь да подвернется.
Наконец он протиснулся в какую-то дыру и очутился во дворе старого дома. Первое дыхание рассвета тронуло небосвод. Трава, которой зарос дворик, из черной превратилась в темно-синюю, затем приобрела морской оттенок и почти сразу, в зловещей спешке, окрасилась в зеленые и бирюзовые цвета. В дальнем углу двора валялась перевернутая фаянсовая раковина с отбитым краем. Вот и на нее – большой закругленный квадрат темно-серого – упали первые лучи, она стала четче и белее на темном травянистом фоне. Кот залез под раковину и повалился на землю. Деревья еще походили на чернильные пятна, застывшие в небе, но птицы уже щебетали вовсю, словно каждая хотела заслужить любовь утреннего солнца. Несмотря на поднявшийся гвалт, кот забылся сном.
Двор весь зарос травой сочной и тяжелой. Кое-где виднелись старые следы повозок, ведущие от ворот к конюшням, но то были лишь шрамы, которые никогда не исчезнут полностью. Рядом с конюшнями стояла телега. На нее опирался человек. Он глядел на слоеное разноцветное небо на востоке. Его губы медленно шевелились, обозначая словами все оттенки, которые он видел: морской, алый, сапфировый, желто-розовый. Человек изобретал новые названия цветов: например, «розетта» – для бледно-розового с едва уловимой примесью желтизны. И посложнее: «светло-темно-синий» или «быстро угасающий желто-голубой с ноткой алого». Глаза человека были широко открыты, и он шептал цвета под нестройное птичье щебетание. Он провел здесь полночи, вглядываясь в кромешную тьму, чтобы увидеть первые лучики света над своим новым домом. Упивался каждой секундой, а потому не заметил прошмыгнувшей мимо кошки. Та его тоже не заметила.
Взошло солнце, и усталость прошла. Я освежился и согрелся. У меня было чувство, будто все это время я сидел, свернувшись в тугой клубок, а теперь распрямился.
Кот высунул голову из-под раковины и увидел в каких-то четырех футах от себя человека. Тот был в поношенном мешковатом костюме, может, черном – трудно сказать, настолько ткань засалилась. Мужчина стоял возле телеги. Держал что-то маленькое в руках. Поднес это к губам. Кроме руки, ни один мускул не дрогнул в его теле. Человек был настолько неподвижен, что, когда ветерок стал теребить полу его пиджака, показалось, что он закачался с головы до пят.
Незнакомец легонько сжал сигарету губами, и если есть на свете самый правильный способ просто держать сигарету во рту, то так он ее и держал. Даже не закурив, он получал удовольствие, медленно втягивая несуществующий дым. Ритуал прикуривания был краток, но точен. Он затушил спичку таким щедрым и непринужденным взмахом руки, что сразу стало ясно: этот человек наконец-то нашел свой собственный мир.
Он стоял, не двигаясь, в облаке дыма. А потом обернулся. Его взгляд – темный изнутри, такие пугают людей, но не кошек, – упал прямо на кота.
Джону Лонгстафу на мгновение показалось, будто тихое утро его предало. Ведь он думал, что, кроме него и солнца, здесь никого нет. И давно эта кошка нарушает его уединение? Он уставился на маленькую рыжую голову. Странно, но в ответ кошка уставилась прямо на Джона. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. Пригревало утреннее солнце. Оба думали о том, что делать дальше.
В конце концов Лонгстаф шагнул вперед. Кошка тут же забилась под раковину и прижалась мордочкой ко дну. Джон присел на корточки. Он долго разглядывал кошку, которая лежала точно мертвая. Та приподняла голову и посмотрела на него. Глаза Лонгстафа были рядом, они лишали присутствия духа и проникали насквозь. Глядя в них, вы задумывались о противостоянии света и тьмы. Джон погладил кошку. У него была маленькая рука, и он стал перебирать мех кончиками пальцев. Кошка готовилась к худшему. Лонгстаф осторожно провел по рыжей голове и спине, нащупан странный выступ – контуры крыльев. Животное оцепенело. Одолеваемый любопытством Джон склонился над раковиной так низко, что едва в нее не залез. В тот же миг кошка взвилась над ним и стрелой полетела к конюшням.
Лонгстаф выкурил еще одну сигарету и раздавил окурок. Затем прокрался ко входу в конюшни и тихонько затворил дверь, но сразу же открыл – всего на дюйм, чтобы только глянуть одним глазком, – а затем распахнул настежь. В солнечном свете замерцала пыль. У лестницы, поставив лапу на нижнюю ступеньку и обернувшись к Джону, сидела кошка. Она расправила крылья.
Из горла Лонгстафа донеслось нечто вроде кашля – свист и скрежет становились все громче, пока наружу, подобно рвоте, не хлынул смех. Он наводнил конюшни: короткое отрывистое эхо встречалось с новыми потоками могучего рева; Джон раскачивался с такой силой, что казалось, его позвоночник вот-вот переломится. Он размахивал руками и хватался за живот, спиной вбирая неукротимый жар солнца. Кошка залезла наверх и оттуда наблюдала за его весельем.
Потом Лонгстаф ушел и вернулся с женой и двумя дочками. Они встали в дверях и с изумлением смотрели на крылатую кошку.
Сначала я хотел броситься прямо к ним, в их объятия, чтобы они гладили меня, чесали за ухом и смеялись всякий раз, когда я чихаю. Но я устоял перед соблазном и наблюдал за ними с безопасного расстояния.
Через несколько минут одна из девочек осмелилась войти внутрь. Поглядев на отца, который сиял от радости и одобрительно кивал, она подошла к лестнице и стала подзывать кошку. Та не спускалась и, кажется, смотрела на жену Лонгстафа. Увидев, что кошка не двигается с места, девочка решила сама забраться наверх. Мать испуганно вскрикнула и уже хотела броситься на помощь ребенку, когда Джон взял ее за руку и успокоил. Он завороженно наблюдал, как его бесстрашная дочь начинает подъем.
Она поднималась медленно – ножки восьмилетней с трудом преодолевали огромные ступени, и чем выше она забиралась, тем испуганнее глядела вниз. Наконец девочка уперлась головой в потолок и просияла гордой улыбкой. Держась одной белой ручкой за лестницу, второй она принялась неловко гладить кошку по спине. Улыбка становилась все шире, пока дитя с наивным любопытством ерошило рыжий мех. И тут она прикоснулась к крыльям. В ужасе замерла, не смея даже отдернуть руку – мягкая ладонь все еще лежала на крыле, когда лицо сморщилось в испуганной гримаске, а глаза заблестели от слез.
Лонгстаф вновь расхохотался. Его дочь резко обернулась, но он уже был тут как тут, чтобы поймать ее, рыдающую, и крепко прижать к груди.
– Смотри! – прошептал он. – Разве ты никогда не хотела летать? Ну же, посмотри! – И Джон приподнял ее мокрый подбородок, показывая, как гладит бело-рыжие крылья. – Волшебная киска, будешь жить с нами?
А когда его дочь успокоилась, Лонгстаф взял кошку, и втроем они спустились по лестнице.
– Плевать мне на перепись! – кричал Лонгстаф в те дни, упоенный неожиданным успехом своего дела. Вместе с семьей они поселились в новом доме.
Он приехал в город как раз вовремя, чтобы попасть под перепись 1880-го. Тогда ему было восемнадцать, за душой – ни денег, ни приличного образования, хотя еще в детстве Джон без труда научился читать, писать и считать. Как раз в тот год он похоронил маму; отец умер гораздо раньше. В переписи 1880-го профессия Джона значилась как «чернорабочий», потому что работы как таковой у него еще не было. Зато спустя десять лет новая перепись назвала его «крупным поставщиком угля», чем, надо заметить, преуменьшила заслуги Лонгстафа. Через два года он приобрел имение: дом с амбаром и конюшнями. Его жена Флора и две дочери не могли поверить свалившемуся на них счастью, хотя уже неоднократно твердили себе, что новый дом с гостиной, отдельной кухней и большим камином в каждой комнате – вовсе не затянувшаяся мечта о несбыточном, а реальность. Джон купил все это за наличные у какой-то вдовы. Дом пустовал так долго, что все горожане думали, он больше не продается. Но еще удивительнее и чудеснее было другое: у дома было собственное имя. Нью-Корт.
– Плевать мне на перепись! Пусть проводят ее хоть каждый год, хоть раз в десять лет, Джон Лонгстаф вне категорий! – радостно вскричал он и закружил обеих дочерей, да так быстро, что их ножки взлетели в воздух и ударились о громадный дубовый шкаф в столовой. – Ну, куда полетим? – спросил он восторженным хриплым голосом. – Да куда угодно! – И усадил их на большой крепкий стол посреди комнаты, который выдержал бы еще сотню таких же девчушек. Сестры повалились друг на друга, задыхаясь от смеха и волнения. Отец, подбоченясь, смотрел на них влажными исступленными глазами.
Джон приехал в город двенадцать лет назад и с тех пор трудился не покладая рук. Когда тело отказывалось работать (а случалось такое крайне редко), он думал, всегда чуть опережая время: намечал планы, строил будущее на фундаменте, который еще только предстояло заложить. Из чернорабочего он превратился в поставщика угля, а затем стал заниматься самыми разными поставками. Лонгстаф работал на сотню клиентов, никогда не останавливаясь и постоянно что-то меняя. Сначала он досконально изучал новое прибыльное дело, а затем без лишних раздумий за него брался.
И еще он держал кур. Для начала купил дюжину цыплят и поселил их в старом сарае на краю поля, арендованном за сущие гроши. Каждый вечер он мчался к сараю, чтобы накормить и напоить птиц. Друзья качали головами и смеялись над его неисчерпаемым упорством: «Это же надо, дюжина кур! Да какой с них прок?» Но дюжиной дело не ограничилось. Всякий раз, когда Лонгстафа спрашивали, цыплят оказывалось больше и больше. Дошло до того, что он арендовал половину поля и построил на нем с десяток длинных сараев. Строил Джон сам, а дерево досталось ему бесплатно от одного фермера, у которого он купил годовой запас зерна. С воришками трудностей не возникало: как-то раз повадились двое за яйцами, да так схлопотали, что их синяки говорили куда громче всяких угроз.
В субботу он разносил яйца по окрестным домам и возвращался к семье, лишь когда продавал недельный сбор, сколько бы времени это ни отнимало. А если дома заканчивались, Лонгстаф вставал у бара с последней дюжиной яиц и под ледяным дождем ждал, пока какой-нибудь пьяница, просадивший все деньги, не купит их по дороге домой, чтобы хоть чем-то задобрить жену. Вскоре яиц стало так много, что Джону понадобились телега и лошадь – теперь он обслуживал пекарни, рынки, гостиницы и даже работный дом. Пекарни охотней всего брали его товар, потому что высоко ценили надежность поставщика, ведь без яиц они не протянули бы и часа. Лонгстаф привозил их в понедельник на рассвете. В четыре часа утра он загружал телегу и до работы успевал объездить нескольких клиентов. Среди пекарей Джон прослыл безумцем – была в его жилистом теле какая-то будоражащая стремительность. И еще одно: чем бы Лонгстаф ни занимался – вел деловые переговоры, отдыхал ли, – у всякого его поступка была цель. Даже кашлем или взмахом руки он словно обозначал новую крупную победу.
Двенадцать лет Лонгстаф держал кур и потихоньку откладывал прибыль. И хотя с каждым годом птиц в его сараях становилось все больше, при друзьях он лишь посмеивался над этой затеей, словно не придавал ей особого значения. Теперь у него было триста несушек и семнадцать дюжин яиц в неделю да около сотни кур в год на продажу. Казалось, что только Джон понимал, сколько выгоды может принести одна-единственная курица: она давала три-четыре яйца за неделю, а через пару лет из нее можно было сварить суп. Математика птичьей жизни всегда приводила Лонгстафа в восхищение, и он неоднократно тряс головой, силясь понять: почему же весь мир не разводит кур?! За двенадцать лет он заработал на них больше, чем любой его знакомый за все двадцать.
К переписи 1890-го Лонгстаф, пусть и всего лишь «крупный поставщик угля», стал одним из самых богатых людей в округе. Еще через два года он продал курятники, купил имение Нью-Корт и обставил весь дом превосходной дубовой мебелью, которую приобрел по дешевке благодаря своей новой компании, занимающейся грузоперевозками. И в первое утро, когда Джон любовался рассветом над собственным каменным домом, словно бы в довершение всех чудес ему явилась летающая кошка.
В семье с радостью приняли нового питомца и так приголубили, что в первый же день едва не стерли весь мех со спинки и крыльев. Ночью кошка сладко уснула на одеяле в кухне, а наутро ее разбудил запах молока из блюдца. За завтраком девочки скормили ей столько хлеба из своих тарелок, что в конце концов маме пришлось их пожурить.
Лонгстафы только что переехали в Нью-Корт, и появление крылатой кошки в доме превратило их и без того отличное настроение в непрерывный восторг. Каждый новый день сулил новые радости, и на протяжении многих недель родители и дети по ночам с трудом закрывали глаза – единственным желанием было поутру открыть их снова. Лонгстаф забывался легким блаженным сном, а на рассвете просыпался и слушал, как вертятся и нетерпеливо ерзают в постели его дочки. Наконец он разрешал им встать, даже если до завтрака оставалось целых два часа, – чтобы вволю налюбоваться их безграничным весельем.
Виновника всех этих чудес звали просто Киской, потому что никому не пришло в голову придумать любимцу имя. Итак, Киска шастала по дому, с любопытством заглядывая во все углы и привнося в каждую комнату волшебный дух неисчерпаемых возможностей. Теперь Лонгстаф и Флора мечтали о будущем смело и дерзновенно, а для девочек исчезла всякая грань между выдумкой и реальностью: они жили там, где самая ошеломляющая фантазия ничуть не отличалась от утренней песни дрозда или ржания кобылы на лугу.
Пока все семейство дружно решало, где и как будет стоять новая мебель, транспортная компания Лонгстафа стала расти как на дрожжах. Он и сам с трудом верил в происходящее. Долгие годы Джон следовал одному простому принципу: кто не работает, тот не ест. Однако теперь он склонялся к мысли, что его семью заколдовала добрая волшебница. И хотя за всю жизнь Лонгстаф ни разу не просил о помощи никого, на земле или на небе, в событиях того знаменательного дня ему чудился Божественный промысел.
