1978 ГОД, 27 НОЯБРЯ
Такая надпись сделана на одном из блокнотов, который я обнаружил в своем архиве. Это знаменательная дата в моей политической карьере. 27 ноября 1978 года — понедельник, день Пленума ЦК КПСС, на котором меня избрали секретарем ЦК.
Трапеза с неожиданным концом
25 ноября я прилетел из Ставрополя в Москву. А в воскресенье часов в 12 оказался на юбилее у моего земляка и друга еще по комсомолу Марата Грамова. Ему исполнилось 50. Это, конечно, был повод для встречи друзей. На Малой Филевской улице в новом доме, в квартире на 4-м этаже, собрались несколько человек, в основном ставропольцы. Как у нас такие даты отмечаются, известно. По-русски — широко, с обильным угощением, дружеским разговором, с шуткой и песней. А на этот раз встретились к тому же люди, давно знавшие друг друга. Трапеза началась с традиционных тостов. Но поскольку это был круг друзей, то они звучали и искренне, и нестандартно. Настроение у всех было приподнятое, в том числе у юбиляра. Ну что такое 50 лет! Это еще даже не полдень!
За тостами пошел разговор. Говорили, в частности, о том, кто заменит скончавшегося Кулакова на посту секретаря ЦК КПСС.
Мы, областные секретари, члены ЦК, обычно знали, как говорили тогда, «кто на подходе». Иногда с нами по таким вопросам советовались. На сей раз консультаций не было.
В застолье прошло несколько часов. А в конце дня выяснилось, что меня тщетно целый день разыскивают сотрудники Черненко. Оказывается, со мной хотел встретиться Леонид Ильич Брежнев. Позвонили в гараж Управления делами ЦК, выяснили, что Горбачев вызывал машину, нашли шофера, который меня отвозил по адресу Грамова. В середине дня позвонили на квартиру. Никто из сидевших за столом не обратил внимания на телефонный звонок. А сын Грамова на просьбу пригласить к телефону Горбачева ответил — «не туда попали»…
Прошло еще два-три часа. И уже где-то около 6 часов приехал еще один ставрополец и сказал, что в гостинице всех поставили на ноги — ищут Горбачева.
Я набрал номер телефона, который мне сообщил приехавший земляк. Ответили из приемной Черненко: «Вас вызывает Генеральный секретарь. Нас с работы повыгоняют…» «Хорошо, сейчас приеду», — успокоил того, кто звонил.
Надо сказать, нравы того времени были таковы, что выпивать приходилось не так уж редко. Правда, у меня пристрастия к алкоголю не было никогда. Поэтому и на сей раз мое состояние было вполне нормальным. Но все-таки известная, я бы сказал, неловкость присутствовала. Оказавшись в кабинете Черненко, я в шутливой форме сказал: «Знаете, сошлись земляки, посидели, поговорили…» Константин Устинович шутки не принял и без всяких предисловий сообщил: «Завтра на Пленуме Леонид Ильич собирается внести предложение об избрании тебя секретарем ЦК партии. Поэтому он и хотел встретиться с тобой».
Многозначительное напутствие
Отношения у нас с Константином Устиновичем были на тот момент неплохие: как первый секретарь крайкома я поддерживал с ним регулярный контакт и решал многие вопросы, связанные с нашими заботами. Можно было надеяться на достаточно откровенный разговор. Но эта беседа сильно отличалась от всех предшествующих.
В нашей среде знали Черненко как человека малоразговорчивого — многие называли его молчуном. Таких людей нередко воспринимают как сдержанных, даже скромных, на их фоне люди иного склада и темперамента, вроде моего, могут казаться претенциозными. Но все же симпатии мои на стороне открытых людей. «Тихонь» типа Черненко я воспринимаю настороженно, под их кажущейся скромностью может скрываться самое неожиданное.
Я высказал сомнение: достаточно ли продумано решение о моем избрании. Сказал, что знаю ситуацию в сельском хозяйстве, но не уверен, смогу ли сделать то, в чем сейчас нуждается деревня. Черненко выслушал и возразил своеобразно: «Леонид Ильич исходит из того, что ты на его стороне, лоялен по отношению к нему. Он это ценит».
Мои отношения с Брежневым были ровными, деловыми, но отнюдь не близкими.
Я намеревался продолжить разговор, но Черненко прервал:
— Раз Леонид Ильич пришел к этому выводу, никаких разговоров быть не может.
Я попытался сказать, что дело это тяжелое, надо очень многое менять. По Ставрополью знаю, как непросто даются перемены. На это прозвучал неожиданный для меня ответ:
— Да брось ты! 235 миллионов тонн хлеба собрали, а ты все — тяжело, тяжело! Знаешь что, делай то, что делал Кулаков, вот что я тебе скажу.
Я понял, что речь идет не просто о сельском хозяйстве. Роль Кулакова в Политбюро, его близость к Брежневу мне были известны.
— Вы знаете, Константин Устинович, с Кулаковым мы в последнее время много спорили. — Но эта реплика не изменила направленности беседы.
— Хорошо, я тебя понял. Решения по сельскому хозяйству ЦК принял крупные. (Он, видимо, имел в виду решения июльского Пленума ЦК КПСС 1978 г.) Ими и займешься. А захочешь еще что-то новое сделать или изменить, тогда говори с Леонидом Ильичом, но сначала посоветуйся и со мной. Мы ведь давно знаем друг друга. Плохого совета не дам.
Желания у Черненко продолжать наш разговор дальше, как я понял, не было. Да и мне следовало знать меру. Спросил, будет ли Леонид Ильич беседовать со мной завтра до открытия Пленума.
— Не знаю. Об этом разговора не было. Он поручил мне сказать все то, что я тебе сказал. — Черненко торопился.
Последнее, что меня интересовало, не придется ли выступать на Пленуме.
— Твое выступление на Пленуме вряд ли потребуется. Предложение будет вносить сам Леонид Ильич. Значит, ЦК сразу поддержит… И потом ты не так давно выступал, — добавил с ехидцей Черненко.
На этом наш разговор окончился.
Почему выбор пал на меня?
Во время поездок в Москву я останавливался в гостинице «Россия». В гостинице «Москва» жил всего 2–3 раза. Многих интересовало почему. Ведь «по чину» мне была положена «Москва».
Но я как-то привык к «России». Там, на 10-м этаже, был номер, кажется, 98, окна которого выходили на Кремль. Придешь поздно вечером или ночью, усталый после дневной суеты, а тут тихо, далеко от шума улицы, от пьяных объяснений и полуночных драк у выхода из гостиничного ресторана. Перед глазами Кремль. Ночью, особенно когда он подсвечен, это не просто красивое зрелище — возникает какое-то особое состояние духа. Позднее Кремль стал местом моего постоянного пребывания, но и тогда я не стал равнодушен к его соборам, площадям, садам и парку. Мы любили семьей гулять по его территории. Иногда в праздничные дни ездили в Кремль, чтобы оттуда посмотреть салют.
В эту ночь мне заснуть не удалось. Не зажигая света, придвинул кресло к окну — прямо передо мной парили в ночном небе купола собора Василия Блаженного, величественное очертание Кремля… Видит Бог, о таком назначении я не думал!
Без малого четверть века я проработал на Ставрополье после университета, из них почти 9 лет — первым секретарем крайкома партии. Многое удалось сделать и понять, но немало проблем остались неразрешимыми. И дело тут было уже не только во мне, их решение упиралось в существующие порядки. Деятельность на посту секретаря краевого комитета партии меня удовлетворяла. Работал я, забывая обо всем, с желанием найти «архимедов рычаг», чтобы все переменить к лучшему в родном крае. Но время шло, и со мной стали заводить разговоры о переходе на другую работу.
В начале 70-х годов П.Н.Демичев интересовался, как бы я отнесся к предложению перейти на работу в ЦК заведующим отделом пропаганды. Ф.Д.Кулаков говорил о посте министра сельского хозяйства. Моя кандидатура, оказывается, обсуждалась и на предмет назначения генеральным прокурором СССР: состояние здоровья Руденко серьезно ухудшилось, встал вопрос о его замене, а дело это крайне непростое, если иметь в виду, какими критериями тогда руководствовались при принятии решений такого рода. Позднее заведующий административным отделом ЦК Н.И.Савинкин рассказал мне, что с моей кандидатурой не согласился А.П.Кириленко, сказав при этом: «Нашли топор под лавкой». Савинкин это понял так, что в отношении меня у них другие планы.
На все предложения подобного рода я реагировал негативно.
Впрочем, дело было, конечно, не только и не столько в моих настроениях. У членов Политбюро на мой счет были разные взгляды. Из доверительных разговоров с некоторыми работниками аппарата ЦК я знал, что кое-кому из руководства ЦК нынешний ставропольский секретарь с его независимым характером не по душе. Вот уж воистину, как говорил мой друг Николай Карпович Кириченко, первый секретарь Крымского обкома: «Не высовывайся из ряда, а то по роже дадут». Так что дальше обмена мнениями дело не продвигалось. Думаю, как раз это и было определяющим, так как при согласии в руководстве мое желание по тем временам мало что значило.
Кроме того, у нас на этот счет был безошибочный барометр — зарубежные поездки. Мне не раз звонили из отделов ЦК, спрашивая, не смогу ли я поехать в составе или во главе делегации в ту или иную страну. Бывало, я даю согласие, но в последний момент кто-то отводит мою кандидатуру. Объясняли так: «Знаешь, в руководстве считают, что край большой, нецелесообразно отрывать тебя от дел». Меня это не очень-то беспокоило. В таких случаях я задавал обычно ехидный вопрос: «А что, у тех, кто ездит за рубеж, дел мало, или они вообще отпетые бездельники?» Смеялись, на том разговор и заканчивался.
Ну, ладно с этими поездками. Куда важнее было другое. За все годы работы секретарем крайкома — с начала 1970-го и до ноября 1978-го, то есть за восемь с половиной лет, мне лишь один раз дали слово в прениях на Пленуме ЦК и раз на сессии Верховного Совета СССР: многие из моих коллег выступали многократно. Впрочем, я находил способы публично изложить свои позиции: писал в центральные и местные газеты, журналы. Немало бесед состоялось с секретарями ЦК, членами союзного и российского правительства.
При добром взаимном расположении, все чаще и острее становились наши споры с Кулаковым. Особенно запомнился наш разговор с ним поздней осенью 1977 года. Запомнился, наверное, потому, что в тот раз дело не ограничилось обменом мнениями.
Началось вроде бы с частных вопросов — с кредита и гарантированной денежной оплаты.
— Ведь как мы кредиты даем? — говорил я. — Если хозяйство плохонькое, убыточное — ему побольше; а если крепкое, передовое — ему ни кредитов, ни стройматериалов, крутись как хочешь. Те, кто может развернуть свой потенциал, лишаются нашей поддержки. А теперь? Вместо того чтобы крестьянин, колхоз, совхоз зарабатывал или разорялся, ввели гарантированную оплату труда, которая всех подравняла. Деревня лишается стимула к работе.
— Эх ты, умник, — ответил Кулаков, — сидишь у себя в Ставрополье и дальше носа не видишь. Здесь, в центре России, деревня погибает, земля зарастает лесом. Надо хоть что-то дать людям, чтобы последние не разбежались.
Фраза насчет «собственного носа» раззадорила меня…
— Если смотреть на проблему в плане «неотложных мер», то вы правы, помочь надо. Но сколько можно «принимать меры», «спасать», «вести борьбу» за урожай, за скот, за головы и хвосты? Ведь в той же деревне центральной полосы, где и осадки и прочие природные условия в норме, результаты никудышные и земля погибает. А раньше-то крестьянин жил, работал, кормил… Значит, политику надо менять. Вы гордитесь мартовским Пленумом 1965 года. И я считаю, что им можно гордиться. Это был крупный шаг к тому, чтобы решать проблемы села политически, то есть с точки зрения взаимоотношений с крестьянством в целом. Ну а теперь? Мартовский Пленум погублен: нарушили нормальный взаимовыгодный обмен между промышленностью и селом. Вот крестьянин и рассуждает: раз вы мне не платите за продукцию как положено, то плевать мне на все. Тем более есть гарантированная оплата. Деваться вам некуда, кредиты дадите, а возвращать он их не будет, потому что долг не за ним, а за вами… Перевернуто все вверх ногами…
Реакция Кулакова была бурной. По-человечески его можно было понять: и на Ставрополье, и на посту секретаря ЦК по сельскому хозяйству он за деревню стоял горой, выбивая для села трактора, комбайны, автомашины, запчасти, удобрения. И после всего этого — услышать такие слова. И от кого — от Горбачева!
И, не скрывая обиды, он рассказал, что идет подготовка нового Пленума ЦК по вопросам сельского хозяйства, однако председателем комиссии, вопреки ожиданиям, назначен А.Н.Косыгин, а не он, Кулаков, являющийся членом Политбюро и секретарем ЦК именно по этим вопросам. Его не ввели даже в состав комиссии.
Я был поражен. Ведь именно Косыгин в конце шестидесятых приложил руку к тому, что обернулось разрушением эквивалентного обмена между городом и деревней.
Хитровато улыбаясь, Кулаков предложил:
— А ты напиши обо всем, что сказал. — Он был уверен, что я откажусь. Но я согласился.
— Хорошо. Когда прислать?
— До первого января.
Работал я над запиской основательно. Получилось 72 страницы. Последнюю редакцию закончил в три часа ночи 31 декабря 1977 года и тут же отослал.
Кулаков прочел, показал помощнику Брежнева Голикову, а спустя два-три месяца позвонил мне:
— Слушай, Михаил, а что, если твою записку разослать членам комиссии Политбюро?
Я ответил, что писал ее лично ему, а для комиссии надо доработать. Он согласился, но просил сделать все побыстрее. Через неделю сокращенный вариант записки был отправлен в ЦК. В нем были сохранены все основные положения. В таком виде она и была разослана по комиссии Политбюро.
Сам июльский Пленум запомнился очень хорошо. С докладом «О дальнейшем развитии сельского хозяйства СССР» 3 июля выступил Брежнев. Начались прения. На второй день, 4 июля, выступали: министр сельского хозяйства СССР В.К.Месяц, первый секретарь ЦК Компартии Белоруссии П.М.Машеров. После секретаря Амурского обкома слово предоставили мне. Это было мое первое выступление на Пленуме ЦК — на девятом году работы секретарем крайкома. Я твердо решил: хотя бы в спрессованном и «упакованном» виде сказать то, о чем писал в записке…
Обычно в зале заседаний обстановка рабочая. Если даже то или иное выступление не заинтересовало, присутствующие сохраняют спокойствие, может быть, даже чрезмерное. Однако определенный звуковой фон — от перешептываний и шуршания газет — все же был.
Началось мое выступление, и, по мере того как я развертывал свою аргументацию, в зале возникла какая-то напряженная тишина. За моей спиной в президиуме сначала тоже было тихо, а потом до меня стали доходить какие-то реплики.
Когда, закончив выступление, я сел на свое место, министр сельского хозяйства Российской Федерации Л.Я.Флорентьев, мой давний добрый друг, большой мудрец, шепнул:
— В общем-то, все хорошо. Но зря не послушался — я же советовал тебе кое о чем не говорить. Уж очень занервничали в президиуме.
Почему же в ноябре 1987-го выбор пал все-таки на меня? Что произошло? Вспомнилась фраза Черненко: «Леонид Ильич исходит из того, что ты на его стороне». Так что же, есть другая сторона, где она, что из себя представляет, и кто на «той стороне»?
Я знал о разных точках зрения по тем или иным проблемам, о спорах в руководстве страны. Но воспринимал это как обычное явление, стремление в дискуссиях найти оптимальные варианты решений. Уже работая в ЦК, понял, что это были не просто различия мнений, а нечто большее — наличие группировок в составе руководства и борьба между ними. И все же не следует заблуждаться на сей счет, думать, что речь шла о борьбе между «реформаторами» и «консерваторами». Нет, это были люди одной «веры» и приверженцы одной системы. Соперничество группировок означало не что иное, как борьбу за власть. Брежнев искал опору» Сначала это были Гречко и Кириленко, затем Громыко и Устинов и уж потом Андропов и Кулаков, а еще Щербицкий с Кунаевым, Рашидов и Алиев… Я не говорю о тех, кто находился на других ступенях иерархической лестницы и на кого также опирался Брежнев. Но сейчас я подумал, что ведь консолидация в ПБ вокруг генсека в конечном счете обернулась не столько позитивными, сколько негативными последствиями, реанимацией в новых формах сталинизма, ограничениями демократии. Так что не такое уж безобидное дело — подавление одной группы другой.
После скоропостижной смерти Кулакова в июле 1978 года Брежнев стал искать замену. Ему прежде всего нужен был человек, назначение которого не нарушило бы неустойчивое равновесие, существовавшее в «верхах». Тогда я понял это, но многого еще не знал, узнал позже. И сейчас догадываюсь, как трудно далось решение о рекомендации Пленуму моей кандидатуры. Боялись ошибиться. В структуре ЦК секретарь по сельскому хозяйству — ключевая должность, поскольку он постоянно связан со всей страной, с первыми секретарями республиканских ЦК, крайкомов и обкомов. А корпус первых секретарей — вотчина и опора генсека. Значит, и окончательный выбор на этот пост был за Брежневым.
Андроповский «фактор»
В августе 1978-го мне позвонил в Ставрополь Ю.В.Андропов.
— Как у тебя дела?
— Хлеба хорошие: год урожайный. Да и в целом обстановка в крае неплохая.
— Когда в отпуск собираешься?
— В этом году хочу пораньше поехать.
— Вот и хорошо! Встретимся в Кисловодске.
Особого значения я этому звонку не придал. Увидел в нем лишь подтверждение Андроповым наших добрых отношений — не больше. Теперь вспоминаю, что в этот раз на отдыхе в Кисловодске мы встречались чаще обычного, а говорили меньше о Ставрополье, больше о том, как складываются дела в стране. Особенно щедро Юрий Владимирович делился информацией и своими оценками по многим проблемам внешней политики. Из тех необычных бесед в моей памяти отложились и его рассуждения о решающем значении «фактора Брежнева» для сохранения единства в руководстве, консолидации страны, социалистических государств. Сейчас понимаю, что эти дружеские «воспитательные беседы» Андропов проводил не случайно. Очевидно, в то время в верхах уже «перемывали мои косточки», и с учетом этого он давал мне наставления. Я же на эти беседы смотрел как на продолжение нашего давнего спора, когда я в самой откровенной форме поделился с ним своими сомнениями.
Дело было так. В одном из разговоров еще в году 1975-м у меня вырвалось:
— Вы думаете о стране или нет?
— Что за дикий вопрос? — с недоумением ответил Юрий Владимирович, привыкший к моим «всплескам».
— Ведь в течение ближайших трех-пяти лет большинство членов Политбюро уйдет. Просто перемрет. Они уже на грани…
Надо сказать, что к этому времени в возрастном отношении ситуация в Политбюро сложилась довольно напряженная: средний возраст что-то около 70 лет. Людям претило, что многие из них, не отличаясь особыми талантами, по двадцать — тридцать лет находятся у власти и теперь уже в силу естественных причин не способны выполнять свои обязанности. И тем не менее все они продолжают оставаться на своих постах.
Андропов рассмеялся:
— Ну, ты уж нас совсем…
— Да я не о вас лично, но надо ведь думать об этом. Вы посмотрите — и среди секретарей то же самое, и на местах…
В ответ Юрий Владимирович стал излагать свою «концепцию», согласно которой выходило, что, мол, когда двигаешь человека в годах, за его плечами жизнь, опыт, и нет у него амбиций. Делает свое дело без всяких карьеристских замашек. А все эти молодые только и думают о карьере, о том, чтобы перескочить повыше… В общем, суть концепции: «Старый конь борозды не портит». Я шутя возразил:
— Это что-то новое в ленинском учении о кадрах. До сих пор я думал, что сочетание молодых и опытных работников — то, что необходимо всегда. Это дает синтез, сплав. Одни предостерегают от авантюризма, другие — от застоя и консерватизма.
— Это все теория, а в жизни другое, — отмахнулся Андропов.
— И все-таки тут я согласен с Лениным, — с азартом напирал я.
— С Лениным и я согласен, — иронически заметил Юрий Владимирович.
— Ну хорошо, пускай не Ленин… Помните, что в народе говорят: «Леса без подлеска не бывает».
До конца жизни Андропов не мог забыть мне этот «подлесок» и весь этот разговор. А страна уже просто не воспринимала и психологически отвергала «совет старцев». Безусловно, информация о настроениях в обществе доходила до «верхов». И в открытой, и в другой, «классической», форме — в виде анонимок, анекдотов. Один из них мне запомнился, правда, появился он позже, после XXVI съезда КПСС. Вся соль в ответе на вопрос: «Как будет открываться XXVII съезд партии?» «Делегатов попросят встать, а членов Политбюро внести».
Словом, «сигналы» доходили до Политбюро и генсека. И это их беспокоило. Так что сменщик Кулакова должен был быть еще и относительно молодым. Думаю, Андропов «приложил руку» к моему выдвижению, хотя мне не сделал и намека.
Этой осенью произошло еще одно событие. 19 сентября Брежнев выехал на поезде из Москвы в Баку для участия в торжествах, посвященных вручению столице Азербайджана ордена Ленина. Сопровождал его Черненко. Каждый раз, когда по пути следования поезд останавливался в каком-нибудь городе, встречать выходило местное начальство. В Донецке Леонид Ильич встретился с первым секретарем обкома Б.Качурой, в Ростове — с Бондаренко, на станции «Кавказская» Краснодарского края — с Медуновым.
Поздно вечером того же дня спецпоезд прибыл на станцию «Минеральные Воды». Встречали — Андропов, я и председатель Ставропольского крайисполкома И.Т.Таранов.
Сама станция «Минеральные Воды» очень уютная, симпатичная, но небольшая — проедешь и не заметишь… Ночь была теплая, темная-темная. Силуэты гор-локалитов. Огни города. На небе огромные звезды. Такие только на юге можно увидеть. Тишина. И лишь шум самолетов, прибывавших в аэропорт «Минеральные Воды», нарушает ее. Состав плавно остановился, из вагона вышел Брежнев, а чуть позже, в спортивном костюме, Черненко. Таранов, поздоровавшись с генсеком, отошел, и мы четверо — Брежнев, Андропов, Черненко и я — стали прогуливаться по пустому перрону…
Об этой встрече много потом писали, и вокруг нее изрядно нагромождено всяких домыслов… Еще бы — четыре генеральных секретаря, сменившие в последующем друг друга!
Из Кисловодска мы ехали встречать Брежнева вместе с Андроповым, в одном ЗИЛе. Разговаривали, все было как обычно. Как бы между прочим Юрий Владимирович сказал:
— Вот что, тут ты хозяин, ты и давай, бери разговор в свои руки…
Но разговор не клеился. После приветствий и ничего не значивших слов о здоровье и нашем с Андроповым отдыхе воцарилось молчание. Генсек, как мне показалось, отключился, не замечая идущих рядом. Пауза становилась тягостной…
До этой встречи я не раз встречался с Брежневым, бывал у него на приемах в связи с решением проблем края. Брежнев каждый раз проявлял неподдельный интерес и оказывал поддержку. Поэтому я не удивился, когда, после затянувшейся паузы, он вдруг спросил:
— Ну, как дела, Михаил Сергеевич, в вашей овечьей империи?
Ставрополье давало 27 процентов тонкорунной шерсти в Российской Федерации. Ранним летом, после окота, в степях паслись тысячи отар —10 миллионов овец. Картина, я вам скажу, впечатляющая. Действительно — «овечья империя». Кратко рассказал о наших делах. В том году был богатейший урожай — пять с лишним миллионов тонн — по 2 тонны на каждого жителя Ставрополья.
Последовал второй вопрос:
— Как канал? Очень уж долго строите… Он что, самый длинный в мире?
Постарался пояснить, в чем тут загвоздка. И снова молчание. Юрий Владимирович выжидающе посматривал на меня, а Черненко был абсолютно нем — этакое «шагающее и молчаливо записывающее устройство».
— А как у вас с отпуском, Леонид Ильич? Не получается? — спросил я, стараясь хоть как-то поддержать беседу. Он покачал головой.
— Да, надо, надо бы…
К разговору подключился Андропов. Они обменялись репликами по поводу программы пребывания Брежнева в Баку. И опять наступило молчание. По всему было видно, что генсек не очень расположен вести беседу. Время остановки закончилось. Подошли к вагону. Уже стоя в тамбуре и держась за поручни, он вдруг спросил Юрия Владимировича:
— Как речь?
— Хорошо, хорошо, Леонид Ильич, — быстро ответил Андропов.
В автомобиле я поинтересовался, о каком выступлении спрашивал генсек. Оказалось другое. Андропов пояснил: Леонид Ильич все больше чувствовал затруднения с речью. Возможно, этим во многом и объяснялась его неразговорчивость, хотя по натуре он был человеком общительным.
В общем, встреча мне показалась странной. А Юрий Владимирович, по всему видно, был доволен.
Были и вторые «смотрины». После встречи в Минеральных Водах неожиданно наведался в Ставропольский край Кириленко. Он отдыхал в Сочи и к нам прилетел на вертолете. В течение суток ездили мы с ним, побывали в Зеленчукской обсерватории АН СССР, в сельских районах. Я рассказывал ему о наших проблемах. Меня поразила его манера кстати и некстати цепляться за каждую мелочь… Увидел с дороги машинный двор и начал раздраженно отчитывать:
— Это сколько же там машин неиспользованных? Нахапали лишней техники… Или на металлолом сдавать будете? Заелись вы тут…
Он отвечал в Политбюро за машиностроение и считал, что у села непомерные требования. Его высокомерно назидательный тон бил по нервам, а косноязычие приводило к тому, что разговор с ним превращался в сплошную муку, никак нельзя было понять, что он хочет сказать. Вообще, весь диалог наш от начала до конца был крайне напряженным. Я внутренне чувствовал недоброжелательность и в ответ повел беседу жестко, давая понять, что наш гость не разбирается в предмете, о котором судит…
— Зерно у нас уже на седьмой день после биологического созревания теряет в весе, — объяснял я ему. — А мы с нашей техникой убираем его в лучших хозяйствах 15 дней, в остальных — месяц, а то и полтора. Несем колоссальные потери. Особенность села в том, что в отличие от завода многие машины здесь используются раз в год, в сезон. Вот они и стоят, ждут своего применения. И потом — для проведения многих работ вообще техники нет. Видели бы вы, как мы вносим органические удобрения. Вывозим на тележках, а потом бульдозером разгребаем. Нигде в развитых странах так бестолково не работают. Так что нужного набора и количества машин село пока не имеет.
Мои разъяснения вызывали у Кириленко еще большее раздражение:
— Деревня на июльском Пленуме отхватила треть капитальных вложений. В село уже столько набухали… Прорва какая-то, все как в дыру идет.
Мы явно не понравились друг другу. И это осталось навсегда. Потом, уже работая в ЦК КПСС, я увидел, что Кириленко был одним из тех, кто не желал моего появления в Москве. Ко всему он оказался властолюбивым и злопамятным человеком. Наши отношения переросли в противостояние, а затем и политическое противоборство.
И все-таки выбор пал на меня. Несомненно, Брежнев, боясь ошибиться, сомневался до последнего момента. Потому-то беседа со мной не состоялась раньше. В подборе людей в состав руководства Брежнев действовал очень осторожно, выбирая долго и трудно. Но, приняв решение, от него уже не отказывался.
Всю ту ночь я провел у гостиничного окна, перебирая в памяти многое из пережитого. Пришло утро, пора было собираться на Пленум. Еще раз подумав, решил: если придется выступать, обязательно скажу и о положении крестьян, и о необходимости перемен в государственной политике по отношению к деревне.
Из гостиницы я вышел пораньше, чтобы ни с кем не встречаться. Не хотелось объясняться.
Пленум ЦК КПСС открылся в 10 часов. Места в Свердловском зале Кремля заранее не распределялись, но каждый знал свое, некоторые восседали на них уже десятилетиями.
Все произошло, как и предсказывал Черненко. Начали с организационных вопросов. Первым Брежнев предложил избрать секретаря ЦК по сельскому хозяйству, назвал мою фамилию, сказал обо мне несколько слов. Я встал. Вопросов не было. Проголосовали единогласно, спокойно, без эмоций.
Затем Пленум столь же спокойно перевел Черненко из кандидатов в члены Политбюро, а кандидатами избрал Тихонова и Шеварднадзе. «По состоянию здоровья и в связи с его просьбой» был освобожден от обязанностей члена Политбюро Мазуров. Вся процедура заняла считанные минуты — ни одного выступления, вопроса, голоса «против».
Пленум заслушал и обсудил доклады председателя Госплана СССР Н.К.Байбакова «О государственном плане экономического и социального развития СССР на 1979 год» и министра финансов В.Ф.Гарбузова «О государственном бюджете СССР на 1979 год и об исполнении государственного бюджета за 1977 год».
В перерыве обступили в кулуарах знакомые, коллеги, министры — стали поздравлять. Однако продолжалось это недолго — меня пригласили в комнату президиума, где собирались члены и кандидаты в члены Политбюро, секретари ЦК.
Я вошел. Все были там. Ближе всех оказался Андропов. Улыбаясь, шагнул навстречу:
— Поздравляю, «подлесок».
Подошел Косыгин и как-то очень доверительно сказал:
— Поздравляю вас с избранием, рад вашему появлению среди нас.
Я подошел к Брежневу, стал ему что-то говорить. Он, продолжая пить чай, только кивнул головой. Когда Пленум завершил работу, вернулся в гостиницу. Меня ждали: «В вашем распоряжении ЗИЛ, телефон ВЧ уже поставлен в номер. У вас будет дежурить офицер — все поручения через него…» Я воочию убедился в том, как четко работают службы КГБ и Управление делами ЦК.
Разговор с Брежневым
Позвонил домой Раисе Максимовне: «Вечером слушай сообщение». Утром следующего дня, без приглашений и не обратившись с просьбой заранее, пошел в Кремль к Брежневу, попросил доложить.
Прием у генсека мне был очень нужен. Я хотел поделиться с Брежневым своими мыслями. Без этого не считал возможным приступать к работе. Не знаю, хотел он этой встречи или нет, но меня сразу же пригласили в кабинет. Леонид Ильич сидел за большим столом. Я сел поближе, заметил, что настроение у генсека неважное, какое-то безразлично-подавленное. Оно сохранялось таким на протяжении беседы.
Я начал с того, что поблагодарил за избрание, сказал, чем является для меня село, земля, заверил, что немедленно включусь в работу.
— Не знаю, как мне удастся, но могу сказать одно, — завершил я, — все, что умею и смогу, сделаю. И, зная ваш неизменный интерес к селу, надеюсь на поддержку.
Идя в Кремль, хотел изложить Брежневу свои соображения относительно необходимости изменений в аграрной политике, но понял, вернее, почувствовал, что это бессмысленно. Он не только не втягивался в беседу, но вообще никак не реагировал ни на мои слова, ни на меня самого. Мне показалось, что в этот момент я был ему абсолютно безразличен. Единственная фраза, которая была сказана им:
— Жаль Кулакова, хороший человек был…
Я был поражен. А после встречи с Брежневым понял, что «попал как кур в ощип». На душе было муторно.
Из Кремля направился на Старую площадь. Там меня ждал управляющий делами ЦК Павлов. Мой предшественник Кулаков сидел на четвертом этаже в старом здании, недалеко от кабинета Брежнева, находившегося на пятом этаже. Меня посадили подальше — в новое здание (6-й подъезд).
Павлов обстоятельно доложил мне, что «положено» секретарю ЦК: 800 рублей в месяц («как у Леонида Ильича»), лимит на питание, по которому можно заказывать продукты на 200 рублей (членам Политбюро — 400 рублей), стоимость питания и представительские расходы во время работы также берет на себя Управление делами.
— Предложения о квартире и даче, а также о персонале, который будет вас обслуживать, подготовим к моменту вашего возвращения из Ставрополя, — закончил Павлов.
Решил пойти по секретарям ЦК с визитом вежливости — поговорить, установить контакты, как-никак, а работать вместе. Побывал у Долгих, Капитонова, Зимянина, Рябова, Русакова. Когда зашел к Пономареву, то услышал советы по вопросам сельского хозяйства. Это, кстати, продолжалось и потом, вплоть до его ухода на пенсию. Борис Николаевич принадлежал к числу «аграрников-любителей»: проезжая на машине со своей дачи в Успенском, отмечал все, что попадалось на пути…
— Вчера видел у дороги поле. Хлеб созрел. Надо косить, но ничего не делается. Что же это такое?
Или:
— Вчера гулял недалеко от дачи, набрел на овраги — трава по пояс… Почему не косят? Куда смотрят?
Так вот и было: эксперт по международным делам, особо не смущаясь, выдавал «экспертные» рекомендации и по сельскому хозяйству.
Что меня больше всего поразило во время визитов к секретарям ЦК — поведение работников аппарата: помощников, консультантов и референтов. Многих я хорошо знал, во время наездов в Москву десятки раз разговаривали, шутили. Отношения, как мне казалось, были вполне нормальными. И вдруг… В каждой приемной встретил как будто других людей. Возникла некая «дистанция». Аппарат был вышколен, дисциплинирован, и я понял, что теперь вместо человеческих отношений в силу вступает «табель о рангах». Чинопочитание в КПСС было утвердившейся нормой.
Заведующего сельскохозяйственным отделом Владимира Алексеевича Карлова, с которым мы в хороших товарищеских отношениях, я попросил собрать всех, с кем теперь мне предстояло работать. И тут то же самое… Вчера они давали мне рекомендации и указания, вмешивались в ставропольские дела. И каждый при этом многозначительно изрекал: «Есть мнение…» Чье — не говорят. И все-таки отношения были у меня нормальные. А теперь, когда собрал их, смотрят настороженно, как на «начальство», и тревога в глазах — «новая метла». Надо было вносить ясность, снимать беспокойство, и поэтому сразу же сказал:
— Устраивать чехарду с кадрами не намерен, будем работать как работали. — Все успокоились, и началась деловая беседа.
Правила игры
Следующий визит — к Андропову… Идея встречи принадлежала ему. Но мне показалось, что беседу со мной он назначил с ведома… Брежнева. В начале разговора была какая-то заминка. Да и вся беседа сильно отличалась от прежних, каких у нас было немало.
— Мне бы хотелось, Михаил, ввести тебя немного в курс дела. Ты понимаешь, единство сейчас — самое главное. И центр его — Брежнев. Запомни это. Были в руководстве… как бы тебе сказать… я имею в виду, к примеру, Шелеста или Шелепина, того же Подгорного. Тянули в разные стороны. Теперь такого нет и достигнутое надо крепить.
Говорить с Андроповым намеками было не в моем обычае, и я прямо сказал:
— Юрий Владимирович, вы лучше других знаете меня, мои взгляды и позиции. И я не собираюсь их менять в угоду кому-то.
Андропов улыбнулся.
— Ну, вот и хорошо. А то я смотрю — тебя уже Алексей Николаевич начал обхаживать. Держись.
Вот оно что!.. Во время перерыва на Пленуме, принимая поздравления в комнате президиума, я ловил на себе пристальный взгляд Андропова. Видимо, от него не ускользнула фраза Косыгина и тот доверительный тон, каким она была сказана.
Спросил:
— Юрий Владимирович, вы меня извините… До сих пор я считал, что мы с вами друзья. Теперь что-то изменилось?
— Нет, нет, — ответил он, — действительно так, мы с тобой друзья. — И Андропов был верен своему слову.
Затем позвонил Суслову, он пригласил меня к себе. Михаила Андреевича я знал давно, со Ставропольем у него были крепкие связи. В 1939 году он был направлен к нам из Ростова первым секретарем крайкома. На Ставрополье связывают с его деятельностью выход из периода жестоких сталинских репрессий 30-х годов. В беседе со мной он вспоминал, что обстановка была крайне тяжелой, а его первые шаги по исправлению ошибок встречали сопротивление части кадров. Конференция Кагановичского района города Ставрополя приняла решение, объявлявшее «врагами народа» все бюро крайкома во главе с Сусловым. Но обошлось.
К слову сказать, беседы с Сусловым были всегда короткими. Он не терпел болтунов, в разговоре умел быстро схватить суть дела. Сантиментов не любил, держал собеседников на расстоянии, обращался со всеми вежливо и официально, только на «Вы», делая исключение для очень немногих.
На сей раз он вызвал меня, чтобы обсудить вопрос о преемнике на посту первого секретаря крайкома. На столе лежали два личных дела: Мураховского и Казначеева. Мураховский, 1926 года рождения, первый секретарь Карачаево-Черкесского обкома; Казначеев, 1935 года рождения, второй секретарь крайкома.
— Каково твое мнение? — спросил Суслов.
— Думаю, надо выдвигать Мураховского, — ответил я. — У него за плечами большой опыт. Это уже сложившийся человек. А Казначеева можно либо оставить вторым, либо направить его в Карачаево-Черкесский обком первым секретарем.
— Вот и договорились, — заключил Суслов вставая. — Езжай и проводи решение. Все бумаги отсюда пошлю вслед.
Вскоре я вылетел в Ставрополь.
Из Ставрополя в Москву мне приходилось летать часто. Пленумы ЦК, сессии Верховного Совета СССР, совещания и семинары, поездки в столицу для решения проблем края…
Летал сначала через Минеральные Воды, а когда (не без моего участия) в окрестностях Ставрополя построили аэропорт и посадочную полосу для приема больших самолетов, дело совсем упростилось и экономия времени стала еще большей. Ритм жизни сложился такой, что беречь время приходилось постоянно, и я считал тех, кто ездил поездом, людьми, отлынивающими от работы, легально устраивающими себе дополнительный отпуск.
Сами полеты вызывали у меня всегда положительные эмоции. Я любил летать. Когда в пасмурный день или в снежную метель самолет взмывает за облака и ты оказываешься в лучах солнца, появляется непередаваемое чувство широты и свободы. А когда еще зайдешь в кабину к пилотам, ощущение скорости, мощи полета многократно возрастает, и кажется, что мир перед тобой расширяется до бесконечности. Космонавты говорят, что оттуда, из космоса, наша планета видится не такой уж большой. Иное дело, когда наблюдаешь из самолета: земля поистине огромна.
На сей раз я летел в Ставрополь впервые на персональном самолете из специального авиаотряда, обслуживавшего руководство страны. Сопровождавшая охрана пересела в другой салон, и я остался один. Прислонившись к иллюминатору, я ожидал, что и этот полет даст мне ощущение свободы, полноты жизни. Увы, на душе было неспокойно. Вдруг понял, что расстанусь со Ставропольем надолго, если не навсегда. Из 47 лет своей жизни 42 я прожил на этой земле. Когда учился в университете, приезжал сюда каждые летние каникулы (для поездок зимой денег не хватало).
Чем был для меня этот край?
Здесь были мои корни, моя Родина. Я сросся с этой землей, и жизненные ее соки — во мне. Я любил Ставрополье.
Истоки
От москвичей, особенно в студенческие годы, мне не раз приходилось слышать: «У вас там, в провинции, темнота… Сонное царство. Тишь да гладь». Говорившие были убеждены в том, что вся многовековая история человечества творилась лишь в столицах. Но я знал, что это не так. И история моего родного края была лучшим тому подтверждением. Не «сонное царство», не периферия, а стык континентов, перекресток дорог разных цивилизаций, культур, религий, соприкосновение многих народов, языков, традиций и укладов жизни.
Я узнавал об этом не только из учебников и краеведческих исследований, которые тщательно собирал. В 1975 году недалеко от Пятигорска при проведении строительных работ в совхозе «Машук» вскрыли курган. Обнаружилось погребение — останки вождя и четырех его приближенных. Ученые установили, что возраст захоронения — около 40 веков.
Еще в первом тысячелетии до нашей эры Ставрополье, северо-западный Кавказ населяли племена, известные античным авторам под именем меотов, синдов, которые, как полагают некоторые исследователи, создали на территории Северного Кавказа рабовладельческое государство. В VIII–VII веках до нашей эры из Приднестровья и Крыма сюда вторглись скифы. Позднее эта земля оказалась в сфере греческой колонизации. В начале нашей эры сюда пришли аланы. Они создали свое государство, просуществовавшее сотни лет. Их разгромили гунны. Примерно с IX века из Византии и Грузии приходит христианство. В X веке появляются первые русы и возникает Тмутараканское княжество, тесно связанное с Киевской Русью. В XIII веке начинается татаро-монгольское нашествие.
По мере того как складывалось Русское государство, народы Кавказа стали искать в связях с ним спасение от всякого рода завоевателей. В августе 1555 года посол Ивана Грозного Андрей Щепетов вернулся в Москву с Северного Кавказа с посольством адыгейских князей. Иван IV объявил, что Пятигорское царство перешло в вечное русское подданство. Развернулось строительство оборонительных рубежей Российского государства, и во времена Екатерины II была сооружена так называемая Азово-Моздокская пограничная укрепленная линия из семи крепостей. В их числе был и Ставрополь. Первыми стражами были хоперские казаки (Воронежская губерния) и гренадеры Владимирского полка (Владимирская губерния).
И пошли сюда русские войска. Начали строиться казачьи станицы. Из неволи от жестоких помещиков на Юг бежали крестьяне. Потом их стали направлять на поселение уже в принудительном порядке. И это переселение было тяжелейшей человеческой драмой, стоившей немалых жертв. Так оказались здесь и мои предки по линии отца — Горбачевы, переселенцы из Воронежской губернии, и по линии матери — Гопкало с Черниговщины.
Здесь, на южной окраине Российского государства, и характер-то формировался особый, я бы сказал, бунтарский. Недаром именно в этих местах собирали свое войско и зачинали походы предводители многих народных движений: Кондратий Булавин и Игнат Некрасов, Степан Разин и Емельян Пугачев. По преданию, и покоритель Сибири Ермак — тоже из этих краев.
Это, видимо, было у живущих здесь в крови и передавалось по наследству из поколения в поколение.
Прадед мой — Моисей Горбачев — поселился с тремя сыновьями, Алексеем, Григорием и Андреем, на самом краю села Привольное. Жили они поначалу все вместе, одной большой семьей —18 душ. А рядом — близкие и дальние родственники, тоже Горбачевы. И когда у направлявшегося к ним односельчанина спрашивали: «Куда идешь?» — он отвечал: «На Горбачевщину». Порядок в семье был жесткий и ясный: прадед всему голова, слово его — закон. Позже сыновьям с их семьями отстроили хаты, и дед мой Андрей Моисеевич, женатый к тому времени на бабушке Степаниде, зажил своей семьей. В 1909 году у них родился мой отец — Сергей Андреевич Горбачев.
Прошлое во мне
Прошлое сохранялось в народных легендах, пропитывало устную молву, становилось частью жизненного уклада, окружавшего меня, и я постоянно ощущал свою сопричастность с теми далекими событиями, которые происходили на ставропольской земле.
Меня глубоко взволновала судьба участников восстания 1825 года, сосланных в наши края. Обычно, когда говорят о декабристах, вспоминают офицеров-дворян, которые в благородном и смелом порыве бросили вызов самодержавию. На Кавказ были отправлены 11 из них. Потом число их выросло до 25, и жизнь многих оборвалась в бесчисленных стычках с горцами во время кавказских войн. Среди ссыльных декабристов был и поэт Александр Одоевский.
Приезжая в Пятигорск, я часто заходил в музей Лермонтова, где хранится дневник Одоевского. Его записи вводили в возвышенный духовный мир той среды и того времени. На пожелтевших страницах мелькали имена людей, известных по школьному учебнику. Здесь Одоевский сблизился с Лермонтовым, встретился с Огаревым — другом Герцена. И когда я читал в учебнике фразу: «… декабристы разбудили Герцена», она воспринималась мною как живая связь знакомых и близких мне людей, бывших здесь, на моей земле.
Я с волнением перечитывал строки Огарева:
И если б мне пришлось прожить еще года,
До сгорблой старости, венчанной сединою,
С восторгом юноши я вспомню и тогда
Те дни, где разом все явилось предо мною…
И степь широкая, и горные хребты —
Величья вольного громадные размеры,
И дружбы молодой надежды и мечты,
Союз незыблемый во имя тайной веры…
Но меня волновала не только судьба декабристов-офицеров. Ведь за ними стояли простые солдаты. И как раз солдаты Черниговского и других полков, вовлеченных в заговор «Обществом соединенных славян», были этапированы приговором Белоцерковской военносудной комиссии в Ставрополь. За семьдесят пять дней шесть рот Черниговского полка прошли маршем более 1200 верст. Они шли по ставропольским степям через село Летницкое, в церкви которого в 1931 году меня крестил дед Андрей, сменив имя Виктор, данное мне при рождении, на Михаил. Черниговцы проходили через Медвежье, нынешнее Красногвардейское, наш районный центр. А между Летницким и Медвежьим как раз и лежит мое родное село Привольное.
Я живо представлял себе, как шли они по нашему бездорожью. Привольное находится от Ставрополя всего в 137 километрах, но даже в мое время добраться туда было нелегко. В распутицу или в метельные снежные зимы село оказывалось надолго отрезанным от всего остального мира, и в мои студенческие годы мать и отец постоянно жаловались, что писем из Москвы им приходилось порой ждать чуть ли не месяцами.
В общем, и на солдат-черниговцев смотрел я как на своих земляков. В самом центре Ставрополя сохранились остатки старой крепости. Долго еще стояло неказистое и ветхое одноэтажное здание, в котором когда-то размещались гарнизонные службы. Тут бывали Пушкин и Лермонтов, Одоевский и другие декабристы — офицеры и солдаты. Может быть, сюда заходил по «казенной надобности» и кто-нибудь из моих предков. К сожалению, реконструируя город, этот дом и старый базар по решению властей снесли, очистив место для центральной площади и целого комплекса зданий.
Родина
Когда иронизируют над «местным патриотизмом», нередко усматривают в этой любви к «малой Родине» чуть ли не признак провинциальной ограниченности. Мне кажется, наоборот, восприятие «большой Родины» через судьбу свою, своих предков, своего края — это и есть не книжный, а подлинный, уходящий корнями в родную почву патриотизм.
Была у этого патриотизма своя очень важная особенность: он формировался не в мононациональной среде, а в условиях удивительного, я бы сказал, многоязычия, многообличия и многонародия.
Как река после весеннего паводка оставляет на берегах большие и малые озерца (у нас их называли — мочаки), так и переселения и передвижения народов, проходившие на протяжении тысячелетий, оставили в Ставрополье множество самых различных этнонациональных групп. Едешь по дорогам края и кроме привычных русских названий то и дело встречаешь: Антуста, Джалга, Тахта — это от монгольских корней, а вот Ачикулак, Арзгир — это, скорее, тюркское.
Когда позднее я стал Президентом СССР и передо мной встали национальные проблемы страны, я не был новичком в этих вопросах.
На Ставрополье помимо русских, составляющих в крае 83 процента, жили карачаевцы, черкесы, абазины, ногайцы, осетины, греки, армяне, туркмены, представители других народов. В Карачаево-Черкесской автономной области книги, газеты, программы телевидения и радио выпускались на пяти языках. И каждая народность — это не только свой язык, но и свои обычаи, нравы, костюмы, даже тип застройки и компоновки усадеб. Сейчас облик населенных пунктов сильно изменился, я бы сказал, однообразно стандартизировался. Но еще недавно, в годы моей юности, вы могли въехать в типичный кавказский аул горцев с саклями и стенами, сложенными из камней, а совсем неподалеку увидеть казачью станицу или русское село с саманными хатами под соломенными или камышовыми крышами. И обязательно у каждой плетень, который вязался из прутьев молодых деревьев (и я в свое время делал это неплохо, точно так же, как не раз крыл крышу соломой, знал, каким раствором надо ее полить, чтобы не растащили воробьи и не промокала в дождь).
Жизнь в многонациональной среде приучала к терпимости, деликатному, уважительному отношению друг к другу. Обидеть горца, оскорбить его значило приобрести смертельного врага. И, наоборот, проявить уважение к его достоинству, обычаям — заиметь верного друга. Таких друзей у меня было множество, ибо уже тогда, не зная еще мудреных слов, я постепенно осознавал, что не вражда, а терпимость и согласие способны обеспечить мир между людьми.
Не только история человечества, но и вся история моего края говорила об этом. Бесчисленные нашествия завоевателей в древности, многолетние кавказские войны в недавнем прошлом стоили множества жизней. Страшный кровавый след оставила в наших местах Гражданская война.
Я уже упоминал, что центр нашего района — Медвежье — позднее назвали Красногвардейское. Почему? Потому, что Советская власть шла к нам со стороны Ростова. Места наши были первыми на этом пути, и именно у нас в районе сформировались первые отряды Красной гвардии.
Ставропольскую советскую республику провозгласили 1 января 1918 года. Избрали свой Совнарком. Полмиллиона крестьян получили землю. Установили восьмичасовой рабочий день и рабочий контроль над производством, бесплатное обучение в школе. Но уже в марте в Медвежинском уезде шли бои с офицерскими частями генерала Корнилова, в апреле — с Добровольческой армией генерала Алексеева. В июле 1918 года Ставропольская республика вместе с Кубано-Черно-морской и Терской создали Северо-Кавказскую советскую республику, просуществовавшую до января 1919 года. Потом были генералы Деникин, Шкуро.
Для тех, кто знал о революции и Гражданской войне по кинофильмам и популярным брошюркам, они рисовались чем-то вроде грандиозного физкультурного парада, когда под красными или белыми знаменами стройными рядами шли с одной стороны рабочие и крестьяне, с другой — буржуи и помещики. Я знал, что это было не так. Общество раскалывалось не только по классовому, национальному, религиозному или территориальному признаку, но и внутри семей.
Борьба достигла крайнего ожесточения. Часть казачества вместе с «иногородними» шла в Красную Армию. Во второй половине 1918 года на Южном фронте действовали 14 красных казачьих полков, из которых потом формировали бригады и конные армии. Наши местные ветераны утверждают, что в знаменитой 1-й Конной ставропольцы составляли чуть ли не 40 процентов и без них не было бы ни самой Конармии, ни Буденного как красного командира.
Но другая, значительная, часть казачества влилась в белое движение. Схватка была смертельная. Когда в мае 1918 года на Дону произошел мятеж и генерал Краснов с помощью немецких войск установил военную диктатуру, около 45 тысяч казаков, сочувствовавших Советской власти, были расстреляны и повешены. Впрочем, и красные не церемонились: об ужасах «расказачивания» теперь написано немало. Мне же запомнился один эпизод.
Отмечалась очередная годовщина Советской власти, и, как было принято, проводились встречи с участниками революции и гражданской войны. Когда одному из ветеранов — генералу Василию Ивановичу Книге, отличившемуся и в годы Великой Отечественной войны (его родное село так и назвали — Книгино), предложили поехать поделиться своими воспоминаниями в одно из дальних сел на севере края, он вдруг замялся:
— Охрану дадите?
— Охрану? Зачем?!
— Да было дело, — угрюмо пояснил Василий Иванович. — В гражданку мы там все село порубали.
— Как порубали?
— Да вот так. Порубали и все.
— Всех?
— Ну, может, и не всех. Я вот и думаю: вдруг остался кто… помнит.
Меня поразил этот разговор. Ну, понятно было бы — война, схватились две противоборствующие армии. Но ведь тут иное. Сколько же таких сел и станиц точно так было вырублено — и белыми и красными — под корень? Истребляли сами себя, свой народ. Василий Иванович Книга был профессиональным воякой — они иначе смотрят на смерть, но и у него, видно, не было покоя на душе, мучило, если помнил об этом все сорок лет до самой смерти.
И тогда и сегодня мне не раз приходилось читать «высокотеоретические» рассуждения о том, что при переходе к новому обществу насилие не только оправданно, но и необходимо. То, что при революциях очень часто действительно не удается избежать кровопролития, — это факт. Но видеть в насилии универсальное средство решения любых проблем, призывать к нему и способствовать ему ради достижения каких-то якобы «высоких» целей, то есть опять идти на «вырубку» семей, сел, народа, — такое недопустимо.
Семейные корни
Мне кажется, справедливость этих рассуждений вполне доказала и история моей семьи, микромир которой, ее искания, испытания и потери вполне отразили макромир человеческой драмы, «большой истории». Во всяком случае, жизненные перипетии дальних и близких предков всегда давали мне импульсы для размышлений.
Дед мой Пантелей Ефимович Гопкало революцию принял безоговорочно. В 13 лет он остался без отца, старший среди пятерых. Типичная бедняцкая крестьянская семья. В Первую мировую войну воевал на Турецком фронте. Когда установилась Советская власть, получил землю. В семье так и звучало: «Землю нам дали Советы». Из бедняков стали середняками. В 20-е годы дед участвовал в создании в нашем селе ТОЗа — товарищества по совместной обработке земли. Работала в ТОЗе и бабушка Василиса Лукьяновна (ее девичья фамилия Литовченко, ее родословная своими корнями тоже уходила на Украину), и совсем еще молодая тогда мой мать Мария Пантелеевна.
В 1928 году дед вступил в ВКП(б), стал коммунистом. Он принял участие в организации нашего колхоза «Хлебороб», был его первым председателем. И когда я расспрашивал бабушку, как это было, она с юмором отвечала: «Всю ночь дед твой организует, организует, а наутро — все разбежались».
В 30-е годы дед возглавил колхоз «Красный Октябрь» в соседнем селе, в 20 километрах от Привольного. И пока я не пошел в школу, в основном жил с дедом и бабушкой. Там для меня вольница была полная, любили они меня беззаветно. Чувствовал я себя у них главным. И сколько ни пытались оставить меня хоть на время у родителей, это не удалось ни разу. Доволен был не только я один, не меньше отец и мать, а в конечном счете — и дед с бабушкой.
В детстве я еще застал остатки быта, который был характерен для дореволюционной и доколхозной российской деревни. Саманные хаты, земляной пол, никаких кроватей — спали на полатях или на печи, прикрывшись тулупом или каким-нибудь тряпьем. На зиму, чтоб не замерз, в хате помещали и теленка. Весной, чтоб пораньше цыплят вывести, здесь же сажали наседку, а часто и гусынь. С нынешней точки зрения, бедность невероятная. А главное — тяжелый, изнурительный труд. О каком «золотом веке» российской деревни говорят наши современные борцы за крестьянское счастье, я не понимаю. То ли эти люди вообще ничего не знают, то ли сознательно врут, то ли у них отшибло память.
В доме деда Пантелея Ефимовича я впервые увидел на грубо сколоченной книжной полке тоненькие брошюрки. Это были Маркс, Энгельс, Ленин, издававшиеся тогда отдельными выпусками. Стояли там и «Основы ленинизма» Сталина, статьи и речи Калинина. А в другом углу горницы — икона и лампада: бабушка была глубоко верующим человеком. Прямо под иконой на самодельном столике красовались портреты Ленина и Сталина. Это «мирное сосуществование» двух миров нисколько не смущало деда. Сам он верующим не был, но обладал завидной терпимостью. Авторитетом на селе пользовался колоссальным. Любимая его шутка: «Главное для человека — свободная обувь, чтобы ноги не давило». И это была не только шутка.
Большие чистки 1937–1938 годов
Тогда я, пожалуй, впервые пережил потрясение — арест деда. Его увезли ночью. Бабушка Василиса переехала в Привольное к моим отцу и матери.
Помню, как после ареста деда дом наш — как чумной — стали обходить стороной соседи, и только ночью, тайком, забегал кто-нибудь из близких. Даже соседские мальчишки избегали общения со мной. Теперь-то я понимаю, что нельзя винить людей: всякий, кто поддерживал связь или просто общался с семьей «врага народа», тоже подлежал аресту. Меня все это потрясло и сохранилось в памяти на всю жизнь.
Прошло много лет, но даже тогда, когда я был секретарем горкома, крайкома партии, членом ЦК и имел возможность взять следственное дело деда, не мог перешагнуть какой-то душевный барьер, чтобы затребовать его. Лишь после августовского путча попросил об этом Вадима Бакатина.
Все началось с ареста председателя исполкома нашего района: его обвинили в том, что он якобы является руководителем «подпольной правотроцкистской контрреволюционной организации». Долго пытали, добивались назвать участников организации, и он, не выдержав пыток, назвал 58 фамилий — весь руководящий состав района, в том числе и деда моего, заведовавшего в то время районным земельным отделом.
Вот протокол допроса Гопкало Пантелея Ефимовича:
«— Вы арестованы как участник контрреволюционной правотроцкистской организации. Признаете себя виновным в предъявленном вам обвинении?
— Не признаю себя виновным в этом. Никогда не состоял в контрреволюционной организации.
— Вы говорите неправду. Следствие располагает точными данными о том, что вы являетесь участником контрреволюционной правотроцкистской организации. Дайте правдивые показания по вопросу.
— Повторяю, что не был я участником контрреволюционной организации.
— Вы говорите ложь. Вас уличают ряд обвиняемых, проходящих по этому делу, в проводимой вами контрреволюционной деятельности. Следствие настаивает дать правдивые показания.
— Категорически отрицаю. Никакой контрреволюционной организации не знаю».
И подпись деда. Сохранилось и обвинительное заключение, в котором деду вменялось в вину:
«а) срывал уборку урожая колосовых, в результате чего создал условия для осыпания зерна. В целях уничтожения колхозного скотопоголовья искусственно сокращал кормовую базу путем распашки сенокосных угодий, в результате колхозный скот довел до истощения;
б) тормозил развитие стахановского движения в колхозе, практикуя гонения против стахановцев…
На основании изложенного обвиняется в антисоветской деятельности в том, что, являясь врагом ВКП(б) и Советской власти и будучи связан с участниками ликвидированной антисоветской правотроцкистской организации, по заданию последней проводил вредительскую подрывную работу в колхозе «Красный Октябрь», направленную на подрыв экономической мощи колхоза…»
Бакатин прислал мне и второе дело — на деда Раисы Максимовны — Петра Степановича Параду, арестованного на Алтае в 1937 году.
Между Ставропольем и Алтаем тысячи километров, но вопросы и обвинения писались как под копирку:
«— Следствие достаточно располагает данными, уличающими вас в том, что вы, находясь в колхозе, занимались контрреволюционной агитацией, направленной против всех проводимых мероприятий, против Советской власти…
— Находясь в колхозе, никакой контрреволюционной агитацией не занимался, виновным себя в этом не признаю.
— Будучи в колхозе после исключения из колхоза, находясь на производстве, вы систематически агитировали трудящихся, колхозников и рабочих, во-первых, против коллективизации, против стахановского движения, старались разлагать трудовую дисциплину в колхозе.
— Против Советской власти я никогда не выступал, также не выступал и не агитировал против коллективизации».
Это из протокола допроса П.С.Парады 3 августа 1937 года. Не правда ли, похоже? Только кончились эти дела по-разному. На обвинительном заключении по делу крестьянина Парады прокурор написал о своем согласии, и по постановлению «тройки» Петр Степанович был расстрелян. Справку о его реабилитации семья Раисы Максимовны получила лишь в январе 1988 года.
С делом моего деда Гопкало, к счастью, получилось по-иному. Следствие продолжалось 14 месяцев. Закончили его в сентябре 1938 года и послали в Ставрополь. Какой-то чиновник прокуратуры черкнул на нем «с заключением согласен». Но помощник прокурора края написал, что «не находит в деле Гопкало П.Е. оснований для квалификации его действия по ст. 17, 58 пункт 7,11, т. к. причастность Гопкало к контрреволюционной организации материалами следствия не доказана». Он предложил переквалифицировать обвинение со ст.58, означавшей в то время верный расстрел, на ст.109 — должностные преступления. Но тут началась чистка органов НКВД, начальник нашего райотдела застрелился, и в декабре 1938 года деда освободили вообще. Он вернулся в Привольное и в 1939 году был вновь избран председателем колхоза.
Хорошо помню, как зимним вечером вернулся дед домой, как сели за струганый крестьянский стол самые близкие родственники, и Пантелей Ефимович рассказал все, что с ним делали.
Добиваясь признания, следователь слепил его яркой лампой, жестоко избивал, ломал руки, зажимая их дверью. Когда эти «стандартные» пытки не дали результатов, придумали новую: напяливали на деда сырой тулуп и сажали на горячую плиту. Пантелей Ефимович выдержал и это, и многое другое.
Те, кто сидел вместе с ним в тюрьме, потом говорили мне, что после допросов отхаживали его всей камерой. Сам Пантелей Ефимович поведал обо всем этом только в тот вечер и только один раз. Больше, по крайней мере вслух, никогда не вспоминал. Он был твердо убежден: «Сталин не знает, что творят органы НКВД», и никогда не винил в муках своих Советскую власть. Прожил дед недолго. Умер в возрасте 59 лет.
Второй мой дед — Андрей Моисеевич Горбачев в Первую мировую войну воевал на Западном фронте, и от тех времен дома осталась фотография: сидит дед в картинной позе на вороном коне и в красивейшей фуражке с кокардой. «Что это за форма такая?» — спрашивал я. Однако дед, в ту пору уже согнутый годами, но сухой и поджарый, только отмахивался. Делались тогда такие фотографии просто: рисовали на щите коня с лихим всадником, а для лица вырезали дырку — оставалось просунуть в нее голову. (Кстати, эта традиция сохранилась и до наших дней. К ней добавилось, может быть, нечто новое, дань нынешним временам — возможность сфотографироваться рядом с любой нарисованной на щите знаменитостью.)
Судьба деда Андрея была поистине драматичной, но в то же время и типичной для нашего крестьянства. Отделившись от отца, он повел свое хозяйство. Семья росла — родилось шестеро детей. Но беда — только двое сыновей, а землю сельская община выдавала на мужчин. Надо было с имеющегося надела получить больше, и вся семья от мала до велика денно и нощно трудилась в хозяйстве. Дед Андрей характером был крут и в работе беспощаден — и к себе, и к членам семьи. Но не всегда работа приносила результаты, на которые надеялись, — засуха за засухой. Постепенно из бедняков дотянулись до середняков. Подходило время замужества трех дочерей, значит, нужно приданое готовить. Нужны деньги, а в крестьянском хозяйстве источник их получения один — продажа выращенного зерна и скота. Выручал еще сад. Дед любил заниматься садоводством и со временем вырастил огромный сад — что только в нем ни росло. Он знал толк в прививках, и на одной яблоне вдруг вырастали яблоки трех сортов. Сад приносил много пользы и был источником радости для семьи.
В 1929 году старший сын Сергей, мой отец, женился на дочери соседа — Гопкало. Сначала молодые жили в доме деда Андрея, но скоро отделились. Пришлось делить и землю. Коллективизацию дед Андрей не принял и в колхоз не вступил — остался единоличником.
В 1933 году на Ставрополье разразился голод. Историки до сих пор спорят о его причинах — не был ли он организован специально, чтобы окончательно сломить крестьянство? Или же главную роль сыграли погодные условия? Не знаю, как в других краях, но у нас действительно была засуха. Дело, однако, заключалось не только в ней. Массовая коллективизация подорвала прежние, складывавшиеся веками устои жизни, разрушила привычные формы ведения хозяйства и жизнеобеспечения в деревне. Вот что, на мой взгляд, было главным. Плюс, конечно, жестокая засуха. Одно наложилось на другое.
Голод был страшный. В Привольном вымерла по меньшей мере треть, если не половина села. Умирали целыми семьями, и долго еще, до самой войны, сиротливо стояли в селе полуразрушенные, оставшиеся без хозяев хаты.
Трое детей деда Андрея умерли от голода. А его самого весной 1934 года арестовали за невыполнение плана посева — крестьянам-единоличникам власти устанавливали такой план. Но семян не было, и план выполнять оказалось нечем. Как «саботажника» деда Андрея отправили на принудительные работы на лесоповал в Иркутскую область. Бабушка Степанида осталась с двумя детьми — Анастасией и Александрой. А отец мой взял на себя все заботы: семья оказалась никому не нужной. Ну а дед Андрей в лагере работал хорошо, и через два года, в 1935 году, его освободили досрочно. Вернулся в Привольное с двумя грамотами ударника труда и сразу вступил в колхоз. Поскольку работать он умел, то скоро стал руководить колхозной свинофермой, и она постоянно занимала в районе первое место. Опять дед стал получать почетные грамоты.
Перед самой войной жизнь как-то начала налаживаться, входить в колею. Оба деда — дома. В магазинах появился ситец, керосин. Колхоз начал выдавать зерно на трудодни. Дед Пантелей сменил соломенную крышу хаты на черепичную. Появились в широкой продаже патефоны. Стали приезжать, правда редко, кинопередвижки с показом «немого» кино. И главная радость для нас, ребятишек, — откуда-то, хотя и не часто, привозили мороженое. В свободное от работы время, по воскресеньям, семьями выезжали отдыхать в лесополосы. Мужчины пели протяжные русские и украинские песни, пили водку, иногда дрались. Мальчишки гоняли мяч, а женщины делились новостями да присматривали за мужьями и детьми.
В один из таких воскресных дней, 22 июня 1941 года, утром, пришла страшная весть — началась война. Все жители Привольного собрались у сельского Совета, где был установлен радиорепродуктор, и, затаив дыхание, слушали выступление Молотова.
Война
Войну я помню всю, хотя кому-то это покажется преувеличением. Многое, что пришлось пережить потом, после войны, забылось, но вот картины и события военных лет врезались в память навсегда.
Когда война началась, мне уже исполнилось 10 лет. Помню, за считанные недели опустело село — не стало мужчин. Повестки о мобилизации привозили из райвоенкомата ближе к ночи, когда все возвращались с работы. Сидят за столом, ужинают, вдруг — лошадиный топот. Все замирают… нет, на этот раз посыльный проскакал мимо. Отцу, как и другим механизаторам, дали временную отсрочку — шла уборка хлеба, но в августе призвали в армию и его. Вечером повестка, ночью сборы. Утром сложили вещи на повозки и отправились за 20 километров в райцентр. Шли целыми семьями, всю дорогу — нескончаемые слезы и напутствия. В райцентре распрощались. Бились в слезах женщины и дети, старики, рыдания слились в общий, рвущий сердце стон. Последний раз купил мне отец мороженое и балалайку на память.
К осени кончилась мобилизация, и остались в нашем селе женщины, дети, старики да кое-кто из мужчин — больные и инвалиды. И уже не повестки, а первые похоронки стали приходить в Привольное. Опять по вечерам со страхом ждали конского топота. Остановится посыльный у чьей-то хаты — тишина, а через минуту — страшный, нечеловеческий, невыносимый вой.
В дом получали единственную газету «Правда». Ее выписывал отец. Читал теперь ее я. А вечерами читал вслух для женщин — о горьких новостях. Врагу сдавали город за городом, появились в наших краях эвакуированные. Мы, мальчишки, лихо распевавшие перед войной песни тех лет, с энтузиазмом повторявшие: «чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим», надеялись, верили, что вот-вот фашисты получат по зубам. Но к осени враг оказался у Москвы и под Ростовом.
Первая зима военной поры была ранней и суровой. Такой зимы я в своей жизни больше не видел. Снег выпал 8 октября — для наших южных краев явление необычное. И какой это был снегопад! Мощным слоем метель накрыла село. Часть хат — вместе с постройками, скотом, птицей — оказалась под сугробами. Те, кто очутился в домах, из которых можно было выбраться, делали проходы, тоннели, откапывая соседей.
Снег пролежал до весны — настоящее «снежное царство». Только жить в этом царстве было тяжко. С питанием, правда, было еще терпимо. Но вот топить было нечем — рубили сады. Трудно было ухаживать за скотом. Совсем плохо — с кормлением колхозных животных: сено осталось на полях, а дороги замело. Что-то надо было делать. С большим трудом пробили все же дорогу, начали возить сено. Все это делали молодые женщины, и среди них моя мать.
Но в один из метельных дней она и несколько других женщин из поездки не вернулись. Прошли сутки, двое, трое, а их нет. Лишь на четвертый день сообщили, что женщин арестовали и держат в районной тюрьме. Оказалось, они сбились с пути и нагрузили сани сеном со стогов, принадлежавших государственным организациям. Охрана их и забрала. Вот такая случилась история. Она едва не обернулась драматическим финалом: за «расхищение соцсобственности» суд в ту пору был скорый и строгий. Спасло одно — все «расхитители» были женами фронтовиков, у всех — дети, да и брали они корма не для себя, а для колхозного скота.
Изнурительный труд в колхозе и домашнем хозяйстве, недостаток во всем, полураздетые и полуголодные дети, страх за мужей. Трудно перечесть все тяготы, свалившиеся на женщин. Но они находили в себе силы каждый день снова и снова делать дело, стойко нести свой тяжкий крест.
Обильные снега нарушили связь. Почта приходила редко. Радиоприемников в селе тогда еще не было. Но когда газеты все-таки получали, их прочитывали от строчки до строчки. Поздними вечерами женщины часто собирались в чьей-то хате, чтобы побыть вместе, поговорить, обсудить новости, читали полученные от мужей письма. На этих встречах и держались. Но часто такие вечера превращались в неистовый плач, и тогда становилось невыносимо жутко.
Хорошо помню, с какой радостью встретили мы известие о том, что Москва устояла, немцы получили отпор. И еще — пришла с «Правдой» совсем маленькая книжица под названием «Таня» — о партизанке Зое Космодемьянской. Я читал ее собравшимся вслух. Все были потрясены жестокостью немцев и мужеством комсомолки.
С уходом на фронт отца многое по дому пришлось делать и мне. А с весны 1942-го прибавились заботы по огороду, с которого кормилась семья. Мать засветло встанет, начнет копать или полоть, затем передает начатое мне, а сама — на колхозное поле. Потом моей главной обязанностью стала заготовка сена для коровы и топлива для дома. Лесов в наших краях нет: из прессованного навоза готовили кизяк, но он шел на выпечку хлеба и приготовление пищи. Для обогрева хаты заготавливали степной колючий курай. Так вот все круто изменилось. И мы, мальчишки военной поры, перешагнув через детство, сразу вошли во взрослую жизнь. Забыты забавы, игры, оставлена учеба. Целыми днями — один, по горло всяких дел. Но иногда… Иногда, вдруг, забыв обо всем на свете, завороженный зимней метелью или шелестом листьев сада в летнюю пору, мысленно я переселялся в какой-то далекий, нереальный, но такой желанный мир. Царство мечты, детской фантазии.
С конца лета 1942-го от Ростова через наши места покатилась волна отступления. Брели люди — кто с рюкзаками или мешком, кто с детской коляской или ручной тачкой. Меняли вещи на еду. Гнали коров, табуны лошадей, овечьи отары.
Собрав свои пожитки, ушли неизвестно куда бабушка Василиса и дед Пантелей. На сельской нефтебазе открыли цистерны и все горючее спустили в мелководную речушку Егорлык. Жгли неубранные хлебные поля.
27 июля 1942 года наши войска оставили Ростов. Отступали беспорядочно. Шли хмурые, усталые солдаты. На лицах — печать горечи и вины. Бомбовые взрывы, орудийный грохот, стрельба слышались все ближе, как бы обтекая с двух сторон Привольное. Вместе с соседями выкопали на спуске к реке траншею, откуда я впервые увидел залп «катюш»: по небу со страшным свистом летели огненные стрелы…
И вдруг — тишина. Два дня тишины. Ни наших, ни немецких войск. А на третий день со стороны Ростова в село ворвались немецкие мотоциклисты. Федя Рудченко, Виктор Мягких и я стояли у хаты. «Бежим!» — крикнул Виктор. Я остановил: «Стоять! Мы их не боимся». Въехали немцы — оказалось, разведка. А вскоре вступила в село и немецкая пехота. За три дня немцы заполнили Привольное. Стали маскироваться от бомбежек и ради этого почти под корень вырубили сады, на выращивание которых ушли десятилетия. Вырубили и знаменитый сад деда Андрея.
А через несколько дней вернулась бабушка Василиса. С дедом она дошла почти до Ставрополя, но немецкие танки опередили: 5 августа 1942 года город был занят. Дед кукурузными полями, оврагами пошел через линию фронта, а бабушка со своими пожитками вернулась к нам — куда же еще!
Да, от Ростова и до Нальчика немцы двигались, практически не встречая сопротивления. Наши войска были дезорганизованы. Как-то, когда мы познакомились, А.А.Покрышкин, наш знаменитый летчик, рассказал, что в августе 42-го ему удалось взлететь с аэродрома на окраине Ставрополя в момент, когда немцы уже подходили к нему.
Но за Нальчиком начали действовать заградительные отряды, в задачу которых входило выполнение приказа Сталина, известного под названием «Ни шагу назад». Действовали они решительно. Из отступавших быстро формировались части, которые тут же направлялись на передовую. В результате огромных усилий под городом Орджоникидзе немецкие войска, рвавшиеся к бакинской нефти, были остановлены, и, как оказалось, уже окончательно.
После того как немецкие части ушли дальше на восток, в Привольном остался небольшой гарнизон, потом и его заменили каким-то отрядом — запомнились нашивки на рукавах и украинский говор. Началась жизнь на оккупированной территории.
Первая новость — вылезли на поверхность те, кто дезертировал из армии и по нескольку месяцев прятался в подвалах. Многие из них стали служить немецким властям, как правило, в полиции. После возвращения бабушки Василисы нагрянули к нам полицейские. Учинили обыск, все перевернули. Не знаю, что они искали. Потом уселись на линейку, а бабушке приказали идти за ними в полицейский участок. Так она и шла через все село. Там ее подвергли допросу. Но что могла она сказать? Что муж ее — коммунист, председатель колхоза, что сын и зять — в Красной Армии. Об этом и так все знали. Мать во время обыска и ареста вела себя мужественно. Смелость ее была не только от характера — женщина она решительная, — но и от отчаяния, от незнания, чем все это кончится. Над семьей нависла опасность. Возвращаясь домой с принудительных работ, мать не раз рассказывала о прямых угрозах со стороны некоторых односельчан: «Ну, погоди… Это тебе не при красных». Стали приходить слухи о массовых расстрелах в соседних городах, о каких-то машинах, травивших людей газом (после освобождения все это подтвердилось: тысячи людей, большей частью евреи, были расстреляны в городе Минеральные Воды), о готовящейся расправе над семьями коммунистов. Мы понимали, что первыми в этом списке будут члены нашей семьи. И мать с дедом Андреем упрятали меня на ферме за селом. Расправа как будто намечалась на 26 января 1943 года, а 21 января наши войска освободили Привольное.
Четыре с половиной месяца село было оккупировано немцами, срок по тем временам долгий. Старостой немцы назначили престарелого Савватия Зайцева — «деда Савку». Долго и упорно он отказывался от этого, но односельчане уговорили — все-таки свой. В селе знали, что Зайцев делал все, чтобы уберечь людей от беды. А когда изгнали немцев, осудили его на 10 лет за «измену Родине». Сколько ни писали мои односельчане о том, что служил он оккупантам не по своей воле, что многие лишь благодаря ему остались живы, ничего не помогло. Так и умер дед Савка в тюрьме как «враг народа».
Все-таки спасло нас наступление Красной Армии. О разгроме немцев под Сталинградом в селе узнали от самих немцев. А вскоре их войска, боясь попасть в новый «котел», стали спешно уходить с Северного Кавказа. С каким восторгом встречали мы красноармейские части!
…Фронт еще раз, теперь уже на запад, прокатился через наши края. И надо было снова налаживать жизнь, восстанавливать колхоз. Но как? Все разрушено, ни техники, ни скота, ни семян. Пришла весна. Землю пахали на коровах из личного подворья. До сих пор помню эту картину: женщины в слезах и тоскливые коровьи глаза. Но корову еще жалели — ведь для многих, особенно у кого дети, она в ту пору была единственной кормилицей, чаще пахали на себе. Страшную эту картину невозможно описать: одни надевали ремни и, надрываясь, волокли плуг, другие что было сил толкали его сзади. Себя не жалели.
Потом начали собирать семена, сдавали кто сколько может. Осенью урожай собрали небольшой и все отдали государству. Зимой и весной 1944 года начался голод. Выжили мы с матерью ее стараниями и благодаря случаю. Ранней весной, в распутицу, она вместе с другими односельчанами — было ей тогда 33 года — на повозке, запряженной парой уцелевших быков, отправилась на Кубань: говорили, там урожай кукурузы. Из крестьянского сундука мать вытащила вещи отца: две пары новых хромовых сапог и костюм, так ни разу и не надетый, для обмена на кукурузу. Дом оставался на мне. Уезжая, мать отмерила мне на каждый день по горстке кукурузы, из последних в доме остатков. Я делал крупу и варил кашу.
Проходит неделя, идет вторая, а матери нет. Лишь на пятнадцатый день вернулась она с мешком кукурузы. Это и было наше спасение!
