- Однажды к нам прилетела ласточка из Африки, из Южной. Как узнали? Очень просто - по кольцу. Обратите внимание, здесь представлены различные кольца, которыми кольцуют птиц... Обратите внимание, товарищи! Эти лосиные рога нашли в лесу наши школьники. А вот верхняя челюсть мамонта. Ее нашли на реке. Ребята прыгали с нее, думали, камень. Потом разглядели случайно...

Иван тихонько погладил шершавую кость. То же сделали другие.

- Этот каменный топор - эпохи неолита. Наша экспедиция нашла его в Сухове. А вот рыболовные крючки десятого, одиннадцатого веков... Обратите внимание, в наших водоемах водилась тогда необычайно крупная рыба!

- Да-а, - протянул кто-то рядом с Иваном, - рыбеха будь-будь!

Иван обернулся и даже вздрогнул от радости: рядом с ним стоял Коля-депутат, фалалеевский шофер.

- Коля!

- Никак Ванька моторихинский!

Коля молодой, прошлой осенью из армии. Коля культурно ходит - на работе всегда при галстуке. Машина у него самая большая - "Колхида". А почему "депутат"? Вот почему.

Однажды Коля зашел по делу в кабинет к председателю колхоза, Павлу Терентьичу. А того куда-то вызвали. Вот заходит Коля в кабинет и садится за Павла Терентьича стол. Мальчишество, конечно, но все же интересно, как это председатели за столом сидят. Оказалось, ничего особенного - как дома за обедом, так и тут. Только это наш шофер развалился на стуле - стук в дверь. Хотел Коля вскочить, да не успел. Дверь открывается - входит бабка. Бабка эта подходит к столу и говорит: "Мил человек, помоги. Который день прошу бригадира дрова подвезти из лесу - не дает лошадь, окаянный! Одна я осталась, сыновья на фронте погибли!.." Коля вскочил, успокаивает бабку: "Мамаша, не волнуйтесь, мне это пара пустяков!" Коля-то решил, она к нему персонально, как к шоферу, обращается. Итак, выводит Коля свою бабку на крыльцо, сажает в "Колхиду", едет с нею на указанное место, грузит дрова, привозит к дому, складывает, между делом чинит электроприборы, еще что-то по мелочам. Бабка шустрит, смеется, ставит на стол что бог послал...

А через несколько дней у председателя депутатский прием. Сидит Павел Терентьич в своем кабинете, ждет посетителей. Слышно, как муха летает, а посетителей не слышно. Павел Терентьич выходит в коридор - видит, сидят старухи. "Мамаши, - приглашает Павел Терентьич, - кто крайняя - прошу!" Старухи сначала молчат, но вот одна, самая вежливая, говорит так:

"Ты, батюшка, сиди работай, мы тебе мешать не будем, мы молодого депутата ждем". - "Какого еще молодого?" - удивляется Павел Терентьич. "А такого, с машиной. Большая машина! "Страхида"!" - "Постой! - говорит Павел Терентьич. - Ничего не понимаю. Какая "Страхида"?"

И тогда рассказывают Павлу Терентьичу про некую бабку Матрену, которой давеча молодой депутат дрова привез на своей "Страхиде"... "На "Колхиде"?!" - догадался Павел Терентьич. "На ей, на ей!" - закивали старухи радостно.

К вечеру про Колю-депутата знало все село. Коля на прозвище не обиделся. Напротив, ходил важный и важно, со значением улыбался.

* * *

...И вот сейчас Коля-депутат стоит рядом с Иваном Моторихиным в Дороговском музее и дивится на древние рыболовные крючки.

- Слушай, а рыба-то в древности глупая была...

- Почему? - спросил чернявый парень, Колин корешок, тоже фалалеевский, имя его Иван забыл...

- Как почему? На такой здоровый крюк только дура и клюнет!

Ивану приятно рядом с Колей. Свой! Наконец-то - свой! Приятно вдыхать запах его старенькой кожанки, смотреть, как откидывает он со лба вьющуюся соломенную прядь, слушать, как свободно ведет разговор.

В последней комнате музея на столе лежала большая амбарная книга "Для отзывов и впечатлений".

Коля сел за стол, раскрыл книгу на чистой странице, расправил ее широкой ладонью, оглядел перо, нет ли грязи на нем, и написал четким высоким почерком: "Сегодня мы посетили Дороговский музей, о котором раньше не могли и подумать. Это просто мысль, экзотика и даже больше. Шофер..."

Коля расписался. Передал ручку чернявому. Тот вывел жирно: "Крановщик..." Подпись была, как у Коли, неразборчива. Коля сказал:

- Давай, Моторихин.

Иван взял ручку. Написал имя, фамилию. От последней буквы пустил завиток вниз.

- Напиши, кто ты есть, - сказал Коля, - ученик такого-то класса.

Иван вздохнул про себя. Написал: "Ученик седьмого класса".

Ниже всех подписей Коля-депутат вывел аккуратно: "Жители села Фалалеево". Ну, а за это Иван готов был Колю расцеловать.

- Эй! - крикнули за стеной. - Айда волчат смотреть!

- Волчат! Волчат смотреть!..

Через окно Иван увидел, как, прыгая через несколько ступенек, бегут во двор ступинские ребятишки, как торопятся за ними взрослые.

- Айда и мы! - позвал Иван.

Коля-депутат шел через двор широким неторопливым шагом. Иван пошел так же. И почувствовал себя внезапно таким счастливым - да-да! - несмотря ни на что, счастливым! И решил: "Буду всегда так ходить".

На краю двора у дощатого сарая толпились ребятишки и взрослые. У боковой стены двое мужиков ладили большую клетку.

Вежливо раздвигая народ локтями, Коля-депутат пробился к самой двери. Спутники - за ним. Проем двери - от земли и по грудь Ивану - был забит досками. Верхом на загородке сидел мальчишка, Иванов ровесник, лохматый, с нахальными туманными глазами.

- Не пихайсь! Не ори! - Мальчишка обращался к толпе так, словно перед ним был один, но ужасно беспокойный человек. - Животным действуешь на нервы! Они у меня пугливые!

Иван протиснулся между Колей и крановщиком к самой загородке и, выпростав голову, раньше чем увидел что-либо, почуял: ой, тошнехонько! И нос зажал. А Коля-депутат сказал над ним непонятное слово, наверно заграничное, служил-то он в ГДР, научился там.

- Амбре-е! - сказал Коля-депутат.

В глубине сарая, тесно прижавшись друг к другу, на коротких и кривоватых лапах стояли два широколобых, широкогрудых щенка. Они в упор смотрели на Ивана. Рыжеватая их шерсть золотисто поблескивала в сумраке сарая. На полу валялось что-то страшное, черное, в красных пятнах. Баранья голова, что ли. А пол-то, пол...

Коля-депутат сказал:

- Что ж вы антигигиену развели?

- Чего, чего? - Мальчишка прищурился.

- Грязь, говорю, вот чего.

