II

Был прекрасный августовский вечер. Солнце, окаймленное золотым фоном, слегка подернутое пурпуром, стояло над западным горизонтом, готовое опуститься за далекие курганы. В садах уже исчезли тени и полутени, воздух стал сер, но на верхушках деревьев играла еще позолота… Было тепло. Недавно шел дождь и еще более освежил и без того свежий, прозрачный, ароматный воздух.

Я описываю не столичный август, туманный, слезливый, темный, с его холодными, донельзя сырыми зорями. Храни бог! Я описываю не наш северный, жесткий август. Я попрошу читателя перенестись в Крым, на один из его берегов, поближе к Феодосии, к тому именно мосту, где стоит дача одного из моих героев. Дача хорошенькая, чистенькая, окруженная цветниками и стрижеными кустами. Сзади, шагов на сто от нее, синеет фруктовый сад, в котором гуляют дачники… Грохольский дорого платит за эту дачу: тысячу рублей в год, кажется… Дача не стоит этой платы, но она хорошенькая… Высокая, тонкая, с тонкими стенами и очень тонкими перилами, хрупкая, нежная, выкрашенная в светло-голубой цвет, увешанная кругом занавесами, портьерами, драпри, – она напоминает собой миловидную, хрупкую, кисейную барышню.

В описываемый вечер на террасе этой дачи сидели Грохольский и Лиза. Грохольский читал «Новое время» и пил из зеленой кружки молоко. Перед ним на столе стоял сифон с сельтерской водой. Грохольский воображал себя больным катаром легких и, по совету доктора Дмитриева, истреблял огромнейшее количество винограда, молока и сельтерской воды. Лиза сидела далеко от стола, на мягком кресле. Облокотившись на перила и подперевши свое маленькое лицо кулачками, она глядела на дачу vis-а-vis… В окнах дачи vis-а-vis играло солнце… Горящие стекла бросали в глаза Лизы ослепительные лучи… Из-за палисадника и редких деревьев, окружавших дачу, глядело море со своими волнами, синевой, бесконечностью, белеющимися мачтами… Было так хорошо! Грохольский читал фельетон Незнакомца и после каждых десяти строк взбрасывал свои голубые глаза на Лизину спину… Прежняя любовь, страстная, кипучая, светилась в этих глазах… Он был бесконечно счастлив, несмотря на воображаемый катар легких… Лиза чувствовала на своей спине его глаза, думала о блестящей будущности Мишутки, и ей было так покойно, так славно на душе…

Ее не так занимали море и ослепительное мерцанье стекол дачи vis-а-vis, как те обозы, которые один за другим тянулись к этой даче.

Обозы были полны мебели и разной домашней утвари. Лиза видела, как на даче отворились решетчатые ворота и большие стеклянные двери, как с бесконечной перебранкой закопошились около мебели возницы. В стеклянные двери внесли большие кресла и диван, обитые темно-малиновым бархатом, столы для зала, гостиной и столовой, большую двуспальную кровать, детскую кровать… Внесли также что-то большое, увязанное в рогожи, тяжелое…

«Рояль», – подумала Лиза, и у ней забилось сердце.

Она давно уже не слыхала игры на рояле, а она так любила эту игру. У них на даче не было ни одного музыкального инструмента. Она и Грохольский были музыкантами только в душе, не более.

За роялью внесли много ящиков и тюков, на которых написано «Осторожно».

Это были ящики с зеркалами и посудой. В ворота ввезли богатую, блестящую коляску и ввели двух белых лошадей, похожих на лебедей.

«Боже мой! Какое богатство!» – подумала Лиза, припоминая своего старичка-пони, купленного Грохольским, не любящим ни езды, ни лошадей, за сто рублей. Ее пони сравнительно с этими конями-лебедями показался ей клопом. Грохольский, боящийся быстрой езды, нарочно купил для Лизы плохую лошадь.

«Какое богатство!» – думала и шептала Лиза, глядя на шумевших возниц.

Солнце спряталось за курганы, воздух стал терять свою прозрачность и сухость, а мебель всё еще возили и таскали. Стало наконец темно до того, что Грохольский перестал читать газеты, а Лиза всё смотрела и смотрела.

– Не зажечь ли лампу? – спросил Грохольский, боявшийся, чтобы в молоко не упала муха и в темноте не была бы проглочена. – Лиза! Не зажечь ли лампу? В темноте посидим, мой ангел?