Оказывается, отцовы вещи в обмен пошли хорошо, и мать выручила мешок кукурузы — целых три пуда. Но перед отъездом был уговор — на каждого едока везти по пуду. Нас с матерью двое — значит, два пуда, 32 килограмма. Вот и пришлось ей «лишний» пуд пешком, по непролазной грязи на себе тащить. Это действительно было спасение. А тут еще и корова отелилась — значит, были мы и при молоке, и при кукурузе. И стали есть уже не раз, а два-три раза в день. В других семьях недоедали — пухли от голода. Бывало, придут мои приятели — соседские ребятишки — и стоят молча в дверях. Среди них — Федя Рудченко, наш родственник. Мать покряхтит-покряхтит и даст всем понемногу поесть. Вот так и выжили…
А потом, как послание от Бога, на всеобщую радость, пошли дожди. И все вокруг — и в поле, и на огородах — стало расти. Земля нас выручила и на сей раз.
Поступление товаров в деревню практически прекратилось. Не то что техники — ни одежды, ни обуви, ни соли, ни мыла, ни керосиновых ламп, ни спичек…
Сначала научились сами ремонтировать обувь и одежду. А когда это заплатанное старье окончательно расползлось, нашли другой выход — стали выращивать коноплю. Убирали вручную. Вязали снопы, мочили в реке, сушили, трепали, получали нитку — суровье. На «бабушкиных» ручных ткацких станках, спущенных с чердаков, чуть ли не в каждой хате ткали, а потом отбеливали полотно. Из него шили рубахи, а для красоты вышивали по краям черным мулине. Наденешь такую рубаху, а она колом стоит.
Овечью шерсть мыли, чесали, а потом на веретене крутили нить и ткали примитивное грубое сукно для изготовления верхней одежды. Из шкур, которые предварительно квасились, очищались от шерсти, сушились, мялись и пропитывались мазутом, делали примитивную обувь. Соль добывали из Соленого озера, находившегося в пятидесяти километрах от Привольного. Непонятным способом доставали кальцинированную соду, используя которую, научились делать мыло. Огонь получали, высекая искры из кремня, разжигая пропитанную золой вату, «спички» делали из тола противотанковых гранат. Для освещения использовали лампады, «коптилки» из снарядных гильз. Когда понемногу стал появляться керосин — сами начали делать лампы. Всему пришлось научиться, и делал я это в совершенстве. Удивительно живуч и вынослив наш народ. Хотя сейчас иногда думаю: а смог бы я теперь заново выдержать все это?
В конце лета 1944 года с фронта пришло какое-то загадочное письмо. Открыли конверт, а там документы, семейные фотографии, которые отец, уходя на фронт, взял с собой, и короткое сообщение, что погиб старшина Сергей Горбачев смертью храбрых в Карпатах на горе Магуре…
До этого времени отец уже прошел долгий путь по дорогам войны. Когда я стал Президентом СССР, министр обороны Д.Т.Язов сделал мне уникальный подарок — книгу об истории войсковых частей, в которых в годы войны служил отец. С огромным волнением читал я одну из военных историй и еще яснее и глубже понял, каким трудным был путь к победе и какую цену наш народ заплатил за нее.
Многое о том, где воевал отец, я знал по его рассказам — теперь передо мной документ. После мобилизации отец попал в Краснодар, где при пехотном училище была сформирована отдельная бригада под командованием подполковника Колесникова. Первое боевое крещение получила она уже в ноябре — декабре 1941 года в боях под Ростовом в составе 56-й армии Закавказского фронта. Потери бригады были огромны: убито 440, ранено 120, пропал без вести 651 человек. Отец остался жив. Затем до марта 1942 года держали оборону по реке Миас. И опять большие потери. Бригаду отправили в Мичуринск для переформирования в 161-ю стрелковую дивизию, после чего — на Воронежский фронт в 60-ю армию.
И тут его могли убить десятки раз. Дивизия участвовала в битве на Курской дуге, в Острогожско-Россошанской и Харьковской операциях, в форсировании Днепра в районе Переяслава-Хмельницкого и удержании известного Букринского плацдарма.
Отец рассказывал потом, как под непрерывными бомбежками и ураганным артогнем переправлялись они через Днепр на рыбачьих лодчонках, «подручных средствах», самодельных плотах и паромах. Отец командовал отделением саперов, обеспечивающим переправу минометов на одном из таких паромов. Среди разрывов бомб и снарядов плыли они на огонек, мерцавший на правом берегу. И хотя это было ночью, казалось ему, что вода в Днепре красная от крови.
За форсирование Днепра получил отец медаль «За отвагу» и очень гордился ею, хотя были потом и другие награды, в том числе два ордена Красной Звезды. В ноябре — декабре 1943 года их дивизия участвовала в Киевской операции. В апреле 1944 года — в Проскуровско-Черновицкой. В июле — августе — в Львовско-Сандомирской, в освобождении города Станислава. Потеряла дивизия в Карпатах 461 человека убитыми, более полутора тысяч ранеными. И надо же было пройти через такую кровавую мясорубку, чтобы найти погибель свою на этой проклятой горе Магуре…
Три дня плач стоял в семье. А потом… приходит письмо от отца, мол, жив и здоров.
Оба письма помечены 27 августа 1944 года. Может, написал нам, а потом пошел в бой и погиб? Но через четыре дня получили от отца еще одно письмо, уже от 31 августа. Значит, отец жив и продолжает бить фашистов! Я написал письмо отцу и высказал свое негодование в адрес тех, кто прислал письмо с сообщением о его смерти. В ответном письме отец взял под защиту фронтовиков: «Нет, сын, ты напрасно ругаешь солдат — на фронте все бывает». Я это запомнил на всю жизнь.
Уже после окончания войны он рассказал нам, что же произошло в августе 1944-го. Накануне очередного наступления получили приказ: ночью оборудовать на горе Магуре командный пункт. Гора покрыта лесом, и только макушка была лысой с хорошим обзором западного склона. Тут и решили ставить КП. Разведчики ушли вперед, а отец со своим отделением саперов начал работать. Сумку с документами и фотографиями он положил на бруствер вырытого окопа. Внезапно внизу из-за деревьев раздался какой-то шум, выстрел. Отец решил, что это возвращаются свои — разведчики. Он пошел им навстречу и крикнул: «Вы что? Куда стреляете?» В ответ шквальный автоматный огонь… По звуку ясно — немцы. Саперы бросились врассыпную. Спасла темнота. И ни одного человека не потеряли. Просто чудо какое-то. Отец шутил: «Второе рождение». На радостях и написал письмо домой: мол, жив и здоров, без подробностей.
А утром, когда началось наступление, пехотинцы отцову сумку на высоте обнаружили. Решили, что погиб при штурме горы Магуры, и послали часть документов и фотографии семье.
И все-таки война оставила старшине Горбачеву свою отметину на всю жизнь… Как-то после трудного и опасного рейда в тыл противника, разминирования и подрыва коммуникаций, после нескольких бессонных ночей группе дали недельный отдых. Отошли от линии фронта на несколько километров и первые сутки просто отсыпались. Кругом лес, тишина, обстановка совсем мирная. Солдаты расслабились. Но надо же было случиться, что именно над этим местом разыгрался воздушный бой. Отец и его саперы стали наблюдать — чем все это кончится. А кончилось плохо: уходя от истребителей, немецкий самолет сбросил весь свой бомбовый запас.
Свист, вой, разрывы. Кто-то догадался крикнуть: «Ложись!» Все бросились на землю. Одна из бомб упала неподалеку от отца, и огромный осколок рассек ему ногу. Несколько миллиметров в сторону — и отрезало бы ногу начисто. Но опять повезло, кость не была задета.
Это случилось в Чехословакии, под городом Кошице. На том фронтовая жизнь отца кончилась. Лечился в госпитале в Кракове, а там уже скоро и 9 мая 1945 года подоспело, День Победы.
Война стала страшной трагедией для всей страны. Порушено было все, что с таким трудом создавалось. Порушена надежда на счастливую жизнь. Порушена семья — дети остались без отцов, жены — без мужей, девушки — без женихов.
Самые трудные и страшные испытания выпали на долю фронтовиков. Перед этим поколением мужчин и женщин в долгу люди Земли. До конца своих дней отец не мог освободиться от пережитого в годы войны. Он много рассказывал о войне. Каким тяжелым было ее начало, не хватало оружия, да и воевать-то не умели.
Под Таганрогом дали их участку фронта подкрепление — несколько тысяч моряков Черноморского флота. Ребята молодые, отборные — кровь с молоком: «Ну, пехота, мы вам покажем, как это надо делать». В один из дней, разгоряченные водкой, густыми цепями, со штыками наперевес моряки пошли в атаку. А немцы встретили их огнем пулеметов и минометов. Так и остались они почти все на этом поле. Земля покрылась телами в черных бушлатах и тельняшках.
Под Таганрогом и отец участвовал в рукопашном бою. Потом рассказывал. В голове одно: немец тебя или ты его. И никаких других мыслей. Бьешь, колешь, стреляешь, как зверь. И рык какой-то звериный. Не все выдерживали. Да и остальные только через несколько часов с трудом возвращались в нормальное состояние. Я видел, что даже много лет спустя отцу тяжело было рассказывать обо всем этом.
В военные годы я, как и все, пережил многое. И все-таки, когда заходит речь о войне, чаще всего вспоминаю одну кошмарную картину. В конце февраля — начале марта 1943 года, когда сошел снег, я с другими ребятишками в поисках трофеев забрел на дальнюю лесополосу между Привольным и соседним селом Белая Глина. Там мы наткнулись на останки красноармейцев, принявших здесь последний свой бой летом 1942 года. Описать это невозможно: истлевшие и изглоданные тела, черепа в стальных проржавевших касках, из прогнивших гимнастерок — выбеленные кости рук, сжимающие винтовки. Тут же ручной пулемет, гранаты, кучи стреляных гильз. Так лежали они, непогребенные, в грязной жиже окопов и воронок, взирая на нас черными зияющими дырами глазниц… Мы окаменели. Вернулись домой потрясенные.
Тех безымянных солдат схоронили в братской могиле. И никогда я не воспринимал их как чужих, сторонних людей. В центре Привольного сейчас стоит скромный обелиск. На нем высечены фамилии тех, кто не вернулся с войны. Среди них — целый столбец — Горбачевы.
Когда война кончилась, мне было 14 лет. Наше поколение — поколение детей войны. Она опалила нас, наложила свой отпечаток и на наши характеры, на все наше мировосприятие.
Возвращение в школу
Учебу в школе я возобновил в 1944 году, после двухлетнего перерыва. Никакого особого желания учиться я не испытывал. После всего пережитого это казалось слишком «несерьезным» делом. Да к тому же, честно говоря, и идти-то в школу было не в чем. Отец прислал матери письмо: продай все, одень, обуй, книжки купи, и пусть Михаил обязательно учится. А тут еще дед Пантелей — надо учиться, и все тут. В общем, пошел в школу перед самыми ноябрьскими праздниками, когда уже первая четверть кончалась.
Пришел, сижу, слушаю, ничего не понимаю — все забыл. Не досидев до конца занятий, ушел домой, бросил единственную книжку, которая у меня была, и твердо сказал матери, что больше в школу не пойду. Мать заплакала, собрала какие-то вещички и ушла. Вернулась вечером без вещей, но с целой стопкой книг. Я ей опять: все равно не пойду. Однако книжки стал смотреть, потом читать, и увлекся… Мать уже спать легла, а я все читал и читал. Видимо, этой ночью что-то в моей голове произошло, во всяком случае, утром я встал и пошел в школу. Год закончил с похвальной грамотой, да и все последующие годы — с отличием.
О школе тех лет, о ее учителях и учащихся нельзя писать без волнения. Да, в общем-то, это и не школа была, если говорить правду. Мало того, что она размещалась в нескольких зданиях села, построенных совсем для других целей. Школа имела в своем распоряжении мизерный запас учебников, всего несколько географических карт и наглядных пособий, мел, с трудом где-то добываемый. Вот практически все. Остальное было делом рук учителей и учащихся. Тетрадей не было вообще — мне их заменяли книги отца по механизации. Сами мы делали и чернила. Школа должна была обеспечить себя топливом, поэтому держали лошадей, повозку. Я запомнил, как зимой вся школа спасала от голода лошадей: они настолько были истощены и обессилены, что не могли стоять на ногах. Откуда мы только ни тащили корм для них! А добыть его было непросто: все село было занято тем же — спасало личный скот. Я уже не говорю о скотных дворах колхоза, откуда каждый день увозили трупы животных.
Трудно жили и наши учителя в годы войны: холодно, голодно, тоскливо. Но надо отдать им должное: даже тогда они — можно только догадываться, как им это давалось, — старались быть верными своему долгу и делали все, что могли. И страна смогла уже через несколько лет после войны получить специалистов, в которых испытывала настоящий голод.
Наша сельская школа была восьмилеткой. Прошло еще почти 20 лет, прежде чем в Привольном построили современную среднюю школу. А в те годы 9 и 10 класс пришлось кончать в районной средней школе. Это примерно километрах в двадцати. Жил я на квартире в райцентре, как и другие ребята-односельчане, раз в неделю ездил или ходил за продуктами. Так что в старших классах был уже вполне самостоятельным человеком. Никто не контролировал мою учебу. Считалось, что я достаточно взрослый, чтобы свое дело делать самому, без понуканий. Лишь один раз за все годы с трудом удалось уговорить отца пойти в школу на родительское собрание. И еще помню, когда пришла юность и я стал ходить на вечеринки и ночные молодежные гулянья, отец попросил мать: «Что-то Михаил стал поздно приходить, скажи ему…»
Учился с азартом. Весь интерес базировался на неуемном любопытстве и стремлении до всего докопаться. Нравились физика, математика. Увлекался историей и особенно, до самозабвения, литературой.
Еще в Привольном в нашей скудной библиотеке взял новенький однотомник Белинского. Он стал моей библией, я был восхищен им. Перечитывал много раз и носил с собой повсюду. Когда уезжал в Москву учиться, мне подарили эту книгу как первому из наших сельчан, поступившему в МГУ.
Вот и теперь эта книга передо мной: «Подписано к печати 28 декабря 1946 года. Тираж 100 000 экземпляров». Смотрю на пометки, сделанные тогда, когда учился в 7–8 классе и было мне 16–17 лет. Что интересовало? Подчеркнутое говорит о том, что особым вниманием пользовались философские высказывания критика.
От статей Белинского я шел потом к Пушкину, Лермонтову, Гоголю. Особенно увлек меня Лермонтов — своей непокорностью и возвышенным романтизмом. Не только стихи его, но и поэмы знал наизусть. Потом наступила пора увлечения Маяковским, особенно его ранними стихами. Меня поражало, поражает и ныне, как эти молодые люди в своих произведениях поднялись до философских обобщений. Такое — от Бога!
В те годы повальным было увлечение художественной самодеятельностью и спортом, хотя условий для занятий практически не было. Я был не только неизменным участником выступлений и соревнований, но и их организатором как комсомольский секретарь. Наши концертные бригады бороздили села и хутора, места производственной деятельности селян. Но чаще всего роль сцены выполняли спортивные залы школ, а то и просто коридоры. Что же тянуло в эти кружки самодеятельности? Пожалуй, прежде всего желание общения со сверстниками. Но и стремление реализовать себя, узнать то, с чем незнаком. Увлечение это приобрело в моей школе такой размах, что в драматический кружок не могли попасть все желающие — шел отбор! Какие пьесы мы играли? В отличие от профессиональных театральных коллективов у нас не возникал вопрос — посильно ли? Играли драматургов всех времен — чаще, конечно, русских. Можете представить, как это получалось, но нас не смущало, и нравственных мук мы не испытывали. Одно могу сказать: старались изо всех сил. И что-то все-таки выходило, так как на наши постановки шли и взрослые. А однажды драмкружок совершил турне по селам района, давая платные спектакли. На собранные деньги купили 35 пар обуви для ребят, которым не в чем было идти в школу.
Так или иначе, но о нашем драмкружке узнали в Ставрополе, и как-то к нам нагрянули, в ходе гастролей, актеры краевого драмтеатра. Мы им сыграли «Маскарад» Лермонтова, продемонстрировав все свои таланты. Они нас похвалили, сделали замечания, одно из которых я помню и сейчас, а об остальных забыл через неделю. Так вот профессионалы, поддержав наш темперамент при объяснении между героями лермонтовской драмы Арбениным и Звездичем, все-таки посоветовали не хватать друг друга за рукава — в высшем свете даже острые объяснения проходят несколько иначе.
Рядом с отцом
А между тем реальная жизнь беспощадно предъявляла счет ко всем, в том числе и ко мне. С 1946 года каждое лето стал работать с отцом на комбайне. В Привольном, где школа была километрах в двух от нашей хаты, после окончания занятий я забегал к деду Пантелею, который жил в центре села, надевал рабочую робу и бегом в МТС — помогать отцу чинить комбайн. Вечером с работы домой шли вместе.
А потом уборка хлебов. С конца июня и до конца августа работать приходилось вдали от дома. Даже когда из-за дождей уборка приостанавливалась, мы оставались в поле, приводя в порядок технику и выжидая погожих часов. Много было с отцом разговоров в такие дни «простоя». Обо всем — о делах, о жизни. Отношения у нас сложились не просто отца и сына, но и людей, занятых общим делом, одной работой. Отец с уважением относился ко мне, мы стали настоящими друзьями.
Отец отлично знал комбайн и меня обучил. Я мог спустя год-два отрегулировать любой механизм. Предмет особой гордости — на слух мог сразу определить неладное в работе комбайна. Не меньше гордился тем, что на ходу мог взобраться на комбайн с любой стороны, даже там, где скрежетали режущие аппараты и вращалось мотовило.
Сказать, что работа на комбайне была трудной, — значит не сказать ничего. Это был тяжкий труд: по 20 часов в сутки до полного изнеможения. На сон лишь 3–4 часа. Ну а если погода сухая и хлеб молотится, то тут уж лови момент — работали без перерыва, на ходу подменяя друг друга у штурвала. Воды попить было некогда. Жарища — настоящий ад, пыль, несмолкаемый грохот железа… Со стороны посмотришь на нас — одни глаза и зубы. Все остальное — сплошная корка запекшейся пыли, смешанной с мазутом. Были случаи, когда после 15–20 часов работы я не выдерживал и просто засыпал у штурвала. Первые годы частенько носом шла кровь — реакция организма подростка. В 15–16 лет обычно набирают вес и силу. Силу я набирал, но за время уборки каждый раз терял не менее пяти килограммов веса.
Тяжким был труд крестьян. Но достатка в колхозные дома он не приносил. Вся надежда была на приусадебный участок. Выращивали на нем все, и можно было бы кое-как свести концы с концами. Но каждый крестьянский двор облагался всяческими налогами и поставками государству. Не имело значения, держишь ты скот или нет, все равно сдай 120 литров молока, сдай масло, сдай мясо. Налогами облагались фруктовые деревья, и, хотя урожай они давали не каждый год, налоги ты должен был платить ежегодно. И крестьяне… вырубали сады.
Бежать — не убежишь, не давали крестьянам паспорта. А без паспорта — до первого милиционера. Да и не возьмут никуда на работу в городе. Один шанс: завербоваться через «оргнабор» на какую-нибудь «великую стройку». Чем же это отличалось от крепостничества? Даже спустя годы, выступая с докладами об аграрной политике, я с трудом удерживался от самых резких оценок и формулировок, потому что знал, что это такое — крестьянская жизнь.
Наша семья все-таки жила полегче, чем другие: механизаторам платили натурой и деньгами. Но все равно это мизерные заработки; чтобы купить хоть что-то из одежды или домашней утвари, приходилось продавать выращенное в личном хозяйстве. А для этого ехать на рынок в Ростов, Сталинград, Шахты. Одним словом, всего и всегда не хватало.
Даже в поле во время уборки еду привозили нам скудную. Зато уж если за сутки 30 гектаров обмолотил, тут тебе, по установленным правилам, полагалась «посылка». Специально для тебя что-то готовили — вареники с маслом, мясо вареное или, еще лучше, давали банку меда и обязательно две поллитровки водки. Хотя водка меня не интересовала, был такой обед вкуснее всего на свете. Не «посылка», а дар Божий… Праздник!
Ну а насчет водки сыграли со мной однажды в бригаде злую шутку. Это было в 1946 году. Закончилась уборка, и механизаторы решили «обмыть» окончание первой после войны страды — хоть и неудачный был год, а как-никак дело сделано. Купили ящик водки, где-то достали спирт. Собрались в полевом вагончике, сидят, выпивают, закусывают, всякие байки рассказывают.
Надо сказать, мужики наши в бригаде все крепкие были, молодые, но бывалые — в большинстве своем фронтовики. Отцу в то время было 37 лет. Я самый младший — мне 15. Сижу, ем да слушаю их разговоры.
Тут бригадир стал приставать ко мне: «Ты что ж так сидишь? Уборка закончена. Пей давай! Пора уж настоящим мужиком быть». Смотрю на отца — он молчит, посмеивается. Поднесли мне кружку… Думал — водка, оказалось — спирт. А для его питья существовала особая «технология»: надо было на выдохе выпить, а потом сразу же, не переводя дыхания, запить холодной водой. А я так.
Что со мной было! Механизаторы покатываются от смеха, и больше всех смеялся отец. Урок действительно пошел на пользу — никакого удовольствия от водки или спирта я потом не получал. Тут же, в отместку, сговорились подшутить над бригадиром, устроившим мне это испытание. Налили ему в кружку спирта, а вместо воды для запивки подсунули вторую, и тоже со спиртом… Бригадир выдохнул, хватил первую кружку, потом вторую… Все опять от хохота покатились. А он — только крякнул. Крепкий мужик. Вообще, все они хорошими товарищами были, можно сказать, друзьями. В трудной жизни помогали друг другу. И работать умели как надо.
Потом, спустя годы, став Генеральным секретарем ЦК КПСС, приезжая в родные места, я всякий раз встречался с теми, кто работал в нашей бригаде, — трактористами и комбайнерами, уже постаревшими. Встречались без всякой официалыцины, как старые добрые друзья, которые могут откровенно высказать друг другу все. Тракторная бригада навсегда оставила в моей душе глубокий след. Мне близки эти люди и сейчас, хотя, к сожалению, многих уже нет в живых.
Кстати, после работы в поле учеба была уже не в тягость, а в радость и удовольствие. Первые недели после работы на комбайне пальцы сгибались с трудом из-за мозолей. Я даже гордился этими мозолями, хотя ни в малой мере не испытывал непочтительного отношения к людям умственного труда, которым нередко грешат те, кто называет себя «работягами». У настоящих работяг, если судить по нашей бригаде, такого не было. По крайней мере, к нашей сельской интеллигенции — учителям, врачам, агрономам, к ученым — относились уважительно. А главное даже в другом. Кем бы ты ни работал, люди быстро, по известным им одним критериям, определят, чего ты на самом деле стоишь.
Трудно, очень трудно давался хлеб в те годы. 1946 год был неурожайным. Как раз в хлебородных районах случилась засуха. Если верить официальной статистике, в стране собрали зерновых всего 39,6 миллиона тонн (государство заготовило из них 17). А в 1940-м — 95,7 миллиона тонн (при заготовках в 36,4). Драматичность тогдашней ситуации очевидна. Во многих областях уже в который раз разразился голод.
На Ставрополье тоже не уродились хлеба. И весной 1947-го хлынули к нам сталинградцы — голод гнал людей, — предлагали в обмен на хлеб все, что имели. Менять-то нечего было, сами еле-еле концы с концами свели. И все-таки меняли.
1947 год для страны стал более удачным. Собрали 65,9 миллиона тонн зерновых (заготовили 27,5). Сразу после окончания войны народу было обещано, что через год карточную систему снабжения продовольствием и промтоварами отменят. Засуха 1946 года вынудила отложить это мероприятие на год. И вот в декабре 1947-го карточки были наконец отменены. Событие действительно праздничное, но у нас по этому поводу особой радости не было. Для Ставрополья и этот год оказался неурожайным. Кое-как перезимовали. Вся надежда была на урожай 1948 года.
И вдруг ранней весной, в апреле, загуляли пыльные бури, страшные спутники засухи. «Опять беда, — говорит отец, — после войны, считай, третий год подряд». Но через несколько дней пошел теплый-теплый дождь. Идет день, второй, третий… Хлеба пошли в рост.
Это был первый настоящий урожай. Собрали на круг по 22 центнера с гектара. В те времена — особенно после неурожайных лет — результат небывалый. А тогда с 1947 года действовал Указ Президиума Верховного Совета СССР: намолотил на комбайне 10 тысяч центнеров зерна — получай звание Героя Социалистического Труда, 8 тысяч — орден Ленина. Мы намолотили с отцом 8 тысяч 888 центнеров. Отец получил орден Ленина, я — орден Трудового Красного Знамени. Было мне тогда 17 лет, и это самый дорогой для меня орден. Сообщение о награде пришло осенью. Собрались все классы на митинг. Такое было впервые в моей жизни — я был очень смущен, но, конечно, рад. Тогда мне пришлось произнести свою первую митинговую речь.
Можно сказать, что 1948 год был для нашей семьи если и не счастливым, то, во всяком случае, удачным. Хорошим он стал и для страны: первый послевоенный год без карточек. И хотя при их отмене цены на продукты и промтовары выросли в несколько раз, все-таки создавалось ощущение, что жизнь постепенно налаживается.
В 1947 году 7 сентября, когда мне уже было шестнадцать лет, родился мой младший брат. Помню, ранней зарей отец разбудил меня и попросил перейти в другое место. Я это сделал и опять заснул. Когда проснулся, отец сказал, что у меня теперь есть брат. Я предложил назвать его Александром. Жизнь сложилась так, что уже с 1948 года я жил фактически отдельно от семьи. Брат рос, получая сполна внимание и любовь отца и матери. Другими были его детство и юность. Все это сказалось и на характере, на отношении к жизни. У Александра все было иначе. Мне кажется, проще и легче. Мне это не очень нравилось, и я пытался подогнать под свои жизненные установки. Долго я с ним «воевал», кое-что удалось. Но все же Сашка остался самим собой.
После страшной войны страна поднималась из развалин. Когда несколько лет спустя мне приходилось ездить в Москву и обратно, я побывал в Ростове, Харькове, Воронеже, Орле и Курске. И везде. — руины, следы чудовищных разрушений, оставленных войной. Несколько раз в Москву я ездил через Сталинград. Специально делал так, чтобы туда попасть утром, а выехать в Москву вечером или ночью. Ходил по городу, поднимался на Мамаев курган, усыпанный, даже спустя 7–8 лет после Сталинградского сражения, осколками бомб, мин, снарядов. Побывал на местах самых тяжелых боев. И осталось в памяти, как постепенно, год от года поднимался новый город.
Трудно жила страна. Не жизнь, а борьба за выживание. В годы войны люди понимали: надо спасать землю свою, свое отечество. И думали: вот кончится война, победим, тогда заживем. Но и с окончанием войны, особенно в первые годы, мало что изменилось. Опять тяжкий труд и опять мечта: вот отстроимся, восстановим все и заживем наконец по-людски. Надежда одухотворяла даже самую изнурительную, унижающую человека работу, придавала ей смысл, помогала переносить все тяготы.
Так и сводили концы с концами. Все было в том времени — и тяжкое, и радостное, и горе, и надежда. Это было противоречие самой жизни. И тем, кто сегодня обращается к нашей истории, надо уметь поставить любой ее период, каждый факт в более широкий контекст. Иначе ничего понять невозможно. Ни тех событий, ни тех людей.
Сейчас, оглядываясь на прошлое, я все более убеждаюсь в том, что отец, дед Пантелей, их понимание долга, сама их жизнь, поступки, отношение к делу, к семье, к стране оказывали на меня огромное влияние и были нравственным примером. В отце, простом человеке из деревни, было заложено самой природой столько интеллигентности, пытливости, ума, человечности, много других добрых качеств. И это заметно выделяло его среди односельчан, люди к нему относились с уважением и доверием: «надежный человек». В юности я питал к отцу не только сыновние чувства, но и был крепко к нему привязан. Правда, никогда друг с другом о взаимном расположении мы не обмолвились даже словом — это просто было. Став взрослым человеком, я все больше и больше восхищался отцом. Меня в нем поражал неугасающий интерес к жизни. Его волновали проблемы собственной страны и далеких государств. Он мог у телевизора с наслаждением слушать музыку, песни. Регулярно читал газеты.
Наши встречи превращались нередко в вечера вопросов и ответов. Главным ответчиком теперь стал уже я. Мы как бы поменялись местами. Меня в нем всегда восхищало его отношение к матери. Нет, оно было не каким-то внешне броским, тем более изысканным, а наоборот — сдержанным, простым и теплым. Не показным, а сердечным. Из любой поездки он всегда привозил ей подарки. Отец сразу принял близко Раю и всегда радовался встречам с ней. И уж очень его интересовали Раины занятия философией. По-моему, само слово «философия» производило на него магическое воздействие. Отец и мать были рады рождению внучки Ирины, и она не одно лето провела у них. Ирине нравилось ездить на двуколке по полям, косить сено, ночевать в степи.
Я узнал о внезапном тяжелом заболевании отца в Москве, куда прибыл на XXV съезд КПСС. Сразу вылетел с Раисой Максимовной в Ставрополь, а оттуда автомобилем отправились в Привольное. Отец лежал в сельской больнице без сознания, и мы так и не смогли сказать друг другу последние слова. Его рука сжимала мою руку, но больше он уже ничего не мог сделать.
Отец мой, Сергей Андреевич Горбачев, скончался от большого кровоизлияния в мозг. Хоронили его в День Советской Армии — 23 февраля 1976 года. Привольненская земля, на которой он родился, с детских лет пахал, сеял, собирал урожай и которую он защищал, не щадя жизни, приняла его в свои объятия…
Всю жизнь отец делал добро близким людям и ушел из жизни, не докучая никому своими недомоганиями. Жаль, что пожил он так мало. Каждый раз, бывая в Привольном, я в первую очередь иду к могиле отца.
Зачислен с общежитием
Школу я окончил в 1950 году с серебряной медалью. Мне исполнилось 19 лет, возраст призывной, и надо было решать — что дальше? Хорошо помню слова отца: «После школы — смотри сам. Хочешь — будем работать вместе. Хочешь — учись дальше, чем смогу — помогу. Но дело это серьезное, и решать — только тебе».
У меня настроение было вполне определенное — продолжать учебу. Настроение, характерное для многих моих сверстников тех лет. Страна восстанавливалась, строилась, инженеров, агрономов, медиков, учителей не хватало. В вузы шли целыми классами. Даже самые слабенькие, и те выискивали институты, где был меньший конкурс при приеме, и поступали.
Мои одноклассники подавали заявления в вузы Ставрополя, Краснодара, Ростова. Я же решил, что должен поступать не иначе как в самый главный университет — Московский государственный университет им. Ломоносова на юридический факультет.
Не могу сказать, что это был всецело выношенный замысел. Что такое юриспруденция и право, я представлял себе тогда довольно туманно. Но положение судьи или прокурора мне импонировало. Направил документы в приемную комиссию юрфака, стал ждать. Проходят дни, никакой реакции. Посылаю телеграмму с оплаченным ответом, и приходит уведомление: «зачислен с предоставлением общежития», то есть принят по высшему разряду, даже без собеседования. Видимо, повлияло все: и «рабоче-крестьянское происхождение», и трудовой стаж, и то, что я уже был кандидатом в члены партии, и, конечно, высокая правительственная награда. Во всяком случае, для «оптимизации» социального состава студенчества, достигавшейся тогда главным образом за счет фронтовиков, подошла и моя кандидатура.
Итак, я — студент Московского университета. Первые недели и месяцы чувствовал себя не очень уютно. Сопоставьте: село Привольное и… Москва. Слишком велика разница и слишком большая ломка. От новых знакомых впервые услышал: «Москва — большая деревня». Особенно любили это повторять ленинградцы. Но для меня, выросшего в деревне, Москва представлялась громадиной, гигантским городом. И сегодня живо охватившее меня тогда чувство волнения.
Все для меня было впервые: Красная площадь, Кремль, Большой театр — первая опера, первый балет, Третьяковка, Музей изобразительных искусств имени Пушкина, первая прогулка на катере по Москве-реке, экскурсия по Подмосковью, первая октябрьская демонстрация… И каждый раз ни с чем не сравнимое чувство узнавания нового.
Все-таки прежде всего память возвращает к неказистому зданию университетского общежития на Стромынке в Сокольниках. Ежедневно колесили мы по семь километров в один конец — на метро, трамвае и пешком — к нашей alma mater и обратно. Каждый такой маршрут открывал для нас новую черточку города, к которому мы все больше привязывались. Конечно, старую Москву с ее исконной «русскостью», с переплетением сотен улочек и переулков не познаешь не только за пять, но, наверное, и за пятьдесят лет. Но все улицы и переулки вокруг университета, все островки студенческого архипелага вокруг общежития — кинотеатр «Молот» на Русаковской и Клуб имени Русакова, неповторимый колорит старой Преображенской площади, старинные бани на Бухвостовской, парк в Сокольниках — остались в памяти навсегда.
Это потом, уже на четвертом курсе, мы переберемся на Ленинские горы, будем жить по два человека в блоке, по неделе, а то и по две не выбираясь в город из «дворянского гнезда». А тогда на Стромынке жили мы, первокурсники, 22 человека в одной комнате, на втором курсе — 11, на третьем — 6.
Здесь же была своя столовая с буфетом, где можно было за копейки взять стакан чаю и съесть с ним сколько угодно хлеба, лежавшего в тарелках по столам. Тут же парикмахерская и прачечная, хотя стирать частенько приходилось самому по причине отсутствия денег и лишней смены белья. Была тут своя поликлиника. И она для меня была новостью, так как в нашем селе таковой не имелось, существовал лишь фельдшерский пункт. Здесь же находилась и библиотека с вместительными читальными залами, клуб со всевозможными кружками и спортивными секциями. Это был совершенно особый мир, студенческое братство со своими неписаными законами и правилами.
Жили мы по-студенчески бедно. Стипендия на гуманитарных факультетах — 220 рублей (в ценах до 1961 года). Правда, одно время я, как отличник и общественник, получал персональную, повышенную, так называемую «Калининскую», стипендию — 580 рублей. Кроме того, 200 рублей ежемесячно присылали из дома. Цену этим деньгам я хорошо знал: у себя на подворье отец с матерью выращивали овощи и всякую живность везли на городские рынки.
В Москве приходилось экономить на всем. Но, как и у всех моих приятелей, на последнюю неделю перед стипендией никак не хватало. Приходилось переходить на «сухой паек», в ход шла банка консервированных бобов или что-то в этом роде стоимостью не более рубля. И тем не менее последний рубль тратился не на еду, а на билет в кино.
С самого начала учеба в университете захватила меня. Она поглощала все время, учился я жадно, азартно. Друзья-москвичи подтрунивали: многое, что для меня было новым, им было известно со школьной скамьи. Но я-то заканчивал сельскую школу.
Любопытство и самолюбие
Мои однокурсники-москвичи часто боялись показать свое незнание каких-то проблем или фактов. Им, видимо, казалось, что спрашивать, выяснять — значит проявлять свою неполноценность. Но во мне горел огонь любопытства и желания узнать и понять все. К третьему курсу я мог на равных участвовать в студенческих дискуссиях с самыми способными однокурсниками.
Чем был примечателен наш юридический факультет? Прежде всего, он давал обширные и весьма разносторонние знания. На первое место я ставлю цикл исторических наук — история и теория государства и права; история политических учений, история дипломатии; политическая экономия в объеме почти таком же, как на экономическом факультете, история философии, диалектический и исторический материализм; логика; латинский и немецкий языки. Наконец, целая гамма юридических дисциплин: уголовное и гражданское право, криминалистика, судебная медицина и психиатрия, административное, финансовое, колхозное, брачно-семейное право, бухгалтерский учет. И, конечно, международное публичное и частное право, государство и право буржуазных стран и т. д.
Идея заключалась в том, что усвоение собственно юридических предметов требовало основательного знания современных социально-экономических и политических процессов и должно было происходить поэтому в контексте овладения основами всех общественных наук.
В моих глазах университет был храмом науки, средоточием умов, составлявших нашу национальную гордость, очагом молодой энергии, порыва, поиска. Здесь ощущалось влияние вековой русской культуры, несмотря ни на что, жили демократические традиции русской высшей школы. Многие знаменитые ученые, академики считали за честь преподавать в МГУ, вести там лекционные курсы. За каждым из них — научные направления, десятки книг и учебников. Их лекции открывали новый мир, целые пласты человеческого знания, неведомые мне ранее, вводили в логику научного мышления. Даже в самые мрачные годы в стенах здания на Моховой чувствовалось биение пульса общественной жизни. Пусть в значительной мере подспудно, но сохранялся дух творческих исканий и здорового критицизма.
Конечно, не следует и приукрашивать реальной ситуации в университете. Первые три года моей учебы совпали с годами «позднего сталинизма», нового витка репрессий, знаменитой кампании против «безродного космополитизма» и т. д.
Атмосфера была предельно идеологизирована. Как и повсюду, господствовали беспрекословные схемы сталинского «Краткого курса истории ВКП(б)», признававшегося эталоном научной мысли. Учебный процесс, казалось, был нацелен на то, чтобы с первых недель занятий сковать молодые умы, вбить в них набор непререкаемых истин, уберечь от искушения самостоятельно мыслить, анализировать, сопоставлять. Идеологические тиски в той или иной мере давали о себе знать и на лекциях, семинарах, в диспутах на студенческих вечерах.
Как-то на собрании я сделал критическое замечание в адрес одного из преподавателей по поводу методологии, которую он применил для анализа проблемы. Тогда мой товарищ по общежитию, бывший фронтовик и староста курса (теперь профессор и автор многих работ) Валерий Шапко сказал: с такими речами надо выступать после сдачи экзамена. Я посмеялся над его расчетливостью. Но вот пришло время экзамена. Отвечать я стал уверенно, в одном месте сослался на книгу, исказив ее название. Экзаменатор сделал удивленное лицо. Я тут же поправился, но было поздно.
С ехидной улыбкой он пометил что-то в своем блокнотике и продолжения моего ответа уже не слушал. Когда я закончил, он, не скрывая злорадства, произнес:
— Ну что же, Горбачев, твердая четверка… — и тут же, не мешкая, поставил оценку в зачетку.
Пересдавать этот экзамен, хотя на остальных получил пятерки, не стал. Так потерял я персональную стипендию. Удар по моему самолюбию и особенно бюджету был ощутимый.
Как мне представляется, именно по отношению к университету — и к профессуре, и к студенчеству — проявлялась особая бдительность. Судя по всему, там действовала отлаженная система всеобщего контроля за состоянием умов. Малейшее отклонение от официальной позиции, попытка что-то не принять на веру были чреваты в лучшем случае разбором на комсомольском или партийном собрании.
Доходили до нас отголоски и новой волны чистки среди университетской профессуры. Абсурдность обвинений была порой настолько очевидна, что вынуждала власти предержащие отступать. Например, профессора С.В.Юшкова, крупнейшего ученого, всю жизнь посвятившего изучению Киевской Руси, зачислили в… «безродные космополиты»!
На заседании Ученого совета, где Юшкова подвергли проработке, он в расстроенных чувствах поднялся на трибуну и, вместо того чтобы развернуть контраргументацию в свою защиту, произнес только одну фразу: «Посмотрите на меня!» Серафим Владимирович стоял перед аудиторией в своей рубахе-толстовке, подпоясанной шнурком, держа в руках поношенную соломенную шляпу, как бы олицетворяя всем обликом своим старого добропорядочного русского интеллигента.
По залу прокатился смех. Вместо разбирательства туманных псевдонаучных обвинений здравый смысл подсказал разгоряченному собранию простой вопрос: «Мы что, с ума сошли, какой же это космополит?» Проработка Юшкова была сразу же прекращена.
Мы любили лекции Серафима Владимировича. Это были даже не лекции, скорее, беседы в гостиной, увлекательные рассказы о далеких временах, о жизни наших предков. Предметом своим профессор Юшков владел блестяще. Но мы не раз и по отношению к нему допускали своего рода идеологические розыгрыши, вроде такого — а почему, уважаемый профессор, вы избегаете в своих лекциях ссылок на классиков марксизма-ленинизма? И тогда он лихорадочно открывал громоздкий и весьма вместительный портфель, извлекал из него одну из своих книг и, надев очки, искал соответствующие высказывания.
Я погрешил бы перед истиной, если бы стал утверждать, что массированная идеологическая обработка, которой подвергались питомцы университета, не затрагивала нашего сознания. Мы были детьми своего времени. Если некоторая часть профессуры, как мне сегодня кажется, вынужденно следовала «правилам игры», то мы, студенты, принимали многие положения изучаемых дисциплин как данность, искренне и убежденно.
Система образования, казалось, делала все, чтобы предупредить овладение критическим методом мышления. Но вопреки ей само накопление полученных знаний подводило — где-то на третьем курсе — к этапу, когда мы начинали всерьез задумываться над тем, что вроде бы уже было изучено и усвоено.
Кто-то из современных читателей, прежде всего из числа молодых соотечественников, возможно, поморщится, прочитав, что первыми авторами, заставившими меня усомниться в непреложности преподносимых нам «истин в последней инстанции», были К.Маркс, Ф.Энгельс, В.И.Ленин. Но это так. И вот почему.
Несмотря на всю (иногда чрезмерную) полемическую остроту, их труды содержали обстоятельный разбор положений оппонента, систему контраргументов, обоснование выводов, что явно контрастировало с «дискуссионными» приемами Сталина, имевшего склонность заменять аргументацию бранью, в лучшем случае провозглашением непреложных истин. И, наверное, главное: чем больше я вчитывался в «классиков», тем больше задумывался над соответствием их представлений о социализме нашей реальной действительности.
В 1952 году я вступил в партию. Накануне передо мной встала проблема: что писать в анкете о своих репрессированных дедах? Хотя дед Пантелей судим не был, но 14 месяцев отсидел. Да и деда Андрея высылали в Сибирь без всякого суда. При вступлении в кандидаты это никого не волновало — земляки знали обо мне все. Написал письмо отцу, ведь ему при приеме в партию уже пришлось отвечать на такой же вопрос. Когда летом мы встретились, отец сказал:
— Ничего я не писал. Не было у нас этого на фронте, когда в партию перед боем принимали. На смерть шли. Вот и весь ответ.
Ну а мне, сыну его, пришлось в парткоме, а потом в Ленинском РК КПСС долго объяснять всю историю моих предков.
Постепенное интеллектуальное возмужание, стремление к осмыслению происходящего в жизни делали невыносимым схоластическое, начетническое отношение к учебному процессу, чем грешили некоторые преподаватели, видевшие в студентах лишь объект идеологического натаскивания. Было в этом что-то оскорбительное, унижающее человеческое достоинство.
Помню, осенью 1952 года, после выхода в свет работы Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР», один из преподавателей не нашел ничего лучшего, как зачитывать нам на лекции одну страницу за другой из этого труда. Я не выдержал и послал ему записку, смысл которой сводился к тому, что с книгой мы знакомы, а ее механическое зачитывание на лекции свидетельствует о неуважении к аудитории.
Реакция была незамедлительной. Разгневанный наставник высказался в том духе, что некоторые смельчаки, которые боятся свою подпись поставить, возомнили, что уже освоили «все богатство положений и выводов, содержащихся в произведении товарища Сталина».
Я встал и сказал, что авторство записки принадлежит мне. И началось… Информация об этом инциденте прошла по комсомольским и партийным организациям, дошла до Московского горкома партии. А я был в то время заместителем секретаря комсомольской организации факультета по идеологии (секретарем был Борис Спиридонов, позже ставший секретарем парткома МГУ). Последовало разбирательство, но в конце концов вопрос был замят: кажется, опять помогло «рабоче-крестьянское происхождение».
Повседневная действительность вторгалась в учебный процесс, заметно корректируя наши книжные представления и о «самом справедливом строе», и о «нерушимой дружбе народов». Глубоко отложился в памяти эпизод, относящийся к зиме 1952/53 года, когда общество потрясло «дело врачей», послужившее поводом для разнузданных антисемитских выходок, огульных обвинений евреев в предательстве.
Мой приятель Володя Либерман, за плечами которого были тяжкие фронтовые годы, однажды не пришел к первой лекции. Появился он лишь несколько часов спустя. Никогда прежде не видел я его в таком удрученном, подавленном состоянии. На нем буквально лица не было. «В чем дело?» — спросил я. Он не мог сдержать слез. Выяснилось, что улюлюкающая публика, обдав бывшего фронтовика градом оскорблений и ругательств, выбросила его из трамвая. Я был потрясен.
Много лет спустя, в тяжелые для меня дни декабря 1991 года, произошла у меня встреча с писателем Беляевым — студентом МГУ того же времени. Вспомнили и эти эпизоды. И тогда мой собеседник сказал, что в те годы Горбачева считали, пользуясь современным языком, чуть ли не «диссидентом» за его радикализм. Но, конечно, никаким диссидентом я не был, хотя критическое отношение к происходящему уже «входило» в меня.
Летом 1953 года, в промежутке между сессией в МГУ и работой в МТС, я проходил юридическую практику в нашей районной прокуратуре в Ставрополье. Тогда впервые столкнулся с довольно типичным для той поры «руководящим районным звеном». И смотрел на вещи и на нравы начальства своего родного района иначе, чем раньше.
Раиса Максимовна в своей книге «Я надеюсь…» опубликовала одно из моих писем тех дней: «…Угнетает меня здешняя обстановка. И это особенно остро чувствую всякий раз, когда получаю письмо от тебя. Оно приносит столько хорошего, дорогого, близкого, понятного. И тем более сильнее чувствуешь отвратительность окружающего… Особенно — быта районной верхушки. Условности, субординация, предопределенность всякого исхода, чиновничья откровенная наглость, чванливость… Смотришь на какого-нибудь здешнего начальника — ничего выдающегося, кроме живота. А какой апломб, самоуверенность, снисходительно-покровительственный тон!» В душе уже зрел протест.
Смерть Сталина
И все-таки диссидентом я не был… Морозное утро 5 марта 1953 года. В аудитории № 16, где обычно читались общекурсовые лекции, — мертвая тишина. Входит преподаватель и трагическим голосом, сквозь слезы сообщает о последовавшей на 74-м году безвременной кончине… Среди студентов были люди из числа тех, чьи родственники пострадали от репрессий, кто тогда уже — в той или иной мере — осознавал тоталитарную сущность режима. Однако основная масса студенчества глубоко и искренне переживала эту смерть, воспринимая ее как трагедию для страны. Примерно такое чувство, не буду кривить душой, охватило тогда и меня.
Свое выпускное сочинение в школе я писал на тему «Сталин — наша слава боевая, Сталин — нашей юности полет». Получил высшую оценку, и потом еще несколько лет оно демонстрировалось выпускникам — как эталон. А я ведь знал реальную жизнь и кое-что из того, что творилось в годы его правления.
Недавно прочитал письмо академика Андрея Дмитриевича Сахарова, относящееся к этим мартовским дням 1953 года: «Нахожусь под впечатлением смерти Великого Человека. Думаю о его человечности…» Значит, не одному мне это было свойственно.
В те дни, казалось, не было задачи более важной, чем проститься со Сталиным. Мы пошли с группой сокурсников. Медленно, с трудом продвигались целый день, часами стоя на одном месте. Успешно обошли переулками Трубную площадь, где произошла страшная давка, стоившая жизни многим участникам скорбного похода. Квартал за кварталом двигались целую ночь. Наконец дошли до гроба.
Раньше во время праздничных демонстраций мне не приходилось даже издали видеть Сталина. Теперь в Колонном зале впервые увидел его вблизи… мертвым. Окаменевшее, восковое, лишенное признаков жизни лицо. Глазами ищу на нем следы величия, но что-то из увиденного мешает мне, рождает смешанные чувства.
«Что будет с нами?» — таков, разумеется, был главный вопрос, который в мартовские дни 1953 года вставал перед всеми, независимо от отношения к Сталину. Вопрос был неизбежен, ибо усопший олицетворял собой всю систему.
«Оттепель»
Вскоре появились первые симптомы перемен. Было прекращено «дело врачей». Летом, находясь на Ставрополье, узнал об аресте Берии. В «Правде», а затем в других газетах стали появляться статьи о «культе личности» (правда, пока безадресно), о его несовместимости с марксизмом-ленинизмом. Обозначилась «оттепель» в сфере культуры. Все это, конечно, не могло не отозваться в университетской среде. Все более интересными становились лекции, живее шли семинарские занятия, работа студенческих кружков. «Оттепель» затронула деятельность наших общественных организаций.
Политические кампании «позднего сталинизма», о которых я уже упоминал, глубоко травмировали психологию определенной части старшекурсников-фронтовиков, руками которых в значительной мере эти кампании и проводились. Их влияние стало заметно падать.
Помню трехдневное собрание по «делу группы Лебедева» — секретаря партбюро юридического факультета. Окружив себя «доверенными» и «приближенными», Валентин Лебедев фактически узурпировал на факультете всю власть, подмял и партбюро, и деканат. Он влиял на состав преподавателей, вмешивался во все стороны жизни и быта факультета. После жарких трехдневных дебатов сняли его с треском. Определились свои лидеры и на нашем курсе, причем это были уже не москвичи, главенствовавшие в первые годы моей учебы, а «периферия».
В последние два года учебы атмосфера в университете начала меняться. Вначале с опаской, постепенно все более свободно высказывались сомнения в правильности «устоявшейся» трактовки тех или иных исторических событий, да и некоторых явлений современной политической жизни. Конечно, до открытого плюрализма мнений было еще очень и очень далеко. Руководящие партийные и иные органы хотя и ослабили идеологические вожжи, но выпускать их из своих рук отнюдь не собирались.
Встреча
Годы учебы в университете были для меня не только необычайно интересными, но и достаточно напряженными. Аудиторные и самостоятельные занятия чуть ли не ежедневно занимали минимум 12–14 часов. Приходилось восполнять пробелы сельской школы, которые давали о себе знать — особенно на первых курсах, а отсутствием самолюбия я, честно говоря, никогда не страдал. Все новое воспринималось мною довольно быстро, но закрепление знаний требовало штудирования широкого круга дополнительной литературы. Этим, кстати, обучение в университете и отличалось от учебы во многих других вузах.
Человек я общительный, с однокурсниками, да и со многими студентами факультета, как того требовали комсомольские обязанности, поддерживал товарищеские отношения. Образовался и сравнительно узкий круг друзей. Это — Юра Топилин, Валерий Шапко, Василий Зубков, Володя Либерман, Зденек Млынарж, Рудольф Колчанов, Леня Таравердиев, Виктор Вишняков, Володя Лихачев, Наташа Боровкова, Надя Михалева, Лия Александрова, Саша Филипов, Люся Росслова, Элла Киреева, Валя Рылова, Галя Данюшевская, Володя Кузьмин-большой. С ними и с теми, кого я просто не смог здесь назвать, я входил в незнакомый огромный мир столицы.
Вместе бывали мы в театрах и кино, на концертах и художественных выставках. Часто вместе готовились к занятиям и экзаменам.
Московский университет был не только средоточием людей разного образа мыслей, разного жизненного опыта, национальностей. Здесь происходило скрещение человеческих судеб, иной раз мимолетное, но нередко — на долгие годы. И был центр, где чаще всего случались такого рода встречи, — это наш студенческий клуб на Стромынке.
Скромное приземистое здание, кажется, бывшая солдатская казарма, стало для нас очагом подлинной культуры. Сюда приезжали знаменитые певцы и актеры — Лемешев, Козловский, Обухова, Яншин, Марецкая, Мордвинов. Цвет театральной Москвы. Сами актеры рассматривали свои выступления как обязанность прививать молодежи чувство прекрасного. Это было замечательной, уходящей в дореволюционную эпоху традицией художественной интеллигенции, к сожалению, сегодня почти утраченной. И нас, студентов из «разных городов и весей», такие встречи действительно приобщали к настоящему искусству.
Работали в клубе, как я уже говорил, и многочисленные кружки, начиная с домоводства, где могли научить жарить яичницу и перелицевать старое платье или брюки, кончая кружком бальных танцев, увлечение которыми было в те годы чуть ли не повальным. Время от времени в стенах клуба устраивались танцевальные вечера. Я бывал там довольно редко — предпочитал книги. Но друзья мои по курсу заглядывали туда частенько, а потом бурно обсуждали достоинства своих партнерш.
В тот вечер я сидел над какой-то книгой, когда в комнату заглянули Володя Либерман и Юра Топилин…
— Миша, — говорят, — там такая девчонка! Новенькая! Пошли!
— Ладно, — отвечаю, — идите, догоню…
Ребята ушли, я попробовал продолжить занятия, но любопытство пересилило. И я пошел в клуб. Пошел, не зная того сам, навстречу своей судьбе.
Уже от дверей зала увидел длинного, но как всегда по-военному подтянутого Топилина, танцевавшего с незнакомой девушкой. Музыка смолкла. Я подошел к ним, и мы познакомились.
Раиса Титаренко училась на философском факультете, который помещался в том же здании, что и юридический, жила в общежитии на той же Стромынке, и как я не увидел ее раньше — не могу понять.
Попав в Москву, я твердо решил, что все пять лет пребывания в МГУ будут отданы только учебе. Никаких «амуров». И надо отдать должное сокурсницам, они довольно быстро интуитивно почувствовали это, во всяком случае, к разряду «женихов» не относили. Да и я был абсолютно уверен в том, что выстою. И вот…
С этой встречи для меня начались мучительные и счастливые дни.
Мне показалось тогда, что первое наше знакомство не вызвало у Раи никаких эмоций. Она отнеслась к нему спокойно и равнодушно. Это было видно по ее глазам. Я искал новой встречи, и однажды все тот же Юра Топилин пригласил девушек из комнаты, где жила Рая, к нам в гости. Мы угощали их чаем, говорили обо всем, как всегда в таких случаях, несколько возбужденно. Я очень хотел «произвести впечатление» и, по-моему, выглядел ужасно глупо. Она оставалась сдержанной и первой предложила расходиться…
Вновь и вновь я старался с ней встретиться, завязать разговор. Но шли недели, месяц, другой. Лишь в декабре 1951 года такой случай наконец представился. Как-то вечером, закончив занятия, я отправился в клуб. Там происходила очередная встреча с деятелями культуры, зал был заполнен до отказа. Объявили короткий перерыв, и, выискивая знакомых, я пошел по проходу к сцене. Продвигаясь вперед, скорее почувствовал, прежде чем увидел, что на меня кто-то смотрит. Я поздоровался с Раисой, сказал, что ищу свободное место.
— Я как раз ухожу, — ответила она, поднимаясь, — мне здесь не очень интересно.
Мне показалось, что с ней происходит что-то неладное, и я предложил пойти вместе. Она не возражала, и мы вдвоем вышли из клуба. Побродили по общежитию, разговаривая о том о сем. По студенческим меркам было еще рановато — около десяти часов, и я пригласил ее погулять по городу. Раиса согласилась, через несколько минут мы встретились и направились по Стромынке в сторону Клуба имени Русакова.
Гуляли долго, говорили о многом, но более всего о предстоящих экзаменах и студенческих делах. На следующий день встретились снова и скоро все свободное время стали проводить вместе. Все остальное в моей жизни как бы отошло на второй план. Откровенно говоря, и учебу-то в эти недели забросил, хотя зачеты и экзамены сдал успешно. Все чаще стал я посещать комнату общежития, где жила Рая, познакомился и с ее подругами и их друзьями — Мерабом Мамардашвили и Юрием Левадой (первый позднее стал известным философом, второй — столь же известным социологом). Собеседники они были интересные, но я интуитивно чувствовал, что Рае, как и мне, гораздо больше нравилось быть вдвоем. Поэтому предпочтение отдавали не «посиделкам», а прогулкам по улицам.
Но в один из зимних дней произошло неожиданное. Как обычно, мы встретились после занятий во дворике МГУ на Моховой. Решили на Стромынку идти пешком. Но всю дорогу Рая больше молчала, нехотя отвечала на мои вопросы. Я почувствовал что-то неладное и спросил прямо, что с ней. И услышал: «Нам не надо встречаться. Мне все это время было хорошо. Я снова вернулась к жизни. Тяжело перенесла разрыв с человеком, в которого верила. Благодарна тебе. Но я не вынесу еще раз подобное. Лучше всего прервать наши отношения сейчас, пока не поздно…»
Мы долго шли молча. Уже подходя к Стромынке, я сказал Рае, что просьбу ее выполнить не могу, для меня это было бы просто катастрофой. Это и стало признанием в моих чувствах к ней.
Вошли в общежитие, проводил Раю до комнаты и, расставаясь, сказал, что буду ждать ее на том же самом месте, во дворике у здания МГУ, через два дня.
— Нам не надо встречаться, — опять решительно сказала Рая.
— Я буду ждать.
И через два дня мы встретились.
Мы снова все свободное время проводили вдвоем. Бродили по московским бульварам, делились сокровенными мыслями, с удивлением и радостью находили друг в друге все то, что нас сближало.
В июне 1952 года, в одну из белых ночей, мы проговорили в садике общежития на Стромынке до утра. В ту июньскую ночь, может быть, до конца поняли: мы не можем и не должны расставаться. Жизнь показала: друг в друге мы не ошиблись.
Через год решили пожениться. Но вставали обычные в таких случаях вопросы: где будем жить, что скажут родители о «студенческом браке», а главное, на какие средства будут существовать молодожены? На две мизерные стипендии, на помощь (скорее символическую) из дома?
На отдельную комнату в общежитии на Стромынке рассчитывать не приходилось. Но молодость есть молодость. После окончания третьего курса поехал в родные края, сообщил родителям о своем решении, отработал весь сезон механизатором на машинно-тракторной станции. Трудился более чем усердно. Отец посмеивался: «новый стимул появился».
Перед отъездом в Москву продали мы с отцом девять центнеров зерна, и вместе с денежной оплатой получилась почти тысяча рублей — сумма по тем временам значительная, раньше я таких денег и в руках не держал. Так что материальная база под наши «семейные» планы была подведена.
В Москву приехал раньше на несколько дней, чтобы встретить Раю, ездившую на каникулы к родителям. Во время одной из первых совместных прогулок мы проходили мимо Сокольнического ЗАГСа. Я предложил: «Давай зайдем!»
Зашли, выяснил, какие документы необходимы для оформления брака. А 25 сентября 1953 года мы вновь переступили порог этого почтенного учреждения, где и получили за номером РВ 047489 свидетельство о том, что гражданин Горбачев Михаил Сергеевич, 1931 года рождения, и гражданка Титаренко Раиса Максимовна, 1932 года рождения, вступили в законный брак, что соответствующими подписями и печатью удостоверялось. Получилось несколько прозаично, но быстро.
В нашем семейном «фольклоре» сохранилась память о том, что именно в те дни Раисе приснился сон.
Будто мы — она и я — на дне глубокого, темного колодца, и только где-то там, высоко наверху, пробивается свет. Мы карабкаемся по срубу, помогая друг другу. Руки поранены, кровоточат. Невыносимая боль. Раиса срывается вниз, но я подхватываю ее, и мы снова медленно поднимаемся вверх. Наконец, совершенно обессилев, выбираемся из этой черной дыры. Перед нами прямая, чистая, светлая, окаймленная лесом дорога. Впереди на линии горизонта — огромное, яркое солнце, и дорога как будто вливается в него, растворяется в нем. Мы идем навстречу солнцу. И вдруг… С обеих сторон дороги перед нами стали падать черные страшные тени. Что это? В ответ лес гудит: «враги, враги, враги». Сердце сжимается… Взявшись за руки, мы продолжаем идти по дороге к горизонту, к солнцу…
Студенческая свадьба
Свадьбу сыграли немного позже — 7 ноября, в день революционной годовщины. К этому сроку на деньги, заработанные летом, в ателье на Кировской из итальянского крепа Райчонке сшили красивое платье. Выглядела она в нем просто потрясающе. Мне пошили первый в моей жизни костюм из дорогого материала, который назывался «Ударник». Так что к торжеству мы были готовы. Вот только на белые туфли невесте денег уже не хватило. Пришлось брать взаймы у подруги.
Праздновали свадьбу в диетической столовой на той же Стромынке. Собрались наши друзья-сокурсники. Стол был студенческий — преобладал неизменный винегрет. Пили шампанское и «Столичную». Тост следовал за тостом. Зденек умудрился посадить на свой роскошный «заграничный» костюм здоровенное масляное пятно. Было шумно и весело. Много танцевали. Получилась настоящая студенческая свадьба. Так что, как поется в песне, милой сердцу российских революционеров, «нас венчали не в церкви»…
Начался несколько «странный» период нашей семейной жизни. Почти целый день вместе, а поздно вечером каждый уходил в свою стромынскую густонаселенную «нору». Отдельные комнаты получили мы лишь осенью, когда переехали в общежитие на Ленинских горах, где разместили студентов естественных факультетов и старшекурсников — гуманитарных.
Получить отдельную «семейную» комнату не удалось. Наоборот. Беспокоясь о нашей нравственности, ректорат реализовал уникальный вариант размещения студентов. Все общежитие поделили на две части: мужскую и женскую. Раю поселили в «Зоне Г», а меня в «Зоне В». Вход в ту и другую «зону» ограничивался строгой системой пропусков. С трудом удалось добиться разрешения на ежедневные посещения. Причем каждый раз я носил с собой паспорт с отметкой о регистрации брака. Но и это никак не помогало: ровно в 11 часов вечера у Раисы в комнате раздавался пронзительный телефонный звонок дежурной по этажу: «у вас посторонний».
Но пришел декабрь 1953-го, собралась первая после смерти Сталина университетская комсомольская конференция, и мы, делегаты-студенты, устроили членам ректората нещадный разнос за их ханжество. По ходу конференции выпускались сатирические плакаты по фактам жизни университета. И вот на одном из них (длиною в 4–5 метров) нога ректора, а под его ботинком свидетельство о браке.
Выступление комсомола было резким и решительным. Все было пересмотрено и изменено. Студенты стали жить по факультетам. Восстановилось нормальное общение. Жизнь вошла в естественное русло. Теперь уже у нас случались и семейные завтраки и ужины, а то и обеды. К нам заглядывали приятели. В общем, мы были счастливы, и я уже начинал себя чувствовать настоящим семьянином.
Летом 1954 года мы с Раисой поехали на Ставрополье. Мне казалось, что родители мой выбор примут с восторгом. Но у родителей (как я это понял потом, став отцом) существуют всегда свои представления о «выборе.». Отец отнесся к Раисе с любовью, кстати, как и бабушка Василиса, мать — настороженно, ревниво. И что-то от этого первого знакомства осталось навсегда. Иными словами, «сентиментального путешествия» явно не получилось.
Сходили на могилу деда Пантелея. Скончался он поздней осенью 1953 года. В день его похорон шел проливной холодный осенний дождь. И все же проводить деда в последний путь вышли все жители села. Долго стоял я над дорогой могилой, думая о тяжкой судьбе, выпавшей на его долю, судьбе тысяч таких же, как он.
Учеба наша в университете близилась к концу. На последнем курсе я проходил практику в Москворецком районном народном суде и Киевском райисполкоме Москвы. Запомнилось и произвело большое впечатление одно из дел, слушавшихся в те дни в суде: о жестоком преступлении группы молодых людей, имевшем самые тяжкие последствия. Разбирательство шло долго, и оно стало для меня и моих коллег настоящей школой. В памяти осталось резкое противостояние сторон — обвинения и защиты. Худощавый, более чем скромно одетый, весь напряженный прокурор и целая группа респектабельных, самоуверенных адвокатов. Не скрою, я был всецело на стороне прокурора, адвокатам — не верил. Но как они умело вели защиту!
Пожалуй, наиболее интересным для меня было знакомство с деятельностью Киевского райсовета и его исполкома. Во-первых, там собрал часть материалов для написания дипломной работы на тему: «Участие масс в управлении государством на примере местных Советов». Во-вторых, я получил возможность хоть в какой-то мере сопоставить свои знания по вопросам советского строительства с жизнью и деятельностью одного из столичных Советов. И наконец, мне хотелось попробовать силы в деле — ведь в районном суде нам отводилась лишь роль наблюдателей.
Дипломную работу я подготовил в срок. Защита прошла успешно. Оценка — «отлично». Немалая часть работы была посвящена показу (со ссылкой на Киевский райсовет) преимуществ социалистической демократии над буржуазной.
Хотя до осознания общечеловеческого содержания основных демократических принципов было еще очень и очень далеко, в студенческой среде упрощенное изображение пропагандой черно-белой картины мира вызывало определенное сомнение. Неожиданный импульс на этот счет я получил в июньские дни 1955 года, когда Москву посетил Джавахарлал Неру. Я присутствовал на его встрече с преподавателями и студентами в актовом зале университета на Ленинских горах. Этот удивительный человек с благородной осанкой, умными, проницательными глазами и доброй обезоруживающей улыбкой произвел на меня сильное впечатление. Запомнились его теплые слова в адрес нашей alma mater, выраженная им надежда, что университет будет выпускать юношей и девушек, «великих умом и сердцем», которые станут «носителями доброй воли и мира».
Индийский гость связывал вопрос о мире с сохранением и прогрессом всей человеческой цивилизации, с использованием новейших научных и технических знаний на благо всего человечества, устранением всех преград и барьеров, мешающих росту нашего сознания и духа.
Для людей, воспитанных на «классовом подходе» к событиям и явлениям прошлого, настоящего и будущего, эти слова звучали по меньшей мере непривычно, они будоражили сознание. Много лет спустя, в декабре 1986 года, я вспоминал их, когда ставил свою подпись рядом с подписью внука Неру — премьер-министра Индии Раджива Ганди под Делийской декларацией о принципах свободного от ядерного оружия и ненасильственного мира.
Что впереди?
Пять лет учебы прошли. Для выпускников наступали самые беспокойные дни — распределение на работу. Исход его, по существу, мог определить весь дальнейший жизненный путь.
У Раисы Максимовны все это было позади. Окончив университет на год раньше, она поступила в аспирантуру, сдала кандидатские экзамены, работала над диссертацией, и будущее сулило ей научную карьеру в столице.
Мне тоже сделали предложение — пойти в аспирантуру по кафедре колхозного права, но принять его я не мог по принципиальным соображениям. С так называемым «колхозным правом» мои отношения были выяснены до конца. Я считал эту дисциплину абсолютно ненаучной.
Впрочем, за будущее не волновался. Как секретарь комсомольской организации я входил в состав комиссии по распределению и знал, что судьба моя уже решена. В числе других 12 выпускников (11 из них были фронтовиками) меня направляли в Прокуратуру СССР.
Началась реабилитация жертв сталинских репрессий, и нас предполагалось использовать во вновь образованных отделах по прокурорскому надзору за законностью прохождения дел в органах госбезопасности. Бороться за торжество справедливости — так представлял я себе будущую работу, и это вполне соответствовало моим политическим и нравственным убеждениям.
30 июня сдал последний экзамен. Вернувшись в общежитие, обнаружил в почтовом ящике официальное письмо, приглашавшее меня на место будущей службы — в Прокуратуру СССР. Ехал я туда в приподнятом настроении. Ожидал разговора о моих новых обязанностях, формулировал свои предложения. Но когда, возбужденный и улыбающийся, переступил порог кабинета, указанного в письме, я услышал от сидевшего там чиновника лишь сухое, казенное уведомление: «Использовать вас для работы в органах Прокуратуры СССР не представляется возможным».
Оказалось, правительство приняло закрытое постановление, категорически запрещавшее привлекать к деятельности центральных органов правосудия выпускников юридических вузов. Объяснялось это тем, что среди многих причин разгула массовых репрессий в 30-е годы была якобы и такая: слишком много «зеленой» молодежи, не имевшей ни профессионального, ни жизненного опыта, вершило тогда судьбы людей. И именно я, выросший в семье, подвергавшейся репрессиям, стал, как это ни парадоксально звучит, невольной жертвой «борьбы за восстановление социалистической законности».
Это был удар по всем моим планам. Они рухнули в течение одной минуты. Конечно, я мог бы отыскать какое-то теплое местечко в самом университете, чтобы зацепиться за Москву. И друзья мои уже перебирали варианты. Но не было у меня такого желания.
Мне предлагали работу в прокуратуре Томска, Благовещенска, потом в республиканской прокуратуре Таджикистана, наконец, должность помощника прокурора города с предоставлением жилья в Ступино, совсем недалеко от столицы. Размышляли мы с Раисой Максимовной над этими предложениями недолго. Зачем ехать в незнакомые места, искать счастья в чужих краях? Ведь и сибирские морозы, и летний зной Средней Азии — все это в избытке на Ставрополье.
Решение было принято. И вот в официальном направлении, где значилось: «в распоряжение Прокуратуры СССР», вычеркнули «СССР» и поверх строки дописали — «Ставропольского края».
Итак, домой, обратно в Ставрополь. Предварительно решили съездить к родителям Раисы Максимовны. Надо было «замаливать грехи».
Встретили нас соответственно: не то чтобы недоброжелательно, но обиды своей не скрывали — ведь мы сообщили им о нашей женитьбе лишь постфактум. Сегодня, как отец, я это вполне понимаю. А тут мы еще добавили и новую весть — московская аспирантура дочери срывается, увожу я ее в неизвестность, в какую-то ставропольскую «дыру».
С младшим поколением семьи, братом и сестрой Раисы Максимовны — Женей и Людой, которая как раз окончила 10-й класс, — все было в порядке, сразу же возникла взаимная симпатия. С родителями было сложнее. Отец держал себя более спокойно, а вот с матерью, Александрой Петровной, сначала не получалось. Это у нас потом сложились добрые и сердечные отношения. Особенно подружились наши отцы — Максим Андреевич и Сергей Андреевич.
Оставив на месяц Раису Максимовну у родителей, я вернулся в Москву. Последние дни июля заняла подготовка к отъезду. Все наши веши были уложены в два чемодана. А вот для главного груза — книг — раздобыл огромный ящик, набил его доверху, на грузовом такси отвез на вокзал и отправил в Ставрополь «малой скоростью» — так дешевле.
В ночь должен был отправиться и я сам. Вернулся в общежитие. Принял душ. Лег на кровать, закрыл глаза и, наверное, впервые задумался над вопросом, к которому впоследствии обращался неоднократно: что значил в моей жизни Московский университет?
Для меня было ясно, что тот «рабоче-крестьянский» парень, который летом 1950 года впервые переступил порог здания на Моховой, и выпускник МГУ, который спустя пять лет готовился к отъезду в Ставрополь, были уже во многом разными людьми.
Конечно, семья дала важнейший нравственный импульс моему становлению как личности и гражданина. Конечно, дальнейшему моему формированию во многом способствовали школа и учителя. Я благодарен и своим старшим товарищам — механизаторам, которые научили меня работать и помогли осознать систему ценностей человека труда. И все-таки именно Московский университет дал основательные знания и духовный заряд, определившие мой жизненный выбор. Именно здесь начался длительный, растянувшийся на годы процесс переосмысления истории страны, ее настоящего и будущего. Твердо могу сказать: без этих пяти лет Горбачев-политик не состоялся бы.
Заданная университетом интеллектуальная высота надолго избавила меня от самомнения и самоуверенности. Она помогла мне выстоять в самые трудные дни последующей жизни, когда жизненная среда моя, сфера общения стала совершенно другой, где ценилась не интеллигентность, а совсем иные «добродетели».
Читая биографические повести и романы, я обратил внимание на то, что некоторые их герои ужасно гордились испытаниями, которые выпали на их долю. Своими «университетами» они считали саму жизнь. В моей жизни было разное, хватало и невзгод. Но все-таки я считаю, что университет за моими плечами только один — это Московский государственный университет имени М.В.Ломоносова.
Провинциальный город
В Ставрополе меня никто не встречал. Вещи оставил на вокзале в камере хранения и пошел искать пристанище. Город знал плохо, бывал в нем до этого лишь наездами. Нашел гостиницу, называлась она «Эльбрус». В ней я и расположился. Уплатил за койку и пошел бродить по улицам.
Город поразил меня роскошной зеленью и своим классически провинциальным обликом. Редко трех-четырехэтажные, в основном одно- и двухэтажные дома, облепленные пристройками и надстройками той самой непонятной архитектуры, которая характерна для многих городков российской глубинки. Над каждым домом труба как свидетельство отсутствия централизованного отопления. Потом я узнал, что в городе нет и централизованного водоснабжения, и канализации.
Центр расположен на возвышенной части. Там же — остатки старой крепостной стены. Рассказывали, что до войны здесь же стоял великолепный старый собор, но в 1942 году, когда нависла угроза оккупации, его взорвали. Огромную часть старого города до 60-х годов занимали центральная площадь и Верхний рынок, куда съезжались торговать сельскохозяйственной продукцией со всего края и соседних областей.
По периметру площади уникальные здания, составляющие местную достопримечательность: бывшая гимназия, где учился Герман Лопатин — яркая, крупная личность, первый переводчик «Капитала» Маркса на русский язык; бывший Институт благородных девиц (ныне Педагогический институт); приземистый, будто пришитый к земле одноэтажный дом, где когда-то «стоял» командующий Кавказскими войсками; здание бывшего Дворянского собрания (Дом офицеров); Драматический театр (первый на Кавказе) и дом губернатора, в котором разместился крайком партии. На спуске к прудам стоит искореженный временем 700-летний дуб. Из поколения в поколение передавалось, якобы это было одно из любимейших мест М.Ю.Лермонтова. И вспомнилось мне его стихотворение «Выхожу один я на дорогу…». В конце звучит тема, возможно, навеянная встречами со ставропольским дубом.
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
Но не тем холодным сном могилы…
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы,
Чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь;
Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
Про любовь мне сладкий голос пел,
Надо мной, чтоб, вечно зеленея,
Темный дуб склонялся и шумел.
От центра вниз, на восток, тянулся широкий проспект, заканчивавшийся когда-то крепостными воротами. Назывались они Тифлисскими. Дорога на Тифлис… И, наконец, еще одна запоминающаяся местная «достопримечательность» — огромная лужа у здания пединститута. В общем, точная картина провинциального города, описанная Гоголем.
Рядом с гостиницей «Эльбрус» располагался Нижний рынок. Поражал он своей грязью и баснословной дешевизной овощей и фруктов. За копейки можно было купить целую кучу помидоров. Но деньги я расходовал экономно, берег для другого — необходимо было к приезду Раисы снять хоть какое-нибудь жилье.
С пятого августа началась моя стажировка в краевой прокуратуре. По вечерам бродил по городу в поисках жилья. Прошел день, второй, заходил в десятки домов, но каждый раз неудача. Наконец коллеги по работе посоветовали: обратись к маклерам. Прокуратура и милиция вели с ними отчаянную борьбу и многих держали на учете. Дали адрес опытного маклера, женщины, — улица Ипатова, 26 (такие «важные» сведения врезаются в память). Пришел, и она сразу поняла, что явился не для «борьбы», а за помощью. Взяла с меня 50 рублей и дала адреса трех домов. Один из них — на улице Казанской — и стал нашим жильем на ближайшие годы.
В доме жили симпатичные интеллигентные супруги-учителя, вышедшие на пенсию, их дочь и зять — Люба и Володя. Потом появился и внук — назвали Анатолием. Хозяева сдали мне одиннадцатиметровую комнатку, одну треть которой занимала печь. Из трех небольших окон открывался вид на прекрасный старый сад. Правда, сами окна приходилось закрывать с большим трудом — настолько все перекосилось. Из мебели — длинная, узкая железная кровать с сеткой, провисавшей чуть ли не до самого пола. Да и вся комнатка была запущена до крайности, но лучшего выбора по моим деньгам, видимо, не существовало. С хозяевами договорились, что буду платить за комнату 250 рублей в месяц[5]. О дровах, угле, керосине должны сами заботиться. В центре комнаты, в качестве стола и шкафа для книг одновременно, я поставил тот самый фанерный ящик, который хоть и «малой скоростью», но прибыл в целости из Москвы. Соорудил вешалку для одежды. А перед самым приездом Раисы Максимовны купил два стула. На этом меблировка была завершена.
Разрыв с прокуратурой
Бесцеремонность, проявленная работниками Прокуратуры СССР, безразличие к моей семейной ситуации и вся история с моим распределением зародили у меня серьезные сомнения относительно работы по специальности. Не развеяла их и стажировка в Ставрополе. И я принял решение порвать с прокуратурой.
Вступил в контакт с крайкомом комсомола. Встретил знакомых, помнивших меня по прежним временам. Поделился своими мыслями. Значок Московского университета и рассказ о моей общественной деятельности на юридическом факультете, видимо, произвели впечатление. Через несколько дней я был приглашен на беседу к первому секретарю крайкома комсомола Виктору Мироненко: познакомились, поговорили, и я принял предложение перейти на работу в крайком — на должность заместителя заведующего отделом агитации и пропаганды.