Позже он не раз вспоминал это время и оплакивал лучшую пору своей жизни.
Однажды вечером Лонгстаф вернулся домой после утомительного и весьма удачного рабочего дня. Жена и дети ошалело улыбались. Флора накрывала на стол, а девочки сидели в углу, внимательно разглядывая Киску, словно та заболела. Но никто не грустил. Джон пару минут простоял в недоумении. Тут остальные расхохотались, и он вместе с ними, еще не зная, над чем.
– Ну, показывайте! – наконец велела Флора дочкам, словно бы убедившись, что ее муж достаточно помучился. Те еще разок погладили кошку и подошли к столу. Порывшись в карманах, они высыпали на скатерть монеты. Денег было немного, но они с таким звоном падали из рук девочек, что казалось, это целый клад.
– Они Кискины! – сказала одна. А другая добавила:
– Мы хотим купить ей домик с окнами и дверью!
Лонгстаф перевел взгляд с монет на девочек. Долгие годы он зарабатывал и копил деньги, а потому не мог устоять перед низменными чарами золота. Но то нескрываемое удовольствие, с каким его собственные дочери сжимали в ладошках собственные деньги, вызвало в нем противоречивые чувства.
– Но где… – начал он, боясь услышать ответ, —… где вы их взяли?
Девочки переглянулись и захихикали, а их мать наконец все объяснила Джону.
– Они показывали Киску соседям, представляешь? Брали с каждого по фартингу и показывали ее прямо во дворе! – Флора кивнула в сторону окна, продолжая расставлять тарелки.
– Ну, – выговорил Лонгстаф, глядя на мелочь, рассыпанную по столу, – на домик вам понадобится чуть больше. Давайте я сам его куплю…
Предложение Джона потонуло в таких бурных и бессвязных протестах, что он решил не перечить детям и повернулся к жене за поддержкой. Но той не терпелось продолжить рассказ.
– Сначала пришел мистер Хит, чтобы оплатить счета, – сказала Флора. – И они взяли с него по фартингу.
– Каждая! – похвасталась одна девочка, показывая свою монетку.
– По фартингу?
– Каждая по фартингу, – кивнула Флора. – А потом заглянула жена мистера Хита – ей не верилось, что это правда. Получилось четыре фартинга.
– А потом миссис Хит рассказала миссис Баркер! – выпалила другая девочка. – Та привела с собой еще кого-то, мы ее не знаем, но они заплатили только два фартинга, и это выходит уже целых шесть, папочка!
Так пошла молва. Каждый вечер Лонгстаф возвращался домой, и пока его люди ставили лошадей в конюшни, проскальзывал в дом и искал дочерей, которые сидели в каком-нибудь укромном уголке, считая и пересчитывая дневную выручку или складывая все монеты в один столбик. Они непрестанно щебетали о кошачьем доме: где он будет стоять, в какой цвет покрасить дверцу, нужна ли раковина на кухне… И если за весь день у девочек не было гостей, Джон давал им свой фартинг – чтобы как-то помочь делу и еще чтобы посидеть с ними пару минут на полу, скрестив ноги, и послушать веселую болтовню о домике, которого он до сих пор не мог себе представить.
Однажды субботним днем к Ныо-Корту подкатил шарабан с одиннадцатью пассажирами. Флора и девочки отправились по магазинам, а Лонгстаф как раз вернулся с работы и сидел во дворе. Оказалось, что гости приехали к ним аж из самого Дьюсберри, чтобы повидать Киску. Лонгстаф произвел быстрые вычисления: десять миль в шарабане, субботним днем, да все помножить на одиннадцать. Фартинга за такое явно маловато. Из Дьюсберри люди ехали с определенными ожиданиями и, разумеется, ожидания эти подкрепят звонкой монетой. Кто же потащится в такую даль ради потехи ценою в фартинг? Никто. И Лонгстаф объявил цену в два пенса, которую все дружно одобрили, хотя двое или трое поставили условие, что кошка должна полетать.
– Этого не обещаю! – буркнул Джон. – Летающая кошка – чай, не цирковой пес, летает, когда ей заблагорассудится, никого не слушает.
В конце концов они решили попытать удачу, и Лонгстаф отправился на поиски Киски. Та жевала кусок торта, который две юные хранительницы спрятали в груде одеял. Многозначительно и более чем виновато кошка поглядела на Джона. Тот оставил ее наедине с запретным лакомством и тихонько затворил дверь. Вернувшись к гостям, он разочарованно потряс головой.
– Так я и думал. Вечно эта кошка все на свой лад делает. Вот опять улетела!
Гости изумленно заохали.
– Вспомнил! – крикнул он, упиваясь собственной находчивостью. – Она, должно быть, на Башнях! Всегда там летает. На дереве посидит или на крыше. Вы наверняка ее там найдете. А если нет, приходите обратно. Обычно она возвращается к чаю. Точно вам говорю.
Все загудели, снова втискиваясь в шарабан, пока Лонгстаф объяснял извозчику, как проехать до Башен. Это был большой готический дом в миле от Нью-Корта – народ судачил, что в таких местах живут привидения, потому что раз или два видели там летучих мышей.
Гости уехали, возбужденно переговариваясь и уже высматривая в небе чудо-кошку. Лонгстаф стоял у ворот и глядел им вслед.
Разумеется, шарабан вернулся через полчаса, и к этому времени его пассажиры были готовы выложить куда больше, чем жалких два пенса. Они видели кошку, но та сидела на очень высоком дереве. Некоторые утверждали, что она перелетела на другое, однако по этому вопросу у остальных были сомнения. В общем, гости так хотели увидеть Киску поближе, что Джон мог бы взвинтить цену за показ. И все-таки он остановился на двух пенсах, не преминув рассказать досточтимой публике о дочерях и их мечте купить кошачий домик. Люди так растрогались, что многие дали еще по фартингу или полпенни, специально для девочек, и Лонгстаф едва сдерживал смех, бросая монеты в карман.
Киска как раз дожевала кусок торта и еще половинку, оставленную Джоном. Объевшись сладкого и напившись молока, она впала в праздную полудрему, которая незнающему человеку могла показаться сном утомленного животного. Когда за ней пришел Лонгстаф, обжора едва ворочала лапами, и ее пришлось нести до двери, откуда она выползла во двор.
Зрители восхищенно замычали. Киска инстинктивно догадалась, что от нее требуется, тут же приосанилась и расправила крылья. И хотя движения ее были неповоротливы, рыжие крылья несказанно потрясли публику.
– Она только-только вернулась. Летала весь день, бедняжка. Весь день! – заявил Лонгстаф, раздумывая, как далеко можно зайти в этой невинной шутке. – А вы точно не видели ее у Башен? – Он присел на корточки и погладил Киску по голове. – Да, мы тебя там не раз встречали, верно я говорю? – Затем снова обратился к гостям: – Мы ее постоянно там видим, когда идем на работу.
Через десять минут подобной пустой болтовни два пенса показались зрителям достойной платой. Они были поражены и смотрели на кошку так, словно она нарушила все законы природы, а не только зоологии. И Лонгстаф вдруг обнаружил в себе новый дар. Чем подробнее он описывал волшебные полеты кошки – преодоленные расстояния, скорость и высоту, – чем больше небылиц он громоздил друг на друга, одна чуднее другой, тем сильнее публика молила его не утруждать бедное животное. «Знамо дело, она устала! – кричали зрители. – Полетаешь тут! Дайте ей отдышаться!» Что ж, она действительно утомилась – ей было нелегко переварить два куска торта. А одиннадцать посетителей между тем разболтали всему Дьюсберри о летающей кошке.
В тот вечер Лонгстаф рассказал семье о случившемся, громко хохоча и представляя, как шарабан колесит вокруг Башен, а пассажиры поднимают суматоху всякий раз, когда по небу пролетает ворона.
– Но это же правда! – заверещали девочки, прыгая на месте. Им не терпелось доказать родителям, что кошка и вправду умеет летать.
Взрослые всплеснули руками, словно бы изумившись до глубины души. Тогда девочки поведали им о том, как она перелетает с одного стойла на другое, а иногда спрыгивает с чердака и планирует до самого пола, взмахивая крыльями перед посадкой. Дети стали упрашивать, чтобы на следующий день их повезли к Башням.
Лонгстаф не знал, что и подумать. Он не мог заставить Киску летать, но и разочаровывать дочек не желал – они не должны уличить отца в обмане. И тогда было решено поиграть в прыжки. К счастью, игра положила конец всем разговорам о летающих котах.
Флора освободила стол и сняла с него плотную бархатную скатерть, обнажив массивные тяжелые доски. Пока девочки визжали от нетерпения, отец и мать готовились к игре: он заправил края брюк в подтяжки для носков и снял пиджак, а она подобрала подол юбки. Затем оба встали лицом к столу. Дети стали считать до трех, а Флора и Джон замерли на полусогнутых ногах, готовясь к прыжку. На «три» они взмыли в воздух – при этом отец закричал так громко, что, будь кто в соседней комнате, он бы точно заподозрил убийство. В прыжке оба поджали ноги и эффектно приземлились прямо на стол. Невероятное зрелище. Девочки восхищенно зааплодировали, а Лонгстаф, покосившись на жену, чуть улыбнулся: совершив такой чистый прыжок, она бросила ему вызов. И он его принял.
Немного передохнув, родители спустились на пол. И пошло-поехало: раз, два, три… Прыжок! Одобрительные возгласы девочек. На этот раз Джон слез почти сразу же, но Флора не торопилась и напомнила мужу, что если он быстро устанет, то победа останется за ней. Потом она тоже спустилась, и они вновь запрыгнули на стол. Каблуки грохнули по дереву, раздались ободряющие вопли детей. Раз, два, три… Прыжок! Флора постепенно выдыхалась. Но не Лонгстаф. Тот скакал, точно шимпанзе, забыв обо всем на свете и что-то бубня под нос. Он смотрел прямо перед собой.
Флора утомленно шлепнулась на стул, и Джон был объяапен победителем. Но это его не остановило. Он прыгал как заведенный, не обращая внимания на крики семьи. Вверх-вниз, вверх-вниз. С каждым новым приливом сил Лонгстаф делал глубокий вдох и что-то мычал. Вверх-вниз, без остановки. Пот пропитал его рубашку и сбегал по лицу.
– Смо-три-те! – заорал он.
И девочки посмотрели – озадаченно. Флора подошла как можно ближе к столу, но была не в силах унять мужа.
– Я… могу… летать!!!
Высокий и тонкий, лицо вытянутое, как у крысы, нюхает воздух и бесшумно волочит за собой хвост. Мне показалось, что он уже уходит, когда сзади что-то зашуршало. Человек-крыса замер. Я услышал один-единственный шаг, и свет померк.
Однажды утром в Нью-Корт пришел молодой человек. Долговязый, с худым лицом и усиками, придававшими ему сходство с уродливым грызуном. Он беззвучно проник во двор и огляделся. Лонгстаф ушел на работу, Флора с девочками отправились в город. Стояла тишина. Тут он увидел, что искал. Кошка сидела на старой раковине и грелась на солнышке. Человек внезапно затаил дыхание. Слишком внезапно. Животное почуяло подвох. Но в то же мгновение на Киску набросили мешок и потащили прочь со двора.
В мешке она зажмурила глаза, прижала крылья к ушам и свернулась в тугой узел.
Двое цыган вскочили на лошадей, которых оставили за домом. Это действительно были цыгане: загорелые обветренные лица, тонкие, внушающие недоверие усики. Через плотную сеть улиц воры стремительно покидали город. Матери подзывали детей, крепко прижимали их к себе и показывали на цыган пальцем, точно в них было что-то таинственное и чужеземное. Известно, что лучше и безопаснее всего наблюдать за пришельцами именно так – когда они уходят.
Один из цыган держал теплый мешок под мышкой, стараясь его не сдавливать, чтобы кошке было удобно. Они ехали до тех пор, пока городской лязг не стих, а отдельные домики не стали перемежаться целыми полями зелени. Наконец впереди показался лес, а на его краю – около дюжины фургонов. Некоторые были свежее выкрашены в синий и коричневый цвета, другие постарели и облупились, а один или два выглядели так, словно на них в течение многих лет выливали ведра с помоями. Никому бы и в голову не пришло, что там кто-то живет, если бы из тоненьких труб не курился голубой дым. Два тощих пса рыскали повсюду и деловито метили колеса фургонов.
Двое спешились, и пока один привязывал лошадей, второй с мешком в руках направился прямо в вагончик (из тех, что поновее). Тихонько поднявшись по ступеням, он вошел.
Внутри, в кресле, занимающем всю заднюю часть фургона, сидела громадная женщина.
– Что ж, заходи! Дай-ка взглянуть! – оживилась она и чуть приподняла свою тушу над креслом, но тут же грохнулась обратно – нечего зря тратить силы. Итак, она сидела. И не было ей конца – только некое общее шевеление всевозможных предметов, которые так или иначе принадлежали ее телу. Великанша переливалась через подлокотники мясистыми буграми, простиралась вверх и вниз, во всех направлениях. От нее будто осталось лишь огромное рыхлое лицо, приклеенное к ситцевым драпировкам фургона, и большим дряблым ртом вещал не человек, но само жилище.
Надо сказать, это делалось умышленно. Исполинская цыганка носила халаты – такие безразмерные и надетые таким образом, что было неясно, где начинается или кончается ее тело.
Молодой человек закрыл за собой дверь и положил мешок на пол. Не сказав ни слова, он извлек из него съежившееся животное. На первый взгляд кошка ничем не отличалась от других.
Великанша стала причмокивать, чтобы успокоить бедную киску. Наконец та приподняла голову и осмотрелась. Не увидев рядом никакой явной опасности, она слегка распрямила крылья, до сих пор плотно прижатые к спине.
Из огромной туши донесся глухой рокот – такой обычно издает человек, если хочет зарычать. Но то был смех. Он становился все громче, раскатистее и нес в себе столько радостного тепла, что кошка не испугалась, а наоборот, подползла к цыганке и прильнула к ее ногам.
– О, Макс! Максимилиан! Какое же чудо ты мне принес! – воскликнула та, погладив Киску – так гладят нечто невыразимо прекрасное. В кончиках пальцев приятно защекотало, когда они стали ерошить мех на рыжих крыльях.