Лиза не отвечала. Ее занимал шарабан, подъехавший к воротам дачи vis-а-vis… Какая миленькая лошадка привезла этот шарабан! Среднего роста, небольшая, грациозная… В шарабане сидел какой-то господин в цилиндре. На коленях его, болтая ручонками, заседал ребенок лет трех, по-видимому мальчишка… Он болтал ручонками и покрикивал от восторга…

Лиза вдруг взвизгнула, поднялась и подалась всем корпусом вперед.

– Что с тобой? – спросил Грохольский.

– Ничего… Это я так… Показалось…

Высокий и широкоплечий господин в цилиндре соскочил с шарабана, взял на руки мальчишку и, подпрыгивая, весело побежал к стеклянной двери.

Дверь с шумом отворилась, и он исчез во мраке дачных апартаментов.

Два холуя подскочили к лошади с шарабаном и почтительнейше повели ее в ворота. Скоро в даче vis-а-vis засветились огни и послышался стук тарелок, ножей и вилок. Господин в цилиндре сел ужинать и, судя по продолжительности звяканья посудой, ужинал долго. Лизе показалось, что запахло щами с курицей и жареной уткой. После ужина из дачи понеслись беспорядочные звуки рояля. По всей вероятности, господин в цилиндре хотел забавить чем-нибудь ребенка и позволил ему побряцать.

Грохольский подошел к Лизе и взял ее за талию.

– Какая чудная погода! – сказал он. – Какой воздух! Чувствуешь? Я, Лиза, очень счастлив… даже очень. Счастье мое так велико, что я даже боюсь, чтобы оно не рухнуло. Рушатся, обыкновенно, большие предметы… А знаешь ли, Лиза? Несмотря на всё мое счастье, я все-таки не абсолютно… покоен… Меня мучает одна неотвязчивая мысль… Ужасно мучает. Она мне не дает покоя ни днем, ни ночью…

– Какая мысль?

– Какая? Ужасная, душа моя. Меня мучает мысль о… твоем муже. Я молчал до сих пор, боялся потревожить твой внутренний покой. Но я не в силах молчать… Где он? Что с ним? Куда он делся со своими деньгами? Ужасно! Каждую ночь мне представляется его лицо, испитое, страдающее, умоляющее… Ну, посуди, мой ангел! Ведь мы отняли у него его счастье! Разрушили, раздробили! Свое счастье мы построили на развалинах его счастья… Разве деньги, которые он великодушно принял, могут ему заменить тебя? Ведь он тебя очень любил?

– Очень!

– Ну, вот видишь! Он или запил теперь, или же… Боюсь за него! Ах, как боюсь! Написать бы ему, что ли? Его утешить нужно… Доброе слово, знаешь ли…

Грохольский глубоко вздохнул, покачал головой и, изнеможенный тяжелой думой, опустился в кресло. Подперев голову кулаками, он принялся думать. Судя по его лицу, дума была мучительная…

– Я пойду спать, – сказала Лиза. – Пора…

Лиза пошла к себе, разделась и порхнула под одеяло. Она ложилась в десять часов и вставала в десять. Сибаритничать она любила…

Морфей скоро принял ее в свои объятия. Сны ей снились, в продолжение всей ночи, самые обворожительные… Снились ей целые романы, повести, арабские сказки… Героем всех этих снов был… господин в цилиндре, заставивший ее сегодня вечером взвизгнуть.

Господин в цилиндре отнимал ее у Грохольского, пел, бил Грохольского и ее, сек под окном мальчишку, объяснялся в любви, катал ее на шарабане… О, сны! В одну ночь, с закрытыми глазами и лежа, можно иногда прожить не один десяток счастливых лет… Лиза в эту ночь прожила очень много и очень счастливо, несмотря даже и на побои…

Проснувшись в восьмом часу, она накинула на себя платье, быстро поправила волосы и, не надев даже своих татарских остроносых туфель, опрометью побежала на террасу. Одной рукой закрывая от солнца глаза, а другой поддерживая спускающееся платье, она поглядела на дачу vis-а-vis… Лицо ее засияло.

Сомневаться более нельзя было. Это был он.