Кажется, все шло хорошо. Но это только на первый взгляд. Как молодой специалист, я должен был прибыть к месту распределения и выполнять ту работу, которая будет поручена. Теперь надо было как-то уладить дела в прокуратуре края. Мою ситуацию облегчало то, что Мироненко вопрос о моем переходе на комсомольскую работу согласовал с крайкомом партии. Но я решил не обходить прокурора края и напросился к нему на разговор. Василий Николаевич Петухов пользовался большим авторитетом, репутацией весьма самостоятельного и принципиального человека. В правоте такой оценки не раз смог убедиться потом, работая в комсомоле.
— Вы вправе решить, отпускать меня или нет. Но я прошу пойти навстречу моему желанию, — этими словами я закончил свое обращение к прокурору края.
Об этой беседе в тот же день написал Раисе Максимовне: «Был длинный неприятный разговор с прокурором края». А на другой день в следующем письме: «Со мной еще раз побеседовали и, обругав кто как хотел, согласились на мой уход в крайком комсомола».
Спустя десятилетия, уже в 80-х годах, я получил от Василия Николаевича две его книги с дарственными надписями и письмо: «Сегодня я с огромным удовлетворением думаю о том, что поступил тогда правильно, не встав на Вашем жизненном пути». Но это было позже, а тогда беседа с Петуховым все-таки оставила в моей душе неприятный осадок.
В комсомоле
В 50-х годах после суровых лет войны и восстановления молодая энергия, живой дух товарищества еще сохранялись в комсомольской среде. Но вся работа в комсомоле держалась на энтузиазме, и не так легко было сделать даже самое простое дело.
Приступив к работе в крайкоме, я старался как можно быстрее войти в курс дела, вникнуть в свои новые обязанности, побывать в местных организациях. Начались мои регулярные поездки по районам Ставрополья. До отдаленных пунктов надо было добираться на поезде или на попутных грузовиках, а внутри районов более всего пешком. С первой же зарплаты (на руки — 840 рублей) пришлось купить кирзовые сапоги, другая обувь просто не подходила в условиях нашего бездорожья.
Еще более трудной в те времена для командировочных была проблема питания. Весь день на ногах, устанешь, проголодаешься, а поесть негде, закусочных, кафе, столовых, просто буфетов — ничего этого не было. Пожалеет, позовет к себе кто-либо из коллег или просто сельчан, угостит — стакан молока, кусок хлеба — и уже хорошо. А когда окажешься в гостях у кого-то из местного начальства, то это уже целое событие.
Еще большая проблема — ночлег. Гостиниц или домов приезжих в большинстве сел не было, разве что в районных центрах. И тут выручали ребята-комсомольцы: либо устраивали к какой-нибудь «тете Мане», либо приглашали в семью.
В каждой поездке завязывались все новые и новые знакомства, делались какие-то открытия. Узнавание людей, узнавание жизни в ее самом натуральном виде стало для меня главным.
В одну из первых своих поездок я оказался на юго-востоке края в селе Горькая Балка Воронцово-Александровского района. Целые дни проводил в мастерских, на фермах, в бригадах — положение ужасающее, бедность и разорение полное. Вечерами засиживались в правлении колхоза, проясняя бесконечное множество проблем. О многом теперь уже и не вспомнишь — сколько лет прошло. Но вот что врезалось в память. В один из дней мы с секретарем комсомольской организации решили добраться до самой отдаленной животноводческой фермы, встретиться с работающей на ней молодежью. С трудом выдирая сапоги из непролазной грязи, шаг за шагом двигались вперед. В какой-то момент, с усилием преодолев подъем, оказались на пригорке, остановились.
Картина, открывшаяся перед нами, была поистине фантастичной. Внизу, в долине, по обе стороны речушки Горькая Балка, раскинувшись километров на двадцать, лежало село. Насколько хватало глаз виднелись хаотично разбросанные низкие мазанки, курившиеся дымком, черные корявые плетни… Где-то там, внутри этих убогих жилищ, шла своя жизнь. Но на улочках (если их можно так назвать) не было ни души. Будто мор прошел по селу и будто не существовало между этими микромирками-хатами никаких контактов и связей. Только лай и перелай собак. И я подумал — вот почему бежит из этого Богом забытого села молодежь. Бежит от заброшенности, от этой жути, от страха быть похороненным заживо.
Я стоял на пригорке и думал: что же это такое, разве можно так жить?
В командировках впечатления буквально захлестывали меня. Хотелось поделиться с близким человеком, и я стал чуть ли не каждый вечер, когда оставался один, писать письма Раисе Максимовне в Ставрополь. Приходили они к ней, как правило, через неделю, а то и дней через десять, нередко уже после моего возвращения. Но иллюзию постоянного общения эта переписка создавала.
Как оказалось, Раиса Максимовна сохранила многие из этих писем 35-летней давности. В книге «Я надеюсь…» она опубликовала отрывки из некоторых. Вот один из них: «…Сколько раз я, бывало, приеду в Привольное, а там идет разговор о 20 рублях: где их взять, при том что отец работает круглый год. Меня просто захлестывает обида. И я не могу (честное слово) удержать слез. В то же время думаешь: а ведь они живут еще неплохо. А как же другие? Очень много надо еще сделать. Как наши родители, так и тысячи таких же заслуживают лучшей жизни».
Люди заслуживают лучшей жизни — это то, что все больше волновало меня.
А жизнь шла своим чередом. Командировки следовали одна за другой — и по делам молодежным, и с поручениями крайкома партии. Выступал много и на самые разные темы.
Собирались дружно и слушали с вниманием, и дело заключалось не столько в моих ораторских дарованиях. Села в то время большей частью были не электрифицированы и не радиофицированы, о телевидении слыхом не слыхивали, газеты приходили с большим опозданием, книг недоставало. Поэтому, как только объявляли, что приехал лектор из «центра», люди шли в клуб. Радовались общению, устраивались на лавках поудобнее, в задних рядах потихоньку грызли семечки и готовы были сидеть и слушать хоть до утра.
Но постепенно «просветительство» в комсомольской работе стало все больше вытесняться хозяйственными кампаниями, разворачивавшимися одна за другой по инициативе Хрущева. Я очень скоро начал понимать, что работа в партийно-комсомольском аппарате по-своему коварна. Она предлагает готовые «правила игры», втискивает в определенные жесткие рамки. Опасность скатиться от работы действительно общественной к чисто чиновно-бюрократической, от которой я бежал из прокуратуры, была крайне велика и здесь, в комсомоле.
Никакой самостоятельностью эта политическая организация молодежи, по существу, не располагала, действуя практически на «субподряде» у КПСС. Более того, всякие попытки комсомола на любом уровне поступать самостоятельно рассматривались как не только нежелательные, но и опасные. Партийные организации, взяв на себя функции прямого руководства экономикой, сами действовали как хозяйственные органы и от комсомола ожидали того же. Все оценивалось через призму хозяйственных успехов. Есть они — хорошо работают и партийные организации, и комсомол. Ну а нет — так и политическая работа ничего не стоит.
Самое удивительное, что поиск живых, человеческих форм работы нередко встречал, мягко говоря, непонимание со стороны партийных комитетов. Я рассказывал о своих впечатлениях от поездки в село Горькая Балка и тамошний колхоз, по иронии судьбы носивший имя Ленина. За несколько дней своего пребывания жалоб я наслушался предостаточно — на развал хозяйства, на беспросветную жизнь. Но более всего угнетало молодежь ощущение полной оторванности от всего на свете. Что-то надо было делать.
Я решил обо всем этом поговорить со специалистами, тоже в основном молодыми людьми. Все были согласны — молодежь нуждается в общении. Решили организовать несколько кружков политического и всякого иного просвещения, прорубить, как говорится, «окно в мир». Провели первые встречи — пришли на них не только люди молодые, но и пожилые. Высказали пожелание о регулярных встречах — лед тронулся. По завершении командировки я поехал в райком партии к первому секретарю Дмитриеву. Рассказал ему о том, что видел и чем занимался в Горькой Балке, выложил все жалобы и вернулся в Ставрополь.
Буквально через день-два вызывают меня в крайком партии — что, мол, там у тебя случилось?
— Ничего чрезвычайного, — говорю, — но впечатления тяжелые.
— А вот тут сигнал поступил от секретаря райкома, что приезжал какой-то Горбачев из крайкома комсомола и, вместо того чтобы наводить порядок, укреплять дисциплину и пропагандировать передовой производственный опыт, стал создавать какие-то «показательные кружки».
Я был буквально ошарашен, а потом понял. Дмитриев рассуждал так: приедет Горбачев в крайком, расскажет о жизни села, о невнимании к людям. Вот и решил многоопытный Сергей Афанасьевич нанести «упреждающий удар». О нуждах и бедах крестьян Горькой Балки он, естественно, и словом не обмолвился.
И вторая стычка с Дмитриевым носила такой же характер. Это было позже, когда я работал секретарем крайкома комсомола. Началась очередная кампания укрупнения районов, и он постарался использовать ее для расстановки на всех сколько-нибудь ответственных постах своих протеже. Из района посыпались жалобы — пришлось немедленно выехать. Встретился с комсомольцами, успокоил их, а потом зашел к Дмитриеву и твердо заявил, что реорганизация — это не повод для разрушения работающих общественных структур и назначения «удобных» людей. Вернулся в Ставрополь, и снова приглашают в крайком партии. Дмитриев, оказывается, уже звонил: опять, мол, приезжал этот Горбачев, присмотритесь к нему — явно мешает.
Не все гладко получалось с моими комсомольскими коллегами. Мой университетский багаж давал, безусловно, определенные преимущества, и, когда возникали споры и дискуссии по общим проблемам, я по студенческой привычке сразу же ввязывался, выдвигал какие-то, может быть, и неожиданные для собеседников аргументы, показывая несостоятельность их позиции. Делал это исключительно ради истины, в запале дискуссии.
И вот однажды, на совещании аппарата крайкома комсомола, мне открыто бросили упрек в том, что я «злоупотребляю» своим университетским образованием. Потом в узком кругу мне сказали:
— Знаешь, Миша, мы тебя любим, уважаем и за знания, и за человеческие качества, но многие ребята в аппарате очень обижаются, когда в споре выглядят как бы неучами или хуже того — дураками. Разве это их вина, что кончали они лишь вечернюю десятилетку?
Я отнесся к замечанию серьезно. А главное — помог многим из них продолжить учебу в вузах.
XX съезд КПСС
Пришла весна 1956 года. XX съезд КПСС, доклад Хрущева на закрытом заседании съезда стали для страны своего рода политическим и психологическим шоком.
Информационное письмо ЦК, почти дословно излагавшее этот доклад, мне довелось прочесть в крайкоме партии. Я поддерживал мужественный шаг Хрущева. Своей позиции не скрывал, выражал ее публично. Но обнаружил довольно смешанную реакцию на доклад в аппарате, даже растерянность.
Понять эти чувства можно. Десятилетиями вся партийная работа, устройство нашей жизни базировались на авторитете Сталина. Этим все освящалось и оправдывалось. А теперь «устои» рушились. Дух железной дисциплины, прочно сидевший в каждом аппаратчике, требовал подчинения новому курсу ЦК, но осмыслить и принять его оказались способными далеко не все. Многие затаились, выжидая дальнейшего развития событий и дополнительных инструкций.
Встал вопрос — как реагировать комсомолу? Пришли к общему мнению — наиболее подготовленные работники должны включиться в разъяснительную работу итогов XX съезда среди молодежи. План наших действий согласовали в крайкоме партии. Меня направили в Ново-Александровский район. Ситуацию я застал там, можно сказать, типичную. Секретарь райкома партии по идеологии Н.И.Веретенников, к которому зашел по приезде, узнав о моей миссии, выразил искреннее сочувствие. Он, как я понял, считал, что меня просто «подставили». Во всяком случае, сам находился в полнейшем смятении и абсолютно не знал, что делать. «Откровенно скажу тебе, — заметил он, — народ осуждения «культа личности» не принимает».
Что скрывается за ссылками на народ, я уже знал — чаще всего это настроения аппарата. И решил, что необходимо самому почувствовать настроения людей. Две недели я провел в районе, ежедневно встречался с комсомольцами, беседовал с коммунистами. Впечатления сложные. У части моих собеседников, особенно в молодежной, интеллигентской среде, а также тех, кого в той или иной мере коснулись сталинские репрессии, тема «культа» находила живой отклик. Другие просто отказывались верить приведенным в докладе фактам, категорически не принимали оценки деятельности и роли Сталина. Третьи — и таких было немало, — не сомневаясь в достоверности фактов, задавали один и тот же вопрос: «зачем?». Зачем публично выносить «сор из избы», зачем открыто говорить об этом и будоражить народ?
Меня поразила и та версия объяснения репрессий, которая сформировалась в сознании многих простых людей. Мол, наказаны в 30-х годах Сталиным были те, кто притеснял народ. Вот им и отлились наши слезы. И это говорилось в крае, который прошел через кровавую мясорубку тех страшных тридцатых годов!
В «верхах», кто интуитивно, кто вполне осознанно, сразу поняли, что критика Сталина — это критика самой системы, угроза ее существованию, а стало быть, благополучию власть имущих. Это стало особенно очевидным, когда на первых же собраниях, посвященных XX съезду, руководство всех уровней услышало в свой адрес: «А где же вы тогда все были?»
Андропов, являвшийся в то время послом СССР в Венгрии, позже рассказывал, что сразу же после XX съезда его неожиданно пригласил на охоту тогдашний венгерский лидер Матиас Ракоши. Когда остались одни, Ракоши по-русски сказал (явно рассчитывая на то, что разговор будет передан в Москву): «Так делать нельзя. Не надо было торопиться. То, что вы натворили на своем съезде, это — беда. И я еще не знаю, во что она выльется и у вас, и у нас».
Уже в первые дни пребывания в районе я понял, что нужны не публичные речи, а откровенные дружеские беседы. Свои наблюдения и предложения после этой командировки передал в крайком партии, и они вызвали интерес. Казалось, все прошло сносно. Но удовлетворения я не почувствовал. У меня самого вопросов только прибавилось, многие из них оставались без ответа. И я понял, что одной из главных причин этого является сам доклад Хрущева. Он носил не аналитический, не «рассуждающий», а, я бы сказал, сугубо личностный, «эмоционально-обличающий» характер. Не доказывал, а бил по нервам. Сводил причины многих сложнейших политических, социально-экономических, социально-психологических процессов к дурным чертам личности самого «вождя». Надо было идти по пути более глубокого анализа. Но, увы…
Сумятица и неудовлетворенность еще более возросли, когда вскоре после XX съезда стали появляться признаки «обратного хода». Стало известно, что отозвано Информационное письмо ЦК по докладу Хрущева. «Правда» перепечатала из китайской газеты «Жэньминь жибао» статью «Об историческом опыте диктатуры пролетариата», в которой говорилось, что Сталин «выражал волю народа и был выдающимся борцом за марксизм-ленинизм».
Наконец 30 июня принимается постановление ЦК «О преодолении культа личности и его последствий», указывавшее на заслуги и «преданность Сталина марксизму-ленинизму», а также на то, что никакой «культ» не мог изменить «природы нашего общественного строя».
Так или иначе, толчок обществу XX съезд дал мощный, он положил начало переоценке внутренней и внешней политики, анализу исторических фактов. Но процесс этот шел противоречиво, старые силы не собирались уступать.
Тяжесть ответственности возрастает
В августе 1956 года исполнился год моей работы в крайкоме комсомола. Большая часть его прошла в командировках. За это время у меня установились довольно тесные контакты с интеллигенцией, со студенчеством Ставрополя. Во всяком случае, я был в курсе их проблем. И все-таки разговор на предмет моего возможного избрания первым секретарем Ставропольского горкома комсомола для меня — человека для города нового — был весьма неожиданным. Тем не менее кандидатура моя на выборах была поддержана, и уже в сентябре я приступил к исполнению новых обязанностей.
Долго размышлял, с чего начать. Проблем было много. Трудно было с работой для оканчивающих не только школы, но и вузы. Неустроенность жизни, вынужденное безделье и сопутствующие им негативные проявления — все это было в Ставрополе. В то же время после XX съезда в обществе, и особенно среди молодежи, усиливалось брожение умов, росли ожидания. Необходимость перемен в содержании и в формах работы была очевидна.
Начал с того, что создал городской дискуссионный клуб. Позднее, в 60-е годы, подобные клубы и «устные журналы» появились во многих городах, стали в какой-то мере стандартной формой идеологической работы. Но когда мы вместе с заведующим кафедрой пединститута Ларионом Анисимовичем Руденко взялись за создание такого клуба у себя в Ставрополе, это, во всяком случае для нашего края, было новшеством неслыханным.
Тема первого диспута была вроде бы достаточно безобидной: «Поговорим о вкусах». Но мы так расшифровали ее в дополнительных вопросах, что она затронула самые острые проблемы молодежной жизни. Пригласили всех желающих принять участие в диспуте прийти в Дом учителя. Реакция последовала незамедлительно. Секретарю горкома партии сразу стали звонить бдительные доброхоты: «В самом центре… Какой-то щит… Явная провокация!»
Первая дискуссия прошла удачно. Спорили живо, задиристо, порой не жалея голосовых связок. Затем последовали вторая, третья встречи. Помещение набивалось до отказа, сидели в проходах, на ступеньках. Те, кому не хватило места в гардеробе, держали пальто на руках. Пришлось искать более вместительное помещение. Им стал Клуб милиции!
Я председательствовал на всех заседаниях клуба, и одно из них запомнилось на всю жизнь. Спор шел о культуре. Затрагивались разные аспекты проблемы. И вот какой-то молодой парень, ужасно волнуясь, стал говорить о культуре при социализме. О том, что культура — это прежде всего сам человек со всей его многовековой историей, а мы сводим ее лишь к одной форме — к идеологии. И то, что нам вбивают в головы, искажает само понятие культуры.
Руденко и я бросились в атаку — «защищать социализм». Говорили, что именно социализм унаследовал и воспринял все богатство духовного наследия человечества, только он открыл дорогу к культуре миллионам. Приводили множество других аргументов, в которых действительно были убеждены. Наш «идейный противник» был не очень опытен в публичных дискуссиях, и победа осталась за нами.
Но в тот момент я больше всего думал о том, что могут прикрыть дискуссионный клуб, которым все мы так дорожили.
Для думающей молодежи города наш клуб стал излюбленным местом встреч. Стали устраивать подобные дискуссии в студенческих и заводских коллективах. Расширялся круг обсуждавшихся проблем. Но все это затронуло преимущественно интеллектуальную сферу жизни, а я прекрасно знал, что значительная часть молодежи жаждет не столько споров, сколько конкретных практических действий. И вслед за клубом мы создали Оперативный комсомольский отряд — ОКО. Не знаю, стал ли он одним из первых в стране, во всяком случае, ни о чем подобном до того я не слыхал.
Родилась эта идея не только потому, что мы искали способ реализовать энергию комсомольцев. Как я уже сказал, часть молодежи Ставрополя оставалась «невостребованной», не находила для себя места, полезного дела. Безделье неизбежно порождало пьянки, хулиганство, воровство. Милиция пыталась пресечь их своими обычными методами, но толку от них было мало. И вот в городе появляется мобильный оперативный отряд — дисциплинированный, смелый, решительный, сформированный на добровольной основе из самих ребят. Через исполком городского Совета депутатов на три дня недели — среду, субботу, воскресенье — мы добились выделения предприятиями и учреждениями дежурных автомашин. Как только где-то возникала «буза», отряд выезжал на место происшествия. Эффект был потрясающий. ОКО завоевал огромный авторитет, вырос с 30 до 130 человек, и нам уже приходилось принимать добровольцев из числа старшеклассников и студентов по строгому отбору.
Казалось бы, прекрасная иллюстрация для тех, кто верит в спасительность исключительно «силовых методов» решения любых проблем. Но очень скоро мы убедились, что уповать только на них — глупо и опасно. Во-первых, под видом нашего оперативного отряда в городе стали действовать хулиганы и грабители. Во-вторых, участились случаи, когда и наши ребята, почувствовав вкус к «силовым методам», шли на задержание и мордобой, явно нарушая элементарную законность. Пришлось усилить контроль за ОКО, придавать каждой группе по опытному милицейскому работнику. Но основное внимание обратили на трудоустройство и организацию досуга молодежи.
Поскольку давно было провозглашено, что в стране безработица ликвидирована окончательно и бесповоротно, никакой государственной системы, через которую можно было бы помочь ребятам, не существовало. Поэтому функции «биржи труда» горком взвалил на себя. На учет были взяты все рабочие места в городе. Приходилось бесконечно спорить с директорами предприятий. И я уже тщательно следил не столько за тем, сколько добровольцев идет в ОКО, сколько за тем, какое количество юношей и девушек удалось пристроить на работу.
Формально у комсомола не было никаких прав, но я использовал то обстоятельство, что меня ввели в состав бюро горкома партии. Это позволило с большим успехом отстаивать интересы молодежи на заседаниях бюро, пленумах, на собраниях в трудовых коллективах. Из репертуара «синеблузников» и «легкой кавалерии» 20-х годов мы позаимствовали «Окна сатиры». Фотографии, помещавшиеся на улицах города, демонстрировали загаженные заводские дворы и улицы, вороватых продавцов, подвыпившее, распоясавшееся, «гуляющее» начальство. Возле стендов постоянно толпился народ, действовали они сильно. Словом, мы искали и находили способы заставить считаться с комсомольскими комитетами, интересами молодежи.
Ирина
Происходили перемены и в личной жизни. 5 января 1957 года Раисе Максимовне исполнилось 25 лет, а 6 января родилась дочь Ирина. Мы радовались дочке, так как оба этого хотели, но очень переживали. Дело в том, что после тяжелого ревматического заболевания, перенесенного в студенческие годы, Раисе врачи запретили идти на такой шаг. Жизнь наша теперь значительно осложнилась. Квартировали по-прежнему на Казанской улице. Магазины, рынок — далеко, в центре города. За водой, как и раньше, приходилось бегать к водоразборной колонке, туалет во дворе, уголь и дрова там же.
По случаю рождения ребенка в те времена отпуск матери составлял всего 55 дней. Жить на одну мою зарплату мы не могли. Надо было идти работать. Стали искать няню. С трудом на время нашли. Ох, как трудно было Раисе Максимовне. Чтобы покормить дочку, надо было бежать домой по ходу дня, оставить грудное молоко на последующие кормления. Никакого детского питания не было и в помине — что могли, изобретали сами. Недоставало всего, бедствовали по-настоящему. Когда Иринке исполнилось два года, стали носить ее на день в детские ясли.
Насмотревшись на нашу маету, коллеги стали хлопотать о квартире. И мы получили две комнатки в так называемом «административно-жилом» доме, в котором два верхних этажа были построены под жилье, а нижний — для расположения всякого рода учреждений, сейчас бы сказали — под офисы. Но городу недоставало жилья, и первый этаж тоже был использован для проживания людей. После заселения он превратился в огромную девятикомнатную коммунальную квартиру с общей кухней и туалетом. Мы прожили там три года до того, как получили отдельную двухкомнатную квартиру.
Эти годы мне хорошо запомнились. Жили здесь с семьями газосварщик, отставной полковник, механик швейной фабрики, холостяк-алкоголик со своей матерью и четыре женщины-одиночки. Уникальный мир, где переплеталось все — и раздражение, злость от тесноты, неустроенности, и искренняя взаимопомощь, если хотите — своеобразный коллективизм: дружили, ссорились, выясняли отношения, мирились, вместе отмечали дни рождения, праздники, вечерами играли в домино.
Донашивали вещи, приобретенные родителями еще в студенческие годы.
Время от времени приезжал отец, привозил нам кой-какую деревенскую снедь. Подолгу беседовали с ним о сельских делах, о событиях в крае, в мире. Изредка, по большим религиозным праздникам, гостевала у нас бабушка Василиса (в Привольном церкви не было). Жаловалась на здоровье, на невнимание к ней родных, сердилась, что не крестили дочь, но говорила это не зло. Очень она привязалась к Раисе Максимовне, к Иринке и каждый раз, отправляясь в церковь, ласково приговаривала: «Помолюсь за всех троих, чтобы Бог простил вас — безбожников». Спустя годы мы узнали, что в одну из поездок в Привольное Иринку, тайно от нас, покрестили.
Новое назначение
Весной 1958 года меня избрали делегатом на XIII съезд ВЛКСМ. В конце съезда мы узнали, что наш первый секретарь Виктор Мироненко введен в состав бюро ЦК ВЛКСМ и отныне будет работать в Москве.
25 апреля 1958 года на расширенном пленуме Ставропольского крайкома комсомола бывшего второго секретаря Николая Махотенко избрали первым, меня — вторым секретарем. А когда в марте 1961 года Николай перешел на партийную работу и возглавил Изобильненский райком КПСС, я стал первым секретарем крайкома ВЛКСМ и пробыл на этом посту до апреля 1962 года.
Теперь при дальних поездках по краю я уже пользовался машиной — знаменитым «газиком». Но как только кончалась автомобильная дорога, в ход опять шли мои видавшие виды кирзовые сапоги.
Эти четыре года моей жизни были до предела заполнены каждодневной будничной работой, что постепенно становилось все более характерным для комсомола тех лет. Одна массовая кампания следовала за другой. Часть из них была связана с шефством ВЛКСМ над отраслями производства. Шефствовали мы над стройками «большой химии», к примеру над Невинномысским азотнотуковым комбинатом; над животноводством, и прежде всего овцеводством, затем птицеводством и кролиководством; над выращиванием кукурузы и сахарной свеклы; садами и виноградниками и прочим.
Не успевал закончиться месячник по заготовке грубых и сочных кормов, как начинался двухмесячник по распространению книги. Заканчивались рейды по проверке хода уборки урожая и начиналась кампания по подготовке к зимовке скота. Все это сопровождалось бесконечной отчетностью, подведением итогов, поездками за опытом.
На мой стол ежедневно ложились бесчисленные постановления и указания, поступавшие из ЦК ВЛКСМ. Складывалось впечатление, что там, «наверху», твердо убеждены: без их бюрократических инструкций и трава не вырастет, и корова не отелится, а экономика вообще может функционировать лишь в режиме «мобилизационной модели», напрочь лишена способности к саморазвитию, хотя я, конечно, понимал, что комсомол — это часть системы.
Соприкосновение с «верхами»
Моя новая должность вывела меня, между прочим, на новый круг общения — с «верхами» региональной политической элиты, секретарями крайкома партии. Мне кажется, в каждом из них по-своему отражалась эпоха.
С 1946 года десять лет проработал у нас первым секретарем Иван Павлович Бойцов — один из руководителей партизанского движения в Калининской области. Это был человек, оставивший после себя в крае самые противоречивые суждения. Он был довольно сухим, жестким, влиянием и авторитетом обладал огромным. Но авторитет этот в значительной мере держался на страхе, который был характерен для сталинских времен. После XX съезда положение Бойцова пошатнулось. Со стороны ЦК его упрекали в том, что он вяло разворачивает новые дела. Все те, кто еще вчера трепетал перед ним, предъявили свой счет. И его перевели в Москву, на работу в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС.
На смену в марте 1956 года пришел Иван Кононович Лебедев. До этого он был вторым секретарем ЦК Компартии Латвии, первым секретарем Омского и Пензенского обкомов партии. Последний пост перед приходом в Ставрополь — первый заместитель Председателя Совета Министров РСФСР.
Лебедев был человеком совершенно необузданной энергии, мог заставить работать любого. Мне кажется, в момент страды он и мертвого поднял бы и заставил убирать хлеб или заготавливать сено. Но спроси его: зачем, ради чего? — и Иван Кононович затруднился бы ответить.
В 1956 году в Ставрополье под давлением сверху широко пошли на раздельный метод уборки хлебов — сначала надо было скосить хлеб в валки, а потом уже подобрать и обмолотить. Для сухого лета этот способ был хорош, но в том високосном году лето выдалось дождливое. Тем не менее, вопреки здравому смыслу, специалистов и механизаторов принуждали убирать новым методом. Никаких доводов о выборочном его использовании Лебедев не принимал. Многие поплатились должностями. А вот за то, что в результате этого своеволия сотни тысяч гектаров хлеба сгнили в валках, никто не понес ответственности.
Поначалу мне казалось, что характер Ивана Кононовича вполне индивидуален. Но когда в октябре 1958 года к нам в Ставрополь для вручения краю ордена Ленина приехал Хрущев, я понял, что дело тут не только в «самобытности» Лебедева… Тогда я впервые имел возможность присмотреться к Хрущеву. Наблюдая за манерой поведения Никиты Сергеевича, я отметил его открытость и искренность, своеобразную народность, желание идти на контакты со всеми. «Стиль» Хрущева создавал своего рода эталон, и многие руководители рангом пониже старались подражать ему.
Беда в том, что, будучи заимствованным, да еще при общей низкой культуре, стиль «лидера» приобретал часто вульгарные формы. Непосредственность и народность выливались порой в откровенное хамство, не говоря уже о сквернословии и пьянстве. Видимо, желание походить на Хрущева где-то в глубине души сидело и у Лебедева, но результат чаще всего получался карикатурный. Он мотался по краю, сталкиваясь с непорядками, устраивал разносы, матерился. В крайком от него потоком шли телефонограммы, а там уже весь аппарат сидел наготове: молниеносно писались решения, объявлялись выговоры, сочинялись телеграммы с требованием поднять организованность и усилить партийный контроль.
Перед высшим начальством, наезжавшим из Москвы, Иван Кононович откровенно заискивал. Но стоило кому-то «сорваться» с вершин власти, как готов был чуть ли не пинать его ногами. Так случилось с Николаем Александровичем Булганиным. После разгрома «антипартийной группы» в 1958 году он был освобожден с постов Председателя Совмина, члена Президиума ЦК КПСС и «сослан» к нам председателем краевого совнархоза. Встретили его ставропольчане тепло. По утрам, когда Булганин приезжал на работу, у здания совнархоза собиралась толпа — иногда до нескольких сот человек. Но это лишь взъяривало Лебедева.
— Подыгрываешь отсталым настроениям? — кричал он с трибуны партактива Булганину. — Ты что, приехал сюда демократию разводить?
Лебедев буквально третировал его, собирал о нем сплетни и слухи, вытаскивал на бюро за малейший промах, пытался снять с поста председателя совнархоза и направить директором небольшого заводика. Только вмешательство самого Хрущева спасло Булганина от этого «перемещения» — перевелся на пенсию, уехал из Ставрополя.
Характерен для того времени и конец карьеры Лебедева. Он жестко проводил в жизнь все решения «вышестоящих инстанций», и все складывалось для него блестяще. В 1956 году «за внедрение передового метода раздельной уборки» наградили орденом Ленина; в следующем, к своему 50-летнему юбилею, получил второй орден Ленина. В 1958 году у нас был хороший урожай, сдача зерна государству превысила 100 миллионов пудов, край наградили орденом Ленина, и Лебедев получил свой третий, такой же орден. Потрясающе — три ордена Ленина за три года! А через год его сняли.
Погубила Лебедева безоглядная ретивость. В конце 1958 года, когда эйфория от первых успехов сельского хозяйства окончательно вскружила Хрущеву голову, он публично провозгласил задачу догнать и перегнать США по производству животноводческих продуктов на душу населения. Никита Сергеевич не скрывал от партийных руководителей, что ждет результатов быстрых и ощутимых. А поскольку задача эта была абсолютно нереальной, он тем самым, независимо от субъективных намерений, стимулировал прямое очковтирательство.
Те, кто хотел выслужиться, рьяно взялись за дело. Под нажимом проводились массовая скупка скота в личных крестьянских хозяйствах, закупки в соседних регионах. Особенно отличился в этом рязанский секретарь Ларионов. В 1959 году Рязанская область выполнила три годовых плана по мясу, а Ставрополье — два с половиной. Но какой ценой! Под нож пустили отары овец, рабочих волов, табуны лошадей. Начисто снесли личные подсобные хозяйства крестьян.
Пресса подняла шумиху о «первых ласточках», звала остальных равняться на передовиков. Обман вскоре разоблачили. Ларионов застрелился, Лебедева в январе 1960 года сняли с поста «по состоянию здоровья». Но дело, как говорится, было сделано: эта «мясная кампания» нанесла индивидуальному сектору страны такой удар, последствия которого ощущались до последнего времени.
Как и многие другие, я разделял ожидания, которые пробудились в нашем обществе после XX съезда, воспринимал их как новый жизненный шанс для себя, своих сверстников. Вместе с тем я видел, что перемены идут с большим трудом, проводятся непоследовательно, импульсивно.
На XXII съезде КПСС
Противоречия того времени ярко отразились и в работе XXII съезда КПСС — первого партийного съезда, в работе которого мне довелось участвовать. Я аккуратно записывал в блокнот свои впечатления, но и без этого многие перипетии двухнедельных заседаний прочно вошли в память. Прежде всего запомнились эпизоды, связанные с критикой «культа личности» Сталина. После разгрома «антипартийной группы» Хрущев, видимо, создал ситуацию, при которой многие члены тогдашнего руководства вынуждены были так или иначе публично, в выступлениях на съезде, зафиксировать свою позицию по этому вопросу.
Своего апогея возбуждение в зале достигло 30 октября, когда на утреннем заседании на трибуну поднялась старая большевичка Д.А.Ла-зуркина. От ее выступления повеяло мистикой. Во всяком случае, факт общения с загробным миром был налицо: «Я всегда в сердце ношу Ильича, — сказала она, — и всегда, товарищи, в самые трудные минуты, только потому и выживала, что у меня в сердце был Ильич, и я с ним советовалась, как быть. Вчера я советовалась с Ильичей, будто он передо мною как живой стоял и сказал: мне неприятно быть рядом со Сталиным, который столько бед принес партии». Съезд единогласно принял постановление о выносе из Мавзолея саркофага с телом Сталина и захоронении его у Кремлевской стены. В Ставрополе, когда глубокой ночью начали с помощью тракторов снимать огромную скульптуру Сталина, стоявшую в самом центре, собралась толпа, настроенная явно неодобрительно. Но все обошлось, «работу» довели до конца. Скульптуру сняли, а проспект Сталина переименовали в проспект Маркса.
Критика культа личности воспринималась нами тогда как подтверждение и продолжение линии XX съезда партии. Но все сильнее давали о себе знать и настораживающие моменты. В зале вновь зазвучали дифирамбы в адрес Хрущева. В особенности это проявилось при обсуждении новой Программы партии. Документ этот радовал своей обращенностью к нуждам и потребностям человека, провозглашаемой заинтересованностью в обеспечении мира и мирного сосуществования. Но многое в нем отдавало шапкозакидательством, легковесностью отличалась постановка сложных общественных проблем.
Тем не менее ряд делегатов, известных в партии людей, буквально соревновались в восхвалении и превознесении Хрущева. Довольно сумбурный доклад Никиты Сергеевича В.Ю.Ахундов сравнил со звучанием «могучей симфонии». А Рашидов говорил о Хрущеве как о «выдающемся ленинце, замечательном знатоке глубинных процессов жизни и страстном борце за мир». Меня неприятно поразило, что все это славословие Никита Сергеевич выслушивал с явным удовольствием. Повеяло чем-то старым и до боли знакомым. А что мы, делегаты? Аплодировали, хотя многие чувствовали себя неловко.
Драма Хрущева
Память человеческая весьма капризна, особенно когда ею манипулируют средства массовой информации. Все помнят «кукурузную эпопею» или то, как стучал Никита Сергеевич башмаком на заседании Генеральной Ассамблеи ООН, стычку его с художниками на выставке в Манеже. Но за этими лежащими на поверхности фактами скрывалось нечто гораздо более значимое. Думаю, история никогда не забудет разоблачения Хрущевым «культа личности Сталина». Действительно, в его закрытом докладе на XX съезде было слишком мало анализа и слишком много субъективных моментов. Сводить проблему тоталитаризма к внешним причинам и дурному характеру диктатора — дело нехитрое и к тому же эффектное, но не вскрывает его глубоких корней. Достаточно прозрачными были и личные политические расчеты Хрущева: выступив первым с разоблачением «культа», он сразу же блокировал своих ближайших конкурентов и противников — Молотова, Маленкова, Кагановича, Ворошилова, которые вместе с ним как раз и составляли ближайшее окружение Сталина.
Все это верно, но для истории и большой политики огромное значение имеют реальные последствия его политических действий. Критика Сталина, олицетворявшего собою режим, не только выявила тяжелейшее состояние нашего общества в целом, извращенный характер политической борьбы, происходившей в нем, но и полное отсутствие элементарной законности. Она морально дискредитировала тоталитаризм, породила надежды на реформирование системы, дала импульс развитию новых процессов как в сфере политики и экономики, так и в духовной жизни. И это должно быть поставлено в заслугу Хрущеву, тем, кто поддержал его.
Я уж не говорю о том, что позиция Хрущева в данном вопросе привела к массовым реабилитациям, сохранившим доброе имя сотням тысяч безвинно погибших в сталинских застенках и лагерях.
В разоблачении Сталина наиболее ярко проявилась противоречивость исторической роли Хрущева — с одной стороны, смелость и мужество, решительность, готовность пойти против течения, а с другой — ограниченность политического мышления рамками определенных стереотипов, неспособность и нежелание вскрыть глубинные основы явлений, с которыми он вел борьбу.
Видеть причину трагических событий в истории советского общества только лишь в личных качествах «злодея» Сталина — значит оказаться в плену «культа личности» наоборот. Если дело в этом, то достаточно сменить плохого руководителя на хорошего, и мы гарантированы от повторения ошибок. Хрущев как бы обращался ко всем: вот я честно говорю о прошлом, ничего не скрывая, верьте мне, идите за мной и все будет хорошо. Иными словами, приглашал сменить один культ другим, не посягая на устои системы.
Углубиться в анализ причин тоталитаризма Хрущев не хотел, да, вероятно, и не смог бы, потому что это требовало преодоления стереотипов, ставших для него символом веры. Поэтому критика культа личности, резкая по словам, была половинчатой по существу, ей был поставлен определенный предел, а процесс реальной демократизации остановлен в самом начале.
Такая же противоречивость была характерна и для внешнеполитической линии Хрущева. Его активный выход на международную арену, приглашение к мирному сосуществованию, первые попытки наладить нормальные контакты с ведущими капиталистическими державами; новые отношения с Индией, Египтом и другими государствами «третьего мира»; наконец, стремление более демократично подойти к союзническим связям с социалистическими странами, отказ от вражды с Югославией — все это получило широкий отклик у нас и за рубежом, имело, безусловно, положительное значение.
А наряду со всем этим — жестокое подавление восстания венгерского народа в 1956 году; элементы авантюризма, приведшие к Карибскому кризису 1962 года, который поставил мир на грань военной катастрофы; ссора с Китаем, перешедшая в длительный период вражды и противостояния с ним.
На всех перипетиях внутренней и внешней политики того периода, безусловно, сказались не только уровень понимания проблем и настроения самого Хрущева, но и влияние различных политических сил, с которыми ему нельзя было не считаться. Особенно мощное давление шло со стороны партийно-государственных структур. Оно заставляло лавировать, облекать те или иные шаги в приемлемую для влиятельных общественных сил форму.
По моим наблюдениям, Хрущев с его взглядами и намерениями мог пойти значительно дальше, если бы не обстановка, в какой ему приходилось действовать. Не могу принять упрощенную схему, согласно которой он вначале выступал как последовательный реформатор, а потом, устранив «старую сталинскую гвардию и укрепив собственное положение», стал насаждать волюнтаризм и субъективизм. При всей противоречивости Хрущев представляется мне более последовательной в своих действиях фигурой. С самого начала, как уже говорилось, его реформизм не был однозначным, равно как и второй этап нельзя сводить к бессмысленным импровизациям. В них, с моей точки зрения, прослеживается продолжение реформистской линии.
Взять, к примеру, вопрос о совнархозах. После снятия Хрущева совнархозам давалась однозначно негативная оценка, писали о том, что они нанесли экономике страны серьезный ущерб, нарушив сложившиеся связи между предприятиями различных регионов, породив местничество, раздробленность в руководстве отраслями, в проведении единой государственной технической политики.
С такой односторонней оценкой согласиться нельзя. Мне кажется, что в ряду многих постановлений тех лет, расширявших права республик, краев, областей, местных органов Советской власти и отдельных предприятий, переход в 1957 году к совнархозам, к управлению по территориальному принципу на базе экономических районов был нацелен прежде всего против бюрократического централизма. Совнархозы ломали ведомственные перегородки в нашей экономике, смягчали диктат центра, создавали больший простор для местной инициативы, для кооперирования производства и более эффективного использования ресурсов в пределах регионов.
Другое дело, что было нелепым столь характерное для Хрущева стремление найти универсальные методы решения любых проблем, одинаково пригодные для всей страны. Если в крупных индустриальных центрах совнархозы, может быть, действительно выглядели излишней надстройкой, то в республиках и областях менее развитых они дали мощный толчок экономическому прогрессу. Так было и у нас в Ставрополье, где в значительной мере именно благодаря совнархозам удалось модернизировать пищевую и легкую промышленность, создать новые химические и машиностроительные предприятия, энергетическую базу.
Не менее важно разобраться и в реорганизации партии, которую Хрущев предпринял после ноябрьского Пленума ЦК 1962 года, разделив краевые и областные организации по производственному принципу — на промышленные и сельские. На опыте края я видел, насколько искусственным являлось это разделение, какую дезорганизацию, склоки и дрязги оно рождало. Крайком являлся реальной властью в своем регионе, в его руках концентрировались все рычаги и нити государственного управления. В случае необходимости он мог сосредоточить силы и ресурсы края на решении какой-то задачи. После разделения положение сложилось иное. Мне, например, приходилось наблюдать драчку, которая постоянно шла между первым секретарем сельского крайкома Кулаковым и первым секретарем промышленного крайкома Н.В.Босенко. Со стороны, глядя на это чуть ли не ежедневное «перетягивание каната», взаимную слежку и конкуренцию, можно было подумать, что они никогда не работали вместе, а всю жизнь были ярыми противниками.
Но уже тогда закрадывалась мысль: замысел Хрущева отнюдь не так прост, как это казалось на первый взгляд. В самом деле, первые секретари многих обкомов входили в состав ЦК. Появление в регионе двух первых секретарей открывало возможность на ближайшем съезде сильно обновить состав Центрального Комитета. Это не все: не собирался ли Никита Сергеевич таким шагом, созданием совнархозов, производственно-территориальных органов управления на селе, вообще как-то ослабить монополию партии на власть, ликвидировать всесилие прежних «губернаторов» и «удельных князьков», дать возможность людям знающим, специалистам и профессионалам квалифицированно вести дело?
Хрущев, конечно, не был против руководящей роли партии, он просто хотел ее модернизировать, ослабить ее монополию на все и вся. Но тут-то он и натолкнулся на мощное сопротивление, которое в конце концов и привело его самого к поражению.
Правда, первый раунд, когда борьба вспыхнула в верхушке политического руководства, он выиграл. В 1957 году ЦК, то есть в основном первые секретари республиканских ЦК, обкомов и крайкомов, не дали съесть Хрущева. Отстранение старых партийных «маршалов», привыкших смотреть на региональных секретарей, как на пешек, расширение Хрущевым прав республиканских и местных органов власти — все это воспринималось рядовыми членами ЦК, «партийным генералитетом» с явным одобрением, и они решительно поддержали Никиту Сергеевича против «антипартийной группы». Поддержала его и армия.
Но дальнейшие шаги Хрущева в отношении партии изменили обстановку. Разделение областных организаций, кадровая чехарда, постоянные переброски с места на место в целях обновления кадрового состава задели их интересы и создали нестабильную ситуацию в этом эшелоне власти. Иными словами, стало назревать недовольство и в «генеральской» среде. Ну а решение о ежегодном переизбрании секретарей в низовых организациях, которое должно было ускорить ротацию кадров, не дать им возможность пускать «корни» и засиживаться на своих местах, вызвало негативную реакцию и среди «офицерского корпуса» партии, тянувшего на себе тяжкий груз непосредственной работы в трудовых коллективах.
И это не все. Хрущев растерял авторитет в народе. Опасения Суслова, высказанные им накануне октябрьского Пленума 1964 года, что отстранение Хрущева от власти может вызвать народные волнения, оказались напрасными. По интересам трудящихся в конечном счете ударила денежная реформа 1961 года. Наступление на личные приусадебные хозяйства крестьян вызвало ропот на селе. Неурожай 1963 года обострил продовольственную ситуацию и привел к «временному» повышению цен на продукты питания. Испортились у Хрущева и отношения с армией, наукой, творческой интеллигенцией.
Критических аргументов в адрес Хрущева вполне хватало, чтобы оправдать «дворцовый переворот». Но за словами о «благе народа» все-таки стояло прежде всего желание партийных «генералов» и «офицеров» сохранить себя у власти. Центральный Комитет КПСС, поддержавший Хрущева в 1957 году, свалил его в октябре 1964 года.
На мой взгляд, главная особенность «хрущевского периода» в целом заключалась в том, что Никита Сергеевич хотел заставить работать систему, применяя ее же методы.
Стремление Хрущева добиться реальных перемен, особенно в сфере экономики, сделать ее более эффективной, придать динамику развитию общества было вполне оправданно. Но система не воспринимала новации, мало того, противилась им.
Сегодня, оглядываясь назад, я думаю, что период, последовавший после смерти Сталина (особенно после XX съезда партии) примерно до середины 60-х годов, является особым и крайне важным для истории нашей страны. По своему смыслу, независимо от субъективных намерений самого Хрущева, это был первый приступ к демонтажу тоталитарного режима, первая попытка повернуть наше общество к демократии.
Кулаков в Ставрополе
В январе 1960 года Лебедева сменил Н.И.Беляев — до этого член Президиума ЦК КПСС, первый секретарь ЦК Компартии Казахстана. Пришел он к нам после драматических событий в Темиртау, где в ответ на недовольство и волнения рабочих против них были направлены войска, введены танки. Беляев прибыл вроде бы как в «ссылку». Производил он впечатление человека совершенно потерянного, выбитого из колеи, и всего лишь через полгода покинул Ставрополь, первым секретарем крайкома КПСС стал Федор Давыдович Кулаков.
Кулаков родом из крестьян Курской области, жизнь деревни знал хорошо.
Приняли Кулакова в крае по-доброму, с надеждой. Было ему тогда 42 года. От предшественников его отличали не только молодость, но и завидные решительность, открытость характера, человеческое обаяние. По крайней мере, таковы были мои первые впечатления, и не только мои.
С приходом Кулакова краевая партийная машина заработала с большими оборотами. Это сказывалось на всем, прежде всего на работе кадров. Многое изменилось и в моей жизни. После избрания первым секретарем крайкома комсомола и кандидатом в члены бюро крайкома партии я стал теперь все больше заниматься и партийной работой: поездки в районы, участие в подготовке решений, в обсуждении на пленумах и активах разнообразных вопросов. Особенно много времени уходило на заседания бюро крайкома. Кулаков, давая все новые и новые поручения, как бы присматривался ко мне, изучал, на что способен.
В январе 1962 года на отчетно-выборной конференции меня вновь избрали первым секретарем крайкома ВЛКСМ, а всего через несколько недель Федор Давыдович вызвал к себе и предложил перейти с комсомольской на партийную работу. Создавался новый институт — парторгов крайкома КПСС в территориальных производственных колхозно-совхозных управлениях. И в марте 1962 года я стал парторгом крайкома по Ставропольскому управлению, объединившему три пригородных сельских района: Шпаковский, Труновский и Кочубеевский. Отбору на должности парторгов придавалось настолько важное значение, что меня, как и других, в этой связи приглашали на беседу в ЦК КПСС.
Новое дело захватило меня полностью. Целыми днями, часто прихватывая и ночи, я колесил по хозяйствам и трудился над созданием новых структур управления, веря в то, что ставка на профессионалов обязательно даст свои плоды. Оставаясь кандидатом в члены бюро крайкома, я довольно часто встречался с Кулаковым, и он, как и прежде, давал мне различного рода задания, приглашал в поездки по краю.
Тем неожиданней был эпизод, произошедший летом 1962 года.
На бюро крайкома обсуждался вопрос об Обращении ЦК КПСС и Совета Министров СССР к труженикам сельского хозяйства. Таких обращений тогда было бесчисленное множество. Со стороны заведующего отделом пропаганды и агитации И.К.Лихоты, о котором кто-то из его недоброжелателей запустил шутку: «мудр, как кирпич, падающий на голову», на меня вдруг посыпались упреки в недооценке соцсоревнования и других подобных грехах. Я возразил — возникла перепалка. Кулаков предложил создать комиссию по проверке моей работы, а на состоявшемся 7 августа собрании краевого партийного актива Кулаков «выдал мне» сполна. Говорил о «безответственности в работе с Обращением ЦК», высказывался несправедливо, резко, грубо.
Я рвался ответить, но слова для выступления так и не получил. Когда возвращался в район, мой попутчик, старый заслуженный агроном, бывший «синеблузник» Владимир Петрович Чачин, видя, что я продолжаю негодовать, спросил:
— Переживаешь, Михаил Сергеевич, что не дали выступить?
— Конечно, — ответил я. — Ведь это был не просто разнос, а бесцеремонное затаптывание. Разве такое допустимо? При всем моем уважении к Кулакову мириться с подобным я не намерен.
Владимир Петрович снисходительно посмотрел на меня.
— Ну, хорошо, предположим, ты выступил и произнес свою речь. Думаешь, тебе удалось бы убедить всех, что ты прав, а Кулаков не прав? Чепуха. Ладно, ладно, — продолжил он, покосившись на меня, — давай другой вариант: ты выступил, и актив, несмотря ни на что, все-таки тебя поддержал. Ну а Кулаков? Неужели ты всерьез полагаешь, что он бы тебе это забыл? Ты же знаешь его характер. Так что послушай моего совета и запомни: самая лучшая речь — непроизнесенная.
После этого эпизода некоторые коллеги стали посматривать на меня как на конченого человека. Каково же было мое изумление, когда работники аппарата крайкома со ссылкой на Кулакова попросили написать справку об опыте моей работы.
— В ЦК КПСС обобщают наиболее интересные материалы о партийных организациях колхозно-совхозных объединений, — было заявлено мне, — и Федор Давыдович полагает, что твои соображения придутся кстати.
А в конце ноября по решению Пленума ЦК началось «великое» разделение партийных организаций по производственному принципу, о котором я уже рассказывал. Кулаков пригласил меня к себе и — как гром среди ясного неба — предложил перейти на работу в аппарат формировавшегося сельского крайкома заведующим отделом партийных органов. С 1 января 1963 года я приступил к новым обязанностям.
Поскольку КПСС, подменяя все и вся, фактически осуществляла не только руководство, но и функции управления обществом, отдел партийных органов играл в этом существенную роль по сравнению с другими отделами. Круг вопросов, которым занимались его работники, был достаточно широк: организационная работа в парторганизациях края, «курирование» Советов, профсоюзов, комсомола.
Но главное — в компетенции отдела находились кадры, та самая номенклатура, в которую входили все сколько-нибудь значимые должности, начиная с постов сугубо партийных и кончая директорами предприятий и совхозов, председателями колхозов. То, что на партийном сленге называлось «подбор, расстановка и воспитание кадров». Это в первую очередь обеспечивало крайкому реальную власть.
В представлении стороннего человека работа с кадрами — это кляузная бумажная волокита, разбирательство аппаратных склок, прочие малопочтенные и малоприятные занятия. В какой-то мере это справедливо — в орготделах нередко плелись интриги, ломались человеческие судьбы. Но для себя я ставил иную «сверхзадачу»…
Моя «сверхзадача»
Семь лет работы после университета дали мне многое. Я исколесил все Ставрополье, познакомился с тысячами людей, имел возможность наблюдать работу многих из них в городах и районах, краевом центре. К когорте маститых руководителей колхозов относился Семен Васильевич Луценко. В далекие годы он работал шофером у председателя небольшого колхоза «Пролетарская воля», человека в деловом отношении абсолютно бездарного и к тому же беспробудного пьяницы. В конце концов колхозники не выдержали, выгнали его, а новым председателем выбрали Луценко. Логика была предельно проста:
— Ты, Семен, на полуторке повсюду с ним ездил, все его безобразия видел, вот и делай наоборот. Что-нибудь да получится.
И надо сказать, не ошиблись в нем люди. Поднял хозяйство, поставил на ноги. А потом «Пролетарская воля», объединившись с десятком других небольших колхозов, превратилась в крупное хозяйство. Луценко и его сделал одним из лучших в крае, известным в стране. «Пролетарцы» умело использовали благоприятные условия предгорной зоны, стали получать хорошие урожаи, да и в животноводческих делах преуспели. Но понадобилась находчивость Луценко, чтобы получить максимум выгоды от произведенной продукции. У него хватило характера действовать по Уставу колхоза, который давал все-таки определенные права руководителям коллективных хозяйств. Излишки колхоз продавал на рынке и выручал значительно больше, чем платило государство. Луценко построил небольшие заводики по переработке фруктов и овощей, масличных культур, пекарню; их продукцию реализовывали через кооперацию и колхозные рынки, все это увеличивало доходы. За свою предприимчивость Луценко не раз подвергался публичным разносам, были попытки сместить его, но колхозники не дали в обиду своего председателя.
Ценили, конечно, в первую очередь как хозяина, но не менее — его человеческие качества. Человек он был самобытный, несомненно, талантливый, с большим природным умом и изрядной долей чисто крестьянской хитрецы. Долго учиться ему не пришлось, хоть и писал он в анкетах, что закончил семь классов. Но дома у него было на удивление много книг. Читал их по ночам и, по собственному его признанию, особенно любил «про крестьянство». В общем, человек из народа, так и оставшийся в нем, в отличие от тех, кто выходил из народа, чтобы никогда в него не возвращаться.
В бытность мою парторгом крайкома судьба свела меня еще с одним удивительным человеком — Василием Андреевичем Рындиным.
В отрогах Ставропольской возвышенности, неподалеку от краевого центра, в совершенно изумительной природной зоне раскинулись поля колхоза «Заветы Ильича». Здесь из-под земли били родники чистейшей воды, потому и село называлось Бешпагир, что в переводе с тюркского означает «пять ключей». Но при всей красоте здешних мест и хороших землях колхоз хирел на глазах.
Председательствовал в нем некто Чижов — человек бездарный и крайне непорядочный. А на председательском кресле ему удалось отсидеть несколько лет благодаря поддержке кучки подпевал, конечно, небескорыстной. Видя все это, колхозники занялись своими индивидуальными хозяйствами — жить-то надо. Выращивали зелень, овощи, скот, птицу. Везли на продажу в Ставрополь, заодно прихватывая что можно с колхозных полей. В конечном счете колхозное хозяйство было дезорганизовано, пришло в полный упадок и запустение.
Тогда вместе с начальником районного управления сельским хозяйством Александром Будыкой мы и решили сменить председателя колхоза. Им стал Василий Рындин.
Работал Рындин в Кочубеевском районе главным агрономом одного из колхозов. Образование у Василия Андреевича было заочное, но он знал хлеборобское дело досконально и обладал редкой способностью налаживать контакты с людьми, сплачивать их. В общем, человек был интересный, и я твердо знал — дай ему простор, самостоятельное поле деятельности, он развернется по-настоящему.
Прошло несколько лет, и хозяйства уже нельзя было узнать. Ввел Рындин хозрасчет, новую систему стимулирования труда, основанную на бригадном подряде. По-другому люди стали относиться к делу, начали расти доходы. Ну а с ростом доходов стало обустраиваться и село. О «Заветах Ильича» пошла добрая слава, сюда стали приезжать за опытом.
За годы своей работы на Ставрополье я не раз заезжал к своему «крестнику», видел: колхозники на Василия Андреевича, что называется, молятся. Так что все «пять ключей» Бешпагира забили во всю свою силу.
Эти и другие примеры говорили о том, что очень многое упирается в кадры. Свою «сверхзадачу» я видел в том, чтобы поддерживать, если нужно — защищать способных, часто строптивых работников и решительно добиваться замены руководителей некомпетентных, малообразованных, не умеющих, да и не стремящихся строить уважительные отношения с людьми.
Этим определились и методы работы. Менее всего она была кабинетной, бумажной. Я много ездил, встречался с людьми. Такой подход восприняли сельские райкомы. Кулаков не только поддерживал, но высказался за придание этой работе планомерного характера. Так родился перспективный план подготовки кадров.
И вот я снова оказался в Горькой Балке. Теперь меня сюда привел интерес к работе Александра Алексеевича Блескова. Он приехал сюда в 1958 году после ликвидации местной машинно-тракторной станции, директором которой являлся. Избрали председателем колхоза — было тогда Блескову 36 лет. Фронтовик, после тяжелого ранения лицо изборождено глубокими шрамами. Но легко угадывалось — Александр Алексеевич не просто симпатичный, а красивый мужчина.
С приходом Блескова началось новое летосчисление в истории Горькой Балки. Новый председатель свой разговор с колхозниками начал не с производства, он предложил заняться обустройством села. Никто ему на первом собрании не поверил — чудак какой-то. Тогда Блесков подготовил план благоустройства и застройки, договорился о кредитах, нашел подрядчиков на проведение работ, обошел дворы, поговорил с наиболее влиятельными колхозниками и вторично вынес вопрос на собрание. На сей раз поверили, поняли, что не «временщик» пришел, а настоящий хозяин. И план утвердили.
Познакомившись с Блесковым еще в те годы, мы постоянно поддерживали с ним добрые товарищеские отношения. А кое в чем я помог ему — поддержал его подвижнический труд в Горькой Балке. Прошли годы, и колхоз имени Ленина стал одним из передовых в крае. Прежней «мерзости запустения» как не бывало. Не подслеповатые хаты с соломенными крышами, а добротные дома со всеми удобствами, улицы асфальтированы, школа, библиотека, больница, прекрасный Дворец культуры. И вот те, кто в прежние годы бежал отсюда куда глаза глядят, стали возвращаться. А потом и очередь появилась желающих вступить в знаменитый колхоз. Блесков дважды избирался в состав ЦК КПСС, а в 1973 году присвоили ему звание Героя Социалистического Труда, и было за что.
А бывало так, что знакомство с интересным человеком начиналось с персонального дела. На бюро сельского крайкома возник вопрос об исключении из партии Николая Дмитриевича Терещенко. Кулаков поинтересовался: что там случилось?
— Говорят, какой-то сумасшедший председатель по ночам домашнюю скотину колхозников из винтовки расстреливает.
— Поезжай, Михаил Сергеевич, разберись на месте.
Колхоз «Путь к коммунизму», который возглавлял Терещенко, находился километрах в трехстах от Ставрополя на границе с Дагестаном и Чечено-Ингушетией, в полупустынных бурунных степях. Добрался туда, познакомился с председателем. Смотрю, симпатичный парень лет тридцати с небольшим, почти мой ровесник.
Поведал он мне свою историю. В 1953 году демобилизовался из армии, работал ветфельдшером и зоотехником в овцесовхозе «Артезианский»; в 1955 году вступил в партию, заочно окончил сельхозинститут и в 1961 году избрали его председателем колхоза. Когда принимал он хозяйство, видел — люди разуверились во всем и во всех. Попробовал Терещенко начать, как и Блесков, с благоустройства села. Стал строить современный поселок, сажать деревья, розы выращивать. Но не шло дело. Большинство колхозников — ногайцы, предки которых вели кочевой образ жизни, и не было у них в традиции благоустройства быта и мест поселения.
Чтобы как-то сплотить людей, организовал Терещенко хор, решением правления обязал всех ходить на спевки. Сам тоже пел. И хотя стали вокруг него постепенно группироваться единомышленники, дела в колхозе никак не ладились, перемены давались трудно. Люди не верили в колхоз, на работу выходила лишь половина членов колхозных семей, остальные трудоспособные и, конечно, старики занимались индивидуальным хозяйством. А по ночам — воровством. Расхищение колхозного добра стало обычным и привычным делом.
— Так вот и живут, — с грустью сказал Николай.
В тот год стараниями Терещенко и его соратников удалось вырастить хороший урожай люцерны, кукурузы, однолетних трав, но все это стало добычей участников ночных набегов. Терещенко терпел, уговаривал, стыдил, однако дело приобрело угрожающие размеры. Николай Дмитриевич не выдержал, сорвался, схватил старенькую «тулку»-мелкокалиберку и давай палить по ишакам, на которых перевозилось ворованное.
Конечно, Терещенко был не прав. Не только потому, что прибег к такому методу решения проблемы. Как руководитель он должен был заботиться о семьях колхозников, оказывать поддержку в ведении личного подсобного хозяйства. Тем более что колхоз не мог обеспечить крестьян надлежащими доходами и продовольствием. Как ни крути, но без подсобного хозяйства не получается. Об этом я и сказал ему, порекомендовав самому урегулировать конфликт и на будущее иметь в виду: без заботы о крестьянских семьях ничего у него не получится. Николай был согласен со мной и в то же время надеялся на поддержку.
Вернулся я в Ставрополь, говорю Кулакову:
— Терещенко, конечно, крестьян обидел: надо же им где-то свой скот пасти. Но если мы этого парня не поддержим, там все прахом пойдет. И несправедливо это будет чисто по-человечески…
Кулаков задумался:
— А как поддержать его, чтобы нас поняли? Что, кукуруза у него, — спросил вдруг Федор Давыдович, — действительно хороша?
— Чудо какое-то. Посреди выжженной степи, как оазис. И стебли метра в три.
— Ну, даже если не три, а два, — рассмеялся Кулаков, — и то дело. Давай проведем у него краевой семинар по обмену опытом.
Так и сделали. Собрали в этом колхозе специалистов со всего края и обсудили проблему выращивания кукурузы на орошаемых землях. Терещенковская кукуруза «Ли» не подвела. Помню, была у меня фотография: секретарь крайкома комсомола Василенко, сидя на плечах Кулакова, пытается дотянуться до верха стебля. Опыт Николая Дмитриевича одобрили, написали об этом в газетах.
Но и сам Терещенко не терял времени. У себя в колхозе они объяснились, с того времени как-то по-другому начала складываться жизнь. Ему удалось изменить настроение колхозников, увлечь своими планами. Хозяйство с годами стало преуспевающим, а сам он все время был в поиске — вводил новые технологии, малые формы производства, сумел уклониться от дорогостоящих комплексов, по-новому взглянул на севообороты, восстановил пары, перевел на орошение кормовые культуры. С участием московских ученых была разработана своя система стимулирования. Кстати, Терещенко много сделал, чтобы поддержать личные хозяйства колхозников, и село отстроилось, преобразилось. Дважды присваивали звание Героя Социалистического Труда Николаю Дмитриевичу, избирали кандидатом, затем — членом ЦК КПСС. Прекрасный был человек. Умер внезапно — в мае 1989 года — не выдержало сердце.
Работа в отделе партийных органов сблизила меня с Кулаковым. По установленному в партийном аппарате порядку заведующего этим отделом курировал непосредственно первый секретарь крайкома. Встречались мы с ним чуть ли не ежедневно, и постепенно между нами установились ровные деловые взаимоотношения.
Был Кулаков человеком сильным и щедрым. Мне не раз приходилось сопровождать его в поездках по краю, я видел, как легко находил он общий язык и с колхозниками, и со специалистами, ибо досконально разбирался в их делах. Ум у него был своеобразный, я бы сказал, крестьянский.
Когда в октябре 1964 года Кулакова перевели на работу в ЦК КПСС, мы расстались друзьями и сохраняли близкие отношения все последующие годы.
Очередной опальный
Появление у нас Ефремова было совершенно неожиданным. Кулаков, как я узнал позднее, принимал самое непосредственное участие в «подготовительном процессе» смещения Хрущева. Он входил в группу секретарей, которых вызвали в Москву накануне октябрьского Пленума для выполнения особой задачи. Они должны были предъявить свой счет Хрущеву в случае, если у членов Президиума ЦК не хватит аргументов, убеждающих его добровольно уйти в отставку. И эту готовность Кулакова Брежнев оценил. Сразу после октябрьского Пленума Федора Давыдовича утвердили заведующим сельскохозяйственным отделом ЦК, а через одиннадцать месяцев, в сентябре 1965 года, избрали секретарем ЦК КПСС.
Леонид Николаевич Ефремов был известным в партии и стране человеком. За его плечами был многолетний опыт второго секретаря и председателя облисполкома в Куйбышеве, первого секретаря обкома в Курске и Горьком. В 1962 году он стал первым заместителем председателя бюро ЦК КПСС по РСФСР. Возглавлял бюро сам Хрущев, но вся текущая работа лежала на замах — Ефремове и Кириленко, которые находились как бы на равном положении и как кандидаты входили в состав Президиума ЦК КПСС.
Участия в подготовке октябрьского «дворцового переворота» Ефремов не принимал. Позднее он рассказывал мне, что события застали его в командировке, кажется, в Улан-Удэ. О Пленуме его заранее не известили, а когда узнал и бросился в аэропорт, ему сказали, что самолет не в порядке, отлет откладывается. Нет сомнения, что это была запланированная задержка.
Дело в том, что за Ефремовым прочно закрепилась репутация рьяного сторонника Хрущева. Незадолго до этих событий Хрущев совершил поездку по ряду областей России. Ефремов сопровождал его. О поездке успели сделать документальный фильм, где позади Никиты Сергеевича постоянно маячила фигура Леонида Николаевича. Такие кадры запоминались.
Многие рассказывали: стоило зайти к Ефремову в кабинет с каким-либо деловым вопросом, как он тотчас же брал со стола аккуратно расставленные томики Хрущева с многочисленными закладками, обильными подчеркиваниями и начинал цитировать. Заканчивал беседу так:
«Вот что сказал по этому вопросу товарищ Хрущев. Из этого вы и исходите».
Судя по рассказам самого Ефремова, вернувшись в Москву, он присоединился к критике Хрущева, но, как и Микоян, высказался за то, чтобы оставить Никиту Сергеевича на прежнем посту.
Наверное, именно из этого и исходили в Президиуме ЦК после снятия Хрущева, когда решили направить Леонида Николаевича к нам в Ставрополь, оставив его кандидатом в члены Президиума ЦК. В ноябре 1964 года Пленум ЦК КПСС по докладу Н.В.Подгорного постановил вновь объединить промышленные и сельские областные и краевые партийные организации. И с 1 декабря Ефремов возглавил оргбюро, которому предстояло решить эту задачу на Ставрополье.
Начались «страстные» недели. Хотя со времени раздвоения крайкома прошло всего два года, но отчуждение и «перетягивание каната» между ними, как я уже говорил, порой доходило до неприличия. Теперь же, когда надо было вновь создавать единый аппарат, интегрируя кадровый состав обоих крайкомов, за новое перераспределение постов начался буквально бой. Я, как заведующий отделом партийных органов бывшего сельского крайкома, оказался в его эпицентре. Каждый боролся за себя, для каждого речь шла не просто о личном интересе, месте работы, а о положении, о власти. Интересы дела многим были глубоко безразличны.
Ефремов вызвал меня с предложениями по составу бюро и аппарата объединенного крайкома. Посмотрел, что я ему принес, и, не найдя моей фамилии, удивился:
— А сам-то где собираешься работать?
Я ответил, что мое желание — вернуться в район или в город.
— Ладно, посмотрим, — сказал Ефремов и предложил со всеми материалами выехать в Москву.
Едва я приехал в Москву, зашел в орготдел ЦК, мне говорят:
— Ефремов просил позвонить ему до всяких бесед и обсуждений.
Я набрал номер.
— Ты еще нигде не был? — сразу же спросил Леонид Николаевич. — Очень хорошо. Я тебя прошу иметь в виду: мы тут договорились, что ты пойдешь на секретаря Ставропольского горкома партии.
— Это вполне совпадает с моими намерениями, — ответил я. После этого разговора я приступил к согласованию новых назначений. Но поздно вечером вновь раздался звонок от Ефремова:
— Михаил Сергеевич, слушай, мы тут поговорили, и я решил, что все-таки будем с тобой работать вместе.
— Конечно, — не понял я, — будем работать вместе.
— Да нет же, — перебил Леонид Николаевич. — Я имею в виду, что ты будешь заведующим орготделом в крайкоме.
— Почему?
— Ты понимаешь, тут такое идет, задергали со всех сторон…
Я живо представил себе, что творилось в кабинетах крайкома, как давят наши аппаратчики на Ефремова и после каждой беседы он начинает колебаться.
— Леонид Николаевич, — сказал я, — не надо этого делать. Я прошу вас — не меняйте позицию.
— Все, — оборвал Ефремов. — Вопрос закрыт, я уже со всеми договорился.
22 декабря 1964 года состоялась краевая партийная конференция. Ефремов был избран первым секретарем Ставропольского крайкома КПСС. Бывший первый секретарь промышленного крайкома Босенко стал вторым секретарем. Меня избрали членом бюро и утвердили в должности заведующего отделом партийных органов.
Первые два года работы с Ефремовым стали периодом нашего взаимного узнавания, «притирки», и я бы даже сказал — сближения. От своего предшественника Ефремов отличался широтой политического кругозора, эрудицией, общей образованностью и культурой. Личностью он был, несомненно, крупной, и в то же время — рафинированный продукт системы, яркий представитель аппаратной школы КПСС. В этом смысле годы работы с ним были для меня поучительными.
Тяжело, очень тяжело переживал Ефремов свое перемещение в провинцию. Отчасти поэтому и в дела края он входил довольно трудно. У него, видимо, еще сохранялась иллюзия, что Брежнев вот-вот призовет его обратно в Москву. Поэтому на первых порах события в столице интересовали его куда больше, чем ставропольские проблемы.
Обычно перед тем, как идти к Ефремову с какими-либо соображениями или документами, я звонил по телефону. Но однажды так получилось, что я вошел к нему в кабинет без предупреждения. Он сидел за столом, подперев кулаками подбородок, и смотрел прямо перед собой. Я подошел ближе, сел, но тягостная пауза продолжалась. Целиком погруженный в свои думы, он просто не видел меня.
— Леонид Николаевич, что с вами? — негромко спросил я.
Как бы очнувшись, но продолжая думать о своем, он стал говорить:
— Как же так? Ты понимаешь, ведь я все-таки выступил в поддержку Кириленко, защищал его, а он ни одного слова не произнес в мою поддержку.
— О чем вы, Леонид Николаевич? — не понял я.
Он, как бы окончательно придя в себя, усмехнулся и махнул рукой.
— Да так… Это я вдруг вспомнил о заседаниях Президиума в октябре 1964 года… Вот ведь как, Михаил, в жизни происходит.
Ефремов ждал XXIII съезда и очень волновался. Ему все еще казалось, что он сможет сохранить свое положение кандидата в члены Президиума ЦК. Каждый раз, когда Брежнев выезжал отдыхать к морю, он стремился попасть туда же. Они встречались, иногда даже семьями, и в глубине души у Леонида Николаевича теплилась надежда, что удачное выступление на съезде поможет ему вернуться в Москву. В том, что слово ему предоставят, он не сомневался ни на минуту.
В конце марта 1966 года, как раз накануне открытия съезда, я оказался по делам в Москве. Ефремов попросил задержаться и помочь ему в работе над текстом выступления. Нервничал он ужасно, и я, видя его переживания, даже какую-то затравленность, хотел его как-то поддержать. Все дни, пока шел съезд, мне пришлось сидеть в его номере в гостинице «Пекин» и работать над возможным выступлением, внося в него коррективы с учетом дискуссии на съезде. Каждый перерыв Леонид Николаевич звонил в гостиницу, делал очередные замечания, уточнял какие-то неуловимые для меня оттенки и акценты.
Но чуда не произошло, слово Ефремову так и не предоставили. Как секретарь крайкома, он остался в составе ЦК, о большем помышлять уже не приходилось. И надо отдать должное Леониду Николаевичу, он действительно целиком погрузился в ставропольские проблемы.
Секретарь Ставропольского горкома
26 сентября 1966 года пленум Ставропольского горкома КПСС единогласно избрал меня первым секретарем. По номенклатурной шкале (а соответственно и по зарплате) эта должность была ниже поста заворга крайкома. Но меня привлекала большая самостоятельность в работе. Встретили меня в горкоме хорошо. Многие помнили еще по работе в комсомоле, да и в последующие годы связи с городским активом я не терял: знал большинство руководителей, работников науки и культуры, партийного аппарата.
Забот навалилось великое множество. Я уже говорил, что Ставрополь тех лет являл собой образчик провинциального города, который был столь характерен для всей нашей российской глубинки. До середины 60-х годов вся городская инфраструктура была убогой — это касалось здравоохранения, образования, культуры, сферы быта, транспорта, водо- и теплоснабжения и особенно канализации. Нечистоты нередко сливались прямо в канавы, тянувшиеся вдоль улиц. Промышленность города была представлена заводом деревообрабатывающих станков, швейной, текстильной и обувной фабриками, ликеро-водочным заводом, небольшими молоко- и маслозаводиками.
Мысль о необходимости изменения всего облика города, что называется, витала в воздухе. Его неповторимый ландшафт — с возвышенностями и прудами в низинах, лесами, подступавшими к окраинам, — создавал для этого великолепные возможности. И как раз в сентябре 1966 года, когда я стал секретарем горкома, городской Совет утвердил генеральный план развития Ставрополя на 25 лет, предусматривавший реконструкцию центра и освоение новых свободных территорий, особенно на его западе, между двумя лесными массивами.
Вечный вопрос: где взять деньги на реконструкцию и строительство? Помимо весьма ограниченных общегосударственных, централизованных источников финансирования их могли дать только городские промышленные предприятия, которых, как я уже говорил, раз-два и обчелся. Однобокая политика размещения производительных сил по стране, проводимая многие годы Госпланом, закрепляла это положение, и только с созданием совнархозов в городе появилась возможность построить современные заводы — электроаппаратуры, автоприцепов, химических реактивов и люминофоров и т. д.
Свои планы развития города мы связывали с реализацией «косыгинской реформы», расширением хозяйственной самостоятельности предприятий, в том числе получением ими права распоряжаться значительной частью получаемых доходов. Судьба реформы в значительной мере зависела от ее восприятия кадрами, инженерно-техническим корпусом. Работой с ними в первую очередь и занялся горком партии. Состоялись встречи в горкоме и на предприятиях, силами партийного аппарата и научных работников провели социологическое исследование. Собранные материалы свидетельствовали, что само положение инженеров и техников на производстве было достаточно неопределенным, приниженным. Единственное, что требовали от них, так это выполнения плана любой ценой.
Весь комплекс проблем, связанных с осуществлением реформы, мы обсудили на пленуме горкома в апреле 1967 года. Искали свою роль как могли, действовали в пользу продвижения реформы, но существенных изменений не происходило. Ключ к переменам находился за пределами Ставрополя. Складывалось впечатление, что союзные министерства и ведомства, выхватывая отдельные проблемы и избегая комплексных решений, менее всего заботились о реальном переходе к новой системе планирования и стимулирования труда. Да и крайком партии, как и ЦК КПСС, по-прежнему больше заботили показатели выполнения плана.
Все-таки шаг за шагом реализация генерального плана развития Ставрополя продвигалась вперед. Город покрылся строительными лесами, которые стали его своеобразной визитной карточкой. А мы, работники горкома, чуть ли не поголовно превратились в прорабов. Возводились новые предприятия промышленности, возрастала потребность в квалифицированных работниках. Если в бытность мою секретарем горкома комсомола для молодежи города не хватало рабочих мест, она уезжала в другие регионы, то теперь надо было приглашать специалистов со стороны. Встал вопрос о техническом вузе. Сначала открыли филиал Краснодарского политехнического института. Расширились действующие институты и техникумы.
Значительно возросли масштабы жилищного строительства: поднимались кварталы, создавались новые микрорайоны. Действовал новый домостроительный комбинат. В городе асфальтировались улицы, появился троллейбус, построили цирк, плавательный бассейн, Дом книги. Заложили парк в районе Круглого леса и еще один в самом центре — на Комсомольской горке.
Свои перемены шли и в семье. Ирине исполнилось 10 лет, мы ей подарили фотоальбом — история ее жизни в фотографиях. В 1967 году Раиса Максимовна защитила диссертацию по социологии, ей была присвоена ученая степень кандидата философских наук. Она с увлечением занималась лекционной, педагогической работой, проводила социологические обследования в районах края. В том же году я окончил экономический факультет сельхозинститута. Успешную защиту диссертации и мое завершение учебы мы отпраздновали с друзьями.
Жизнь наша была чрезвычайно наполненной и, как нам казалось, имеющей большой смысл и значение. Жили дружно, помогая во всем друг другу. Наши доходы выросли, стало лучше жить материально. Появилась возможность обустроить двухкомнатную квартиру, полученную в 1960 году. Купили телевизор «Электрон», до того обходились радиолой.