- А-аа, - протянул мальчишка равнодушно. - Это ничего. Это временно. Вот сколотят клетку, тогда уберемся... Ко мне! - грубовато-ласково позвал он волчат. Волчата еще плотней прижались друг к другу. Тогда мальчишка достал у себя из-под ног ведерко и стал им громко бренчать. Волчата мгновенно подскочили к нему. - Ха! - сказал мальчишка. - Знают, зверюги, обед.

Иван увидел: мальчишка опустил руку, и волчата наперебой принялись лизать ее. Иван подтянулся на перегородке, лег на нее животом, перегнулся и тоже протянул вниз руку.

- Эй! Эй! - ревниво прикрикнул мальчишка. Иван почувствовал на своей ладони горячий шершавый язык. И сердце забилось сильней.

- А как поймали-то? - спросил кто-то в толпе.

- Старуху убили, этих взяли, - неохотно рассказывал мальчишка. Дескать, объясняй тут всякому, надоело.

- А чего делать будете? В зоопарк повезете?

- В зоопарк! - Мальчишка хмыкнул презрительно. - Вырастим, чучела набьем для музея, панораму сделаем - "Волки вышли на охоту".

Коля-депутат свистнул: "Ну!" Иван переспросил:

- Убьете, да?

- Нет, живьем будем чучела набивать, - с издевкой сказал мальчишка.

- И сколько растить будете? - Это спросил крановщик.

- А не знаю. Пока взрослые не станут. - Мальчишка поднял над головой ведро. - А ну, слушай, разойдись, дай дверь закрыть!..

Ладонь у Ивана была вся мокрая, остро пахла псиной. Мужики за стеной дробно стучали молотками. Ивана опять замутило. Он отвернулся от сарая, поглубже вдохнул прямого ветра - раз, другой.

- Коля, - сказал Иван, - а Коль... Как же так... Почему сразу чучела не сделать, зачем растить?

- А какой интерес, - сказал Коля, - волчата, мелочь. Взрослые - дело другое. Волк! Сила!

Взрослые?.. Ну и что?

Одиночество, не раз испытанное Иваном в Ступине, снова охватило его. Одиночество среди толпы народу - веселого, шумного - не дай бог такого одиночества... Ветер гнал по широкому небу ярко-белые облака, леденил уши. Ровная кромка леса на горизонте нагоняла такую тоску! И дома эти, дорогие, тоже...

- Гады они, - сказал Иван, - растят-растят, а потом убивать...

- Ну? - Коля-депутат на ходу глянул в его сторону удивленно. - А свинья? А корова? Тоже ростим. А потом... - Коля на Ивановой шее показал, что "потом". Сильно показал, так что Иван долго шею тер.

Корова, свинья... Ну и что? Все равно гады.

Иван не мог толком объяснить себе, почему гады, но был убежден в этом и про себя повторял: "Гады, гады..." А вокруг гомонили, весело кричали, смеялись ступинские ребятишки.

А потом Иван внезапно увидел на дороге "Колхиду", высунувшегося из кабинки Колю. "Пока, Моторихин! Бывай!" Услышал рев мотора, осознал себя на другой стороне дороги и резко рванулся вперед, еще без ясной мысли, повинуясь только безотчетному - остановить!

- Коля!

"Колхида" качнулась и замерла, содрогнувшись всем корпусом. Мотор заурчал по ниспадающей, как недовольный, ленивый пес...

- Чего тебе?

- Коль, возьми меня, я в Фалалеево съезжу!..

- А как же... - Коля кивнул в сторону ступинского фургона. - Мать где?

- Я сейчас, я предупрежу, ты подожди только, ладно? Подождешь? А я завтра... Я завтра вернусь, молочной машиной!

Сообразил! Ай да Моторихин. Молочной машиной можно вернуться запросто. Она как раз проходит мимо Ступина утром, когда идет в райцентр. Не через само Ступино, а километрах в двух. Там тропка есть.

- Подождешь? Коль, подождешь?

- Чего канючишь! - закричал сердито Коля-депутат. - Марш! Одна нога там...

Иван догнал ступинских ребят, отвел в сторону Галю беленькую и сказал, глядя прямо в лицо ей:

- Я домой еду! - И повторил для ясности: - Домой! Завтра вернусь, молочной машиной! Зайди к бабушке, скажи: завтра, мол...

Он видел, как нарастал испуг в ее глазах, но так торопился, так беспокоился, что Коле надоест ждать его, так занят был собой и этим лихорадочным "еду, еду", громко стучавшим в голове и груди, что больше ничего не заметил, только удивился, почему рука его не свободна, стал дергать, а это, оказывается, Галя - держит его руку цепко, сильно...

- Чего ты?! - вырвался, побежал, на пути остановился: - Скажи завтра!..

А Галя так и стояла с нелепо вытянутой рукой, ни слова не сказав ему, даже и не сообразив, наверно, до конца, что происходит.

- Ванька, быстрей! - послышался Колин голос.

Иван Моторихин забрался в кабину, крановщик подвинулся, Иван устроился поудобнее на мягком сиденье, и "Колхида" пошла! По ухабам дорогим - пошла! Машину кидало вперед, назад, вбок, вверх, вниз... Иван хватался за сиденье, упирался в передок. "Еду! Еду!.."

- "Девки, девки, вы нас губите!.." - пропел крановщик и, выразительно поглядев на Ивана, захохотал. А Коля-депутат подхватил: - "Слишком строго вы нас любите, я к такому не привык!"

Иван вспомнил, как Галя ухватила его за руку, как не отпускала, как выдергивал он руку; понял, что происходило это у всех на виду, и, взглянув сейчас на себя и на нее глазами своих спутников, покраснел, выругался молча: "Дура!" - и тут же забыл про нее, словно наказал.

И Галя, и Дорогое, и Ступино - все отодвинулось, уступив место одному чувству: "Домой! Домой!"

* * *

Коля-депутат дал крюка на левый берег, в деревеньку, названия которой Иван не знал, а узнав - тут же и забыл. У Коли там недавно умер дядя, осталась тетка с тремя малышами.

Коля и крановщик, которого звали Сергеем, напилили тетке дров, а Иван Моторихин расколол их и сложил. Складывал он дрова вдоль глухой стены, до самой крыши; легли они плотно, полешко к полешку - как семечки в подсолнухе.

Потом обедали и слушали теткин плач. Тетка была еще молодая, как Иванова мать, даже чем-то похожа на нее, какой-то неуловимой повадкой, может быть, манерой вытирать руки - долго, старательно. Сходство это больно кольнуло Ивана - он пожалел тетку, как свою.

Он смотрел на тетку, а видел мать, уставшую после смены, всю пропахшую борщами да котлетами, неловко засыпающую на кушетке, и как свет бьет ей в глаза, а она спит, тяжело и неловко уронив набухшую руку...

Детишки вились вокруг Коли, дергали его за руки, лезли на колени, так что в конце концов Коля сгреб их всех в охапку. Веселая куча была! Даже тетка засмеялась. А самый маленький, слюнявый, все Ивана хватал за ногу и улыбался ему сквозь свои пузыри.

Стемнело. Коля-депутат пообещал тетке подбросить на будущей неделе мешок картошки, попрощался со всеми за руку, и "Колхида" отправилась восвояси.