Под террасой дачи vis-а-vis, перед стеклянной дверью, стоял стол. На столе сиял, сверкал и блистал чайный сервиз с серебряным самоварчиком во главе. За столом сидел Иван Петрович. Он держал в руках серебряный подстаканник и пил чай. Пил с большим аппетитом. Последнее можно было заметить по тому чавканью, которое доносилось до ушей Лизы. Он был в коричневом халате с черными цветами. Массивные кисти спускались до самой земли. Лиза первый раз в жизни видела своего мужа в халате, да еще в таком дорогом… На одном колено его сидел Мишутка и мешал ему пить чай. Он подпрыгивал и старался схватить своего папашу за лоснящуюся губу. Папаша, после каждых трех-четырех глотков, наклонялся к сыну и целовал его в темя. Около одной из ножек стола, подняв высоко хвост, терся серый кот и жалобным мяуканьем изъявлял желание покушать.

Лиза спряталась за портьеру и впилась глазами в членов своей бывшей семьи. На лице ее засветилась радость…

– Мишель! – зашептала она. – Миша! Ты здесь Миша! Голубчик! А как он любит Ваню! Господи!

И Лиза покатилась со смеху, когда Мишутка помешал ложкой отцовский чай.

– А как Ваня любит Мишеля! Милые мои!

У Лизы от радости и от счастья забилось сердце и закружилась голова. Она опустилась в кресло и с кресла принялась за наблюдения.

«Как они попали сюда?! – спрашивала она себя, посылая Мишутке воздушные поцелуй. – Кто надоумил их приехать сюда? Господи! И неужели всё это богатство принадлежит им? Неужели те лошади-лебеди, которых ввели вчера в ворота, принадлежат Ивану Петровичу? Ах!»

Напившись чаю, Иван Петрович ушел в дом. Через десять минут он появился на крыльце и… поразил Лизу. Он, юноша, только семь лет тому назад переставший называться Ванькой и Ванюшкой, готовый за двугривенный своротить челюсть, поставить весь дом вверх дном, был одет чертовски хорошо. Он был в соломенной широкополой шляпе, в чудных блестящих ботфортах, жилетке пике… Тысяча больших и малых солнц светилось в его брелоках. В правой руке держал он с шиком перчатки и хлыстик…

А сколько фанаберии и амбиции было в его тяжеловесной фигуре, когда он грациозным манием руки велел лакею подавать лошадь!

Он важно сел в шарабан и велел подать себе Мишутку и удочки, с которыми стояли вокруг шарабана лакеи. Посадив Мишутку рядом и обхватив его левой рукой, он дернул вожжи и покатил.

– Но-о-о-о! – крикнул Мишутка.

Лиза, сама того не замечая, махнула им вслед платком. Если бы она посмотрелась в зеркало, то она увидела бы раскрасневшееся, смеющееся и в то же время плачущее личико. Ей досадно было, что она не около ликующего Мишутки и что ей нельзя почему-то сейчас же расцеловать его.

Почему-то!.. Пропадай все вы пропадом, щепетильные чувства!

– Гриша! Гриша! – принялась Лиза будить Грохольского, вбежав в спальную. – Вставай! Приехали! Голубчик!

– Кто приехал? – спросил проснувшийся Грохольский.

– Наши… Ваня и Миша… Приехали! На даче, что напротив… Смотрю я, а они там… Чай пили… И Миша тоже… Какой ангельчик наш Миша стал, если б ты его только видел! Матерь божия!

– Кого? Да ты того… Кто приехал? Куда?

– Ваня с Мишей… Смотрю я на дачу, что напротив, а они сидят и чай пьют. Миша уже умеет сам чай пить… Видел, что вчера перевозились? Это они приехали!

Грохольский нахмурился, потер себе лоб и побледнел.

– Приехал? Муж? – спросил он.

– Ну да…

– Зачем?

– Вероятно, жить здесь будут… Они не знают, что мы здесь. Если бы знали, то смотрели бы на нашу дачу, а то пили чай и… не обращали никакого внимания…

– Где он теперь? Да говори ты, ради бога, толком! Ах! Ну, где он?

– Поехал с Мишей рыбу удить… На шарабане. Видел ты вчера лошадей? Это их лошади… Ванины… Ваня на них ездит. Знаешь что, Гриша? Мы Мишу к себе в гости возьмем… Возьмем ведь? Он такой хорошенький мальчик! Такой чудесный!

Грохольский задумался, а Лиза всё говорила, говорила…

– Вот так неожиданная встреча, – сказал Грохольский после долгого и, по обыкновению, мучительного размышления. – Ну, кто мог ожидать, что мы тут встретимся? Ну… так и быть… Пусть. Судьбе, значит, так угодно. Воображаю его неловкое положение, когда он с нами встретится!