Но забот не стало меньше. Как раз в это время в наших отношениях с Ефремовым как бы появилась трещина, стали возникать недоразумения по различным, иногда никчемным поводам. В частности, причиной недоразумений стали мои контакты — по телефону — с Кулаковым. К подобным контактам Леонид Николаевич относился очень ревниво. Он по-прежнему надеялся на возвращение в Москву, зондировал почву и опасался утечки любой информации, которая могла бы помешать его планам. На этой слабости, подозрительности и играли те шептуны и подхалимы, которые после моего ухода из крайкома стали группироваться вокруг Ефремова.
Я ожидал, вот-вот недовольство выплеснется наружу. Так оно и произошло вскоре. В один из дней Ефремов пригласил нескольких членов бюро крайкома для обсуждения ситуации в Невинномысской городской парторганизации. Тамошний первый секретарь бесконечными пьянками возбудил недовольство коммунистов, жителей города. Предстояла городская партийная конференция, и Леонид Николаевич хотел предварительно посоветоваться. Поскольку мнение Ефремова еще не определилось, все приглашенные высказывались осторожно, не фиксируя своей позиции. Я же, наоборот, высказался за обновление на предстоящей конференции руководства горкома, ибо другое решение будет компрометировать крайком партии в глазах людей. И вдруг Ефремова как прорвало — наговорил кучу обидных и несправедливых слов, хотя по существу высказанных мною суждений не сказал ничего. Это был срыв. Ну а подхалимам только сигнал нужен — они тут же, как по команде, пошли на меня в атаку.
Но это было уж слишком, с подобным я не мог мириться и прервал очередного оратора:
— Леонид Николаевич, если вам не интересны и, более того, бесполезны мои суждения и оценки, то прошу больше меня сюда не приглашать. Обсуждайте в «своем кругу». У вас тут, я вижу, сложилось «прочное» единство и полное совпадение взглядов.
Ефремов не ожидал такого поворота. Разговор оборвался, создалась неловкая ситуация. С трудом закончили встречу и разошлись. С тех пор отчуждение в наших отношениях с Ефремовым нарастало. Мы стали реже общаться. Я сосредоточился на городских делах.
Аппаратные игры
Летом 1968-го в крайкоме начались «большие аппаратные игры»… с перестановкой лиц. Все из-за того, что первый секретарь Карачаево-Черкесского обкома партии Лыжин демонстративно оставил семью и перебрался на жительство к другой женщине. Общественность негодовала. Лыжина освободили от занимаемого поста, вместо него избрали Ф.П.Бурмистрова, который работал вторым секретарем крайкома.
Окружение Ефремова пришло в движение. Я не только был от всего этого в стороне, у меня зрели свои планы. К тому моменту внутренний выбор для себя я сделал: надо разворачиваться в сторону науки. Сдал кандидатские экзамены, выбрал тему, связанную с проблемами специализации и размещения сельскохозяйственного производства в Ставрополье, стал собирать материалы для исследования. Когда страсти вокруг поста второго секретаря начали разгораться, я оформил отпуск, купил санаторные путевки для себя и Раисы Максимовны в Сочи.
Вдруг перед самым отъездом звонок от заведующего общим отделом Павла Юдина:
— Не уезжай, Михаил, задержись, указание Леонида Николаевича. Проходит день, два. Звоню Ефремову:
— Леонид Николаевич, мне передали ваше пожелание задержаться. Но «горят» путевки, срок уже идет, семья собралась. Прошу разрешить уехать в отпуск.
— Дождешься пленума, — резко ответил он.
— Пленум и без меня состоится, я заранее присоединяюсь к вашему предложению.
— Я тебе сказал, подожди. Все. — Ефремов положил трубку. Прошло еще какое-то время. Наконец Ефремов приглашает к себе. Разговор пошел о моем выдвижении.
— Леонид Николаевич, — сказал я ему, — вы же со мной работать не хотите. И не надо себя насиловать. Претендентов много, а мне разрешите уехать в отпуск.
— Поедешь в Москву, — с явным неудовольствием ответил он. Оказалось, вопрос о моем выдвижении на пост второго секретаря уже предрешен. Ефремов тут же собрал бюро крайкома, и оно… единодушно высказалось в поддержку моей кандидатуры. После заседания все разошлись, а я вновь стал ждать от первого секретаря крайкома приглашения на беседу. Когда же стало очевидно, что оно так и не последует, решил зайти к Ефремову сам.
— Езжай в Москву, — вот и все, что я от него услышал.
— Куда? К кому? Какие рекомендации?
— Сам знаешь куда — в орготдел ЦК. Там твоих заступников хватает. — И никаких напутствий.
В Москве на Старой площади в орготделе со мной беседовал заместитель заведующего отделом Е.З.Разумов, потом состоялись встречи с секретарями ЦК Капитоновым, Демичевым, Кулаковым, и вопрос о рекомендации меня на должность второго секретаря крайкома был решен. Любые мои сомнения буквально во всех кабинетах гасились одной и той же сакраментальной фразой: «необходимо сочетание старых и молодых кадров». Предысторию данного решения рассказали мне работники орготдела: Ефремов действительно упирался, тянул до последнего часа, использовал все свои старые связи, но Капитонов занял твердую позицию, его поддержал Кулаков, в ход пошла все та же формула о «сочетании», и Леониду Николаевичу пришлось уступить.
Передо мной протокол пленума Ставропольского крайкома КПСС, состоявшегося 5 августа 1968 года.
Всесторонне обсудив этот вопрос, посоветовавшись в ЦК КПСС, имея в виду ленинский принцип правильного сочетания молодых и старых кадров, бюро крайкома вносит предложение избрать вторым секретарем краевого комитета партии т. Горбачева Михаила Сергеевича.
Вопросов к Горбачеву не было. Избирают единогласно.
Когда читаешь этот протокол, складывается впечатление всеобщего и благостного единодушия. Будто не было за принятым решением ни человеческих страстей, ни борьбы. Но я-то и другие члены крайкома прекрасно знали, что среди дружно и дисциплинированно проголосовавших «за» были и те, кто решительно выступал «против». В их числе поначалу и сам Ефремов.
Сразу же после моего избрания он взял отпуск и, так и не побеседовав со мной, уехал в Кисловодск. Мне же, наоборот, от отпуска пришлось отказаться и включаться в работу. А когда Ефремов вернулся, ни он, ни я, ни разу не помянув прошлое, стали налаживать совместную работу.
После двух-трех месяцев взаимной адаптации у нас, как и прежде, сложились нормальные товарищеские отношения, которые даже при самых острых разногласиях оставались неизменными.
Второй секретарь
И в мою бытность заворгом, и теперь, когда я стал вторым секретарем крайкома, приходилось уделять немало времени работе с первыми секретарями райкомов, роль которых в иерархической структуре партии была совершенно уникальна. Именно через первого секретаря райкома весь огромный партийный аппарат выходил к «массе», к «низам», то есть на первичные организации учреждений, предприятий, совхозов, колхозов, поселковые и сельские Советы. И от того, каков он — первый секретарь, в значительной мере зависела практическая реализация политики.
У Кулакова отношение к секретарям строилось на основе двух критериев — способности «сделать план» и личной преданности. Все остальное ему представлялось несущественным. Ну а совместные выпивки упрощали взаимоотношения до такой степени, что некоторые из секретарей, как говорится, потихоньку сели Федору Давыдовичу на голову. Многие из них чувствовали себя в районе чуть ли не удельными князьками.
Ефремов трудно, нехотя шел на обновление секретарского корпуса, хотя необходимость в этом была большая.
С мест приходило много писем с жалобами на произвол, неблаговидные поступки и особенно пьянки. По установленному порядку подобная информация поступала непосредственно к первому секретарю крайкома. Это была его «епархия», от него зависел дальнейший ход такого рода писем. Однако от Ефремова в таких случаях, как правило, не следовало никакой реакции.
Я не раз заводил с ним разговор на этот счет, но безрезультатно, Ефремов обычно отмалчивался. Однажды при разговоре об одном из секретарей райкома задал такой вопрос:
— А какие отношения были у него с Кулаковым?
В конце концов я не выдержал и ответил:
— У Кулакова со всеми были хорошие отношения.
— И у тебя, конечно, — не удержался Ефремов.
— И у меня. Однако, хоть и связан я с Федором Давыдовичем, но не все приемлю, что было при нем.
— Ну и напрасно, — рассмеялся Леонид Николаевич. — Это-то как раз у Кулакова правильным было. Секретарь райкома — наша опора. Он должен чувствовать, что мы верим ему. Это самое главное. И мы обязаны всячески поддерживать и защищать его.
— От кого?
— От всякой напраслины. О тех, кто много работает и на виду, всегда много болтают.
— Защищать от напраслины — да, — сказал я ему, — но вы ведь прекрасно знаете, Леонид Николаевич, что речь идет совсем о другом. Нам кое-кого надо уже просто спасать…
Поставить секретаря райкома на место, предъявить ему принципиальные требования — не так просто. Тут нужны и воля, и твердость. А вот этого как раз Ефремову явно не хватало. После «низвержения с Олимпа» Леонид Николаевич побаивался любых конфликтов.
Опыт и чутье были у него колоссальные. Он понимал, что как-то реагировать надо. Ведь рано или поздно жалобы эти вылезут наружу. Но как реагировать? И Ефремов нашел простейший выход — перепоручил все эти дела мне. Приходит очередное письмо, он вызывает меня, и — из рук в руки — поезжай, мол, разберись, но письмо нигде не регистрируй, там посмотрим.
Особенно тяжело решались дела, связанные с «начальственными» пьянками. Помню, в одном из сел торжественно открывали новый Дворец культуры — событие для села, несомненно, неординарное. Председатель колхоза пригласил своих коллег и, конечно, руководителей района. Все в тот вечер было как обычно: сказали о строителях, об успехах колхоза, вручили подарки, отсидели концерт, потом… застолье. Ну а когда стали по домам разъезжаться, как раз туман спустился, произошла крупная авария. И о ней пошла молва, дошла и до Ефремова, мол, гуляет начальство.
Пришлось мне самому учинить проверку и устроить публичное разбирательство.
— Ну хорошо, — сказал Ефремов, когда я вернулся в Ставрополь. — А вообще, скажу тебе, Михаил, не дело это. Мы что, будем с тобой бегать по краю и определять — кому поднести, кому сколько выпить, а у кого и отнять бутылку. Нет, не дело…
Я возразил:
— Леонид Николаевич, вы знаете, я не святоша, но согласиться с вами не могу никак. Пьянки среди руководителей — самая большая сегодня беда.
— А-а, брось ты преувеличивать, — в сердцах ответил Ефремов. — Возьми любого секретаря райкома, день и ночь гоняет по полям, фермам, да под дождем, на ветру. Ну, поужинал где-то, выпил. Что из того? Позволяет ему здоровье — пусть выпьет.
И дело тут было не в личном мнении или пристрастии Ефремова, он тоже иногда мог выпить крепко, — а в общей терпимости к пьянству.
Масштабы пьянства не только в быту, но и на работе принимали угрожающие размеры. Нарастали человеческие беды, связанные с ним. В ноябре 1969 года, выступая на пленуме крайкома, Ефремов привел следующие цифры: за три с половиной года после XXIII съезда КПСС в краевой организации исключено 1743 коммуниста. Из них 743 (42,6 %) — за пьянство, хулиганство и морально-бытовое разложение.
Статистика наводила на размышления. Монополизировав все более или менее руководящие должности, КПСС неизбежно становилась центром притяжения для самых разнородных элементов, в том числе для тех, кто вступал в партию не по идейным, а лишь по сугубо корыстным мотивам. Это, в частности, и порождало злоупотребления среди работников партийного и государственного аппарата.
Но ведь рядом с карьеристами, полагавшими, что партийный билет, занимаемая должность дают им право распоряжаться судьбами людей, я встретил сотни коммунистов, честно выполнявших свой долг. Наблюдая за деятельностью председателей колхозов типа Блескова, Рындина, Терещенко, убедился, как много могут сделать для улучшения жизни инициативные, компетентные, порядочные руководители. И мне казалось тогда, что достаточно подобрать и расставить такого рода кадры на ключевых постах, станет возможным решение многих насущных проблем.
Иллюзии? Пожалуй, да, ибо постепенно я осознавал, что существовавшая система создала достаточно жесткие рамки для любой формы деятельности и инициативы. Эти рамки определялись направленностью политики руководства страны.
В этой связи — о политике периода, получившего позднее название «застоя».
Поражение реформаторов
Тут следует сказать, что дух реформаторства, пробужденный в 50—60-е годы, обладал достаточным запасом силы и инерции. Да и необходимость преобразований во многих сферах жизни общества была слишком очевидной. Как я уже говорил, Брежневу приходилось искусно лавировать между различными группами в составе Политбюро. Свою приверженность консервативным идеям он тщательно маскировал. Вот почему, отменив ряд действительно волюнтаристских решений Хрущева, ЦК КПСС поддержал некоторые новации. И мартовский Пленум 1965 года по вопросам сельского хозяйства, сентябрьский Пленум того же года по проблемам планирования и экономического стимулирования промышленного производства были по своей направленности прогрессивны, нацелены на реформирование системы управления экономикой.
Но этим решениям на практике не суждено было осуществиться. Странная складывалась ситуация. В газетах и журналах бурно дебатировались различные проекты, публиковались статьи экономистов и публицистов, а в это же время в возрожденных министерствах «тихо делали свое дело», все туже завязывая узел бюрократической централизации.
Впрочем, и местные власти относились ко всем новациям довольно скептически: «Они там в Москве болтают, а нам тут надо план выполнять». В Ставрополье все это наглядно проявилось на так называемом «деле И.И.Баракова», случившемся еще до моего прихода на должность второго секретаря.
Иннокентия Баракова я знал хорошо. Человек энергичный, самостоятельный, но, может быть, излишне импульсивный. Он дружил с экономистом-реформатором Лисичкиным, был его ярым поклонником. Пока дело ограничивалось разговорами и выступлениями о необходимости «смягчения» государственного плана, расширении прав колхозов в реализации конечного продукта, его свободной продаже, это мало кого волновало. Когда же Бараков в своем Георгиевском районе попытался осуществить эти идеи на практике, тут уж стало не до шуток.
Как начальник районного управления сельского хозяйства Бараков перестал доводить жесткие планы до отдельных хозяйств, чтобы не сковывать их инициативу, — действуйте, мол, сами. Но в тех условиях в крайкоме это восприняли чуть ли не как открытую атаку против всей «системы». Баракова сначала предупредили на бюро, а 21 января 1967 года сняли с работы.
На том заседании меня не было, но мне потом стало известно, что Баракова обвинили в допущении «грубых ошибок в ряде своих высказываний по принципиальным политическим вопросам». Говорилось, что его «настойчивые, путаные утверждения» о свободной реализации на рынке продукции колхозами и совхозами, об укреплении их экономики любыми методами и средствами «объективно наносили вред делу воспитания кадров в духе высокой ответственности за выполнение решений партии и правительства. Некоторые колхозы района, не выполняя государственных планов продажи зерна и других продуктов, допускали факты торговли ими на рынке…»
Ефремов, тонко чувствовавший конъюнктуру, видимо, решил, что с этим запасом идей «наша организация должна выступить» и на общесоюзной арене. 13 сентября 1967 года в газете ЦК КПСС «Сельская жизнь» за подписями Ефремова и еще нескольких работников края была опубликована статья «Фактам вопреки». Объектом разноса стала статья Геннадия Лисичкина «Спустя два года», напечатанная в № 2 «Нового мира» за 1967 год.
Автор обвинялся в том, что он «доходит до абсурдных, оторванных от жизни предложений: о свободной реализации колхозной и совхозной продукции, об отмене планирования госзакупок продуктов в натуральном выражении… третирует принцип социалистического планирования от достигнутого уровня». А главное — «в целях обоснования теоретически путаных и практически непригодных экономических рекомендаций… передергивает и искажает факты, относящиеся к жизни и деятельности колхозов и совхозов Ставропольского края».
Случай с Бараковым наводил на грустные размышления. Ведь это было время реализации решений мартовского Пленума ЦК КПСС 1965 года, давшего импульс поискам в аграрном секторе. Казалось, начавшиеся «косыгинские реформы» должны были привести к углублению этих поисков. Увы, преобразования в сельском хозяйстве, как и в промышленности, проводились в заранее четко очерченных рамках. То, что предлагали Бараков или Лисичкин, выходило за эти рамки. Вот почему все «дело Баракова» так и осталось свидетельством, с одной стороны, назревших перемен, а с другой — жесткой реакции системы на саму возможность подобного рода изменений. Урок был серьезный.
В начале лета 1967 года я встретился со Зденеком Млынаржем, давним моим другом и сокурсником по МГУ, о котором уже упоминал. Он работал тогда в Институте государства и права Чехословацкой Академии наук и приезжал в Москву в связи с подготовкой предложений о проведении политической реформы. В столичных академических кругах его выступление встретили более чем прохладно. Затем он побывал в Грузии, а оттуда на несколько дней заехал погостить в Ставрополь.
Я уже говорил, что мы жили в двухкомнатной квартире на четвертом этаже. Это была первая в нашей семейной жизни отдельная квартира, и нам она нравилась. Зденек же весьма скептически осмотрел наше жилище. Видимо, по чехословацким меркам для первого секретаря столичного горкома партии выглядела она весьма скромной.
Зденек расспрашивал о положении в Союзе, в крае, о нашей жизни. Многое он поведал нам о процессах, происходящих в Чехословакии, падении авторитета Новотного. Я почувствовал, что Чехословакия стоит на пороге крупных событий.
Прошло полгода, и из газет я узнал, что Млынарж перешел на работу в аппарат ЦК КПЧ, стал одним из авторов известной «Программы действий КПЧ», а затем активным деятелем «Пражской весны». Я написал ему письмо, но ответа не получил. По намекам начальника краевого управления КГБ, входившего в состав бюро крайкома партии, мне стало ясно, что письмо мое пошло совсем по другому адресу.
О событиях 1968 года в Праге информация шла крайне односторонняя. Контроль за всякой информацией был жестким и тотальным, а уж за подобной — подавно. Чехословацкие события — я имею в виду акцию по вводу войск — начались 21 августа, а в начале этого трагического месяца, как я уже говорил, меня избрали вторым секретарем. В связи с отъездом Ефремова заседания бюро крайкома проходили под моим председательством. Перед заседанием, обсуждавшим сообщение Политбюро ЦК о вводе войск в ЧССР, позвонил Леонид Николаевич и, ссылаясь на беседы в ЦК КПСС, передал свои предложения. Бюро приняло резолюцию, одобрявшую «решительные и своевременные меры по защите завоеваний социализма в ЧССР».
Крайком поддержал ЦК, хотя, что же кривить душой, вопрос все-таки постоянно возникал: в чем смысл этой акции, насколько она соразмерна?
Подобные размышления питали мое стремление добраться до корней многих явлений внутренней и внешней политики, которые вызывали тревогу. По всему чувствовалось наступление реакции. После 21 августа началось «закручивание гаек» в идеологической сфере, жесткое подавление малейшего проявления инакомыслия. ЦК КПСС требовал от местных органов решительных действий в идеологии. Борьба с диссидентством приняла массированный повсеместный характер.
В начале 1969 года исполняющий обязанности заведующего кафедрой философии Ставропольского сельхозинститута Ф.Б.Садыков выпустил в краевом издательстве книгу «Единство народа и противоречия социализма». Написана она была раньше, на волне тех самых надежд и ожиданий, которые породили хрущевские, а отчасти и «косыгинские реформы». Рукопись книги за год до ее выхода обсуждали на кафедре, возил он ее в Москву, показывал даже кому-то из аппарата ЦК, напечатал статью в «Вопросах философии».
По существу, Садыков сформулировал ряд идей, которые стали находить свое решение лишь с началом перестройки. Но до перестройки надо было еще прожить более пятнадцати лет. А тогда… Даже то, что с грехом пополам могли принять в 1964–1967 годах, в 1969-м уже квалифицировалось как «крамола».
Из Москвы поступил сигнал — «проработать». И вот 13 мая состоялось бюро крайкома, рассмотревшее вопрос «О серьезных ошибках в книге доцента кафедры философии Ставропольского сельскохозяйственного института Садыкова Ф.Б.». Разделали мы его на бюро, что называется, под орех. Да, это был «долбеж». Главный наш «идеолог» Лихота требовал исключения из партии. Ефремов не поддержал. Остро критичным было мое выступление. Садыкову объявили строгий выговор, освободили от заведования кафедрой. Вскоре он уехал из Ставрополя, если память не изменяет, в Уфу.
Для меня то, что произошло с И.Бараковым, Ф.Садыковым, которых я знал лично, людьми, нестандартно мыслящими, стало не только причиной переживаний, но и началом поисков ответа на вопрос: «Что происходит с нами?» Мучила совесть, что мы, по сути, учинили над ними расправу, что-то неладное творилось в нашем обществе.
Дух реформаторства угасал на глазах. Дельные и разумные решения по экономическим вопросам, которые принимались на пленумах ЦК в 1965–1967 годах, все более блокировались. Был свернут курс мартовского Пленума ЦК, «косыгинская реформа» выдыхалась. Письма специалистов и ученых аккуратно складывались в мешки и спускались в подвалы архивов. Чехословацкие события фактически поставили точку на всех дальнейших поисках по преобразованию системы управления народным хозяйством.
Начинался «застой»…
Весной 1970 года желание Ефремова наконец-таки осуществилось — его перевели в Москву.
Передо мной протокол заседания пленума Ставропольского крайкома от 10 апреля. Ефремов утвержден первым заместителем председателя Государственного комитета по науке и технике СССР и поэтому освобождается от поста первого секретаря крайкома. Предложение избрать на пост первого секретаря Ставропольского крайкома партии Горбачева встречается аплодисментами.
Избрание единогласное. Члены крайкома, естественно, знали меня хорошо и, помимо прочего, были довольны тем, что впервые за все годы этот пост занимает не «приезжий», а свой, ставрополец.
С моим избранием первым секретарем создалась уникальная ситуация. Дело в том, что все остальные секретари и члены бюро крайкома были значительно старше меня.
Феномен особого рода
Мне кажется, чтобы осмыслить внутреннюю структуру и механизмы существовавшей в стране системы, очень важно понять особую роль первых секретарей республиканских ЦК, обкомов и крайкомов партии. Они являлись одной из главных опор режима. Через них, при всей отраслевой и административной раздробленности аппарата, связывались в единую систему все государственные и общественные структуры. Они составляли большинство в Центральном Комитете КПСС, фактически их голосами избирался Генеральный секретарь, и уже это как бы ставило их в особое положение.
Стоит еще раз напомнить, что именно они обеспечили победу Хрущева в борьбе с группой Молотова и Маленкова. И они же свалили его в октябре 1964 года.
Сегодня кое-кто удивляется тому, что при всех поворотах, перипетиях нашей истории последних лет многие первые секретари обкомов, крайкомов и ЦК республик сумели органично вписаться в новые структуры — как государственные, так и коммерческие. Между тем удивляться здесь нечему. Система тщательно отбирала наиболее активных, энергичных руководителей повсюду — на промышленных и сельскохозяйственных предприятиях, в научных и учебных институтах, в самых различных социальных группах и слоях общества. Она действительно старалась снять сливки. Но если ты попадал в номенклатуру, то кто бы ты ни был — директор завода или талантливый инженер, выдающийся ученый или многоопытный практик, каждому отводилось определенное место в этой системе, он должен был следовать определенным правилам игры. И в конечном счете, пропуская кадры через этот «партийный сепаратор», система перерабатывала «сливки» в свое «масло».
На самый верх, как правило, поднимались руководители, я бы сказал, более толстокожие, особенно не переживавшие за моральные аспекты своих действий, те, у кого совесть запрятана глубоко-глубоко. Ибо качества руководителя оценивались главным образом с точки зрения способности достигать поставленной цели. О таком говорили: «рукастый», то есть ему можно поручить дело. О голове, тем более о совести претендента частенько забывали.
При выдвижении на пост первого секретаря обкома или крайкома действовали свои неписаные законы. Как правило, им становился второй секретарь, реже — председатель исполкома Совета, отраслевой секретарь того же обкома или же первый секретарь крупного горкома типа Свердловска, Харькова, Ташкента и т. п. По-иному бывало редко.
Опыт партийной работы считался обязательным. Исключения делались лишь для секретарей-идеологов, на должности которых приходили с заведования кафедрой, с поста ректора института, редактора газеты и т. п. Но крайне редко кто-либо из них избирался затем первым секретарем обкома или крайкома.
Считалось, что, поскольку партия отвечает за экономику, за жизнь страны в целом, руководителем крупного региона должен быть человек, специальность которого связана с народным хозяйством. Примечательно, что многие из первых секретарей — и по опыту работы, и по образованию — являлись аграрниками. И это была не только дань традиции (до недавнего времени с землей связывалась жизнь основной массы населения), в большинстве регионов аграрный сектор занимал преобладающее или очень важное положение. Были, впрочем, и гуманитарии, люди с педагогическим образованием.
Что касается роли первых секретарей, то ее можно сравнить разве что с положением прежних царских губернаторов. Вся полнота власти на местах практически была в их руках. Весь аппарат управления регионом, даже выборные органы они подгоняли под себя. Ни одно назначение не могло пройти мимо них, любые мало-мальски руководящие должности входили в номенклатуру обкома или крайкома. Даже в тех случаях, когда предприятие или институт подчинялись союзному министерству, министр не мог обойти первого секретаря и назначить кого-либо без его ведома. Исключение составляли разве что предприятия оборонного комплекса — этого «государства в государстве». Но и там все-таки старались учесть мнение местного руководства.
В общем, первый секретарь — это своего рода феномен, ключевая фигура в системе власти. Свою должность и огромную власть он получал не от народа, не в результате альтернативных выборов, а из рук Москвы — Политбюро, Секретариата, лично Генерального секретаря ЦК КПСС. В этом была уязвимость, двойственность положения первого секретаря. Каждый прекрасно знал, что он тут же лишится и должности, и власти, как только о нем изменится мнение в указанных инстанциях, будет потеряно доверие генсека.
Окончательное решение по кандидатурам первых секретарей принадлежало именно генсеку. Брежнев сам занимался формированием их корпуса и отбирал их тщательно. Перед этим Капитонов, Черненко скрупулезно изучали досье претендента. Думаю, получали они информацию из разных источников. На этой основе формировалось предварительное мнение. Затем происходили встречи кандидата с секретарями ЦК и лишь после них — с «самим». Всю эту процедуру от начала до конца прошел и я. Как только встал вопрос об отъезде Ефремова, меня вызвали в Москву. Беседы имел поочередно с Капитоновым, Кулаковым, Кириленко, Сусловым. Это был обязательный круг, через который проходили перед утверждением все первые секретари обкомов, крайкомов и республик.
Странный, если не сказать нелепый, характер носили эти встречи. Сидим, улыбаемся друг другу, ведем неспешный разговор. При этом я отлично знаю, зачем меня вызвали, но об этом никто не говорит, ибо произнести решающие слова — «мы вас рекомендуем» — мог только Брежнев.
Совсем по-другому происходила заключительная беседа с Генеральным секретарем ЦК КПСС. Брежнев, в этом я убедился и на той, и на последующих встречах, умел расположить к себе собеседника, создать обстановку непринужденности. В самом начале разговора он сказал, что ЦК рекомендует меня на пост первого секретаря крайкома.
— Ну что ж, — сказал он, — до сих пор работали чужаки, а теперь будет свой.
Потом Брежнев каким-то особо доверительным тоном стал рассказывать, как отступал в годы войны, двигаясь через Дон и Кубань к Новороссийску.
— Жара, пыль, безводье. Попить воды, утолить жажду — проблема. Тогда я обратил внимание, что люди собирают во время дождя воду с крыш в специальные емкости, — сказал он, вспоминая июль — август 1942-го.
Подтвердив правильность его наблюдений, я рассказал о Ставрополье, где все эти беды преследуют людей еще больше, нежели в донских и кубанских степях. И разговор наш вполне естественно переместился на ставропольские проблемы… Мне ясен был его нехитрый замысел — побольше слушать и через это составить мнение о собеседнике, его способностях анализировать местные и общесоюзные проблемы. Тут я рискнул использовать момент, чтобы решить один практический вопрос, о котором собирался говорить с Кулаковым. Дело в том, что 1969 год оказался на Ставрополье крайне тяжелым: сильные морозы, засуха, пыльные бури — все вместе. Погибли миллион гектаров озимых из двух миллионов посеянных, посевы многолетних трав. Зиму продержались, но надо дожить до нового урожая, а сейчас еще апрель, без помощи государства не обойтись.
— Помогите, иначе все пойдет насмарку, — взмолился я.
Он слушал внимательно, потом рассмеялся, снял трубку внутренней селекторной связи и соединился с Кулаковым.
— Слушай, Федор, — сказал он с нарочитой серьезностью, — кого же мы собираемся выдвигать на первого секретаря? Его еще не избрали, а он уже просьбы забивает, комбикорма требует.
Подобные номера, видимо, были у них уже отрепетированы, и я услышал, как в тон ему Кулаков ответил:
— Ну, так еще не поздно, Леонид Ильич, снять кандидатуру. Но независимо от этого Горбачев прав, край поддержать надо.
Далее разговор пошел на общие темы: об экономике — восьмая пятилетка сулила хорошие результаты; о внешней политике — уже вызревали идеи разрядки; о том, что с упрочением стабильности в стране уверенней и энергичней стали работать кадры. Обо всем этом Брежнев говорил подчеркнуто доверительно, будто именно со мной хотел поделиться своими сокровенными мыслями… Несколько часов мы беседовали в его кабинете на Старой площади. Мог ли я тогда подумать, что через 18 лет этот кабинет станет моим рабочим местом?
Хочу заметить, что Брежнев конца 60 — начала 70-х годов ничуть не был похож на карикатуры, которые рисуют на него ныне.
Планы развития края
На первом месте стояли на Ставрополье, конечно же, проблемы сельского хозяйства. На одном из первых заседаний бюро крайкома партии я поставил вопрос о разработке перспективного курса, который привел бы к росту специализации, внедрению промышленных технологий, радикальным изменениям в размещении сельскохозяйственного производства и в конечном счете к улучшению жизни ставропольчан.
Первым выступил заведующий сельскохозяйственным отделом крайкома Будыка.
Реакция этого толкового человека и моего друга была неожиданной. После заседания Александр упрекнул меня: надо ли было этот разговор сразу начинать с бюро крайкома.
Не поддержал меня на заседании бюро и второй секретарь Николай Жезлов, явно обидевшийся, что я с ним не посоветовался предварительно. Разумный выход предложил председатель исполкома Босенко:
— Знаете что, товарищи, такие вопросы требуют серьезного размышления. Я считаю, всем нам надо подумать над ними и продолжить разговор на эту тему.
Меня случившееся не обескуражило, я лучше увидел своих коллег, понял и свои тактические промахи. Потом было еще одно заседание бюро, к нему я уже изложил свои соображения в письменном виде. И развернувшаяся дискуссия закончилась согласованными решениями.
С этого эпизода и завязался процесс коллективных размышлений, совещаний и встреч с учеными, специалистами, практиками. Созданная таким путем долговременная программа развития сельского хозяйства края была осенью одобрена пленумом крайкома. Важнейшими ее элементами стали рациональное размещение сельскохозяйственных предприятий, их специализация, внедрение промышленных технологий, развитие обводнения и орошения земель, подготовка кадров, научные исследования. Почти десять лет я отдал работе по воплощению в жизнь этой программы, но и, покидая Ставрополье, видел, как много еще предстоит сделать.
Главная задача — придать устойчивость сельскому хозяйству. Ставропольский зональный научно-исследовательский сельскохозяйственный институт подсчитал, что за 100 лет — с 1870-го по 1970 год — в крае 75 лет были малоурожайными, из них 52 — засушливыми. Зона рискованного земледелия. Почти 50 процентов территории — засушливые и крайне засушливые степи. Настоящая беда нависает над югом страны, когда с востока от Астрахани начинают дуть мощные суховеи. Пройдя по всему Ставрополью, они идут далеко на запад.
Степень риска при ведении сельскохозяйственных работ была такова, что до тех пор, пока зерно не оказывалось в хранилищах, ничего предугадать было невозможно. В 1974 году ожидался большой урожай. Как раз в это время в Ставрополь приехал Кулаков для встреч с избирателями. Повезли его по степным районам, где рос главный наш хлеб. И тут же был его избирательный округ.
Ездили день, два, три. Хлеба вокруг… невиданные. Реакция Кулакова была неожиданной:
— Ну и друзья, ну и жулье! Я-то думал, вы мои воспитанники, а вы скрываете от меня хлеб!
— Почему же скрываем? — отвечал я. — Вот, показываем.
— Знаю, знаю, раздали бы тут все, — говорит Кулаков. Уехал он в Москву, а вскоре звонит Карлов:
— Что же ты молчал? «Главный» говорит, что десять тысяч машин даст тебе на уборку. Надо с вас как следует качнуть хлеб в этом году.
Вскоре, с 29 июня по 2 июля, в Ставрополье прошли дожди, а потом установилась жара, задули суховеи. И собрали мы всего-навсего по 15 центнеров с гектара. Четыре дня свели на нет усилия года.
Проекты обводнения края появлялись и в конце прошлого — начале нынешнего века, но первые реальные шаги были предприняты лишь в 30-е годы, когда построили Терско-Кумскую систему и начали сооружение Кубань-Егорлыкского и Кубань-Калаусского оросительных каналов. В конце 1969 года оба они были переименованы в Большой Ставропольский канал (БСК), и по проекту Пятигорского филиала института «Южгипроводхоз» началось строительство его второй очереди.
Размышляя над перспективами развития края, мы подсчитали, что при существующих темпах сооружения БСК ни мы, ни наши дети не увидят зримых результатов. А ведь на майском Пленуме ЦК КПСС 1966 года, затем на июльском Пленуме 1970 года говорилось об ускорении водохозяйственных работ на Северном Кавказе. Я решил этим воспользоваться. Была подготовлена записка в ЦК КПСС, в ней обосновывалась возможность строительства канала длиною в 480 километров от Прикубанья до Калмыцких степей.
Осенью 1970-го, находясь на отдыхе в Кисловодске, познакомился с министром мелиорации и водного хозяйства СССР. Попросил его прочитать подготовленную записку и выкроить 2–3 дня для поездки по краю.
Евгений Евгеньевич Алексеевский записку прочитал, а затем пригласил спецов, задал им кучу вопросов. Но итог был таков — обещает поддержку. Посоветовал: в записке ставить вопрос не о программе на 15 лет, а на ближайшую пятилетку. В шутку сказал: «Я понимаю, вы — секретарь молодой, для вас это не срок, но для других уже недостижимый рубеж».
Теперь надо было добиваться приема у генсека. Помог случай. В Баку отмечалось 50-летие Советской власти, были приглашены гости из республик, в составе делегации РСФСР попал и я на торжества. Туда приехал и Брежнев.
На трибуне в какой-то момент у нас с Леонидом Ильичом состоялся короткий разговор, и я обратился к нему с просьбой о приеме. Назвал тему, получил согласие. Встреча состоялась в декабре, Брежнев опять слушал меня внимательно. Просмотрел все расчеты и схемы, задал много вопросов и попросил оставить материалы, в том числе таблицу о засухах за последние 100 лет. Вскоре состоялось заседание Политбюро, на которое меня даже не стали приглашать, ибо сам Брежнев сделал информацию о планах строительства канала, заметив при этом, как мне передали, что «надо поддерживать новых, молодых руководителей, которые ставят вопрос крупно, по-государственному».
7 января 1971 года ЦК КПСС и Совет Министров СССР приняли постановление об ускорении строительства Большого Ставропольского канала и оросительно-обводнительных систем. Были отпущены большие средства, стройку объявили Всесоюзной ударной комсомольской, в край двинулись десятки тысяч молодых людей, направлена необходимая техника. Особую задачу — строительство трех тоннелей — решали строители Метростроя. Темпы работ были высокими, уже в 1974 году мы праздновали первые успехи: в апреле — сбойку тоннеля под Крымгиреевскими высотами, в ноябре — пуск второй очереди БСК.
До завершения строительства канала — всех его шести очередей — было еще далеко. Но уже надо было думать и о других элементах перспективной программы, в частности о выборе оптимальной для наших мест системы земледелия. Разговор об этом на пленуме крайкома мы начали еще в ноябре 1970 года. И тогда казалось, что все обстоит достаточно ясно: используем поливные земли под пшеницу. Но было и другое предложение: разместить на поливе кормовые культуры, в частности люцерну, которая могла дать здесь за сезон до пяти урожаев. А для производства пшеницы перейти на так называемое «сухое земледелие», предполагавшее комплекс агротехнических мероприятий, основой которого было введение и грамотное использование паров. Эту позицию поддерживали и продвигали ученые Ставропольского научно-исследовательского института, который тогда возглавлял Александр Александрович Никонов, впоследствии ставший президентом Всесоюзной сельскохозяйственной академии им. В.И.Ленина.
Такого рода эксперимент проделал без всякого шума в своем колхозе Николай Терещенко. Как только орошение подошло к полям колхоза, он переместил на полив люцерну и кукурузу, а освободившуюся землю превратил в пары, доведя их до 15 процентов пахотных угодий. Результаты сказались довольно скоро. В засушливые годы, когда хлеб у всех горел, колхоз Терещенко собирал пшеницы примерно по 20 центнеров с гектара. А в более удачливые годы, когда хозяйства получали 20–25 центнеров, в колхозе Терещенко — минимум 35.
Казалось бы, все ясно, именно по такому пути мы и должны двигаться. Но стоило лишь завести разговор на этот счет, как тут же нам напомнили: это противоречит линии Центрального Комитета, в его решениях Северный Кавказ назван зоной выращивания пшеницы на орошаемых землях. Возник непреодолимый по тем временам барьер, никакие аргументы в расчет не принимались. Но, как у нас говорят, не было бы счастья, да несчастье помогло.
В 1975 и 1976 годах на Ставрополье вновь обрушились жесточайшие засухи. Редко случалось, чтобы засухи повторялись два года подряд, ну а чтобы оба года сопровождались еще сильными морозами и весенними пыльными бурями — такое на Ставрополье за 100 лет наблюдалось всего лишь три раза. 1975 и 1976 годы как раз вошли в это число. Особенно тяжким был 1976 год. На половине площадей посевы выгорели полностью: зерновые, кукуруза, бобовые, травы — сгорело все. В предчувствии беды крестьяне начали бросать дома, землю, переселяться в пригородные районы, в соседние республики. Встал вопрос о прекращении деятельности 127 колхозов, а это в крае — каждый третий.
29 мая я вылетал из Ставрополя в Арзгирский район — в зону засухи. Там я должен был встретиться с руководителями колхозов и совхозов. Летел с Тарановым на «кукурузнике» (АНТ-12) совсем низко над землей, и на протяжении почти всех трехсот километров под нами расстилались выгоревшие поля. Лишь там, где были какие-то локальные источники влаги, ярко зеленели небольшие оазисы, а вокруг и дальше до горизонта — сплошная чернота.
Тяжелые мысли не покидали меня. Что сказать людям? Степняки — народ особый, закаленный и прямой в суждениях. Не случайно из этих мест выходило много крепких руководителей: уж если здесь человек добивался успеха, ему можно было поручать любую работу. После приземления отправились на встречу в Дом культуры. Вошли в зал. Люди испытующе смотрели на нас.
Незадолго до этого состоялся тяжелый разговор с заместителем министра сельского хозяйства РСФСР Калининым. Был он из наших, ставропольских, до министерского кресла возглавлял краевое сельскохозяйственное управление. Не знаю, чем он руководствовался, возможно, желанием снять с себя ответственность, но после поездки в районы засухи явно запаниковал, твердил одно и то же — надо срочно сбрасывать поголовье скота.
Сидевший в кабинете мой друг — заместитель председателя крайисполкома Георгий Старшиков, малоразговорчивый, но весьма содержательный и решительный человек, моряк-фронтовик, вскипел:
— Юрий Петрович, ты что паникуешь? Приехал помогать или пугать? Нам и без тебя здесь тошно. Мы отвечаем за все и все берем на себя.
Калинин обиделся, уехал и соответственно доложил в ЦК. На следующий день звонит мне Карлов. Человек он был выдержанный, панике не поддавался, но и у него волнение в голосе:
— Слушай, Михаил Сергеевич, Калинин в растерянности. Считает, что вы недооцениваете ситуацию. По-моему, и Кулакова завел. Так что жди звонка.
Действительно, вскоре позвонил Федор Давидович:
— О чем вы там думаете, Михаил?.. — раздраженно начал он.
В эти дни, когда работать приходилось буквально круглые сутки, нервы были напряжены до предела. Поэтому, чтобы не сорваться, никак не реагируя на тон разговора, я ответил подчеркнуто спокойно:
— Все, что мы делаем, обдумано, и обдумано серьезно. Пока еще июнь, лето впереди. Запас времени, хоть и небольшой, есть. Если сейчас перебить скот и овец, придется закрывать около одной трети колхозов и совхозов. Те, кто уходит, бросают все, покупают дома в пригородных зонах. Потребуются десятки лет, чтобы восстановить брошенные хозяйства. Я намерен действовать, чтобы это не произошло.
Кулаков долго молчал, потом сказал:
— Если ты уверен, бери всю ответственность на себя. Но смотри…
Федор Давыдович повесил трубку. Не знаю, почему так остро и болезненно реагировал на мои доводы Кулаков. Грешным делом я подумал, его недовольство объясняется тем, что в аналогичной ситуации в 1975 году он действовал в стране так, как предлагал Калинин, — пошел на сброс нескольких миллионов свиней.
Словом, внутренне я принял решение, его разделили мои ближайшие соратники. Это и определило содержание моего выступления в Арзгире.
— Вы сами знаете, — сказал я, — беда тяжелейшая. Но мы родились, выросли на этой земле, знаем ее капризы-сюрпризы, и хватит об этом, тут нам с вами все ясно. На одной половине территории края посевы выгорели, но на остальной — обстановка нормальная. Вот и давайте думать, как сохранить хозяйство, спасти скот.
В зале одобрительно зашумели…
— Часть скота, особенно мясного, перегоним на горные пастбища. Там откормим и забьем. А на заготовку кормов немедленно поднимем население края — всех без исключения. Выделим для степняков площади кормовых в благополучной зоне. Поступим иначе — все погубим. В общем, за нами край. Уверен, и страна поможет…
Корм собирали в оврагах и лесополосах, в придорожных канавах и городских газонах, в соседних регионах. В эту всеобщую кампанию включались даже отдыхающие, прибывшие в санатории. Заготовленные корма отправляли в зону засухи. Я срочно вылетел в Москву, рассказал все Кулакову, потом пошел к Брежневу. Еще до нового урожая центр оказал ставропольцам срочную помощь, выделив 60 тысяч тонн концентрированных кормов. Не меньшей бедой стал недостаток воды, прежде всего для населения, но также и для животных. Оставалось одно — завозить из другой части края. И это было сделано: на два месяца в городах исчезли водовозы, поливомоечные машины.
А вскоре дожди пошли. Быстро посеяли поздние травы, кукурузу на «зеленку». Проблема грубых и сочных кормов была решена. В конце года хозяйствам, попавшим в засуху, из государственных ресурсов выделили 700 тысяч тонн зернофуража. Край был спасен.
Летом 1976 года я окончательно утвердился в мнении, что без паров проблему устойчивых урожаев не решить. Убедил опять-таки опыт Терещенко и его последователей: у них пшеница и в это лето, хоть и частично, но выстояла. В августе я подготовил записку в Политбюро с обоснованием перехода в специфических условиях Ставропольского края к системе «сухого земледелия». Поехал с ней к Кулакову, хотя знал его как ярого противника паров: он ведь родился и большую часть своей жизни прожил в Курской, Пензенской областях. Но мы поставили вопрос так — пусть планы заготовок зерна остаются теми же, дайте право самим работникам сельского хозяйства решать, как работать на земле. Кулакова особенно смущало сокращение площадей под зерновыми.
— Показатели по площадям, — убеждал я его, — ни о чем не говорят. Вот посмотрите: мы сеем озимую пшеницу почти на двух миллионах гектаров, в том числе на 250 тысячах после уборки кукурузы и подсолнечника, — поздно. Всходы слабые, при первых же морозах погибают. То, что мы предлагаем, уже опробовано многими колхозами края. Скажу больше: некоторые колхозы и совхозы отчитываются, что посеяли озимые, но на самом деле это неправда: не хотят расходовать ресурсы, труд людей.
— Если сам хочешь рисковать, — сказал он в заключение, — выходи на Леонида Ильича. Даст он «добро», я возражать не буду.
Брежнев в этот момент отдыхал в Крыму. Туда я и направил ему свою записку.
Проходит день, два… На третьи сутки ночью звонок из крайкома:
— Михаил Сергеевич, очень важная шифротелеграмма. Поехал. Оказалось совсем не то, даже наоборот: всем секретарям обкомов и крайкомов направлялась записка группы академиков ВАСХНИЛ, которые считали, что сложились благоприятные условия для расширения посевов озимых. А я послал Брежневу записку о сокращении! Конечно, рождение записки академиков не обошлось без участия Кулакова.
Проходит еще день, два. Наконец звонок от Брежнева:
— Прочитал я твою записку, Михаил Сергеевич. Думал над ней, советовался. И знаешь, вспомнил опять Казахстан. Мне Терентий Мальцев говорил тогда, что без паров не обойтись. Так что делай, я тебя поддержу.
Я понимал, что эти несколько фраз дались Леониду Ильичу после больших сомнений — слишком сильны были предубеждения против паров. Позднее узнал: как раз в это время в Крыму отдыхал Сергей Манякин, секретарь Омского обкома партии. Он родом из Арзгирского района нашего края, чуть ли не каждый день гулял с помощниками генсека и, когда его спросили о парах, ответил: прав Горбачев. Вот так иной раз решались жизненные вопросы.
Полетел я снова в Москву. Вместе с Кулаковым составили проект решения Политбюро и правительства о введении системы сухого земледелия в Ставропольском крае. Вскоре оно было принято. Впрочем, как не раз бывало и с другими постановлениями по сельскому хозяйству, его сразу же попытались блокировать. Первыми «бдительность» проявили аппаратчики Российского Совета Министров. А скоро, чем я был удивлен до крайности, последовало постановление Политбюро… о дальнейшем расширении посевов зерновых во всех регионах страны. Но тогда я решил не отступать ни перед каким давлением. И устояли.
На следующий, 1977 год урожай был хороший и получили мы его не в последнюю очередь благодаря положительному воздействию паров и «ипатовскому методу», позволившему проводить уборку в сжатые сроки. А в 1978 году вообще небывалый урожай — по две тонны на каждого жителя Ставрополья. Зарубцовывались раны, нанесенные засухой, восстанавливалось утраченное. Даже те, кто уехал поближе к городам, стали возвращаться в родные места. И было это уже не результатом аврала или стечения обстоятельств, а естественным итогом наших нововведений.
Ставрополье — край тонкорунного овцеводства. Овцы содержались практически во всех хозяйствах. Два с половиной миллиона из них размещались на «черных землях» Калмыкии — зимних пастбищах. И речь шла не только о производстве шерсти и мяса, в крае занимались выведением новых пород. Время перемен и здесь пришло. Возможности экстенсивного развития овцеводства оказались исчерпаны. Современный крестьянин предпочитает иметь дело с новыми технологиями. В повестку дня встала интенсификация отрасли.
Став первым секретарем крайкома, я занялся и этой проблемой. Снова должен был со своими коллегами убеждать центр в необходимости инвестиций в овцеводство края. Пришлось прошагать немало километров по московским коридорам власти, доказывая очевидное. Конечным результатом стало постановление ЦК КПСС и Совета Министров СССР «О дальнейшем развитии и укреплении материально-технической базы племенного тонкорунного овцеводства в Ставропольском крае». А за постановлением последовала трудная и необычная работа. Ведь на овцеводство смотрели как на отрасль, где все решается само собой: выпустил овец на пастбища, и вся забота. Обманчивое представление! Кто-то правильно сказал: занятие овцеводством требует профессорской эрудиции. И в этом нам пришлось еще раз убедиться.
Кажется, действовали осторожно, много лет экспериментировали, искали технологические решения, которые учитывали бы особенности отрасли, районов края и, конечно, специфику труда овцеводов. Но как только мы начали переводить маточные отары с пастбищ в механизированные овцекомплексы, а молодняк — на большие механизированные откормочные площади, почувствовали неладное. Оказалось, концентрация овец имеет свои пределы, без пастбищ не обойтись, и уж как минимум овцы большую часть времени должны находиться на воздухе и в движении. Не только это. Овцы, когда они на пастбищах, сами находят для себя лечебные травы. А на стойле — где их взять?! Пошли болезни, увеличился падеж. В общем, старая отрасль преподнесла нам суровый урок, результаты ухудшились. Нам стало ясно, что ошиблись. Хорошо еще, что опомнились, поняли свои ошибки в начале пути. Надо было быстро скорректировать планы. Удалось найти оптимальные типы овцеводческих комплексов, занялись организацией культурных пастбищ, выращиванием люцерны на орошаемых землях, производством качественного сена. Но, пожалуй, решающее значение имело налаживание племенной работы.
К концу 70-х годов удалось изменить ситуацию по развитию овцеводства к лучшему. За пределы края уже продавалось несколько сот тысяч голов племенных овец. Элитные животные продавались в Индию, страны социалистического содружества, арабские и азиатские страны. Это приносило хорошие доходы. Больше стали настригать шерсти, да и качество ее значительно повысилось, овцеводство стало прибыльным.
Продвигалось строительство Большого Ставропольского канала. В августе 1978 года тоннельный отряд московского Метростроя, возглавляемый Владимиром Николаевичем Осидаком, завершив проходку семикилометрового тоннеля у села Александровского, открыл путь водам Кубани в восточноставропольские степи. Вода пришла в села, на поля, фермы. И так уж получилось, что, пойдя против решений центра об использовании поливных земель исключительно для посевов пшеницы, мы создали свою достаточно эффективную систему. Благодаря парам урожай зерна в крае даже в засушливые годы стал более или менее стабильным — сначала около 5 миллионов тонн, потом и больше. Устойчивыми стали урожаи кормовых культур на орошении — до 80 центнеров кормовых единиц с гектара — самый высокий показатель в России[6].
Что нас еще донимало, так это мясное дело. Ставрополье было основательно нагружено планами поставок мясопродуктов в другие регионы. А в те годы ситуация на рынке продуктов животноводства обострилась до крайности, причем бедствовали не только индустриальные центры, но и такие районы, как Кубань, Дон, Ставрополье, сами крупные производители и поставщики товарного зерна, мяса, молока, овощей, фруктов. Наш край в те годы отправлял за свои пределы 75 процентов заготовленного мяса, краснодарцы — 80, ростовчане — 56. Планы были таковы, что для их выполнения использовался и скот, купленный в личных подсобных хозяйствах. Все шло подчистую — контроль был жестким и постоянным. Снабжение же мясными продуктами в крае становилось хуже и хуже. Все чаще в поездках по городам и селам приходилось объясняться с людьми на этот счет. На Невинномысском химическом комбинате рабочие обвинили меня в том, что я, выслуживаясь перед ЦК, все отправляю в другие районы страны, забывая о своей ответственности перед жителями Ставрополья.
Недовольство жителей края начало приобретать острые формы. Обдумав ситуацию, я решил написать записку в ЦК КПСС — поставил вопрос об упорядочении распределения продовольственных ресурсов. То же сделали кубанцы. Секретариат ЦК под председательством Суслова обсудил обе записки, призвал Совмин РСФСР рассмотреть сложившуюся ситуацию. В беседе с М.С.Соломенцевым мне было сказано: «Ваши просьбы обоснованны, но правительство России ничем помочь не может». Круг замкнулся.
Надо было что-то делать самим. Родилась идея — создать за 1,5–2 года новые мощности в птицепроме, сконцентрировав все птицеводство в 28 крупных хозяйствах. Переложить часть плановых заготовок на птицепром. А то, что заготавливается в личных подсобных хозяйствах, направить через кооперацию на снабжение населения края. Тогда я решил встретиться с Н.Ф.Васильевым — заместителем Председателя СМ РСФСР. Он ведал аграрными делами и был на всю страну известен как яростный приверженец строительства животноводческих комплексов. Мой расчет был такой — получить одобрение программы развития птицеводства, а корма придут вслед, поскольку птицепром — прерогатива России. Что это, хитрый маневр? Возможно. Но я не входил в конфликт со своей совестью, поскольку Ставрополье поставляло государству в больших количествах зерно.
Васильев горячо поддержал эту инициативу, и за два года на Ставрополье программа была осуществлена. Своими решениями крайком приостановил практически все производственное строительство в колхозах и совхозах, мощности строительных организаций были использованы на сооружении птицеводческих комплексов. Города края также были привлечены. К моему отъезду в Москву производство мяса птицы увеличилось с 11 до 44 тысяч тонн. Одновременно начала осуществляться программа поддержки личных подсобных хозяйств, создания садово-огороднических кооперативов вокруг городов. Производимая ими продукция пошла населению края. И обстановка разрядилась, причем на много лет.
В те годы пришлось основательно заниматься индустриализацией края, развитием городов и райцентров. Ставрополье становилось регионом электронной, электротехнической, химической, цементной промышленности и машиностроения. Строительство новых электростанций и реконструкция старых избавили край от постоянного дефицита энергии, а позже она потекла в соседние области. И еще — газификация населенных пунктов, строительство дорог, соединивших не только города, райцентры, но и большинство сел между собой. Была завершена программа модернизации легкой и пищевой промышленности.
Производственное строительство обострило социальную сферу, хотя и создало новые возможности. Если на начальном этапе развития промышленности эти проблемы отодвигались на второй план, то со временем им стал отдаваться приоритет. На Ставрополье потянулись просители из министерств и ведомств о строительстве новых предприятий, расширении действующих, а мы со своей стороны ужесточили требования с акцентом на социальные вопросы. В решение социальных проблем села втягивались колхозы. Появилась необходимость в целевых программах, к разработке которых были подключены научные силы Ставрополья. Правда, их оказалось недостаточно. И тогда мы наладили сотрудничество с научными центрами столицы. Это поднимало весь уровень работы, делало нашу региональную политику более обоснованной, избавляло от просчетов в работе.
На Ставрополье расположены уникальные курорты Кавказских Минеральных Вод — старейшие в стране, пользующиеся заслуженной славой. К этому надо добавить туристические базы Карачаево-Черкесии, куда зимой и летом приезжают сотни тысяч людей. Это то, чем всегда гордились ставропольчане, но с этим всегда было и много хлопот: принять, обслужить два с половиной миллиона человек, приезжающих по путевкам, и в два раза больше — самостоятельно, как у нас говорили, «диким образом», дело непростое. Курорты лихорадило. Мало того, что они не удовлетворяли огромный спрос на услуги и курортная база нуждалась в расширении. При поддержке Косыгина, Мазурова, ВЦСПС стало возможным принятие крупных решений по реконструкции курортов Кавказских Минеральных Вод. Их выполнение значительно изменило облик городов, уровень благоустройства, а за этим последовала настоящая «курортная лихорадка». Как грибы стали расти новые санатории, кемпинги, туристические базы, начала формироваться современная инфраструктура. Была осуществлена дорогостоящая реконструкция Минераловодского аэропорта, ставшего одним из крупных аэропортов страны.
Пишу я все это, а сам думаю — не надоел ли читателю производственными подробностями: урожаи, засухи, орошение, дороги, курорты и так далее. Бесконечные планы, разработки, пленумы, записки в ЦК, «обхаживание» высокого начальства, схватки с ретроградами…
Были, наверное, и на «губернаторских постах» люди, ухитрявшиеся жить по-барски, передоверяя все подчиненным. Но, насколько я знаю, большинство «первых» трудились каторжно и быстро изнашивались на этой ответственной работе, требовавшей огромного напряжения и нервоотдачи.
Уже тогда меня все чаще посещали мысли: разумно ли такое устройство, если чуть ли не все зависит от «хозяина», его пробивной силы, изворотливости? Почему всякое начинание, вроде бы всецело отвечающее общественным интересам, встречается с подозрительностью, а то и принимается сразу в штыки? Чем объяснить, что система так мало восприимчива к обновлению, отторгает новаторов?
Бродили в голове и другие «бунтарские мысли». Но серьезно размышлять над всем этим было недосуг. Денно и нощно трудился я над тем, чтобы реализовать свои замыслы, задать другую динамику развитию края. Главное — создать предпосылки на будущее. От моих действий многое зависело, но замыслы остались бы благими пожеланиями, действуй я в одиночку.
Дать шанс
Мой подход в работе с кадрами — дать всем шанс проявить себя — оправдался. Одни действительно смогли реализовать свои способности, другие, почувствовав, что новые задачи им не по плечу, попросили о переходе на другую работу или ушли на пенсию. Не ручаюсь за каждый случай — обновление кадров захватило все сферы жизни края, но, мне кажется, произошло оно быстро и без особого драматизма.
С секретарями крайкома мои взаимоотношения строились на правиле: согласование по принципиальным вопросам, в остальном — полная самостоятельность. Контроль — за мной. Может показаться, настоящая вольница. Но только на первый взгляд. А на деле сразу проясняется, кто чего стоит.
Секретари это поняли, каждый из них скоро почувствовал свою роль и ответственность. Только Жезлов принял этот принцип за возможность использовать свое положение как заблагорассудится, действовал по-старому. До меня стал доходить ропот со всех концов. Пришлось объясниться. Мои беседы он воспринимал болезненно, продолжал катиться по наклонной: пьянки, охота, рыбалка. Пришлось его освободить и отправить на пенсию. На смену пришел 40-летний Виктор Казначеев.
В новой обстановке трудно было и Ивану Лихоте: обхаживания Кулакова и Ефремова, дававшие ему какие-то дивиденды, по отношению ко мне результатов не имели. Да и молодые кадры подпирали. Он это понимал, сам попросился на пенсию. Его заменил выпускник Академии общественных наук при ЦК КПСС Коробейников Анатолий, на 15 лет моложе своего предшественника.
По традиции, которой следовали во всех областях, я входил в состав краевого исполнительного комитета, избираемого на сессии крайсовета открытым голосованием. Отнюдь не этим, однако, определялось влияние первого секретаря по отношению к Советам, а тем, что все назначения в Советах осуществлялись с согласия крайкома партии. Простой и всеохватывающий механизм той системы.
Первые месяцы работы показали, что не обойтись без серьезного обновления первых секретарей горкомов и райкомов партии. Я не стал ждать новых выборов в краевой парторганизации. Не скажу, что это проходило просто, поначалу сказывалось на делах, но потом с лихвой окупилось. Секретари партийных комитетов разделили со мной трудности поисков, многие стали для меня не только опорой в делах, но и по-человечески близкими людьми.
Во всей партийной иерархии должность первого секретаря горкома и райкома наиболее трудная и ответственная. Она требует от человека быть политиком и практиком, духовным наставником и организатором, компетентным хозяйственником и тактиком, если хотите — стратегом, хотя и районного масштаба. Самое удивительное, что главному — психологии общения, умению работать с людьми — вообще нигде никого не учили. Приходилось рассчитывать лишь на природные человеческие качества руководителя, на понимание того, что люди гораздо больше и лучше сделают не по приказу и принуждению, а, во-первых, по интересу и, во-вторых, если с ними обращаются по-человечески. Секретарь райкома должен был обладать целой гаммой достоинств. Найти таких людей достаточно трудно. Вот почему подходящих кандидатов я продвинул на должность первых секретарей райкомов, прибегая к кооптации. Получал замечания от ЦК КПСС, но это не останавливало меня. Ведь речь шла о людях, позарез нужных делу.
На должность первого секретаря райкома Виктор Владимирович Калягин, кандидат ветеринарных наук, пришел с поста директора овцеводческого совхоза, а Яков Иванович Чумачев — председателя крупного колхоза. Георгий Савельевич Хуртаев и Иван Петрович Кошель были до этого начальниками районных сельхозуправлений, а Иван Антонович Толстой — председателем райисполкома. Каждый из них являл собой ярко выраженную индивидуальность, со своим характером, стилем и методами работы.
Калягин, руководивший Ипатовским райкомом, был человеком знающим, интересным, с большим организаторским талантом. Он умел не только воодушевить людей, но и крепко нажать. В нем часто прорывался администратор, и ему пришлось немало поработать над собой, чтобы избавиться от «директорского стиля». А вот сила Якова Чумачева была в том, что он давал возможность людям проявить самостоятельность. Дела вел мягко, без нажима. Иным талантом руководства людьми обладал Иван Кошель. Я знал его по работе в крайкоме комсомола и до сих пор помню его спокойный, тихий голос, наши беседы.
Он встал во главе трудного Апанасенковского района, граничащего с Калмыкией и Ипатовским районом, и было интересно наблюдать, как по-разному Калягин и Кошель добивались высоких результатов. Виктор — за счет темперамента, размаха, напористости. У Ивана все выглядело спокойней, он двигался к цели шаг за шагом, действуя основательно, без внешних эффектов. Что самое важное — с приходом этих образованных и уже опытных людей утверждался и новый стиль руководящей, управленческой работы, новые приоритеты. С их именами связана реализация обширных программ социального развития степных районов.
Это были новые, молодые секретари. Но и среди старых встречались прекрасные организаторы, преданные делу без каких-либо карьерных замашек. Пожалуй, наиболее интересным среди них с чисто человеческой точки зрения был Григорий Кириллович Горлов. Участник войны, политрук, попал в окружение, был тяжело ранен. Лежал под танком, отстреливался, приберегая для себя последний патрон, чтобы не попасть в плен. Потерял сознание и уже не помнил, как подобрали свои, как в госпитале отрезали ногу.
Исключительно порядочный, мужественный человек и неутомимый труженик. Избрали его первым секретарем Изобильненского райкома — это неподалеку от Ставрополя. Район запущенный, тяжелый. Пыльные бури и эрозия почв доконали местные колхозы и совхозы. Горлов буквально поставил район на ноги. Вы только представьте: на протезе, с палочкой по бескрайним полям и оврагам! В 1973 году ему было присвоено звание Героя Социалистического Труда.
Калягин, Чумачев, Горлов — секретари сельских районных организаций. Одновременно с ними новые люди приходили в городские комитеты партии, в аппарат крайкома. По общему стилю поведения, культуре, крепкому базовому образованию и даже внешнему облику они как бы представляли новое поколение, улавливавшее импульсы времени.
Одним из первых моих «выдвиженцев» стал Всеволод Серафимович Мураховский. Сначала мы с ним работали в комсомоле, потом стали осваивать партийную работу. Мураховский возглавлял Кисловодский и Ставропольский горкомы, Карачаево-Черкесский обком партии, где более всего проявились его способности. У меня были все основания рекомендовать его секретарем крайкома в связи с моим избранием секретарем ЦК.
После отъезда Мураховского в Москву его сменил на посту первого секретаря крайкома Иван Сергеевич Болдырев. Родом он из кубанских казаков. Познакомился я с ним еще в 1956 году во время командировки в Новоалександровский район после XX съезда КПСС. Было ему тогда 19 лет, и работал он вторым секретарем райкома комсомола. Ну а после окончания финансово-экономического института и партшколы Болдырев вернулся в краевую парторганизацию, в 1978 году по моему предложению был избран секретарем крайкома. Человек больших способностей и сильного характера, он трудно пережил распад Союза. Политику российского руководства не принял, не пошел на сделку с совестью, как это сделали некоторые из моих земляков, ушел на пенсию. Ему и сейчас не дают покоя — как же, «остался на стороне Горбачева». Недавно узнал, что Иван Сергеевич тяжело болен, мы с Раисой Максимовной предприняли что могли. Кажется, беда отступила.
А вот с другим моим «выдвиженцем» Вениамином Георгиевичем Афониным пути наши на определенном этапе разошлись. На должность секретаря горкома он пришел с химкомбината. Трудным было вхождение Афонина в новую роль, действовал на новом месте как слон в посудной лавке. Но со временем Афонин нашел себя, много хорошего сделал для города и жителей. Когда его взяли в аппарат ЦК заведующим отделом, а потом избрали первым секретарем Куйбышевского обкома партии, я воспринимал это как признание его способностей. Жаль, что с разворотом перестройки стал он одним из ярых защитников старой системы.
В моих реформаторских делах на Ставрополье неоценимую помощь я получил от Владимира Ильича Калашникова. Это человек разносторонних знаний и интересов. Я выдвинул его секретарем крайкома по сельскому хозяйству. Затем он стал министром мелиорации и водного хозяйства РСФСР, а в 1984 году — первым секретарем Волгоградского обкома КПСС. Дела у него шли неплохо, потом возникли осложнения, и ему пришлось уйти с этого поста. Калашников имел свой взгляд на реформы, но я не считал это уж такой бедой. А как-то смотрю телевизор — сидит среди фундаменталистской коммунистической братии.
В секретарском корпусе
Моя работа в крае была тесно связана не только с центром, но и с другими регионами страны. Налаживание контактов я начал со своих ближайших соседей, в первую очередь — секретаря Краснодарского крайкома Григория Сергеевича Золотухина. Познакомились мы в 1969 году, когда он вместе с госкомиссией приехал на Ставрополье для оценки ситуации, сложившейся после заморозков, засухи и пыльных бурь. На первый взгляд Золотухин производил впечатление не слишком симпатичное: невысокий рост, квадратное, будто рубленное топором, лицо, подчеркнутая резкость в суждениях и выражениях.
Но уже с первого знакомства за всем этим почувствовал я крупную, самостоятельную, в определенном смысле цельную личность. Это был прежде всего человек действия, причем действия, основанного не на тупой исполнительности, а на твердом убеждении, что все, что он делает, действительно необходимо партии и людям. Более десяти лет Золотухин работал первым секретарем Тамбовского обкома КПСС, а в 1966 году был переведен в Краснодарский край. Вскоре стала доходить до нас информация, что взялся он за дело круто. Надо сказать, кадры на Кубани, во всяком случае, немалая их часть, были не то что избалованны, а просто распущенны. Своей строгостью, высокой требовательностью, личным аскетизмом и скромностью Золотухин сумел быстро навести порядок в этом огромном крае.
После своего избрания я позвонил ему и напросился в гости, посмотреть своими глазами, как он решает схожие задачи. Золотухин встретил меня сердечно, отложил все дела и колесил со мной по краю несколько дней. Постепенно наши отношения из партнерских переросли в дружеские. Был он на 20 лет старше, но никогда не становился в позу ментора, поучающего «мальчишку».
— Ну, что молодая голова думает? Как ты это понимаешь и что делать будем? — часто спрашивал меня Золотухин.
Установил я тесные связи с другим моим соседом — Иваном Афанасьевичем Бондаренко, который после Соломенцева с 1966 года возглавлял Ростовский обком КПСС. Особенно близких отношений у нас с Бондаренко не сложилось, но нам удалось наладить плодотворные контакты в Северо-Кавказском треугольнике: Ставрополь — Ростов — Краснодар. А этот треугольник занимал важное место в стране и в промышленном производстве, и в прямых поставках Москве, Ленинграду, другим крупным городам хлеба, мяса, молока, фруктов, овощей. Если к этому добавить и крупнейшие всесоюзные курорты Северного Кавказа, легко понять, почему наш треугольник был всегда на виду.
Что такое хороший сосед и сколь многое зависит от того, кто возглавлял соседний край, я особенно понял позднее, когда в 1973 году Золотухина перевели в Москву министром заготовок СССР, а вместо него первым секретарем Краснодарского обкома избрали Сергея Федоровича Медунова.
Наш «равносторонний треугольник» стал разваливаться буквально на глазах. Регулярные телефонные звонки продолжались, но теперь, когда звонил Медунов, он не жалел самых резких слов в адрес ростовчан, а когда раздавался звонок от Бондаренко, наоборот, вдоволь доставалось краснодарцам. Иными словами, сотрудничество постепенно замещалось соперничеством, а затем и завистливой ревностью, дипломатическим прикрытием которой служили казенные слова о соревновании и состязательности.
Сразу же хочу сказать, что подобные отношения порождались отнюдь не заботой о людях своего региона, были замешены лишь на амбициях и самых низменных чувствах. В этой связи вспоминается, может быть, и грубое, но довольно точное и откровенное изложение подобной «философии» одним председателем колхоза, который однажды сказал мне:
— Знаете, Михаил Сергеевич, мы все, конечно, ленинцы, но все-таки приятно, когда у соседа дела идут хоть немного хуже.
При Медунове стали реанимироваться и особые, я бы назвал их кубанско-местнические, настроения, с которыми Золотухин боролся довольно успешно. Любовь к своему краю — святое чувство. Иное дело — игра на нем, культивирование мысли о том, что кубанцы — люди особого склада, имеющие не только особые заслуги, но и особые права и преимущества по сравнению с другими. И хотя честным, способным, умеющим работать кубанцам все это не прививалось, в среде тамошних руководящих кадров вирус местничества, а у части и зазнайства находил благодатную почву.
Пройдут годы, и, когда придут трудные времена, станет очевидным, что подобного рода настроения не столь уж безобидны. Местничество, стремление любыми средствами сохранить свою власть, которые проявят и старые и новые региональные лидеры, переплетаясь с национализмом и сепаратизмом, явятся одним из факторов распада страны.
Но все это было еще впереди. А тогда, в 1970 году, Золотухин взял на себя инициативу моего «представления» наиболее влиятельным, или, как их иногда называли, ведущим руководителям районов, которое должно было означать неформальный процесс моего вхождения в «корпус первых секретарей». Делал он это, очевидно, с добрыми намерениями. А может быть, и по их просьбе. Не знаю. В середине июля состоялась сессия Верховного Совета СССР. При размещении секретарей, как я уже говорил, действовали неписаные, но четко соблюдаемые правила. Селились они в гостинице «Москва». Обычно первому секретарю полагался одноместный номер, а за «ведущими» закрепляли люксы. В один из таких люксов мы и пришли с Золотухиным. Не знаю, так было спланировано или мы просто опоздали, но по всему было видно, что присутствовавшие там оренбургский секретарь Александр Власович Коваленко, саратовский — Алексей Иванович Шибаев, алтайский — Александр Васильевич Георгиев, кажется, ростовский — Иван Афанасьевич Бондаренко и сахалинский — Павел Артемович Леонов провели за столом изрядное время. Все они находились в достаточно разгоряченном состоянии, говорили громко и одновременно, как обычно, не очень слушая друг друга.
В КПСС были «особые» каналы информации, и все прекрасно знали о существовании замкнутых влиятельных групп. Была и своего рода «группа быстрого реагирования», пользовавшаяся особым доверием генсека. В нее входили волгоградский секретарь Куличенко, саратовский — Шибаев, тульский — Юнак, краснодарский — Медунов, куста-найский — Бородин, алтайский — Георгиев, оренбургский — Коваленко, сахалинский — Леонов. В большинстве своем все эти люди были тесно связаны с Кулаковым. Всякий раз, когда Брежнев нуждался в поддержке или затевалась какая-то интрига, «группа быстрого реагирования» немедленно включалась в дело. Ей отдавалось явное преимущество в прениях на пленумах и съездах партии. И если из их уст раздавалась критика правительства или вносилось какое-либо предложение, все понимали, откуда они исходят и в чьих интересах это делается.
Как только мы с Золотухиным вошли в люкс, я сразу понял, к кому и куда попал. Знакомство, как во времена Петра Первого, началось с того, что мне дали большой фужер, до краев наполненный водкой, и таким образом предложили присоединиться к общему застолью. Я немного отпил и поставил фужер на стол, чем вызвал всеобщую настороженность.
— Это что ж такое? — не скрывая неудовольствия, спросил Коваленко.
— А у меня своя система, — ответил я. — Постепенно, но неуклонно.
Все рассмеялись шутке и как-то сразу успокоились. А между тем вся моя «система» как раз была очень проста — я не испытывал к зелью особого влечения. Хотя под настроение иной раз и мог выпить не меньше других.
Разговор за столом возобновился, и первый вопрос, который был задан мне буквально в лоб: «Как у тебя складывается с Леонидом Ильичом?» Для присутствовавших это, видимо, было главным критерием доверия. Я рассказал о звонке Брежнева 1 мая, о содержании разговора с ним, и последние следы настороженности у собеседников исчезли.
Поднятыми бокалами приветствовали меня в своем кругу как самого молодого первого секретаря обкома в стране. Ну а дальше пошел разговор о правительстве, вернее — о Косыгине, и о Верховном Совете, то есть о Подгорном. Тем самым, наверное, возобновился прерванный моим появлением разговор. Это было время, я бы сказал, «похорон» «косыгинской реформы», и в окружении Брежнева критика правительства всячески поощрялась.
В секретарском полку были люди и другого плана. Заметно выделялись П.М.Машеров, В.И.Воротников и Е.К.Лигачев. Их отличал энергичный, живой стиль руководства, да и не слишком распространенное в те времена стремление искать новые, нетрадиционные формы партийной работы. Ну а что произошло с ними, со всеми нами позднее — речь пойдет в последующих главах.
Периодически Брежнев проводил в своем кабинете встречи с первыми секретарями обкомов. Иногда они затягивались на несколько часов. Но со временем эти встречи становились все реже и реже, да и содержание их становилось другим — Брежнев угасал на глазах.
В условиях командной экономики
В те годы пришлось лицом к лицу столкнуться с системой принятия решений в условиях командной экономики и бюрократически централизованного государства. Едва ли не по любому вопросу надо было идти в Госплан, заручаться согласием десятков министерств и ведомств, сотен должностных лиц. Бесконечные командировки в столицу, уговоры, брань с управленцами, когда обращение чиновников принимало хамские формы и нервы просто сдавали. Мало ли что приходилось делать, чтобы ублажить московских чинуш. Страна ходоков и толкачей, хотя, казалось бы, в рамках плановой системы все должно было делаться разумно.
Да можно ли назвать ее плановой системой? Сложившаяся сверхцентрализованная система, пытавшаяся распоряжаться всем из центра в огромном государстве, сковывала жизненную энергию общества, а малейшие отклонения и попытки выйти за ее рамки решительно пресекались.
После войны начали развиваться промышленные кооперативы, особенно полезные там, где государственные предприятия мало что делали, — в мелком производстве, услугах населению, коммунальном хозяйстве. Многие изделия промкооперации пошли и на экспорт. Но именно эту подвижность, гибкость, относительную (!) хозяйственную и финансовую самостоятельность не захотела принять система, промкооперация была ликвидирована решением союзного центра.
На памяти у многих людей печально закончившийся эксперимент с применением аккордно-премиальной оплаты труда в целинных областях Казахстана в начале 60-х годов. Как ни старались журналисты «Комсомольской правды», общественные круги поддержать новшество и защитить пионеров (громкое «дело Худякова»), часть из них угодила в места заключения. Долго потом никто не осмеливался повторить этот опыт. Та же судьба постигла эксперимент на Щекинском химическом комбинате. Министерство не потерпело попытки расширить права предприятия и задушило эту инициативу в зародыше.
Подобные факты отторжения системой всяких новаций я расценивал как симптом затяжной болезни нашей экономики, требующей безотлагательного лечения. А наверху? В высших эшелонах власти и управления многие думали так же, но не хотели рисковать. С размышлений над «проклятыми» вопросами начинается второй период в моей работе первым секретарем крайкома партии. Поначалу я был склонен считать, что огромные затраты не приносят ожидаемого эффекта из-за нерадивости и некомпетентности кадров, несовершенства каких-то управленческих структур, пробелов в законодательстве. И свидетельств в пользу этого было предостаточно. Но постепенно у меня вызревало убеждение, что дело не сводится к этим факторам, причины низкой эффективности лежат глубже.
К тому времени в стране сложилась своеобразная ситуация: реальное положение все более ухудшается, а верхи декларируют о достижениях. Центр ожидал с мест соответствующей информации, быстрых, ошеломляющих результатов. Ну а раз есть спрос — будет и предложение. В начале каждого года обкомы партии проталкивали в центральную прессу обязательства трудовых коллективов своего региона. Обязательства декларировались, и о них забывали — ив центре, и те, кто их принимал. В героях ходили бойкие люди. На тех, кто корпит, посматривали с жалостью: отстаешь, брат, недотягиваешь…
Я уже говорил о Большом Ставропольском канале. Первые двести его километров проходили по благоприятной зоне, не нуждавшейся в орошении. Кубанскую воду ждали обширные засушливые степи Ставрополья. И пока строились эти километры, ставропольчан постоянно упрекали — деньги, мол, вкладываются, а ощутимых результатов не видно, да и затраты слишком велики. Приводили в пример Шибаева, развернувшего в Саратовской области масштабные оросительные работы при затратах на гектар 500, максимум 1000 рублей, а не 5000, как на Ставрополье. Уже тогда саратовские цифры казались мне сомнительными, и время это подтвердило. Спустя годы, когда я стал секретарем ЦК КПСС, министр мелиорации вдруг начал настойчиво просить моего согласия списать орошаемые земли в Саратовской области.