До самого Фалалеева Коля молчал, курил, а когда с высокого холма, где дорога круто спадала в сторону реки, они увидели в сумерках горелую фалалеевскую колокольню, Коля сказал:

- Буду к нам перевозить.

- Как? - спросил Сергей, сразу поняв, о ком речь.

- Избу перевезем. Павел Терентьич разрешит. Я место присмотрел.

От этих Колиных слов Ивану стало опять грустно и одиноко, как днем. Коля в заботах: тетку перевозить решил. У всех свои заботы. Только до него, до Ивана, никому дела нет. У кого о нем голова болит? Никто не спросит даже, как живешь. Вот и Коля - за всю дорогу ни разу не спросил: "Ну, как ты там, Моторихин? Худо, наверно, а? Скучно? Домой охота? И нам тут без тебя несладко. Только соберемся, сразу тебя вспоминаем: жаль, Моторихина нет!.. Пусто без тебя, брат, совсем пусто. И вот что, Ваня, ты как хочешь, а мы тут с товарищами посоветовались и решили: перевезем тебя обратно в Фалалеево. Решительно перевезем!.."

Ничего такого Коля-депутат не спросил, конечно; и не подумал даже ни о чем похожем, а только притормозил у Иванова дома и молча подождал, пока тот спрыгнет в темноту.

- Спасибо, - сказал Иван.

Ответил ему Коля или нет - неизвестно, потому что мотор взревел - и "Колхида" пошла дальше вдоль села.

* * *

Еще в машине у Ивана мелькнуло: "Зачем поехал? Дома-то нет..." Теперь же, когда остался один на темной улице, сомнения его вспыхнули с новой силой. И затеянное так внезапно путешествие показалось сейчас никчемным, глупым...

Село было грустное, тихое, усталое. Редко где окна виднелись. В эти весенние дни колхоз обычно сажал скороспелку - опору свою и выручалку. Работали до темна, только чтоб добраться до коек.

В моторихинском доме тускло светилось одно окно - на кухне. У нового хозяина, Гуся Дутого, кто-то не спал. Неужели Ивану в своем-то доме, хоть и бывшем, не найдется места переночевать? Конечно, найдется! "Заходи, Ваня, - скажут, - заходи, дорогой, гостем будешь, скажи, чем тебя потчевать, где спать положить? Рассказывай, чего пожаловал?"

Нет, Гусю Дутому не расскажешь, не объяснишь, зачем приехал. Он не поймет. Один только человек поймет...

Иван шагнул в сторону дома, но остановился. А может, лучше не заходить? Переночевать тихонько у кого-нибудь на сеновале, на заре проголосовать за селом - и прощай! Никто и не узнает, что приезжал.

На улице, неподалеку, послышались голоса. Иван толкнул калитку и оказался на своем дворе. Встречаться ни с кем не хотелось: здоровайся еще, объясняй что к чему...

Сколько раз за долгую зиму мечтал он увидеть своих ребят, а сейчас только подумал о возможной встрече - замер за калиткой.

Прошли. В темноте прошли. И не понял, сколько людей было - двое, трое...

* * *

На ощупь знакомая улица в ночных своих очертаниях была неожиданна удивляла и даже пугала внезапными провалами, глубокими рваными тенями, острыми выступами. Придержав шаг, пошел тихо, соразмеряя ногу с дыханием. Старался угадывать, чьи дома. Когда это не удавалось, сердился: "Эх, афоня..." Почему-то вспомнил вдруг: "Он дикий" - и особенно горько пожалел себя в эту секунду. Прошел еще немного, вяло подумал: "Куда теперь?" И когда остановился, чтобы осмотреться, обнаружил, что стоит в двух шагах от школы, у самой школьной мастерской.

Если обогнуть мастерскую - справа будет дыра в заборе. В дыру пролезешь - рядом черный ход, а за углом - окошко директорского кабинета.

* * *

Взглянуть - другой мысли не было. Вряд ли Андрей Григорьич в школе. Время-то позднее.

Когда Иван пролез на школьный двор, ему показалось, что здесь еще темней, чем на улице, но стоило ему шагнуть за угол, как по глазам полоснуло ярким светом. А может, свет не был таким уж ярким, просто от неожиданности показалось.

Свет падал на двор ровным желтым клином. Длинные розовые занавески болтались на окне как попало, и Иван сразу разглядел меж них спину Андрея Григорьича - широкую, треугольную. Потом голову, кудрявую, черную, склоненную на левое плечо. Обычно человек, когда пишет, клонится вправо и левое плечо у него торчит вверх, а у Андрея Григорьича - наоборот.

Иван, осторожно ступая, подошел совсем близко к окну, заглянул, замер.

Пишет...

Запустил руку в волосы. Захватил в кулак, крепко.

Пишет...

Поднял ручку, поглядел на нее сбоку... Иван увидел профиль Андрея Григорьича - крупный нос, который как-то заслонял все лицо. Нос был хрящеватый, сухой, а самый кончик - шариком. Ноздри же круглые, неправдоподобно широкие.

Можно подумать, некрасивый нос. Однако это не так. Иван не смог бы этого объяснить, но стоило только увидеть нос Андрея Григорьича, чтобы понять: добрый, очень добрый человек.

И вот сейчас этот нос четко рисовался в просвете между криво висящими занавесками и, поглядев на него несколько секунд, в то время как Андрей Григорьич пристально смотрел на свою авторучку, Иван почувствовал в груди непривычное тепло, и мурашки, и какую-то щекотку, и стесненность, и, наконец, такое более или менее ясное чувство, что вот ему приятно, очень приятно стоять здесь и смотреть... А потом это чувство приятности обратилось вдруг в резкое, жадное и болезненно-горькое желание: б ы т ь б ы е г о с ы н о м! И тут же, сразу - обжигающий, пронзительный стыд, которого он тоже раньше никогда не испытывал и который можно объяснить только так: как если бы ты вдруг пожелал смерти близкому человеку. И жалость ко всем сразу охватила его: и к отцу, с которым он не попрощался после Нового года; и к матери, и к себе, и к Андрею Григорьичу, к этой его жесткой лохматой голове, и снова - к себе. Опять в груди защекотало, горячая волна подкатила к горлу, и Иван не удержался бы, если б в этот миг Андрей Григорьич не сделал неожиданного движения: он резко встал, потянулся, резко повернулся к окну (услышал? заметил?..), глянул на улицу. Иван так затих и затаился, что казалось, и сердце в нем не бьется. Потом Андрей Григорьич попробовал поправить занавески, но там, наверху, что-то заело, и они не двигались. Он снова сел за стол.

Пока все это происходило, слезная волна откатилась куда-то и больше не вернулась. Иван облегченно вздохнул, попытался вспомнить чувство, которое так смутило и устыдило его, но не смог. Тогда он совсем успокоился.

Он подумал: упустить такой случай нельзя, надо поговорить с Андреем Григорьичем, пока тот не ушел.

Черный ход был закрыт.

Тогда Иван обогнул школу, взбежал на крыльцо, дернул дверь на себя она подалась легко...