– Мишу возьмем к себе в гости?

– Мишу-то возьмем… С ним-то вот неловко встречаться… Ну, что я с ним буду говорить? О чем? И ему неловко, и мне неловко… Встречаться не следует. Будем переговоры вести, если нужно будет, через прислугу… У меня, Лизочка, ужасно голова болит… Руки и ноги… Ломит всё. Голова у меня горячая?

Лиза провела ладонью по его лбу и нашла, что голова горячая.

– Всю ночь сны ужасные… Я не встану сегодня с постели, полежу… Надо будет хинину принять. Пришлешь мне чай сюда, мамочка…

Грохольский принял хинину и провалялся на постели целый день. Он пил теплую воду, стонал, переменял белье, хныкал и наводил на всё окружающее томительнейшую скуку. Он был невыносим, когда воображал себя простудившимся. Лизе то и дело приходилось прерывать свои любопытные наблюдения и бегать с террасы в его комнату. Во время обеда ей пришлось ставить ему горчичники. Как всё это было бы скучно, читатель, если бы к услугам моей героини не было дачи vis-а-vis. Лиза целый день глядела на эту дачу и захлебывалась от счастья.

В десять часов Иван Петрович и Мишутка, возвратившиеся с рыбной ловли, завтракали. В два часа они обедали и в четыре уехали куда-то в коляске. Белые лошади понесли их с быстротою молнии. В семь часов к ним приехали гости, мужчины. До самой полночи на террасе играли на двух столах в карты. Один из мужчин играл превосходно на рояле. Гости играли, пили, ели, хохотали. Иван Петрович, хохоча во всё горло, рассказал им анекдот из армянского быта, рассказал во всю ивановскую, так, что всем дачам слышно было. Очень было весело! И Мишутка просидел с ними до полночи.

«Миша весел, не плачет, – подумала Лиза, – значит, не помнит свою маму. Забыл он, значит, меня!»

И на душе у Лизы стало ужасно горько. Она проплакала всю ночь. Ее мучила и маленькая совесть, и досада, и тоска, и страстное желание поговорить с Мишуткой, поцеловать его… Утром поднялась она с постели с головной болью и с заплаканными глазами. Слезы эти записал Грохольский на свой счет.

– Не плачь, милая! – сказал он ей. – Сегодня я уж здоров… Грудь немножко побаливает, но это ничего.

Когда они пили чай, на даче vis-а-vis завтракали. Иван Петрович смотрел в тарелку и не видел ничего, кроме куска гуся, с которого тек жир.

– Я очень доволен, – шептал Грохольский, искоса поглядывая на Бугрова. – Очень доволен, что он живет так сносно! Пусть хоть порядочной обстановкой заглушит свое горе. Закройся, Лиза! Увидят… Сейчас я не расположен беседовать с ним… Бог с ним! Зачем нарушать его покой?

Зато обед не прошел так тихо… Во время обеда случилось именно то «неловкое положение», которого так боялся Грохольский. Когда были поданы к столу куропатки, самое любимое кушанье Грохольского, Лиза вдруг сконфузилась, и Грохольский принялся утирать лицо салфеткой. На террасе дачи vis-а-vis они увидели Бугрова. Он стоял, опершись руками о перила, и, выпучив глаза, глядел прямо на них.

– Выйди, Лиза… Выйди… – зашептал Грохольский. – Говорил ведь, чтоб в комнате обедать! Какая, право, ты…

Бугров глядел-глядел и вдруг заорал. Грохольский поглядел на него и увидел очень удивляющееся лицо…

– Это вы?! – заорал Иван Петрович. – Вы?! И вы здесь? Здравствуйте!

Грохольский провел пальцами от одного плеча до другого. Грудь, мол, слаба, а потому кричать на такое расстояние невозможно. У Лизы забилось сердце и помутилось в глазах… Бугров сбежал с своей террасы, перебежал дорогу и через несколько секунд стоял уже под террасой, на которой обедали Грохольский и Лиза. Пропали куропатки!

– Здравствуйте, – заговорил он, краснея и запихивая в карманы свои большие руки. – Вы здесь? И вы здесь?

– Да, и мы здесь.

– Каким образом вы здесь?

– А вы каким образом?