— Позвольте, — удивился я, рассмотрев принесенные бумаги, — что значит списать 120 тысяч гектаров? Это ведь сотни миллионов рублей…
Тут-то и выяснилось, что «шибаевское орошение» оказалось чистейшим надувательством: воду Волги по временным трубам подавали на поля — вот и все. Не полив, а обман, только землю, и хорошую землю, загубили. А ведь в том же Саратовском левобережье, где орошение строилось не по-шибаевски, а на основе грамотных проектов, люди подняли к жизни тысячи гектаров засушливых земель. Но все это выяснилось потом, а в 70-х годах липовое новаторство ставилось в пример.
Нечто подобное происходило и со строительством животноводческих комплексов, которое свели практически к возведению дорогостоящих зданий и сооружений. Неужели на местах были одни глупцы? Нет, конечно. Но центр жестко контролировал использование кредитов, отпущенных на строительство зданий, а остальное оставалось вне поля зрения. То есть и в данном случае поощрялись очковтирательство, показуха. Даже неискушенному человеку было ясно, что без решения проблемы кадров, кормов, отбора животных, создания инфраструктуры строительство зданий обернется бессмысленной тратой средств.
Такие вот безобразия сходили с рук, если «идея» рождалась наверху. Если же сам задумал что-то — будь готов ко всему. При полном соблюдении всех исходивших сверху постановлений и инструкций сделать что-либо путное было практически невозможно. Не случайно была популярна присказка: «Инициатива наказуема».
Один из знатных председателей долго возил меня по колхозным полям.
— Нравится орошение? — как бы между прочим спросил он, когда я собрался уезжать.
— Да, конечно. Но ведь водоем-то далеко. Откуда трубы? Председатель замолчал, задумчиво стал разглядывать какое-то облачко на небе, нехотя сказал:
— Да вот, купил на «свободном рынке».
— Может, они краденые? — дожимал я.
— Может, и так, — почесывая затылок, отвечал председатель. — Я родословную этих труб не выяснял…
А бывало, действуя такими способами, руководители попадали в переплет, просили защитить. Единственное, что в этом случае секретарь обкома мог сделать, — сказать прокурору:
— Ты уж не будь формалистом, разберись по существу.
Эти слова тогда много значили. Но нередко толковые, честные руководители оказывались в положении людей, попирающих законы, а то и попадали на скамью подсудимых. Система, при которой все, вплоть до мелочей, определялось планом, фондами, не давала простора людям инициативным и предприимчивым. В то же время «верхи», недовольные низкой отдачей, пытались поправить дело перестановкой кадров или созданием новых управленческих структур. И без того громоздкая структура управления становилась еще более неповоротливой.
Жизнь, чем больше и глубже я соприкасался с ней, все больше побуждала меня к размышлениям, поискам ответа на эти и другие вопросы. Наши публикации на эти темы мало что содержали нового на этот счет. Творческая мысль не только не поощрялась, наоборот, всячески подавлялась. Как член ЦК КПСС, я имел доступ к книгам западных политиков, политологов, теоретиков, выпускавшимся московским издательством «Прогресс». По сей день стоят на полке в моей библиотеке двухтомник Л.Арагона «Параллельная история СССР», Р.Гароди «За французскую модель социализма», Дж. Боффы «История Советского Союза», вышедшие позже тома фундаментальной «Истории марксизма», книги о Тольятти, известные тетради Грамши и т. д. Их чтение давало возможность познакомиться с другими взглядами и на историю, и на современные процессы, происходящие в странах по обе стороны от линии идеологического раскола.
Поездки по стране
Мои интересы за годы работы секретарем крайкома сильно изменились. На первых порах они были связаны в основном с местными проблемами, а позже — с делами общегосударственными, внутренними и внешними. Все больше я испытывал потребность в получении более широкой и достоверной информации, в обмене мнениями с коллегами, деятелями науки и культуры.
Стремясь увидеть, что происходит в других регионах, я использовал в этих целях любые возможности: поездки на совещания, семинары, конференции, иногда торжества, а то и отпускное время. Кстати, из края я мог уехать только с разрешения ЦК КПСС. В разное время побывал в Ленинграде, Баку, Ташкенте, Алма-Ате, Ростове, Донецке, Ярославле, других городах и районах страны.
В 1975 году во время своего отпуска я отправился с Раисой Максимовной в Узбекистан, имея приглашение Шарафа Рашидова. Встретили нас в Ташкенте тепло, с подчеркнутым вниманием, по-моему, даже придали нашей туристической поездке полуофициальный характер. В день приезда Шараф Рашидович устроил ужин с участием всего состава бюро и секретарей ЦК Компартии республики, для меня это было неожиданным.
На ужине все вращалось вокруг Рашидова, а поскольку он усадил меня и Раису Максимовну рядом с собой и своей супругой, мы купались в лучах гостеприимства. Впервые пробовали удивительно вкусные узбекские лепешки, свежие и вяленые фрукты, поджаренные соленые орешки, узбекский плов.
С этого началось мое узнавание Узбекистана.
Весь следующий день был посвящен знакомству с Ташкентом — огромным, красивым, современным городом, поднятым к новой жизни после страшного землетрясения. Великолепные современные ансамбли, фонтаны, цветы… «Сияй, Ташкент, звезда Востока, — надежда мира и труда». Но тогда я узнал, что есть и другой Ташкент. Старые, убогие дома. Теснота, отсутствие удобств, запущенность, антисанитария.
Наше путешествие по республике началось с посещения Бухары и Самарканда. Друзья, а среди них мой старый товарищ по комсомолу Каюм Муртазаев, бывший в то время первым секретарем Бухарского обкома, с гордостью знакомили нас с шедеврами древнего зодчества: минаретами, мечетями, медресе. Не преминули напомнить о существовании самостоятельного Бухарского государства, пользовавшегося особым статусом при царе. В Самарканде впервые воочию мы увидели восточный базар: горы арбузов и дынь, винограда, крупных помидоров, урюк, изюм, много других фруктов, овощей, зелени.
Муртазаев был рад встрече, но опасливо поглядывал на секретаря ЦК, сопровождавшего нас по поручению Рашидова. В какой-то момент Каюм улучил минуту и с большой тревогой заговорил об обстановке в Узбекистане: Рашидов — опасный, двуличный человек, которого надо остерегаться, он и его подручные чинят расправу над способными, проявляющими самостоятельность кадрами… Вскоре и сам Муртазаев, в котором узбекский лидер усмотрел соперника, пал жертвой. Его перевели в Ташкент, назначили председателем Комитета по трудовым резервам, убрав таким образом из политической сферы. Потом и вовсе Каюм оказался в изоляции, все это подорвало его силы, и он ушел из жизни.
После Бухары и Самарканда мы побывали в Зарафшане и Навои — новых городах, где расположены оборонные и особо важные предприятия. Жизнь Навои, отстроенному в пустыне, дал золотодобывающий комбинат. Нас провели по технологической линии, показали руду, из которой добывается «желтый металл». Мы летели над пустыней, а потом ехали по пустыне Кызылкум (красные пески). Местами — небольшие зеленые оазисы; около ручья или колодца — отара овец, примитивное жилище.
В ту поездку мне довелось побывать в узбекских домах. Скромно живут узбеки, большими семьями. Как правило, рядом строят две хаты, часто саманные, с крышей из шифера, рубероида или глинобитной. Дома соединяются переходом, своеобразной верандой, в одном — старики, в другом — молодые. Многие дома приподняты, стоят как бы на сваях, чтобы не застаивался воздух при дневном зное и ночной духоте. Запомнились из первой поездки разговоры с простыми людьми, которые никак не могли понять, почему они хлопком снабжают всю страну, а им с перебоями поставляют продовольствие. «Мы всю землю отдаем под хлопок. Значит, и о нас не должны забывать».
Ставрополье, как и Кубань, тесно связано с Донбассом, а вот контактов по линии местных властей не было. И этим я занялся, когда стал первым секретарем крайкома. Тем более что с Владимиром Ивановичем Дегтяревым, секретарем тамошнего обкома, мои отношения установились давно. Дегтярев — заметная фигура на политическом поприще того времени, по деловым качествам и кругозору не уступал Щербицкому, на протяжении многих лет был членом Политбюро КП Украины. Но, как я понял, он был близок к Шелесту, и с падением последнего карьера его пошла к закату. Сначала перевели на хозяйственную работу, затем отправили на пенсию.
Каждая наша встреча выливалась в долгий разговор «по душам», запретных тем не было. Его, как и меня, беспокоили те же проблемы. Мы почти физически ощущали, как общество теряет энергию. Надо действовать, но повязан по рукам замшелыми догмами и инструкциями.
— Знаешь, — говорил мне Дегтярев, — я сознательно иду на нарушение некоторых дурацких указаний, иначе погибель.
Его можно было понять. Донецкая область — это, по сути дела, государство: 5 миллионов жителей, 23 миллиона тонн стали, 100 с лишним миллионов тонн угля, крупное машиностроение, развитое сельское хозяйство, пароходство. Проблем невпроворот — жилье, продовольствие, экология, судьба старых неблагоустроенных шахтерских поселков, где теперь живут в основном пенсионеры. И нет возможности воспользоваться хоть частью того, что производит этот мощный район, для их решения.
Однажды в перерыве Пленума ЦК Дегтярев пригласил меня погулять по территории Кремля. Разговорились, вдруг он спрашивает:
— Слушай, Михаил, а зачем это все — Советы, исполкомы, бесчисленные союзные, республиканские ведомства? Ведь все решается в ЦК, республиканских и областных комитетах партии. Надо полностью передать им власть, все остальные структуры ликвидировать.
Я разделял пафос возмущения громоздкостью системы управления: новые структуры растут, как грибы-поганки, решение самой простой проблемы превращается в хождение по мукам. Но соображения Дегтярева показались неубедительными.
— Как же быть с тем, — возразил я, — что власть эту и ЦК, и обкомы не получают от народа? Выходит, они ее узурпировали. Если ликвидировать Советы, встанет вопрос об избрании партийных органов народом. А то ведь никакой управы не найдешь на людей типа Юнака (Тула), Куличенко (Волгоград), да мало ли их.
Названные мною секретари обкомов получили на партконференциях огромное количество голосов «против», но продолжали править как ни в чем не бывало. Диктатура партии.
Андропов, Косыгин, Кулаков
Весьма важными были для меня контакты с Андроповым и Косыгиным.
С Андроповым я познакомился, будучи вторым секретарем крайкома. Августовские события 1968 года, видимо, не позволили ему воспользоваться отпуском в обычное время, и он неожиданно приехал в Железноводск в апреле 1969-го.
А поскольку Андропов деликатно отклонил визит вежливости Ефремова, последний с этой миссией послал меня.
Расположился председатель КГБ в санатории «Дубовая роща» в трехкомнатном люксе. Я прибыл в назначенное время, но меня попросили подождать. Прошло сорок минут. Наконец он вышел, тепло поздоровался, извинился за задержку, ибо «был важный разговор с Москвой».
— Могу сообщить вам хорошую новость: на завершившемся Пленуме ЦК КПЧ первым секретарем избран Густав Гусак.
Это, по мнению Андропова, свидетельствовало, что дело в Чехословакии идет к стабилизации.
Потом мы еще не раз встречались. Раза два отдыхали в одно и то же время: он — в особняке санатория «Красные камни», а я — в самом санатории. Вместе с семьями совершали прогулки в окрестностях Кисловодска, выезжали в горы. Иногда задерживались допоздна, сидели у костра, жарили шашлыки. Андропов, как и я, не был склонен к шумным застольям «по-кулаковски». Прекрасная южная ночь, тишина, костер и разговор по душам.
Офицеры охраны привозили магнитофон. Уже позднее я узнал, что музыку Юрий Владимирович чувствовал очень тонко. Но на отдыхе слушал исключительно бардов-шестидесятников. Особо выделял Владимира Высоцкого и Юрия Визбора. Любил их песни и сам неплохо пел, как и жена его Татьяна Филипповна. Однажды предложил мне соревноваться — кто больше знает казачьих песен. Я легкомысленно согласился и потерпел полное поражение. Отец Андропова был из донских казаков, а детство Юрия Владимировича прошло среди терских.
Были ли мы достаточно близки? Наверное, да. Говорю это с долей сомнения, потому что позже убедился: в верхах на простые человеческие чувства смотрят совсем по-иному. Но при всей сдержанности Андропова я ощущал его доброе отношение, даже когда, сердясь, он высказывал в мой адрес замечания.
Вместе с тем Андропов никогда не раскрывался до конца, его доверительность и откровенность не выходили за раз и навсегда установленные рамки. Он лучше других знал обстановку в стране и чем она грозит обществу. Но, по-моему, считал, как и многие: стоит взяться за кадры, наведение дисциплины, и все придет в норму. Насколько остро Юрий Владимирович реагировал на явления идеологического характера, настолько равнодушен был к обсуждению причин того, что тормозит прогресс в экономике, почему глохнут одна за другой реформы.
С Косыгиным наши отношения складывались несколько по-иному. Несомненно, это был крупный политик и интересный человек. Меня поражала его память — он свободно оперировал обилием цифр, фактов, относящихся к реальной ситуации в стране и мире. Правда, в сельском хозяйстве не очень хорошо разбирался. Тем не менее, приезжая на Ставрополье, встречался с руководителями колхозов и совхозов, проявлял интерес к жизни села. У меня было ощущение, что он стремился понять, в чем дело, почему аграрный сектор хронически отстает.
Терпеть не мог, когда в поездках по краю ему докучало местное начальство, не любил ритуальные встречи. Не было у него склонности к трапезам, к пустопорожней болтовне за столом. Встречи с людьми, работа над документами, чтение, прогулки…
Держался Алексей Николаевич всегда подчеркнуто скромно, я бы даже сказал — жестко, напоминал своим аскетизмом Суслова. Приезжая на отдых, он всегда останавливался не на даче, а в общем корпусе санатория «Красные камни». Это тоже вроде бы свидетельствовало о скромности, хотя несколько своеобразной, ибо в таких случаях он сам и его службы занимали целый этаж. Контактов и общения с другими отдыхающими Косыгин никогда не избегал, вел себя непринужденно.
И все-таки даже тогда, когда мы оставались с Косыгиным вдвоем, он в еще большей мере, чем Андропов, оставался как бы в собственной скорлупе, между ним и собеседником даже при самом откровенном разговоре сохранялась дистанция. Эту его осторожность и сдержанность можно понять: слишком долго он был «наверху», в свое время работал с Вознесенским и Кузнецовым, расстрелянными по «ленинградскому делу». Косыгину, пожалуй, единственному из этой группы видных деятелей, удалось уцелеть. О сталинских временах говорить не любил. Но один разговор на эту тему мне запомнился.
— В общем, скажу вам, жизнь была тяжелой. Прежде всего морально, вернее — психологически. Ведь, по сути дела, осуществлялся сплошной надзор, и прежде всего за нами. Где бы я ни был, — с горечью заключил Алексей Николаевич, — нигде и никогда не мог остаться один.
Это говорил человек, входивший в состав высшего политического руководства страны, в окружение Сталина.
С первых встреч между нами завязалась дискуссия, которая продолжалась все последующие годы. Касалась она уже много раз упоминавшейся мною темы — функционирования экономики, механизмов, стимулирующих деятельность человека.
— Вот я, член ЦК, депутат Верховного Совета, на моих плечах огромная ответственность. А ведь я не имею ни прав, ни финансовых возможностей для решения самых простых проблем. Все налоги от предприятий и населения, за малым исключением, идут в центр. Я не могу даже изменить, скажем, штаты или структуру крайкома и крайисполкома, взять несколько толковых работников на хорошую зарплату, вместо них держу пятнадцать низкооплачиваемых, из которых невозможно создать хорошую команду. И так повсеместно для всех Москва установила жесткие рамки. В конечном счете это приводит к тому, что аппарат управления становится все более некомпетентным, — довольно эмоционально как-то высказался я.
Алексей Николаевич молча выслушивал, иногда улыбался моему задору, но особой готовности разрешить данный вопрос не проявлял. Косыгин вообще умел молчать как-то по-особому. Я видел, что он разделяет мое мнение, и, не услышав в ответ ни слова, был благодарен ему хотя бы за понимание.
Когда мы стали обзаводиться орошаемыми землями, к нам пожаловали корейцы, предложили на условиях подряда выращивать лук. По договору 45 тонн лука с гектара получал колхоз или совхоз, а остальной урожай — бригаде. Формировали эти бригады сами корейцы из людей приезжих. Весь сезон они жили в палатках прямо в поле, работали день и ночь, в любую погоду. Заработки у них были очень высокие. Соблазнившись ими, некоторые из наших ставропольцев пытались подрядиться в эти бригады, но больше недели не выдерживали, уходили. Однако скоро в дело вмешались Прокуратура СССР и Комиссия партийного контроля ЦК КПСС: нарушение принципов социализма, рвачество. Некоторых наших хозяйственников основательно потрепали, наказали. В общем, корейцев выставили, все связи порвали, стали лук выращивать сами.
И как раз после всего этого приезжает отдыхать Алексей Николаевич. Прилетел он утром, часам к двенадцати приехали в Кисловодск. Я предложил позавтракать. Сели за стол, подали овощи, в том числе свеженарезанный лук.
— Как у вас «луковое дело» завершилось? — спросил вдруг Алексей Николаевич.
— Завершилось успешно, — нарочито бодро ответил я. — Теперь у нас полный порядок.
— А что значит порядок?
— А то, что, когда были корейцы, Ставрополье не только обеспечивало свои потребности в луке, но еще 15–20 тысяч тонн отправляло в другие области. Теперь от корейцев освободились, навели порядок. Правда, теперь лук завозим из Узбекистана.
Косыгин долго с аппетитом жевал лук и вопросов больше не задавал. Они и не нужны были. Он знал, что запретами проблемы экономики не решают. Понимал, что не о диком «корейском способе производства» сожалею я, а думаю 6 том, как найти столь же действенные, но более цивилизованные стимулы для труда.
Иногда беседы наши приводили и к кое-каким практическим последствиям. Он хотел познакомиться с Невинномысским химическим комплексом, приехали на комбинат, походили, потом собрались в узком кругу специалистов. И здесь на председателя союзного правительства невинномысцы основательно поднажали — особенно за негативное отношение министра химической промышленности к внедрению опыта «щекинцев». Когда мы возвращались, я продолжил тему применительно к другим сферам народного хозяйства.
— Вы посмотрите на здравоохранение. При такой мизерной оплате, которую узаконили сверху, в поликлиниках и больницах не хватает врачей, медсестер, санитарок. Некому ухаживать за больными. Дайте право руководителям больниц в рамках установленного фонда заработной платы самим решить вопрос о зарплате медицинских работников, и они снимут эту проблему.
Спустя несколько месяцев, во время приезда в Москву, я зашел к Косыгину по какому-то делу.
— А знаете, — улыбаясь, сказал он, — вот здесь, у меня в кабинете, недавно сидели два московских врача, мужчина и женщина, оба — руководители крупных больниц. Я спросил их: ваш министр ставит вопрос о повышении зарплаты среднему медперсоналу на 10–20 рублей, но есть и другое мнение: дать возможность главным врачам самим решать вопрос о штатном расписании и окладах в пределах фонда заработной платы. Какой вариант вы бы предпочли? Женщина-врач сразу же высказалась за второй, да и мужчина, поразмыслив, присоединился к ней. Оказывается, ежегодный недокомплект персонала у них составляет 25 процентов и фонд зарплаты они никогда не использовали полностью. Я уже разговаривал с секретарем горкома Гришиным, и мы попытаемся реализовать такого рода подход в Москве.
Я видел, что он искренне радовался этой маленькой победе хотя бы в рамках столицы. Общее постановление на сей счет так и не вышло. И это в здравоохранении! Что уж тут говорить о химической промышленности, тесно связанной с всемогущим военно-промышленным комплексом. Но в чем корни беспомощности союзного правительства? Очевидно — в боязни вызвать цепную реакцию. А этого система не допускала.
И еще один разговор запомнился. Речь зашла о производительности труда. Я рассказал о том, что наблюдал во-Франции при посещении предприятия: в аналогичном нашему подразделении работает вдесятеро меньше специалистов.
— Мы проигрываем не у станка, — сказал Косыгин. — У меня есть данные, что наш станочник мало уступает зарубежному на сопоставимых предприятиях. Но теряем из-за плохой организации внутризаводского транспорта, складского хозяйства, общей культуры производства. Главное — механизация вспомогательного и инженерного труда. А это требует больших перемен. Вот в чем дело.
Тут у меня сорвался «роковой» вопрос:
— Так почему же вы уступили, дали похоронить реформу? Алексей Николаевич помолчал, а потом ответил встречным вопросом:
— А почему вы, как член ЦК, не выступили на Пленуме в защиту реформы?
— ??
На том разговор и кончился. К этой теме я потом возвращался не раз, она все больше и больше забирала меня. Вот почему, когда осенью 1977 года после пятичасовой дискуссии Кулаков предложил написать для Политбюро записку о проблемах аграрной политики, я согласился и выбрал главную проблему — экономические взаимоотношения сельского хозяйства с другими секторами экономики.
Даже человеку, далекому от экономики, ясно, что, если между производителями не установить паритета цен, ущемленной стороне грозит разорение. Это и происходило с сельским хозяйством. Закупочные цены были таковы, что чем больше продукции производили колхозы и совхозы, тем большие они несли убытки.
На моей памяти ситуацию пытались выправить дважды — в 1953 году после смерти Сталина и в 1965 году вскоре после смещения Хрущева. Как только колхозы и совхозы получали большую самостоятельность, а закупочные цены приближались к реальным издержкам, производство сельскохозяйственной продукции шло в гору. Но и в том и в другом случае импульсы оказались кратковременными. Проходили год-два, от силы три-четыре, эквивалентный обмен нарушался, крестьяне за бесценок продавали продовольствие и втридорога платили за промышленные изделия. Экономика колхозов и совхозов катилась вниз, хирела.
Я привел в записке подробные расчеты, из которых было видно, что за десять лет (1968–1977 гг.) цены на горючее повысились на 84 процента, трактора, сеялки стали стоить в 1,5–2, а то в 4 раза больше, закупочные же цены на продукцию сельского хозяйства остались прежними. В результате, несмотря на повышение урожайности, сокращение трудовых затрат и расхода горючего в натуре, себестоимость зерна, животноводческих продуктов резко повысилась, большинство хозяйств превратилось в низкорентабельные и убыточные.
Но даже в такой ситуации не пошли на кардинальные меры, а чтобы удержать людей от бегства из деревни, ввели гарантированную денежную оплату. Это окончательно разрушило остатки экономических, хозрасчетных отношений на селе и подорвало стимулы к труду.
Пафос записки состоял в необходимости изменить укоренившийся взгляд на село как на «внутреннюю колонию», иначе не избежать катастрофических последствий для страны. Реакция Косыгина на мою записку была многозначительной: «Это же бомба!»
В процессе работы над запиской многие доброхоты советовали мне «не связываться», «не лезть на рожон». Я не послушал их. Считал: разговор на Пленуме нужен серьезный, по существу. Ожидания не оправдались, первоначальный замысел был выхолощен до предела. Решения свелись к очередным заданиям по выпуску сельхозтехники, а экономическая сторона осталась без внимания. Гора родила мышь.
Пленум закончился 4 июля, а 17-го — Федор Давыдович Кулаков умер.
Как раз сразу после Пленума, 5 июля, семья Кулаковых на загородной даче отмечала 40-летие свадьбы. Мы с Раисой Максимовной были приглашены на это торжество. Было в тот вечер все как обычно. Строго выдерживая субординацию, каждый из присутствовавших произносил тост в честь хозяйки и хозяина, который, как правило, заканчивался категорическим требованием «пить до дна». Здоровье Федора Давыдовича уже не выдерживало его образа жизни и связанных с ним нагрузок (в 1968 году ему удалили часть желудка).
Он умер неожиданно: остановилось сердце. Мне рассказывали, что в последний день в семье произошел крупный скандал. Ночью рядом с ним никого не было. Факт смерти обнаружили утром.
Кулаков ушел из жизни, когда ему исполнилось 60 лет. Это была большая утрата. Тем удивительнее решение Брежнева и других членов Политбюро не прерывать отпуск для прощания с коллегой. Тогда я, может быть, впервые понял, как невероятно далеки друг от друга эти люди, которых судьба свела на вершине власти.
Я счел своим человеческим долгом быть на похоронах Кулакова, сказать у гроба слова прощания. На мой запрос последовало согласие, но при этом секретарь ЦК Михаил Зимянин попросил подготовить заранее текст моего выступления, «дабы избежать повторений и расхождений в оценках с другими, кто будет говорить на митинге». Смысл был предельно ясен — текст своего выступления я передал через стенографистку ЦК. Похороны Кулакова состоялись 19 июля у Кремлевской стены. Впервые я поднялся на Мавзолей и, волнуясь, сказал прощальные слова человеку, к которому питал теплые чувства, выразил искреннее соболезнование его родным и близким.
Острая схватка
За годы моей деятельности на посту секретаря крайкома круг моих знакомств невероятно расширился. Уже в те годы я испытал удовлетворение от того, что многие замыслы мои воплотились и принесли пользу. Самое большое приобретение тех лет — взаимопонимание, дружеские отношения со многими людьми.
Но было и так, что установившиеся контакты обрывались — партнеры оказывались делягами, а в некоторых случаях разрывы происходили по принципиальным мотивам, как в случае с Н.А.Щелоковым.
В 1973 году на Ставрополье сложилась серьезная криминогенная ситуация: преступления, волна за волной, прокатывались по городам и поселкам. После нескольких жестоких убийств и изнасилований обстановка накалилась до предела. Люди были встревожены, напуганы и обоснованно ставили вопрос: есть в крае власть или нет? Всякие «накачки» и критика руководителей правоохранительных органов ничего не давали. Надо было срочно что-то делать. Десятки комиссий ничего вразумительного не дали, и тогда я собрал старых отставников-юристов — надежных, независимых ни от кого людей, попросил разобраться. Кстати, статистика по правонарушениям в крае была без особых отклонений. Комиссия, которую я создал, вскрыла грубейшие нарушения законности в самих органах внутренних дел края. Все вывернулось наружу — очковтирательство, сокрытие преступлений, должностные злоупотребления.
Тут надо иметь в виду следующее. Щелоковым при прямой поддержке Брежнева была осуществлена крупная реорганизация системы внутренних дел, ее службы укреплены кадрами, улучшено материальное обеспечение. Честолюбивый министр спешил поскорее продемонстрировать результаты своей работы, но не бывает так, чтобы общество вдруг разом «очистилось» — нет ни спекулянтов, ни ворюг, ни мафиози, ни хулиганов. И тогда Щелоков решил внести «коррективы» в статистику преступлений и пошел на явное послабление в применении законов. Причем последнее проводил продуманно, чтобы выглядеть в общественном мнении демократом, политическим деятелем с широким кругозором. Любил повторять: тюрьма никого не исправляет. В принципе, конечно, верно, но с его стороны это была демагогия. Щелоков добился принятия решений, по которым лишение свободы по многим статьям было заменено другими мерами. Это обернулось общим ослаблением борьбы с преступностью.
По итогам работы комиссии в крае мы приняли крутые меры: сняли всех генералов в управлении МВД с занимаемых постов, перешерстили уголовный розыск, отдел борьбы с хищениями собственности, следственный отдел, другие службы, подтянули партийную организацию. Все стало выходить наружу. Пытался застрелиться начальник следственного отдела, на совести которого были тяжкие должностные нарушения. Заменили руководителей милиции в одной трети городов и районов. Это была жесткая операция по утверждению законности, прежде всего в самих правоохранительных органах. К охране порядка были подключены рабочие коллективы, комсомол, и за один месяц в населенных пунктах стало спокойней. Зато по числу зарегистрированных преступлений край с 11-го места опустился на 67-е в России.
Ставропольцы наступили на хвост Щелокову, в аппарате ЦК его недолюбливали, он ведь ни с кем не считался. Прокуратура СССР, Верховный суд тоже мало что для него значили. Министр заволновался, начал лихорадочно действовать. Сначала звонил, затем послал в край бригаду МВД во главе со своим замом Б.Т.Шумилиным. Я его знал, причем с хорошей стороны. Тем неожиданнее для меня были его суждения, по сути, шантаж: «Как же так? Вокруг порядок, а у вас такое творится. Спросят ведь — где был крайком?» Мой ответ был резким: «Имей в виду, я от своей позиции не отступлю. Передай это и Щелокову». Неуютно было Шумилину, но все-таки он продолжал уговаривать меня. В этой встрече участвовал зам. прокурора России Александр Найденов, он поддержал меня. Когда развернулась борьба с преступными элементами на Кубани и Найденов возглавил ее, под давлением высоких покровителей его из прокуратуры убрали. Став генсеком, я предложил ему возглавить Арбитраж СССР. Он дал согласие, но внезапно скончался, так и не приступив к работе.
Небезынтересно, что, когда Прокуратура России (не союзная!) по нашему опыту учинила проверку в Свердловске, там были вскрыты еще более тяжелые преступления, в том числе сокрытие убийств. Как мне сказали, начальник городского отдела внутренних дел Свердловска застрелился. И пошло… Кончилась эпоха дутых цифр, рушилась «система Щелокова». Но тяжба с ним продолжалась до его снятия с поста министра. Позднее, когда я уже был Председателем Верховного Совета СССР и депутатская комиссия вела расследование по заявлениям следователей Гдляна и Иванова, попутно выяснилось, что в кругу своих присных Щелоков (во времена Черненко) заявил в мой адрес: этот человек должен быть уничтожен.
Не успел.
Как живут в других странах
Мои первые поездки за рубеж состоялись еще до избрания первым секретарем крайкома партии. В 1966 году — в Германскую Демократическую Республику, в сентябре 1969 года — в Болгарию, в ноябре — в Чехословакию.
В ГДР партийных работников послали знакомиться с опытом работы по осуществлению реформы. В Восточной Германии тогда испытывали новые методы планирования и управления экономикой, отлаживали систему стимулирования, дали большую хозяйственную самостоятельность предприятиям. Два дня нам читали доклады, а в промежутках, давая передохнуть, знакомили с Берлином.
Даже спустя 20 лет после войны, оказавшись в этом городе, я испытывал внутреннее волнение. Знакомство с Берлином будоражило душу, приводило в движение память. Разрушенные дома и памятники, груды обломков на пустыре, где когда-то стояло здание рейхсканцелярии. Бранденбургские ворота, а за ними воздвигнутая четыре года назад Берлинская стена — символ разделенного- послевоенного мира. Справа от ворот, за стеной, мрачное здание поверженного рейхстага. Да и весь город, как я увидел его тогда, показался мне мрачным, холодным. Совсем другое впечатление осталось от Котбуса, Дрездена, особенно тех мест, которые прилегают к Эльбе, на границе с Чехословакией, — Саксонская Швейцария. Но где бы мы ни были — в городах, на предприятиях, в сельской местности, — встречи с людьми проходили в хорошей атмосфере, хотя теплоты им не хватало.
Многое уже стерлось из памяти, но несколько ярких впечатлений осталось. В Дрездене нам показали свидетельства драмы этого города, подвергшегося массированным бомбардировкам в самом конце войны авиацией союзников. И на фоне этой трагедии — «Сикстинская Мадонна» в Дрезденской галерее — чистый, светлый образ женщины, как бы взывающий к нам: люди, будьте людьми!
В округе Котбус в воскресный день мы побывали в гостях у сор-бов — славян, давно проживающих в Южной Саксонии. И там попали в переплет. Как и всех туристов, нас усадили в прогулочные лодки, а в качестве гребцов на них оказались женщины-сорбки, одетые в национальные костюмы. Все очень красиво, но получилась глупая ситуация: здоровенные, весьма упитанные мужики в качестве отдыхающих, а за веслами — женщины. Поскольку это был воскресный день и каналы заполнены прогулочными лодками, мы оказались предметом иронических восклицаний, насмешек. Настояли поскорее высадить нас на берег.
Программой была предусмотрена поездка в Потсдам. Посетили дворец Сан-Суси, побывали на месте встречи глав правительств стран-победительниц. Нам показали, кто где сидел, не забыли рассказать, что один из журналистов отколол от кресла Сталина кусочек дерева на память. И, конечно, о поведении Трумэна на этой встрече, в особенности когда он получил телеграмму о создании атомной бомбы: «ребенок родился здоровым».
Мы были в ГДР за пять лет до смены Ульбрихта Хонеккером. Последний уже тогда демонстрировал большую уверенность. С делегацией в конце пребывания беседовал Хонеккер, проявивший к нам в высшей степени дружеское расположение.
О нашей поездке мы написали записку в ЦК с выводом о том, что опыт проведения реформы в ГДР заслуживает самого пристального внимания. Да мало ли подобных записок было написано в те времена.
В Болгарию я ездил в рамках региональных связей — между Ставропольем и Пазарджикским округом. Мы приехали для участия в празднествах по случаю 25-летия социалистической Болгарии. Было много встреч, митингов, выступлений. Море теплых чувств и взаимных заверений в дружбе на вечные времена. Не забывали и о делах: обсудили возможности сотрудничества. Выявилось, что болгары на уровне округа имеют больше прав, а мы должны по всем, даже самым незначительным вопросам просить согласия Москвы. Особенно этого не понимал пришедший вскоре на должность секретаря окружкома БКП Димитр Жулев, приехавший к нам на Ставрополье с визитом. Потом он стал послом Болгарии в СССР, и у меня с ним установились близкие отношения.
В 1974 году я снова побывал в Болгарии — в Софии, на Шипке, в Пловдиве, многих других городах и поселках. Заметно изменился облик страны, много новых жилых кварталов, особенно индивидуальных домов, предприятий, теплиц, дорог. Виноградники, плантации овощей, возделываемых по новой технологии, целое царство садов и цветов. Страна менялась на глазах. Мы подумали: болгары взяли верное направление. Еще не было известно, что появились тревожные моменты, страна жила не по средствам, и наступало время расплаты.
Пожалуй, самой трудной была поездка в Чехословакию в ноябре 1969 года. В делегацию вошли, в частности, Лигачев, бывший тогда первым секретарем Томского обкома, и секретарь ЦК ВЛКСМ Пастухов. Предстоял обмен мнениями о перспективах молодежного движения в Чехословакии. В момент нашего приезда там действовали 17 молодежных организаций, и ни одна не признавала руководство КПЧ.
У нас было множество встреч и горячих дискуссий в Праге, Брно, Братиславе о том, как властям завоевать доверие молодежи. Но разве можно было вырвать эту проблему из общего контекста сложившейся в стране ситуации в результате акции 21 августа 1968 года? Сказать, что мы себя чувствовали неуютно, скверно, — почти ничего не сказать. Мы ощутили всем нутром, что эта акция осуждена и отвергнута с негодованием народом. Конечно, в годы «холодной войны» противоборствующие стороны на многое происходящее смотрели через призму блоковых интересов и действовали адекватно, не останавливаясь перед использованием крайних мер. Целые страны оказывались разменной монетой в этой смертельной схватке. Все так. Но люди не мирились с подобным обращением, и в этом мы убедились тогда в ЧССР.
Сама Прага находилась в состоянии полупаралича, оцепенения, что ли. Коллеги не считали возможным вести нас в трудовые коллективы, да и сами не решались. Мы спрашивали: почему они не идут «в народ»? И слышали в ответ: «Сделаем анализ, пойдем». Они не только не знали, с чем идти к людям, но просто боялись их.
В канун Дня студентов мы оказались в Брно, там решились организовать нам посещение крупного завода. Когда пришли в цех, с нами никто не захотел разговаривать, рабочие на приветствия не отвечали, демонстративно отворачивались — ощущение неприятное. Большая часть членов парткома завода резко негативно оценивала действия советского руководства. Оказывается, заводчане в августе 68-го выступили в поддержку правительства Дубчека, и для их нейтрализации на территорию завода были введены войска. В августе 69-го в Брно повторились массовые выступления против действующего режима и советского вмешательства. В общем, обстановка была накалена до предела, делегация круглосуточно находилась под охраной.
В Братиславе нас поразил общий вид города — практически все дома в центре сохранили следы обстрелов, стены — сплошь в антисоветских надписях. Делегацию принял первый секретарь ЦК КП Словакии Славик. Все началось мирно, но, когда кто-то с нашей стороны напомнил, что Ленин, выступавший за федерализм в государстве, с порога отвергал такой подход в строительстве партии, первый секретарь поднялся и ушел. Наутро никто из руководства не явился, выручил знакомый в аппарате ЦК. Пополудни поднялись на гору Девин, где покоится прах воинов Советской Армии, погибших при освобождении Словакии, поклонились, помолчали. Был солнечный теплый день. Внизу поблескивал Дунай, вдали золотились контуры Вены. Покинули Братиславу в раздумьях и тревоге.
К вечеру оказались — уже и не помню названия — в сельском населенном пункте. Жители встретили хлебом и солью, вином, музыкой. От всего этого с души камень свалился. Просидели там до глубокой ночи, выговорились и мы, и хозяева. Я вспомнил: где-то в этих краях, под Кошицами, был тяжело ранен мой отец.
Крестьяне, оказывается, приняли либеральные новшества, связанные с курсом на «социализм с человеческим лицом», с известной настороженностью и опаской за свое дело. А год спустя, когда я оказался в Чехословакии, между сельскими жителями и нашими воинами установились добрые отношения. Крестьяне тепло отзывались о помощи, которую получают от Советской Армии, во всяком случае, хотя тема обиды на Советский Союз и сохранялась, она была отодвинута на второй план.
К чему, собственно, сводилась аргументация советского руководства в оправдание акции 21 августа 1968 года? Во-первых, ее обосновывали внешней угрозой для стран Варшавского Договора и, во-вторых, утверждением, что внутренняя контрреволюция, используя поддержку Запада, намерена растоптать социалистические завоевания трудящихся. Получалось, однако, что сами трудящиеся не хотят такой защиты их интересов. А была ли в действительности угроза извне? То, что к середине 1968 года в прессе ЧССР стали появляться публикации о возможном выходе страны из ОВД, было отражением позиций определенных политических сил, иначе говоря, результатом внутреннего развития.
В поездке я узнал, что советское руководство приветствовало замену Новотного Дубчеком. На просьбу Новотного поддержать его последовал ответ — это внутреннее дело КПЧ. Новое же руководство восприняло ответ как признак намерения КПСС продолжить свернутые в свое время реформы. Вдобавок декларации октябрьского, ноябрьского Пленумов ЦК КПСС 1964 года, а в следующем году мартовского Пленума по аграрным делам, наконец, «косыгинская реформа» в промышленности вселяли надежду на серьезные перемены.
Но то, как развернулись процессы в ЧССР, какую они приобрели направленность и динамику, настолько напугало наших руководителей, что они сразу же отказались от своих скромных реформаторских намерений в экономике, а в политике и идеологии того больше — поторопились закрутить гайки.
Вернулся я домой во власти тяжких дум, осознавая прямую связь происходящего у нас с августом 68-го. После поездки был у меня разговор с Ефремовым. Он выслушал внимательно, но отреагировал сухо, формально:
— Ну что ж, новое руководство КПЧ во главе с Гусаком уже сформировалось, и с нашей помощью, будем надеяться, ему удастся страну вывести из кризиса.
В 70-е годы я также посетил Италию, Францию, Бельгию, Федеративную Республику Германии. В одном случае — в составе делегаций, в другом — на отдыхе по приглашению компартий этих стран.
Поездки на отдых были более продолжительны, давали широкие возможности для знакомства со страной и жизнью ее граждан. Первой была Италия в 1971 году.
У меня остались романтические впечатления еще от изучения истории Древнего Рима в школьные годы. В университете два года штудировал латынь, читал речи Цицерона, хотя и с трудом! Но особенно был увлечен римским правом. Поразительно, в те далекие времена люди смогли выработать правовые нормы, которые оказали неоценимую услугу последующим устроителям европейской цивилизации, послужили первоосновой регулирования рынка и гражданского общества. А мы в годы перестройки, в конце XX века, вынуждены доказывать необходимость того и другого.
Я встречался с итальянцами до поездки в страну, но это были мимолетные встречи. Однажды оказался участником встречи рабочих крупного машиностроительного предприятия с Луиджи Лонго.
На XXII съезде КПСС участвовал в короткой беседе делегатов с Пальмиро Тольятти. На Всемирном форуме молодежи в Москве в 1961 году я был прикреплен к итальянской делегации. Тогда, кстати, познакомился с Акилле Оккетто, представлявшим студенческое движение Неаполя. Меня приводило в изумление нежелание итальянцев подчиняться организационным правилам — за все дни форума не было случая, чтобы они пришли к началу работы. Но при этом много сделали для его успеха. Я говорил Лучане Кастеллино:
— Помогай, не могу управиться с твоими соотечественниками. Успокаиваются они лишь к утру, а к началу дискуссии каждого надо краном поднимать.
Улыбаясь, она возразила: «Микеле, ну что ты сделаешь, ведь это же итальянцы. Ты понимаешь — итальянцы».
Вот весь ответ. Не обошлось без курьезов. В комиссии по культуре разгорелась дискуссия о свободе творчества. Столкнулись разные точки зрения, самую острокритическую занял редактор журнала «Техника молодежи» Василий Захарченко. Он рассказал, что недавно был в Париже в гостях у своего французского друга-художника и обратил внимание на портрет женщины, написанный в абстракционистском стиле. Спросил художника, хотел бы он с этой женщиной лечь в постель, на что тот ответил: а зачем, у меня прекрасная жена. Этот эпизод Захарченко и попытался использовать как самый убедительный аргумент против абстракционизма. Со стороны моих подопечных последовал ответ — советский товарищ выступил в духе нацизма, именно нацисты так относились к представителям абстрактного искусства, многие из которых были активными участниками борьбы с фашизмом. Решив, как говорится, забить последний гвоздь в этой дискуссии, итальянцы заявили, что рассматривают выступление Захарченко как свидетельство отсутствия в Советском Союзе свободы творчества, их делегация отказалась подписывать коммюнике комиссии. Надо было искать выход, и его нашел Лен Карпинский, в то время секретарь ЦК ВЛКСМ. Он предложил провести встречу итальянцев с художником Глазуновым.
Илья Сергеевич, наш ровесник, жил в то время с женой Ниной, представительницей рода Бенуа, в районе Лужников в маленькой двухкомнатной квартире.
Так вот, в июльскую ночь 1961 года мы оказались на квартире Глазуновых. Она была заполнена, вернее, переполнена картинами, даже не знаю, как они ухитрялись там жить. Теперь Глазунов живет в другой квартире, имеет большую дачу и мастерскую. Но начало творческого пути было непростым, не все его поняли и приняли. Тем более не пользовался он особым вниманием со стороны официальных инстанций, я бы даже сказал, наоборот. Может быть, поэтому итальянцы, которые всегда были привержены свободе творчества, выпустили несколько открыток с репродукциями произведений Ильи Глазунова.
Встреча началась с показа. Сильное впечатление произвели блокадная серия картин и рисунков, иллюстрации к произведениям русских классиков, картины по мотивам русской истории. Показал он и портреты Лоллобриджиды, Кардинале, Мазины, Феллини, Гуттузо. Разговор продолжался за столом — про запас мы прихватили с собой две или три бутылки грузинского вина. Встреча закончилась к утру, а днем итальянская делегация подписала коммюнике. В общем, инцидент был исчерпан. Мы попрощались, обменявшись небольшими сувенирами. От Лучаны я получил пластинку с записью песен Мильвы. А в 1971 году, спустя десять лет, мы с Раисой Максимовной слушали Мильву на фестивале в Турине.
Итак, в составе большой группы мы отправились в Италию. Запаслись всем необходимым, Раиса Максимовна блокнотиками — вести записи. В Риме нас встретили руководители ИКП Макалузо, Микини, Коссутта. Расположились в отеле «Палантин». Гостиница — частная, обычно сдается для размещения делегаций. Первое, что мы сделали, войдя в номер и закрыв за собой дверь, подошли к окнам и долго смотрели на Рим. Из окна виднелся большой массив 4-, 5-, максимум 7-этажных домов, очень старых, с обшарпанными стенами. Между окнами веревки с бельем, каскад крыш, приспособленных под площадки для отдыха, «для переговоров на разных уровнях». Спустя много лет, вновь оказавшись в Италии, я спросил, вспоминая первые впечатления от увиденного из окон гостиницы: что же произошло теперь с этими домами? Мне ответили, что эта часть города модернизирована, дома обустроены, в них созданы нормальные условия для жизни людей.
Наша первая экскурсия по Риму: Форум, Пантеон, Колизей, Капитолий, площади Республики, Испании, Венеции. Улицы узкие. Магазины — из автобуса подать рукой. Самая красивая улица — Венето, ее часто снимал Феллини. Огромное количество машин, много маленьких «букашек» — «фиатов» с открытым верхом. Останавливаясь, водители, высунувшись по пояс, обмениваются репликами. Среди автомобилей пробираются мотоциклы и мотороллеры. Воздух — надевай противогаз. Многолюдие, все — в движении, кафе на тротуарах, площадях. Расхристанность в одежде. Полная раскованность, простота.
Улица, где были распяты Спартак и его соратники. Могила, где захоронен Рафаэль. Надпись на саркофаге: «Когда ты жил, природа ревновала. Когда ты умер, природа боится умереть сама» (в нашем переводе). Впечатление: ты идешь по улицам истории, шагая через века. Ужинали в ресторане в старом городе, за Тибром, с участием Коссут-ты, Макалузо, Феррари и тех, кто постоянно будет работать с делегацией. Прохожие останавливались, слушали наши беседы, иногда приветствовали и уходили. Простота общения, открытость, дружелюбие…
На следующий день экскурсия в Ватикан. Собор и площадь Святого Петра. Фрески Микеланджело в Сикстинской капелле.
Программа привела нас в собор Святого Петра-узника. Здесь — вторая скульптурная группа Микеланджело в Риме — «Моисей». Вот мы у Священной лестницы. Ощущение такое, словно ты стал нескромным свидетелем некоего таинства. Какова степень грехопадения людей, поднимающихся по ступенькам крутой лестницы на коленях в надежде на прощение? Люди все не без грехов, кое для кого из нас тоже пришла уже пора их замаливать. Но мы протопали ногами быстро и легко. Не было времени. А главное — мы не католики.
Где-то к вечеру оказались на возвышенной части города, у памятника Гарибальди и его жене Аннете. Потрясающий вид открылся на Рим. Город на холмах. Оранжево-желтые краски. И как-то вызывающе выглядело на этом фоне белое здание — памятник королю Виктору Эммануилу. Пишу эти строки, а ощущение такое, как будто снова стою там и вижу Рим в лучах заходящего солнца.
Нас интересовали, конечно, памятники, но было большое желание понять и сегодняшнюю жизнь Италии: как люди одеты, как питаются, живут, лечатся, обучаются, проводят свободное время. Вполне понятное любопытство, сопровождаемое сравнением с собственной страной. «Социологические» наблюдения. Лучшие вина в Италии — красные. Пара обуви стоила от 2,5 до 9,5 тысячи лир при 100 тысячах среднемесячного заработка. За двухкомнатную квартиру надо было тогда платить в месяц 60, за трехкомнатную — 90, самая дешевая — 30 тысяч лир. Диковинка для нас — во многих районах столицы стоят незаселенные дома, в то время как нуждающихся в жилье — тысячи. Частник держит цену, и квартиры остаются пустыми.
Потом мы отправились на Сицилию. До сих пор итальянские друзья не рисковали везти в эти места гостей, поскольку там хозяйничает мафия. Перелет короткий — всего час. В Палермо аэропорт прямо у моря, вокруг крутые скалы. Самое незабываемое впечатление — палящий, сухой ветер из Сахары — знаменитый сирокко.
Пока ожидали чемоданы, хозяева рассказали кратко о Сицилии. Автономный район, имеющий свой парламент. Население — 4 миллиона человек. Основное занятие — сельское хозяйство и все, что с ним связано. Острейшая проблема — 600 тысяч безработных. С острова идет большая миграция в Западную Германию, Аргентину, вообще в Латинскую Америку.
Мы провели четыре дня в приморском городке Читта дель Маре — в доме отдыха, построенном на средства Международного альянса кооператоров. Днем на Сицилии ехать на экскурсию — по сути, отправляться в пекло. Поэтому в Палермо отправились в десять часов вечера. Город основан в VIII веке до новой эры. Поразили нас контрасты: модерн и лачуги, благоустроенные районы богатых особняков и грязные улицы. Много бродяг. «Изюминка» ночного путешествия — поездка на гору паломников. Дорога в гору — движение по крутой спирали. Иногда было ощущение, как будто мы зависали над пропастью. Друзья, думаю, специально устроили нам такой сюрприз. И вот мы на вершине. Далеко внизу город и его огни, как россыпь сверкающих звезд. Море, отдающее лунными отблесками. Знаменитый, вида подковы, залив у поселка рыбаков. Долго мы стояли, зачарованные этим зрелищем, боясь спугнуть прекрасный неповторимый миг.
Спустились с другой стороны в курортное местечко и столкнулись там с целыми «стаями» хиппи. Их вид нас буквально ошарашил. Долго бродили по улицам. Много бедного народа. Особенно поразили торгующие всякой всячиной дети — ведь была уже глубокая ночь.
Затем отправились автобусом через всю Сицилию в Таормино на берегу Ионического моря. Впечатления незабываемые: выжженные солнцем склоны гор, рощи оливкового, миндального дерева, кактусы, лимонные, мандариновые, апельсиновые плантации. Ехали целый день, пели песни. Под небом Сицилии и я спел свою любимую — «Россия»:
Когда иду я Подмосковьем, где пахнет мятою трава,
Природа шепчет мне с любовью свои заветные слова.
Вдали рассветная полоска осенним заревом горит,
Моя знакомая березка мне тихо-тихо говорит:
Россия, Россия, родные вольные края,
Россия, Россия, Россия — Родина моя!
На французской «Каравелле» покинули Сицилию и взяли курс на Рим. Из аэропорта автобусом —: во Флоренцию. Здесь жили и творили Микеланджело, Леонардо, Данте, Петрарка, Макиавелли. Не перечесть флорентийцев, прославивших свой город. Пребывание во Флоренции — это праздник. Картинная галерея Уффици, усыпальница Медичи, церковь Иоанна Крестителя, где захоронены Макиавелли, Галилей, Россини, Микеланджело. Побывали у здания, в котором Чайковский писал «Пиковую даму», в доме, в котором Достоевский заканчивал «Идиота».
10 сентября отправились в Турин, где состоялась встреча с членом руководства ИКП Минуччи и его коллегами. Нам рассказали, что бурный рост промышленности в области, прежде всего развитие ФИАТа, сопровождался обострением противоречий. Из приехавших на север 700 тысяч работников 500 тысяч с юга. И в самом Пьемонте значительная часть сельского населения ушла на ФИАТ. В Турине нехватка жилья, квартплата отбирает треть, даже половину месячной заработной платы.
Кто-то в нашем кругу заметил, что, собственно, то же происходит у нас в центре России, да и не только там. Гонка в строительстве промышленных предприятий сопровождается разорением деревни, города все больше оказываются перегруженными, люди бедствуют.
Приняли участие в празднике газеты «Унита». Это крупная политическая манифестация — выставки, дискуссии, митинги, концерты. Вечером на концерте слушали песни протеста, выступление фольклорных коллективов и Мильвы — той самой Мильвы! В ее исполнении прозвучали песни Брехта, знаменитая «Белля-чао». Мильва — в красном, развевающемся, как знамя, платье.
На прощание в Риме нам вручили памятные золотые медали, выпущенные к 50-летию ИКП с весьма значительной надписью: «Мы идем издалека и пойдем далеко». Вечером в пригороде города состоялся ужин с участием группы руководителей. В их числе Джан Карло Пай-етта, с которым мы тогда познакомились. Было много разговоров и за столом, и по завершении трапезы. В общем, это было еще время, когда на небосклоне отношений ИКП и КПСС изредка пробегали тучки, но не было сплошных облаков, тем более грозовых разрядов. Все это еще было впереди.
В 1972 году я возглавил делегацию КПСС в Бельгию. БКП выходила из кризиса, вызванного расколом на две противоборствующие группы после нашего XX съезда. Мировое коммунистическое движение вступало в новый этап развития, но освобождение от груза прошлого шло болезненно. В первую очередь, думаю, потому, что в КПСС процесс перемен был прерван самим Хрущевым и окончательно остановлен во времена Брежнева. У нас не только постарались избавиться от «ереси» Хрущева, но и реанимировать сталинизм, адаптировав его к новым реальностям.
Мы приехали в Бельгию после смерти председателя Компартии Дрюмо, коммунистам предстояло решить вопрос о лидере. Им стал Луи Ван Гейт. Бельгийцы критически оценивали положение в СССР и в КПСС, особенно перспективы развития у нас демократии. А нам нелегко было рассеять сомнения собеседников. Мы говорили, что Советский Союз несет основное бремя борьбы с империализмом, это сказывается и на условиях жизни людей, и на характере общества. Приходится жертвовать многим, нельзя допустить расслабления. Нам надо быть бдительными, мобилизованными, дисциплинированными. Все это в интересах социализма и мира. Словом, обычный набор идеологических предрассудков, усердно вбивавшихся в наши головы агитпропом. Тогда еще над нашим сознанием довлел синдром капиталистического окружения, служивший безотказным аргументом против всяческого «гнилого либерализма».
В этой поездке я столкнулся со многими явлениями, которые помогли осознать общность проблем, стоящих перед разными странами. В Бельгии в тот момент остро обсуждались вопросы языка, социально-экономического развития, структуры и полномочий органов власти Валлонии и Фландрии. Тогда же мы увидели, к чему ведет пренебрежение к экологии. Реки Бельгии сплошь оказались загрязненными отходами промышленности и городов, стали источником болезней. Через несколько лет мне рассказали, что большинство рек возрождено к жизни, в них снова появилась рыба. Значит, человек может остановить надвигающуюся экологическую угрозу.
Кроме Брюсселя делегация побывала в Льеже, Арденнах, Шарле-руа, Антверпене, Генте, Брюгге. В один из дней нам предложили съездить в Голландию. Ехали ранним утром и наблюдали интересную картину. На протяжении многих километров люди мыли фасады домов, тянувшихся вдоль дороги, расчищали асфальтовые подъезды, копались в садах. Я подумал, что нам ой как далеко до этого, если вообще достижимо.
Вот и граница; я достал паспорта, но никто не стал нас проверять, да и вообще никого не видно. Есть обменный пункт, где можно обменять франки на гульдены, — вот и все. Нашу реакцию угадать нетрудно: «Проклятый загнивающий капитализм. Даже границ у него нет». И еще один повод подумать, что мы искаженно представляем себе зарубежный мир.
Амстердам — это Северная Венеция с уникальной архитектурой, каналами, гаванью, заполненной десятками судов под всеми флагами. Прошлись по набережной, побывали на знаменитой площади, где обосновались хиппи — этот своеобразный сигнал надвигающегося на Запад кризиса 1973–1974 годов. Яркое впечатление произвел переезд Амстердам — Гаага, словно проходишь по выставочной галерее фламандской живописи: зеленые равнины, раскидистые деревья, ветряные мельницы.
Очень важной была для меня поездка во главе делегации в ФРГ в связи с 30-й годовщиной разгрома фашизма. Партийно-государственную делегацию в ГДР в то же время возглавил Кулаков. Мы прилетели во Франкфурт-на-Майне и затем отправились на автомобилях в Нюрнберг, где в двухтысячном зале состоялось заседание, посвященное этой дате. От делегации выступили я и генерал-майор Селезнев, участник штурма рейхстага. Как нам сказали, это было первое за послевоенные годы появление советского военного в мундире на территории Западной Германии. Для этого потребовалось согласие правительства ФРГ. Место, где проходило заседание, находилось под двойной охраной коммунистов и полиции.
Запомнилась встреча со студентами университета. Говорили об уроках истории, о будущем. Мы не почувствовали у юношей и девушек, профессоров недружелюбия — наоборот, они многое хотели узнать об СССР. В Штутгарте мы уже тогда соприкоснулись с проблемой, которая приобрела сегодня в Германии острый характер. Я имею в виду положение иммигрантов (заработная плата, жилье, гражданские права и т. д.). Они оказались людьми второго сорта, в этой среде зреет недовольство, а с другой стороны, чем больше иностранных рабочих, тем больше неприязни коренного населения. Когда я был в Германии в последние годы, расистские проявления взбудоражили всю страну. Но меня порадовало, как решительно предприниматели, интеллигенция, политические партии выступили в защиту демократических сил и гуманистических ценностей.
И еще в той поездке нас поразила мощная антифашистская манифестация во Франкфурте-на-Майне. Шли коммунисты, социал-демократы, представители христианских демократов, солдаты бундесвера, делегаты профсоюзных, молодежных, ветеранских организаций — 250 тысяч человек.
Не могу не вспомнить о беседе у бензозаправочной станции под Мангеймом. Пока машины заправлялись, я решил приобрести сувенир для дочки. Владелец станции, услышав русскую речь, завязал с нами разговор.
— Вот видите, вы празднуете победу, а у нас это день траура.
Я сказал ему, что ведь войну развязали фашисты, люди дорого заплатили за победу над фашизмом.
Мой собеседник с горечью продолжал:
— Вы живете в одной стране — это хорошо, а немцы оказались разделенными. И это очень тяжело.
— Но кто виноват? — спросил я его. — Все это последствия войны. И тут уж ничего не поделаешь.
— Сталин говорил, что гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ, немецкое государство остается. А теперь вот разделили наше государство на две части.
Я спросил:
— Когда вы родились?
— В 1926 году.
— Вы, наверное, в той или иной мере участвовали в войне, в ее заключительной фазе?
— Да.
— Ну так вот, вы были человеком уже сознательным, видели, как развивались послевоенные процессы в Германии. Советский Союз выступал за единую Германию, за ее денацификацию, демилитаризацию и демократизацию.
А чтобы до конца восстановить историческую справедливость, я напомнил ему о планах расчленения Германии, которые разрабатывались не в Москве.
— Я знаю, что предполагалось расчленить Германию на несколько государств, — отметил мой собеседник.
— Но Советский Союз был против такого плана, — сказал я.
— Знаю, — последовал ответ.
В общем, это был откровенный разговор, расстались же мы по-хорошему, с надеждой, что отношения между нашими странами и ситуация в мире будут меняться к лучшему.
Встречи в Германии дали возможность почувствовать, как на самом деле немцы относятся к нам, Советскому Союзу. Я и мои коллеги сходились во мнении — в их сознании происходят глубокие перемены.
В 1976 году я впервые ездил во Францию. Возглавил делегацию в рамках партийного обмена на уровне городов и районов. Была середина ноября, тепло, мягкая осень.
В Тулузе встретились с семьей фермера. Сели за длинный крестьянский стол, проговорили часа три. Хозяева были польщены интересом, который мы проявили к их жизни и делу, а нам хотелось получше узнать все особенности фермерского труда. Больше всего меня заинтересовало, как фермер интегрирован в сложнейшую систему кооперационных связей — техническое обслуживание, переработка, сбыт и т. д.
Побывали на оптовом рынке. Имея право продать скот сами, крестьяне, как правило, предпочитают заключить договора с перерабатывающим предприятием. Это более надежный и выгодный канал сбыта, опять-таки соединяет личный интерес с возможностью использовать высокие технологии и получать более качественную продукцию.
В той же поездке довелось познакомиться с организацией пастбищного животноводства. Я прекрасно понимал исторически сложившуюся разницу в условиях хозяйствования, различие в климате. И все-таки главным было иное — за всеми деталями производственного процесса просматривался личный интерес работника.
Второй раз я побывал во Франции в 1977 году. В отпуске мы с Раисой Максимовной совершили туристическую поездку в составе небольшой группы. За 21 день проехали на автомобилях 5 тысяч километров. Это было великолепное путешествие, которое накрепко привязало меня к этой великой стране и ее жизнелюбивому народу. Неповторимый Париж — Нотр-Дам, Лувр, Дом инвалидов, Эйфелева башня, Монмартр, Церковь-на-Крови, Музей Родена, Пантеон, церковь, где захоронены Гюго, Золя, Вольтер, Руссо, Ланжевен… Все соприкасается с вечностью.
Была у нас традиционная вечерняя прогулка по Сене на катере, угощение экзотическими блюдами, вроде лукового супа и лягушачьих лапок, превосходными французскими винами.
В празднике «Юманите» миллион участников. Трудно описать это зрелище. Долго ехали в потоке машин, потом пешком добирались до центрального места, где выступали Марше, другие ораторы.
Едем по автостраде Париж — Лион. Переводчик рассказывает, что Францию называют дачей Бога. Когда-то Всевышний распределял землю, закончив, сказал: «Ну, кажется, все, обиженных не будет». Вдруг послышалось всхлипывание. «Кто там?» Ангелы докладывают: «Да это француз жалуется, что о нем забыли». «А что-нибудь у нас осталось?» — «Ничего не осталось, одна ваша дача». — «Так отдайте ее».
Столько я читал и слышал о Лионе — родине Сент-Экзюпери, что, кажется, знаю этот город давно. Любуемся его центром, фотографируемся у знаменитого фонтана со скульптурной группой лошадей. Утром продолжаем автопробег до Канн, а там, расположившись в гостиничном домике на берегу моря, совершаем выезды в Ниццу, в Монако, на границу с Италией. Великолепные архитектурные ансамбли, Лазурный берег, тысячи яхт в заливе, солнце и царство цветов.
Наконец, Марсель — древний и, если можно так сказать, космополитический город, кого только тут нет помимо самих французов — арабы, итальянцы, испанцы, шестьдесят тысяч армян. Главная улица упирается в старый порт, здесь и наша гостиница «Софитель».
В море недалеко от берега живописные острова, на одном из них угрюмый замок, где томился будущий граф Монте-Кристо. Поездка туда на катере доставила большое удовольствие, но на обратном пути усилился ветер, волны, качка, крики: «Тонем!». Капитан в духе французского юмора приговаривает: «Может быть, может быть». Обедали в районе боен, где нас угощали знаменитой марсельской ухой. Еще одна достопримечательность Марселя — ветер мистраль. У многих он вызывает головную боль.
Новые впечатления: присутствие на корриде в городе Ниме, поездка в город Арль, где самые древние памятники Франции эпохи Юлия Цезаря, выставка картин сюрреалиста Миро, знакомство с экспериментальной школой, крестьянским хозяйством, посещение музеев Леже и Пикассо, парфюмерной фабрики, швейного производства. Встречи, встречи и беседы обо всем — об истории и сегодняшней жизни, культуре, насущных нуждах наших стран и простых людей.
Покидаем Канны и через Арль, Авиньон, Бон, Дижон — с ночевкой в кемпинге — на исходе дня 25 сентября прибываем в Париж. Встречаемся с послом Червоненко. Делимся своими впечатлениями, обмениваемся мнениями о ситуации во Франции. Главная тема — каковы шансы на сотрудничество между социалистами и коммунистами.
Последний день в Париже. Встречи и беседы с депутатами Национального собрания. Прогулки по городу. Мы прощаемся с гостеприимной Францией.
Переживания, раздумья
Эти, поездки, независимо от повода, были для меня поучительными прежде всего потому, что информацию из-за рубежа мы получали крайне скудную и к тому же подвергнутую тщательной обработке. Поступление газет, журналов, книг, кинофильмов жестко контролировалось, радиопередачи глушились. Туризм в те годы расширился только в восточноевропейские страны, для поездки на Запад надо было пройти жесткую проверку на предмет идеологической надежности. Так что «железный занавес» — не только литературная метафора, хотя его опустили и с «той стороны». Все это имело следствием превратное представление и у нас, и на Западе друг о друге, питало взаимные страхи и недоверие.
Но вот что интересно — ни в одной стране не почувствовал я враждебности по отношению к советским людям. Да, вопросов было к нам много, но и мы ведь задавали их не меньше. Словом, ни стены, ни занавесы окончательно не развели людей. А главное — с обеих сторон было желание в прямых разговорах разобраться что к чему. Нас поражала открытость, раскованность собеседников, их свободные суждения обо всем, в том числе о деятельности своих правительств, тех или иных политиков национального или регионального масштаба. Часто они расходились в оценках и на этот счет, а вот мы как дома (кроме, конечно, дискуссий на кухне), так и за рубежом демонстрировали постоянную сплоченность и единство взглядов по всем вопросам. И говорили с оглядкой, как бы соотечественники не подумали Бог весть что.
В то же время многое, о чем мы узнали, вызвало у меня неприятие. Например, сравнивая, я укрепился во мнении (и сейчас его придерживаюсь), что народное образование и медицинское обслуживание были организованы у нас на более справедливых принципах. И наша ставка на общественный транспорт казалась предпочтительней перед другими способами решения транспортной проблемы в городах. Но вот что касается функционирования гражданского общества, политической системы, то априорная вера в преимущества социалистической демократии перед буржуазной была поколеблена. И пожалуй, самое важное, вынесенное мной из поездок за рубеж, — вывод о том, что люди живут там в лучших условиях, более обеспечены. Почему мы живем хуже других развитых стран? Этот вопрос неотступно стоял передо мной.
Явно обозначившееся отставание в уровне и качестве жизни, в области передовых технологий, казалось, не очень беспокоило наших руководящих старцев. Вместо того чтобы искать способы преодоления этого отставания, не допустить вползания страны и системы во все более глубокий кризис, в руководстве были озабочены сочинением новых искусственных идеологических концепций, которые должны были освятить существующие реальности и выдать их за достижения исторического масштаба. Так мы узнали, что живем в обществе «развитого социализма». Как не вспомнить о гегелевской абсолютной идее, нашедшей наиболее полное воплощение в прусской монархии.
Я понимал, что начать перемены у нас в стране можно лишь сверху. Это в значительной мере определило мое отношение к предложению перейти на работу в ЦК КПСС.
Прощай, Ставрополье
Мой приезд в Ставрополь для «сдачи дел» был кратким, как и решение, принятое 4 декабря пленумом крайкома: «Освободить т. Горбачева М.С. от обязанностей первого секретаря и члена бюро Ставропольского крайкома КПСС в связи с избранием секретарем ЦК КПСС».
Я почувствовал беспокойство секретарей райкомов, горкомов, партийного актива. Смена «первого» сопровождалась обычно крутыми переменами в расстановке кадров. Поэтому мы договорились с Мураховским сделать в своих выступлениях упор на преемственность, на развитие тех позитивных начинаний, которые стали осуществлять в крае. Ну а я, чтобы снять напряженность, прямо сказал членам пленума, что в главных кадровых вопросах у нас с Всеволодом Серафимовичем полное взаимопонимание, если же в дальнейшем и возникнут какие-то проблемы, он будет советоваться со мной.
Забегая вперед, скажу, что Мураховский так и поступал. Однако сам я избегал «опекунства»: люди, берущие на себя ответственность, должны располагать свободой действий.
Расставание с членами пленума крайкома, с работниками аппарата было сердечным. Прощальной поездки по краю я решил не делать, полагая это нескромным. Потом не раз думал, что зря я так поступил, все-таки надо было побывать у людей, с которыми столько связано и пережито, сказать им доброе слово, пожать руку.
47 лет — возраст зрелый, и я понимал, что с отъездом из Ставрополя завершается целая полоса моей жизни. Грустное чувство предстоящей разлуки овладело мною. Я не только здесь родился и вырос, все сознательные годы, все, что я до сих пор делал, было связано со Ставропольем.
И для Раисы Максимовны край стал родным и близким. После нескольких лет поисков работы по специальности она начала преподавать на экономическом факультете Ставропольского сельхозинститута. Читала лекции студентам и аспирантам по философии, эстетике, проблемам религии. Включившись в научную работу коллектива кафедры, всерьез занялась социологическими исследованиями жизни, быта, настроений людей. Сотни километров, исхоженных по станицам и селам, долгие откровенные беседы с жителями, стремление понять их заботы и дела — все оставляло свой след в душе, рождало ощущение причастности к народной жизни. По времени это совпадало с возрождением и становлением новой советской социологической школы. Результатами исследования социально-психологических проблем современного крестьянства заинтересовались в Москве. Раиса Максимовна успешно защитила диссертацию. Кстати, и для меня ее исследования представляли интерес, подсказывали необходимость принятия тех или иных решений.
После защиты диссертации и нескольких лет работы в должности доцента Раисе Максимовне делались предложения возглавить кафедру, но на семейном совете было решено отказаться. Людская молва, с которой нельзя не считаться в провинциальном (и не только!) городе, связала бы данное назначение прежде всего с моим положением. Честно говоря, и сама она не рвалась в «начальники». Самостоятельная научная и преподавательская работа занимала ее время полностью и приносила моральное удовлетворение.
Моя работа, профессия Раисы Максимовны заставляли нас много трудиться над собой. И это осталось правилом навсегда. Использовали любые возможности. Особым «пунктиком» стало пристрастие к книгам, собственная библиотека, которую собирали всю жизнь. Одна из привилегий, которыми пользовались первые секретари — через книжную экспедицию ЦК заказывать по спискам литературу, — давала благоприятные возможности. Каждый заказ обсуждали, чтобы учесть общие потребности семьи и специфические интересы каждого.
Когда мне дают рефераты по некоторым книгам о Горбачеве, вышедшим в последние годы, читаю и поражаюсь: сколько легковесных суждений! Дело не только в незнании фактов моей жизни, но прежде всего — в вольной интерпретации мотивов тех или иных поступков и решений. Штампы в описании образа жизни в бывшем Советском Союзе переносятся и на описание жизненного пути Горбачева.
Особенно много невероятного придумано в попытках объяснить, как удалось человеку из народа возглавить государство, пройти все ступени иерархии. Тут фантазия некоторых авторов не знает удержу. Разрабатывая тему «покровителей», утверждают, якобы наша семья по линии Раисы Максимовны связана родственными узами с Громыко, Сусловым, знатными учеными и т. д. Все это досужие выдумки. Мы сами сотворили свою судьбу, стали теми, кем стали, сполна воспользовавшись возможностями, открытыми страной перед гражданами.
Домашний наш быт строился на активном участии всех, но с годами все меньше и меньше — на моем. Нелегко давалось Раисе Максимовне совмещение профессиональной деятельности, требовавшей большой самоотдачи, с ведением домашнего хозяйства, заботой о ребенке.
Наверное, наш пример для Ирины был решающим. Ирина — наша единственная дочь, хорошо училась все годы, среднюю школу окончила с золотой медалью, занималась музыкой. Не помню, чтобы мы применяли какую-то специальную методику воспитания. Нет, просто вели активную, интересную трудовую жизнь. Мы доверяли дочери, и она пользовалась своей самостоятельностью во благо. К 16 годам прочитала всю отечественную и зарубежную классику в нашей библиотеке. Потом, уже будучи взрослой, призналась, что читала в основном по ночам.
В последний год нашей жизни на Ставрополье в семье произошло большое событие: Ирина вышла замуж. 15 апреля 1978 года сыграли свадьбу.
А свадебное путешествие молодожены провели в поездке на теплоходе по Волге. Вернулись, полные впечатлений и счастливые, за день до нашего юбилея — серебряной свадьбы.
Ирина и Анатолий, как мне показалось, легче, чем мы, расставались со Ставрополем. Москва их манила; по перешептываниям, нетерпеливым взглядам было видно, что мысленно они уже там, в столице.
В день отъезда мы с Раисой Максимовной решили попрощаться с городом, сели в машину и проехали от исторического центра до новых кварталов, где Ставрополь выплескивался за пределы старых границ к лесу. А дальше — поехали к Русскому лесу, где все было исхожено нами вдоль и поперек. В трудные моменты жизни природа была для меня спасительным пристанищем. Когда нервное перенапряжение на работе достигало опасного предела, я уезжал в лес или степь. Бежал к природе со своими бедами, как когда-то в детстве к ласковой материнской руке, способной защитить, успокоить. И всегда чувствовал, как постепенно гаснут тревоги, проходит раздражение, усталость, возвращается душевное равновесие.
Даже в черные, трагические для самой природы годы, когда беспощадный зной поражал все живое и красавица-степь выгорала буквально дотла, превращаясь в огромное, саднящее душу пепелище, даже тогда природа учила мужеству и самообладанию. Стоило на это пепелище пролиться первым благодатным дождям, как происходило чудо. Еще день-два назад казалось, что степь умерла, ничто не может вернуть ее к жизни. И вдруг она начинала дышать, оживать, возрождаться. Откуда только брались у нее силы? Глядя на это буйное цветение, человек невольно заражался надеждой.
Говорят, грандиозны и живописны Тянь-Шань и Гималаи, красив Горный Алтай. Согласен, видел это в кино и на полотнах живописцев. Я в восторге от природы Сибири — она навсегда покорила меня своей неповторимой суровой красотой. И все-таки, на мой взгляд, не могут они по красоте конкурировать с Кавказом. Пройдите через перевал к Сухуми или, наоборот, от моря к Красной поляне, к озеру Рица и в Ар-хыз. Потрясающей красоты картины открываются одна за другой.
Кавказ — это вечные ледники, царственно величавые, безмолвные, мудрые горы, столько повидавшие на своем веку, такие далекие от сиюминутной людской суеты. Это и веселые, зеленые склоны, сплошь покрытые пышной, многоцветной растительностью. Голые скалы и мрачные ущелья — это тоже Кавказ.
Пожалуй, никто не нашел лучших слов о Кавказе, чем Лермонтов:
Хотя я судьбой на заре моих дней,
О южные горы, отторгнут от вас,
Чтоб вечно их помнить, там надо быть раз:
Как сладкую песню Отчизны моей
Люблю я Кавказ.
Раиса Максимовна разделяла мою страсть к природе. Сколько километров мы с ней прошагали! Ходили летом и зимой, в любую погоду, даже в снежные метели. В такую метель и мы попали, думали уж, что и не выберемся. Слава Богу, вышли к линии электропередачи и по ней сориентировались.
И еще запомнилось, как однажды, в конце апреля — начале мая, пригласил нас с Босенко секретарь Калмыцкого обкома партии Басан Бадьминович Городовиков в Манычский заповедник. Раиса Максимовна до сих пор часто вспоминает эти удивительно красивые острова с пеликанами, множеством других птиц и бескрайние, на десятки километров, поля тюльпанов — красных, желтых. Есть примета: найдешь черный тюльпан — к счастью. И представьте — нашли.
Но пеликаны и тюльпаны — это все-таки экзотика. А мы больше всего любили нашу ставропольскую степь, особенно в конце июня. Уедем вдвоем подальше от города. До самого горизонта мягкие переливающиеся волны хлебов. Можно было заехать в глухую лесополосу и раствориться в этом безмолвии и красоте. К вечеру жара спадала, а ночью в созревающих пшеничных полях начинались перепелиные песни. Тогда-то и наступало ни с чем не сравнимое состояние счастья от того, что все это есть — степь, хлеба, запахи трав, пение птиц, звезды в высоком небе. Просто от того, что ты есть.
Единение с природой достигало такой ноты, что начинало казаться, будто мы уже в каком-то ином мире. Это невозможно передать словами. Наверное, именно такое ощущение испытывает истинно верующий человек в храме во время богослужения. Что ж, природа — тот же храм, никогда не была она для меня «окружающей средой» или «зоной отдыха», где горожанин собирает цветочки. Я всегда ощущал столь сильную органическую связь с природой, что могу с уверенностью утверждать: формировали меня не только люди, общество, но и она. Многое во мне — в характере и, если хотите, в мироощущении — от нее, от того, что существую не только я в ней, но и она во мне.
Откуда это? Наверное, от тех самых истоков, с которых все начиналось. В давние довоенные годы, о которых я уже рассказывал, когда деда Пантелея из Привольного направили председательствовать в другой колхоз — «Красная звезда», он оставил моим родителям огород и большой сад, занимавший, наверное, площадь более гектара. Это и был мой мир.
При закладке сада, очевидно, имелся план. Строго посередине возвышались пять или шесть огромных абрикосовых деревьев. Им было лет по тридцать — сорок, не меньше, и мне они казались гигантскими. Помню еще, что все абрикосы на них были со сладкими косточками, между деревьями росла низкостелющаяся алыча, а под ней — мягкая трава.
Справа от абрикосов красовался молодой вишневый сад. «Шпанка» — так называли вишневые деревья, что означало — испанские. Ягоды у них были либо крупные с кислинкой, либо средние, но очень сладкие. И не только вкус их запомнился, разве мыслимо забыть эти вишни, эту белоснежную пену в пору цветения!