* * *

- Моторихин?! - Андрей Григорьич встал, протер глаза, будто после сна. А может, и в самом деле вздремнул за столом?

Иван стоял посреди кабинетика и улыбался. Сейчас ему казалось очень лихо огорошить директора своим появлением на ночь глядя.

- Вы... приехали?

Иван отрицательно покачал головой. Улыбка сама собой исчезла с его лица. И то, как она исчезала, самое ее движение, насторожило Андрея Григорьича:

- Как ты здесь?

- Я в Дорогом был, на экскурсии. Там Колю встретил... на "Колхиде"...

- Мать знает, что ты здесь?

- Нет. Вернее, да.

- Нет или да?

- Бабушке передали. Я утром вернусь. Молочной машиной.

- Дома был? Как Гусев встретил?

- Не заходил я...

- Прямо сюда?

- Сюда... - Иван смутился.

- Разобрал он, Ваня, избу свою, - сказал Андрей Григорьич, - а изба трухлявая. Где погнило, где древоточец поел... Короче говоря, на дрова - и то едва сгодится. Стал просить ссуду, чтобы с отцом твоим расплатиться, а ему отказывают, поскольку пьяница... Слушай, Ваня, - спохватился вдруг Андрей Григорьич, - а ночевать-то где? - И тут же заключил: - Негде.

Поглядел на часы, подумал, показал на диванчик в углу.

- Здесь будешь спать.

Потом долго и крепко стучал в дощатую стенку, прислушивался. Наконец там раздался шорох, кряхтенье, кашель. Вскоре вошел сторож дядя Гурий в заспанном пиджаке.

Иван удивился: как это он услышал стук - глухой ведь.

Андрей Григорьич поманил дядю Гурия пальцем, крикнул в самое ухо:

- Подушку! Два одеяла! Два! Сюда! - и показал на Ивана.

Дядя Гурий медленно, как-то осоловело перевел взгляд на Ивана, подозрительно, как тому показалось, оглядел его и направился к выходу.

- Не забудь, ему в самое ухо кричать надо. - Андрей Григорьич улыбнулся, вздохнул: - Ох, сторож... Знали бы в районе, что глухаря сторожем держу. Слушай, Ваня, - спохватился он, - ты небось есть хочешь?

- Хочу, - согласился Иван и сразу почувствовал, как сильно хочет есть.

- Сейчас я домой позвоню, чтоб принесли... - Андрей Григорьич снял трубку.

- Андрей Григорьич, не надо! У меня вот! - Иван поднял свой узелок. Так и не развязывал с самого утра.

- Ну, хорошо. Сейчас чайку соорудим.

Он порылся в тумбочке стола, вытащил электрический чайник, потом заварочный, сахар в банке из-под кофе, кружки. Подмигнул:

- Никому не говори, что у директора в тумбочке!

Иван весело кивнул. Опять ему стало спокойно, мирно. Надолго ли?

- Развязывай узелок, чего у тебя там? - с неожиданным интересом сказал Андрей Григорьич и отодвинул в сторону свою писанину.

Иван с готовностью развязал бабушкины припасы: хлеб, яйца вкрутую, огурцы соленые, две куриные ноги и конфеты "Малина со сливками" - восемь штук.

Андрей Григорьич, потирая руки, навис над столом.

- Здорово! Сейчас перекусим. Твое холодное, мое горячее. Идет?

- Идет! - сказал Иван радостно.

У Андрея Григорьича в кабинете два стола - оба маленькие, стоят буквой "г". Андрей Григорьич с одного стола смахнул книги, календарь, место очистил, ловко все расставил, разложил...

По коридору прошаркал дядя Гурий. Молча вошел в кабинет, не глядя на стол, прошел к диванчику, кинул на него постель: две подушки, три одеяла удивленно сосчитал Иван и с интересом глянул вслед дяде Гурию.

- В День Победы, Ваня, собрались мы вечером в школьной столовой, неожиданно начал Андрей Григорьич, тихо, не глядя на Ивана, - все работники школы, и сторожа тоже... Стали фронтовики по очереди вспоминать свое. Дяде Гурию дали слово. Он встал и заплакал. И оттого, что войну вспомнил, и оттого, что слово дали... Ну, вот что, давай-ка ужинать! - сам себя перебил Андрей Григорьич другим - веселым - голосом.

Сидели, грызли куриные ноги и молча улыбались друг другу, а рядом все громче выпевал чайник.

Андрей Григорьич чисто-чисто объел косточку, вытер руки газетой, потрогал нос, засмеялся и говорит:

- Ваня, а ты чего ж на Новый год не приехал?

Иван пожал плечами - с чего бы вдруг?.. И тут вспомнил Танькино письмо: "А мы думали, ты на Новый год приедешь..."

- Ты приглашение-то получил?

- Нет... - И аппетит сразу пропал, и вся радость угасла. - Какое приглашение?

- Посылали тебе - совет дружины, ребята... - Андрей Григорьич зорко глянул на Ивана и добавил: - Да ты не расстраивайся, у нас тут зимой неполадки с почтой были... - И, видя, что Иван совсем потускнел, совсем-совсем, и глаза потухли, Андрей Григорьич добавил: - Карнавал нынче неудачный получился, костюмов мало, поленились ребята, некому было первый приз давать...

Глубоко задумался Иван, так глубоко, что Андрей Григорьич подумал: "Слава богу, промолчал хоть про второе-то письмо". Второе посылали перед весенними каникулами, звали Ивана в Ульяновск. Его класс ездил. Прежний.

А Иван задумывался все глубже: он искал среди декабрьских дней тот, когда мать его обманула, прятала письмо, скрыла, - а в том, что письмо дошло до Ступина, он был совершенно уверен. Не то чтоб не верил он Андрею Григорьичу насчет неполадок на почте - просто убежден был: его письмо дошло.

И еще - он был уверен, что именно мать спрятала от него письмо. Она, никто другой. Отцу и в голову не пришло бы. Бабушке - тем более.

Зачем она так? Почему? Ну, съездил бы. Вернулся бы, конечно.

Она не хотела.

В который раз с незаживающей горечью Иван обнаруживал во взрослых эту способность: полностью подчинять себе, не спрашивая, не замечая, не видя, не желая видеть, отказываясь понимать...

И когда он снова поднял глаза на Андрея Григорьича, то прочитал во взгляде директора неловко запрятанную тревогу и усмехнулся про себя: "Эх, почта подвела..."

Андрей Григорьич встрепенулся, точно муху с лица согнал.

- Ваня, а стихи писал там?

- Нет.

- Чего так?

- Не хотелось.

- "Но мы идем дорогою отцов, они нас обо всем когда-то спросят!" Андрей Григорьич прочел стихи торжественно, а глаза его улыбались, и автор единственного стихотворения увидел в этих глазах снисходительную его оценку.

"Плохие стихи, - подумал он внезапно, - как я раньше не понимал".

Почему-то от этой безжалостной оценки Ивану стало легче. Странно, именно от нее.