Максимилиан – не самое подходящее имя для цыгана. Максимилиан не был цыганом вовсе. Да, он отпустил усики, но это, ясное дело, не в счет. А темная обветренная кожа свидетельствовала лишь о том, что Макс много времени проводил на улице. Больше ничего цыганского в его внешности не было.
С другой стороны, тетя Максимилиана была самой настоящей цыганкой, из знаменитой семьи Петронеллы. На протяжении долгих веков женщины этого клана передавали друг другу секреты гадания. Сказать по правде, она не была его теткой. Макс остался без родителей и в возрасте восьми или девяти лет забрел на ярмарку, где работала Петронелла. Он прицепился к великанше, а та, не в силах избавиться от несчастного мальчишки, в конце концов его приютила. Все остальные от сироты отказались, из деревни за ним никто не явился. Посему цыганке предстояло решить: то ли пощадить его, то ли обречь на гибель – что и говорить, тогда мальчик не мог о себе позаботиться.
С тех пор Макс всюду таскался за Петронеллой, и когда отпустил усы, его уже хорошо знали на ярмарках Англии. Цыганка следила, чтобы приемыш получал какое-никакое образование. Особенно он любил читать. Где только мог, собирал старые книжки и журналы, в результате чего завалил ими весь фургон.
Первой о крылатой кошке прослышала именно Петронелла – некоторые клиенты справлялись, хороший ли это знак – увидеть кошку с крыльями. Цыганка отвечала, что скажет точно, если ей опишут животное во всех подробностях, включая местонахождение. Выведать адрес Нью-Корта не составило особого труда.
Максимилиану недавно исполнилось восемнадцать, и настала пора зарабатывать на жизнь самостоятельно, а не болтаться по ярмаркам, выполняя случайные поручения. Ему была необходима палатка и собственный номер. И Петронелла решила украсть кошку. Она попросила еще одного парня – без особых талантов – помочь племяннику с кражей. В награду оба будут получать по четвертой части всей выручки, а Петронелла – оставшуюся половину. Она же купит им палатку и возьмет на себя прочие расходы. Цыганка все просчитала. Если второй мальчик окажется ненадежным, они с Максом заставят его выйти из дела. А если оба мальчика повернутся против нее, то она потребует Соломонова суда и заберет свою законную половину. Ей это ничего не стоит, но что сосунки будут делать с разрубленным кошачьим трупом?
Вот как вышло, что Киска очутилась в фургоне Петронеллы. Цыганка ее полюбила и всячески баловала – через несколько дней Максу уже надоело бегать в город за сливками или обрезками свежего мяса. Однажды тетя велела ему принести живую мышку, потому что любимица, видите ли, заскучала. Но насей раз Максимилиан дал Петронелле твердый отпор, и больше о грызунах не вспоминали.
За неделю для кошки соорудили новый шатер, внутри которого установили клетку. Макс сам нарисовал вывеску. Он внимательно изучил все имеющиеся у него книги, отдавая себе отчет, что это не бессмысленная потеха вроде метания кокосов и не какая-нибудь татуированная женщина или силач. Нет, летающая кошка – совсем другое. Она неразрывно связана с древними мирами, мифами и магией. Максимилиан потратил много времени, подыскивая нужную аллюзию, верные слова, то самое выражение, которое бы говорило само за себя. Наконец его осенило: Кот-Икар.
Лонгстаф весь день был на работе, перевозил компанию по торговле шерстью в новую контору. Эта компания быстро росла, и ей требовалось больше места, а значит, и мебели, поэтому Джон ухитрился продать им с десяток столов и стульев, которые купил по дешевке на прошлой неделе. В общем, денек выдался удачный.
А потом возникла первая трудность. Его условия оплаты каким-то непостижимым образом не совпали с их условиями. Договоренность была устная, поэтому и доказать ничего не получилось. Он спорил, пока мог, но смысла в этом не видел. Работа сделана, его люди хотят домой. Наконец из конторы вышел какой-то чиновник. Он внимательно выслушал дебаты, кивая или пожимая плечами в нужных местах. Лонгстаф приводил столь убедительные аргументы, что даже некоторые сотрудники компании с ним согласились. Однако секретаря эти доводы не впечатлили. Тот поджал губы и улыбнулся Джону, который побагровел при одном виде румяного чиновника с золотой цепочкой для часов и напомаженными волосами. Секретарь еще раз пояснил, что больше оговоренной суммы они платить не намерены, а Лонгстаф при желании может обратиться в суд. И добавил с той же заносчивой ухмылкой: «Решайте сами, мистер Лонгстаф».
Когда они вернулись в Нью-Корт, уже стемнело. И Джон, и его работники утомились после такого долгого и удручающего дня. Никто не осмелился перечить начальнику, и во дворе они молча принялись за работу.
Лонгстаф прошел сразу в дом, вознамерившись выбросить торговцев из головы. Однако его никто не встретил. Ужина не было, и в комнатах царила необычная тишина, как будто дом недавно опустел. Затем из спальни донесся голос Флоры. Жена утешала ребенка. Джон взбежал по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки, но еще на полпути услышал, что плачут обе дочки, а Флоре никак не удается их успокоить.
Он открыл дверь. Все трое испуганно подняли головы и на мгновение замолчали. Увидев отца, девочки заревели еще громче и безутешнее.
– Что такое? – спросил Джон, целуя их в мокрые соленые щеки. Но дети не могли вымолвить ни слова, только хлюпали носом и плакали навзрыд.
– Киску украли, – наконец проговорила Флора, сама на грани слез.
– Украли?
– Да. Они пришли, пока нас не было.
Девочки подняли такой вой, что взрослым пришлось их перекрикивать.
– Днем здесь были цыгане. Кто-то видел, как они рыскали неподалеку, а потом уехали с мешком…
– А в мешке Киска!!! – истерически зарыдала одна из девочек.
Они завизжали во весь голос – одна мысль о том, что бедную Киску засунули в мешок, напугала их до смерти. Мать прижала безутешных дочерей к груди, чтобы заглушить их пронзительные вопли.
Лонгстаф понял, что в спальне от него мало проку, и пошел обратно во двор. Он тяжело дышал и уже чувствовал биение крови в ушах.
Его работники, видимо, почуяли неладное и ходили по двору, перешептываясь и гадая, что могло случиться. Лошадей еще не завели в конюшню. Лонгстаф увидел это, разъярился и велел работникам идти по домам и оставить его в покое. Он схватил животных под уздцы и потащил к стойлам, беснуясь и бормоча как сумасшедший. Он бил и пинал их с такой силой, что лошади ржали от боли. В пылу гнева Лонгстаф поднял с пола длинную палку и стал бить их по мордам. Лошади извивались и взбрыкивали, чтобы избежать ударов; истошное ржание огласило конюшни. Рабочие пытались вмешаться, но стоило им подойти ближе, как удары сыпались и на них. В глазах Джона полыхала ярость, и никто не отважился встать у него на пути. Лошади прыгали и лягались так, что находиться в конюшнях было опасно.
Одна кобыла взвилась на дыбы и ударила Лонгстафа крупом. Тот отлетел к стене, задохнувшись. Чтобы устоять, вцепился ногтями в кирпичи. Колени дрожали. Он зарычал, приходя в себя, и увидел в углу старый деревянный стол. Выломал одну ножку и, замахнувшись что есть силы, обрушил тяжелый удар на голову лошади. Череп раскололся с отчетливым треском.
– Поделом!!! – прохрипел Лонгстаф. Его колотил озноб, глаза налились кровью. Он принялся еще исступленнее лупить лошадь, густая бордовая кровь текла из ее ушей, хотя сама она, похоже, ничего уже не чувствовала. Вторая кобыла от ужаса забилась в дальний угол.
Но Джон не унимался. Под его свирепыми ударами голова лошади превратилась в месиво. Лонгстафа заливало кровью, смешанной со слезами. С его губ срывался омерзительный гортанный стон, и если бы рабочие не остолбенели при виде такого зрелища, они уже давно отошли бы на безопасное расстояние.
Лошадь осела вперед и рухнула наземь. Лонгстаф не останавливался. Раз за разом он поднимал и опускал дубину – челюсть кобылы оторвало, глаза превратились в кашу. Снова и снова. Он ругался так остервенело, что слюна пузырилась у рта и сбегала по подбородку. Всю оставшуюся силу он вложил в последний удар и упал рядом с лошадью, лицом в лужу чернеющей крови. При каждом мучительном вдохе ее засасывало прямо в рот.
В палатку Кота-Икара помещались около дюжины человек (пятнадцать, если постараться). Публика вставала в одной половине шатра, а другую половину занимала высокая клетка, занавешенная пурпурным бархатом. Когда штору отдергивали, за ней открывался пол, усыпанный песком, и два ящика, выкрашенных под желтый камень.
Сначала клетка пустовала, потому что сам Икар сидел в углу на полке, тоже за занавеской. Под возвышенные речи и торжественные возгласы Макса занавеску сдвигали, и вниманию зрителей предлагалась история о том, как египетский султан Калибан подарил крылатого кота цыганам, а отец Максимилиана сразился с тучей бедуинов, чтобы доставить животное в Англию. С этими словами юноша подталкивал Киску вперед.
Я прыгал и еще в воздухе расправлял крылья, скалился и шипел. Приземлившись, я рычал до тех пор, пока зрители не начинали испускать запах страха.
Публика подавалась назад в едином инстинктивном прыжке, охая и ахая. Потом, когда храбрость возвращалась, они подкрадывались к клетке и упирались носами в прутья. Кот-Икар снова шипел и перепрыгивал с ящика на ящик. Он определенно имел успех.
Ярмарка в Дьюсберри была важной датой в календаре странствующих актеров. На большом лугу собирались тысячи рабочих с окрестных фабрик по переработке шерсти. Цыгане, актеры и исполнители всех мастей приезжали сюда в полной уверенности, что смогут хорошенько заработать, потому что в Дьюсберри всегда водилась звонкая монета.
На второй день после открытия ярмарки с запада принесло грозу, и толпы людей засуетились в поисках убежища. Они бегали от шатра к шатру, замирая на несколько секунд перед каждой вывеской, чтобы посчитать мелочь и решить, то ли им бесплатно мокнуть под дождем, то ли заплатить пенни и своими глазами увидеть бородатую женщину, самую толстую в мире женщину или женщину, предсказывающую судьбу (которая в своей крошечной палатке тоже смахивала на самую толстую).
Лонгстаф стремительным шагом шел под дождем, не замечая, что вода струится по его лицу, шее и затекает за воротник. На ходу он быстро читал вывески. У самого большого шатра Джон на мгновение остановился, польстившись на такое предложение:
Попытай УДАЧУ на ринге с ПЕДРО РОККА-РОККА!
ФУНТ СТЕРЛИНГОВ за нокдаун!
ПЯТЬ ФУНТОВ за нокаут!
Лонгстаф удержался от поединка только потому, что хотел поберечь силы для другого.
Он проходил мимо прилавков с печеными яблоками, жареными орехами, мимо волосатых женщин и изнывающих от тоски силачей. Одна вывеска гласила:
«ЦЫГАНКА ПЕТРОНЕЛЛА, КОРОЛЕВА ЦЫГАН – личный медиум королевской семьи, ЗНАМЕНИТАЯ…
У следующего шатра Лонгстаф остановился. На новенькой черной вывеске золотыми буквами было написано:
КОТ-ИКАР
Рожденный в тени египетских ПИРАМИД; последний потомок божественных ЛЕТАЮЩИХ КОШЕК, прославленных в АРАВИИ; ВОЛШЕБНЫЕ УМЕНИЯ, НАСТОЯЩИЕ КРЫЛЬЯ; известен на Востоке ГИПНОТИЧЕСКИМ ВОЗДЕЙСТВИЕМ на всех, кто его видит! Единственный КОТ-ИКАР на этой ярмарке и НА ЗЕМЛЕ!
Вокруг шатра собрались несколько человек. Тем временем Макс, юноша с крысиным лицом, пытался завлекать новых клиентов. Он стоял рядом с изящной вывеской и приглашал зрителей внутрь, но делал это так неумело, что публика не желала платить пенни даже за сухую палатку.
Лонгстаф вытащил из кармана шиллинг и протянул его Максу. Он узнал вытянутое лицо и редкие усики – так описали соседи одного из цыган, в спешке покидающих Нью-Корт в то утро.
– Небось черный? Кот-то? – язвительно осведомился Джон, пока Максимилиан искал сдачу.
– Нет, нет… он… – промямлил цыган, быстро сообразив, что взгляд этого человека сулит неприятности. И большие.
– Плевать! – сказал Лонгстаф. – Идем-ка лучше взглянем.
И он потащил Макса к шатру. Монеты посыпались из ладони юноши, а когда он наклонился, чтобы их подобрать, еще одна парочка решила посмотреть на Кота-Икара и шагнула внутрь. Лонгстаф смерил их разъяренным взглядом, в котором ясно читалось: долго сдерживать гнев он не намерен. Собрав все деньги, Макс протянул их Джону, но тот оттолкнул его руку.
– Пошел к черту! – прорычал он, и парочка тут же развернулась к выходу, почуяв в воздухе насилие. Однако снаружи дождь полил еще сильнее, и внутрь стали заходить другие люди, по двое и по трое, все с монетками в руках. Лонгстафу и парочке пришлось продвинуться ближе к клетке, чтобы их впустить.
На улице лило как из ведра. Вокруг шатров собирались толпы, и все жались друг к другу и к тем, у кого были зонтики. Кое-кто собирался домой, по остальные не хотели уезжать с ярмарки даже в такую мокрую погоду.
У края толпы, возле шатра цыганки Петронеллы, стояла молодая пара. Он держал над ней большой черный зонт, да так учтиво, что сам наполовину оказался под дождем. Капли воды стекали с зонтика прямо ему на плечо. Что же до девушки, то она совсем озябла и разочарованно поглядывало на небо.
– Может, вы хотите, чтобы вам погадали, мисс? – спросил он, кивнув в сторону палатки.
– Нет, – отвечала та, зевая от скуки и жалея, что приехала на ярмарку с одним лишь отцовским конюхом. И телегу за ними пошлют только через полчаса… – Том! Ты же весь вымок! – воскликнула она и притянула его к себе. Так они стояли, чуть касаясь друг друга, а он весь заливался краской.
– Тогда, может, еще куда сходите? – предложил Том, отчаянно пытаясь избежать ошеломляющего тепла ее тела.