Росли там яблони и груши, тоже разных сортов. Каких именно, меня тогда не интересовало. Помню лишь, очень вкусные, а главное — созревали в разное время, так что хватало их на все лето и осень. За яблонями и грушами сливы, черные и белые. Сад постепенно переходил в заросли карагача. Сначала шли большие деревья, потом сплошной кустарник. Настоящие джунгли, занимавшие чуть ли не треть территории сада. Были у меня там свои потаенные места, и, когда однажды попалась мне книжка «Всадник без головы», именно там исчез я почти на трое суток. Мать с ума сходила: не знала, что и думать. Но пока не дочитал до конца, не объявился. Ох уж и «воспитывала» она меня потом!
Глубокий когда-то ров, окружавший весь участок, со временем зарос и скорее напоминал широкую, плоскодонную канаву. По всему периметру сада росла алыча, дававшая самые разные по размеру, цвету, вкусу и сочности плоды. Их хватало и для нас, и для домашней живности. Рядом располагались посадки акации, но не той, колючей, которая может служить забором, а нежной, с белыми цветами, что вдохновляла поэтов. Помните? «Белой акации гроздья душистые…» Пять самых крупных и уже изрядно постаревших акаций окружали мое первое жилье на самой окраине Привольного.
Я вижу этот сад и поныне, но, увы, нет его больше. В снежную зиму 1941 года, когда из-под сугробов торчали лишь верхушки деревьев, я ползал в валенках по насту и рубил их — ведь надо было жить, значит, как-то обогреваться. Много садов за несколько дней пребывания в Привольном в 1942 году уничтожили немцы.
Все-таки что-то осталось, и этими остатками мы пользовались в первые послевоенные годы. Но то, что не погибло в войну, дорубил «зверевский налог» (так назван по имени министра финансов Зверева), по которому крестьяне за каждое деревце на усадьбе, неважно, давало оно урожай или нет, должны были платить государству мзду. Вот тогда пришел конец нашим садам.
В годы моей учебы в МГУ родители построили новую хату — в центре села, ближе к месту работы отца. Туда я приезжал на каникулы, там состоялась первая встреча Раисы Максимовны с моими отцом и матерью. Старую хату продали. Новые хозяева в ней жили недолго. Привольное строилось, дома ставились по новому плану, окраина опустела.
Однажды, когда я вновь оказался в Привольном, поехал на край села. Теперь тут все распахано, растут хлеба и травы. Нет ни нашей старой хаты, ни волшебного сада моего детства. Так что живут они теперь только в моей памяти…
Проехав через весь город и вырвавшись за его пределы, машина остановилась у края леса. Это было 5 декабря. Зима. Мы с Раисой Максимовной вышли из автомобиля и пошли пешком. Лес не был таким нарядным, как осенью. Сгущавшиеся сумерки придавали ему печальный вид, словно и он прощался с нами. Защемило сердце.
На следующий день, оторвав шасси от ставропольской земли, самолет взял курс на Москву.
Новый, непривычный мир
Квартиру в столице мы получили не сразу. Нас временно поселили на даче в Горках-Х.
Ирина с Анатолием оставались в Ставрополе.
С первого дня возникло чувство одиночества — будто выбросило нас на необитаемый остров, и никак не сообразишь, где мы, что с нами и что вокруг. Одновременно ощущение душевного дискомфорта, оттого что мы «под колпаком». Дачка небольшая, подсобных помещений нет. Тут же обслуживающий персонал, офицер охраны. Обменяться мнениями, обсудить свои впечатления мы с Раисой Максимовной могли только на территории дачи, ночью на прогулке после возвращения с работы.
Вскоре нам предложили другую дачу — в Сосновке, неподалеку от Крылатского. Напротив, через Москву-реку, Серебряный бор. В 30-е годы на этой даче жил Орджоникидзе, а до нас — Черненко. Строение не отличалось особой архитектурной мыслью. Старый деревянный дом, изрядно износившийся, но уютный. Заботились о нем мало, поскольку на его месте хотели построить новый. Дача была своего рода перевалочным пунктом для вновь избранных. Раиса Максимовна съездила в Ставрополь, вернулась с ребятами и пожитками и начала обустраивать новое местожительство. В кругу семьи встретили мы новый, 1979 год. Под звон курантов подняли бокалы, поздравили друг друга, в душе надеясь, что все образуется.
По мере того как менялось мое положение в партийной иерархии, менялись и дачные дома. По установленному порядку член Политбюро жил на даче побогаче той, в которой размещались кандидат в члены Политбюро или секретарь ЦК. Но при всех различиях на тех и других лежал отпечаток угнетающей казарменности. В первое время мы никак не могли отделаться от ощущения, что живем в гостинице. Лишь постепенно усилиями Раисы Максимовны складывался близкий нам по духу микромир.
Квартиру получили позднее на улице Щусева в доме, который москвичи называли «дворянским гнездом». Там же поселились Ирина и Анатолий. Но жить продолжали на даче, так как обустройство нового жилья потребовало много времени.
В Москву я приехал, хорошо понимая, какие обязанности принял на себя. С первых дней весь ушел в работу и работал как каторжник, по 12–16 часов в сутки.
Почти девять лет проработал я первым секретарем в Ставрополе. На самом острие политики. И если в первые годы моей партийной карьеры нет-нет да и возникала мысль, не прибиться ли к другому берегу, то работа секретаря крайкома партии окончательно убедила в правильности сделанного выбора. Политика взяла верх. Ей были отданы лучшие годы жизни, я почувствовал ее вкус, и теперь уже этот мир захватил меня полностью.
Как члену ЦК и секретарю крайкома мне приходилось постоянно быть в контакте с «верхами». Казалось, порядки «царского двора» мне известны. Но лишь в столице я убедился, что все обстоит гораздо сложнее, чем я представлял. Только со временем удалось уловить тонкости и нюансы отношений «наверху».
На первых порах мое энергичное включение в работу Секретариата ЦК, обсуждение вопросов на его заседаниях вызвало у моих коллег не очень-то позитивную реакцию. Некоторые смотрели на меня как на «выскочку». Я всячески сопротивлялся тому, чтобы стать очередной жертвой этой машины, увязнуть в рутине субординации. Легко сказать, но выдержать такую линию поведения совсем не просто. В Ставрополе, будучи секретарем крайкома, я имел куда больше свободы, нежели здесь, оказавшись на самых верхних этажах власти в Москве.
Политбюро и Генеральный секретарь
Мой рассказ о работе в Секретариате ЦК и Политбюро будет более понятным и убедительным, если я хоть кратко коснусь истории возникновения этих институтов. Сам термин «Политбюро» появился, как известно, в октябре 1917 года, когда понадобилось создать орган для политического руководства восстанием. Но как постоянную руководящую структуру Политбюро избрали лишь в марте 1919 года. До этого все, в том числе мелкие текущие вопросы, решал ЦК, заседания которого даже в разгар революционных событий проходили чуть ли не еженедельно.
Пока численность ЦК не превышала 10–20 человек, это было вполне возможно. Но по мере того как росла партия и расширялся ее Центральный Комитет, куда стали избираться работники не только центральных учреждений, но и провинции, функционировать по-прежнему он уже не мог. Тогда-то создали Политбюро и Оргбюро, руководившие партией в промежутках между пленумами ЦК. В этих органах постепенно сосредоточилась вся полнота власти.
Первое Политбюро представляло собой ядро прежнего состава ЦК. Это были политические фигуры, известные всей партии и стране. Председателя формально не существовало, авторитет каждого члена зависел не от должности и занимаемого места, а, наоборот, — место зависело от реального авторитета. Председательствовал на заседании обычно Ленин — его лидерство было непререкаемым. Но заседание могли вести и другие, например Каменев.
На Политбюро старались выносить наиболее существенные политические вопросы, а на Оргбюро перекладывали «текучку», или, как говорили тогда, «вермишель». По отношению к Совнаркому и другим органам государственной власти и учреждениям постоянно проявлялись две противоположные тенденции. С одной стороны, Ленин не раз заявлял, что недопустимо наступать правительству на пятки, а с другой — как только возникала конфликтная ситуация, сразу же грозил наркомам «вытащить на Политбюро». Позднее, когда лидер партии перестал одновременно быть и руководителем правительства, эта тенденция приняла доминирующий характер.
Что касается Секретариата ЦК, то с годами менялись его функции, персональный состав. И между прочим, именно в этом четко проявилась зависимость места и роли учреждения от того, в чьих руках оно находится. С августа 1917 года возглавлял Секретариат Я.М.Свердлов, одновременно являвшийся председателем ВЦИК. При нем вся организационно-техническая, так называемая «аппаратная», работа носила сугубо вспомогательный характер и направлялась исключительно на обеспечение деятельности ЦК.
Но после того как Свердлова не стало, а объемы организационной работы продолжали нарастать, Секретариат расширили, ив 1919 году в него вошли Н.Н.Крестинский, Е.А.Преображенский, Л.П.Серебряков, являвшиеся членами ЦК и Оргбюро ЦК. Членом Политбюро из них был лишь Крестинский. Его даже называли иногда «первым секретарем», но, мне кажется, Крестинского гораздо больше интересовал Наркомат финансов, которым он продолжал руководить в эти годы. Вообще, у старых революционеров отношение к «секретарской» должности было несколько пренебрежительным. «Народный комиссар» — звучало куда весомее.
В 1921 году все трое секретарей очутились в рядах оппозиции, да и «аппаратчиками» оказались они никудышными. Поэтому после X съезда РКП(б) в Секретариат избрали функционеров менее известных, но более склонных к аппаратной работе — В.М.Молотова, В.М.Михайлова и Е.М.Ярославского. Они также являлись членами ЦК и Оргбюро ЦК, но в состав Политбюро не входил никто.
Очень скоро стало ясно, что надо как-то поднимать авторитет Секретариата и вообще наводить порядок в партийном аппарате. Вот тогда-то и родилась идея направить в Секретариат члена Политбюро Сталина. До того был он единственным «дважды наркомом» — по делам национальностей и рабоче-крестьянской инспекции. Поэтому, чтобы не было ему обидно, новую должность назвали не просто «секретарь ЦК» или «первый секретарь». 3 апреля 1922 года Пленум ЦК избрал Сталина «Генеральным секретарем ЦК РКП(б)».
Не прошло и девяти месяцев, как Ленин 25 декабря 1922 года написал: «Тов. Сталин, сделавшись генсеком, сосредоточил в своих руках необъятную власть, и я не уверен, сумеет ли он всегда достаточно осторожно пользоваться этой властью».
Сталин показал, что значит держать в своих руках аппарат, а главное — кадры, назначения на все более или менее видные посты в центре и на местах. Он стал влиять даже на формирование повестки дня и решения Политбюро, ибо проекты постановлений готовились в недрах Секретариата. Иными словами, из органа вспомогательного, оказывавшего организационно-техническую помощь Политбюро, Секретариат постепенно превращался в исполнительный орган политического руководства.
Влияние на властные структуры со стороны Политбюро, где председательствовал мягкотелый Каменев, а также Совнаркома, который возглавил Рыков, ослабевало. И наоборот, значение Секретариата, тесно связанного с региональными партийными лидерами, усиливалось. Сталину удалось наладить отношения с местными кадрами, продвинуть на ключевые посты своих людей и с их помощью нанести поражение соперникам.
Со временем Советы все более становились носителями местных интересов, а народные комиссариаты — выразителями отраслевых, ведомственных позиций. Партия стала выступать как интегрирующая сила, отстаивающая «общегосударственный интерес». Постепенно в центре и на местах партийные комитеты начинают подминать государственные органы. На заседаниях бюро и пленумов не только в Москве, но и в регионах решаются теперь уже не только политические, но и сугубо хозяйственные вопросы.
Менялась не только власть, приобретавшая тоталитарный характер, менялась сама партия и ее функции. Она становилась не обычной общественно-политической организацией, а механизмом управления обществом, несущей конструкцией формировавшейся командно-бюрократической системы. И любое покушение на изменение этой роли воспринималось как «подрыв устоев».
Косыгин не принадлежал к числу наивных людей. Когда при Брежневе в аппарате ЦК стали создавать мощные отделы по всем народнохозяйственным вопросам, Алексей Николаевич попытался воспротивиться. Но без успеха. Их все-таки сформировали, и дело дошло до того, что в ЦК функционировал даже «сектор кремнийорганических производств». Отделы и сектора не отвечали непосредственно за результаты работы, но плотно контролировали министерства и предприятия, влезая во все дела и создавая нередко дополнительные помехи. В ответ на это в рамках управления делами Совмина насоздавали отделов по крупным отраслям. Возникали все новые и новые министерства.
Вот так и шла все время конкуренция со взаимным подсиживанием и подножками, эдакий «вечный бой» между партийным и правительственным аппаратом. Ее результатом явилось создание громоздкой, малоэффективной и насквозь забюрократизированной партийно-государственной системы управления.
По логике существовавших Конституций партия должна была вырабатывать политику, Верховный Совет — принимать законы, а правительство — проводить эту политику в жизнь и исполнять законы. Схема вроде бы демократичная. Но поскольку партия вторгалась в функции и законодательной, и исполнительной власти, вся схема разваливалась на глазах. Получалась сплошная мешанина. С одной стороны, полное отсутствие разделения властей и какого бы то ни было контроля, с другой — концентрация власти без предела.
Брежнев извлек уроки из опыта Хрущева. Он восстановил сельские райкомы и прежнюю роль региональных партийных комитетов. На XXIII съезде возродил и занял пост Генерального секретаря. Главной его опорой опять стали первые секретари обкомов, крайкомов и ЦК республик. Испытанная сталинская схема. Но если при Сталине она поддерживалась репрессиями, то при Брежневе это был своего рода «общественный договор» между основными носителями власти.
«Договор» этот никто не формулировал, его никогда не записывали и тем более не упоминали. Но он реально существовал. Смысл его состоял в том, что первым секретарям в их регионах давалась почти неограниченная власть, а они, со своей стороны, должны были поддерживать Генерального, славить его как лидера и вождя. В этом была суть «джентльменского» соглашения, и оно тщательно соблюдалось. Характерно, что Леонид Ильич лично держал связь с первыми секретарями даже тогда, когда был тяжело болен и ему трудно было вести разговор.
Аналогичное «соглашение» существовало и с правительством. За ним признавалось право на оперативное управление экономикой, социальной сферой. Но любой мало-мальски крупный вопрос должен был предварительно получить одобрение в партийной инстанции. Ну а ряд ведущих министерств, таких, как МИД, Министерство обороны, госбезопасность, МВД, практически полностью находились в руках Политбюро и Секретариата, оставаясь при этом на бюджете и в структуре Совета Министров.
На протяжении десятилетий руководящая и всепроникающая роль высших партийных структур не имела четкого легитимного оформления. В сталинской Конституции содержалось упоминание о партии как руководящем ядре всех организаций трудящихся, как общественных, так и государственных. Но оно в тексте Конституции было где-то на отшибе, в главе X — об основных правах и обязанностях граждан, — воспринималось как некая общая декларация, а не конституционно-правовая норма. И только в брежневской Конституции появилась шестая статья, закрепившая положение КПСС как «ядра политической системы». Так пытались придать видимость легитимности, освятить конституционными нормами реальность, которая сложилась в стране.
Брежневские времена
К моменту моего переезда в Москву перегруппировка сил внутри высших партийных структур в основном завершилась. Я уже говорил, что приход Брежнева к власти в октябре 1964 года стал результатом компромисса между группировками, свергнувшими Хрущева. Брежнев казался фигурой не очень значительной, полагали, что им легко можно будет манипулировать. Но расчеты эти не оправдались. С помощью нехитрых приемов политической игры он сумел упрочить свое положение, стать практически недосягаемым.
Пожалуй, главным из этих приемов являлось умение разъединять соперников, подогревать взаимную подозрительность претендентов на власть, оставляя за собой роль главного арбитра и миротворца. Со временем для меня стало очевидным и другое его качество — злопамятность. Нелояльного к себе отношения он не прощал, но при этом обладал способностью дождаться удобного момента для замены неугодного лица. Никогда не прибегал к методам лобовой атаки, вел постепенно, шаг за шагом к развязке, вышибанию неугодных из состава руководства.
Отстранением Подгорного в 1977 году и Косыгина в конце 1980 года завершилось утверждение единоличной власти Брежнева. Ирония судьбы состояла в том, что это произошло уже после того, как Брежнев начал утрачивать работоспособность; власть его приобрела эфемерный характер.
Судя по воспоминаниям академика Чазова, болезнь генсека стала прогрессировать в начале 70-х годов. Роковую роль сыграли склероз мозговых сосудов и злоупотребление успокаивающими препаратами, вызывавшими депрессию и вялость. Он менялся на глазах. Раньше был не только более энергичным, но и более демократичным, не чуждался нормальных человеческих отношений. Поощрял обсуждения, случались даже дискуссии на заседаниях Политбюро и Секретариата. Теперь ситуация изменилась коренным образом. О дискуссиях, уж тем более о какой-либо самокритичности с его стороны не могло быть и речи.
Казалось бы, общее состояние здоровья и интеллекта Брежнева требовало поставить вопрос о его уходе в отставку. Это было бы гуманно и целесообразно с точки зрения человеческой и интересов государства. Но Брежнев и его ближайшее окружение и думать не хотели о расставании с властью. И себя, и других убеждали, что-де уход Брежнева нарушит установившееся равновесие, подорвет стабильность. Словом, опять «незаменимый», хотя и полуживой.
Помню, как на одном из заседаний Политбюро председательствовавший «вырубился», потерял смысловую нить обсуждения. Все сделали вид, что ничего не произошло. Хотя все это оставляло тяжкое впечатление. После заседания я поделился своими переживаниями с Андроповым.
— Знаешь, Михаил, — повторил он почти дословно то, что и раньше мне говорил, — надо делать все, чтобы и в этом положении поддержать Леонида Ильича. Это вопрос стабильности в партии, государстве, да и вопрос международной стабильности.
Не только он, думаю, большинство членов Политбюро не хотели ухода Брежнева. Слабеющий генсек вполне устраивал первых секретарей обкомов, крайкомов и ЦК республик, устраивал он и премьер-министра, министров, ибо они становились полными хозяевами в своих епархиях. Иными словами, тут, как и при обретении Леонидом Ильичом власти, действовал упоминавшийся «общественный договор».
Удержанию шаткого равновесия должна была, по их мнению, способствовать и тщательно оберегаемая субординация, каждый должен был знать свое место, свой «шесток» и не претендовать на большее. Эта субординация доводилась порой до полного абсурда и предусматривала буквально все, даже рассадку в зале заседаний Политбюро. Я не шучу!
Казалось бы, собираются коллеги, соратники. Чего уж чиниться? Но нет, каждому надлежало занять за столом строго определенное место. Справа от Брежнева садился Суслов, слева — предсовмина Косыгин, а после его ухода — Тихонов. Рядом с Сусловым — Кириленко, затем Пельше, Соломенцев, Пономарев, Демичев. С другой стороны, рядом с Косыгиным, — Гришин, потом Громыко, Андропов, Устинов, Черненко и, наконец, Горбачев. Стол большой, и когда Леонид Ильич начинал советоваться с одной половиной, скажем, Сусловым, то при его дикции нам, сидевшим в конце стола на другой половине, услышать и понять было просто трудно.
Соседство с Константином Устиновичем также создавало определенные неудобства. Он постоянно вскакивал с места, подбегал к Леониду Ильичу и начинал быстро перебирать бумаги:
— Это мы уже решили… Это вам надо зачитать сейчас… А это мы сняли с обсуждения…
В общем, картина тягостная. Делалось все это открыто, без всякого стеснения. Мне было стыдно в такие минуты, и я иногда думал, что и другие переживают аналогичные чувства. Так или не так, но все сидели, как говорится, не моргнув глазом.
Наблюдая эти «дворцовые игры», я понимал, что единственным спасением от того, чтобы не увязнуть в них по уши и не опуститься до подобных интриг, является дело, которому я посвятил себя и за которое нес персональную ответственность. Поэтому время свое старался тратить прежде всего на углубленный анализ и осмысление аграрной политики.
Вопросы, вопросы…
В 1978 году объявили о небывалом урожае — 237 миллионов тонн. Первые же оценки государственных ресурсов, однако, опрокинули эти цифры. У нас учет зерна ведется по бункерному весу, а во многих регионах уборка шла в условиях повышенной влажности. Когда его подсушили и довели до нормы, зерна оказывалось много меньше, как минимум на 20–25 миллионов тонн.
Но это никого не смущало. Наоборот, протрубили, что, мол, близится достижение заветной цели — тонна зерна на душу населения.
Почему не полторы тонны, как у венгров? На протяжении ряда лет, по официальным данным, мы производили на душу населения около 750 кг зерна. Примерно столько же, сколько Франция. По моей просьбе подсчитали, что в странах всего Европейского Экономического Сообщества, где проживает приблизительно столько же людей, сколько у нас, валовой урожай зерна был меньше. На производство концентрированных кормов там использовали 74 миллиона тонн, в то время как нам уже не хватало 100–110 миллионов тонн. А производство и потребление всех животноводческих продуктов в странах ЕЭС было значительно выше, чем у нас.
В чем же дело? На первый взгляд парадокс — при меньших затратах зерна больше продукции. Но все дело в том, что в западных странах кроме зерна на выработку комбикормов затрачивается более 30 миллионов тонн белковых добавок, и это сразу меняет дело, получается сбалансированный по питательным элементам корм, дающий высокий эффект. Далее, пастбищные корма там составляют от 35 до 47 процентов, а у нас — примерно 17–20. В целом в расчете на одно животное в западных странах кормов расходуется в 1,5–2 раза больше. Наконец, селекция. У нас борьба «за хвосты», там — за высокопродуктивные породы. Скольких руководителей сельского хозяйства освободили за невьшолнение плана по поголовью! Это делал и я на Ставрополье.
Первые дни моей работы в ЦК совпали с началом зимовки в животноводстве. Республики и области завалили просьбами выделить из госресурсов концентрированные корма. Урожай удалось получить не во всех регионах.
Что такое государственные заготовки, я и до того знал хорошо. Но теперь, когда поле зрения расширилось до пределов страны, увидел картину, которая наводила на самые грустные размышления. Заготовка зерна никогда не была у нас обычным, хозяйственным, что ли, делом. Нет, это всегда была массовая политическая кампания, завершающий этап «всенародной битвы за хлеб». Она стояла в центре внимания партии, от Политбюро до райкомов и первичных парторганизаций. Больше всего партработники теряли головы на заготовках. Тут уж пощады ждать не приходилось.
В ход шла жесткая машина выжимания, выгребания, вытряхивания зерна из каждого совхоза и колхоза. Любой, кто пытался смягчить эту кампанию или просто придать ей здравый смысл, квалифицировался как руководитель «с кулацким душком и настроениями». И надо было обладать очень большим искусством аргументации, чтобы объясняться с ЦК в тех случаях, когда установленные государством задания не удавалось выполнить.
О здравом смысле я упомянул не случайно. По традиции, идущей чуть ли не с времен Гражданской войны, считалось, что нужно заготавливать максимально возможное количество зерна. Если оно в руках у государства, то, во-первых, его не растащат, а во-вторых, им можно по-хозяйски распорядиться, поддержав тех, у кого есть нужда, и не давая возможности «разбазаривать» тем, кому в этом году повезло с урожаем. То есть даже колхозы и совхозы, полностью выполнившие план заготовок, не могли распорядиться оставшимся зерном — оно «выбиралось» для покрытия недостачи в других хозяйствах. Ясно, что тем самым заинтересованность в наращивании производства снижалась, фактически сводилась на нет.
Порой дело доходило до глупости. Планы заготовок пшеницы доводились, к примеру, до хозяйств Ленинградской, Ярославской, Калининской и других областей Нечерноземья, где зерно этой культуры было такого низкого качества, что не всегда годилось даже на кормовые цели. Сдавая государству десятки тысяч тонн такого зерна, эти области получали от государства сотни тысяч тонн зернофуража для животноводства, не говоря уж о продовольственном зерне. При этом для стимулирования посевов зерновых здесь платили за тонну 24 рубля, а в Ставропольском и Краснодарском краях, где выращивалась высокосортная пшеница, за нее платили лишь 7-10 рублей.
Или возьмите Прибалтику и Белоруссию. Они являлись крупными потребителями зерна из государственных ресурсов: около двух миллионов тонн ежегодно направлялось в Белоруссию, от 700 тысяч до миллиона тонн — в каждую из Прибалтийских республик. Тем не менее все они имели план заготовок зерна. Считалось — каждый регион должен участвовать в наращивании его производства. Во всех республиках необходимость обеспечения общегосударственных заготовок доминировала над удовлетворением потребностей своих хозяйств и населения. И психология у многих руководителей республик, краев, областей складывалась соответствующая. Выгребали хлеб, рапортовали в надежде отличиться, опередить, быть замеченным, наконец, получить очередной орден. И тут же не моргнув глазом садились писать прошение в центр о выделении зерна и кормов из государственных ресурсов.
Таков был заготовительный ажиотаж, в котором я сам участвовал на протяжении многих лет — ив Ставрополе, и уже работая в Москве. Но и зерно, которое собирали, плохо хранилось и еще хуже использовалось, особенно та его часть, которая шла на выработку комбикормов. Не хватало заводов, техники, хранилищ, транспорта, белковых добавок. Создание всей этой инфраструктуры требовало огромных капитальных вложений и откладывалось до «лучших времен». А управленческие и партийные структуры наваливались на заготовки — забрать побольше и подешевле.
В заготовительном деле сложно переплетались государственные нужды и притязания бюрократов, реальная политика и элементарная бесхозяйственность, идеология и почти языческое обожествление хлеба, воспитанное годами голода и недоедания.
Взаимоотношения города и деревни, судьба крестьянства, земля и люди на земле, сохранение природы — эти извечные вопросы не давали мне покоя. Чем больше вникал я в них, тем больше одолевала тревога за положение в стране, тем больше возникало сомнений в разумности проводимой экономической политики.
Единая плановая система, опирающаяся на единую государственную собственность, вроде бы открывала гигантские возможности для учета реальных процессов в их взаимосвязи, рационального решения узловых проблем народного хозяйства. Теоретически так, но эта доктрина на практике давила инициативу. Сверхцентрализованная плановая система в огромной стране создавала сложнейшую многоступенчатую иерархию чиновников, каждый из которых — по законам функционирования всех бюрократических систем — стремился извлечь какую-то выгоду из своего положения.
В руках центра в значительной мере концентрировалось все, что производилось в стране. Здесь же все распределялось. С первых дней, когда на меня обрушился поток просьб и ходатаев о «выделении фондов», «оказании помощи», я увидел, что на самых различных уровнях государственного и партийного аппарата чиновники различных рангов используют решение этих вопросов для укрепления своего влияния и власти. Дать или не дать корма, удобрения, технику, стройматериалы зависело от тех, кто был у власти или просто причастен к принятию решений. И тут личные интересы, связи, кумовство нередко значили куда больше, чем справедливость или деловой расчет.
Почва для коррумпированности создавалась самая благодатная. Формы ее были весьма многообразны: чтобы ухватить кусок от общего пирога, в ход шли все средства. Помимо вульгарной взятки, подношений и подарков существовали и более «тонкие» — взаимная поддержка и мелкие личные услуги различного свойства, совместные пьянки под видом охоты или рыбалки.
Идея, возникшая у меня в этой связи, могла показаться парадоксальной. В качестве чрезвычайной меры я предложил направлять все просьбы исключительно Генеральному секретарю ЦК КПСС. Сель-хозотдел сводил заявки, поступавшие от ЦК республик и обкомов, собирал объективные данные о реальном положении в этих регионах с продовольствием и фуражом. Такого рода сводная записка докладывалась самому Брежневу. Готовились проекты решений. Генсек принимал окончательное решение — помощь исходила как бы непосредственно от него, ему это импонировало. Но достигался хоть какой-то порядок в распределении зерновых ресурсов.
Стычки с Косыгиным
В 1979 году хлеба собрали намного меньше, чем в предыдущем. Я пришел к печальному выводу, что план заготовок становится нереальным, разницу придется покрывать за счет закупок зерна за рубежом.
Предваряя окончательное решение, я подготовил предложение-прогноз и после возвращения из отпуска основного состава руководства разослал записку членам Политбюро. Однако произошло событие, опередившее ее официальное обсуждение.
7 сентября 1979 года в Кремле должно было состояться вручение наград космонавтам В.А.Ляхову и В.В.Рюмину за самый продолжительный по тем временам 175-суточный полет. Все члены руководства, находившиеся в Москве, пришли для участия в этой торжественной акции. Мы стояли у входа в Екатерининский зал, переговариваясь друг с другом. Леонид Ильич, как обычно, поинтересовался урожаем. Я ответил, что надо срочно добавить автомашин Казахстану для перевозки хлеба и центральным областям на уборку свеклы. В разговор вмешался Алексей Николаевич Косыгин, довольно резко стал выговаривать мне: хватит, мол, попрошайничать, надо обходиться своими силами.
— Послушай, — прервал его довольно миролюбиво Брежнев, — ты же не представляешь себе, что такое уборка. Надо этот вопрос решать.
Но Алексей Николаевич не остановился, продолжил еще более раздраженно:
— Вот тут нам, членам Политбюро, разослали записку сельхозотдела. Горбачев подписал. Он и его отдел пошли на поводу у местнических настроений, а у нас нет больше валюты закупать зерно. Надо не либеральничать, а предъявить более жесткий спрос и выполнить план заготовок.
Я понимал, что аппарат Совмина будет настраивать Косыгина негативно, но подобного рода реакции все-таки не ожидал. А поскольку обвинения были достаточно серьезны, то и сам не сдержался, заявил, что если предсовмина считает, что мною и отделом проявлена слабость, пусть поручает вытрясти зерно своему аппарату и доводит эту продразверстку до конца.
Воцарилась мертвая тишина… Как-то надо было выходить из разразившегося скандала. Выручил кто-то из распорядителей:
— Леонид Ильич, — громко сказал он. — Все готово, пора идти. В затылок друг другу потянулись мы за Брежневым в Екатерининский зал.
Вручили награды космонавтам, и я вернулся в свой кабинет. Настроение было подавленное. Не только потому, что конфликт произошел именно с Косыгиным, которого я глубоко уважал. В такие моменты я всегда старался проявить хладнокровие и трезво оценить — не допустил ли какую-то ошибку? В политике заготовок проводилась жесткая линия, но существовал предел, через который, как я считал, просто нельзя переступить. Вытряхнуть все до последнего, конечно, можно, для подобного рода акций партия обладала опытом более чем достаточным. Но это было бы бесчестным по отношению к крестьянам, да и противогосударственным. Надо было не давить, а искать разумный выход.
Минут через пятнадцать раздался телефонный звонок Брежнева.
— Переживаешь? — спросил он, видимо, желая подбодрить и успокоить меня.
— Да, — ответил я. — Но дело не в этом. Не могу согласиться с тем, что я занял негосударственную позицию.
— Ты правильно поступил, не переживай. Надо действительно добиваться, чтобы правительство больше занималось сельским хозяйством. — На этом разговор закончился.
Часа через два еще звонок. На прямом проводе Косыгин. И как ни в чем не бывало:
— Я хочу продолжить разговор, который мы начали.
— Алексей Николаевич, — ответил я уже без всякого раздражения и обиды, — может быть, вы в самом деле возьмете на этом заключительном этапе инициативу в свои руки. Для меня это первая такая кампания, да еще в такой тяжелый год.
Косыгин помолчал, потом ответил:
— Я еще раз перечитал вашу записку. Вносите свои предложения в Политбюро.
Он сказал это тоже без всякого раздражения, не отчитывая, но и не извиняясь. Ну что ж…
Кстати, забегая вперед, скажу, что задание по заготовкам, которое оспаривал Косыгин, тоже не было выполнено.
Инцидент с Алексеем Николаевичем имел для меня совершенно неожиданные последствия. Определенная часть руководства, видимо, восприняла его однозначно — как мою жесткую позицию по отношению к Косыгину лично. Об этом я подумал, когда однажды поздней осенью Суслов сказал:
— Тут у нас разговор был. Предстоит Пленум. Есть намерение укрепить ваши позиции. Было предложение ввести вас в состав членов Политбюро. Но я выступил против и хочу, чтобы вы знали об этом. Будем рекомендовать вас кандидатом в члены Политбюро. Так будет лучше. Рядом с вами работают секретари по пять, десять, пятнадцать лет. Зачем вам создавать вокруг себя лишнее напряжение?
Он был прав.
Жизнь в столице
Работа в ЦК оставляла мало времени для семьи, отдыха. Но надо было вживаться в столичную жизнь, налаживать новые отношения. Нам, естественно, хотелось понять атмосферу, в которой живут семьи моих новых коллег, да просто познакомиться с ними. Увы, все оказалось не так, как я предполагал.
Встречи и хождение в гости не поощрялось — мало ли что… Сам Брежнев звал к себе строго ограниченный круг — Громыко, Устинова, реже Андропова, Кириленко. Были, правда, исключения. Ранним летом 1979 года нашу семью пригласил провести вместе выходной день Суслов. Договорились поехать погулять по территории одной из дальних пустующих сталинских дач. Он взял с собой дочь, зятя, внуков. Провели там почти целый день — гуляли, разговаривали. Никакого обеда устраивать не стали, но чай все-таки был. Это была встреча ставропольцев: старожил Москвы как бы проявлял внимание к молодому, прибывшему из тех мест коллеге.
Даже с Андроповым, несмотря на добрые отношения, так и не пришлось нам ни разу пообщаться в домашней обстановке. Однажды я попытался было проявить инициативу, но что из этого вышло — вспоминаю, до сих пор испытывая чувство неловкости. Когда в конце 1980 года я стал членом Политбюро, наши дачи оказались рядом. И вот как-то уже летом следующего года я позвонил Юрию Владимировичу:
— Сегодня у нас ставропольский стол. И как в старое доброе время приглашаю вас с Татьяной Филипповной на обед.
— Да, хорошее было время, — ровным, спокойным голосом ответил Андропов. — Но сейчас, Михаил, я должен отказаться от приглашения.
— Почему? — удивился я.
— Потому что завтра же начнутся пересуды: кто? где? зачем? что обсуждали?
— Ну что вы, Юрий Владимирович! — совершенно искренне попытался возразить я.
— Именно так. Мы с Татьяной Филипповной еще будем идти к тебе, а Леониду Ильичу уже начнут докладывать. Говорю это, Михаил, прежде всего для тебя.
С тех пор желания приглашать к себе или быть приглашенным к кому-либо у нас не возникало. Мы продолжали встречаться со старыми знакомыми, заводили новых, приглашали к себе, ездили в гости к другим. Но не к коллегам по Политбюро и Секретариату.
С трудом вписывалась в новую систему отношений и Раиса Максимовна, которая так и не смогла найти себя в весьма специфичной жизни, как их теперь называют, «кремлевских жен». Близкие знакомства ни с кем не состоялись. Побывав на некоторых женских встречах, Раиса Максимовна была поражена атмосферой, пропитанной высокомерием, подозрительностью, подхалимством, бестактностью одних по отношению к другим.
Мир жен — это зеркальное отражение иерархии руководящих мужей, вдобавок с некоторыми женскими нюансами. Дело доходило до курьезов. 8 марта 1979 года по традиции устроили очередной правительственный прием. Все жены руководителей выстроились при входе в зал, чтобы приветствовать иностранных гостей и соотечественниц. Раиса Максимовна встала там, где было свободное место, нисколько не подозревая, что тут действует самая строгая субординация.
Одна из «главных» дам — жена Кириленко, рядом с которой оказалась Раиса Максимовна, обратившись к ней, без стеснения указала пальцем:
— Ваше место — вот там… В конце.
Раиса Максимовна все время повторяла: что же это за люди?
За пределами «избранного круга» все было проще. Ирина и Анатолий быстро вошли в новую студенческую среду, обзавелись друзьями. Возобновила свои научные связи и Раиса Максимовна. Она установила контакты со старыми знакомыми и коллегами в МГУ, Институте философии. Сразу же включилась в знакомый ей мир научных дискуссий, симпозиумов, конференций, просто дружеских встреч. Занялась английским языком.
Как только выдавалось свободное время, мы брали машину и ехали смотреть Москву. Первые маршруты пролегли по старым, близким сердцу местам. Моховая, Красные ворота, Красносельская, Сокольники с памятной пожарной каланчой, Клуб имени Русакова, Стромынка… Долго стояли. Подошли к Яузе. Проехав через мост, оказались на Преображенской площади. И не узнали ее — старой площади нет! Грустно до боли.
То же чувство испытал я и на Красной Пресне, где в 1951 году, будучи студентом и заместителем руководителя агитколлектива, проводил избирательную кампанию. Забросив учебу, я целый месяц метался по стареньким, полуразвалившимся домишкам на Большой Грузинской и Малой Грузинской улицах, ублажая избирателей и хлопоча о ремонте лестниц и крыш, кранов и выключателей, замков и дверей, ибо накануне выборов любая тишайшая старушонка могла твердо заявить:
— Сделай, милок, а то не пойду голосовать!
Но то была Москва пятидесятых годов. А теперь на месте стареньких домишек возвышались многоэтажные здания. Изменился пейзаж и на Ленинских горах, где в наше время и сам университет, и лыжный трамплин у Москвы-реки выглядели на фоне окружающих пустырей и мелких строений как-то одиноко и сиротливо. На месте бывшей деревни Черемушки, где тогда жили строители и куда мы ездили получать посылки от родных, создан современный благоустроенный район.
После увиденного я испытывал двойственное чувство. В тех стареньких, ветхих домах жить, конечно, было нельзя. Но в них была своя душевная теплота, близость к природе, особый уклад жизни, с которым нелегко расстаться. Именно тогда впервые я подумал, какой же человеческой драмой для тысяч москвичей было прощание со Старым Арбатом. Когда создавался ансамбль высотных зданий на Калининском проспекте, москвичи этот комплекс назвали по-своему — «вставная челюсть Москвы». И сейчас, когда слышу песню о Старом Арбате в исполнении Иосифа Кобзона, испытываю тоску по городу юности, старой Москве:
Ты, мой любимый Старый Арбат,
Неповторимый Старый Арбат,
Везде за мною
Ветры твои летят.
Сначала мы выбирали маршруты поездок по Москве спонтанно. Сели, поехали, где-то остановились, вышли погулять. И все окружающее вливалось в наши души, извлекая из дальних уголков памяти какие-то воспоминания. Но мы хотели узнать и Москву сегодняшнюю, в которой теперь суждено жить. Со временем родилась идея: выбирать маршруты поездок так, чтобы познакомиться с Москвой по векам ее становления. Сначала Москва XIV–XVI веков, потом XVII–XVIII и далее. Сопровождали нас обычно историки старой Москвы, с которыми успела познакомиться Раиса Максимовна.
Потом стали выезжать в Подмосковье. Побывали в Архангельском. Самое большое впечатление — пейзажи по берегам Москвы-реки. О Коломенском мы слышали и раньше, но то, что увидели, буквально поразило и заворожило. Храм Вознесения — устремленный ввысь, в небо, к Богу!
Мы воспользовались новыми возможностями и для того, чтобы удовлетворить свою давнишнюю страсть к театру. И раньше во время кратковременных наездов в Москву старались посетить наиболее интересные спектакли. По старой памяти стремились побывать во МХАТе и в Малом. Полюбили Театр им. Вахтангова, Театр сатиры, «Современник». Запомнились «Десять дней, которые потрясли мир» и «Антимиры» на Таганке. Однажды в Большом, совершенно потрясенные, смотрели «Спартак» с Васильевым, Максимовой, Лиепой.
Укоренясь в Москве, по мере возможности стали ходить в театры, как бы проверяя впечатления, оставшиеся от прежних лет. Опять на первом месте — театр Вахтангова; очень сблизились с МХАТом, «Современником», театрами Моссовета, Маяковского. Чаще стали бывать в Большом. Ну и, конечно, Третьяковка, Музей изобразительных искусств им. Пушкина, Большой зал консерватории.
Перечитал я эти строки и удивился: странная штука память, о времени, событиях, людях хранит прежде всего хорошее, даже если его было совсем немного.
Афганская война и Продовольственная программа
После ввода наших войск в Афганистан США и другие государства предприняли против СССР ряд мер. В частности, американцы прекратили даже те поставки продовольственного зерна, по которым имелись подписанные соглашения. Это эмбарго лишило нас возможности получить примерно 17 миллионов тонн.
В январе 1980 года Брежнев пригласил к себе Громыко, Устинова и меня. Впервые я оказался в столь узком кругу, где фактически принимались важнейшие решения, определявшие судьбы страны. Вначале Громыко и Устинов подробно и весьма оптимистично изложили свои оценки положения в Афганистане. Мне же пришлось докладывать о весьма тревожной продовольственной ситуации.
Сообщение обеспокоило всех присутствовавших. Мне дали поручение подготовить конкретные предложения о том, какой минимум необходимо иметь для нормального жизнеобеспечения и какие директивы в этой связи должны быть даны МИДу и Внешторгу. Тогда же впервые я поставил вопрос о необходимости разработки программы, которая освободила бы нас от импорта зерна. Я еще не называл ее «продовольственной», но речь шла именно о ней.
После этой беседы вместе с помощником Брежнева Г.Э.Цукановым написали текст выступления генсека на Политбюро. Предложения были одобрены, принято решение подключить к подготовке программы Госплан, министерства, научные учреждения.
Идея разработки Продовольственной программы, конечно, появилась не по наитию или под воздействием момента. Уже больше года, занимаясь оперативными делами, я пытался докопаться до корней продовольственной проблемы.
И что же?
Жуткая открылась картина. Земля, наша кормилица, как мы ее зовем, предстала истерзанной, неухоженной, а то и попросту покинутой. И я все более и более убеждался в том, что это варварство есть следствие проводившейся десятилетиями политики. Технократизм просто свирепствовал, подавляя всяческое нравственное начало. О земле долгие годы даже не задумывались, решая проблему сырьевых отраслей — угольной, горнорудной, нефтегазовой. Миллионы гектаров уходили в бесхозные «полосы отчуждения» железных, шоссейных дорог. 14 миллионов гектаров плодородных пойменных земель, способных давать высокосортные овощи, корма для животноводства, затоплены искусственными морями при строительстве гидростанций. Десятки миллионов гектаров отведены под полигоны армии |и Государственную границу.
Конечно, выделять землю на все эти нужды было необходимо. Но не так, как это делалось, — сверх всяких норм и потребностей, бесконтрольно, исходя из того, что она «ничего не стоит».
А как использовали землю в сельскохозяйственном производстве? Фигурально выражаясь, тащили плуг по всей стране — от чернозема до песков. Изуродовали миллионы гектаров, с которых наиболее ценный слой почвы сдут ветрами. Миллионы гектаров «съедены» оврагами и пустыней. А ведь для восстановления всего этого нужны многие десятилетия, если не столетия.
С этой проблемой я столкнулся в Ставрополье и знал, что каждой климатической, почвенной зоне нужны свои способы обработки земли. Да мало ли какие премудрости надо знать, чтобы поддерживать плодородие земли.
Оказалось, миллионы гектаров вышли из строя только потому, что мелиоративные системы строились без дренажа, по удешевленным проектам. Нет дренажа — соли выносятся в пахотный слой и начинается самое зловредное, так называемое вторичное, засоление почвы.
Стали повсеместно применять гербициды. Нужны они? Конечно, иначе сорняки одолеют. До 30 процентов урожая недобирают по этой причине земледельцы. Но машин для взвешенного внесения в почву гербицидов не создали, а в результате потравили на огромных территориях и самое землю, и реки, озера, нанесли непоправимый ущерб флоре и фауне.
Анализируя все эти явления, я попытался понять, почему мы не можем получить хороших урожаев сои в районе Благовещенска Амурской области — ведь она нам крайне необходима. Оказалось, не хватало только одного — не раскисляли почву, то есть опять-таки все упиралось в невнимание к земле.
В то же время в республиках Прибалтики и Белоруссии в результате двух-, трех- и четырехкратного известкования почв удалось снизить их кислотность, поднять урожайность. При Машерове в Белоруссии и Снечкусе в Литве села поднялись, обустроились. Изменилось и настроение крестьян. А рядом, в Латвии, где все было сконцентрировано вокруг проблем индустриализации, деревню обескровили.
Судьба некоторых районов страны поистине трагична. Варварские методы нефте- и газодобычи на Севере принесли чудовищный вред уникальной зоне тундры, где природа особенно чувствительна и баланс ее формировался миллионы лет. А Каспий, район Арала! А Средняя Азия, где бездумное расширение посевов хлопка, нарушение севооборотов привели к развитию болезней как самой земли, так и людей!
Следующей темой моего исследования стало положение людей на земле. Укоренившееся представление о крестьянине как человеке второго сорта убивало в сельском жителе, кормившем страну, сознание того, что он является полноправным членом общества и оно действительно в нем нуждается. Посмотришь на таблицы роста производства электроэнергии — душа радуется. А село, где проживали в те годы около 100 миллионов человек, получало лишь 10 процентов этой энергии. Сколько встреч и разговоров у нас состоялось с министром П.С.Непорожним — старым моим знакомым еще по строительству электростанций на Ставрополье. Он принял мои доводы, но жаловался на Госплан, просил воздействовать на него.
А уголь? При огромном росте его добычи деревня доставала топливо одному Богу известными путями, так как через официальные каналы удовлетворялась лишь треть потребностей. Передо мной положили карту: газопроводы в самых разных направлениях пересекают страну. Города худо-бедно, но газифицировались, крестьянин же сидел без газа, и никакими планами пользование им не предусматривалось на ближайшую перспективу.
Сельские районы хуже обеспечены дорогами, школами, учреждениями медицины, бытовыми услугами, газетами и журналами, кинотеатрами и учреждениями культуры. Среди районов, где эти проблемы обострились до крайности, — Нечерноземье, 30 областей России. В результате ошибок, допущенных при размещении производительных сил, эти области оказались перегруженными промышленностью, а село предано забвению. И что же? Люди стали бросать деревни, уходить в манящие яркими огнями города, где и рабочее время нормировано, и платят побольше, и улицы асфальтированы, да и весь быт более благоустроен. Нечто подобное происходило и в других районах страны. Крестьянин покидал землю, а на смену ему пришли временщики. Временщики на посеве и уходе за сельскохозяйственными культурами. Временщики на уборке и перевозке урожая. Временщики на фермах. Временщики на ремонте техники и машин. Одни под видом «шефской помощи», другие по нарядам из близлежащих городов. Уму непостижимо, чтобы привести отношения между человеком и землей в такое состояние. Произошло раскрестьянивание села.
Степень запустения земли приобрела в Нечерноземье такой характер, что многие считали бессмысленным вкладывать сюда средства. И я, грешным делом, глядя со ставропольской колокольни, тоже считал, что лучше направлять инвестиции туда, где можно быстро получить отдачу. Только потом, размышляя над проблемой, убедился, что чисто экономический или сиюминутный расчет в этом случае неуместен. Речь идет о глубинных корнях России, государства, русской нации.
Кстати, когда стало ясно, что без обустройства села людей не удержать, часть ученых и практиков выдвинули идею укрупнить села и хозяйства, чтобы обеспечить их электричеством, топливом, школами, амбулаториями, дорогами и транспортом, поскольку для каждой деревушки сделать это невозможно. Но когда укрупнение началось, стало понятным, что оно чревато другой бедой — еще более разрывались незримые узы, веками связывавшие крестьянина с землей. Ведь земля — это не только место, где ты выращиваешь, скажем, рожь или картошку. Нет, это твой дом, твой неповторимый мир, твоя Родина.
Прежде всего захотелось выяснить, каковы наши потенциальные возможности. Анализ работы 500 опытных хозяйств зональных научно-исследовательских институтов, разбросанных по всей стране и как бы в миниатюре отражающих ее географию и природно-климатические зоны, показал, что, если бы колхозы и совхозы достигли их уровня производства, мы просто не знали бы, куда девать молоко и мясо, а сбор зерна составил бы не менее 260 миллионов тонн.
После этого взяли в расчет энерговооруженность в этих хозяйствах, количество удобрений, вносимых на гектар пашни, размер земельного участка на одного работника. Сопоставили с обычными колхозами и совхозами, и получилось то, чего следовало ожидать: продуктивность земли прямо пропорциональна вложениям, которые в нее делаются. Отсюда напрашивается самый банальный вывод: данная система может работать хорошо, дайте нам технику, удобрения, обустройте деревню — и будет результат.
Между тем было совершенно ясно, что переносить показатели опытных хозяйств на всю массу колхозов и совхозов не вполне корректно. Там селекция, новые технологии, высококвалифицированные кадры. Они выращивают и продают элитные семена, племенной скот, а это двойная, тройная цена. Наконец, опытные хозяйства пользуются большой самостоятельностью в производстве и сбыте продукции. Всего этого недостает колхозам и совхозам. Тут-то и вставал главный вопрос: поддержать их за счет государственных субсидий или дать возможность самим лучше работать и больше зарабатывать? Ведь основная масса хозяйств страны страдала прежде всего из-за отсутствия экономических условий, которые побуждали бы к более эффективной хозяйственной деятельности, делали ее выгодной для людей.
Все, что дал мартовский Пленум 1965 года для решения проблемы закупочных цен, было давно исчерпано. Более того, «ножницы» цен продолжали раздвигаться в связи с нарастанием поставок на село техники, которая, мало отличаясь по производительности от предшествующей, была в 2–3 раза дороже. Долги колхозов и совхозов непрерывно нарастали, приближаясь к 200 миллиардам. Но вместо того чтобы менять экономические отношения на селе, прибегали к самой простой операции: сначала пролонгировали, а потом вообще списывали задолженность со всех хозяйств. Если положение с той или иной сельхозкультурой становилось критическим, на нее устанавливали повышенные закупочные цены. Так увеличили цены на хлопок, в другой раз на виноград, потом на табак.
На какое-то время подобные меры облегчали положение, но уже через 2–3 года все опять съедалось дальнейшим повышением стоимости машин, горючего, удобрений, стройматериалов. В конечном продукте сельского хозяйства около 60 процентов затрат стали связываться теперь с поставками промышленности на село.
К тому моменту прошло всего два года после июльского (1978 г.) Пленума ЦК КПСС, где удалось зафиксировать удельный вес капиталовложений для села. Но после смерти Кулакова в правительственных кругах и особенно в Министерстве финансов начались разговоры, что решение это носило якобы «волюнтаристский» характер, его «навязали» правительству.
Я уже упоминал, что для усечения расходов на нужды села существовала своя «теория»: сельское хозяйство потребляет больше национального дохода, чем производит. Иными словами, это безнадежно убыточная отрасль экономики, своего рода бездонная прорва, поглощающая несметные ресурсы и ничего не дающая взамен.
Достоверность этой точки зрения не была никем доказана, но ее придерживались, и вполне официально, не только промышленники, плановики, финансисты, но и секретари ЦК. Отсюда следовал логический вывод: не широкомасштабная Продовольственная программа нужна стране, а наведение элементарного порядка в сельскохозяйственном производстве. Особенно активен был в подобных утверждениях Владимир Иванович Долгих. «Наведение порядка» — как часто и тогда и потом произносились эти слова, когда не существовало продуманной программы действий.
Так или иначе, но разработку реалистической Продовольственной программы надо было начинать с опровержения подобных «теоретических» предрассудков. Я углубился в изучение методологии исчисления национального дохода, полагая, что именно здесь зарыта собака. Как всегда, помогли ученые, особенно Владимир Александрович Тихонов. И когда первые расчеты, сделанные ими, я показал специалистам из аппарата ЦСУ и Госплана, их отвергли с такой яростью, что стало ясно — я нахожусь на верном пути.
Удалось настоять на создании комплексной группы под руководством председателя Госплана СССР Н.К.Байбакова, куда вошли представители Академии наук, В АСХНИЛ, ЦСУ и Госплана. Сколько словесных баталий произошло там, какие сражения велись буквально из-за каждой цифры — рассказывать не стану. Окончательные результаты я тут же опубликовал в официальном органе ЦК КПС журнале «Коммунист» (№ 11 за 1980 год.). «В сельском хозяйстве, — говорилось в статье, — сейчас создается значительная часть национального дохода — около 28 процентов его общей суммы (с учетом налога с оборота как части чистого дохода, реализуемого в ценах промышленной продукции). Более 2/3 розничного товарооборота государственной и кооперативной торговли составляют продукты сельского хозяйства и товары, производимые из сельскохозяйственного сырья».
Фантастическими, но отнюдь не из области научной фантастики, а, скорее, из сферы чистой политики оказались и утверждения о «нерентабельности» сельского хозяйства. Все полученные данные свидетельствовали, что выкачивали из него гораздо больше, чем вкладывали, не говоря уж о всех прошлых успехах развития экономики страны, достигавшихся в значительной мере за счет деревни.
После публикации всех этих данных никто из моих оппонентов не сравнивал уже аграрный сектор с «бездонной прорвой». Появилась возможность вновь поставить вопрос о введении справедливых закупочных цен на сельскохозяйственную продукцию. Оставалось решить — за счет чего?
Открытое повышение розничных цен на продукты питания отвергалось в ту пору начисто. Вопрос этот из сферы экономической изымался полностью и рассматривался как сугубо политический. Оставался второй путь — увеличение дотаций из госбюджета. Но к началу 80-х годов они уже составляли около 40 миллиардов и проявляли устойчивую тенденцию к дальнейшему росту.
Поэтому и шли так тяжело наши совещания, в которых принимали участие Байбаков, министр финансов В.Ф.Гарбузов, министр сельского хозяйства В.К.Месяц. Все соглашались, что нельзя больше держать колхозы и совхозы на голодном пайке, не имеющими порой условий даже для простого воспроизводства. В то же время Министерство финансов наотрез отказывалось идти на новые инвестиции.
— Денег у государства нет, — упрямо твердил Гарбузов в ответ на все мои доводы. — Бюджет на пределе. Откуда их брать, не знаю. Если знаете вы — подскажите. А до этого никакого согласия на повышение закупочных цен не даю. Только через мой труп.
— Дорогой Василий Федорович, — отвечал я ему, — наша задача дать анализ и предложения. А решать будут Политбюро и правительство.
— Нет, — упирался Гарбузов, — это моя работа. Политбюро и правительство меня поставили стоять на страже…
— На страже чего? — спрашивал я, и, как ни странно, этот простой вопрос ставил министра финансов в тупик.
— Я тебе все сказал, — раздражался он. — И больше в дискуссии вступать не желаю. Только через мой труп…
— Такая постановка вопроса для нас неприемлема, — напирал я. — К тому же, Василий Федорович, трудно нам будет через твой труп перешагнуть, — последние слова потонули в хохоте присутствующих, уж очень объемистым был Гарбузов.
Василий Федорович не был плохим человеком или противником села. Но он знал реальное состояние бюджета. Все держалось на таких источниках дохода, как скрытое повышение цен, наращивание производства водки и, наконец, нефтедоллары. Но Гарбузову уже не удавалось, как прежде, латать дыры и сводить концы с концами. Для покрытия дефицита Минфин прибегал к кредитам Госбанка за счет сбережений граждан.
К обсуждению подключился Байбаков:
— Ты хочешь добиться обеспечения каждого сельского работника мощностями на уровне шестидесяти лошадиных сил. Для сельхозмашиностроения это означает реализацию программы минимум на 12 миллиардов, а оптимально — на все 18. Между тем максимум, который мы смогли бы при очень большом нажиме наскрести для тебя, — 7 миллиардов и ни рубля больше.
— У нас не туда разговор пошел, — ответил я. — Речь не о том, кто кого загонит в угол, а о том, чтобы искать и находить решение. Продовольственный вопрос приобретает острейший характер.
— Ну а представьте себе, что будет, в том числе с продовольствием, если начнутся перебои с электроэнергией, горючим, металлом, — парирует Байбаков и рассказывает, как обстоят дела с добычей нефти в Сибири, на Севере. Новые, неосвоенные районы, труднейшие условия, колоссальные затраты.
С Николаем Константиновичем отношения у нас сложились самые добрые. Хотя по складу ума и принадлежал он к технократам высокого класса, но человеческую сторону любого вопроса чувствовал хорошо. Это давало возможность вести с ним самые откровенные разговоры. Кстати, он первым дал мне понять, что многие проблемы страны, в том числе финансирования сельского хозяйства, имели бы решение, если б не «заповедные зоны», доступ в которые запрещен.
Такой заповедной зоной являлся прежде всего оборонный комплекс. Вот уж где действительно можно было поджимать, урезать и выскребать, ибо темпы увеличения военных расходов намного опережали общий рост национального дохода. Но никто и никогда даже не пытался разумно проанализировать бюджет с целью оптимального перераспределения средств и ресурсов.
— Ты мог бы поставить этот вопрос? — спросил меня напрямую Байбаков после одного из заседаний, когда мы остались вдвоем. Не трудно было догадаться, что говорил он о сокровенной своей мечте.
— Нет, не поставлю, — ответил я.
— Ну вот видишь, и я не поставлю, — с сожалением заметил Николай Константинович. Мы оба прекрасно знали, что стоило кому-то лишь заикнуться о чем-то подобном, как уже на другой день его не оказалось бы на своем месте. Это была «закрытая зона» генсека.
В конце концов мы с Гарбузовым и Байбаковым постепенно продвигались к взаимопониманию, и я понял, что нужен какой-то встречный шаг, иначе все повиснет в воздухе. Пришла идея часть капиталовложений, направляемых в сельское хозяйство, использовать на развитие сельхозмашиностроения. Как бы сменить приоритеты.
На февраль 1981 года намечался созыв XXVI съезда КПСС. Работу над отчетным докладом Брежнева начали заблаговременно, и мне хотелось, чтобы в докладе было заявлено о необходимости общенациональной комплексной Продовольственной программы, обеспечивающей устойчивое снабжение населения продуктами питания. Если такое заявление Генеральный секретарь сделает на съезде, то чиновникам любого ранга «тянуть резину» и ставить палки в колеса будет уже куда труднее.
Я связался с группой Н.Н.Иноземцева, работавшей над докладом в Волынском-2, рядом с бывшей дачей Сталина. Этот удобный комплекс зданий постоянно использовался для подготовки разного рода материалов, прежде всего, конечно, для нужд Генерального секретаря.
В его группе, которую курировал помощник Брежнева Цуканов, работали Арбатов и Бовин. Оказалось, впрочем, что аграрные проблемы и их допекли настолько, что к разговору были готовы буквально все.
Реализовал я, в частности, свое намерение сказать в докладе о разработке общенациональной комплексной Продовольственной программы. У меня это получилось на нескольких страницах, Арбатов сделал из них одну, и в таком виде она вошла в первоначальный текст.
Однако когда я получил уже смонтированный целиком проект доклада Брежнева, он весьма удивил меня. Бесконечные обкатки и согласования, которые приходилось делать его авторам, привели к тому, что текст стал безликим, выхолощенным, обтекаемым. Можно было лишь поражаться полному несоответствию затрат умственной энергии и масштаба авторских дарований со столь скудным «конечным продуктом».
Я сделал некоторые замечания по тексту доклада, а аграрный раздел изложил заново. Все то, к чему мы пришли в ходе дискуссий в группе Иноземцева, было восстановлено и использовано. Брежневу написал личную записку, в которой аргументировал необходимость такой структуры, объяснил мотивы переработки текста и просил поддержать данный вариант. В таком виде раздел и был принят.
Итак, в феврале — марте 1981 года XXVI съезд КПСС признал необходимым разработку специальной Продовольственной программы. Особо обращалось внимание на тесную увязку сельскохозяйственного производства с промышленными отраслями, прежде всего перерабатывающей промышленностью.
Чувство удовлетворения я, конечно, испытал, но как человек достаточно опытный прекрасно понимал, что главные трудности впереди. И тут не надо было быть пророком. Несмотря на решение съезда, многие крупные чиновники все еще не верили, что из этой директивы может родиться серьезная, широкомасштабная программа. Основания у них для этого были: сколько раз важнейшие постановления, касавшиеся экономики страны, оставались на бумаге!
Агропромышленный комплекс был искусственно разодран по трем епархиям: собственно сельскохозяйственное производство на полях и фермах; промышленное производство, поставляющее в деревню материально-технические ресурсы; и, наконец, перерабатывающая промышленность, превращающая «дары природы» в продукты питания. В рыночной экономике это не имеет значения, так как отношения между партнерами строятся по определенным правилам игры, складываются под воздействием самого рынка и регулирующей роли государства: налоги, кредиты и т. д. В условиях же плановой экономики, при том, что «три епархии» входили в разные министерства и ведомства, курировались разными отделами в ЦК партии, правительстве, Госплане, не были связаны между собой ни экономически, ни организационно, управление было просто мукой мученической. Каждый «куратор» отстаивал сугубо ведомственные позиции, добиваясь капиталовложений в свою отрасль. Получались колоссальный разнобой, несогласованность, пустая трата средств, и все это — в «плановом» хозяйстве!
Когда я влез в эти дела, впервые уже не в рамках края, а всей страны, увидел истинные масштабы неразберихи, перекосов и диспропорций, честно говоря, в какой-то момент дрогнул. Распределение ресурсов шло по принципу — кто сколько урвет, у кого побольше пробивная сила, связи. В результате межотраслевые дисбалансы накладывались на внутриотраслевые, и все они обрушивались на село. Можно было лишь удивляться тому, что система еще не развалилась.
«Удастся ли мне что-либо изменить?» — думал я. Но отступать было поздно. С помощью ученых и специалистов начал разрабатывать проблему органической связи отраслей, взаимодействующих с сельскохозяйственным производством. Родилась идея объединить их в единый агропромышленный комплекс. Мы не предполагали включить в АПК все и вся. Речь шла лишь о предприятиях, целиком работающих на сельское хозяйство, где иная продукция составляла несколько процентов.
После долгих обсуждений сошлись на том, что в АПК необходимо включить помимо предприятий сельхозмашиностроения и переработки Сельхозтехнику, Агрохимслужбу, министерства заготовок, мелиорации и водного хозяйства. Получался мощный комплекс, в котором сосредоточивалось, если не ошибаюсь, 38 процентов основных производственных фондов страны. По примерным прикидкам он мог давать до 40 процентов национального дохода.
Во главе АПК должен был стоять общесоюзный Агропромышленный комитет, но ключевая роль должна была принадлежать областным и районным объединениям, призванным собрать «под одной крышей» колхозы и совхозы, предприятия Сельхозтехники, молокозаводы, мясо- и птицекомбинаты, заводы по производству комбикормов и т. д. Предполагалось, что эти территориальные объединения получат достаточные полномочия, чтобы не испрашивать у Москвы разрешения на каждый свой шаг.
Естественно, что на решение и согласование всех вопросов, связанных с созданием агропромышленного комплекса, уходила уйма времени. Для подстраховки, дополнительной экспертизы и апробации намечаемой реорганизации я снова — уже по второму кругу — провел серию встреч с учеными, руководителями колхозов и совхозов, секретарями партийных комитетов разных уровней.
Встречи эти формировали «базу поддержки». Как только стало очевидным, что идея АПК становится реальной, все, кого волновали судьбы села, стали писать письма, звонить, проситься на прием. Основные позиции программы находили положительный отклик. Менялся взгляд и на личное подсобное хозяйство крестьянина. Оно рассматривалось уже не как зловредный, антагонистический «частный сектор», а как органическая составная часть нашего АПК, дополняющая колхозно-совхозное производство.
Особенно ценной была поддержка первых секретарей обкомов, крайкомов и ЦК республик. Раньше они приходили ко мне чаще всего для того, чтобы выбить дополнительные фонды на корма, мясо. Теперь — откровенно выкладывали свои идеи, делились планами. Их заинтересованность вселяла надежду, ибо решением Политбюро вопрос о Продовольственной программе выносился на обсуждение Пленума ЦК КПСС, намеченного на май 1982 года. Я прекрасно понимал, что для руководства партии голос первых секретарей будет иметь немаловажное значение.
Между тем обстановка в партийных сферах осложнилась.
Дворцовые игры
25 января 1982 года умер Суслов. Смерть Суслова обострила подспудную борьбу внутри политического руководства. Надо признать, что Михаил Андреевич, никогда не претендовавший на пост Генерального секретаря и абсолютно лояльный к Брежневу, в то же время был способен возразить ему. В составе руководства он играл стабилизирующую роль, в определенной мере нейтрализовывал противостояние различных сил и характеров.
И вот его не стало. Первый вопрос — кто заменит? По сути дела, речь шла о преемнике Брежнева, о «втором» секретаре, который по традиции со временем становился «первым», уже при жизни генсека постепенно овладевал рычагами власти, брал на себя руководство. Очевидно, кандидатом на данный пост мог стать лишь человек, приемлемый для самого Брежнева.
Между тем Леонид Ильич находился уже в таком состоянии, что восприятие им и людей, и идей было неадекватным. Оно во многом зависело тогда от Черненко, неотлучно находившегося при Брежневе с утра до ночи, разве что кроме часов дневного сна генсека. После каждого четверга, когда проходило заседание Политбюро, Леонид Ильич уезжал в Завидово — охотничье хозяйство под опекой военных, — а с ним и Черненко. Если же требовалось как-то завершить и оформить дела Политбюро, Константин Устинович задерживался на пятницу, но в субботу и воскресенье был уже в Завидове обязательно.
Причину его влияния, помимо многих лет совместной работы с Леонидом Ильичом, я вижу в том, что именно Черненко сделал больше всех для создания имиджа Брежнева, его образа как выдающегося незаменимого политика. Вокруг Константина Устиновича сложилась группа людей, которая ориентировала соответствующим образом средства массовой информации, идеологические структуры партии, партийные комитеты.
Вот и стали звучать такие клише, как «общепризнанный лидер», «крупнейший теоретик», «непререкаемый авторитет», «выдающийся борец за мир и прогресс». Если учесть, что в последнее время Леонид Ильич мог работать, а вернее — присутствовать на работе всего несколько часов в день, то создавать видимость активной его деятельности было нелегко. Тщательно продумывалось каждое появление генсека на публике, каждая поездка, за него писали статьи, мемуары, выпускались тома сочинений. И Брежневу это нравилось.
Став доверенным лицом генсека, чуть ли не его душеприказчиком, Черненко явно рассчитывал на пост «второго лица». С этим связывали свои непомерные амбиции члены его «группы», чистые аппаратчики, не имевшие политического авторитета. Сам он в какой-то мере становился объектом их умелого манипулирования.
Анализируя расстановку сил после смерти Суслова, нельзя было сбрасывать со счетов и некоторых членов Политбюро — прежде всего руководителей крупнейших республиканских организаций, таких, как Кунаев или Щербицкий. Один из работников, помогавших Брежневу, поведал мне однажды следующий эпизод. Приехал в очередной раз к Леониду Ильичу Щербицкий. Долго рассказывал об успехах Украины, а когда стали расставаться, довольный услышанной информацией Брежнев расчувствовался и, указав на свое кресло, сказал:
— Володя, вот место, которое ты займешь после меня.
Шел тогда 1978 год, Щербицкому исполнилось 60 лет. Это была не шутка или минутная слабость. Леонид Ильич действительно питал к нему давнюю привязанность и, как только пришел к власти, сразу вытащил Щербицкого из Днепропетровска, куда его отправил Хрущев, добился назначения Председателем Совмина Украины, а потом и избрания членом Политбюро— в пику Шелесту и для уже предрешенной его замены. Хотя параметры личности Щербицкого были не столь уж масштабны, он был по тем временам крупным политиком, уверенно «вел» республику и, главное, твердо стоял, как он сам выражался, «на позициях Богдана Хмельницкого». Это ценилось высоко.
Думаю, смерть Суслова пробудила кое-какие мыслишки и у других. Так, неожиданным для Андропова оказался звонок давнего его друга Громыко, который довольно откровенно стал зондировать почву для своего перемещения на место «второго». Он прекрасно понимал, что значило оказаться на этом посту теперь и кто будет принимать полномочия от Брежнева. Человек был опытный, способный просчитывать свои шаги весьма далеко. Не зря же 27 лет, при всех режимах, неизменно оставался министром иностранных дел.
Об этом звонке с удивлением и даже какой-то растерянностью поведал мне Андропов. Ответ Юрия Владимировича был сдержанным:
— Андрей, это дело генсека.
Между прочим, реакция Андропова на этот звонок выдала его собственные расчеты. Юрий Владимирович тоже метил на освободившееся место, и я был абсолютно убежден, что именно он должен его занять. Так же думал и Устинов, с которым у Андропова были самые близкие дружеские отношения.
Вопрос о возвращении Юрия Владимировича в аппарат ЦК КПСС обсуждался в наших с ним беседах неоднократно. Еще в Кисловодске, во время его отдыха, я как-то сказал ему:
— Вы уже достаточно долго поработали в госбезопасности, пора возвращаться в дом, из которого ушли.
Он сделал вид, что воспринимает это как шутку, лишь улыбнулся в ответ.
Юрий Владимирович рассказал мне, что вскоре после смерти Суслова генсек вел с ним разговор о переходе на должность секретаря ЦК, ведущего Секретариат и курирующего международный отдел. И добавил:
— Я, однако, не знаю, каким будет окончательное мнение.
Он все еще не был уверен, что контршаги Черненко не блокируют данное решение. Но при всем влиянии последнего, особенно усиливавшемся в моменты обострения болезни генсека, когда Брежнев начинал чувствовать себя лучше, он проявлял способность занимать и отстаивать свою позицию. В конечном счете 24 мая 1982 года Пленум ЦК избрал Андропова секретарем ЦК КПСС.
Мне кажется, выбор был сделан Брежневым где-то в середине марта. Тогда Андропов рассказал мне, что ему поручено выступить с докладом на торжественном заседании по поводу 112-й годовщины со дня рождения Ленина. По критериям «кремленологии» это означало, что Брежнев определился окончательно.
Доклад получился. Впервые за много лет, казалось бы, рутинное выступление давало толчок для серьезных размышлений о важнейших вопросах реальной жизни. Именно тогда Андропов сказал, что мы плохо знаем общество, в котором живем.
Вполне возможно, что при выборе Андропова существовал еще один момент, о котором никто не упоминал. Переводя Юрия Владимировича на партийную работу, Брежнев вместо него поставил на госбезопасность Федорчука — человека, абсолютно себе преданного. Андропов к Федорчуку относился отрицательно и предполагал поставить на данный пост Чебрикова. Но когда Леонид Ильич спросил его напрямую, кого он видит в качестве преемника, от ответа ушел.
— Это вопрос Генерального секретаря, — сказал он.
Когда же Брежнев спросил о Федорчуке, Юрий Владимирович возражать не стал и поддержал данную кандидатуру.
Для меня важным было другое: концентрация внимания на «дворцовых играх» как бы оттеснила на второй план подготовку Продовольственной программы, которая к этому времени вступила в решающую фазу.
Уязвимым местом программы оставался вопрос об источниках ее финансирования. Если проблему модернизации сельхозмашиностроения мне удалось снять, то вопрос о повышении закупочных цен явно зависал, становился безнадежным. Это была моя головная боль. Тогда я занялся определением минимального объема средств, без чего нельзя было идти на Пленум ЦК КПСС. Министерство финансов и Госплан уклонялись от разговора на эту тему. Более того, мне рассказали, что состоялась встреча Тихонова, Байбакова и Гарбузова, на которой Председатель Совета Министров довольно жестким тоном заявил:
— Никаких обещаний по финансированию и ресурсам под Продовольственную программу Горбачеву не давать.
Дело дошло до того, что Гарбузов, который и ранее под разными предлогами уходил от прямого разговора, на собранное мною совещание просто не явился. Пришлось попросить помощника разыскать его и соединить по телефону со мной.
— Василий Федорович, — сказал я ему, — мы уже собрались, сидим, ждем вас.
— Михаил Сергеевич, — взмолился министр, — не пойду я к вам.
— Почему?
— Умру я у вас, — это было сказано с тяжелым вздохом и совершенно серьезно.
— Подождите, — удивился я, — неужели то, что происходит в моем кабинете, носит столь тягостный характер?
— Не в этом дело, Михаил Сергевич, — говорит Гарбузов, — ведь вы опять начнете нажимать: давай деньги, давай деньги. А их нет и изыскать негде. А у меня сердце больное, один приступ в вашей приемной уже был. Ваши помощники меня и отхаживали.
Где взять средства? — эта мысль постоянно преследовала меня. Поиски вывели на такой феномен, как безвозвратный кредит. О неэквивалентных экономических отношениях между городом и селом я уже говорил. Но разорительный порядок, при котором машины, стройматериалы, топливо стоили дорого, а зерно и другие сельхозпродукты — дешево, неизбежно должен был породить какие-то компенсирующие механизмы. Иначе все сельское хозяйство вылетело бы в трубу. Одним из таких механизмов как раз и являлись государственные кредиты.
Ежегодно хозяйства аккуратно получали их, но отдавать полностью никто не собирался. Рассуждали так: «Коль скоро вы держите низкие закупочные цены, которые не дают нам нормально жить и работать, будете и впредь кредитовать нас, а потом списывать долги. Никуда от этого не денетесь, кормить страну все равно надо». Естественно, что в таких условиях не было смысла думать об экономии, реальных затратах, о том, нужна тебе новая машина или нет. Есть возможность урвать — хватай не глядя. Платить все равно из безвозвратного кредита.
Я посмотрел цифры по стране: даже по первой прикидке речь шла о 15–17 миллиардах рублей. Итак, безвозвратный кредит есть не что иное, как прямое финансирование колхозов и совхозов. Так почему же мы не можем выделить такие суммы для повышения закупочных цен? Если эти цены будут справедливыми, крестьянин начнет думать и об увеличении производства, и о реальных затратах, и о том, где и как сэкономить. Мне казалось, что решение найдено, но говорить об этом пока не стал, поручил детально проработать данный вопрос.
Существенный элемент Продовольственной программы — план социального развития села. В согласии с правительством мы в конечном счете его подготовили. Имелось в виду направить на эти цели, используя все источники, 140 миллиардов рублей.
В конце концов страсти улеглись, дискуссии в комиссиях закончились, главные элементы Продовольственной программы были сформулированы, отработаны и согласованы. Я зашел к Черненко и сказал, что, поскольку Пленум ЦК намечен на май, а на дворе уже апрель, пора организовать встречу с Леонидом Ильичом, представлять-то программу придется ему.
Кстати, вопрос о докладчике, который решался задолго до этого, не обошелся без дискуссий. Поначалу само собой считалось, что докладывать стану я. Горбачев готовит вопрос, ему и выступать. Но потом я почувствовал со стороны ряда членов Политбюро, особенно Тихонова, нечто похожее на ревность, что грозило новыми затяжками и проволочками в принятии программы.
Тогда я встретился с Брежневым и сказал ему, что, конечно, мог бы выступить с докладом, но, поскольку такая масштабная программа принимается в стране впервые, предлагать ее должен не Горбачев и даже не Председатель Совета Министров, а Генеральный секретарь.
Брежнев колебался. Я чувствовал, что в душе его происходит сложная борьба. Ведь уже на съезде он делал доклад с огромным трудом. Но соблазн оказался слишком велик, и на следующем заседании Политбюро Леонид Ильич дал согласие. И вот теперь пришла пора вводить его в курс дела.
Двум вопросам Леонид Ильич уделял всегда приоритетное внимание — аграрному сектору и военным делам. Причем мне казалось, что именно в таком порядке. Помню, как-то в Ореховой комнате перед началом заседания Политбюро зашла речь об очередном выделении армейских автомашин на уборку урожая. Устинов посетовал на то, что каждая полевая страда выводит из строя значительную часть техники. Тем самым он заранее нацеливался на то, чтобы выжать из Госплана новое пополнение автопарка вооруженных сил.
Толкуя об этом, Дмитрий Федорович как бы между прочим заявил, что понимает значение жатвы, ибо «оборона и хлеб — это главное и это неразделимо». Я счел нужным внести свои коррективы и заметил, что больше склоняюсь к формуле: «хлеб и оборона». Брежнев поддержал меня и улыбаясь сказал:
— Наверное, тут Горбачев прав.
Но Устинов стал говорить:
— Леонид Ильич, уж вы-то знаете, что оборона — это жизнь.
— А хлеб? — посмеиваясь, ответил Брежнев. — Разве это не жизнь?
И в Днепропетровске, и в Молдавии, и особенно в Казахстане Брежневу приходилось заниматься проблемами села. Был у него интерес к ним.