Зазвонил телефон. Тоненький голосок на том конце провода звучал с обидой: "Папка, домой скоро?" (Машута, дочка Андрея Григорьича, семь лет.) "Скоро, скоро... А ты спать ложись, не жди. Что делаю? (Подмигнул Ивану.) Доклад пишу. Да. Мишка спит? Маму? Нет, не надо. Ну, спокойной ночи..."

Положил трубку и тут же снова поднял.

- Чуть не забыл про молочную машину... Алё! Это кто?.. А, добрый вечер. Лобов говорит. Просьба у меня: пускай молочная машина завтра к школе подойдет, надо одного человека подбросить в Ступино. Кого? Моторихина. Нет, нет, младшего. Ну, спасибо.

Разливая чай, кивнул:

- В восемь. Не промахнись.

- Ой, поздно! - схватился Иван.

- Хочешь, записку дам в школу?

- Нет, не надо...

"Только бы не спросил, как учусь. Только бы не спросил..."

Иван увел разговор от опасной точки - стал рассказывать минувший день: Дорогое, волчата, Коля-депутат...

Андрей Григорьич слушал внимательно, локти плотно упер в стол, ладони корзиночкой сцепил и положил в корзиночку подбородок. Услышав про волчат, Андрей Григорьич встрепенулся: "Неужто? Да разве можно так?.."

Иван подтвердил: да, мол, точно, хотят сделать панораму...

- Это нечестно, - твердо сказал Андрей Григорьич, - нечестно, понимаешь? Другое дело - взять взрослого волка в облаве, в бою, в погоне... А так - нечестно. - И вдруг - без всякого перехода - спросил: Как учишься?

Сказать "хорошо"? Было такое желание. Иван заранее решил соврать, если Андрей Григорьич спросит. Но в эту минуту с неожиданной для самого себя злостью сказал:

- Не хочу я там учиться. Не буду. Мы в город скоро переедем. Отец уже в городе.

Андрей Григорьич приподнял брови: "Вот как?.." Стал рисовать на своем докладе квадратики, треугольники, соединяя их линиями, пока не получилась запутанная картинка. Потянулся, бросил карандаш.

- В город... Это хорошо. Я пять лет прожил в городе... - Помолчал, поулыбался своим мыслям. - Бывало, посылочку с картошкой подбросят из деревни - в общежитии пир горой! Картофельный дух - на весь коридор!

Андрей Григорьич выдвинул средний ящик стола, долго рылся там, искал чего-то, все бумаги переворошил и наконец: "Слава богу, нашел! Думал, потерялась..." - сунул Ивану старенькую фотографию. На фотографии - в шинельке с мятыми плечами, в кепочке с закрученным козырьком - был... неужели он? Едва ли. Однако... Иван поднял глаза - Андрей Григорьич кивнул, улыбаясь, - значит, он.

Да, теперь Иван видел - это Андрей Григорьич.

Э, а на кого он тут похож? На кого-то сильно похож... На кого же?

Хорош был... Щеки пришиты одна к другой, нос торчит, будто семафор, шея худая, длинная, обмотана шарфом раз пять... Глаза - неулыбчивые...

На отца своего похож, вот на кого! На старика Лобова. На того, что конюхом служил когда-то у фуражира...

Старик Лобов... Это он по утрам или с обеда медленно шаркает из дому на самое людное место, к промтоварке, и там, у крыльца, сидит на сосновом пеньке, опершись о суковатую палку, отвечая мелкими-мелкими кивками на бесконечные приветствия сельчан. Сидит долго, покуда не появится сноха, черноглазая Елена Сергеевна, счетовод. Она уводит старика домой, по дороге выговаривая ему тихо и коротко. А на следующий день он снова сидит на своем любимом пеньке, как будто напоследок досыта хочет наглядеться на общую жизнь...

Долго Иван не мог оторваться от фотокарточки. Дивно все-таки: паренек на старика похож...

Иван опять посмотрел на директора. Тот словно ждал его взгляда.

- Это после болезни. Я на втором курсе был - упал, понимаешь, в бане головой на каменный пол. Ну, обморок. Врач приехал, поглядел: "Типичное недоедание". Теперь хорошо в городе, всего вволю. Театры, кино... Я рад за тебя.

Что? Рад? Это как же так? Почему рад?..

- Послушай, Ваня, ты мне вот что скажи... Уедешь в город, ладно. А письма в Ступино будешь кому писать?

- В Ступино?..

Иван растерялся. "Намекает, что сюда не писал. И правильно. Мог бы написать".

Чувство неожиданной вины было тем сильнее, что к нему прибавлялась досада на себя: "Не догадался, афоня! Они вон приглашение выслали, да и Танька Лапина, хоть и не сама на письмо решилась, тоже в счет..."

- Ну, так что ж, - спросил Андрей Григорьич, - никому, значит? - И прищурился - как прицелился.

- Бабушке напишу, - сказал Иван и опустил глаза. Не бабушка - Галя была перед ним - держит за руку, не отпускает, а он рвется от нее, выдергивает руку... И вот удивительно: воспоминание об этом было приятно и волнующе, тешило и тревожило.

- А больше никому? - Андрей Григорьич по-прежнему держал Ивана под прицелом.

Иван помотал головой. С чего бы это - писать ей. И так хороша будет.

- И то слава богу, - сказал Андрей Григорьич, - а то я боялся "никому!" скажешь. Хорошая бабушка у тебя?

- Хорошая, - кивнул Иван, - партизанам помогала.

- Ну! - воскликнул Андрей Григорьич. - Расскажи. - И откинулся на стуле, готовясь слушать.

Как он слушал! Глаз не сводил с Ивана, пока тот не замолчал. Потом погладил ладонью стекло на столе, тронул бумаги, решительно отодвинул их и сказал:

- Счастливый ты. - И, увидев, что Иван не понимает его, добавил: Бабушка у тебя. И вообще... Сколько еще узнаешь всего! Всюду люди! Счастливый. А я вот... бабушку свою не расспросил в срок... Прособирался...

- А там один партизан был, Федоров Никифор. Ох, смелый! - разохотился было Иван...

Бесшумно, будто тень, возник дядя Гурий. Серая щетина на его помятом, сонном лице торчала во все стороны. Он прохрипел:

- Активисты... Спать пора.

* * *

После ухода Андрея Григорьича Иван внезапно почувствовал, как сильно устал. Сел на диванчик, скинул сапоги и, не раздеваясь, прилег. Прилег и тут же провалился в глубокий сон.

Снилась Ивану музыка. Грозная. Больно резала по ушам, и непонятно было - где, кто играл?.. Среди музыки вроде как автоматы трещали или пушки ухали.

Сон был странный - без видений. То есть, может, они и были, но их Иван не запомнил. Музыка играла то громче, то тише, а потом загремела так резко, что Иван проснулся. Секунду соображал: где он? И когда сообразил услышал за стеной радио. Репродуктор в коридоре был старый, музыка вырывалась из него с трудом и дребезжала так, словно пустые бидоны везли по булыжникам.

Иван встал, открыл дверь в канцелярию. На голом секретарском столе, с головой укрывшись ватником, мирно посвистывал дядя Гурий.