– Я? Целая история! Баллада целая, батенька! Да вы не беспокойтесь, кушайте! Жил я, знаете ли, с тех пор, как… в Орловской губернии… Именьице арендовал. Прекрасное имение! Да вы кушайте! Прожил там с самого конца мая, ну, а теперь бросил… Холодно там, ну да и доктор в Крым посоветовал ехать…

– А вы больны разве чем-нибудь? – спросил Грохольский.

– Да так… всё тут как будто бы… бурлит что-то…

И Иван Петрович, при слове «тут», провел ладонью от шеи до средины живота.

– Так и вы здесь… Так-с… Это очень приятно. Давно вы здесь?

– С июня.

– Ну, а ты, Лиза, как? Здорова?

– Здорова, – ответила Лиза и сконфузилась.

– За Мишуткой небось соскучилась? А? А он здесь, со мной… Я к вам его сейчас с Никифором пришлю. Это очень приятно! Ну, прощайте! Мне ехать сейчас нужно… Вчера я познакомился с князем Тер-Гаймазовым… Душа человек, хоть и армяшка! Так сегодня у него крокет… В крокет будем играть… Прощайте! Лошадь уже подана…

Иван Петрович завертелся на одном месте, замотал головой и, сделав ручкой «adieu», побежал к себе.

– Несчастный! – сказал Грохольский, проводив его глазами и глубоко вздохнув.

– Чем же он несчастный? – спросила Лиза.

– Видеть тебя и не иметь права назвать тебя своей!

«Дуррак! – осмелилась подумать Лиза. – Тряпка!»

Перед вечером Лиза обнимала и целовала Мишутку, которого принес Никифор. Мишутка на первых порах разревелся, но, когда ему предложили кизилового варенья, он дружелюбно заулыбался.

Три дня Грохольский и Лиза не видали Бугрова. Он где-то пропадал и только ночью бывал дома. На четвертый день он явился к ним опять во время обеда… Он пришел, подал обоим руки и сел за стол. Лицо его было серьезно…

– Я к вам по делу, – сказал он. – Прочтите!

И он подал Грохольскому письмо.

– Прочтите! Читайте вслух!

Грохольский прочел вслух следующее:

«Любезный и утешительный, незабвенный сын мой Иоанн! Я получил почтительное и любвеобильное письмо твое, в котором ты приглашаешь престарелого отца своего в благорастворенный и благодушный Крым подышать благоприятным воздухом и повидать неведомые мне земли. На сие твое письмо отвечаю, что по взятии отпуска я к тебе прибуду, но ненадолго. Мой сослуживец, отец Герасим, человек хворый, расслабленный и не может один оставаться на долгое время. Мне очень чувствительно, что ты не забываешь родителей твоих, отца и мать твою… Отца ублаготворяешь лаской, а мать поминаешь в молитвах своих; ибо сие так и подобает. В Феодосии встречай меня. Что это за город Феодосия? Какой? Очень приятно будет повидать. Твою крестную мать, воспринимавшую тебя от купели, зовут Феодосией. Ты пишешь, что бог сподобил тебя выиграть 200000. Это мне обольстительно. Но не хвалю того случая, что ты, дослужившись до немаловажного чина, оставил втуне служение. Служить подобает и богачу. Благословляю тебя всегда, ныне и присно. Кланяется тебе Андронов Илья и Сережка. Ты бы им по десятке прислал. Бедствуют!

Твой любящий отец, священник Петр Бугров».

Грохольский прочитал вслух это письмо и вместе с Лизой вопросительно поглядел на Бугрова.

– Видите, в чем дело… – начал, заикаясь, Иван Петрович. – Я просил бы, Лиза, пока он будет здесь, не показываться ему на глаза, спрятаться. Я написал ему, что ты больна и уехала на Кавказ лечиться. Если встретишься ему, то… сама знаешь… Неловко… Гм…

– Хорошо, – сказала Лиза.

«Это можно, – подумал Грохольский. – Если он жертвует, то почему же нам не жертвовать?»

– Пожалуйста… А то, как увидит, беда… Он у меня строгих правил. На семи соборах проклянет. Ты, Лиза, не выходи из комнаты, вот и всё… Он недолго здесь пробудет. Не беспокойся…

Отец Петр не заставил себя долго ждать. В одно прекрасное утро прибежал Иван Петрович и таинственным тоном прошипел:

– Приехал! Спит теперь! Так пожалуйста же!