Интерес к военным делам Брежнев проявлял особенно активно в первый период своей деятельности. Он поддерживал тесную связь с командованием Вооруженных Сил, посещал войсковые части, испытательные полигоны, хорошо знал ученых и конструкторов, работавших на оборону. Лишь в последние годы, уже по причине физической немощи, Леонид Ильич меньше занимался военными вопросами, и даже заседания Совета Обороны стали проводиться все реже и реже, а потом и вовсе прекратились.
Так что вроде бы действительно получалось — «хлеб и оборона». Увы, это была лишь видимость. Из года в год военно-промышленный комплекс усиливал позиции и наращивал свою мощь. И дело тут было не только в личных пристрастиях Брежнева, Устинова или других членов Политбюро. Железная логика развития биполярного, расколотого надвое мира, смертельно опасная для человечества гонка дорогостоящих вооружений делали свое дело. Чтобы выдержать соперничество, необходимы были все большие средства и материальные ресурсы. Буквально из всех отраслей народного хозяйства оборонные расходы высасывали жизненные соки.
Когда я попадал на заводы, выпускавшие «оборонку», а параллельно и продукцию для села, меня всегда поражала одна и та же картина. Достаточно было заглянуть в цех, оснащенный новейшим оборудованием и выпускавший, скажем, самые современные танки, а затем зайти в другой, где на стародавних конвейерах собирали устаревшие модели тракторов, чтобы понять, что сельхозмашиностроение находилось в военно-промышленном комплексе на задворках, на положении падчерицы. Я уж не говорю о состоянии допотопных фабричек, перерабатывавших сельхозсырье. Многие из них давно побили все мировые рекорды долголетия.
Вот тебе — «хлеб и оборона»!
Видимо, был какой-то момент, когда Генеральный секретарь должен был задуматься и взвесить, куда ведет логика наращивания оборонного потенциала и соперничество с Соединенными Штатами Америки в гонке вооружений. Ведь в последние пятилетки военные расходы росли в полтора-два и более раз быстрее, нежели национальный доход. Этот молох пожирал все, что давалось ценой тяжкого труда и нещадной эксплуатации производственного аппарата, который старел, нуждался в модернизации, особенно в машиностроении и добывающих отраслях. Даже человек, не сведущий в экономике, понимает, что значит отставание в данной сфере.
Дело усугублялось тем, что не было никакой возможности проанализировать проблему. Все цифры, относящиеся к ВПК, хранились в строжайшем секрете даже от членов Политбюро. Стоило заикнуться о том, что какое-то оборонное предприятие работает неудовлетворительно, как Устинов коршуном набрасывался на «незрелого критикана», и никто в Политбюро не отваживался противостоять ему.
Кризис стучался в двери. Выход могли дать лишь новые решения в области внешней политики и диалог с американцами. Этого не случилось. Короче, руководство страны не имело стратегии, которая учитывала бы новые условия, все шло в русле старой политики, а она все чаще давала сбои. Мы действовали, как пожарная машина, мчавшаяся туда, где валил дым. А дымком уже попахивало от многих регионов и сфер жизни общества.
Сделать выбор в пользу реформ это руководство было не способно. Не трогать систему — вот главное, за чем тщательно следил аппарат власти. Вот почему все ухватились за модные в то время «целевые программы». Они стали своего рода спасательным кругом, помогая «вытащить» тот или иной конкретный вопрос.
Страна теряла динамику развития, общество — социальную энергию, политика заходила в тупик. Могу с абсолютной убежденностью утверждать, что ни я, ни мои коллеги не оценивали тогда общую ситуацию как кризис системы. Но ощущение назревания кризиса, предчувствие его в обществе нарастали.
Идеологическая машина работала на полную мощь, но ей все труднее было справляться с проблемами, нарастанием недовольства в обществе, отбивать атаки оппонентов. В эти годы в театрах ставятся пьесы «Так победим» М.Ф.Шатрова, «Тринадцатый председатель» А.Абдулина, «Гнездо глухаря» В.С.Розова, в которых поднимаются большие вопросы нашего бытия. В обществе гуляет бесчисленное количество самиздатовской литературы, проводятся неформальные выставки художников, главный пафос которых заключается в протесте против существующего режима.
Как раз в это время Брежнев проходил очередную профилактику в больнице на улице Грановского. В его палате помимо лечебно-медицинского отсека был кабинет для приема посетителей. Там можно было удобно расположиться, побеседовать, выпить чаю. Туда мы и пришли — Черненко, Тихонов, Андропов и я.
Леонид Ильич встретил нас радушно, как бы в приподнятом настроении, словно желая продемонстрировать, что находится в полном порядке. Он и в самом деле не производил впечатления тяжелобольного. Даже одет был не по-больничному: модные брюки, коричневая спортивная куртка на молнии. И только тем, кто знал его, помнил его динамичность, бросалась в глаза какая-то заторможенность в поведении.
Мы поздоровались, устроились вокруг стола, поговорили на общие темы — о здоровье, о текущих делах. Потом Леонид Ильич спросил:
— Ну, что там у нас с Пленумом?
Все повернулись в мою сторону.
— Готовимся, выходим на завершающую стадию. Разработан пакет постановлений к программе. Что касается намечаемых показателей, они реалистичны. Осталось согласовать позиции по источникам финансирования.
Брежнев отреагировал сразу:
— Пленум проводить надо. Только вот одно — вы все меня уговаривали, утвердили докладчиком, а сами по финансированию не договорились. Что же, я пойду на трибуну с пустым карманом?
— Что вы, что вы, Леонид Ильич, — вскочил с места Черненко.
— Все будет в полном порядке, договоримся, — поддакнул и Тихонов, хотя прозвучало это у него не очень искренне.
Эта встреча почему-то вдруг напомнила мне 1978 год, перрон вокзала Минеральных Вод. Те же лица — Брежнев, Черненко, Андропов, Горбачев, — но на этот раз еще и Тихонов. И та же тревожная атмосфера ожидания предстоящих передвижек.
Андропов сидит спокойно, не говоря ни слова, только внимательно наблюдает за происходящим. Он уже знает, что на предстоящем Пленуме будет избран секретарем ЦК, станет второй фигурой в партии и государстве. Знает об этом и Тихонов, поэтому по ходу разговора все время суетливо поглядывает в сторону Юрия Владимировича. Черненко еще не знает, кто станет секретарем, но догадывается, что не он, ибо Леонид Ильич никаких намеков на этот счет ему так и не сделал. И Константин Устинович страшно переживает, нервничает…
А беседа тем временем идет дальше. Чтобы облегчить Брежневу выступление на Пленуме, договариваемся, что текст Продовольственной программы и весь пакет правительственных постановлений заранее раздадим членам ЦК и приглашенным. За генсеком останется лишь краткий доклад и представление этих документов. На том и расходимся.
От улицы Грановского до Старой площади едем с Черненко в одной машине.
— Спасибо за поддержку, — говорю я ему.
Константин Устинович погружен в свои мысли, но отвечает:
— Ладно, главное теперь — действуй и ни на кого не оглядывайся.
Я знал, что он недолюбливает Тихонова и намекает на него.
— Раз есть определенная позиция генсека, — откликаюсь я, — вряд ли кто будет мешать. Но и вы приготовьтесь: думаю, сейчас и у вас начнут звонить телефоны.
Настал момент решающего разговора с Тихоновым. Удовольствия это не сулило, но без его участия проект мог все-таки оказаться под угрозой.
Подошло время встречи. Она состоялась в Кремле и продолжалась часа четыре. Я подобрал обстоятельные справки по всему кругу вопросов, аргументы казались «непробиваемыми», но как только речь заходила о 16 миллиардах, Тихонов переставал слушать.
— Николай Александрович, вы же хозяйственник, человек от жизни. Вы прекрасно понимаете, что без этой суммы вся программа превращается в пустую бумагу.
— Нет, Михаил Сергеевич, — упирался Тихонов, — нет у меня таких денег.
И тут я ввел тему безвозвратного кредита.
— Посмотрите справку: за последние пять лет колхозы, совхозы берут и не возвращают кредиты до 17 миллиардов ежегодно, — положил перед Тихоновым справочные материалы.
— При чем тут это?
— А при том, что безвозвратный кредит — это тоже финансирование, но в его наихудшем виде. Хозяйства не зарабатывают, а просто берут и не отдают. Так формируется на селе рваческая психология, о которой вы сами говорили. И пока так будет продолжаться — никакого порядка в деревне не ждите.
Принесли чай. Лицо Тихонова остается непроницаемым, и трудно догадаться, что у него на уме. Беседа возобновляется. Все мои экономические доводы отлетают, как от стенки мячик, и постепенно исчерпываются. Тихонов неколебим, а главное — молчит. Попробуй поспорь с ним! Тогда, памятуя о совместном визите к генсеку, я перехожу от уговоров к более жесткой постановке вопроса:
— Вот записка в Политбюро, которую я подготовил после беседы с Леонидом Ильичом. Хочу, чтобы мы с вами подписали ее вместе: вы — как председатель правительства, я — как человек, которому поручили это дело. И вместе представили записку Политбюро.
Тихонов молчит.
— Но если вы не подписываете, подпишу один и сам внесу в Политбюро. Пусть оно решает. У Леонида Ильича я предупреждал — не решены вопросы финансирования, но Черненко и вы заверили Генерального, что все будет согласовано.
Тихонов слушает молча, что-то обдумывает. Опять приносят чай, опять пауза.
— Уверен, — нажимаю я, — Политбюро поддержит мои соображения. Судя по совещаниям, которые я провел, это — мнение, сформировавшееся в партии, в стране. Давайте вместе. Я не хочу, чтобы мы с вами вот так разошлись.
И наконец слышу:
— Давайте бумаги.
Он забирает записку, справки, расчеты, молча листает их и, видимо, решается:
— Я все это возьму, посмотрю еще раз, но давайте сразу исключим из документов создание Государственного агропромышленного комитета. В районах пусть будут, а в центре — нет. Что же, это у нас второе правительство будет?
«Надо же, — подумал я, — сидеть четыре часа и молчать о главном, что, оказывается, точило душу. А я-то напирал на экономический анализ, искал научные доводы, аргументы…»
Незадолго до этого Карлов как-то сказал мне, что с чьей-то «легкой руки» по аппаратам ЦК и Совмина пущен слушок, будто Агропромышленный комитет Горбачев создает «под себя», чтобы забрать под свое кураторство половину народного хозяйства страны. А главное — за этим стоят якобы далеко идущие претензии Горбачева на пост Председателя Совета Министров.
Тогда этому слуху я значения не придал — обычные аппаратные сплетни, не более. А оказывается, кого-то они волновали всерьез. И как бы в противовес стали срочно создавать комиссию Совета Министров по аграрным делам.
— Не возражаю, — ответил я Тихонову без колебаний, — и тут же вычеркнул из записки в Политбюро упоминание о комитете.
Николай Александрович вздохнул с облегчением, явно повеселел. Вот такой торг произошел, как сказали бы сейчас — «бартер».
Все были в шоке: «Горбачев сломал Тихонова». Никто не верил, что он уступит. Мои «доброхоты» были просто убеждены, что «с Тихоновым у Горбачева не пройдет». Но на всю эту болтовню я уже никакого внимания не обращал. Долгий и изнурительный марафон был для меня закончен.
24 мая 1982 года Пленум ЦК КПСС заслушал доклад Брежнева «О Продовольственной программе СССР на период до 1990 года и мерах по ее реализации». Были утверждены и сама программа, и «пакет» из шести постановлений по отдельным вопросам функционирования АПК. Теперь эти решения предстояло довести до сознания крестьянства, управленческого аппарата и всего общества. В «Коммунисте» (№ 10 за 1982 г.) была опубликована моя статья «Продовольственная программа и задачи ее реализации», а осенью в журнале «Проблемы мира и социализма» другая — об аграрной политике партии.
В августе того же года на Всесоюзном совещании в Харькове, где собрались специалисты-аграрники со всей страны, я поставил вопрос о решительном отказе от экстенсивных методов ведения хозяйства. Погоня за численным ростом поголовья скота вела к содержанию малопродуктивных животных: кормить их надо, а отдача мизерная. Селекционная работа, введение научного рациона кормления и другие приемы интенсивной технологии обеспечивали увеличение производства мяса и молока при меньшем поголовье.
Казалось, какая тут крамола? Но когда об этом доложили Щербицкому, он возмутился:
— Это что еще за путаные рассуждения? Генеральный секретарь требует сохранения и наращивания поголовья, а тут прямо противоположный призыв. Так ведь можно всех дезориентировать…
Подобным образом мыслили многие партийные и хозяйственные руководители. Их критерии успехов сельского хозяйства были предельно просты: размеры посевных площадей, численность голов и хвостов в стаде. Эти показатели и находились под их строжайшим контролем и неусыпным оком. Так что уже на первых порах стало ясно, сколь трудной будет реализация Продовольственной программы.
Читатель, особенно наш, российский, скажет: «Ну, и что дала эта программа? Какой была ситуация с продовольствием, такой и осталась, даже хуже стала. И зачем автор так подробно описывает все хитросплетения борьбы сторонников и противников программы? Не правильнее ли сказать, положа руку на сердце, что была очередная утопия, новые обещания, о которых тут же забыли».
На этот счет у меня своя позиция. Во-первых, я хотел обрисовать процесс принятия решений в тех условиях, в которых оказался, приняв обязанности секретаря ЦК КПСС. Во-вторых, разработка программы такого масштаба — это своего рода еще одна отчаянная попытка заставить работать систему на таком жизненно важном направлении, как продовольствие. И что-то ведь удалось сделать. В двенадцатой пятилетке по сравнению с предыдущей среднегодовое производство зерна увеличилось на 26,6 миллиона тонн, мяса скота — на 2,5 миллиона, молока — более 10 миллионов; количество убыточных хозяйств сократилось с 25 до 4 тысяч и составило менее 10 процентов.
В-третьих, работа по осуществлению программы показала, что стабилизация продовольственного рынка — это не только вопрос сельского хозяйства, но результат общей финансовой ситуации в стране, прежде всего соотношения темпов роста доходов и расходов населения. Вспоминаю, что в бытность вторым секретарем Ставропольского крайкома (1968–1969 гг.) мне приходилось решать проблему… куда девать мясо и масло: люди «отказываются» брать. А душевое потребление тогда составляло всего 42 кг мяса, молока — почти на 100 кг меньше уровня 1990 года.
Зачем возвращаться в прошлое — сейчас, в 1993-м, все продукты или почти все лежат, а их потребление только за 1992 год уменьшилось на 28 процентов в сравнении с предыдущим годом. Так что же это за фокус? Никакого фокуса: доходы съедает инфляция, люди не могут купить то, что хотят. Посмотреть могут. А власти утверждают, что решили продовольственную проблему, как будто все определяется тем, что лежит на прилавке, а не реальным потреблением продуктов питания.
Конечно, возникает еще один вопрос к автору: если так ему все ясно, так почему же он не использовал свое положение генсека и президента для решения этой проблемы уже в первые годы перестройки? Закономерный вопрос, и я на него постараюсь дать ответ в следующей главе.
Андропов — Черненко: перетягивание каната
Перетягивание каната между Черненко и Андроповым, их конкурентная борьба за влияние на генсека продолжались. Черненко пытался изолировать Брежнева от прямых контактов, говорил, что только он может чисто по-человечески понять Леонида Ильича, то есть не брезговал ничем, чтобы укрепить личные позиции.
Хотя Юрия Владимировича после Пленума посадили в сусловский кабинет, поручение ему вести Секретариат ЦК так и не было зафиксировано. Преднамеренно это сделали или нет, не знаю, но, воспользовавшись данным обстоятельством, Черненко, а иногда и Кириленко по-прежнему вели заседания Секретариата.
Так продолжалось примерно до июля 1982 года, когда произошел эпизод, поставивший все на свои места. Обычно перед началом заседания секретари собирались в комнате, которую мы именовали «предбанником». Так было и на сей раз. Когда я вошел в нее, Андропов был уже там. Выждав несколько минут, он внезапно поднялся с кресла и сказал:
— Ну что, собрались? Пора начинать.
Юрий Владимирович первым вошел в зал заседаний и сразу же сел на председательское место. Что касается Черненко, то, увидев это, он как-то сразу сник и рухнул в кресло, стоявшее через стол напротив меня, буквально провалился в него. Так у нас на глазах произошел «внутренний переворот», чем-то напоминавший сцену из «Ревизора».
Этот Секретариат Андропов провел решительно и уверенно — в своем стиле, весьма отличном от занудной манеры, которая была свойственна Черненко и превращала все заседания в некое подобие киселя.
Вечером я позвонил Андропову:
— Поздравляю, кажется, произошло важное событие. То-то, я гляжу, вы перед Секретариатом были напряжены и замкнуты наглухо.
— Спасибо, Михаил, — ответил Андропов. — Было от чего волноваться. Звонил Леонид Ильич и спрашивал: «Для чего я тебя брал из КГБ и переводил в аппарат ЦК? Чтобы ты присутствовал при сем? Я брал тебя для того, чтобы ты руководил Секретариатом и курировал кадры. Почему ты этого не делаешь?..» Вот после этого я и решился.
Зная состояние генсека в тот момент, особенно его волевые качества и нежелание ссориться с Черненко, я уверен, что сам он на такой звонок был неспособен. Видимо, как это бывало не раз, кто-то стоял рядом и, как говорится, «нажимал». Таким человеком мог быть только Устинов. Если учесть его влияние на Брежнева, его способность действовать напрямую, без всякой дипломатии, а также его давнюю дружбу с Андроповым, то можно утверждать это с достаточной уверенностью. Замечу, что ни Юрий Владимирович, ни Дмитрий Федорович в беседах со мной этого эпизода не упоминали.
Вот так и сложилась новая «стабильность». Теперь уже довольно часто обсуждения носили не формальный, а сугубо деловой характер. Появились замечания в адрес отделов по качеству подготовки тех или иных вопросов. Принимавшиеся постановления приобретали более конкретное содержание. Главное — утверждалась требовательность и жесткость. Ну а по части персональной ответственности Юрий Владимирович нагонял порой такого страха, что при всей вине тех, на кого обрушивался его гнев, их нередко становилось по-человечески просто жалко.
У меня родилось ощущение, что в нем произошли перемены, которых я не замечал прежде. Возможно, тут сыграло свою роль то обстоятельство, что с обострением болезни Брежнева и усилением интриг в его окружении создалась ситуация, которая угрожала полным безвластием. Видимо, Андропов решил предпринять некоторые шаги, которые повысили бы авторитет центральной власти, показали всем, что, несмотря на немощь генсека, рычаги управления находятся в твердых руках и никаких случайностей не произойдет. И прежде всего это надо было показать самим членам Политбюро.
В том же контексте я рассматриваю неожиданное поручение Андропова в летний период 1982 года, когда «на хозяйстве» в ЦК остались он и я, а в Министерстве обороны Устинов, разобраться, почему в разгар сезона в Москве нет фруктов и овощей. Была создана «пожарная команда» по снабжению столицы, но она столкнулась с решительным отказом торговых организаций Москвы брать продукцию под предлогом отсутствия торговой сети для ее реализации. Тут уж я сам надавил на столичные власти, чтобы понудить их заняться практическими делами.
Вечером того же дня последовала реакция Гришина:
— Нельзя же до такой степени не доверять городскому комитету партии, чтобы вопрос об огурцах решался в Политбюро, да еще через мою голову. Я решительно заявляю, что мне это не нравится!
Я прервал его:
— Послушайте, Виктор Васильевич, мне кажется, вы не ту тональность взяли. Чисто практический вопрос ставите в плоскость политического доверия. А речь идет о том, что лето в разгаре, в Москве — ни овощей, ни фруктов. Между тем продукция есть. Поэтому давайте говорить о том, как решить этот вопрос. А мне поручено держать его под контролем.
К слову, о Гришине. Будучи ординарной личностью, он имел весьма завышенные представления о себе и своих возможностях. К тому же, как многие люди такого рода, при общении с «нижестоящими» напускал на себя столь значительный, «вождистский» вид, что решение с ним каких-то вопросов превращалось в сущую муку. Никаких критических суждений и замечаний не принимал, единственное исключение — генсек. Но и тогда ворчал, что кто-то неправильно информирует Генерального, чьи-то козни.
В «огуречной истории» он перечить не стал, сориентировался быстро. В городе вскоре появилось несколько тысяч овощных палаток, лотков, и вопрос был решен. По московским коридорам пошел шепоток: Андропов берется всерьез за наведение порядка.
Однако эта история имеет и другой подтекст. В сложной, закулисной борьбе между членами руководства Гришин котировался некоторыми как вероятный претендент на «престол». Подобного рода информация прошла через зарубежную прессу, и Андропов, естественно, знал об этом. Поэтому в его просьбе вмешаться в овощные дела столицы свою роль играло и желание показать неспособность московского руководителя справиться даже с проблемами городского масштаба.
Примерно в то же время в одном из разговоров Юрий Владимирович как бы мимоходом сказал:
— Леонид Ильич просит плотнее заняться кадрами. Думаю, надо бы нам посмотреть на некоторые фигуры, которые стали уж очень одиозными.
Он внимательно взглянул на меня.
— Что ты думаешь о Медунове?
— То же, что говорил вам год и два назад, — ответил я.
Действительно, разговор о бывшем моем соседе не раз возникал у нас и раньше. До центра доходили вести о явном неблагополучии в Краснодарском крае, в частности о том, что в курортной зоне сложились мощные мафиозные структуры, имевшие якобы прямой выход на партаппарат.
Я напомнил Юрию Владимировичу о своей беседе с Медуновым и высказанных ему советах: во-первых, отмежеваться от нечистоплотных людей, во-вторых, внимательно присмотреться к кадрам и взять их под жесткий контроль. Медунов тогда слушал меня, как говорится, вполуха. Он готов был прислушаться к словам Леонида Ильича, на худой конец — Суслова или Кириленко, не более. Считал, что я вмешиваюсь не в свои дела, плету против него какие-то интриги.
Докладывая Андропову о результатах того разговора, я сказал:
— Надеюсь, вы понимаете, что о наших выводах вам придется докладывать Леониду Ильичу. Надо заранее предусмотреть реальный контекст всего разговора.
— Понимаю, — ответил Юрий Владимирович. — Но это дело партийное, государственное, значит, надо. А ты подумай, какой вариант можно предложить для перевода Медунова.
Я предложил должность заместителя министра заготовок по плодоовощной продукции. Краснодарский край был одним из главных поставщиков овощей и фруктов.
На аппарат ЦК, на всех секретарей обкомов освобождение Медунова произвело сильное впечатление. Знали, что его опекал сам Генеральный секретарь, считали «непотопляемым», и вдруг… Авторитет Андропова стал расти буквально на глазах.
Если присмотреться к этим шагам Юрия Владимировича по- серьезному, станет очевидным, что носили они разовый, в большей мере демонстративный характер. Спертая атмосфера застоя сгустилась к тому времени настолько, что даже эти действия, словно чуть приоткрытая форточка, рождали иллюзию освежающего дуновения. К сожалению, противоречия, накопившиеся за годы правления Брежнева, были столь глубоки, что разрешить их только такими разрозненными мерами было невозможно.
Поскольку генсек не мог проявлять инициативы, не поощрялась она и у других членов Политбюро, дабы на этом фоне не бросались в глаза его ограниченные возможности. В частности, ему было не под силу совершать, как прежде, поездки по стране. Значит, и остальным, даже если того требовало дело, приходилось тщательно дозировать свои командировки на места.
Окружению Брежнева постоянно приходилось решать и другую задачу: имитировать бурную творческую и организационную деятельность генсека. А поскольку сам он генерировать новые идеи, писать или выступать уже не мог, от его имени и выступали доверенные лица, помощники, консультанты. Они постоянно и умело сочиняли какие-то доклады и записки, направляли письма и телеграммы. Каждое такое (естественно, «историческое») выступление должно было получить широчайший отклик. Все отделы ЦК сидели над изобретением подобного рода «откликов», демонстрировавших всенародный и всемирный «резонанс».
Кстати, знание этого механизма функционирования власти иногда позволяло провести разумные решения. Своих идей у брежневского окружения явно не хватало, и если туда поступала «памятная записка», предлагавшая постановку и решение того или иного крупного вопроса от имени Генерального секретаря, за такую возможность немедленно ухватывались.
Я уже говорил, что «стабильность» при больном генсеке устраивала многих членов руководства, они практически бесконтрольно властвовали в своих регионах и ведомствах. Заинтересованы были в подобной стабильности и ближайшее окружение Брежнева, часть аппарата ЦК, ибо с ней связывалось и их благополучие. Все знали, что при смене генсека неизбежны кадровые перемены, вот и старались.
Естественно, при таком положении все нити власти и управления все более перемещались в бюрократический аппарат, и этот переход имел пагубные последствия. Он не только свел к нулю остатки внутрипартийной демократии, но и открыл простор для чиновничьего интриганства, которое зачастую стало играть решающую роль в принятии политических решений и особенно при кадровых назначениях.
В этот период то, что считалось мнением или позицией генсека, зачастую уже не являлось его личной точкой зрения, родившейся в результате самостоятельного анализа и сопоставления различных оценок. Это была всего лишь позиция той или иной группировки, которая в данный момент сумела оказать на него решающее влияние.
В последние годы пребывания Брежнева на посту генсека Политбюро пришло в немыслимое состояние. Некоторые заседания, дабы не утруждать Леонида Ильича, вообще продолжались 15–20 минут. То есть больше времени собирались, нежели работали. Черненко заранее договаривался о том, чтобы сразу после постановки того или иного вопроса звучала реплика: «Все ясно!» Приглашенные, едва переступив порог, должны были разворачиваться вспять, а считалось, что вопрос рассматривался в Политбюро.
Если на обсуждение ставилась действительно крупная проблема жизни страны, вся надежда была на ее проработку правительством. И в этом случае крайне редко начинался разговор по существу. Использовалась другая дежурная фраза: «Товарищи работали, предварительный обмен мнениями был, специалистов привлекали, есть ли замечания?» Какие уж тут замечания! Тот, кто решался «вклиниться», задать вопрос, удостаивался косого взгляда Черненко.
Даже когда Брежнев чувствовал себя получше, ему трудно было следить за ходом дискуссии и подводить ее итоги. Поэтому при постановке крупных проблем он обычно брал слово первым и зачитывал подготовленный текст. После этого обсуждать что-либо считалось неприличным, и опять раздавалась реплика: «Согласимся с мнением Леонида Ильича… Надо принимать…» Брежнев сам иной раз добавлял, что в проекте упущены такие-то моменты, надо, мол, усилить тот или иной акцент. Все дружно и радостно соглашались, обсуждение на том заканчивалось.
Исключение по продолжительности и активности дебатов составляли заседания Политбюро, на которых утверждали проекты годовых планов и бюджета, ибо тут затрагивались интересы всех, кто курировал ту или иную отрасль либо регион. И в этих случаях заседание обычно начиналось с выступления генсека. Он довольно сбивчиво зачитывал текст представления, затем открывал прения.
Говорили всегда одно и то же. Щербицкий — о необходимости реконструкции основных фондов Донбасса, «иначе металлургия и шахты этого региона поставят на колени энергетику не только республики, но и всей страны». Кунаев беспокоился о состоянии целины, развитии Экибастузского энергетического узла, просил увеличить ассигнования. Гришин, как всегда, вещал нечто расплывчатое, обтекаемое и тоже просил дать больше денег столице. Столь же постоянной была тема Рашидова: однобокое развитие Среднеазиатского региона, проблемы занятости, расширения числа рабочих мест и, конечно, орошение.
Хотя все эти вопросы являлись важными и сложными, никаких дискуссий, обмена мнениями, споров не возникало. Я уж не говорю, что не было ни одного случая, когда проект плана и бюджета завернули бы, отправив на доработку. Честно говоря, все это смахивало на профанацию и самообман.
В конце концов для проработки решений по отдельным вопросам было создано более двух десятков постоянных и временных комиссий, которые готовили заключения, а Политбюро просто утверждало их. Комиссия по Китаю, комиссия по Польше, комиссия по Афганистану, комиссии по другим внутренним и внешним проблемам. Все они обязательно заседали в ЦК, никогда не собирались за его пределами, дабы Черненко мог осуществлять надзор за их деятельностью. По существу, комиссии эти стали подменять и Политбюро, и Секретариат. Со временем заседания Политбюро становились все менее продуктивными.
А ведь это было время, когда многие негативные процессы в жизни страны можно было остановить и начать реформирование общества. Увы! Время уходило безвозвратно. Во всем мире под воздействием достижений научно-технической революции происходили грандиозные перемены в сфере производства, коммуникаций, быта, вносившие коренные изменения в жизнь общества. Получалось так, что другие страны через болезненные поиски шли по пути адаптации к вызовам времени, а наша система, опиравшаяся, казалось бы, на научную теорию, плановый, системный подход и научные методы управления, отторгала новые веяния, противопоставляя себя общему потоку цивилизации.
Смерть Брежнева
Умер Леонид Ильич неожиданно. Может быть, это звучит странно — о его физическом состоянии благодаря телевидению знала вся страна, мы наблюдали всю клиническую картину здоровья генсека воочию. Но тянулось это настолько долго, что стало привычным, о возможности близкого конца никто не думал.
7 ноября 1982 года — в день Октябрьской годовщины — Брежнев, как Генеральный секретарь ЦК КПСС, Председатель Президиума Верховного Совета СССР, Главнокомандующий и Председатель Совета Обороны, принимал военный парад. Потом — торжественный прием, где он зачитал приветственную речь. В общем — все как обычно.
10 ноября я принимал делегацию из Словакии. Шла оживленная беседа, когда неожиданно из секретариата мне передали записку: «Вас срочно вызывает Андропов. Он знает, что вы принимаете делегацию, но просит извиниться, объявить перерыв и сразу же зайти к нему».
Когда я вошел в кабинет Андропова, Юрий Владимирович внешне выглядел достаточно спокойным. И вместе с тем за этим скрывалось огромное внутреннее напряжение. Ровным голосом он рассказал, что Виктория Петровна — жена Брежнева — попросила срочно сообщить ему о смерти Леонида Ильича и передать, что его ждут на даче в Заречье. Никого другого видеть она не захотела. Андропов уже побывал там, беседовал с Чазовым, сотрудниками охраны. Смерть наступила за несколько часов до приезда бригады «скорой помощи».
Мы помолчали. Потом я сказал:
— Что ж, для Старой площади наступил ответственный момент. Необходимо принимать решение, и думаю, оно будет касаться лично вас.
Андропов, видимо, погруженный в свои мысли, не ответил. Наши отношения позволяли мне не ходить вокруг да около, а вести с ним открытый разговор, и я спросил:
— Вы встречались в «узком кругу»?
Он кивнул головой. Да, они встречались и сошлись на кандидатуре Андропова. В его рассказе фигурировали Устинов, Громыко, Тихонов. Черненко не упоминался, так что не могу сказать, принимал ли он участие в этой беседе.
— Что бы ни случилось, — сказал я, — уклоняться вы не можете. Со своей стороны всеми силами буду вашу кандидатуру поддерживать.
В тот же день состоялось заседание Политбюро. Создали комиссию по организации похорон во главе с Андроповым. Приняли решения, связанные с проводами в последний путь лидера государства и партии. Постановили срочно созвать внеочередной Пленум ЦК КПСС и по предложению Тихонова единодушно одобрили кандидатуру Юрия Владимировича на пост Генерального секретаря. Выступить с этим на Пленуме от имени Политбюро должен был Черненко.
Откровенно говоря, кончина Брежнева, хотя и произошла внезапно, никого из нас не потрясла, не вывела из равновесия. Не была она воспринята как тяжкая потеря и в обществе, несмотря на все усилия пропаганды, а может, именно из-за нее. В те дни все мы, конечно, так или иначе размышляли о будущем, о том, в каком состоянии находится страна, что может ожидать нас впереди. Могу со всей определенностью сказать: уже тогда преобладало ожидание больших перемен.
О 18-летнем периоде правления Брежнева, как эпохе застоя, сказано и написано немало. Я думаю, эта характеристика нуждается в конкретизации и углублении. Тем более что в последнее время со стороны консервативно-фундаменталистских сил предпринимаются попытки реабилитировать брежневизм. Цель ясна — попытаться доказать, что надобности в перестройке не было, а основную тяжесть вины за нынешний кризис общества свалить на ее инициаторов.
В политическом плане брежневщина не что иное, как консервативная реакция на предпринятую Хрущевым попытку реформирования существовавшей тогда в стране авторитарной модели. Строго говоря, такая реакция началась при самом Хрущеве, и это приводило к противоречивости его действий внутри страны и на международной арене. Уступая давлению партийно-государственного аппарата, Хрущев не хотел полностью сдавать реформаторские позиции. Как я уже писал, даже в предпринятых им в последние годы сумбурных перестройках партии и хозяйственного управления угадывалось стремление ослабить всевластие партийной и государственной бюрократии. Такой лидер стал ей неугоден, и он был убран.
Брежнев хорошо знал настроения партийно-государственной элиты, военно-промышленного комплекса, опирался на них и пользовался их неограниченной поддержкой, проводя, по существу, жесткую неосталинистскую линию.
Очень много при Брежневе говорилось о демократии, с огромной помпой была принята новая Конституция. И в то же время развернута беспрецедентная борьба против инакомыслящих — одних посадили в тюрьмы, других запрятали в психушки, третьих выдворили за кордон.
Не меньше заклинаний произносилось о необходимости «экономной экономики», интенсификации производства, ускорения научно-технического прогресса, расширения самостоятельности предприятий. Но даже очень скромная и робкая «косыгинская реформа» 1965 года встретила яростное сопротивление и была пущена под откос. Так и не смогли провести Пленум по научно-техническому прогрессу, перенося его из года в год. Экономику несло дальше и дальше по экстенсивному, затратному пути, ведущему к банкротству.
Под прикрытием мощной пропагандистской кампании за разрядку международной напряженности даже после того, как ценой огромных затрат был достигнут военно-стратегический паритет с США, продолжала наращиваться гонка вооружений. Не колеблясь раздавили «Пражскую весну». Впервые после Второй мировой войны вооруженные силы страны были втянуты в заведомо проигрышную военную авантюру в Афганистане.
Но главное, что определяет оценку брежневизма в политической истории страны, — брежневское руководство оказалось несостоятельным перед лицом вызовов своего времени. Слепо придерживаясь старых догм и представлений, оно проглядело наступление глубоких перемен в науке и технике, условиях жизни и деятельности людей, стран и регионов, всего мирового сообщества, знаменующих зарождение новой цивилизации. Переменам в стране был поставлен прочный шлагбаум, она оказалась загнанной в тупик, обреченной на длительное отставание и глубокий общественный кризис.
Со смертью Брежнева встал вопрос: останется ли все как есть, будет ли наше общество катиться дальше под уклон, или произойдут глубокие перемены, прежде всего — обновление политического руководства. Поскольку страна наша являлась одним из устоев всей мировой конструкции, этот вопрос волновал не только наших граждан, но и мировое сообщество.
Обращаясь к своим впечатлениям тех дней, должен сказать, что тогда у основных действующих лиц наметились две тенденции. Одна — превратить Брежнева в очередного «классика», величайший «авторитет», с помощью которого можно было бы сохранить его прежнее окружение, а новое руководство сразу же поставить в жесткие рамки. Другая — проявить сдержанность в оценке брежневского периода, чтобы открыть хоть какую-то возможность для радикальных перемен.
Как и до этого, подобные тенденции проявились не в публичных дискуссиях и не в открытых схватках, а в тончайших нюансах, уловимых лишь опытным слухом и глазом.
Сами похороны, их пышное и грандиозное оформление, организованное службами, которые курировал Черненко, были проведены, что называется, «по максимуму». Под стать была и речь Черненко на Пленуме 12 ноября. Он старательно зачитывал написанные ему помощниками патетические слова о «самом последовательном продолжателе дела Ленина», выдающемся теоретике, наделенном всеми мыслимыми дарованиями и добродетелями.
Кадровый застой, ставшее притчей во языцех старение руководства выдавались за величайшее достижение Леонида Ильича, создавшего столь мудрый, в высшей степени компетентный и сплоченный коллектив политических лидеров. Что касается заявления, будто именно Андропов лучше всех освоил брежневский стиль руководства и брежневское бережное отношение к кадрам, то для Юрия Владимировича этот комплимент являлся более чем сомнительным. А выражение уверенности в том, что брежневская коллегиальность будет Андроповым лишь упрочена, звучала вполне определенно: будем, мол, командовать вместе.
Общество чувствовало, что страна не только нуждается, но и находится накануне перемен. На этом фоне подобное славословие было явным перехлестом. Я находился в те дни рядом с Андроповым и видел, что он отдает себе отчет в необходимости и неизбежности отмежеваться от многих черт «брежневской эпохи». И в этом смысле беспокоится о том, как будут восприняты его первые шаги.
Речь Андропова на Пленуме 12 ноября, где его избрали Генеральным секретарем, оказалась достаточно сдержанной. В ней не было открытого вызова, все подобающие слова по случаю смерти Брежнева были сказаны, но не более того. После этого выступления Черненко впал в полное уныние, хотя надо отметить, что в человеческом плане Юрий Владимирович относился к нему вполне терпимо.
По решению, принятому задолго до этих дней, 15 ноября должен был состояться очередной Пленум ЦК КПСС, на котором предстояло рассмотреть проекты государственного плана и бюджета на следующий год. Андропов понимал, что уже здесь он вынужден будет выйти за рамки намеченной повестки дня, обозначить хотя бы «курсивом» свой будущий курс. Договорились отложить Пленум на неделю.
Это были крайне напряженные дни. Андропов созванивался и встречался с людьми. Надо было решить в первую очередь, как поступить с докладом, подготовленным для Брежнева. Конечно, его следовало использовать лишь в качестве отправного пункта для идей и замыслов нового генсека. Но его тревожило, не будет ли это выглядеть претенциозно: вот, мол, недели не прошло, а ему все сразу стало ясно.
Я высказал мнение:
— Разработать за неделю какую-то цельную программу вам, конечно, не удастся. А вот расставить необходимые акценты, правильно вычленить главные вопросы, сказать так, чтобы всем стало ясно, какие решения созвучны вашим мыслям и имеют перспективу, вот это — вполне возможно.
Пленум состоялся 22 ноября. Выступление Андропова прошло удачно. При всех штампах и стереотипах, характерных для того времени, оно содержало новые подходы. Юрий Владимирович сказал о серьезных недостатках в экономике, о недовыполнении двух пятилетних планов, о необходимости совершенствования хозяйственного механизма, управления и планирования, о самостоятельности предприятий, стимулировании производительности труда, инициативы и предприимчивости. Для того времени все это было в меру свежо и встречено аплодисментами. Еще громче прозвучали они, когда Андропов поставил вопрос об усилении требовательности, укреплении дисциплины и контроля за принимаемыми решениями. Всеобщая расхлябанность порядком надоела.
Конечно, многие важнейшие темы в выступлении были лишь заявлены, но и это производило впечатление. При его подготовке все были согласны, что нужна принципиально иная концепция руководства экономикой. Какая именно — ответа на этот вопрос у нас еще не было. И тогда Андропов своей рукой вписал в текст фразу о том, что готовых рецептов на все случаи жизни у него нет. Это как бы приглашало партию и общество к совместному поиску необходимых решений.
Юрий Владимирович заявил нам, что не пойдет на Пленум до тех пор, пока в его выступлении не будет говориться об ответственности конкретных руководителей тех министерств, где дела идут особенно плохо. Поэтому в текст и были вписаны резкие критические пассажи о работе транспорта, о состоянии металлургии и строительства, которые из года в год не обеспечивали нужд народного хозяйства. А в скором времени руководителей этих министерств — Павловского, Казанца и Новикова — вообще отстранили от работы.
Над внешнеполитическим разделом выступления Андропов основательно поработал с Арбатовым, Бовиным и Александровым. Мне он передал эту часть, когда основной текст уже сложился.
Отметив беспокойство западной прессы, высказывавшей опасения, что со смертью Брежнева изменится к худшему наша внешняя политика, Андропов с сарказмом заметил, что совсем недавно именно эту политику они подвергли нещадной критике. Надо сказать, что все предшествовавшие годы Юрий Владимирович сам принимал участие в разработке внешнеполитического курса, был привержен «разрядке» и теперь прямо заявлял, что это не случайный эпизод в истории человечества, а путь, который еще предстоит пройти. Ибо мир без оружия, как писал еще Ленин, — это идеал социализма, и спор идей не должен превращаться в конфронтацию между государствами и народами.
Разъясняя позицию СССР по переговорам о разоружении, Андропов сказал, что видит задачу не в том, чтобы фиксировать имеющиеся разногласия, как это нередко делают наши партнеры на Западе. Для нас переговоры — способ соединения усилий различных государств для достижения результатов, полезных всем сторонам. Говорилось о необходимости обуздания гонки вооружений, замораживании арсеналов, но отнюдь не в одностороннем порядке. Высказался он и за изменение отношений с Китаем, для чего надо преодолеть «инерцию предрассудка».
Эти слова в его речи были встречены аплодисментами.
В первые дни и недели все внимательно присматривались к тому, какие практические шаги предпримет генсек. Андропов решил уже на этом Пленуме начать с кадровых изменений.
Еще летом, когда Брежнев находился в отпуске, мною была подготовлена записка по вопросам экономической политики. Я предложил создать комиссию Политбюро по вопросам экономической политики. Прежде чем отсылать в Крым, дал Юрию Владимировичу прочесть записку. Он внес кое-какие поправки и сказал, что поддержит предложение. После этого я переговорил с Черненко, с помощниками Брежнева. Они взяли мою записку, но дальше дело не шло. Вскоре до меня дошел слух, что кое-кто опять усмотрел в моем предложении претензии Горбачева через комиссию прибрать к рукам правительство.
От подобного рода домыслов и подозрений можно было сойти с ума. Никто не хотел думать о деле, вернее, за любым делом усматривали прежде всего какую-то личную корысть. Но надо было пробивать решение, и я переделал свое обращение в проект записки от имени Генерального секретаря. Только после этого ее передали Леониду Ильичу. Он позвонил мне из Крыма:
— Здесь вот записка твоя. Все правильно пишешь, но конец не тот — опять комиссия. Я их терпеть не могу, болтовня одна. Их уже черт знает сколько, и ты туда же. Так вот, у меня такое предложение: давай создавать в ЦК экономический отдел, и подумай, кого поставить. Надо, чтобы возглавлял толковый человек, который только этим бы и занимался. — О большем результате своей инициативы я и не мечтал.
Теперь, когда мы с Юрием Владимировичем стали обсуждать кандидатуру заведующего отделом, я настаивал на том, чтобы это был совершенно новый человек. Выбор пал на Николая Ивановича Рыжкова, работавшего тогда первым зампредом Госплана. Мне казалось, что при определенной склонности к технократическим решениям он способен заглядывать за горизонт, восприимчив к новым идеям. На Пленуме 22 ноября 1982 года Рыжкова избрали секретарем ЦК.
У Рыжкова с Андроповым сложились хорошие отношения. Николай Иванович боготворил Юрия Владимировича и каждый разговор с ним переживал очень эмоционально. С приходом Рыжкова в ЦК наше с ним сотрудничество стало тесным и постоянным. И за этим, кстати, внимательно смотрел Андропов, ему хотелось того, чтобы его окружение состояло не только из единомышленников, но и из людей, связанных товарищескими отношениями.
Тогда же Андропов решил осуществить перемены в идеологических структурах ЦК. По существу, вся их деятельность была приспособлена к решению одной задачи — апологетике Брежнева, его личности, стиля, политики. Секретарем ЦК по идеологии с 1976 года являлся Михаил Васильевич Зимянин, к продвижению которого на данный пост приложил руку Черненко. Они вполне «спелись».
Вначале я полагал, что Андропов намеревается осуществить довольно радикальные перемены в этой сфере партийной деятельности. Он не раз и прежде говорил, что нужен серьезный разговор по проблемам идеологии, упоминал о записке, которую сам подавал Леониду Ильичу по данному поводу.
Позднее Андропов прислал мне эту записку, и, скажу честно, она глубоко меня разочаровала. Никакой особой новизны в ней не содержалось. Указывалось на желательность изменения общего стиля пропаганды, отказа от устаревших стереотипов. Но о необходимости теоретического осмысления новой реальности не было и речи. Мало того, будучи подготовленной в недрах аппарата КГБ, она в какой-то мере отразила и дух этого аппарата. Акцент делался прежде всего на «наведение порядка», усиление «наступательной позиции» в идеологии.
Может быть, поэтому я не удивился, что происшедшие в этой сфере перемены оказались незначительными. Зимянин остался на своем месте, а заведующего отделом пропаганды Е.М.Тяжельникова в декабре 1982 года заменили на Бориса Ивановича Стукалина. Он, конечно, был более основательным человеком, но и более осторожным, не игравшим самостоятельной роли. Иными словами, Юрий Владимирович хотел овладеть идеологическим аппаратом, не меняя механизма и сути его функционирования.
С.П.Трапезникова, заведовавшего другим важным отделом (его также курировал Зимянин) — науки и учебных заведений, заменили летом 1983 года. Пост этот в 1965 году он занял только благодаря Брежневу, с которым работал в Молдавии. И продержался в этой должности столько лет лишь при поддержке Леонида Ильича и Черненко, ибо умудрился до предела осложнить отношения между ЦК и Академией наук.
Дважды общее собрание академии проваливало его кандидатуру при баллотировании в члены-корреспонденты. Лишь в третий раз, в 1976 году, при сильнейшем нажиме со стороны ЦК, он добился избрания, но на следующих выборах, баллотируясь уже в академики, опять потерпел фиаско. Конечно, провалы на выборах были лишь следствием его крайнего догматизма и идеологической нетерпимости. Прочитав его книгу «На крутых поворотах истории», я убедился: такого фундаменталиста могли держать на руководстве наукой только те, кто никогда не помышлял даже о частичных преобразованиях и реформах.
Я предложил Вадима Андреевича Медведева, которого знал с начала 70-х годов. Он пользовался авторитетом среди коллег-экономистов как человек независимых прогрессивных взглядов. Андропов попросил меня встретиться с ним. Медведев, бывший в то время ректором Академии общественных наук, встретил предложение перейти на работу в ЦК без энтузиазма. Научная работа привлекала его куда больше аппаратной, амбиций у него не было. Зная о присущем Вадиму Андреевичу чувстве ответственности, я сказал, что нужен руководитель отдела науки, сознающий необходимость перемен в жизни страны. Аргумент подействовал, Медведев заявил, что готов поработать с новым руководством.
После этой беседы состоялась встреча у Андропова. Вадим Андреевич, видимо, и на него произвел благоприятное впечатление. Юрий Владимирович подтвердил согласие на его назначение и, вспомнив Трапезникова, пошутил:
— Я вам очень советую: не старайтесь сразу же попасть в академики.
Впрочем, это была не только шутка. Стремление работников партийного аппарата, включая сотрудников ЦК КПСС, защитить диссертации принимало повальный характер. Среди них было немало людей, заслуживших научные степени, но больше тех, кто «пробивался» в науку благодаря своему служебному положению. Защищая диссертации, иные бюрократы «страховали себя» и при осложнениях уходили на руководящие должности в научные институты или учебные заведения.
Встал вопрос и о замене заведующего отделом организационно-партийной работы ЦК КПСС Ивана Васильевича Капитонова. Он был чем-то вроде бледной тени Брежнева, вся политика кадрового застоя осуществлялась его руками. Помню, не раз заходил ко мне и, растерянно разводя руками, говорил:
— Ну вот, сколько уж ношу материалы на пятерых, надо менять их, да не знаю, поддержит ли Леонид Ильич.
Трудно было найти человека более нерешительного. Посещая заседания Политбюро и Секретариата, Капитонов пытался уловить малейшие оттенки настроений, сориентироваться, куда дует ветер, и по возможности ублажить всех членов руководства.
Когда речь зашла о возможных кандидатурах, я сказал, что на этот пост нужен человек типа Лигачева. Мне нравились его энергия, напористость.
Работая в ЦК, я поддерживал с Лигачевым как секретарем Томского обкома постоянный контакт, видел его искреннее стремление больше сделать для своей области, особенно ее снабжения продуктами питания. Лигачев выделялся среди секретарей обкомов не только деловитостью, но и кругозором, общей культурой.
Свое мнение о Лигачеве я высказал. Громыко поддержал, сказав, что знает Егора Кузьмича по зарубежным поездкам, у него сложилось мнение о нем как о человеке развитом, цельном, принципиальном.
— Так зачем же нам искать человека «типа Лигачева», — рассмеялся Андропов, — если есть Лигачев?
На том и сошлись. Я вызвал Егора Кузьмича. Он воспринял предложение с энтузиазмом, и буквально в несколько дней вопрос был решен. Летом 1983 года он был назначен заведующим отделом, а 26 декабря на Пленуме избран секретарем ЦК.
Тогда же произошла еще одна замена — сняли управляющего делами ЦК КПСС Павлова, занимавшего этот пост с 1965 года. Кто хоть немного знаком с внутренней жизнью партийного аппарата, знает, что управляющий делами — одна из самых влиятельных фигур, ибо в руках его сосредоточивались все материальные блага. Проведенные Андроповым проверки обнаружили в Управлении делами различные злоупотребления и махинации. Особенно много их было выявлено при строительстве таких дорогостоящих объектов, как гостиница «Октябрьская» на улице Димитрова в Москве и санаторий «Южный» рядом с Форосом. Много беспорядков и бесхозяйственности выявилось и в издательстве «Правда», работавшем под плотной опекой Управления делами ЦК.
Вопрос о преемнике Павлова решался трудно. Черненко хотел поставить верного ему человека. Я настоял на назначении Кручины, которого знал много лет. Это был порядочный, очень неглупый, инициативный и в то же время осторожный человек. На него можно было положиться, и я доверял ему.
Огромный резонанс имели перемещения, проведенные на министерском уровне. Я уже упоминал, что сразу после своего избрания Андропов добился снятия трех министров. При той «стабильности кадров», которая существовала два десятилетия, снять бездельника или человека, развалившего работу, считалось невозможным. Тем более если речь шла о таких людях, как Игнатий Трофимович Новиков, который при любом серьезном разговоре, стоило упомянуть о недостатках в строительстве, вроде бы ненавязчиво и доверительно сообщал собеседнику:
— А ты знаешь, что я с Леонидом Ильичом еще в школе за одной партой сидел?!
Вопрос о Новикове был поставлен в связи с тем, что в Волгодонске на недавно выстроенном «Атоммаше» вдруг началась просадка зданий и сооружений, которая показала, что при предварительных расчетах и самом строительстве проявили вопиющую безответственность. На заседании Политбюро, где обсуждалось это дело, поначалу повели разговор в обычном стиле: надо создать комиссию, провести анализ, а уж после этого оценить и решать.
Андропов резко прервал дискуссию, заявив, что все это чистейшая болтовня, все тот же безответственный разговор, который невозможно слушать. И предложил немедленно снять Новикова с работы. Потом это решение, правда, подкорректировали — Новиков подал заявление и ушел на пенсию. Но «взрыв» со стороны Юрия Владимировича, человека деликатного в обращении, все запомнили.
Еще более широкий резонанс, я бы даже сказал, почти шокового характера, имело смещение в декабре 1982 года Щелокова с поста министра внутренних дел. Юрий Владимирович и до этого не раз говорил о том, что система МВД коррумпирована, есть признаки ее срастания с мафиозными структурами и что в таком виде министерство не способно противостоять нарастающей преступности. Но тронуть Щелокова, которого всячески опекал сам Брежнев, Андропов тогда не мог.
Недовольство вызывала у него и деятельность нового председателя КГБ Федорчука. Когда я спрашивал Юрия Владимировича, как работает его преемник, он нехотя отвечал:
— Знаешь, я разговариваю с ним только тогда, когда он мне звонит. Но это бывает крайне редко. Говорят, поставил под сомнение кой-какие реорганизации, которые я провел в комитете. В общем, демонстрирует самостоятельность, хотя, как мне передают, очень сориентирован на руководство Украины. Но я не влезаю.
И это было понятно, потому что председатель КГБ выходил прямо на генсека, да и выбор Федорчука был сделан самим Брежневым. И вот теперь, одним ударом, Андропов решил две задачи: Щелокова сняли и отправили в отставку, а Федорчука, дабы не конфликтовать с Украиной и Щербицким, назначили новым министром внутренних дел. На пост председателя КГБ утвердили бывшего первого заместителя Андропова Виктора Михайловича Чебрикова, через год избрали кандидатом в члены Политбюро.
Перемены, как видим, стали происходить и на самом высоком уровне.
22 ноября 1982 года завершилась затянувшаяся история с освобождением от обязанностей члена Политбюро, секретаря ЦК Кириленко. Его здоровье, а проще говоря, маразм достиг такой степени, что скрывать стало невозможно. Вследствие глубоких мозговых изменений процесс его личностного распада резко ускорился. Когда в марте 1981 года, на XXVI съезде ему поручили внести предложения о новом составе ЦК, он умудрился исказить фамилии многих кандидатов, хотя они были отпечатаны специально для него самыми крупными буквами. Зал на это реагировал, мягко говоря, с недоумением. Подобные эпизоды не забываются и производят гораздо большее впечатление, чем любые политические характеристики.
Тем не менее, даже после такого эпизода, памятуя о старой дружбе, Брежнев включил Кириленко в состав нового Политбюро. Но болезнь прогрессировала. На глазах у всех он стал терять нить разговора, не узнавал знакомых. И наконец, Брежнев поручил Андропову переговорить с Кириленко и получить от него заявление об уходе на пенсию.
Об этой беседе мне потом рассказал Юрий Владимирович. Пришел он в кабинет к Кириленко и, стараясь не обидеть, но вместе с тем достаточно твердо начал:
— Андрей, ты понимаешь, все мы — старые товарищи. Я говорю от всех, кто питал и питает к тебе уважение. У нас сложилось общее мнение, что состояние твоего здоровья стало заметно влиять на дела. Ты серьезно болен, должен лечиться, и надо этот вопрос решать.
Кириленко разволновался, плакал. Говорить с ним было очень трудно, но Андропов продолжил:
— Ты пойми, Андрей, надо сейчас решить в принципе. Ты поедешь отдыхать — месяц, два, сколько надо. Все за тобой сохранится — машина, дача, медицинское обслуживание, все. Разговор наш товарищеский, но надо все-таки, чтобы инициатива исходила от тебя. Вспомни, Косыгин чувствовал себя куда лучше, а написал…
— Ну хорошо, Юрий, — проговорил наконец Кириленко, — раз так, раз надо… Но ты мне помоги написать заявление, сам я не напишу.
Андропов быстро набросал короткое заявление. Андрей Павлович с большим трудом переписал его своей рукой. Дело было сделано. А 22 ноября, уже после смерти Брежнева, решили этот вопрос на Пленуме ЦК.
На том же Пленуме членом Политбюро избрали Гейдара Алиева. Когда потом я спрашивал Андропова, почему он остановил свой выбор на этой кандидатуре, Юрий Владимирович нехотя и уклончиво отвечал, что вопрос был предрешен Брежневым и он не захотел менять этого решения.
Алиев — несомненно, крупный политик. Умный, волевой, расчетливый. Поначалу, наблюдая за его деятельностью в Азербайджане, я не сомневался, что он является убежденным противником коррупции, теневой экономики. Он энергично взялся за решение многих вопросов развития республики, особенно касавшихся сельского хозяйства, реализовал ряд программ, и все это склоняло в его пользу.
Но постепенно, глубже вникая в азербайджанские дела, я понял, что в основе происходивших перемен лежали весьма неоднозначные мотивы. Иногда приходится слышать, что при оценке политической деятельности внутренние побуждения не имеют значения, важен, мол, лишь объективный результат. Ничего подобного. Весь мой опыт говорит о том, что мотивы, особенно если они не очень благовидные, всегда скажутся на результате. На смену прежнему клану руководителей, пронизавшему «подобно метастазам» все структуры управления республикой, изгнанному Алиевым за коррупцию и развал работы, стал внедряться другой клан, так называемая «нахичеванская группа». По-прежнему доминировали родственные связи чуть ли не до десятого колена. Создав таким образом мощную опору, основанную на клановом принципе, Алиев не возглавлял, не руководил, а правил республикой с помощью методов силового нажима. А разного рода советы, собрания, манифестации, встречи с прессой, с народом и прочие демократические атрибуты были лишь декорацией, нисколько не менявшей сути и способов правления.
Этого-то человека и вводили теперь в Политбюро. И дело было совсем не в обещании, данном Брежневу. Алиев долго работал в КГБ. Андропов был для него не только бывшим «шефом», но и непререкаемым авторитетом. Поэтому появление Алиева в составе Политбюро усиливало позиции Юрия Владимировича. Вот и все.
Точно так же Юрий Владимирович прекрасно знал личные качества Романова, знал, что это ограниченный и коварный человек с вождистскими замашками, видел, что на заседаниях Политбюро от него редко можно было дождаться дельной мысли или предложения. И тем не менее в июне 1983 года перевел его в Москву, рекомендовав Пленуму избрать Романова секретарем ЦК.
Дело в том, что к тому времени оборонные дела страны и по государственной и по партийной линии оказались сосредоточенными в руках Устинова. Юрий Владимирович считал, что подобная концентрация власти в столь важной сфере опасна, в интересах дела и самого Дмитрия Федоровича ее необходимо ослабить. Но решить вопрос нужно так, чтобы это было понято и принято самим Устиновым.
— Я не хочу, — говорил мне Андропов, — чтобы Дмитрий обиделся, поскольку он не только моя опора, но и мой товарищ.
Выбирать секретаря ЦК по вопросам оборонной промышленности предстояло из наличного состава руководства. И Андропов предположил, что Устинов ничего не будет иметь против Романова. Так оно и случилось.
Произошли и другие перемены в Политбюро. В 1983 году из Краснодара в Москву перешел Виталий Иванович Воротников, сменив Соломенцева на посту Председателя Совмина РСФСР. В июне на Пленуме ЦК его избрали кандидатом, а в декабре — членом Политбюро. В свою очередь Соломенцев после назначения председателем Комитета партийного контроля при ЦК КПСС также был переведен из кандидатов в члены Политбюро.
Вся эта перегруппировка в высшем эшелоне власти воспринималась прежним руководством по-разному. Одни радовались, видя в новых назначениях и перемещениях залог предстоящих перемен в стране. Другие выглядели подавленными и расстроенными, опасаясь прежде всего за свою карьеру.
Что плохое настроение было у Черненко — понятно, он этого не скрывал. Формально он занимал пост «второго секретаря», но фактически многие важнейшие вопросы явно решались без него. Нервничали Тихонов, Щербицкий, Долгих.
Долгих являлся наиболее ярким представителем нашего «директорского корпуса» — серьезный, работоспособный, знающий специалист. Дело свое делал с большим рвением. Став секретарем ЦК, с 1972 года курировал тяжелую промышленность и любил показать, что его сфера — наиважнейшая. Вы, мол, конечно, тоже что-то там делаете, но без тяжелой промышленности не будет ничего.
Он спорил со всеми, курировавшими другие отрасли, напористо отстаивал свою позицию — и это вызывало уважение. Но нередко случался и «перебор». Какой документ ни пришлешь ему, тут же все перечеркнет, переделает. А потом смотришь: по существу, то же самое, что и было, но уже «при непосредственном участии Владимира Ивановича Долгих».
Видимо, пружина тщеславия оказалась у него закрученной достаточно сильно. Готов был браться за любое дело, лишь бы оно сулило политическое признание и повышение. Когда в мае 1982 года его избрали кандидатом в члены Политбюро, стал носить это звание с величайшей гордостью, не забывая о своем ранге даже в обыденном общении.
Начались разговоры о формировании экономического отдела ЦК, и Владимир Иванович не сомневался, что станет его руководителем. Кому же еще! Он стал развивать бурную активность, к каждому Пленуму готовил либо выступление, либо обширную записку. И вдруг — осечка, назначили Рыжкова. Долгих воспринял это как удар по себе лично, тем более что ранее они с Николаем Ивановичем достаточно тесно сотрудничали.
Очень трудно складывались у Андропова отношения со Щербицким, пользовавшимся на Украине, особенно в партийных кругах, большим авторитетом. В моральном плане Щербицкий являлся одним из порядочных людей. Технократ по складу ума, последовательно проводил в республике линию, которую считал верной: уделял много внимания экономике, особенно угледобыче и металлургии, не забывал и о селе. А главное — в определенной мере сумел утвердить на Украине дух высокой требовательности.
Для Владимира Васильевича была характерна нетерпимость к национализму. Как и другие республиканские лидеры, он мог бурчать и сетовать на то, что центр не дает прав и полномочий, «даже для того, чтобы послать телеграмму Живкову, надо получить разрешение Политбюро в Москве». Но, заняв с самого начала позицию осуждения «националистических шатаний и заигрываний Шелеста», от нее не отступал. Его интернационализм можно было бы только приветствовать, если бы не впадал он при этом в крайности. Достаточно вспомнить, как втянулся Щербицкий в дискуссию с писателем Олесем Гончаром по роману «Собор», которая только разожгла страсти и нарушила нормальные контакты с частью украинской интеллигенции.
Трудно решались со Щербицким и кадровые вопросы. Являясь, как я уже сказал, фигурой действительно крупной, он как бы подавлял людей вокруг себя. При нем так и не выросли на Украине сколько-нибудь заметные политические лидеры. Даже внешне выглядел он эдакой глыбой, которую трудно сдвинуть с места. Хотя это как раз и вызывало к нему уважительное отношение.
Все-таки помянутая мною фраза Брежнева о том, что во Владимире Васильевиче видит он своего преемника, по-видимому, «смутила дух» Щербицкого. Накануне смерти Леонида Ильича он развил большую активность, старался держать в поле зрения все события, происходившие в верхах, регулярно перезванивался и встречался с Федорчуком, который раньше работал председателем КГБ Украины.
После того как Генеральным секретарем избрали Андропова, их отношения внешне выглядели вполне нормальными. Но между ними происходило как бы некое соперничество, существовали невысказанные взаимные претензии. И ни один не хотел идти навстречу другому. Иначе чем объяснить, что за все время пребывания Юрия Владимировича на посту генсека Щербицкий так и не переступил порог его кабинета. Ни разу. Но я видел, каким мучением для той и другой стороны являлось" даже редкое общение по телефону.
Что касается Тихонова, то он без всяких на то оснований почему-то решил, что именно ему более всех обязан Андропов своим избранием, и рассчитывал на полную и неограниченную поддержку. При этом вел себя несколько развязно, если не сказать — нахально.
— Давай так, — сказал он в те дни Юрию Владимировичу, — ты хорошо знаешь административные органы, идеологию, внешнюю политику. А уж экономику я тебе обеспечу.
Но когда Андропов поручил мне, Рыжкову и Долгих составить перечень неотложных проблем, связанных с совершенствованием управления экономикой, планирования и расширения самостоятельности предприятий, Тихонов забеспокоился не на шутку.
Поскольку наша «тройка» выходила на контакты с зампредами Совета Министров и специалистами Госплана, это сразу же создало обстановку нервозности. Дабы разрядить ее, Юрий Владимирович заявил, что доверяет Тихонову и поддерживает его. Но спустя некоторое время он сказал мне:
— Михаил, я тебя прошу, сделай как-то так, чтобы не портить отношения с Тихоновым. Ты же понимаешь, как мне это сейчас важно.
Я понял, что Юрий Владимирович опасался, как бы Тихонов не сблокировался с Черненко.
Андропову надо было взять ситуацию под контроль, и главным для него в тот момент являлось соотношение сил, их расклад. Подтянув к руководству Алиева, Воротникова, Чебрикова, Рыжкова, Лигачева, он серьезно укрепил свои позиции. Но одновременно Юрий Владимирович старался избегать обострения отношений и недовольства со стороны Черненко, Тихонова, Гришина, Щербицкого, добиться того, чтобы у всех членов руководства было ощущение сопричастности, соучастия в проводимом политическом курсе.
«Поживешь с мое, поймешь»
Первые месяцы работы Андропова генсеком еще более сблизили нас. Я чувствовал его доверие и поддержку. В самом конце 1982 года в одном из наших с ним разговоров Андропов многозначительно сказал:
— Знаешь что, Михаил, не ограничивай круг своих обязанностей аграрным сектором. Старайся вникать во все дела. — Потом помолчал и добавил: — Вообще, действуй так, как если бы тебе пришлось в какой-то момент взять всю ответственность на себя. Это серьезно.
Первый вопрос, который нам пришлось решать сразу же после избрания Андропова, носил чрезвычайный характер. Дело в том, что еще при Брежневе Политбюро, учитывая плачевное состояние бюджета, приняло решение о повышении цен на хлеб и хлопчатобумажные ткани. Вместе с сопроводительными письмами оно было разослано на места и лежало в сейфах, в запечатанных пакетах у первых секретарей обкомов, крайкомов и ЦК республик, которые должны были вскрыть их накануне 1 декабря 1982 года.
Андропов попросил нас с Рыжковым еще раз все взвесить и свои выводы доложить ему. Пытаясь понять существо дела, мы попросили дать нам возможность разобраться с состоянием бюджета. Но Андропов лишь рассмеялся:
— Ишь, чего захотели. В бюджет я вас не пущу.
Забегая вперед, скажу, что многие «тайны» бюджета оберегались настолько строго, что некоторые из них я узнал лишь накануне ухода с поста президента. Главную же «тайну» — о том, что бюджет наш «дырявый», — я знал. Его постоянно дотировали за счет Сбербанка, то есть сбережений граждан и увеличения внутреннего долга. Официально сообщалось при этом, что доходы всегда превышают расходы и все сбалансировано в наилучшем виде.
Наш с Рыжковым вывод был таков — повышение цен на хлеб и хлопчатку, взятое само по себе, мало что даст. Андропов поначалу и слушать об этом не хотел. Он считал, по-видимому, что подобного рода шаг может свидетельствовать о решимости и мужестве, «народ поймет и поддержит».
Мы тем не менее настаивали на своем: повышение цен в таком виде нецелесообразно ни по экономическим, ни по политическим соображениям. Политбюро, еще раз выслушав все доводы «за» и «против», отменило ранее принятое решение.
Следующим срочным вопросом, который нам пришлось решать, были закупки зерна за рубежом. Как всегда, мы натолкнулись на сопротивление правительства. Понять его было можно — средств не хватало, но и другого выхода никто предложить не мог. Генсеку пришлось занять позицию, и Андропов сам внес предложение о закупке, предварительно заслушав представителей сторон. Да, это были трудные вопросы.
Сталкиваясь с делами подобного рода, Андропов иногда начинал реагировать на них очень остро:
— Ох уж эта твоя Продовольственная программа, — говорил он в таких случаях.
— Наша, наша, Юрий Владимирович. Мы же вместе ее пробивали, — отвечал я, переживая не меньше Андропова. — Меры, заложенные в ней, еще не заработали, рано!
— Да, я помню, — соглашался он. — Но пока вы модернизируете заводы, добавите удобрений, техники — столько времени пройдет…
— А вы думаете, мне не хочется быстрее увидеть результаты? — заключил я. — Четвертый год занимаюсь этим делом, а обстановка никак не улучшается…
Отсутствие «скорых» результатов стало подталкивать Юрия Владимировича на шаги, которые, по моему мнению, носили более чем спорный характер. Я имею в виду те формы, которые стала принимать борьба за повышение дисциплины и порядка, когда в рабочее время людей стали отлавливать в метро, магазинах, парикмахерских и банях. Причем характерно, что в проведении этой кампании Андропов опирался не на общественные организации, а прежде всего на органы безопасности и внутренних дел. Для него путь к ним был короче.
Пользуясь информацией, поставляемой Федорчуком, Юрий Владимирович искренне верил, что подобные меры привлекают на его сторону простой народ. Отмахиваясь от меня, от говорил:
— Погоди, поживешь с мое, поймешь.
Минуло время, сколько всего забыто или вспоминается с большим трудом, а этот эпизод «борьбы за дисциплину» до сих пор остается у многих в памяти.
Доклад о Ленине
В марте 1983 года Андропов позвонил мне и сказал, что хочет предложить Политбюро утвердить меня в качестве докладчика на торжественном заседании, посвященном 113-й годовщине со дня рождения В.И.Ленина.
На протяжении своей жизни я многократно обращался к ленинским работам. И мне казалось, что подготовка доклада не составит большого труда. Между тем с первого захода сформулировать концепцию выступления не удалось. Тогда я стал заново просматривать ленинские тома, особенно относящиеся к послеоктябрьскому периоду. Одни перечитывал, другие лишь перелистывал. В конце концов настолько втянулся в логику событий послереволюционных лет, что в какие-то мгновения стал ощущать себя их участником, думать о том, как поступил бы я, решая проблемы, которые вставали перед Лениным. В общем, как говорится, «дочитался»…
Но польза была. Мое внимание привлекли последние работы Ленина, особенно статьи, выступления, в которых, оценивая целый этап истории Советской власти, он открыто заявляет, что большевики «совершили ошибку»… Ее публичное признание, считал он, имеет важное практическое значение, ибо прошлые ошибки должны исправляться новой политикой. Без анализа ошибочности старого курса новой политики выработать невозможно.
Ко многим идеям, возникшим у меня при чтении Ленина, я возвращался в 1985 году и позднее. А произнесенный в 1983 году доклад оставался в политических и идеологических рамках своего времени: вопрос о критическом переосмыслении «старого курса» в нем не ставился. И тем не менее, если судить по нашей и зарубежной прессе и радио, некоторые акценты доклада вызвали оживленную реакцию.
Владевшие политическим языком тех лет обращали внимание на рассуждения о формировании в стране такой структуры общественного производства, которая была бы способна обеспечить не только прогресс тяжелой индустрии, но и создание комплекса высокоразвитых отраслей, ориентированных непосредственно на потребности населения. При невнимании к отраслям, которые работали на человека, сама постановка проблемы структурной политики указывала на непомерно разросшийся военно-промышленный комплекс, который и деформировал всю экономику.
В этом докладе появляется тема, связанная с ролью человека в современном производстве. Я сказал, что сам характер труда предъявляет совершенно новые требования к культурному, профессиональному уровню, мастерству и дисциплинированности работника, к тому, что мы называем человеческим фактором в экономике. В научном докладе это прозвучало бы банальностью, но в политическом выступлении мысль воспринималась по-иному: слишком сильна была еще старая традиция, при которой не сам человек, а лишь тонны и километры продукции являлись мерой успеха общества.
Уровень ожиданий был таков, что за словами о ленинских предостережениях против скоропалительности в решении экономических и социальных задач, о хозяйственном расчете и роли материальных и моральных стимулов в труде, о более полном учете объективных экономических законов и использовании товарно-денежных отношений, даже за толкованием демократического централизма как принципа, обеспечивающего максимум инициативы, максимум смелости и максимум самостоятельности, выискивались и угадывались конкретные адреса.
Подобное восприятие, конечно, возникало у тех, кто интересовался смыслом происходящего. Большинство же обращало внимание на сам факт, что мне было поручено выступить с докладом. Вспоминали, что после аналогичного выступления год назад сам Андропов стал вторым лицом в партии и государстве.
Поездка в Канаду
На середину мая 1983 года планировалась моя поездка в Канаду. В октябре 1981 года к нам приезжал оттуда министр сельского хозяйства Ю.Уэлан и передал приглашение своего правительства. Договорились о сроке — десять дней. Однако, когда подошло время ехать, Юрий Владимирович стал решительно возражать:
— В Канаду? Ты с ума сошел. Сейчас не время по заграницам ездить. Можешь обойтись и без Канады.
— Не могу, — возражал я. — Во-первых, это правительственное приглашение. Во-вторых, мне необходимо посмотреть сельское хозяйство Канады — по посевным площадям и климатическим условиям она к нам ближе, чем другие. Наконец, в-третьих, мне просто надо хотя бы на десять дней вырваться из нашей сутолоки. Больше толку будет потом.
— Десять дней много, — упирался Андропов. — Максимум семь.
16 мая я уже был в Канаде. Наш посол Яковлев подготовил поездку весьма основательно. Да и канадская сторона, при тех ограниченных контактах, которые существовали тогда между нашими странами, придала визиту подчеркнутое значение. Я заметил с их стороны и элемент любопытства по отношению ко мне как молодому члену Политбюро.
Между тем поездка оказалась очень содержательной. Я встретился с премьер-министром Канады Пьером Трюдо. Как всегда, он был в темно-синем костюме с розой в карманчике, олицетворявшей его принадлежность к Либеральной партии. Держался он поначалу несколько отчужденно, но потом разговорились так, что не хватило времени, отведенного протоколом.
С тех пор у нас с Трюдо установились самые тесные контакты, которые сохраняются по сей день. И не только с ним. Не зря канадские газеты писали потом, что именно они «открыли Горбачева».
Но главный интерес всего семидневного пребывания в Канаде заключался для меня в поездке по стране.
В окрестностях Оттавы мы побывали в государственном исследовательском центре животноводства, в тепличных хозяйствах, на фермах, предприятиях по переработке сельскохозяйственного сырья и заводе большегрузных самосвалов в районе Уинсора. Затем поехали в Торонто, в провинцию Альберта — крупнейший животноводческий и зерновой регион Канады, посетили крупные ранчо под Калгари, где круглый год на пастбищах под открытым небом выращивают мясной скот.
Знакомясь с тем, как фермеры работают на земле, я все время пытался понять, где же скрыта та пружина, которая позволяет добиваться столь высоких результатов.
Посетили мы довольно крупную ферму в Альберте. Более двух тысяч гектаров угодий. Стадо коров с надоем по 4 700 кг от каждой. Набор разнообразной техники. Под навесом приспособления для ремонта. Зернохранилища из алюминия. Два дома, автомобили. По всему видно — весьма состоятельный фермер. Разговорились.
— Сколько у вас работников? — поинтересовался я.
— Постоянных два-три, а когда сезон — беру еще.
Ходили мы, ходили, все посмотрели. Пора уходить. Уже у порога задаю последний, главный вопрос:
— Скажите, вот недавно закончился год. Вы уже знаете, какие были расходы, какие доходы. И каков же общий итог?
Хозяин смотрит на министра, как бы спрашивая: сказать ему или нет? А Уэлан смеется:
— Говори правду.
— Если правду, — отвечает фермер, — то без субсидий и кредитов не прожил бы.
Мой вопрос о том, как он проводит отпуск, удивил его — какой такой отпуск? Бывают праздники фермеров, всякие соревнования — на лошадях, на быках. Выкроим на это день-два, съездим семьей — вот и весь отпуск. Ферму не на кого оставить. Эдакое «добровольное самозакабаление». И подумал я тогда, многие ли наши колхозники, механизаторы согласятся на нечто подобное.
Вот и пробуй найти решение, дающее возможность по-хорошему вернуть человека на землю и в то же время сохранить те преимущества, которые предоставляет ему крупное коллективное хозяйство.
— Как же так? — спросил я Уэлана. — При такой урожайности, при таких надоях — и вдруг субсидии?
— Михаил, — ответил министр, — аграрный сектор на современном уровне нигде без государственной поддержки существовать не может. Мы тратим на кредиты крестьянам десятки миллиардов, а в США — сотни миллиардов долларов. Именно поэтому, кстати, мы и стараемся компенсировать затраты с помощью экспорта зерна.
Итак, интерес собственника, но и поддержка государства.
Когда вернулся в Москву, мне предложили выступить 8 июня в Академии общественных наук перед представителями регионов с лекцией «Назревшие проблемы развития агропромышленного комплекса страны». Писать текст полностью было уже некогда, и на кафедру я вышел, имея в руках лишь тезисы. Но поездка в Канаду дала такой мощный импульс для размышлений, что прочел я эту лекцию с большим вдохновением. Говорил об ослаблении экономических стимулов к наращиванию производства и рациональному использованию ресурсов. Об отсутствии эффективного хозяйственного механизма и разобщенном, ведомственном характере управления. О неэквивалентности обмена между сельским хозяйством и промышленными отраслями, необходимости государственной помощи колхозам, совхозам и личным подсобным хозяйствам. Наконец, о том, что «без стабильного, высокоразвитого аграрного сектора не может быть стабильной экономики страны».
О Канаде в этой лекции я почти не упоминал, не хотелось дразнить людей. Да и каждый из них знал — слишком велика разница в истории, экономических условиях, самом характере сельскохозяйственного производства у них и у нас. И в этом я еще раз убедился, поехав в начале июля в Курск для вручения городу ордена Отечественной войны I степени в связи с 40-летием знаменитого сражения на Курской дуге.
Я ездил и ходил по полям, где происходила эта величайшая в истории человечества битва, в которой сошлись, стенка на стенку, миллионы людей, тысячи танков, самолетов, артиллерийских орудий.
Побывал и на самом изгибе Курской дуги, где в 1943 году на одном из участков сражался мой отец. Тогда немцам казалось, что русские солдаты «в мешке», и они разбрасывали листовки, призывавшие сдаваться в плен. А кончилось все нашей победой, повернувшей ход Второй мировой войны.