– Уж наверное! – сказала девушка с тем же расстроенно-ленивым выражением лица. А потом вдруг хихикнула. – Смотри, Том! Кот-Икар! – Только она сказала не «Кот-Икар», а «Котик-Ар», видимо, решив, что это очень остроумно. – Пойдем вместе! Всего пенни стоит! Я за тебя заплачу.
– Котик Ар?
– Да нет же, Икар!
Он опустил глаза на свои промокшие ботинки.
– Глупый! Икар так близко подлетел к солнцу, что у него сгорели крылья, – дразнилась она. – Значит, там показывают летающую кошку. Идем!
С этими словами девушка забыла о дожде, подскочила к вывеске и с громким смехом стала читать описание чудо-кота. Том подошел к ней с зонтиком, но ничего не слышал. Его затрясло, в груди поднялась внезапная ярость, и он был готов своими руками вырвать чертов смех из ее горла.
Она заплатила два пенса, и они вошли. Том вцепился в зонтик, чтобы унять дрожь. Девушка подумала, будто он перепугался.
– Не бойся, трусишка! – прошептала она. – Там всего лишь кот!
Но его глаза были прикованы к шторе, и она отвернулась, подумав, что конюх – круглый идиот. До нее и раньше доходили слухи, что он немного свихнулся после той трагедии в работном доме.
Высокий усатый котокрад-импресарио закрыл полотняный полог и завязал его веревкой, чтобы снаружи никто не вошел. Мера была напрасной: запах множества влажных пальто и лукового пота быстро заполнил шатер; народу собралось так много, что внутрь не пролез бы ни один человек. Макс пробился сквозь тесную толпу и прочистил горло. Он стоял перед шторой, как никогда похожий на крысу: нос дергался, черные глазки шныряли туда-сюда. Промокшая публика ожидала по-яатения Кота-Икара. Многие со знающим видом улыбались: они понимали, что за пенни их ждет всего-навсего подделка, может, деревянная скульптура крылатого кота, но ради десяти минут тепла пошли и на это.
Вступление прозвучало отнюдь не торжественно. С каждым словом Максимилиан все больше прижимался к занавеске спиной и все сильнее хотел за нею скрыться. Он тщетно пытался сочинить убедительную историю о дервишах, привидениях и тридевятых землях, смешивая легенды, исторические события и самые разные географические пункты в таких невероятных пропорциях, что даже вывеска у входа в шатер показалась бы вам истинной правдой. В конце концов он заявил, что некогда кот принадлежал самому вождю древних инков, живших в далекой Персии. Публика захохотала, и даже милая девушка прижала ладонь к губам, чтобы подавить невольный смешок.
Однако истинной причиной столь невразумительной тирады был Лонгстаф, все это время буравящий Макса взглядом. Был в этом взгляде такой свирепый укор, что еще до появления Кота-Икара цыган сообразил: вот-вот случится недоброе. Да и юноша у входа злобно помахивал зонтиком, предвещая если не насилие, то некое физическое проявление безумства – губы стиснуты, мутный взор уперся в занавеску, словно за ней сидит сам дьявол, и с помощью Зонта Судьбы он уничтожит его раз и навсегда.
Макс все не замолкал. Он боялся поднимать штору и не знал, что делать дальше, а потому снова и снова выцарапывал факты из иссякающей энциклопедии своего мозга. Невзирая на хохот публики, цыган поведал о том, как его прапрадед сражался за кота с грозными абиссинцами. Какой-то шутник довольно громко заметил: «О, да это еще и самая старая в мире кошка!», но тут же умолк под недовольное шиканье и строгие взгляды зрителей. Максимилиан не раз пожалел о том, что так плотно завязал полог палатки, единственный путь к отступлению. Он не знал, в чем именно заключается опасность, однако чувствовал ее неотвратимое приближение. И каким-то образом здесь был замешан кот.
В то же время цыгану не терпелось узнать, что случится дальше; он хотел увидеть это собственными глазами, как несчастный случай на улице. Ради такого зрелища можно даже пойти па маленький риск. Хотя лучше все-таки не вмешиваться. А с другой стороны, упускать столь заманчивый шанс глупо. В общем, заглушив в себе природную осмотрительность, Макс решил во что бы то ни стало показать зрителям Кота-Икара.
Он отдернул штору и объявил восьмое чудо света. Его голос, отравленный дурным предчувствием, походил на крик о помощи. Кошка, которая просидела на полке дольше обычного, сразу же прыгнула на ящик и еще в полете расправила крылья. Ее появление было встречено визгами и воплями, вся палатка в едином движении подалась назад.
– Так я и думал, – непринужденно заметил Лонгстаф. Он схватил человека-крысу за горло и одновременно начал пинать железные прутья клетки. Зрители закричали ещё громче, на этот раз от испуга. Они заметались кто куда, до конца не понимая, от кого спасаться: от кота или от драчуна.
Во всей этой сутолоке один голос раздавался громче остальных. Пока Лонгстаф пытался удавить Макса и разбить клетку (подвиг настолько поразил зрителей своей физической невыполнимостью, что они не смели прийти на помощь цыгану), Том остервенело колотился о решетку. Взявшись за нее обеими руками, он скакал, точно разъяренная горилла, бился головой о прутья и орал с такой лютой ненавистью в голосе, что людей окончательно разобрала паника.
От скопления перепуганных зрителей шатер стал трещать по швам, и вокруг него, несмотря на дождь, собрались любопытные. Цыганка Петронелла, услышав крики, выбралась из своей берлоги посмотреть, в чем дело. За ее столом осталась девушка, которой предсказали только половину судьбы (как выяснилось позже, лучшую половину). Палатка с Котом-Икаром словно бы ожила – она дрожала и пульсировала подобно огромному сердцу на траве. Петронелла накинула шаль, набрала полную грудь свежего воздуха и приготовилась к битве.
К тому времени в шатре началось сущее светопреставление. Лонгстаф железными пальцами держал Макса за горло, чем полностью перекрыл доступ кислорода в легкие; цыган болтался в его руке, словно тряпичная кукла, пока Джон все еще колошматил клетку. Пытаясь пролезть внутрь, Том застрял между прутьями и мог лишь размахивать зонтом в направлении кошки – та смирно сидела в углу и созерцала происходящее.
Наконец матерчатые двери шатра приоткрылись, но народ не успел хлынуть наружу – внутрь вломилась слоновья туша цыганки Петронеллы, отчего палатка лопнула по швам и рухнула. Снова поднялись крики. Все, кто был в шатре, попадали на пол и в кромешной темноте решили, что вслед за гнетущей прелюдией наступил-таки конец света. Милая леди, оставшись без защитника, потеряла сознание, и ее подхватила толпа. А между тем деревянная клетка (железным был только ее перед) начала трескаться и скрипеть. Давление такой массы людей привело к крушению всей конструкции, и ополоумевшие зрители ринулись внутрь. Среди них был и Том, парализованный чистейшим гневом, и его юная подопечная в изящном платье – хрупкое тельце и пышные белые юбки смягчали падение тех, кто во тьме валился прямо на нее.
Лонгстаф был не из робкого десятка, и подобные пустяки не могли его остановить. Он не ослабил хватки даже тогда, когда вместе с Максом и остальными упал на пол. Теперь Джон свободной рукой вбивал голову жертвы в землю и не стал убийцей лишь потому, что земля размокла от дождя – всякий раз она слегка продавливалась под черепом цыгана.
Снаружи собралась внушительная толпа зевак – должно быть, водонепроницаемых и охочих до бесплатной забавы. Пришли даже актеры и обслуга из соседних палаток, среди которых был и второй котокрад – ему ведь причиталась четверть выручки, а теперь всему предприятию грозил крах. Сначала они не особо волновались – подумаешь, шатер упал. Потом кто-то пустил слух, будто туда забралась сама Петронелла, а это сулило большие неприятности. Да и крики внутри копошащейся палатки свидетельствовали о чем-то необычайном. Наконец из-под шатра, похожего на гигантского раздавленного жука, брызжущего кишками, начали медленно выползать люди. Однако возня под брезентом не утихала, наоборот, вопли стали громче, и среди них особенно выделялось два: отчаянные крики Макса, который, по-видимому, вырвался из рук Лонгстафа и теперь звал на помощь; и другой голос: «Я убью… чертову… кошку… мерзкое… отродье… прикончу…» – не иссякающая череда ругательств и клятв, произносимых странным плаксивым контральто.
И хотя вид рухнувшей палатки был исключительно приятен взору толпы, несколько работников ярмарки в конце концов убрали брезент.
Открывшееся зрелище повергло отдыхающих (и даже тех, кто только что выполз из-под шатра) в недоуменное молчание. На земле лежал утомленный до полусмерти Лонгстаф. Из последних сил он обеими руками поднимал голову юноши, который валялся рядом, и снова ее ронял. Обладатель этой головы был в бессознательном состоянии, язык вываливался изо рта, в приоткрытых глазах не осталось ни капли жизни. Поблизости, у разломанной клетки, сидел другой юноша. Его тело содрогалось в громких надсадных рыданиях, а лицо покраснело и опухло, словно у ребенка, который с самого утра орал во всю глотку. В одной руке у него был зонт, и время от времени он им размахивал, но без особой цели или смысла, механически. У его ног лежала девушка в изящном пальто и платьице, пропитанном грязью. Она мирно спала, свернувшись клубочком.
Внезапно руины клетки зашевелились. Какая-то бесформенная масса пришла в движение среди обломков. Затем рывками и толчками из развалин поднялась цыганка Петронелла. С нее сыпались опилки, она тяжело дышала, однако во всей ее туше была некая грациозность, и если бы Макс в ту минуту мог вымолвить хоть слово, он сравнил бы ее с фениксом, восставшим из разграбленной Трои. Она отряхнулась, держа в одной руке кошку, которой было почти не видно среди складок халата. Та мурлыкала и терлась о живот цыганки.
Наконец пришел констебль. Место происшествия к тому времени привлекло большинство гостей ярмарки и ее работников – последние не видели смысла в выступлениях и аттракционах при такой-то нешуточной конкуренции.
Лонгстаф обвинил Макса в краже кошки, а в ответ его обвинили в попытке убийства (при этом Джон только пожал плечами). Макс и еще дюжина свидетелей обвинили Тома в порче имущества. Отец юной леди, прибыв на ярмарку, обвинил Тома в невыполнении обязанностей и рассчитал прямо на месте, вручив конюху жалованье за месяц (один фунт); далее он обвинил в чем-то практически каждого, кто был на ярмарке, и даже хотел подать в суд на кошку. Некоторые свидетели утверждали, будто Петронелла скрылась вместе с кошкой еще до того, как прибыл констебль. Они не ошиблись: цыганка надежно заперлась в своем фургоне, и только воля общественности заставила ее вернуть животное на место преступления. Тем временем общественность решила, что палатка была переполнена людьми и что работники ярмарок никогда не думают о безопасности простого народа. Наставят крохотных шатров, а выбраться из них нет никакой возможности, и вообще сплошное надувательство. Кто-то даже заметил, что жилища самих актеров ничуть не лучше (словно это имело какое-то значение), и если бы в эту минуту не вернулась Петронелла с кошкой, между отдыхающими и устроителями ярмарки завязалась бы драка. Прибытие Кота-Икара – теперь уже вещественного доказательства, а не только чуда природы – немного всех угомонило.
Со своей стороны, Том не преминул выдвинуть ряд долгих и путаных обвинений в адрес кота. Но их, конечно, не приняли всерьез, потому что бедный мальчик свалил на животное все свои несчастья, а упоминание работного дома сделало его жалобы еще менее убедительными. Настойчивые притязания конюха в конце концов окончательно вывели констебля из себя. Он захлопнул блокнот, взял кошку на руки и объявил, что все недовольные могут отправиться вместе с ним в участок и провести ночь в камере.
С котом под мышкой он отбыл, так и не решив, было ли здесь совершено преступление.
Бродбэнт мерил шагами коридор. В гостиной лежала его дочь, все еще слабая и перепуганная после случая на ярмарке. Семейный доктор пользовал ее разными солями и темным тоником, подозрительно пахнущим лакрицей и бренди.
Никто не выгонял Бродбэнта в коридор. Нет, он вышел сам, чтобы немного остыть, – внутри у него все кипело, а в таком состоянии он не желал никого видеть. Том проработал у них добрых пять лет, однако Бродбэнт уволил его даже не дома, а прямо на ярмарке. Теперь о бывшем конюхе было известно только то, что он все еще в Дьюсберри, бормочет что-то о коте.
Бродбэнт разозлился. Узнав, как Том поступил с его беззащитной дочерью, он пришел в такую ярость, что был готов запороть его кнутами до смерти. И еще он злился на себя – подумать только, отпустил ребенка на ярмарку с одним полоумным конюхом! Известно, что в подобных местах добродетели не ищут, скорее теряют, и решение Бродбэнта тогда удивило всех без исключения. Он, как и многие, на кого неожиданно свалилось богатство, выработал в себе необычайную тягу к добродетели – такие прекрасные порывы, казалось ему, имеют смутное отношение к родовой знати. В то время похожие предрассудки можно было встретить в домах нуворишей по всей стране; однако их сыновья и дочери неизбежно ломали навязанные представления о приличиях, и тогда родители впадали в отчаяние, не в силах объяснить склонность детей ко всему низкому и дрянному.
Дочь Бродбэнта до сих пор не ломала никаких представлений, и оттого бесчестье ранило еще больнее. На ярмарке, в двух шагах от едва не свершившегося убийства, среди цыган, попрошаек и в опасной близости с уродливой кошкой, ее завалило толпой черни. Она чуть не умерла под ударами грубых мужицких тел, и теперь ему казалось, что само имя Бродбэнтов втоптали в грязь.
Конечно, во всем виноват Том. Однако Бродбэнт был не только сердобольным человеком, но и полагал сердобольность одной из важнейших добродетелей аристократа. И хотя его фабрика укорачивала жизнь всем, кто на ней трудился, а жалованье, которое он платил, вынуждало рабочих селиться в грязных трущобах, так что их кровати круглый год кишели клопами, а дети (те, что выживали) постоянно кашляли и чихали; хотя даже на самых тяжелых стадиях болезни им отказывали в медицинской помощи и они умирали от недугов, начинавшихся легкой простудой и болью в горле, – несмотря на все это, Бродбэнт был сердобольным человеком. Как только выяснилось, что его дочери не причинили серьезных физических травм и отныне ей придется жить лишь со шрамами от травм душевных, он вновь обратил свое внимание на Тома. Бродбэнт вспомнил о его помолвке с судомойкой, которая состоялась всего несколько месяцев назад. Невеста внезапно сошла с ума и попала в психиатрическую лечебницу. Он знал об этом потому, что сам заплатил за лечение девочки, дабы как можно быстрее от нее избавиться.