И Лиза засела между четырьмя стенами. Она не позволяла себе выходить ни на двор, ни на террасу. Ей можно было видеть небо только из-за оконной занавески… К ее несчастью, папаша Ивана Петровича всё время был под открытым небом и спал даже на террасе. Обыкновенно отец Петр, маленький попик, в коричневой рясе и в цилиндре с поднятыми краями, медленно разгуливал вокруг дач и с любопытством поглядывал сквозь свои дедовские очки на «неведомые земли».

Его сопровождал Иван Петрович с Станиславом в петличке. Ордена обыкновенно он не носил, но перед родней Иван Петрович любил поломаться. Находясь в обществе родни, он всегда надевал Станислава.

Лиза умирала от скуки. Грохольский тоже страдал. Ему приходилось гулять одному, без пары. Он чуть не плакал, но… нужно было покориться судьбе. А тут еще каждое утро прибегал Бугров и, шипя, сообщал никому не нужный бюллетень о здоровье маленького отца Петра. Надоел он с этими бюллетенями.

– Ночь спал хорошо! – сообщал он. – Вчера обижался, что у меня соленых огурцов нет. Мишутку полюбил. Всё по голове гладит…

Наконец, недели через две, маленький отец Петр походил в последний раз вокруг дач и, к великому счастью Грохольского, уехал. Он нагулялся и уехал ужасно довольным… Грохольский и Лиза опять зажили по-старому. Грохольский опять заблагословлял свою судьбу… Но недолго продолжалось его счастье… Явилась новая беда, горшая отца Петра.

К ним повадился каждый день ходить Иван Петрович. Иван Петрович, откровенно говоря, славный малый, но очень тяжелый человек. Он приходил во время обеда, обедал у них и сидел у них очень долго. Это бы еще ничего. Но ему к обеду нужно было покупать водки, которую терпеть не мог Грохольский Он выпивал рюмок пять и говорил весь обед. И это бы еще ничего… Но он просиживал до двух часов ночи и не давал им спать… А главное, он позволял себе говорить то, о чем следовало бы молчать… Когда он к двум часам ночи напивался водки и шампанского, он брал на руки Мишутку и, плача, говорил ему при Грохольском и Лизе:

– Сын мой! Михаил! Я что такое? Кто? Я… подлец! Продал мать твою! Продал за тридесять сребреников… Накажи меня господь! Михаил Иваныч! Поросеночек! Где твоя мать? Фюить! Нету! Продана в рабство! Ну, что ж? Подлец я… значит…

Эти слезы и слова выворачивали всю душу Грохольского. Он робко поглядывал на бледневшую Лизу и ломал себе руки.

– Идите спать, Иван Петрович! – говорил он робко.

– И пойду… Пойдем, Мишутка! Суди нас бог! Не могу я помышлять о сне, когда я знаю, что моя жена раба… Но Грохольский не виноват… Мой товар, его деньги… Вольному воля, спасенному рай…

Днем для Грохольского Иван Петрович был не менее невыносим. Он, к великому ужасу Грохольского, не отходил от Лизы. Удил с ней рыбу, рассказывал ей анекдоты, гулял с ней. И даже раз, воспользовавшись простудою Грохольского, он возил ее на своей коляске, бог знает где, до самой ночи.

«Это возмутительно! Нечеловечно!» – думал Грохольский, кусая губы.

Грохольский любил ежеминутно целовать Лизу. Без этих слащавых поцелуев он жить не мог, а при Иване Петровиче было как-то неловко целоваться… Мучение! Бедняжка почувствовал себя одиноким… Но судьба скоро сжалилась над ним… Иван Петрович вдруг пропал куда-то на целую неделю. Приехали гости и утащили его с собой. И Мишутку взяли.

В одно прекрасное утро Грохольский пришел к себе на дачу с прогулки веселый, сияющий.

– Приехал, – сказал он Лизе, потирая руки. – Я очень рад, что он приехал… Ха-ха-ха!

– Чего ты смеешься?

– С ним женщины…

– Какие женщины?

– Не знаю… Это хорошо, что он завел себе женщин… Отлично даже… Он еще так молод, так свеж… Иди-ка сюда! Погляди…

Грохольский повел Лизу на террасу и указал ей на дачу vis-а-vis. Оба взялись за животы и захохотали. Смешно было. На террасе дачи vis-а-vis стоял Иван Петрович и улыбался. Внизу, под террасой, стояли какие-то две дамы-брюнетки и Мишутка. Дамы о чем-то громко говорили по-французски и хохотали.