Иван вышел в коридор, выключил радио. Музыка замолчала нехотя, музыкальный след медленно растворился в пустой школе.

Когда Иван шел обратно в кабинет, дядя Гурий сидел на столе и ожесточенно, скрипуче чесал щетину на щеке. Вид у него был мрачный, на Ивана он глянул исподлобья, осуждающе, потом слез со стола, накинул на плечи ватник и, бормоча что-то, пошел в коридор. Иван услышал, как открылась входная дверь и сразу захлопнулась: дядя Гурий пошел в обход...

Тут Иван сообразил, чем недоволен старик: помешали кемарить. Радио-то недаром гремело - для начальства. Мало ли, проверять пойдет... А школа не спит!

Опять Иван подивился: старик-то глухой, а узнал, что радио выключили...

Размышляя о странной глухоте дяди Гурия (не без подозрения, что глухота эта мнимая), Иван совсем расхотел спать. Он оглядел кабинетик Андрея Григорьича. Всюду - на этажерке, на шкафу, на полке, на окне, и даже на полу - громоздились книги и журналы. "Неужто все прочел?" думалось Ивану. Судя по обложкам, скучищи в этих книгах!

Иван чувствовал, что в нем с самого пробуждения поселилось что-то легкое, ясное.

Причина этому была не в том, что Иван ушел от тяжкого сна. Нет. Он поискал причину и вскоре нашел ее. Была она в последних словах Андрея Григорьича: "Молодец ты все-таки, Ваня, что приехал. Молодец. Я письма твоего ждал, и жданки кончились. А ты взял и приехал. Выучишься - насовсем приезжай. Во дело будет!"

И еще вот какую вещь сказал Андрей Григорьич, уходя: "Ты, Ваня, думаешь небось - все про тебя забыли, один ты бедный, и прочее. А ты поразмышляй о других людях, о взрослых, например. Да-да, не только о себе. У них работа, семья, ответственность... А вдруг тоска найдет? А если потянет куда-то? У тебя тоска бывает?" Иван пожал плечами - кто ее знает, тоску эту. Книжное что-то. Даже неловко подумать про себя: "У меня тоска..." "Не бывает у тебя, значит, тоски", - задумчиво сказал Андрей Григорьич. Иван завозился на стуле - неприятно, когда тебя чего-то лишают, вроде как ты хуже других... Хоть и тоска это, а все-таки неприятно. "Будет еще, - успокоил Андрей Григорьич. - Все будет: тоска, любовь..." Иван нахмурился: "Ну, повело..." "А что думаешь, будет, - повторил Андрей Григорьич, - все будет. А потом - раз - и пропадет..." Он пристально смотрел на Ивана, и непонятно было, всерьез или шутит. "Была, была любовь и вдруг пропала. Что делать?.. Понимаешь? Ничего ты еще не понимаешь, афоня! - Андрей Григорьич засмеялся и мягко подтолкнул Ивана к диванчику. - Спи, афоня!.."

"Афоня" - это такая привычка у Андрея Григорьича. Если на уроке кто плохо отвечает или на стадионе во время игры промазал и тому подобное, Андрей Григорьич обязательно скажет: "Эх ты, афоня!.."

* * *

Сон ушел. Иван полистал календарь, почитал записи: "Завтра день рождения у З. О.". Зинаида Осиповна, догадался Иван, по рисованию. "Сказать Боре насчет фанеры". Боря - завхоз. "Книги для нагр.". Ясно, для награждения. Конец года - всем хорошистам и отличникам будут подарки. И ему дарили, дело знакомое. Дарили...

Отодвинул календарь. Поискал глазами - чем бы еще развлечься? - и увидел на шкафу рулон бумаги. Достал, развернул, а это, оказывается, план школьного участка. Иван разложил его на столе, прижал пепельницей, книгами. Красиво вычерчен, аккуратно. Вот школа, а вот вам и пристройка физкультурный зал - и актовый рядом. А здесь что за квадратик? Мастерские! Теплица вот... Сад... Тут старая береза должна быть - за тиром. И сарай колхозный. Здесь он и присмотрел когда-то место для бассейна...

Иван взял из пластмассового стакана красно-синий карандаш и поставил красную точку на месте бассейна. Этого ему показалось мало. Он вспомнил, как выглядел в кино бассейн: если бочку распилить вдоль и половинку положить на землю - получится как раз тот бассейн.

Синим концом Иван нарисовал на плане бассейн. Ниже написал: "бассейн". А выше, там, за стадионом, где на самом деле была гора, а на горе - дорога, а за дорогой - поля, а над полями - небо, так вот, выше всего, на месте неба, Иван нарисовал самолетик и, подумав, - парашюты: красный, синий... красный, синий... красный, синий...

Когда последний раз он ездил с матерью в город, они опоздали на рейсовый автобус - и пришлось им "голосовать" на шоссейке. Подвезла их личная "Волга". Они вовсе не ей семафорили - ну, какой дурак будет проситься в личную "Волгу"? - а она взяла и остановилась. "Вас подвезти?" Мать даже языка лишилась от удивления, только кивнула.

Хозяева были пожилые. Пожилой за рулем сидел молча, а пожилая все головой крутила: "Ах, какие березы! Чудо! А вороны, какие вороны! Былина..."

"Москвичи", - снисходительно подумал тогда Иван и задремал на мягком сиденье. Проснулся перед самым городом и, взглянув в окошко, увидел маленький урчащий самолетик, который на глазах отставал от их машины. Иван обернулся: в прямоугольнике заднего стекла один за другим вспыхнули четыре парашюта. Он подумал: "Хорошо проснулся - вовремя!"

Иван рисовал парашютики над школьным стадионом - восемь, десять, двенадцать...

В ту поездку, помнится, мать ходила с ним в универмаг - выбирать отцу рубашку. Все вздыхала, откладывала в сторону, просила еще показать. Не из-за денег откладывала, нет! Говорила: "Эта не пойдет... И эта... А ты, Ваня, как думаешь?" Что он думал? Пойдет, не пойдет... Ничего он не думал.

В универмаге ему не понравилось - душно, толчея. Зато понравилось на крепостном валу.

Он долго сидел там, ожидая мать, смотрел вниз и по сторонам. Глазам открывался просторный горизонт, вдоль которого, чередуясь, торчали трубы заводов и небольшие темно-зеленые рощи. Параллельно горизонту, хищно выпустив шасси, шли на посадку самолеты.

Рядом высился собор, окруженный церковками, словно мать празднично одетыми детьми. Вечерело, и собор все время менялся, потому что менялось освещение. Иван с удивлением наблюдал, как собор багровел, коричневел, и тогда проступала вдруг брусничная кладка с белыми черточками спайки между кирпичами. Синие купола спорили с синим же - но по-другому синим - небом. А главный медный купол, как только солнце скатилось за город, потемнел, потускнел, и сам собор тотчас стал черноватеть...

На валу ветер гулял со свистом, а через парк, по дороге к Кремлю, медленно, будто устало, бежали парни в тренировочных костюмах. Они долго разминались у белокаменных палат. Один выжимался на руках, положив ноги на чугунную пушку, что стояла у входа в собор.