Том так и не смог прийти в себя после потери невесты, стал раздражительным и замкнутым, почти онемел.
Раз или два Маркхэм рассказывал Бродбэнту, что паренек околачивается возле работного дома и спрашивает всех, куда подевалась Элис, чем ужасно их расстраивает, потому что внезапное безумие девочки никого не оставило равнодушным. Кроме того, никто не знает, куда ее увезли, известно лишь, что в какую-то лечебницу. Иными словами, Том был нежеланным гостем в работном доме, и Маркхэм вскоре положил конец его визитам.
Теперь Бродбэнт слегка поостыл и понял, какое несчастье свалилось на голову его бывшего конюха. Он вполне справедливо рассудил, что если психически неуравновешенного юношу выбросить на улицу, то дело может закончиться трагедией, ведь Том только и умеет, что смотреть за лошадьми. Однако взять его обратно он не мог. Во-первых, по милости Тома вся семья сейчас терпит унижение; во-вторых, ничто не заставило бы Бродбэнта отказаться от своих слов. И он послал за Маркхэмом.
Разумеется, Маркхэм не обрадовался предложению взять Тома на работу, каким бы замечательным конюхом тот ни был. Но перечить столь важному и влиятельному благотворителю было в высшей степени неблагоразумно. И хотя они проговорили обо всех плюсах и минусах сделки больше часа, оба заранее знали, к чему все идет: Том станет помощником смотрителя в работном доме, и его труд тоже будет оплачивать Маркхэм. Здесь следует сделать одно маленькое примечание. Работный дом, как и любое другое учреждение, платил своим работникам жалованье. Управляющему платили не больше, чем он того заслуживал. Иными словами, заработок Маркхэма напрямую зависел от расходов дома, и если последние превышали норму, то первый неизменно падал. Кроме того, благодетели всегда держали допустимый уровень расходов на минимальном уровне. Точнее сказать, Маркхэм так боялся превысить этот уровень, что из последних сил следил затем, как бы его подчиненные не потратили лишний кусок угля или зря не сожгли свечу. По этой причине жизнь каждого служащего была невообразимо скучна и утомительна.
В общем, нравилось это Маркхэму или нет, но ему пришлось изыскивать средства, чтобы нанять Тома, хотя бюджет учреждения и так был урезан настолько, насколько позволяли человеческие логика и изобретательность.
К тому времени беседа взяла необычный курс. Когда судьба Тома была решена, Бродбэнт принялся более подробно описывать досадное происшествие на ярмарке, и постепенно речь зашла о кошке – сущем пустяке в глазах благотворителя по сравнению с цыганами и прочими грязными типами. При упоминании крылатого отродья у Маркхэма волосы встали дыбом, и от одной мысли о том, что тварь жива, его прошиб холодный пот. Однако чуть позже, когда Бродбэнт пустился в разглагольствования о самой ярмарке, Маркхэм испытал то, что называют озарением; идея пришла из ниоткуда, сама но себе, но полностью сложившаяся и выверенная до последней мелочи, такая гениальная, что он как можно скорее распрощался с благотворителем и побежал домой строить планы.
А между тем в Дьюсберри послали человека с запиской от Бродбэнта, где он рассказывал Тому о договоренности с Маркхэмом. Что же до самого конюха, то он так и остался на ярмарке в компании нескольких работников, помогавших убирать останки злополучного шатра. Теперь, четыре часа спустя, они сидели в другой палатке и пили пиво, которое Том заказывал целыми ящиками до тех пор, пока у него не вышли деньги. Пировали без особого воодушевления или радости – должно быть, недавнее происшествие настроило всех на задумчивый лад, потому что такое уж точно случается не каждый день даже на ярмарке.
Шатер, где они пили, был одним из самых больших, с рингом посредине и опилками на полу. Время от времени Том забирался на помост, продирался сквозь толстые канаты и приглашал Педро Рокку на поединок. Педро Рокка-Рокка был профессиональным боксером, но, состарившись (ему исполнилось пятьдесят пять), дрался исключительно с любителями. Днями напролет он разгуливал вокруг своего шатра, более или менее угрожающе ворчал, надеясь таким образом заманить на ринг какого-нибудь горячего юнца, желающего бросить вызов отважному Педро в смешном желтом халате. Впрочем, возраст для такой работы у него был самый подходящий. На легкую поживу клевали десятки молокососов – из тех, что всегда окружены шумной компанией и поклонницами. Иногда Рокка позволял противнику нанести один-единственный скользящий удар. Тогда он немного оживлялся и выстраивал подобающую защиту. Публика ликовала, и в шатер входили все новые платежеспособные смельчаки. Вокруг палатки собиралась толпа, жаждущая крови и славы или, на худой конец, одной крови. Рокка играл с новоиспеченной жертвой, увиливал от забавных предсказуемых ударов и всячески пытался создать впечатление, будто на ринге происходит настоящий бой. Через несколько минут, когда больше никто не входил в палатку, он бил оппонента в висок с таким расчетом, чтобы у того подкосились ноги. После этого никто не хотел продолжать поединок, и Рокка мог спокойно отдохнуть.
Теперь, когда боксер уже настроился на тихий вечер, к нему привязался Том. Педро милостиво терпел его выходки, раз уж юнец покупал всем пиво. Однако алкоголь, по-видимому, лишил конюха остатков здравомыслия: чем больше он пил, тем серьезнее вызывал Педро на поединок. Другие старались не обращать внимания на Тома, полагая, что парень все еще не оклемался после случая в палатке. Может, его напугал сам кот, думали они не без зависти, – если крылатая тварь и в самом деле производила на людей такое впечатление, то Петронелла и два ее компаньона заполучили в свое владение живой летающий мешок с деньгами.
И все-таки Том зашел слишком далеко. Он обозвал Рокку трусом и плаксой и, кажется, упомянул мать боксера (этого никто подтвердить не смог). Отважный Педро поднялся, бережно поставил бутылку на пол и подошел к рингу, где, выставив кулаки, пританцовывал Том. Рокка даже не перешагнул через канаты. Он просто натянул один из них и отпустил, в результате чего Том беззвучно, но с изумлением на лице полетел наземь. Боксер взвалил его на плечо, вынес на улицу и усадил на мокрую траву. Затем вернулся к своему пиву, и на минуту-две все забыли, кто такой Том.
В отличие от остальных кошек у Киски, должно быть, сложилось очень хорошее мнение о полисменах. На протяжении трех недель главный полицейский участок Дьюсберри снабжал ее бесконечной едой и ласками.
Каждое утро для вновь прибывшей собирали гору объедков, а потом весь день подкармливали ее во время полдников, обедов и просто перекусов. Казалось, полицейские силы Дьюсберри заняты исключительно набиванием своих желудков, среди которых попадались весьма вместительные. Каждый час все дружно бросали карандаши и газеты и снова принимались за еду, не забывая при этом угостить кошку. Бедняжка оставляла нетронутыми целые тарелки лакомых кусков, словно намекая, насколько скромны ее нужды в сравнении с нуждами полицейских.
В человеческом внимании тоже недостатка не было. Констеблей, должно быть, выбирали за сентиментальность: за три недели не было раскрыто ни одного преступления, и даже самые несговорчивые полисмены превращались в лопочущих идиотов, играя с крылатой кошкой. Судя по всему, они уже давно нуждались в особом способе выражения чувств и теперь кудахтали и ворковали, сидя на четвереньках перед любимицей, словно то был их собственный ребенок.
Но через три недели кошку забрали.
Сержант Гарольд Девитт нервничает, точно новобранец. Пятнадцать лет он прослужил в полиции, пятнадцать лет ел сандвичи и пил сладкий чай, в результате чего порядком округлился. Но сейчас Гарольд не знает, куда деть свои пухлые руки, а нутро свернулось в тугой узел. Он и стоять-то прямо не может. Подбородок дрожит, на лбу и носу выступили бусинки пота; он весь вдруг превратился в жар и жидкость, форма невыносимо натирает кожу, пока он пытается изложить дело о кошке. Ему еще не приходилось отчитываться перед столь высокопоставленным чиновником.
Поступило два заявления, оба оформлены по всем правилам. Одно от Джозефа Маркхэма, который был пошустрее и обратился к адвокату в день происшествия па ярмарке. Он обвинил Лонгстафа в краже кошки из работного дома. О том, каким образом вышеупомянутая кошка очутилась на ярмарке, ничего не говорится, зато сам Лонгстаф обвиняется, помимо прочего, в нетрадиционном ведении дел и зверском убийстве лошади (все показания подписаны бывшим работником из бригады ответчика). Есть свидетельства, что ответчик не подкрепляет сделок договорами, регулярно завышает цепы на свои услуги и оскорбляет клиентов, если те отказываются платить. Также прилагается подробное и занудное описание птичьей фермы, в которое исподволь вводятся мнения покупателей о неустойчивом характере Лонгстафа и его тяге к деньгам – такой человек вполне способен на кражу кошки ради выручки. Джон Лонгстаф якобы вступил в сговор с цыганкой Петронеллой и получат проценты с аттракциона. Однако последние показания никем не заверены и, следовательно, не рассматриваются.
Этой теории противоречит заявление самого Лонгстафа, поданное несколько дней спустя. В ней утверждается, что не Петронелла, а двое цыган украли кошку из Нью-Корта, где животное находилось по собственной воле с того дня, как Лонгстафы въехали в новый дом. Один из цыган описан во всех подробностях, но никаких имен не приводится, потому что ярмарка съехала на следующий день после происшествия и на месте шатра остались только черно-золотая вывеска да куча опилок. Лонгстаф, ничего не смыслящий в раскрытии преступлений, вдребезги разломал эту вывеску, следовательно, улика уничтожена.
– Итак, сержант, – говорит старший офицер. – Что тут у вас стряслось?
Высокопоставленный чиновник (из самого Главного управления) прибыл в город по причине широкой огласки, которую получило дело. Несколько недель подряд, в течение которых Девитт посещал место предполагаемого преступления и проводил всевозможные допросы, газеты наперебой гадали, кто же в итоге получит кошку. С самого начала любимицей общественности стала Петронелла. Описания исключительной внешности и поведения обеспечили ей победу в глазах читающей публики, а статьи о внушительных размерах и физической мощи цыганки кормили газетчиков до самого дня суда. С каждой статьей женщина-гора становилась все толще и выше, постепенно выходя за рамки возможного и сколько-нибудь правдоподобного. Наконец читатели пришли к выводу, что Петронелла, как и летающая кошка, – мутант, а один молодой очеркист предположил, будто это сиамские близнецы с одной головой. Его гипотезу подхватили остальные печатные издания, и скоро все сошлись на том, что столь выдающиеся размеры цыганки объясняются составной природой ее тела. Далее возникла дискуссия о существующих примерах подобной мутации, и через две недели выяснилось: Петронелла – единственная в своем роде. Так как никто не раздобыл ее фотографий, каждую статью о гадалке сопровождало старое изображение Чанга и Энга Банкеров, знаменитых сиамских близнецов. Даже в самых скромных газетах появились рассказы о европейских гастролях 1862 года (тогда близнецы имели грандиозный успех) и интересе, который питала королевская семья к братьям из Сиама, – по неясным причинам жители Дьюсберри особенно гордились последним обстоятельством. Менее приличные газетенки упоминали двойную свадьбу Банкеров и их необычайную плодовитость: в общей сложности у них был двадцать один ребенок (непонятно только, при чем здесь право Петронеллы на кошку). Вместе с фотографиями Чанга и Энга журналы размещали чертежи с возможными очертаниями цыганки. Ее гигантское тело состояло из двух, слитых воедино, и одной головы (вторая, возможно, тщательно скрывалась). Тайна просторных халатов – их теперь называли «загадочными одеяниями», «дьявольским убранством» и «роковой мантией» – повергла Дьюсберри (да и большую часть Йоркшира) в страх и трепет. Журналисты докатились до того, что связали загадочное ремесло гадалки с «миром уродов, чудовищ и магии». Отрицать это не имело смысла.
Вдобавок к всеобщему увлечению Петронеллой возник новый интерес к экзотическому укладу жизни на ярмарках. Публиковались многочисленные фотографии и внутренние планы фургонов. Статья под заголовком «А вы могли бы так жить?» рассказывала о блюдах, которые можно приготовить в тесной кухоньке. Неделю спустя появилась колонка с письмами читательниц, где они благодарили самоотверженных жен артистов за их нелегкий труд. По-видимому, готовить еду в столь ограниченном пространстве было еще ужасней, чем работать веслами на галере.
Сама Петронелла не получила никакой выгоды от масштабной бесплатной рекламы. Мало того, она больше не претендовала на кошку, потому что вместе со всей ярмарочной братией скрылась с места преступления на следующий же вечер. Девитт, ожидая такого поворота событий, успел допросить ее утром.
Его пригласили в фургон, где Петронелла занимала свое привычное положение в кресле, простираясь во всех направлениях одновременно и становясь то женщиной, то мебелью, то самим жилищем. Послали за Максом, и через какое-то время, показавшееся сержанту чрезвычайно долгим, тот прокрался внутрь, точно побитая собака, и прижался к двери. Девитт подумал, что стоит ему отвернуться, как парень бросится наутек.
– Так-так, – начал сержант, уповая на то, что самый первый допрос окажется самым легким. – Стало быть, Кот-Икар… И как он здесь оказался?
Столь ранний визит полицейского застал Петронеллу и Макса врасплох. Прошлым вечером, когда все улеглось, Максимилиан пребывал в подавленном состоянии. Даже если его не прикончит Лонгстаф, тюрьма-то ему точно обеспечена, ничего не попишешь. Чтобы как-то успокоить нервы, он заправлялся портвейном, элем и прочими напитками с соблазнительными названиями. Поэтому Петронелла рассказывала сержанту, как по дороге из Лондона они встретили неизвестного джентльмена, и тот продал им кошку за двадцать фунтов; описывала этого джентльмена и подробно цитировала разговор, так и не имея согласованной с Максом версии. Цыганка не видела его со вчерашнего дня. Сейчас по племянничку было явственно видно, что пил он не только вечером, но и ночь напролет. Без необходимости придерживаться совместно выдуманной истории Петронелла быстро вошла во вкус и продолжала повествование:
– И этот джентльмен заверил меня, что кошку привезли из Франции…
Тут вмешался Макс.