– Француженки, – заметил Грохольский. – Та, что ближе к нам, очень недурна. Легкая кавалерия, но это ничего… И между такими бывают хорошие женщины… Однако как они… нахальны.

Смешно было то, что Иван Петрович переваливался через террасу и опускал вниз свои длинные руки, руками обхватывал плечи одной из француженок и, хохочущую, поднимал и ставил на террасу.

Поднявши обеих дам на террасу, он поднял и Мишутку. Дамы сбежали вниз, и опять началось то же поднятие…

– Здоровые, однако, мускулы! – бормотал Грохольский, глядя на эту сцену.

Поднятие повторилось раз шесть. Дамы были так милы, что нисколько не конфузились, когда сильно дувший ветер во время поднятия, как хотел, распоряжался их вздувшимися платьями. Грохольский стыдливо опускал глазки, когда дамы, достигши балкона, перекидывали ноги через перила. А Лиза глядела и хохотала! Ей какое было дело? Невежничали не мужчины, которых должна была она, женщина, стыдиться, а дамы!

Вечером прилетел Иван Петрович и, конфузясь, объявил, что он теперь семейный человек…

– Вы не подумайте, что они какие-нибудь, – сказал ou. – Правда, они француженки, кричат всё, вино пьют… но известно! Воспитание такое французы получают! Ничего не поделаешь… Мне их, – добавил Иван Петрович, – князь уступил… Почти задаром… Возьми да возьми… Надо вас будет когда-нибудь познакомить с князем. Образованный человек! Всё пишет, пишет… А знаете, как их зовут? Одну Фанни, другую Изабеллой… Европа! Ха-ха-ха… Запад! Прощайте-с!

Иван Петрович оставил в покое Грохольского и Лизу и прилепился к своим дамам. Целый день слышался из его дачи говор, смех, звон посуды… До глубокой ночи не тушились огни… Грохольский заблагодушествовал… Наконец таки, после долгого мучительного антракта, он почувствовал себя опять счастливым и покойным. Иван Петрович с двумя не вкушал такого счастья, какое вкушал он с одной… Но – увы! У судьбы нет сердца. Она играет Грохольскими, Лизами, Иванами, Мишутками, как пешками… Грохольский опять потерял покой…

Однажды (недели полторы спустя), поздно проснувшись, он вышел на террасу и увидел картину, которая его поразила, возмутила и привела в сильнейшее негодование. Под террасой дачи vis-а-vis стояли француженки и между ними… Лиза. Она беседовала и искоса поглядывала на свою дачу: не проснулся ли, мол, тот тиран, деспот? (Так Грохольский объяснил себе эти взгляды.) Иван Петрович, стоящий на террасе, с засученными рукавами, поднял вверх Изабеллу, потом Фанни и потом… Лизу. Когда он поднимал Лизу, Грохольскому показалось, что он прижимал ее к себе… Лиза тоже перекинула одну ногу через перила… О, эти женщины! Они все до единой сфинксы!

Когда Лиза воротилась от мужа домой и. как ни в чем не бывало, на цыпочках пошла в спальную, Грохольский, бледный, с розовыми пятнами на щеках, лежал в позе совсем обессилевшего человека и стонал.

Увидев Лизу, он спрыгнул с кровати и зашагал по спальной.

– Так вот вы как? – завизжал он высоким тенором. – Так вот вы как? Очень вам благодарен! Это возмутительно, милостивая государыня! Безнравственно, наконец! Поймите вы это!

Лиза побледнела и, разумеется, заплакала. Женщины, когда чувствуют себя правыми, бранятся и плачут, когда же сознают за собой вину, то только плачут.

– Заодно с этими развратницами?! Оно… Это… это… это ниже всякого неприличия! Да вы знаете, кто они? Это продажные-с! Кокотки! И вы, честная женщина, полезли туда же, куда и они?! А тот… тот! Что ему нужно? Что ему еще нужно от меня? Но понимаю! Я отдал ему половину своего состояния, отдал больше! Вы знаете сами! Я отдал ему то, чего у меня нет… Почти все отдал… А он! Я выносил ваше с ним «ты», на которое он не имеет никакого права, выносил ваши прогулки, поцелуи после обеда… всё выносил, но этого не вынесу… Я или он! Пусть он уедет отсюда, или я уеду! Жить я так более не в состоянии… нет! Ты сама это понимаешь… Или я, или он… Полно! Чаша уже полна… Я и так уже многое выстрадал… Сейчас же пойду с ним переговорю… Сию минуту! Что он, в самом деле? Ишь ведь он какой! Ну, нет-с… Это он напрасно так много думает о себе…