И наконец, последний, нижний ярус, где особенно быстро сгущался вечер. Это было городское предместье - низина с небрежно разбросанными по ней разноэтажными деревянными домишками.

Там, под земляным валом, шла терпеливая тихая жизнь. Затейливые лесенки спускались в низину. Мелко расчерченная сеть огородов походила на лоскутное одеяло. Горели костры. Дымилась прошлогодняя ботва. Мужчины и женщины отдыхали, опершись на лопаты. Картошка на зеленой траве... Транзистор рядом...

Иван смотрел и дивился: "Надо же - город, а тоже картошку сажают". Оттуда, снизу, достигал до него почти бесцветный дым, запах которого и тревожил и успокаивал одновременно.

Таким увидел он прошлой весной этот город, в котором предстояло ему скоро поселиться.

...А рубашку-то отцу купили все же. Красивую - в голубую и серую клетку. Отец был доволен. Носил, похваливал. Потом залил мазутом. Мать ругалась.

А м о ж е т, у н и х л ю б о в ь п р о п а л а...

Как же тогда жениться? Заженишься, дети пойдут, и вдруг - любовь пропала...

Иван подумал: а на ком бы он хотел жениться? И вышло - ни на ком, кроме что Таньки Лапиной, да и то любовь к ней у Ивана уже пропала. А ведь было... Было!

...Однажды в фалалеевскую школу приехал фотокорреспондент из города заснять для газеты лучший класс. Ему назвали Иванов класс. Он вывел всех на стадион и велел построиться в одну шеренгу, а сам отошел в сторону перезарядить аппарат. Зарядил, повернулся к рябятам - рыжий, веснушчатый, толстый - да как закричит: "Вы что в самом деле! Как построились?!" Никто ничего не понимает - построились в шеренгу, как просил: сначала, конечно, девочки, потом, конечно, мальчики. Чего кричит? Рыжий командует: "Разойдись! Построиться по росту! Вперемежку! Девочка - мальчик! Девочка мальчик!.." Ребята стоят, мнутся. Он спрашивает тогда тихо, как у больных: "Вы что, никогда так не строились?" Надька Баринова отвечает за всех: "У нас и в заводе этого нет!" - "Ну, так будет в заводе!" - кричит Рыжий и хохочет.

Иван Моторихин, стоя в мальчишеской шеренге, уже прикидывал, как бы ему исхитриться и стать рядом с Танькой Лапиной, чтоб на фотокарточке выйти рядом... И когда все топтались, не решаясь первыми занять места в непривычной шеренге, он поглядывал на Таньку, ожидая от нее - не взгляда, нет! - какого-нибудь - не знака, нет! - движения чуточного... А Танька топталась среди девчонок, хохотала с ними заодно и даже не думала глядеть в его сторону.

Корреспондент рассердился, начал сам ставить в шеренгу. Возьмет мальчишку за плечи - поставит. Возьмет девчонку - поставит. Опять мальчишку...

Что тут Иван пережил! Как быть? Сказать Таньке: "Станем рядом?" Стыдно. Самому стать рядом с ней? Засмеют! Ждать, когда за плечи возьмут?

Пока переживал, и до него очередь дошла. Корреспондент своими железными клещами схватил его за плечи и вставил между Надькой Бариновой и Веркой Пашиной. Да еще отступил на шаг, да еще прищурился: "Как в аптеке!"

Иван вытянул шею и осторожно глянул в Танькину сторону. И вдруг поймал ее взгляд, такой же, как у него - робкий, прячущийся, такой же растерянный. И хотя взгляды их тут же отстранились друг от друга, словно испугавшись своей нечаянной откровенности, он целый день берег в себе это мгновение и ходил удивленный, даже дурной какой-то.

...Парашютики летят над стадионом - синие - красные... синие красные... синие - красные... Опускаются, покачиваясь, на траву. Освобождаются от своих пут парашютисты. Мягко ступая по траве, шагают по школьному саду между яблонь. Плечи их задевают за яблони - и осыпается с яблонь цвет. Иван Моторихин тоже шагает. Высокий, широкоплечий. На голове гладкий кожаный шлем, на плечах - скрипучая кожанка. Яблони доцветают, на грядках зеленеют какие-то всходы, и Танька Лапина в своей танцевальной юбочке поливает их из лейки. Вода дрожит в воздухе, и Танька открыто улыбается ему, а он ей, и ничего не пропало у них, наоборот - все еще впереди. Они берутся за руки и, медленно, очень медленно ступая, идут по саду, мимо теплицы, за окнами которой много добрых, улыбающихся лиц - не разобрать, кто да кто, - и выходят на главную колхозную улицу, а навстречу им бегут собаки - много собак. Они прыгают, лают, играют друг с другом, ласково виляют хвостами...

Иван оборачивается к Таньке и вдруг видит, что это не Танька совсем, а Галя беленькая! Он хочет выдернуть свою руку из ее руки, но не может, она держит крепко. Он дергает, дергает руку, ему больно - и он... просыпается.

Потер затекшую руку, тупо глядя на школьный план, по которому летели парашюты. Синие, красные...

* * *

Школа, такая раскаленная днем, вздрагивающая от сотен шагов и голосов на переменах, напряженно и где-то глубоко кипящая во время уроков, точно лава под безмятежной поверхностью земли, - школа медленно остывала к ночи, и если прислушаться, если хорошенько прислушаться...

Неожиданное щелканье старых половиц...

Неприметное дневному глазу и слуху пошатыванье и скрипенье усталых лестниц...

Дрожанье утлых стекол в коридоре второго этажа, где их давно пора укрепить гвоздиками, потому что прежние поржавели и выпали...

Старый дом равнодушно хранит в своей долгой деревянной памяти всех, кто когда-то учился здесь. Не их ли шаги, голоса, бездумные движенья вплетены в его неясное ночное бормотанье?

Старый дом, старые скрипы и вздохи, которых годами никто не слышит, кроме школьных сторожей, но сторожа - сами люди старые, они привыкли прислушиваться к себе - к своим собственным скрипам и вздохам.

Школьному дому повезло - в нем заночевал Иван Моторихин.

Он лежал и слушал.

Когда слушаешь ночной старый дом - ни о чем не думай. Ничего и понимать не надо - только слушать, слушать, слушать... И постепенно ты станешь как бы частицей этого дома и, точно капля воды в стакане, будешь испытывать все, что испытывают остальные капли.

А как волнуешься, как замираешь, как ненасытно и напряженно ждешь: вот... сейчас... что-то... скрипнет...

И когда в этом ночном бормотанье прозвучала очень далекая, но ясная и необычайно звонкая нота, Иван сразу определил: это не здесь, это оттуда. "Оттуда" - значит извне.

Днем этот звук раздавался часто, но всегда возникал на фоне сильных голосов дня, а кроме того, был такой привычной его приметой, что никто и внимания не обращал. Только сейчас, ночью, Иван впервые услышал его по-настоящему - в чистоте и полнозвучии, во всей его печально-задумчивой интонации - голос парохода с большой реки. Голос этот прозвучал три раза и каждый следующий раз в нем прибавлялось печальной дрожи и протяжности.