– Из Франции? – икнув, переспросил он, после чего громко отрыгнул сладкими алкогольными парами, которые тут же наполнили фургон и придали всей истории какой-то подозрительный оттенок. – Из Франции? Нет, нет! Дальше! Она прилетела из Аравии…
– Она? – уточнил Девитт.
– Она! – быстро добавила Петронелла, воспользовавшись шансом хоть в чем-то совпасть с племянником, правда, оба понятия не имели, самец это или самка. Надо заметить, что не они одни.
– Значит, – сказал сержант, исписав уже несколько страниц в блокноте без видимого результата, – это самка? – Тут ему пришло в голову, что прежде он никогда не задумывался о поле животного.
– Она прилетела к нам с Востока! – выпалил Макс и сглотнул, словно готовясь сказать нечто очень важное. – Она волшебное животное, волшебное! Исчезает и снова появляется, когда захочет, и о ней никто ничего не знает!
Так Макс начал свой рассказ, еще не зная, что будет говорить дальше и чем все закончится. Неожиданно для себя он обнаружил, что его речь увлекла слушателей, и теперь говорил без умолку. Петронелла взглядом молила племянника остановиться, ведь каждое его слово мало-помалу уничтожало ее собственную версию. Максимилиан поведал полицейскому о волшебном появлении кошки на ярмарке в Гулле полгода назад, где она приземлилась прямо на корабль из Ост-Индии (тут он противоречил даже сам себе), и о том, как животное подружилось с летучими мышами и вампирами всей страны. Девитт, озабоченный скорее тем, чтобы исписать побольше страниц в блокноте, нежели стремлением докопаться до истины, нетерпеливо вздыхал.
Затем, без всякого предупреждения, Макс замолчат, и на его юном лице появилось выражение пропойцы, внезапно осознавшего, что все это он сказал вслух. По вздоху Девитта и его скучающему, полному сожаления взгляду Петронелла сразу поняла: полицейский не поверил ни слову из ее рассказа. Они зашли в тупик, и сержант забормотал о том, что приедет позже и тогда они смогут продолжить разговор. Однако и он, и цыганка знали, к чему все идет (она-то была гадалкой). Через сорок восемь часов ее фургон будет в милях от города, и Петронелла уступит кошку другим соискателям.
Девитт тоже умел предвидеть будущее. В том, что касается прошлого, всю работу за него выполнила сестра. На минувшей неделе она посетила Нью-Корт и заплатила два пенса, чтобы увидеть летающую кошку, хотя в тот день полета не состоялось из-за столкновения в небе с канадским гусем. Животное сильно расстроилось и, быть может, повредило крыло. Значит, Петронелла лгала. Они с Максом действительно украли кошку, но на каких основаниях Девитт возьмет их под стражу? И где их теперь искать? В таком случае, заключил сержант, стоит придерживаться иной версии. Кошка сама добралась из Нью-Корта до ярмарки. Скажете, слишком далеко? Значит, все-таки прилетела.
На следующий день полицейский отправился в Нью-Корт, где застал всю семью дома за столом. Обед походил на поминальный. Сержанта встретил сам Лонгстаф – глаза запали, щеки серые, словом, вид такой, что того и гляди развалится на части, стоит только чуть ослабить галстук. Остальные Лонгстафы тоже скорбели по кошке, будто та умерла. У Флоры начался нервный тик, и всякий раз, гладя дочерей по голове или плечам, она невольно моргала, возможно, от усталости или беспокойства. Выглядела Флора так, точно не спала неделю. Девочки молчали и подняли головы, только когда полицейский зашел в гостиную. У них были неподвижные лица тех, кто пережил горькую утрату, омрачившую самое сердце и навсегда оставшуюся в нем легкой тенью.
Девитту предложили остывший чай. Наконец он спросил о Киске. Девочки сразу поникли, слезы покатились из глаз. Лонгстаф пытался говорить твердым голосом и рассказал, как рано утром в Нью-Корт пришла оголодавшая кошка и они ее приютили. Дети тихонько всхлипывали, Флора возилась с посудой. Чем дольше говорил ее муж, тем чаще она моргала.
– Расскажите мне о работном доме, – попросил Девитт.
Какое-то время Джон собирался с мыслями.
– Да я там не был три месяца! – наконец воскликнул он.
– Три месяца?
– Да, три. О Маркхэме и знать не знал до вчерашнего дня. Я продавал яйца их повару, а как от кур избавился, больше там не появлялся.
– И это было три месяца назад?
– Три месяца назад.
– Башни!!! – вдруг закричала одна из девочек, словно от разговоров ей стало еще больнее.
Взрослые посмотрели на нее, заплаканную, с большими опухшими глазами, в которых читалась мольба.
– Киска летала у большого дома и всегда возвращалась к чаю!
– Башни? – переспросил Девитт, ничего не знающий о местных достопримечательностях.
– Большой дом! – гордо ответила девочка, радуясь, что ее слушают.
– С башнями! – добавила вторая, и обе улыбнулись, забыв о своем горе.
– С башнями? Большой-большой дом?
– Ну да! – воскликнули они хором. А потом переглянулись и подняли такой громкий и пронзительный вой, что матери пришлось увести их из комнаты.
– Итак, кошка прилетела из большого дома с башнями?
– Ага, взяла и прилетела, – язвительно ответил Лонгстаф.
– Правда!!! – донесся оглушительный крик из-за двери, а за ним – снова рыдания, постепенно стихающие в коридоре. Потом хлопнула дверь в спальню.
– Стало быть, прилетела, – повторил Девитт и записал это в блокнот.
Лонгстаф поднялся, больше не в силах сдерживать гнев. Он зашагал туда-сюда по ковру, не выходя за его границы, словно лишь эти черные полоски могли обуздать его темперамент.
– Чертова кошка пришла сюда, когда мы приехали!!! Вот и все. Больше я ничего не знаю. Понятия не имею, как она добиралась.
– В тот же день, когда вы въехали в Нью-Корт?
– Да! И что с того?
– И она стала вашим питомцем, говорите?
Лонгстаф остановился и посмотрел на Девитта.
– Вы видели лица моих девочек, а? Их лица?! И вот так всю ночь! Они всю ночь не спали и нам спать не давали! Всю ночь и все утро, каждую ночь с тех пор, как украли кошку!!!
Девитт молча записывал все в блокнот, кивая. Его карандаш выцарапывал отдельные слова и фразы, связанные друг с другом стрелками, вопросительными знаками и жирными подчеркиваниями.
– Значит, – продолжал полицейский, чувствуя, что Лонгстаф вслед за дочерьми входит в состояние эмоционального ступора, – она была питомцем, а не выставочным экспонатом, как на ярмарке, верно? Вы не получали за это денег?
– Она была питомцем, – пробормотал Джон, обхватив лицо руками, словно ему хотелось сорвать маску горя и утомления, которая прилипла к щекам и лбу подобно вязкому поту, смешанному с угольной пылью.
В коридоре раздался топот детских ножек, и через мгновение дети вприпрыжку ворвались в гостиную, задыхаясь и налетая друг на друга. Их мать вбежала секундой позже, но девочки уже были у стола. Одна прижимала к себе подол платья, а ее сестра, морщась от восторга, стала выгребать монеты и бросать их на скатерть: фартинги, старые и новенькие, полпенни и пенни, некоторые совсем мутные; в растущей куче металла иногда проблескивали серебряные шестипенсовики. В подоле было так много денег, что скоро ими завалило полстола, и каждая новая порция с глухим звоном ударялась о предыдущую. Несколько монет упали на пол, а одна подкатилась прямо к Девитту.
Когда подол опустел, девочки замерли у стола в благоговении, едва сдерживая смех и широко, почти до боли, улыбаясь.
Лонгстаф медленно убрал руки с лица. Его покинули остатки самообладания. Он окаменел, подбородок чуть выступил вперед, глаза заблестели.
Девитт поерзал на стуле. Улыбнулся девочкам:
– Киска, значит?
– Да, – прошептали они. – Киска.
После Лонгстафов сержант поехал в работный дом, где Маркхэм не только обеспечил его всеми необходимыми сведениями, которых хватило на целый блокнот, но и время от времени останавливался, чтобы повторить наиболее существенные моменты.
– Ох уж эта кошка! – сказал он и покачал головой. Затем поднялся и зашагал по комнате – воспоминание причиняло ему такую боль, что сразу захотелось ее стряхнуть. – Четыре года я держал у себя это создание, четыре года! Знаете, когда она только родилась, прямо на кухне, были и такие, кто хотел ее утопить. Но я не позволил. Можете спросить кого угодно. Я им не разрешил. Кошка прожила у нас четыре года, а потом… умерла ее мать… – Больше он ничего не смог выговорить.
– И через четыре года?… – как можно тише спросил Девитт.
– А? – очнулся Маркхэм. – Что было потом? Что-что, этот мерзавец Лонгстаф ее украл! Как раз в тот день, когда перестал носить яйца, если мне не изменяет память. В тот самый день.
Девитт записал это, а Маркхэм назвал ему точное число. Когда же его спросили, почему он сразу не сообщил о краже, управляющий выкрутился просто блестяще:
– Знаете, сэр, есть большая разница между истинным чувством и ответственностью перед законом. Уж я-то знаю! Подумаешь, какая-то кошка, да еще и уродливая. Но для нас она была членом семьи. Она была… любима!
Сержант дословно записал это, особенно выделив «ответственность перед законом» – фраза так ему понравилась, что он решил использовать ее впредь.
– Для нас это был день скорби. Сначала умерла наша охотница, а потом… – Маркхэм даже прочистил горло, чтобы скрыть унизительную для мужчины дрожь в голосе, —… исчез бедный котенок…
– Так ему же было четыре года?…
– Да, четыре, но для нас он все еще был котенком! Беззащитным малюткой. Он так зависел от нас! А его украли и забрали в цирк! Представляете, наша судомойка Элис, совсем юная девушка, так расстроилась, что ее хватил удар, и она сошла с ума!
Маркхэм поведал сержанту о Томе и Элис: как четыре года назад они оба увидели котенка, как зародился их роман, и вместе с крылатым созданием росла и крепла их глубокая, но несчастная любовь. Пропажа кошки свела с ума бедную Элис, а вслед за ней – и Тома.
– Однако я не потерял надежды! – Маркхэм поднял палец, словно желая подчеркнуть мрачную атмосферу, им созданную. – Том пытался вызволить кошку из этой чудовищной клетки! Так он доказал свою любовь, истинное чувство, но никак не безумие. И я уверен, он сразу же пойдет на поправку, стоит ему только увидеть любимицу целой и невредимой. Знаете, – тут он не без гордости кашлянул, – я решил принять мальчика на работу. Он будет трудиться здесь, вместе с нами. Да, Лонгстаф довел невинного до сумасшествия, но возможно, сержант, мне еще удастся его спасти.
Маркхэм слегка поклонился. На этом его история была закончена.
С тех пор, как началось расследование, Девитт не раз жалел, что ввязался в это дело. Петронелла исчезла, зато все газеты (да что там, большинство его коллег) как оголтелые требовали вернуть ей кошку. Шли дни, общественность все ретивее выступала в пользу цыганки, чьей фотографии так и не раздобыли (сейчас Петронелла отдыхала от ярмарок в Клапаме). Тем временем в глазах прессы она выросла не только физически, но и духовно, превратившись в «Петронеллу, последнюю из цыган и королеву царства духов», а также (порой в той же самой газете) в «Петронеллу, загадку Сиама» и «Петронеллу, чудовищную женщину-млекопитающее с двумя телами!».
Холодными ночами Девитт просыпался от боли в руках и собственного хрипа. Ему снился один и тот же сон. Он идет по пыльной дороге, возможно, в Мексике; солнце жжет, словно раскаленный фарфор, и его окружает стена шума: вдалеке играет пианино, кричит женщина, иногда раздается выстрел, громко кукарекают петухи. Он продолжает свой путь и чувствует под ногами пыль, скрип неровного песка и песок во рту, мелкий и горький. Мимо проходят люди, подвое и по трое; они смеются, гримасничают, точно пьяные или решившиеся на какой-то дурной и бессмысленный поступок.
Девитт поднимает голову к солнцу. Зной режет словно бритва по складкам его искаженного лица. На фоне белого сияния видны замысловатые темные пятна, они проносятся перед глазами, надломанные и неправильной формы, похожие на разрывы в светлой завесе. Девитт вдруг осознает, что шевелит руками, которым становится то жарко, то прохладно. Удивительно, но он жонглирует. За мелькающими руками видны ноги, по-прежнему несущие его вперед; спина прямая, затвердевшая; он жонглирует кошками. Где он научился жонглировать на ходу?! И что, если одна из кошек упадет? Они ведь живые, беспомощно сучат лапами в раскаленном воздухе. Однако в следующее мгновение его охватывает спокойствие. Все три кошки черные, или по крайней мере так кажется, и они словно бы чувствуют его уверенность. Животные падают на ладони то спинками, то животами, забыв об инстинкте приземляться на лапы. Он живо перекидывает одну вбок и снова подбрасывает в небо легким движением запястья. Девитт идет мимо салунов, палаток, коней на привязи – они прядают ушами, разгоняя мух. Впереди Петронелла, огромная, как никогда, по меньшей мере с лошадь. Она сидит под балдахином, натянутым прямо между домами. На ней огромное платье складками. Девитт не может оторвать от него взгляда. Сквозь ткань выпирают округлые холмы, а между ними простираются долины со впадинами, бугорками и – неужто правда? – едва заметно бьются два сердца. Ее взор сладок и притягателен, таких манящих глаз он прежде не видал, а гигантские груди набухли – две, четыре, может, все двенадцать, они дрожат и множатся, словно плавучий фундамент для головы и нескольких подбородков. Девитт хочет поблагодарить гадалку, уже чувствует, как его обожженное лицо расходится в улыбке, когда рядом кто-то кричит. Кричат снова, мужчина и женщина, их вопли полны пьяного ужаса. Он больше не идет вперед и в испуге поднимает глаза: одна из кошек неумолимо летит вверх. Достигнув верхней точки дуги, она легко взмывает в небо, кружит над толпой и улетает. Вторая кошка тоже парит в вышине, а за ней пускается к солнцу и третья.