Грохольский наговорил еще очень много храбрых и язвительных вещей, но «сейчас» не пошел: струсил и устыдился. Он пошел к Ивану Петровичу три дня спустя…

Вошедши в его апартаменты, он рот разинул. Его удивили роскошь и богатство, которыми окружил себя Бугров. Обои бархатные, стулья ужасно дорогие… ступить даже страшно. Грохольский видал на своем веку много богатых людей, но ни у одного не видел такой бешеной роскоши. А какую безалаберщину увидел он, когда с непонятным трепетом вошел в зал! На рояле валялись тарелки с кусочками хлеба, на стуле стоял стакан, под столом корзина с каким-то безобразным тряпьем. На окнах была рассыпана ореховая скорлупа… Сам Бугров, когда вошел Грохольский, тоже был не совсем в порядке. Он шагал по зале, розовый, непричесанный, в дезабилье, и говорил сам с собою… Он, видимо, был чем-то сильно встревожен. На диване, тут же в зале, сидел Мишутка и потрясал воздух пронзительным криком.

– Это ужасно, Григорий Васильич! – заговорил Бугров, увидев Грохольского. – Такие беспорядки, такие беспорядки… Садитесь, пожалуйста! Вы извините меня, что я в костюме Адама и Евы. Это ничего… Ужасные беспорядки! Не понимаю, как это люди могут здесь жить? Не понимаю! Прислуга непослушная, климат ужасный, всё дорого… Замолчи! – крикнул Бугров, вдруг остановившись перед Мишуткой. – Замолчи! Тебе говорят! Скот! Ты не замолчишь?

И Бугров дернул за ухо Мишутку.

– Это возмутительно, Иван Петрович! – заговорил плачущим голосом Грохольский. – Можно ли бить таких маленьких? Какой же вы, право…

– А пусть он не ревет… Замолчи! Высеку!

– Не плачь, Миша, голубчик… Папа тебя больше не тронет. Не бейте его, Иван Петрович! Ведь он еще дитя… Ну-ну… Хочешь лошадку? Я тебе лошадку пришлю… Какой же вы, право… жестокосердный…

Грохольский помолчал и спросил:

– А как поживают ваши дамы, Иван Петрович?

– Никак… Прогнал… Без церемонии. Я бы их еще подержал, да неловко: мальчишка подрастает… Пример с отца… Будь я один, ну, тогда другое дело. Да и к чему мне их держать? Пф… Одна только комедия! Я им по-русски, а они мне по-французски… Ничего не понимают, хоть кол теши на голове.

– Я к вам по делу, Иван Петрович, переговорить… Гм… Дело не особенное, а так… два-три слова… В сущности, я к вам просьбу имею.

– Какую?

– Не найдете ли вы, Иван Петрович, возможным уехать… отсюда? Мы очень рады, что вы здесь, нам очень приятно, но, знаете ли, неудобно… Вы меня поймете. Неловко как-то… Неопределенные отношения какие-то, вечная неловкость по отношению друг к другу… Расстаться нужно… Необходимо даже… Вы извините меня, но… вы сами, конечно, понимаете, что в подобных случаях совместное житье наводит на… размышления… То есть не на размышления, а является какое-то неловкое чувство.

– Да… Это так. Я сам об этом думал. Хорошо, уеду.

– Мы вам будем очень благодарны. Верьте, Иван Петрович, что воспоминание о вас мы сохраним самое лестное! Жертва, которую…

– Хорошо… Только куда же всё это я дену? Послушайте, купите у меня эту мебель! Хотите? Она недорого стоит… Тысяч восемь… десять… Мебель, коляска, рояль…

– Хорошо… Я дам вам десять…

– Ну вот и отлично! Завтра же еду… В Москву поеду. А здесь жить невозможно! Дорого всё! Ужасно дорого! Деньги так и сыпятся… Что ни шаг – то и тысяча… Этак я не могу… У меня семья… Ну, слава богу, что вы у меня мебель покупаете. Денег все-таки больше будет, а то я совсем обанкрутился…

Грохольский встал, попрощался с Бугровым и, ликующий, отправился к себе. Вечером он прислал ему десять тысяч.

На другой день, рано утром, Бугров и Мишутка были уже в Феодосии.

Загрузка...