Надо только представить себе, как это далеко, и мысленно пробежать весь путь от Фалалеева до широкой и неустанно несущей свои воды большой реки, и сколько между ними сел и городков, и сколько людей спящих, и сколько неспящих, и какие они, и о чем думают и чего хотят, от чего тоскуют, и пропала у них любовь или только еще сбудется...

Впервые в жизни так болезненно и ярко он ощутил огромность мира и свою затерянность в нем, и вместе с этим ощущением к нему вернулось состояние одиночества, испытанное несколько раз днем. И состояние это было сейчас таким сильным, словно все дневные порции одиночества, полученные им нынче, сложились вместе. Мать, отец, ступинская школа с Федоровым и Галей беленькой, бабушка и дядя Володя, которого как-то странно было называть дядей, даже про себя... И Андрей Григорьич с его добрым носом и жесткими кудрями, как у Гильома Каля, - все, все были сейчас по одну сторону какого-то водораздела, а по другую - он, Иван Моторихин...

Иван вышел в коридор. Там тускло горела маленькая лампочка и боролись два запаха - уборной и хлорки. Иван подошел к щиту с фотографиями. Стал искать пустое место со следами фотоклея и лохматых обрывков бумаги. Не нашел. Еще раз пробежал взглядом по глазастому ряду - нет. Все места заняты. Тогда стал вспоминать, где же была его фотография... Вспомнил: третий ряд сверху, пятая слева.

На том месте красовалась теперь физиономия Мухиной Ольги, из шестого "б". Челочка, отчесанная от остальных волос тщательно - до ровной белой полоски. Глаза хитрые - лисонька! А рот добрый. Добрый, но тоже хитрый: хитрая Ольга, но добрая. Добрая, но хитрая.

А чувство одиночества не проходило. Наоборот, становилось все острей. И дело не в том, что вместо него тут Мухина Ольга, хотя это тоже по-своему грустно... Нет, не в том дело. Он сам не мог бы ясно объяснить этого чувства, но суть его была в том, что вот - черпнули вы из реки ковшом, а ямки не осталось: река все покрыла. Опять черпнете - покроет, и ровная гладь реки ничем не напомнит о вашем ковше...

Иван снова вошел в кабинет, лег на диванчик, сунул голову в подушку, вдохнул слабый запах дезинфекции, который его еще больше растравил, и наконец заплакал. Все слезы, что копились в нем целый день, а быть может, и дольше, сейчас выливались легко и обильно. Он плакал, не сдерживая себя, не испытывая страха и стыда, - некого было бояться и стыдиться.

А когда выплакался - заснул глубоко, без сновидений. Последнее, что мелькнуло в сонном тумане: рыжеватые, коренастые волчата, тесно прижавшиеся друг к другу в углу сарая...

* * *

Иван проснулся оттого, что кто-то сильно тряс его за плечо. С трудом разлепил глаза - над ним дядя Гурий! Серой бороды на его маленьком лице за ночь стало еще больше. Острый нос, тонкий рот и зеленоватые размытые глазки - все терялось среди ершистой щетины. Даже из ушей она торчала густыми пучками, словно ее туда нарочно запихали.

- Вставай, активист, - прохрипел дядя Гурий, - время.

И тут Иван заметил у него в руке сапоги. Свои собственные сапоги. Но не то главное: он заметил новенькие резиновые каблуки и набойки!

Иван поднял глаза на дядю Гурия. Тот стоял и почесывал свою щетину указательным пальцем. Глазки его совсем сузились, и в них, как показалось Ивану, замерло ожидание.

- Спасибо, - пробормотал Иван и вспомнил, что дядя Гурий не слышит его. Тогда он усиленно закивал: спасибо, мол, спасибо...

Щетина на лице дяди Гурия поползла в разные стороны.

- Носи, активист...

Иван выскочил в коридор, глянул на часы - полвосьмого!..

Он побежал на стадион. В подновленных сапогах бежалось ладно и упруго. Иван чувствовал приятную тяжесть новых каблуков и с удовольствием ставил ногу на пятку.

Утро было тихое, солнечное, безветренное - обещание бодрого, полновесного дня. Иван стоял на самом взгорке, около трибун, и жмурился от солнца. Отсюда было хорошо видно вокруг. И школа, и колокольня за нею, и дорога на том берегу, и поля - горбами, будто волны, а по ним уже ползут трактора... По кромке ближнего поля, что справа, идет узкая пологая дорожка. Это дорожка из Тиунова. У тиуновских своей школы нет, они учатся в Фалалееве. И вот сейчас - подошло время - потянулись тиуновские в школу.

Сначала показалась на дорожке подвода. Мерно потряхивая задом, тянет ее вороная кобыла. Освещенный солнцем бок ее кажется ярко-белым. На подводе - мал мала меньше, с портфелями, сумками, в ярких пальтишках. Подвода движется медленно и почти бесшумно, словно мир еще не проснулся и все происходит в полусне. Чуть слышен скрип колес, да время от времени негромко фыркает Ночка. Так зовут тиуновскую кобылу - Иван не раз кормил ее хлебом и сахаром.

Потом в кадр его зрения - а он все время смотрит в одну точку вплывают велосипедисты. Именно вплывают и, не обгоняя друг друга и подводы, плавно движутся по тиуновской дорожке.

Велосипедисты едут гуськом, и на солнце вспыхивают спицы, будто искры сыплются с колес. Портфели приторочены к рамам, багажникам. У некоторых вдоль рам еще лопаты привязаны, - значит, догадывается Иван, сегодня работа после уроков. Или березы сажать, или летний баз строить...

Иван представляет себе: вот сейчас велосипедисты доедут до конца тиуновской дорожки, повернут налево, проедут вдоль школьного забора и - в калитку. А школьная калитка хитрая, в нее не каждый на колесах въедет. Калитка эта с такой загогулиной, вроде кармана, так что сначала надо вывернуть руль в одну сторону и тотчас, без промедления, - в другую.

Тиуновские - мастера. Они не спешиваются у калитки.

Тиуновские к самой школьной двери подъезжают и уж там спрыгивают.

Ну, вот и пешеходы показались. Эти группами идут - трое, четверо, пятеро...

Когда идут девчонки, да еще кучно, издали кажется, будто букет плывет по дорожке. Головные платки зеленые, желтые, синие.

И снова велосипедисты.

И снова пешие.

Так стоял Иван Моторихин на взгорке, глядел на тиуновских. Одного даже узнал - по велосипеду: у того на раме ярко-красное кресло приделано, для младшего брата. Но кричать приятеля Иван не стал, а тем более - бежать навстречу. Он твердо решил: ни к чему встречаться. Слишком долго объяснять, зачем приехал да почему уезжает.

На улице, за школой, прогудела два раза машина. А потом еще раз дли-инно. Иван забрался на трибуну: из-за школы выглядывала серебристая молочная цистерна.

"Ну, пока, Фалалеево. Прощай..."

Загрузка...