– Ну, – бормочет Девитт, не зная, с чего начать. Хоть высокопоставленный чиновник и желает знать все о расследовании, прежде следует ввести его в курс дела, а сержант понятия не имеет как. Он тщательно взвесил показания Петронеллы, Макса, Лонгстафов (их он допрашивал дважды), Маркхэма (трижды) и горячечные свидетельства Тома (юноша показался Девитту неизлечимым, и управляющий, видно, принял бедного мальчика из одной только доброты). Но с чего начать, ему по-прежнему неясно. Девитт решил полностью положиться на слова Маркхэма: Лонгстаф – негодяй. Однако из подобного вывода получится никудышное вступление, поэтому полицейский заходит издалека, с разгрома на ярмарке, при этом опираясь (быть может, чересчур открыто) на избранные словечки Маркхэма. Нью-Корт также становится центром повествования, за что чиновник ему очень признателен, потому что ранее он просил не впутывать в это дело его друга, мистера Бродбэнта. Теперь, встретившись со следователем лично, шишка необычайно доволен тем, что ни сам мистер Бродбэнт, ни его дочь никак не фигурируют в длинном отчете сержанта. За эти три недели Девитт успел разобраться, о чем стоит и не стоит говорить на суде, и оттого вдвойне переживает за результаты своего расследования.
В целом оно проходит хорошо, и уже решено, что Лoнгстафа обвинят в воровстве, а его дело будет слушаться в суде квартальных сессий. Вообще-то для пустяков вроде кражи животных предназначен суд малых сессий, но события в Дьюсберри явно вышли за рамки простой кражи. В них была зловещая интрига, и малый суд не смог бы обеспечить слушанию подобающую торжественность, да и в зал не поместилось бы столько народу. При желании Бродбэнт мог воспользоваться своим положением, дабы умерить пыл прессы, но куда более удачный выход подвернулся сам собой. Необузданный вихрь общественного внимания закрутился вокруг Петронеллы. Когда же все поймут, что гадалка-мутант из Сиама здесь ни при чем и на самом деле какой-то перевозчик просто украл кошку у смотрителя работного дома, то шумиха быстро уляжется, и о происшествии благополучно забудут.
В Лидсовском зале суда квартальных сессий Маркхэм уже дал свои показания. Его проникновенная речь, полная неприкрытых чувств и благородной решимости, растрогала нескольких присяжных до слез, а сейчас он теснился в зрительном зале вместе с доброй половиной города, чтобы собственными ушами услышать приговор. Каждый дюйм пространства был битком набит людьми. Джентльмены в узких костюмах так близко прижимались друг к другу на скамьях, что были вынуждены переминаться с ягодицы на ягодицу, потому как места хватало только для одной, да и такой малости можно было добиться лишь посредством усиленного трения о чужие зады и бедра. Стоячие места находились под охраной единственного полицейского с озабоченным лицом, который сторожил дверь и не пускал внутрь никого, пока кто-нибудь не выходил. В зал набилось столько зевак, что люди мгновенно бросались вперед, если видели освободившуюся площадку для двух ног. Журналисты бесцеремонно усаживались прямо друг на друга, их ноги сплетались, а какой-нибудь газетчик так и норовил забраться на самый верх, после чего балансировал там пару секунд и низвергался обратно в пропасть свитых конечностей, а другой претендент занимал его место.
В передней части зала суда, где люди пытались соблюдать приличия, тела сжимались так тесно, что каждый ощущал сердцебиение соседей – по одному с двух сторон – и слышал хруст суставов по всему ряду, когда зрители выворачивались и изгибались в поисках мнимого комфорта. Если же кто-то вставал и уходил, то целый ряд начинал трястись, разминая руки и ноги, прежде чем другой занимал освободившееся место, и все возвращалось на круги своя. Какой-то мужчина у двери попытался таким образом втиснуться на скамью, однако, промучившись с минуту, вынужден был сдаться и на цыпочках проползти обратно, где место уже заняли, а его самого вежливо, но твердо отпихнули к сержанту.
Пригласили первую дочь Лонгстафа. Флора с девочками ждали снаружи; мать от страха не могла даже пошевелиться, а детям, похоже, было все равно. Обеим столько раз велели говорить правду и только правду, что они затвердили фразу наизусть и решили, будто это какая-то игра.
К месту свидетеля девочку провожал старый полицейский с бакенбардами. Ей разрешили забраться на стул ногами, и прошло несколько минут, прежде чем в зале стихло сочувственное бормотание и судья смог заговорить. Когда же он обратился к юной свидетельнице, было неясно, понимает ли та его – она так низко склонила голову, что подбородок уперся в грудь, а глаза смотрели в пол. Затем, украдкой оглядевшись, ребенок увидел длинные ряды лаковых туфель и резных деревянных ножек, а за ними… За ними была плетеная клетка. Внутри, положив голову на лапы, покоилась их любимица. Она напоминала скорее скучающего наблюдателя, чем вещественное доказательство, выставленное всем на обозрение. Сердце девочки запрыгало в груди, и, осмотрев зал, она вдруг поняла, что ей ничего не стоит вернуть Киску: надо только рассказать всем этим взрослым, чья она на самом деле, и еще про Нью-Корт, шарабаны, крылья, Башни и все такое прочее.
Судья задал ей несколько простых вопросов: как ее зовут, сколько ей лет, где она живет и знает ли, что такое «говорить правду». На последний вопрос девочка ответила короткой, но впечатляющей речью о том, как это важно – всегда говорить правду и ничего, кроме правды. Лонгстаф наблюдал за дочерью с растущей уверенностью и улыбкой на губах. Даже самый недоверчивый человек восхитится ее восторженной невинностью. Отвечая, она то и дело посматривала на клетку, и все в зале видели сияние любви в этом детском взгляде. И так легко было представить жар углей в камине, крылатую кошечку на ковре, а рядом – семилетнее дитя в немигающем умилении, что вся сцена казалась им священно-неприкосновенной, и никто не смел нарушить ее грубым вмешательством. Ну конечно, кошка принадлежит только ей! И кошку любят! А Лонгстаф, разумеется, ни в чем не виновен!
– Что ж, тогда ответь, – сказал судья, жалея, что не может на этом закончить допрос, – Киска – мальчик или девочка?
Ребенок смутился и стал искать ответа в глазах отца, который ничем не мог помочь. Лонгстаф словно прикованный вжался в сиденье. Ему неудержимо хотелось вскочить на ноги и спасти свою отважную дочь.
– Но это… это же Киска! – наконец, проговорила та. Бормотание зрителей стало громче, и в нем уже не слышалось былой нежности.
– Значит, Киска… – сказал судья таким мягким тоном, как если бы говорил сквозь вату. – Довольно странное имя для кошки, не правда ли? А есть у нее кличка? Например, Томас, Ричард или Гарольд?
Из толпы раздались сдавленные смешки, и Лонгстаф стал озираться по сторонам в поисках виновников. При иных обстоятельствах он уже раскроил бы им головы. Чтобы успокоиться, Джон обеими руками вцепился в лавку.
– Так как ее зовут? – повторил судья, однако нежность в его голосе сменилась иронией. Подбородок девочки задрожал, она заморгала и, казалось, была на грани детского безумия. Все, кто был в зале, хотели остановить слушание, однако их не покидало любопытство, ведь девочка готовилась отвечать, а ее ответ решил бы все дело.
– Томас!!! – закричала она и рассмеялась в лицо судье. Вся публика рассмеялась следом, а двое или трое даже захлопали в ладоши, но им тут же велели прекратить.
Под восторженные взгляды ребенка вывели за дверь. Лонгстаф, которого за несколько минут одолевали самые разные чувства, даже толком не понял, что сказала дочь, однако смеялся вместе со всеми.
Затем вызвали вторую девочку, не такую бойкую, как первая, – она побелела и задрожала, войдя в зал. Когда судья заговорил, бедняжка почти ничего не слышала, только дергала головой: все увиденное так ее пугало, что она сразу отводила глаза.
Через несколько минут стало ясно: в зале суда кого-то пытают. Несмотря на то что мать еще не давала показаний, ее пригласили внутрь. Оставив одну дочь на коленях судебного писаря, Флора обняла вторую и сделала все возможное, чтобы успокоить малышку перед огромной аудиторией. Когда ее предупредили, что она ни в коем случае не должна подсказывать, допрос продолжился. Спрашивали то же самое, но малышка отвечала медленно, едва слышно, хотя и правильно. Теперь всей публике не терпелось услышать ответ на единственный вопрос. Когда пришел его черед, судья повторил все слово в слово и даже изобразил интонацию, с которой обращался к предыдущей свидетельнице.
– Так как зовут кошку? – спросил он, предварительно упомянув Томаса, Ричарда или Гарольда (хотя на сей раз никто не рассмеялся).
Дитя выглядело озадаченным и повернулось к маме за поддержкой, почти полностью исчезнув в объятиях Флоры. Судья был вынужден снова задать вопрос – убедиться, что девочка еще в сознании. Та затрясла головой и дышала так часто, что никто бы не удивился, если б ребенок сейчас упал в обморок. Однако ни один человек в зале не желал прекращать допрос.
– Бесси, – тихо-тихо вымолвила она.
Судья приложил ладонь к уху, чтобы лучше слышать, и даже велел всем замолчать, так как разговоры заметно оживились.
– Бесси! – повторила девочка. Мать посмотрела на нес с нескрываемым ужасом. – Ее звать Бесси!
Лонгстаф вскочил со своей лавки и заорал:
– Мы зовем ее Томас-Бесси!!!
Зал взорвался. Судья все сильнее и сильнее стучал молотком по столу. Девочка в ужасе обмерла, а ее мать, сама не своя от страха, выбежала за дверь вместе с ребенком на руках.
– Мы зовем ее Томас-Бесси!!! – снова завопил Джон, оборачиваясь к присяжным. – Потому что мы не знаем, мальчик это или девочка!
К этому времени даже стук молотка потонул в реве публики, и судья жестами велел успокоить Лонгстафа. Понадобилось двое полицейских, чтобы усадить его на место. Позвали еще нескольких, и особо буйных зрителей стали выводить из зала. Во всей этой суматохе Джозеф Маркхэм тихо сидел на скамье, и так же тихо лежал в плетеной клетке Томас-Бесси, не обращая внимания на поднявшийся грохот.
Столько шума. Вся комната наполнилась криками, визгами и воплями. Бедную девочку увели. Она плакала и льнула к матери. Тогда я в последний раз видел сестер. Мне хотелось посмотреть, как их выведут за дверь, но за людской массой ничего нельзя было разобрать. В дверном проеме только большие черные тени. От тяжелого топота ног моя клетка тряслась, в голове стучало, и мне оставалось лишь закрыть глаза и ждать, пока все уляжется.
Вокруг шеи и в ногах Тома – ноющий холод. Он старается не отходить далеко от стен главного здания, чтобы укрыться от ветра, который дует с высоких кленов у внешних построек и врезается в массивное тело работного дома, и чтобы помешать своим ногам, если они вдруг понесут его к тем постройкам. Вот уже три недели он силится не приближаться к старым конюшням с чердаком, но все напрасно. Том приходит сюда каждый день, иногда по два-три раза за утро, и проскальзывает в полуоткрытые двери, косые и точно навеки приклеенные к земле одуванчиками и густой травой. Всякий раз при входе его грудь, точно шарик, облегченно и со свистом сдувается, а на лице возникает широкая туповатая улыбка. Том дышит тяжело и неровно, охваченный приступом внезапного молчаливого смеха. Но, подползая к лестнице, начинает хныкать и не может остановиться, пока не заберется наверх. Там он падает на пол и рыдает во весь голос.
В работном доме он три недели. После случая на ярмарке Том остался без гроша в кармане, без дома и без работы. Управляющий его принял и объяснил, что нужно делать, чтобы здесь жить. Надо заметить, с этой задачей Маркхэм справился великолепно. «Что бы ни случилось, – сказал он тогда Тому, до смерти напуганному внезапной нищетой, – ты все равно придешь в работный дом. Так или иначе ты придешь к нам!» Видимо, ему нравилось наблюдать, как действуют на собеседника его слова.
Том не нуждался в подобных напоминаниях. И хотя на его душу это заведение отбрасывало еще более темную и всепроникающую тень, он почти жаждал той минуты, когда станет обитателем дома и вечным пленником своих кошмарных воспоминаний. Утвердительно кивнув в ответ на предложение (вернее сказать, принуждение) Маркхэма, Том почувствовал, как его затягивает обратно в конюшню с крысами, и увидел перед собой Элис с огромными глазами и перекошенным ртом. Она снова и снова бьется в припадке ужаса под его трепещущим телом.
В течение трех недель Том изо всех сил пытается понять, в чем же заключается его работа. О деньгах речи не заходит, но и требуют от него самую малость, поэтому он бродит по дому без всякой цели, стараясь только не попадаться никому на глаза. Маркхэм целыми днями пропадает в своем кабинете и решает юридические вопросы с адвокатом. Остальные работники относятся к юноше с недоверием, и он чувствует холодное отсутствие Элис во всех комнатах, коридорах и на лицах тех, кто ее знал.
Раз или два Тома отправляли по поручениям, словно бы выдуманным специально для него: кому же придет в голову ехать в город за одной политурой? Или в пекарню в трех милях от дома, чтобы вернуть два старых блюда из-под пирогов? (Пекарь был скорее озадачен, нежели доволен столь неожиданным и скорым возвращением.)
Все три недели Том видел во сне одни и те же картины, которые вытеснили собой прочие образы из его молодого, подорванного горем сознания. Первая картина: он, полуголый, лежит на Элис. Вторая: он на ярмарке, шатер падает прямо на его обессилевшее тело. Порой эти сцены наслаиваются одна на другую и соперничают за право превосходства в его слабой тревожной действительности. Кошка гордо и невозмутимо вышагивает по сцене; крылатая тварь теперь стала доверенным слугой дьявола, она – всеобъемлющее зло, плоть от плоти ужаса, безумия, жестокости. Мысли о ней не покидают Тома ни въяве, ни во сне. Он жаждет увидеть ее снова, чтобы восполнить и укрепить блекнущий образ. Исподволь она занимает в его мыслях место Элис.
Спустя три недели Том бредет вдоль стен работного дома и ничего не может поделать со своим необоримым желанием. Он чувствует, как вновь заворачивает к старым конюшням, валится с ног, пытаясь понять, куда же ему идти, и с удивлением разглядывает землю перед собой, точно она возникла из ниоткуда.
Ветер усиливается. Малейшее дуновение проникает сквозь одежду и ранит до боли. Внезапный порыв колет глаза и отбрасывает Тома в сторону. Чтобы удержаться, он опирается на стену. Кирпичи – красные, но перепачканные сажей, – теплые, как человеческое тело, и гладкие, словно атласная кожа. Он проводит по ним кончиками пальцев и чувствует тепло в тонких линиях шершавого цемента. Тогда Том идет дальше, не отнимая руки от стены, пока не натыкается на дверь шириной с телегу. Дверь ведет в печной зал. Он уже много раз проходил мимо этой двери с тех пор, как сюда приехал. Иногда из-за нее слышится бряцанье водопроводных труб или гудение печи. Сегодня от жара нагрелись даже стены, как будто топили дважды. Так сердце в один прекрасный день начинает качать кровь быстрее и сильнее. Том заходит внутрь.
А в это время Джон Лонгстаф едет в тюрьму, где его ждут шесть месяцев каторжного труда. Прежде чем он успел выйти из здания суда и поцеловать на прощание жену и детей, Джозеф Маркхэм отправился восвояси с плетеной клеткой под мышкой – он стал законным хозяином Томаса-Бесси.
Взбудораженный Маркхэм бросает лошадь во дворе и опрометью несется к работному дому. На ветру клетка бьется о его ногу. Даже не сняв пальто, он решает посмотреть на новенькую двуколку.
А Том уже в печном зале. Жара здесь невыносимая, горячий воздух трет его обветренные щеки, как наждачная бумага. Глотку и легкие словно набили старым рассохшимся ковром, и один лишь вдох стоит нешуточных усилий. Печная заслонка чуть приоткрыта, сквозь щель в дюйм шириной просачиваются крохотные язычки пламени – единственный источник света в комнате. Том медленно крадется вперед, осторожно ступая по каменному полу. Под ногами хрустит уголь, и пока глаза еще не привыкли к темноте, Том представляет, как выглядит печной зал. Он отходит подальше от жара; теплое сияние неотступно следует за ним, сквозь одежду грея спину и локти. В углу зала Том замечает какие-то знакомые очертания. Тусклый желтоватый свет скачет из стороны в сторону, но в конце концов выхватывает из мрака что-то золотое. Оно мерцает, подмигивает ему и вновь скрывается в тени, намеками обозначая свое присутствие – изящный золотой полукруг. Том подбирается к нему и с каждым шагом видит чуть больше: сперва тонкий контур, а потом целый ряд аккуратных изгибов и завитушек. Он не верит своим глазам. Такие знакомые, чарующие слова, начертанные золотом: «Кот-Икар».
За его спиной распахиваются двери, и комнату заливает свет. Внутрь рвется пронзительный визг ветра, печь оживает и густым потоком изрыгает пламя. Там, в дверях, стоит Маркхэм с кошкой.
Секунду Том смотрит на нее. Бело-рыжая морда и уши видны сквозь плетеную клеть. В то же мгновение тело Тома превращается в жидкость: в желудке поднимается кислота, переливаясь через стенки и капая на почки и кишки; плоть накачивает бегучим адреналином, она отходит от костей, и Том падает на колени и ниц. Изо рта на пыльный каменный пол течет густая пена.
Маркхэм какое-то время наблюдает за юношей, потом ему вдруг приходит на ум какое-то решение, и он с омерзением ставит клетку на пол, выходит из комнаты и плотно затворяет за собой дверь. Не обращая внимания на душераздирающие вопли Тома, которые слышны и снаружи, он запирает дверь на замок и тяжелым шагом бредет к своему кабинету.
Истошный животный рев заглушает ураганным ветром, который бьет о стены работного дома с такой силой, что никто не смеет выйти на улицу. А если бы кто и посмел, то все равно не услышал бы Тома.
Маркхэм уже начал жалеть о том, что забрал у Лонгстафа кошку. Несмотря на широкую огласку в прессе, победа почти ничего ему не дала. Ему вовсе не хотелось держать у себя животное, и Тома брать на работу не хотелось. Кошка была просто способом окупить проживание мальчика, хотя, разумеется, со временем она принесет куда больше денег. После долгой консультации с адвокатом, который снова и снова повторял, что в подобных вопросах закон не всегда знает ответ (закон просто увиливает, полагал Маркхэм, да так умело, что само слово «кошка» потеряло свою юридическую основу), управляющий решил заставить Тома отрабатывать вложенные в него деньги. Для кошки построили специальный переносной домик, который привязывался к двуколке. По замыслу Маркхэма, Том станет объезжать окрестные ярмарки, торжества и прочие мероприятия, где можно найти платежеспособных клиентов, и демонстрировать публике знаменитого Кота-Икара. К тому времени каждый человек, читающий газеты или знающий хоть одного человека, читающего газеты, слышал о крылатой кошке, и почти каждый был лично знаком с очевидцем полета. На самом же деле ее никто не видел с того печально известного дня на ярмарке в Дьюсберри, когда животное принесло столько бед. Именно поэтому Кот-Икар стал живой золотоносной жилой, которую, правда, только предстояло раскопать.
Но теперь Маркхэм понял: Том – больной. И если при виде кошки мальчик будет всякий раз хлопаться на землю с пеной у рта, то для Кота-Икара и его новенькой сверкающей клетки с позолоченной вывеской (на которой было небольшое упоминание о древних временах, однако во всем остальном она не имела ничего общего с прежней) придется подыскать другого извозчика. Маркхэм успокаивал себя мыслью о будущей золотоносной жиле, однако мысль о сумасшедшем Томе не давала ему покоя.
И тут его осенило: сумасшедший Том и кошка остались вдвоем в печном зале, а дверь заперта на ключ. И жерло печи как раз размером с клетку.
Тем временем Том немного пришел в себя и дополз по черному каменному полу до входа, рыча от страха и насилу передвигая руками, точно раненое животное. С великим трудом он встал на ноги и бросился на дверь, которая дрожала на ветру словно от страха за него. Перед глазами вертелся калейдоскоп беспорядочных образов – кошка, Элис, печь, золотые буквы, – наполняющий его сердце такой яростью, что даже Лонгстаф оробел бы под таким натиском. На секунду Том распростер руки, не в силах сдерживать боль и гнев, и завертел головой в новом, всепоглощающем бреду. Обернувшись, он вновь разглядел во мраке плетеную клеть, и прежде чем его губы исказила свирепая ухмылка, Том схватил ее и в три шага очутился у печи. Одним стремительным изгибом тела он распахнул печь и занес клетку над пламенем, которое плевалось ему в лицо с таким остервенением, что веки отслаивались от глаз, а в ноздрях шипели волосы. И в этот миг Том внезапно увидел: дверца клетки открыта, а внутри никого нет. Кошка теперь где-то в комнате.
Он разжал руку. Клеть ударилась об пол. В то же мгновение его шеи коснулось пушистое крыло. Том развернулся так быстро, что потерял равновесие и рухнул на клетку. Прямо над ним в огненно-красном свете парила кошка. Крылья огромные и мясистые, точно у орла. Когти способны оторвать ребенку голову. Том мог лишиться чувств или просто свернуться от страха в клубок, но через несколько секунд он носился по залу в новом приступе безумной ярости, вращая руками, как мельница, пытаясь сбить кошку, которую он чувствовал в воздухе, горячую и ощерившуюся. Лапы скользили по его волосам, стальное трескучее дыхание холодом отдавалось в ушах. Том бился о стены и карабкался на них, сдирая ногти. Из его глотки рвался пронзительный визг о помощи.
Маркхэм бежал к печному залу спасать кошку. Вместе с ним были еще двое. Когда они отперли дверь, Том уже засунул руку в печь по самое плечо и явно пытался залезть полностью. Пламя грызло его кожу, покрытую красно-коричневыми пятнами, волосы на одной стороне головы сгорели, обнажив черный сморщенный скальп.
Его вытащили на пол. Рука так обгорела, что одежда полностью слилась с кожей. Кисть превратилась в уголь, опухший и с бороздками крови. В ранах зияло влажное мясо. Тома била дрожь, из глаз сочилась густая слизь, запекшаяся на лице. На полу, в трех футах от него, валялась клетка, на верхушке которой сидел Томас-Бесси. Кошка склонила голову набок. И смотрела.
Из огня на пол. Он обезумел. Я стоял и смотрел, как он горит. Чувствовал запах. Но они его вытащили. А я снова стал самим собой. Свернулся и ждал. Подожди немного и увидишь… Скоро меня накормят, жизнь пойдет своим чередом. Только найди укромное местечко и жди. Тогда все и случится. Прямо у тебя перед носом.
Джон Лонгстаф отсидел шесть месяцев в тюрьме. Вернувшись домой, он обнаружил, что все его работники ушли, Флора распродала большую часть мебели, чтобы как-то сводить концы с концами, а Нью-Корт вновь густо зарос травой, которая теперь закрыла старую раковину, и лишь на ветру та иногда проблескивала белым. Несколько недель Джон безвылазно сидел дома, не позволяя себе даже короткую отлучку из Нью-Корта. За шесть месяцев он успел вдоволь поразмыслить о несправедливости и часто погружался в мечты об отмщении. Жажда крови в нем никак не утихала, и, воссоединившись с семьей, он стал всерьез опасаться за свое поведение. Бог весть что будет, если ему встретится Маркхэм или кто-нибудь случайно напомнит о случившемся. Поэтому Лонгстаф справедливо заключил, что лучше отсидеться в каменных стенах и немного успокоиться. По прошествии месяцев он начал выходить из дома и наконец вернулся к делам, хотя и без былой увлеченности. Теперь Джон загодя готовился к разочарованию и без надобности не пускался в сомнительные авантюры.
Маркхэм же, напротив, шел в гору. Том выжил, однако был непоправимо болен, а следовательно, не годился даже для самой простой работы. Маркхэм объяснил это Бродбэнту. Тот все еще боялся, как бы не всплыло дело о кошке, и решил побыстрее и как можно незаметнее отправить Тома в психиатрическую больницу. От мальчика осталось только тело, которое все торопились сбыть с рук, пока оно не начнет разлагаться. Поэтому Бродбэнт заплатил за лечение из собственного кармана. Обменявшись с Маркхэмом парой коротких неуклюжих фраз, они благополучно забыли об этом досадном происшествии.
Что касается Томаса-Бесси, то вскоре по округе стала разъезжать новая двуколка с гордой вывеской «Кот-Икар». Управляющий быстро понял, какое это выгодное вложение. Он возвращался домой с полными карманами денег, однако чем больше богател, тем недоверчивее относился к людям. Чтобы уберечь животное от чужих лап, он был вынужден поселить его у себя в комнате. Вид бело-рыжих крыльев внушал ему страх и такое мучительное чувство вины, что порой Маркхэм не спал всю ночь, почти чувствуя, как острые кошачьи когти впиваются ему в глаза, вспарывают горло и вырывают сердце. В конце концов кошка полностью завладела его разумом. Маркхэм воздвиг вокруг нее настоящий храм: бархатные подушки, лучшие фарфоровые тарелки и столько еды – нежнейшего кролика, печенья и сливок, – сколько в них влезало.
Погода стоит мягкая, дует едва заметный ветерок, и скоро вновь засветит солнце. Пациента впервые за месяц вывезли на улицу подышать воздухом. Половина его лица скрыта под повязкой. Когда он хочет улыбнуться, кожу у губ словно пронзает длинными иглами, и даже вокруг здорового глаза мышцы двигаются не так, как положено. Одна рука висит на перевязи. Из-за бинтов кажется, что она в два раза больше обычного, а предплечье похоже на гантелю. Сестра придерживает больного за плечо и щебечет о том о сем, но он не слушает, и слова, никем не замеченные, разлетаются по ветру.
Она подкатывает коляску к скамье и садится, не убирая руки с плеча Тома. Вместе они смотрят на сад, раскинувшийся до самого леса, который намечает предел его поврежденного зрения. Время от времени мимо проходят пациенты в знакомой серой больничной одежде, некоторые в сопровождении сестер, другие сами по себе. Они бредут медленно, без особой стремительности, как будто давно забыли, что значит двигаться в направлении чего-либо.
Том трясет головой, от чего создается впечатление, будто он не согласен со всем миром. Однако его глаза пусты, в них нет и тени собственного мнения о том, что правильно или неправильно. Поначалу этот взгляд сбивал с толку даже медсестер, давно привыкших к безумствам больных. Вдруг веки Тома начинают трепетать, словно взгляд пытается сосредоточиться на каком-то отдаленном предмете. Он держит голову прямо, насколько это позволяют мышцы шеи. Сестра замечает перемену и тоже поднимает глаза. Прямо перед ними, в нескольких шагах от скамьи, стоит девушка.
Это Элис, хотя в клинике ее называют Зайкой. Такую шутливую кличку придумали медсестры, потому что Элис всегда с любопытством принюхивается к окружающим предметам, будь то чашки, столы, двери, люди, словно бы заново открывает их в своем мире и тихонько восторгается каждому удивительному открытию. Со временем она стала отзываться и на Элис, и на Зайку. Всякий раз, когда к ней обращаются, лицо девчушки расплывается в изумленной улыбке, точно ей внове звук собственного имени.
Сестра раздумывает, можно ли познакомить пациента с Зайкой, ведь он впервые за месяц вышел на улицу. Однако в этом нет необходимости. Элис идет по траве прямо к ним, ее нос подрагивает, во взгляде озадаченность и любопытство. Она подходит к коляске и внимательно осматривает Тома со всех сторон, при этом чуть покачиваясь. Она видит белые бинты на лице и особое внимание уделяет руке на перевязи. Том вновь начинает трясти головой, из его рта вырывается хрип, а следом – тончайший намек на голос. Потом он умолкает и обращает взгляд в никуда. Зайка почти смеется и слегка прикасается к его щеке, так нежно, что Том почти не чувствует. Затем подходит еще ближе и садится рядом с ним на траву.