Проехав по местам боев, я как-то по-новому ощутил и цену Великой Победы. Не было в этих краях деревушки или городка, где бы ни стояли скромные обелиски с перечнем сотен и тысяч погибших, пропавших без вести. Особенно жуткое чувство возникало тогда, когда шли списки целых семей или однофамильцев разных возрастов, будто злой рок решил истребить людское племя до седьмого колена. Сколько же сыновей и дочерей положила эта разоренная земля на алтарь Отечества! И разве не заслужила она другой, более счастливой доли?!
Рождение внучки
Моя работа захватила не только меня самого, но и семью. Раиса Максимовна и ребята не были сторонними наблюдателями моих поисков и перипетий, которыми эти поиски сопровождались. Они видели, как трудно все идет, какое сопротивление приходится преодолевать, и всячески поддерживали меня, помогали, сохраняя в «нашей крепости» мир, согласие и взаимопонимание.
Конечно, не все сводилось к моим заботам. Семья жила и другими хлопотами, переживала каждое событие, приносившее и радости, и огорчения.
Самым радостным было рождение в 1980 году нашей первой внучки Ксении. Она, как Раиса Максимовна и Ирина, родилась в январе, 21-го дня. Началась новая жизнь. Прав поэт: «…Будут внуки потом, все опять повторится сначала».
Раиса Максимовна продолжала работу над докторской диссертацией. Ее приглашали провести новое исследование в тех селах и станицах Ставрополья, в которых она собирала материалы для кандидатской. Это была заманчивая идея, но наши московские заботы никак не позволяли заняться ее реализацией.
Нам нелегко вырваться из объятий Москвы, и мы настойчиво приглашаем мою мать и родителей Раисы Максимовны к нам в гости. Сначала они ездили часто и с интересом, но годы берут свое — им все труднее ездить. Болезни, недомогания. Стараемся помочь в лечении, снабжаем лекарствами, деньгами, одеждой, продуктами — всем, чем можем. Таков фронт забот: от внучек до родителей. А ко всему все хуже и хуже со здоровьем брата Раисы Максимовны Евгения — не смог справиться со своим старым недугом, пристрастием к алкоголю. Отверг все наши предложения о помощи, а теперь уже и поздно. Талантливый человек, сумевший за первые годы после Литературного института написать несколько рассказов, повестей, книжек для детей и юношества. Евгений — наша постоянная, не затихающая боль.
Ирина и Анатолий заканчивают мединститут, получив дипломы с отличием. Дочь решила продолжить учебу в аспирантуре, занялась исследованием причин смертности в больших городах (на примере Москвы). Оказалось, что все данные на этот счет засекречены, и поэтому диссертацию сделали закрытой. Причин для засекречивания у столичных властей было больше чем достаточно. Но все же Ирине удалось наладить сотрудничество с органами статистики и здравоохранения Москвы, поскольку в результатах такого исследования они тоже заинтересованы. Защита диссертации прошла весьма успешно, и скоро она получила диплом кандидата медицинских наук, стала преподавать на кафедре мединститута, который окончила. А затем решила целиком перейти на исследовательскую работу.
Анатолий после института был направлен в хирургическую клинику под началом академика В.С.Савельева, которая действует на базе 1-й Градской больницы столицы. Очень трудным оказался начальный период его деятельности, но постепенно он освоил дело и занялся в рамках кафедральных исследований научной работой. Продолжая работать в клинике, защитил кандидатскую диссертацию. Теперь это уже опытный хирург, доцент.
Словом, наша семья постепенно интегрировалась в столичную жизнь. Круг знакомых расширялся, мы все больше чувствовали себя москвичами. Хотя и поддерживали контакты с земляками.
Наконец состоялась встреча с выпускниками юрфака 1955 года. Я смог увидеть всех своих старых друзей и приятелей. На этой встрече для меня было важно все: как выглядят, где устроились, чем заняты сокурсники. Все-таки молодцы: десять человек уже стали докторами, около сорока — кандидатами наук. Да и остальные не потерялись, нашли свое дело. И горько, что многих уже нет: болезни, аварии и даже… самоубийства.
В общем, и радостно и грустно — такова жизнь. В памяти воскрешается изречение восточного мудреца: «Люди рождаются, страдают и умирают».
В отпуск, как и на Ставрополье, ездили после уборки урожая. Все годы — в Пицунду. В Грузии и Абхазии мы приобрели много знакомых. Пользуясь возможностью, лучше узнал эти края и людей, там живущих. Мы каждый раз о многом и подолгу говорили, как правило, по вечерам: с Эдуардом и Нанули Шеварднадзе в Пицунде и Тбилиси, в бывшем имении семьи Чавчавадзе, с жителями Абхазии и Кахетии в их домах.
Расставание с Андроповым
Летом 1983 года стало очевидным, что ожидания лучшего под угрозой: вдруг резко ухудшилось здоровье Андропова. Заболевание было связано с нарушением функции почек. Об этом какое-то время знали немногие. Но болезнь обострилась. И это сказывалось на его общем самочувствии, внешнем виде — лицо стало неестественно бледным, голос хрипловатым. Раньше, принимая кого-либо у себя в кабинете, Юрий Владимирович выходил навстречу, здоровался. Теперь, не вставая из-за стола, лишь протягивал руку, передвигаться было все труднее.
Сначала раз, затем два раза в неделю, а потом и чаще он должен был подвергаться мучительной процедуре гемодиализа, когда его подключали к специальному аппарату, очищающему кровь. Скрывать это стало невозможным — от процедуры до процедуры особые приспособления оставлялись у него на руках, и все видели, что выше кисти они забинтованы.
Тогда и пустил кто-то по аппарату роковую фразу: «Нежилец». Активизировались вновь все те, для кого болезнь Андропова стала просто подарком судьбы. Сначала они перешептывались по углам, потом вообще перестали скрывать свою радость. Ждали своего часа. Особенно наглядно проявилось это в период подготовки июньского Пленума ЦК КПСС 1983 года.
Мысль о проведении Пленума по идеологическим вопросам принадлежала Андропову. Его беспокоило политическое, идейное и нравственное состояние общества, и он надеялся, что Пленум ЦК сможет изменить подходы к идеологической работе, сделать ее более эффективной.
По существовавшему официальному раскладу за идеологию отвечал Черненко. Ему и было поручено готовить доклад. А поскольку сведения о состоянии здоровья генсека уже перестали быть тайной, «идеологическая братия» Зимянина, примыкавшая к Черненко, воспрянула духом, держалась сплоченней и уверенней и, видимо, стала рассматривать это выступление чуть ли не как официальное реанимирование «брежневизма».
Политбюро в подготовку доклада практически не вмешивалось. Когда он был разослан, я прочел его, пришел к Юрию Владимировичу и сказал:
— Этого просто нельзя допустить! Не проводили пленумов по идеологии четверть века. И выходим с подобным докладом?!
Самым нелепым было то, что весь текст — к случаю и без случая — обильно и демонстративно пересыпался цитатами и ссылками на Андропова. Тем самым его имя и его курс связывались с этим сводом застойных правил и запретов, сочиненных бригадой Зимянина. Открытый вызов — вот что, по моему мнению, означал данный доклад.
Я сказал, что, если он не возражает, мне надо попробовать переговорить с Черненко, но при любом исходе нашей встречи Юрий Владимирович должен выступить на Пленуме. Встретившись с Константином Устиновичем, соблюдая максимальную тактичность, я стал излагать ему свои соображения по докладу:
— В нем, безусловно, собран богатый материал. Но при чтении возникает такое чувство, что нет внутренней логики, связывающей текст с тем, что мы делаем в последние месяцы. Главное — пропадает глубокая и острая постановка вопросов. Мне думается, если сделать доклад на треть короче, сконцентрировать мысли на принципиальных положениях, он от этого только выиграет.
Уф! Тактичнее сказать было просто невозможно, и я надеялся, что Черненко предложит мне, как минимум, принять участие в окончательной доработке его выступления. Не тут-то было.
— Спасибо, что прочитал, — ответил он, глядя на меня абсолютно равнодушными глазами. — Вариантов доклада было много, но я остановился на этом. Над твоими замечаниями подумаю.
И все! Ничего не было изменено. Советы мои остались без внимания. А до меня дошла информация, что визит мой был вообще воспринят как нескромность, стремление учить и поучать. Я еще раз подтвердил Юрию Владимировичу, что в какой-то мере спасти дело сможет только его выступление.
От Пленума, состоявшегося 14–15 июня 1983 года, и прежде всего от доклада Черненко «Актуальные вопросы идеологической, массово-политической работы партии», ощущение осталось тяжелое. Прения, подготовленные теми, кто составлял доклад, усугубили это впечатление. Выступления кроились по одному шаблону: сначала все отмечали важность вынесения на Пленум данной проблемы, затем следовали клятвенные заверения в верности новому руководству и поддержке Политбюро во главе с Андроповым, далее расшаркивались перед докладчиком, ну а потом — с некоторыми вариациями — следовали самоотчеты о проделанной работе.
Когда Черненко зачитывал текст доклада, я наблюдал за Андроповым. По мере того как Константин Устинович с большим трудом продирался сквозь зимянинскую схоластику, лицо Юрия Владимировича мрачнело. В какой-то момент он подозвал меня и сказал:
— После перерыва садись сюда, будешь председательствовать.
Надо знать, что это означало в те времена, чтобы понять, сколь тяжелым был удар для Черненко. Он сидел после перерыва в стороне, не слушая прений. Лишь на следующий день, когда вести заседание Пленума было поручено ему, начал приходить в себя.
Обменявшись мнениями с Юрием Владимировичем, мы пришли к общему выводу, что Пленум прошел в том ключе, как его подготовила черненковская команда. Иными словами, надежд не оправдал. И хотя в выступлении Андропова были в концентрированной форме поставлены действительно актуальные вопросы, ни о каком переломе в идеологической работе говорить уже не приходилось. Преодолеть рутину на этом архиважном участке партийной деятельности не удалось.
Оглядываясь назад, могу сказать, что июньский Пленум явился своего рода рубежом. После него мы вновь стали терять динамику.
В сентябре Андропов уехал в отпуск в Крым. Я регулярно перезванивался с ним по телефону, и по беседам мне показалось, что чувствует он себя гораздо лучше. Однажды, когда в очередной раз позвонил ему, мне ответили, что Юрий Владимирович уехал в горы, в «Дубраву».
Я нисколько не удивился, ибо еще по Кисловодску знал, что горы нравятся ему куда больше, чем море. Да и купаться врачи теперь Андропову не разрешали, считая, что физическая нагрузка слишком велика.
А часа через два Юрий Владимирович позвонил сам:
— Искал меня?
— Да, хотел проинформировать о делах.
— А я в «Дубраву» перебрался на пару дней. Хорошо здесь, и погода просто замечательная.
Почувствовал я по тону, что и настроение у него прекрасное, давно такого не было. Видимо, горный воздух, тамошняя природа подействовали благоприятно. И никак не мог я подумать, что такого настроения у него уже никогда больше не будет.
Через два-три дня стало известно, что со здоровьем Юрия Владимировича стало совсем плохо. Что там произошло, как он простудился — все эти медицинские детали описаны у Чазова. Сначала Андропова перевезли на крымскую дачу, потом срочно на самолете в Москву, прямо в ЦКБ. И начался мучительнейший, сложнейший во всех отношениях этап…
Прежде всего чисто по-человечески было жаль Юрия Владимировича. Страдал он ужасно. Мы с ним перезванивались по телефону, а когда пускали врачи, ездил в больницу. Практически все перебывали у него. Одни реже, другие чаще, одни — чтобы поддержать, другие — чтобы еще раз проверить, в каком он состоянии. Так прошли октябрь, ноябрь. К страданиям, связанным с болезнью, прибавлялось у Андропова и другое: он стал ощущать общее изменение атмосферы в верхах, какую-то возню и интриги.
В связи с болезнью генсека заседания Политбюро и Секретариата вел Черненко. Лишь изредка он поручал мне вести Секретариат. По-моему, Тихонов предпринял попытку взять на себя председательствование на Политбюро, но это не прошло. Прежде всего из-за Юрия Владимировича, который, хотя и находился в тяжелом состоянии, ясности ума не потерял.
Как-то, еще в дни пребывания Андропова в Крыму, он сказал мне в телефонном разговоре, чтобы я обязательно выступил в качестве заключающего прения на Пленуме ЦК, который намечался на ноябрь.
— Надо ли? — спросил я, зная, сколь ревниво относятся к такого рода вещам коллеги по Политбюро.
— Надо, — настаивал Андропов. — Давай, готовься, и именно как заключающий обсуждение. Вернусь, обсудим.
Я стал обдумывать выступление, анализировать политические и практические итоги прошедших девяти месяцев. Как раз в этот момент из отпуска вернулся Тихонов. Узнав о том, что я намерен выступить на Пленуме, он тут же позвонил Андропову и заявил, что, поскольку слово предоставят Горбачеву, обязан выступить и он.
— Что я ему мог ответить? — рассказывал по телефону Юрий Владимирович. — Сказал: хочешь выступать, на здоровье. Готовься и выступай.
— Так, может быть, он и будет заключать? А мне не выступать? — спросил я, не желая идти на обострение.
— Нет, тебе обязательно надо выступить.
Во всей этой возне вокруг предстоящего Пленума появился какой-то нехороший оттенок — чуть ли не дележа, власти. И разговоры, которые шли по этому поводу в Политбюро, вызывали неприятный осадок — будто хоронили человека заживо. Помощники Андропова Лаптев, Вольский, Шарапов, Владимиров, чье восприятие, безусловно, было еще более обостренным, давали ему соответствующую информацию, может быть, даже более «густую», чем на самом деле. Все это и привело к взрыву со стороны Андропова.
В один из дней декабря, едва я переступил порог своего кабинета, вбежал Рыжков:
— Только что позвонил Юрий Владимирович. Он в ужасном состоянии. Спрашивает: «Так вы на Политбюро приняли решение о замене Генерального секретаря?» Я ему: «Да вы что, Юрий Владимирович, об этом и речи никакой не было!» Но он не успокаивается.
Я немедленно созвонился с врачами, договорился, что на следующий день они пропустят меня к Андропову.
Когда я вошел в палату, он сидел в кресле и попытался как-то улыбнуться. Мы поздоровались, обнялись. Происшедшая с последней встречи перемена была разительной. Передо мной был совершенно другой человек. Осунувшееся, отечное лицо серовато-воскового цвета. Глаза поблекли, он почти не поднимал их, да и сидел, видимо, с большим трудом. Мне стоило огромных усилий не прятать глаза и хоть как-то скрыть испытанное потрясение. Это была моя последняя встреча с Юрием Владимировичем.
Помощники посещали Андропова почти ежедневно. Чаще всего, по-моему, бывали Лаптев и Вольский. Перед самым Пленумом он принял Лигачева, которого должны были избирать секретарем ЦК. Видимо, помощникам принадлежала идея подготовить выступление Андропова и текст его зачитать на Пленуме. Так и сделали.
История этого текста, по существу, стала мне известна лишь спустя годы, после публикации воспоминаний Вольского. До этого только ходили смутные слухи. А суть такова: в конце выступления содержался тезис о том, что в связи со своей тяжелой болезнью, исходя из государственных интересов и стремясь обеспечить бесперебойность руководства партией и страной, Генеральный секретарь предлагает поручить ведение Политбюро Горбачеву.
Когда накануне Пленума текст выступления Юрия Владимировича был роздан членам Политбюро, а затем — в красном переплете — членам ЦК, там этого тезиса и подобных слов не было. Сам я не могу ни подтвердить, ни опровергнуть эту версию. Никакого разговора со мной со стороны ни Андропова, ни Черненко, да и того же Вольского не было. Да, слухи по аппарату поползли: мол, кое-что или исказили, или вычеркнули.
В преддверии 1984 года собрался Пленум ЦК. Заслушали доклады Байбакова и Гарбузова. Все делали вид, что ничего не происходит. Просто идет очередной Пленум. Утвердили план и бюджет. Избрали членами Политбюро Воротникова и Соломенцева, кандидатом в члены Политбюро Чебрикова, секретарем ЦК Лигачева. В прениях на Пленуме выступили Тихонов и я.
Это была скрытая драма. Ведь все знали, что мы на пороге нового выбора, что уже в ближайшее время опять придется решать вопрос о руководстве страны.
Смерть Юрия Владимировича я пережил тяжело. Не было в руководстве страны человека, с которым я был бы так тесно и так долго связан, которому был бы столь многим обязан. На протяжении многих лет делился с ним своими мыслями, сомнениями. Со стороны Юрия Владимировича я всегда чувствовал неизменно доброе отношение. Он никогда не допускал снисходительности опытного политического лидера, который давно уже привык вершить людские судьбы. Не могу сказать, что он полностью раскрывался передо мной, делился всем, что лежало на душе. В какие-то «уголки» своей жизни меня он не посвящал. Может быть, потому, что они и у него самого не вызывали особой радости. А может, и потому, что не хотел он этой информацией никого связывать.
Потрясенная увиденным в день похорон, вернулась из Колонного зала Раиса Максимовна: горе и слезы, дань уважения и скорбь одних и нескрываемая радость, даже торжество в глазах других. В хорошем настроении пребывали некоторые секретари ЦК и не скрывали этого при встрече с Раисой Максимовной. Словно спешили сказать: «Ваше время кончилось». Циники у гроба.
Если попытаться охарактеризовать деятельность Андропова, то необходимо прежде всего четко разграничить две сферы и два понятия: первое — Андропов как реальный политик, второе — «феномен Андропова». Без этого вряд ли можно избежать путаницы, преувеличений или искажений, причем серьезных.
Что такое «феномен Андропова»? Это всеобщая атмосфера ожиданий и надежд на то, что с приходом нового лидера начнутся благие перемены. Если хотите, неприятие, отторжение того негативного, что связывалось в сознании людей с «брежневизмом», вера в необходимость и неизбежность реформ.
Андропов не обманул этих ожиданий. Прежде всего как человек: он был личностью яркой и масштабной, щедро одарен природой, настоящий интеллектуал. Решительно выступил против всего того, что мы связываем с «брежневизмом»: протекционизма, закулисной борьбы и интриг, коррумпированности, моральной распущенности, бюрократизма, бесхозяйственности, расхлябанности. Все это стало объектом его борьбы, отвечая ожиданиям людей.
Если верно, что в нашем народе глубоко сидит неприятие чиновничества, критическое отношение ко всякому начальству, то процессы, происходившие в последние годы правления Брежнева, еще более обострили эти чувства. Поэтому жесткую, иногда даже с перехлестом, позицию Андропова в этих вопросах воспринимали с надеждой, что будет наконец положен предел всем безобразиям и те, кто оторвался от народа, ответят за все.
Иными словами, действия его расценивали как начало общих и более глубоких перемен. И вот тут встает главный вопрос — пошел бы Андропов дальше, встал бы на путь радикальных преобразований, сложись его судьба по-иному? Думаю, что нет.
Некоторые из тех, кто был достаточно далек от Юрия Владимировича, рассказывают, что якобы задолго до прихода на пост генсека он вынашивал идеи реформирования системы. Ради этого, мол, шаг за шагом шел наверх, вступая в драматические компромиссы с собственными убеждениями и совестью, дабы не придавили его на полпути к цели.
Я не думаю, что это так. То, что он осознавал необходимость перемен, — верно. Понимал и то, что их отсутствие гибельно для самой системы. Но Андропов всегда оставался человеком своего времени, принадлежал к числу людей, которые не могли вырваться за пределы старых идей и ценностей.
Я часто думаю: ведь он, как никто другой, знал о сталинских преступлениях. Но вопросов этих никогда не поднимал. Видел попытки Брежнева реанимировать и образ Сталина, и его модель организации общества. Но даже не пытался воспрепятствовать этому. А какова его роль в венгерских, чехословацких событиях, в афганской войне? В борьбе с «инакомыслием» и «диссидентством», когда сами попытки поставить вопрос о свободе и правах человека принимались за уголовщину?
Видимо, многолетняя работа в КГБ с ее «спецификой» наложила отпечаток на весь его облик, жизненные установки, сделала подозрительным и в определенной степени обреченным на служение системе.
Нет, не пошел бы Андропов на радикальные перемены, как не смог этого сделать Хрущев. И может быть, это его счастливая звезда так распорядилась, что умер он, не столкнувшись с проблемами, которые неизбежно встали бы на его пути и породили разочарования и у него, и в нем.
Хочу сказать, что все характеристики Андропова, в частности эта, пока еще весьма приблизительны и неполны. Они останутся такими, пока не будет изучен сложный и очень важный в его жизни 15-летний период пребывания на посту председателя КГБ. Многое осталось скрытым за толстыми стенами Лубянки, в том числе для меня, бывшего главой партии и государства. А без этого трудно утверждать, что было бы дальше.
Время пребывания Андропова на вершине власти — короткое, но оно дало людям надежду. Все, что связывало нас с Юрием Владимировичем, навсегда останется в моей памяти. Никогда не забуду ту южную ночь в окрестностях Кисловодска — небо, усыпанное звездами, ярко пылающий костер, Юрий Владимирович в каком-то мечтательно-просветленном настроении смотрит на огонь. А из магнитофона — озорная, особенно любимая Андроповым песенка Юрия Визбора:
Кому это нужно? Никому не нужно.
Кому это надо? Никому не надо.
Черненко: больной человек во главе державы
Наиболее подходящей кандидатурой на роль преемника Андропова я считал Д.Ф.Устинова, хотя ему в то время было уже 75 лет.
Почему? На мой взгляд, он был, пожалуй, единственным, кто мог продолжить политическую линию Андропова. Они были близкими друзьями, и он мог сохранить и развить изменения, начатые Юрием Владимировичем за 15 месяцев пребывания на высшем руководящем посту. К тому же Устинов пользовался большим авторитетом в партии и стране.
Я «нажимал» на Дмитрия Федоровича, поскольку других вариантов не видел. Одни уже не могли, другие еще не могли принять на себя ответственные функции Генерального секретаря ЦК. И Устинов мог с пользой поработать какое-то время, подготовить новую смену в политическом руководстве.
Позднее я узнал, что не исключалась возможность выдвижения и моей кандидатуры. Такая информация до меня дошла из двух источников.
На второй или третий день после похорон Юрия Владимировича Раиса Максимовна навестила на даче его жену, желая поддержать ее морально. Татьяна Филипповна, больная, возбужденная, поднявшись в кровати, громко запричитала:
— Почему избрали Черненко, почему они так сделали?! Юра хотел, чтобы был Михаил Сергеевич.
Раиса Максимовна успокоила ее и постаралась прекратить этот разговор.
В какой-то мере это перекликается с упоминавшимися аппаратными слухами по поводу поправок, внесенных общим отделом в речь Андропова на декабрьском Пленуме.
И еще. Один из моих сотрудников, с которым нас связывают долгие годы совместной работы, передал содержание своего разговора с Г.М. Корниенко, бывшим тогда первым заместителем министра иностранных дел. Ссылаясь на Андрея Андреевича, тот рассказал, что сразу же после смерти Андропова Громыко, Устинов, Тихонов и Черненко встретились в «узком кругу», но договориться о кандидатуре нового генсека якобы так и не смогли. Устинов при этом будто бы заявил, что Политбюро придется самому сделать выбор, а что касается его личного мнения, то он будет выдвигать Горбачева.
Так это было или нет — не знаю. Есть и другие свидетельства.
Разговор в «узком кругу» происходил в кабинете одного из заместителей заведующего общим отделом ЦК. После окончания беседы Черненко остался в кабинете, а Громыко, Устинов и Тихонов вышли в коридор. Здесь их ждали помощники и телохранители, у которых в такие дни буквально ноздри дрожали от любопытства. На их счастье, Тихонов был туговат на ухо и как все глуховатые люди имел обыкновение говорить громче обычного. Так вот, по словам очевидцев, Николай Александрович громко, так что все в коридоре оглянулись, вдруг сказал:
— Я думаю, мы все же правильно поступили. Михаил еще молодой. Да и неизвестно, как он поведет себя на этом месте. А Костя — это то, что надо.
Повторяю, какая из этих версий ближе к истине, договорились они в «узком кругу» о кандидатуре Черненко или нет, не знаю. Но о том, что Андропов и Устинов делали ставку на Горбачева, заявил мне спустя некоторое время сам Дмитрий Федорович. Почему получилось по-иному, он объяснять не стал. А я, естественно, никогда его об этом не спрашивал.
Так или иначе, но избрание нового генсека прошло предельно просто, я бы даже сказал, буднично. Все определила сверхактивность Тихонова. Едва только Черненко открыл заседание, Николай Александрович тут же, дабы предотвратить возможные неожиданности со стороны Устинова, попросил слово «по порядку ведения» и с ходу предложил избрать генсеком Константина Устиновича.
Возможно, Дмитрий Федорович ожидал отказа, самоотвода со стороны Черненко, который лучше других знал состояние собственного здоровья и должен был самокритично признать, что руководство страной вообще не для него, как говорится, «не по Сеньке шапка». Но ничего подобного не произошло. Выступления «против» в подобных случаях были не в традициях этого Политбюро. Все согласились с предложением Тихонова, проголосовали «за», в том числе и я. И оправдание было наготове: «главное, не допустить раскола».
«Костя — это то, что надо», — якобы сказал Тихонов. Понимать это можно так: появилась надежда, что следующим генсеком вполне сможет оказаться он. Но для общества, при всей его специфичности, появление в роли лидера великой державы именно Черненко было шоком. Ну хоть кто-нибудь другой, хоть чуть поживее, хоть чуть помоложе, так нет же…
После заседания Политбюро и в последующие дни Устинов, который всегда отличался хорошим настроением, таким жизнелюбием, что его трудно было выбить из колеи, выглядел подавленным, был молчалив и замкнут. А вот на Пленуме ЦК я увидел другие лица: те, кому уже пора было уходить, и те, кто ушел на пенсию, но оставались в составе ЦК, как будто оправились от испуга, от андроповских новшеств, воспрянули духом в надежде, что возвращается их время, спокойное, «стабильное», иными словами — «брежневское».
Кого же приобрели мы на посту Генерального секретаря? Во главе великой державы, ее лидером оказался не просто физически слабый, а тяжелобольной человек, фактически инвалид. Это не являлось секретом ни для кого, было видно невооруженным глазом. Его немощь, затрудненное дыхание, одышку (он страдал эмфиземой легких) невозможно было скрыть. Врач, сопровождавший Маргарет Тэтчер на похоронах Андропова, вскоре опубликовал прогноз о сроках жизни Черненко и ошибся всего лишь на несколько недель.
Черненко всегда был при Брежневе, угадывал его желания, стал доверенным лицом, можно сказать, тенью. Я уже рассказывал — сила его влияния была и в том, что он много сделал для создания имиджа Брежнева. Мощным орудием Черненко, несомненно, был аппарат, от которого зависело практически все. Трудно объяснить, откуда у него, тихого, замкнутого, типичного кабинетного чинуши, зародились такие амбициозные планы. Думаю, его подталкивали к этому участники упомянутого «тайного круга», которые таким способом хотели реализовать свои собственные претензии.
Говоря о причинах восхождения Черненко на пост генсека, нельзя забывать и то, что сработал укоренившийся в Политбюро стереотип: второй человек в руководстве становился первым почти автоматически. Тяжелым было впечатление от первого же его публичного выступления в новой роли на траурном митинге при похоронах Андропова 14 февраля 1984 года. Оно вызвало горечь у всех нас, в стране и у зарубежных гостей. Черненко был обречен на такое восприятие.
Очень скоро выяснилось, что общество не воспринимает его всерьез, хотя идеологическая служба ЦК предпринимала невероятные усилия для пропаганды «образа генсека». Масштаб его личности, отсутствие самостоятельного опыта политической и государственной деятельности, поверхностные знания реальной жизни страны, слабые волевые качества — все это было очевидно.
В апреле 1984 года Черненко, как бы повторяя и продолжая путь Андропова, посещает московский металлургический завод "Серп и молот", встречается с рабочими. Но контакт не получился, напротив, встреча лишь подлила масла в огонь. Ему было трудно среди людей. А нам глядеть на все это было просто невыносимо.
Смерть Андропова и избрание генсеком Черненко породили новые надежды у противников каких-либо перемен. Они, уже не маскируясь, усилили давление на Черненко, стремясь покончить с начинаниями Андропова, стилем его деятельности.
Раньше всех это почувствовали на себе сторонники Юрия Владимировича, в том числе и я. Для меня это не было неожиданностью. Еще в 1983 году, когда здоровье Андропова стало стремительно ухудшаться, мне сказали, что эти люди заняты поисками компрометирующих Горбачева данных. К «охоте» были подключены даже административные органы. И когда я стал генсеком, то узнал об этом со всеми подробностями.
Так что психологически я был подготовлен к подобным интригам, знал, что предпринимаются попытки реализовать давно вынашиваемый план устранения Горбачева. Это отражало настроения и «главных действующих лиц», проявилось сразу, на первом же заседании Политбюро, когда речь зашла о распределении обязанностей в Политбюро и Секретариате ЦК.
Как я и ожидал, в атаку бросился Тихонов:
— Мне непонятно, почему мы должны поручать ведение Секретариата Горбачеву, — заявил он в довольно резкой форме. — Михаил Сергеевич, как известно, занимается аграрными делами. Боюсь, Секретариат будет превращен в рассмотрение аграрных вопросов и использован им для. давления. Неизбежно возникнут перекосы.
Я сидел тут же. Слушал. И молчал.
Ему возразил Устинов, сказав, что Горбачев уже руководил работой Секретариата и никаких «перекосов» не замечено. С ходу отклонить не получилось. Тогда Гришин и Громыко пошли по пути затягивания решения вопроса, по сути, поддержав Тихонова. Но главное препятствие — Устинов — не было преодолено. Черненко пытался на чем-то настаивать, что-то говорить, но вяло, не энергично, нудно. У меня появилось ощущение, что роли в этом спектакле распределены заранее. Решение поручить мне ведение Секретариата так и не было принято.
Де-факто я продолжал руководить Секретариатом, при этом постоянно держал нового генсека в курсе дел. Заседания проводились регулярно, обсуждались разнообразные вопросы — партийные, хозяйственные, идеологические. И чем эффективнее функционировал Секретариат, чем больше повышался спрос с кадров за работу, тем больше это вызывало недовольство не только Тихонова, но и МИДа, особенно же генсековской челяди.
Тихонов последовательно, с завидной настойчивостью вел линию на ослабление Секретариата. Он пытался заигрывать с Лигачевым, хотя вряд ли имел здесь большие успехи. Что касается Долгих, то Тихонов перетянул его к себе проверенным приемом, назвав где-то в присутствии него самого своим будущим преемником. Теперь основное время Долгих проводил в епархии премьер-министра на бесконечных встречах и беседах.
Как бы то ни было, через неполных три месяца Секретариат «почувствовали» в партии и особенно в центре, в Москве. Одни стремились попасть на заседания, другие боялись туда попасть. Тихонов бесновался, высказывал недовольство, пытался бросить тень на нашу работу.
В это непростое для меня время я почувствовал поддержку Устинова. Наши отношения становились все более близкими. Не могу не отметить деловую и моральную поддержку, которую мне оказывал тогда Лигачев. Очень много и эффективно работали мы с Рыжковым. Даже с Зимяниным удавалось конструктивно решать вопросы, он часто бывал у меня.
Одним словом, я чувствовал себя уверенно, относился ко всему в какой-то мере философски и уже не поднимал больше вопроса о том, чтобы моя роль в Секретариате была документально оформлена решением Политбюро. Следовал своему давнишнему принципу — жизнь все расставит по местам.
Эффект Горбачева
И вдруг 30 апреля меня приглашает Черненко.
Вхожу в его кабинет, полагая, что разговор пойдет о предстоящем Первомае. Однако диалог сразу принял какой-то нервный характер. Начал он не очень связно, сбивчиво, сказал, что не может больше откладывать решение вопроса, на него давят, это вносит раскол, разлад в работу и т. д. Спрашиваю:
— Константин Устинович, о чем вы говорите, о каком вопросе?
— О руководстве Секретариатом.
— Напрасно вы так волнуетесь. Давайте этот вопрос решим на Политбюро, поскольку речь идет о доверии. И я хочу узнать от коллег, умудренных опытом, в чем мои слабости и промахи. Надеюсь, вопрос не стоит о моем пребывании в Политбюро?
— Нет, ну что ты, что ты, — растерянно забормотал Черненко. И тут мои эмоции выплеснулись бурным монологом:
— А раз так, то я вправе знать, что хотят мне пожелать мои оппоненты, какие у них критические замечания. Мы должны оценить работу Секретариата ЦК. Кого-то не очень устраивает то, что после известного периода он набрал силу. Как генсек вы должны все обдумать и определиться. Я вижу, как пытаются растащить власть, а это уже чревато опасными последствиями. Поэтому я — за решение вопроса, но на принципиальной основе. Ситуация в руководстве сложная, и нужен разговор. Раз он назрел — не надо уклоняться.
Черненко попросил меня еще раз, не спеша изложить мои соображения, а сам делал записи. Договорились провести заседание Политбюро 3 мая, поздравили друг друга с наступающим праздником и расстались. Я ушел с горечью на душе. Подумалось, что при такой нерешительной, аморфной позиции генсека можно ждать чего угодно.
В конце дня позвонил Устинов, поздравил с праздником, предложил пораньше отправиться домой. Дело в том, что несколько человек в руководстве — Устинов, Горбачев, Лигачев, Рыжков и некоторые другие — работали каждый день по 12–14 часов, до ночи. Я поблагодарил его и под настроение рассказал о только что состоявшейся беседе с Черненко.
Дмитрий Федорович встревожился, усмотрев в этом большую интригу, одобрил мою позицию, посоветовал твердо ее держаться и не переживать, так как, по его мнению, затея против меня обречена.
3 мая собрались на заседание Политбюро, обсудили всю намеченную повестку дня. Но вопрос, который стал предметом нашего разговора с генсеком, так и не был внесен на обсуждение. Оказалось, Устинов посоветовал Черненко не идти на поводу у Тихонова и его компании. Через два-три дня Константин Устинович сказал мне:
— Я подумал и решил не вносить. Работай, как работал.
Уже, кажется, в 1989 году Тихонов прислал мне письмо с покаянием. И с предложением своих услуг в реформировании экономики. Но в те годы давление на меня через Черненко не прекращалось. Все это выматывало нервы до крайности, и поэтому каждый раз, когда удавалось вырваться из Москвы в поездку по стране, я испытывал чувство глубочайшего удовлетворения.
На протяжении всего 1984 года интриги, подсиживание, сплетни определяли общую атмосферу на Старой площади. Болезнь Черненко прогрессировала, ситуация в Политбюро обострялась, распри исподволь нарастали. Не хочу описывать все перипетии того времени. Да оно и ни к чему — всем все было ясно. Но какие формы это приобретало, показывает история с Всесоюзной научно-практической конференцией по идеологическим проблемам.
Тема ее была задана самим Черненко: как выполняются решения июньского (1983 г.) Пленума ЦК КПСС по идеологическим вопросам. Зимянин обратился ко мне с просьбой выступить с основным докладом, поскольку я принял от Черненко прежнее направление его работы — идеологию.
Материалы к докладу, представленные отделом, полностью меня разочаровали: «зимянинская жвачка», идеологическая рутина, набор прописных истин, пустословие. Такое впечатление, что меня просто хотели скомпрометировать. Но это лишь прибавило мне энергии.
Я сформировал группу, в которую вошли Медведев, Яковлев (он в то время руководил ИМЭМО), Биккенин и Болдин. Мне хотелось воспользоваться случаем, чтобы выйти за пределы июньского Пленума, который, на мой взгляд, оказался очень слабым. Во время подготовки к совещанию нас заинтересовали такие важные теоретические и практические проблемы, как собственность, характер производственных отношений в нашем обществе, роль интересов, социальная справедливость, товарно-денежные отношения и т. п. Поработали хорошо, материал получился содержательный и серьезный.
Однако это понравилось не всем. Зимянин был недоволен, капризничал. Я дал ему подготовленный доклад. Мне он особых замечаний не сделал, лишь попросил дать более выпукло тезис о руководящей роли партии на нынешнем этапе, а вот в беседе с Медведевым прямо сказал, что доклад не получился.
Участники конференции съехались в Москву, все было готово. И вдруг, буквально накануне ее открытия, в 16 часов предшествующего дня, — звонок от Черненко.
Оказывается, он не считает целесообразным проводить идеологическую конференцию сейчас, ибо впереди партийный съезд и надо его готовить, набирать идеи. Я понял по тону разговора, что в кабинете он не один, и, наверное, задача тех, кто там был, состояла в том, чтобы удержать слабого, колеблющегося шефа на жесткой позиции.
Столь неожиданный зигзаг меня просто возмутил, и я выразил протест в довольно резкой форме. Как мне потом сказал Яковлев, бывший в кабинете, чуть ли не отчитал генсека. Наверное, я проявил несдержанность, но происки своры, крутившейся вокруг Генерального секретаря, вывели из равновесия. Напомнил ему, что проведение конференции, на которую уже приехали люди со всей страны, это не моя, а его идея, я всего лишь выполнил поручение. Не знаю, кто сможет объяснить мотивы ее отмены. Такой шаг недопустим, ибо означает публичный скандал. И кончил вопросом:
— Кто сбивает вас с толку?
— Ну ладно, — сказал он, — проводите, но не делайте из конференции большого шума.
На том разговор и кончился… Конференция состоялась и прошла успешно. Новизной подходов, творческим характером обсуждения она резко контрастировала с обычными идеологическими накачками прошлых лет. Сам заголовок доклада «Живое творчество народа» уже наводил на размышления.
Участники конференции настаивали на том, чтобы доклад был опубликован. Я сказал, что это будет сделано. Но, увы, только «Правда» опубликовала его сокращенное изложение. Чтобы свести на нет «эффект Горбачева» и всей конференции, тут же была подготовлена и срочно напечатана в декабрьском номере «Коммуниста» статья Черненко с претензией на последнее слово марксистской мысли.
В том же, 1984 году «эффект Горбачева» впервые проявился и на внешнеполитической арене.
12 июня 1984 года, когда я в составе официальной делегации СССР участвовал в экономическом совещании стран — членов СЭВ, в Москву пришло печальное известие о кончине лидера итальянских коммунистов Энрико Берлингуэра. Он умер неожиданно, во время одного из обычных для Италии митингов.
Было принято решение направить для участия в похоронах делегацию КПСС, и Пономарев, как руководитель международного отдела, заявил, что поедет он. Однако вся предшествующая история взаимоотношений Бориса Николаевича с лидерами Итальянской компартии была такова, что его приезд мог привести к публичному скандалу. Об этом прямо написали в Политбюро А. Александров и В. Загладин. И тогда, после консультаций с итальянскими товарищами, последовало решение о направлении на похороны меня.
С Берлингуэром мы не были лично знакомы, но я хорошо помнил его выступления на наших партийных съездах. Говорил он ровным, спокойным голосом, без эмоций, столь характерных для итальянцев, но в выступлениях сразу брал быка за рога.
Наша аудитория с ходу не ухватывала, как реагировать на его выступления, ибо все что-то слышали о «еврокоммунизме», знали о сложных отношениях с ИКП и об обмене «любезностями» между нашими партиями, нередко прорывавшимися и в открытую печать. Впрочем, вопрос о том, как реагировать на Берлингуэра, для нашего зала особого труда не составлял: делегаты смотрели, как реагирует президиум, и следовали его примеру.
Обо всем этом я вспоминал, когда 13 июня вместе с Загладиным и секретарем Донецкого обкома В.П.Мироновым летел на самолете в Рим. Отъезд наш оказался столь скоропалительным, что никаких особых инструкций от Политбюро не давалось, хотя пожелание обсудить общий контекст отношений между нашими партиями и было высказано.
То, что мы увидели в Риме, оставило в наших душах глубокое, неизгладимое впечатление. Траур был общенациональным. На похороны пришли сотни тысяч людей. Мы стояли с Пайеттой на балконе здания ЦК ИКП, и из проходивших колонн доносились приветствия в адрес делегации КПСС. Меня спросили тогда:
— Что ощущаете и думаете вы, глядя на то, как провожают итальянцы Берлингуэра в последний путь?
Ответить было не просто. По крайней мере, тогда.
С Берлингуэром прощалась вся Италия, руководители всех политических организаций. Президент страны Пертини от имени нации склонился у гроба лидера оппозиционной партии. Все это было проявлением не свойственного нам образа мышления, иной политической культуры.
Задолго до этого я читал программные документы итальянских коммунистов, знаменитую «Записку Тольятти», появившуюся вскоре после XX съезда КПСС. Основательно проштудировал «Тюремные тетради» Грамши. И все-таки урок, который был получен во время похорон Берлингуэра, побуждал к раздумьям.
В тот же вечер, 13 июня, в особняке нашего посольства мы встретились с членами руководства ИКП. Присутствовали П.Буффалини, Дж. Кьяромонте, А.Коссутта, А.Минуччи, Дж. К.Пайетта, У.Пеккио-ли, А.Рубби, Дж. Черветти.
Разговор был откровенный, но все время он как бы вертелся по кругу. В конце концов я не выдержал и сказал:
— Ну, хорошо. Вы уже миллион раз сказали, что вы свободны, независимы, не признаете никаких команд и никакого центра. А мы два миллиона раз подтвердили, что вы свободны, независимы и никакого центра действительно нет. А дальше что?
Итальянские друзья смотрели на меня с недоумением.
— Может быть, начнем встречаться, — продолжил я. — Вместе анализировать новую ситуацию, сложившуюся в мире, вместе думать, обмениваться идеями.
Разговор продолжался всю ночь, и под утро, когда расходились, наметилось какое-то взаимопонимание.
На следующий день, 14 июня, меня принял Президент Итальянской республики А.Пертини. Он произвел на меня сильное впечатление прежде всего своей демократичностью, искренней расположенностью к нашему народу и уважением заслуг Советского Союза в победе над фашизмом. Сам Пертини участвовал в движении Сопротивления. Мне импонировала его раскованность, прямота суждений. Президент высказался за сотрудничество коммунистов и социалистов. Это была содержательная беседа, и, когда мы расставались, дружеские объятия были искренними.
В тот же день мы вылетели в Москву. Провожали нас в аэропорту Пайетта и Рубби. Видимо, за прошедший день ЦК ИКП уже выработал свою позицию, и тут, сидя за столиком, под рев самолетных турбин за огромными стеклянными окнами мы, как говорится, «ударили по рукам» — надо строить между нашими партиями товарищеские отношения, сотрудничать, взаимодействовать.
В таком же ключе прошел и мой отчет о поездке на заседании Политбюро.
Завершился этот год моим визитом в Великобританию, который состоялся вскоре после окончания идеологического совещания в Москве. 15 декабря я прибыл в Лондон во главе парламентской делегации, в состав которой входили Велихов, Замятин и Яковлев. В Англию такие делегации не выезжали до нас лет пятнадцать, хотя отношения между обеими странами развивались в эти годы достаточно сложно, и нужда в подобных визитах была.
К визитам парламентских групп у нас относились как к акциям сугубо протокольным и формальным. И на сей раз мидовские чиновники, видимо, не придавали поездке особого значения.
Однако случилось нечто иное…
Именно здесь все те наблюдения и мысли, которые возникали у меня на протяжении последних лет по проблемам внешней политики и миропорядка, впервые были высказаны перед британскими парламентариями.
Текст речи публиковали и у нас, и за рубежом, и я лишь хочу напомнить, что в ней было сказано: ядерный век диктует необходимость «нового политического мышления»; военная опасность сегодня — это реальность; «холодная война» — ненормальное состояние отношений, несущее в себе военную угрозу; в ядерной войне победить нельзя; невозможно строить свою безопасность, к кому бы это ни относилось, за счет нанесения ущерба безопасности других; мы готовы в ограничении и сокращении вооружений, прежде всего ядерных, пойти так далеко, как далеко пойдут западные партнеры по переговорам.
Эти заявления вызвали в мировой прессе самые оживленные отклики. Особенно часто цитировали фразу: «Что бы нас ни разделяло — планета у нас одна. Европа — наш общий дом. Дом, а не «театр военных действий».
Подробно освещалась наша встреча с М.Тэтчер, состоявшаяся на второй день пребывания делегации в Англии, в Чекерсе, где премьер-министр ждала нас вместе со своим супругом Дэнисом и министрами. У подъезда нас встретили корреспонденты, и фотография, где мы сняты вчетвером (госпожа Тэтчер вежливо показывает нам рукой, где и как встать), была сделана именно здесь. Забавно, что потом многие толковали этот снимок по-иному: якобы Маргарет Тэтчер внимательно разглядывает костюм Раисы Максимовны.
Встреча началась с ленча. Тэтчер и я сели по одну сторону стола, Дэнис и Раиса Максимовна — по другую. Все выглядело вполне респектабельно и чинно. Но разговор даже за ленчем принял довольно-таки острый характер.
Госпожа Тэтчер — человек уверенный, я бы даже сказал, самоуверенный, за внешним мягким обаянием и женственностью скрывается достаточно жесткий и прагматичный политик. Не зря же сами англичане назвали ее «железной леди».
Но потом разговор возобновился и я сказал:
— Я знаю вас как человека убежденного, приверженного определенным принципам и ценностям. Это вызывает уважение. Но вы должны иметь в виду, что рядом с вами сидит такой же человек. И должен сказать при этом, что я не имею поручения от Политбюро убедить вас вступить в коммунистическую партию.
После этой фразы она от души рассмеялась, и разговор из формально-вежливого и немного колкого как-то сам собой перешел в откровенно заинтересованный. Содержание его целиком определили те мысли, которые через день я изложил британским парламентариям.
После окончания ленча была продолжена официальная беседа. К нам присоединились Замятин и Яковлев, разговор пошел о проблемах разоружения. Поначалу мы пользовались заранее подготовленными записями, но затем я отложил свои в сторону, спрятала в сумочку свои листочки и госпожа Тэтчер. Я разложил перед премьер-министром Великобритании большую карту, на которую в тысячных долях были нанесены все запасы ядерного оружия. И каждой из таких вот клеточек, говорил я, вполне достаточно, чтобы уничтожить всю жизнь на Земле. Значит, накопленными ядерными запасами все живое можно уничтожить 1000 раз!
Ее реакция была очень выразительной и эмоциональной. Думаю, что и вполне искренней. Во всяком случае, с этой беседы начался какой-то поворот к крупному политическому диалогу между нашими странами.
Во время официальной беседы, в соответствии с протоколом, Раиса Максимовна не присутствовала. Ее оставили «на съедение» трем или четырем министрам правительства, и, к их полному удивлению, она повела с ними речь об английской литературе, философии, к которым всегда испытывала глубокий интерес. Продолжался этот разговор все три часа, пока шла встреча с Тэтчер, и на следующий день лондонская пресса, у которой, видимо, были свои предубеждения против «кремлевских жен», весьма пространно и сочувственно рассказала своим читателям об этом эпизоде.
Мое выступление в парламенте 18 декабря прошло успешно. Правда, и здесь поначалу была предпринята попытка повести диалог в конфронтационном духе. Но я сразу же пресек ее, сказав:
— Если вы хотите строить беседу таким образом, то я достану привезенные мною бумаги и документы и начну инвентаризировать все то, что делалось английской стороной против Советского Союза, против налаживания нормальных отношений. Кому от этого польза?
После этого заявления беседа вошла в конструктивное и вполне дружественное русло.
Потом были встречи с министрами, лидерами политических партий, представителями деловых кругов. Мы посетили автомобильный завод «Остин-Ровер», штаб-квартиру компании «Джон Браун», исследовательский комплекс «Джелоттс Хилл», торгово-промышленную палату, Британский музей, мемориальную библиотеку К. Маркса.
А вот на могилу Маркса, куда ходила часть нашей делегации, по стечению обстоятельств я не сходил. Сколько по этому случаю было потом спекуляций! Точно так же, как уже в годы перестройки наша «свободная пресса» запустила «новость» о «золотой карточке» — речь шла, видимо, о кредитной карточке, которой я как член Политбюро якобы располагал за рубежом! Стыдно было все это читать и стыдно было за тех «интеллигентов», которые писали весь этот вздор. И уж совсем стыдно, когда я увидел эту сплетню в мемуарах Ельцина. «У кого что болит, тот про то и говорит» — так, кажется, в пословице.
Тогда, в 1984 году, политическая борьба потребовала иного: всячески замолчать итоги поездки парламентской делегации в Великобританию.
Добрынин, наш посол в США с 1962 года, рассказывал мне, как широко откликнулись американская общественность и политические круги на лондонский визит. Он по этому поводу направил в МИД две телеграммы с подробной характеристикой выступлений солидной прессы по этому поводу. Обычно такая информация рассылалась членам руководства, но на сей раз такого не последовало. А когда сам Анатолий Федорович приехал в Москву, Громыко устроил ему нахлобучку:
— Вы же такой опытнейший политик, умудренный дипломат, зрелый человек… Шлете две телеграммы о визите парламентской делегации! Какое это вообще может иметь значение?
В Лондоне меня застала печальная весть — скончался Устинов. Я прервал визит и вернулся в Москву. Смерть Устинова была тяжелой утратой, особенно чувствительной в то смутное время, каким был конец 1984 года. Да и весь этот год — не что иное, как агония режима.
Словом, огромная потребность в энергичной, инициативной политике и… плачевная ситуация в руководстве страны. Черненко и по калибру личности, и по состоянию здоровья не соответствовал роли генсека. Возникла проблема даже с еженедельными заседаниями Политбюро. Нередко случалось так: заседание назначено, но Константин Устинович прибыть не в состоянии, и за 15–30 минут до начала — звонок мне с поручением председательствовать.
Реакция членов Политбюро на сей счет была неоднозначной. У одних — подчеркнуто спокойная, то есть воспринимали это как само собой разумеющееся. У других — недоумение, а то и плохо скрываемое раздражение. От Тихонова не раз следовали бестактные вопросы:
— А он поручал вам вести Политбюро?
Я отвечал:
— Николай Александрович, неужели вы думаете, что я могу вот так, по своей воле прийти и начать заседание? У вас превратное представление обо мне.
Эта проблема к концу года разрослась до драматических масштабов, ибо Черненко вышел из строя окончательно. Политбюро, главный политический орган руководства, должно было работать, а никаких решений с поручением кому-либо — Горбачеву ли, Тихонову ли, или еще кому — постоянно вести заседания не было.
Доподлинно знаю, что некоторые товарищи в беседах с Черненко давали ему советы на этот счет — поручить «временно» вести заседания Политбюро Горбачеву. В то же время ближайшее окружение генсека рекомендовало ему сохранить за собой эту позицию. И всякий раз я оказывался в сложном положении. Но дело не во мне — это сказывалось на работе Политбюро, аппарата ЦК. В такой ситуации всегда вольготно чувствуют себя всякого рода интриганы. А для дела, для работы — это просто беда.
Обдумав все, я решил следовать нескольким правилам. Первое: вести работу спокойно, ставить вопросы твердо, никаких уступок «челяди», даже облеченной высокими званиями. Второе: лояльность Генеральному секретарю, согласование с ним всех важных вопросов. Третье: в Политбюро вести линию на объединение, не допускать развала центральной власти. И четвертое: держать в курсе событий секретарей ЦК республик, обкомов, крайкомов партии. Они должны видеть всю серьезность ситуации и понимать, в какой обстановке приходится действовать.
Думаю, эта линия в целом себя оправдала. Если говорить о деловой стороне, то я стремился, взаимодействуя с коллегами, держать под контролем текущие дела, принимать оперативные и не только оперативные решения. Было продолжено, хотя это и давалось непросто, обновление кадров, проведены два крупных Пленума: весной — о школьной реформе, в октябре — о долговременной программе мелиорации с докладом Тихонова.
А тут еще свалилась необычайной суровости зима. С разных мест посыпались телеграммы в центр о помощи. В уральской горловине метели создали такие заносы, что остановилось движение. Не десятки, сотни поездов оказались брошенными со всеми грузами, со всем, что составляет основу производства и жизнеобеспечения населения. Возникла угроза паралича народного хозяйства.
Правительству пришлось поработать много. Оперативными вопросами в то время занимался первый заместитель Председателя Совета Министров Гейдар Алиев. Включился в дело Егор Лигачев. Это было мое поручение, но оно совпадало с его желанием и вообще отвечало стилю его работы. Егор Кузьмич был недоволен, как решаются проблемы в республиках, на местах, и хотел доказать, что может справляться с такими задачами. К тому же при той ситуации, которая сложилась с генсеком, важно было показать, что ЦК действует. Эту миссию Егор Кузьмич вместе с другими выполнил.
Еще труднее стало работать, когда Константин Устинович оказался в больнице. Каждый старался аргументировать свою позицию ссылкой на разговор с Черненко. Нередко случалось: по одному и тому же вопросу один говорил одно, другой — нечто противоположное, и оба ссылались на генсека. Шло размежевание в руководстве и аппарате. Одни пытались осложнить мою работу, сбить с толку. Другие — и их становилось все больше — открыто брали линию поддержки Горбачева.
Мне приходилось предпринимать тактические шаги. Так было, в частности, с многострадальным планом проведения Пленума ЦК по вопросам научно-технического прогресса, на котором я должен был делать доклад. Для его подготовки была создана специальная группа, и дело быстро продвигалось.
Мы познакомились с двумя вариантами доклада — Иноземцева и отдела машиностроения ЦК, с целым мешком всевозможных разработок десятилетней давности, извлеченных из архива. Тогда, после известного высказывания Брежнева о роли научно-технического прогресса, в партии велась подготовка Пленума ЦК. Я подумал: Боже мой, сколько времени потеряно, а в этот период многие страны проделали огромный путь, обеспечивший им динамичное развитие в последующие годы.
Но чем ближе мы были к Пленуму, тем острее я чувствовал стремление Черненко, Тихонова, Гришина, Громыко отложить его проведение — все они считали, что это будет усиливать мои позиции. Словом, были против Пленума и этого не скрывали. Что делать? Я решил поговорить с Черненко и сам внести предложение о нецелесообразности проведения Пленума. Поехал к нему в больницу с Лигачевым.
— Константин Устинович, мы работаем над документами к съезду, наверное, уже ушло время для Пленума по научно-техническому прогрессу?
Мнение его мне было известно, так что согласие генсека было получить нетрудно.
Назавтра — заседание Политбюро. Я в самом начале подчеркнуто спокойно сказал:
— Вчера мы с Егором Кузьмичом были у Константина Устиновича, чувствует он себя неплохо. Побеседовали, ввели его в курс дел.
Последовала немая сцена, во время которой многие, наверное, подумали: «Так, значит, Горбачев с Лигачевым были у Черненко! Когда тот и другой посещают его в отдельности, это уже само по себе что-то, а если еще и вместе? Что бы это значило.?» Все навострили уши.
— Знаете, я посоветовался с Константином Устиновичем, и мы пришли к. общему мнению снять с повестки дня Пленум по научно-техническому прогрессу.
Все дружно, я бы даже сказал, радостно, поддержали это предложение. Так второй раз была похоронена идея Пленума по самому актуальному вопросу. Забегая вперед, скажу, что своего рода компенсация все-таки состоялась. В июне 1985 года мы провели в ЦК КПСС крупное совещание по вопросам ускорения научно-технического прогресса с моим докладом «Коренной вопрос экономической политики партии».
Смерть Черненко
Развязка стремительно и неотвратимо приближалась. В этом уже никто не сомневался. Стоило больших усилий поддерживать хотя бы видимость присутствия Генерального секретаря ЦК, Председателя Президиума Верховного Совета СССР в политической жизни.
У меня при взгляде на Черненко, которому не то что работать, но и говорить, дышать было трудно, не раз возникали вопросы: что же помешало ему отойти от дел и заняться своим здоровьем? Что заставило взвалить на себя непосильный груз руководства страной?
Ответ вряд ли лежит на поверхности.
Да, конечно, человек, отстраняемый от власти, — а по собственному желанию у нас от нее никто не отказывался, — чувствовал себя, мягко говоря, некомфортно, как и всякий уволенный.
Но просто сказать «человек слаб» — недостаточно. Проблема лежала глубже. Общество не располагало необходимой информацией, чтобы сделать выбор. Вот если бы знало оно о действительном состоянии Брежнева и Черненко, знало, что почти десятилетие у руля страны стояли люди, физически не способные к работе! Впрочем, само по себе такое знание еще ничего не значило. Ведь у нас не было нормального демократического механизма сменяемости власти. Система этого не предусматривала, она жила по своим законам, согласно которым на вершине пирамиды мог находиться и безнадежно больной, даже умственно неполноценный человек. Никто не смел посягнуть на этот порядок, и вдруг стараниями некоторых членов политического руководства, прежде всего Гришина, эта порочная практика внезапно обнажилась и предстала перед обществом во всей своей неприглядности.
Я имею в виду то, что произошло во время кампании по выборам в Верховный Совет Российской Федерации в феврале 1985 года. В соответствии с многолетней традицией сложился своего рода ритуал встреч членов Политбюро с избирателями в своих округах накануне выборов. Никогда ранее я не наблюдал такой схватки за место в графике выступлений. Все хотели выступать в самом конце, непосредственно перед генсеком, ибо считалось, что чем позже ты встречаешься с избирателями, тем выше твое положение в партийной иерархии. А уж если твое место в этом графике предпоследнее, значит, ты вообще всего на шаг отстоишь от генсека, выступающего всегда последним.
Выборы были назначены на 24 февраля. Заканчивались встречи кандидатов с избирателями. Поскольку Черненко был не в состоянии прийти на встречу, а отменить ее было нельзя, мы в своем кругу обговаривали, как решить эту задачу с наименьшими политическими потерями. Я полагал, что надо помочь ему подготовить письменное обращение. Избирательная комиссия должна организовать встречу, на которой будет оглашено его обращение. А поскольку речь идет о генсеке, необходимо присутствие на ней представителей ЦК КПСС.
Неожиданно для меня в дело вмешался Гришин, сепаратно выйдя на разговор с Черненко. Это уже было за рамками принятой этики и, видимо, говорило кое о чем. Во всяком случае, он начал неприличную политическую возню, решив, что подходящий случай наступил и этот шанс упустить нельзя.
Действовал Гришин, безусловно, не в одиночку. Часть руководства относилась к нему весьма благосклонно, прежде всего те, кто считал: «надо остановить Горбачева». Особенно он рассчитывал на окружение Черненко, которое понимало необходимость безошибочного выбора, с тем чтобы и после кончины генсека остаться на плаву. Именно в тот момент определенная, пусть небольшая, часть интеллигенции начала «рисовать» привлекательный портрет Гришина.
Понимая, что меня обойти никак нельзя, ибо работа Политбюро и Секретариата фактически проходила под моим руководством, Гришин позвонил мне и сказал, что по поручению Константина Устиновича он будет организовывать встречу и зачитает текст обращения. Звонить Черненко я не стал, но поинтересовался этим у его помощников, которые подтвердили изложенную Гришиным позицию генсека.
22 февраля на правах первого секретаря Московского горкома партии Гришин взял в свои руки бразды правления на встрече с избирателями и зачитал текст выступления Черненко. Я сидел в президиуме вместе с Лигачевым, Громыко, Зимяниным, Кузнецовым и, честно говоря, очень переживал, что я участник этого фарса. А Гришин с присущей ему занудно-монотонной интонацией, пытаясь изобразить пафос, подъем и вдохновение, читал и читал текст. И было во всем этом что-то сюрреалистическое. Я не мог возразить, поскольку такова была воля самого Черненко, его последняя воля.
В конце концов, это еще можно было бы пережить. Но, по замыслу Гришина, закончился лишь первый акт трагикомедии. Впереди было еще два: голосование Черненко и вручение ему удостоверения об избрании депутатом Верховного Совета РСФСР.
24 февраля привезли урну в соседнюю с его спальней комнату больницы, подготовили ее так, чтобы было непонятно, где происходит голосование. Черненко встал, превозмогая немощь, оделся (или его одели) и проголосовал перед телекамерой. Главное, по мнению Гришина, состояло в том, чтобы показать, что генсек еще в состоянии голосовать.
Апофеозом цинизма и безнравственности людей, выдававших себя за близких людей Черненко, но озабоченных лишь соображениями собственной корысти, было вручение ему депутатского удостоверения в присутствии Гришина, помощника генсека В.В.Прибыткова и первого секретаря Куйбышевского райкома партии Москвы Ю.А.Прокофьева.
Мало того, ему подготовили текст, с которым он, смертельно больной человек, должен был выступить. До сих пор у меня перед глазами согбенная фигура, дрожащие руки, срывающийся голос, призывающий к дисциплине и самоотверженному труду, падающие из рук листки. А я знаю, что и сам он падал… и был подхвачен Чазовым, но этот эпизод, разумеется, не показали.
Все это стало возможным вопреки категорическим возражениям Чазова, но с согласия или по желанию самого Черненко, которого подталкивали к этому Гришин и его ближайшее окружение. Это происходило 28 февраля. А 10 марта Константина Устиновича не стало.
Я только вернулся домой с работы, и сразу звонок Чазова с известием о смерти Черненко. Сразу после звонка я связался с Громыко, Тихоновым, Боголюбовым и назначил заседание Политбюро на 11 часов вечера.
По предварительной договоренности с Громыко, мы встретились минут на двадцать раньше назначенного времени.
Привожу по памяти состоявшийся тогда диалог.
— Андрей Андреевич, надо объединять усилия: момент очень ответственный.
— Я думаю, все ясно.
— Я исхожу из того, что мы с вами сейчас должны взаимодействовать.
Начали подъезжать другие члены Политбюро и Секретариата ЦК.
Открыв заседание, я сообщил о случившемся. Встали, помолчали. Заслушали приглашенного на заседание Чазова. Он кратко доложил историю болезни и обстоятельства смерти Черненко. Я сказал, что надо готовить документы, собирать Пленум ЦК КПСС.
На том и порешили. Лигачеву, Боголюбову, Соколову дали поручение обеспечить своевременное прибытие членов ЦК в Москву, с привлечением МПС и воздушного флота.
Создали похоронную комиссию, включив в нее всех членов Политбюро. Когда встал вопрос о председателе комиссии, вышла небольшая заминка. Тут надо сказать, что председателем комиссии по организации похорон умершего генсека, как правило, назначался будущий генсек. И Гришин вдруг говорит:
— А почему медлим с председателем? Все ясно. Давайте Михаила Сергеевича.
Я предложил не торопиться, назначить Пленум на 17 часов следующего дня, а Политбюро — на 14. У всех будет время — ночь и полдня — все обдумать, взвесить. Определимся на Политбюро и пойдем с этим на Пленум.
Так к решили. Стали подъезжать срочно вызванные работники аппарата ЦК. Создали группы для подготовки документов. С Медведевым, Яковлевым и Болдиным договорились о концепции моего выступления на Пленуме. Подход был такой: сразу заявить обществу и всему миру наши позиции.
Так дальше жить нельзя
Было уже около четырех утра, когда я приехал домой. Раиса Максимовна меня ждала. Вышли мы с ней на территорию дачи: с самого начала проживания в Москве серьезные разговоры в квартире и на даче мы не вели — мало ли что. Долго ходили по тропинке в саду, обсуждая случившееся и возможные последствия.
Сейчас трудно в деталях восстановить тот наш разговор. Очень хорошо помню последние слова, сказанные мною в ту ночь:
— Понимаешь, ехал я сюда с надеждой и верой в то, что смогу что-то сделать, но пока мало что удалось. Поэтому, если я действительно хочу что-то изменить, надо принимать предложение, если, конечно, оно последует. Так дальше жить нельзя.
Уже подступало утро. Близился рассвет нового дня, поистине судьбоносного.
Утром позвонил Лигачев, сказал, что его буквально атакуют первые секретари, идут один за другим, допрашивают, каково мнение Политбюро по поводу будущего генсека. Я поехал в ЦК. Впереди — Политбюро и Пленум.
Много еще и сейчас гуляет всяких слухов по поводу заседаний Политбюро и Пленума. Суть их сводилась к тому, что якобы разразилась настоящая схватка, были предложены несколько кандидатур на пост генсека и Политбюро вышло на Пленум, так ни о чем и не договорившись. Все это просто байки, досужие домыслы. Ничего этого не было. И об этом известно участникам событий, многие из которых в полном здравии и сейчас.
Да, проблемы преемника в связи с резким ухудшением состояния здоровья Черненко обсуждались, кое-кто прицеливался, прояснял свой шанс. Партийный аппарат ЦК в те дни только этим и был занят.
То, что в самом составе руководства выкристаллизовались группировки, было фактом.
Были и те, кто не хотел Горбачева. Как-то незадолго до кончины генсека Чебриков, возглавлявший в то время КГБ, поделился со мной содержанием своей беседы с Тихоновым, пытавшимся убедить его в недопустимости моего избрания на пост Генерального секретаря. Чебрикова поразило, что Тихонов никого, кроме меня, не упоминал:
— Неужели сам претендовал на это место? — подумал он.
В то же время мои недоброжелатели не могли не знать о настроениях в обществе, о позиции первых секретарей, среди которых все больше созревала решимость не допустить, чтобы Политбюро вновь протащило на высший пост старого, больного или слабого человека.
Несколько групп первых секретарей обкомов посетили меня. Призывали занять твердую позицию и взять на себя обязанности генсека. Одна из таких групп заявила, что у них сложилось организационное ядро и они не намерены больше позволять Политбюро решать подобного рода вопросы без учета их мнения.
Не было Устинова, на поддержку которого можно было бы рассчитывать. Да и у Громыко по отношению ко мне появились какие-то новые, ревнивые нотки, особенно после моей поездки в Великобританию. Еще Андропов, как бы в качестве дани своему другу и партнеру, чтобы как-то его ублажить, сделал Андрея Андреевича первым заместителем Председателя Совета Министров СССР. Тогда Громыко занял кабинет в Кремле, сохраняя резиденцию на Смоленской площади. В окружении Андропова начали поговаривать о неуемном стремлении Андрея Андреевича к власти, его большом тщеславии.
Интересно отметить, что при формировании внешнеполитических документов, заявлений четко просматривались две линии. Одна шла к Черненко от международного отдела ЦК, через А.М.Александрова, другая — мидовская. Первая содержала приглашение к переговорам, поискам соглашений, к либерализации и улучшению отношений. Вторая была более жесткой, можно сказать, железобетонной. Громыко открыто оказывал давление на Черненко, на беседах с иностранными делегациями нередко перебивал или бесцеремонно поправлял его. Он явно монополизировал внешнеполитическую сферу. Кстати, потому-то и возникло недовольство после моего визита в Англию.
Оказавшись де-факто у руководства Политбюро и Секретариата, я не допускал бесконтрольности за деятельностью МИДа. Потом мне стало известно, что вдруг заработал механизм по налаживанию взаимопонимания между мною и Громыко. Включились в это дело сын Громыко, Анатолий, и Крючков. Обо всем мне рассказал Александр Яковлев, бывший с Крючковым в близких отношениях. Громыко, реагируя на их соображения, вроде бы задумался и кое-что переосмыслил.
Ну а тогда, 10 марта, интуиция мне подсказывала, что ночь и полдня будут работать в нужном направлении: об этом свидетельствовала информация, поступавшая в ЦК. На Лигачева выходили партийные кадры, на Рыжкова другой клан — министры.
Хочу особо отметить, что никому, даже Лигачеву и Рыжкову, я не сказал определенно ни «да», ни «нет». Почему? Мне надо было выяснить все до конца. Я ведь понимал, о чем идет речь, в каком положении находится страна, что надо делать с кадрами. И если я пройду, получив только, как говорят, 50 процентов плюс один голос или что-то в этом роде, если избрание не будет отражением общего настроения, мне будет не по силам решать вставшие проблемы. Прямо скажу: если бы в Политбюро и в ЦК возникла дискуссия по этому вопросу, я снял бы свою кандидатуру, потому что для меня уже было ясно, что мы должны, выражаясь словами наших итальянских друзей, «пойти далеко».
В 14 часов я занял место председательствующего — в последнее время это было моим обычным местом — и, открыв заседание, сказал, что от имени Политбюро мы должны внести на Пленум ЦК предложение о Генеральном секретаре: была возможность все обдумать и взвесить.
Сразу встал Громыко и предложил мою кандидатуру, кратко аргументируя свое предложение. Некоторые мысли перекликались с тем, что он потом сказал на Пленуме. Вслед за ним взял слово Тихонов. Поддержали все. Было сказано, что мы уже фактически так и работаем, надо с этим выходить на Пленум.
Лигачев, выступая на XIX партконференции, говорил: «Надо сказать всю правду: это были тревожные дни. Могли быть абсолютно другие решения. Была такая реальная опасность.
Хочу вам сказать, что благодаря твердо занятой позиции членов Политбюро товарищей Чебрикова, Соломенцева, Громыко и большой группы первых секретарей обкомов на мартовском Пленуме ЦК было принято единственно правильное решение».
Не знаю, что хотел он этим сказать. То ли, что именно ему и названным им лицам обязан я своим избранием и что они предотвратили некую опасность, нависшую над страной? Ради прояснения истины приведу без комментариев выдержки из рабочей записи того заседания Политбюро.
«ГРОМЫКО. Скажу прямо. Когда думаешь о кандидатуре на пост Генерального секретаря ЦК КПСС, то, конечно, думаешь о Михаиле Сергеевиче Горбачеве. Когда заглядываем в будущее, а я не скрою, что многим из нас уже трудно туда заглядывать, мы должны ясно ощущать перспективу. А она состоит в том, что мы не имеем права допустить никакого нарушения нашего единства. Мы не имеем права дать миру заметить хоть какую-либо щель в наших отношениях. Хочу еще раз подчеркнуть, что Горбачев обладает большими знаниями, значительным опытом, но этот опыт должен быть помножен на наш опыт. И мы обещаем оказывать новому Генеральному секретарю ЦК КПСС всевозможное содействие и помощь.
ТИХОНОВ. Что я могу сказать о Михаиле Сергеевиче? Это контактный человек, с ним можно обсуждать вопросы, обсуждать на самом высоком уровне. Это — первый из секретарей ЦК, который хорошо разбирается в экономике. Вы представляете, насколько это важно. Поэтому мнение мое безоговорочное: человеком, который годится быть Генеральным секретарем ЦК КПСС, является Михаил Сергеевич Горбачев.
ГРИШИН. Мы вчера вечером, когда узнали о смерти Константина Устиновича, в какой-то мере предрешили этот вопрос, договорившись утвердить Михаила Сергеевича председателем комиссии по похоронам. На мой взгляд, он в наибольшей степени отвечает тем требованиям, которые предъявляются Генеральному секретарю ЦК.
СОЛОМЕНЦЕВ. Он хорошо готовится к заседаниям Секретариата ЦК и Политбюро, вносит при рассмотрении вопросов новые предложения, высказывает интересные мысли. Этот дух новаторства очень ценен. Другой кандидатуры у нас просто нет.
КУНАЕВ. Я хочу доложить вам, мне поручено сказать на заседании Политбюро о том, что, как бы здесь ни развернулось обсуждение, коммунисты Казахстана будут голосовать за избрание Генеральным секретарем ЦК КПСС Михаила Сергеевича Горбачева.
РОМАНОВ. Он эрудированный человек. Например, очень быстро разобрался во многих сложнейших вопросах научно-технического прогресса. Николай Александрович Тихонов говорил здесь о работе Михаила Сергеевича Горбачева в Комиссии по совершенствованию хозяйственного механизма. Тон в этой комиссии задает т. Тихонов, а Михаил Сергеевич, опираясь на отделы ЦК, тактично вносит свои предложения, которые в большинстве своем поддерживаются Комиссией. Считаю, что он будет полностью обеспечивать преемственность руководства в нашей партии и вполне справится с теми обязанностями, которые будут на него возложены.
ВОРОТНИКОВ. Сама логика жизни подвела нас к этому решению. Его важнейшие качества — ответственность, умение прислушиваться к мнению других, знание дела. Вот почему он завоевал большой авторитет среди партийного актива. И все товарищи (а мне пришлось встретиться сегодня с большим числом представителей областных партийных организаций России) высказываются за то, чтобы избрать т. Горбачева М.С. Генеральным секретарем ЦК КПСС.
ПОНОМАРЕВ. В последнее время мы много занимались новой редакцией Программы партии. И я лично убедился, что он глубоко владеет марксистско-ленинской теорией, умеет разбираться в самых сложных программных вопросах.
ЧЕБРИКОВ. Я, конечно, советовался с моими товарищами по работе. Ведомство у нас такое, которое хорошо должно знать не только внешнеполитические проблемы, но и проблемы внутреннего, социального характера. Так вот с учетом всех этих обстоятельств чекисты поручили мне назвать кандидатуру т. Горбачева М.С. на пост Генерального секретаря ЦК КПСС. Вы понимаете, что голос чекистов, голос нашего актива — это и голос народа.
ДОЛГИХ. Все мы едины в том мнении, что у него за плечами не только большой опыт, но и будущее.
КУЗНЕЦОВ. В некоторых зарубежных журналах, особенно американских, делались самые невероятные прогнозы, высказывались самые различные домыслы по поводу противоречий внутри Политбюро. Но наше единство ничем не поколебать.
ШЕВАРДНАДЗЕ. Я знал Михаила Сергеевича Горбачева еще до его работы секретарем ЦК КПСС. Скажу прямо — такое решение ждет сегодня вся наша страна и вся наша партия.
ЛИГАЧЕВ. Для М.С.Горбачева характерен большой азарт в работе, стремление к поиску в малых и больших делах, умение организовать дело. А это, как вы понимаете, имеет огромное значение для всей партийно-организационной работы… М.С.Горбачев пользуется большим уважением в партийных, профсоюзных, комсомольских организациях, в активе нашей партии, в народе в целом. Мне об этом сегодня говорили многие секретари обкомов и крайкомов партии. Выдвижение М.С.Горбачева вызовет чувство гордости в нашем народе, поднимет авторитет Политбюро ЦК КПСС.
ГОРБАЧЕВ. Мы переживаем очень сложное, переломное время. Нашей экономике нужен больший динамизм. Этот динамизм нужен и нашей демократии, нашей внешней политике…Вижу свою задачу прежде всего в том, чтобы вместе с вами искать новые решения, пути дальнейшего движения нашей страны вперед… Нам надо набирать темпы, двигаться вперед…»
На заседании Политбюро не было Щербицкого. Он во главе парламентской делегации был в Америке и вернулся уже к самому Пленуму. Арбатов, который был с ним в поездке, утверждал, что Щербицкий сразу принял решение возвращаться и твердо сказал, что будет поддерживать Горбачева. Думаю, он, будучи реалистом, понимал, что его шанс ушел.
Впереди был Пленум. Из обмена мнениями с товарищами, каждый из которых зондировал обстановку в ЦК, было очевидно: мнения членов Центрального Комитета настолько в пользу моей кандидатуры, что этот массовый настрой не дает возможности для какой бы то ни было дискуссии, не оставляет надежд на какие-либо другие варианты.
В пять часов начался Пленум, и я сразу почувствовал атмосферу полной поддержки, еще более утвердившейся под влиянием речи Громыко, который по поручению Политбюро предложил мою кандидатуру на пост Генерального секретаря ЦК. Произнесенная без письменного текста, она производила впечатление экспромта и оттого казалась особенно искренней, несла мощный эмоциональный заряд. Это было хорошо продуманное, взвешенное выступление, воздействие которого усиливалось тем, что оно было созвучно настроению зала.
Я был взволнован: никогда раньше мне не приходилось слышать о себе таких слов, такой высокой оценки.
Вся обстановка Пленума и овация, начавшаяся после того, как была названа фамилия Горбачева, единодушие членов ЦК при избрании меня генсеком — все это показало, что мы с ближайшими моими коллегами поступили правильно, когда после обмена мнениями решили, что в моей речи на Пленуме надо сразу серьезно заявить о наших стратегических позициях и замыслах. Все ждали, что же будет сказано новым советским лидером.
Интуитивно ощущая все это, я решил, что необходимо, не уходя от темы прощания с Черненко, уже в первых публичных выступлениях сказать о моей принципиальной позиции. Этого требовала ситуация.
На Пленуме я подчеркнул, что стратегическая линия, выработанная на XXVI съезде, последующих пленумах ЦК остается в силе. Это — линия на ускорение социально-экономического развития страны, на совершенствование всех сторон жизни общества.
Хочу признать, что в этом утверждении была сознательно допущена небольшая натяжка. Ссылка на XXVI съезд была необходима для соблюдения правил игры, но политическая линия была сформулирована иначе, чем на съезде, — не было упоминания о развитом социализме, зато говорилось об ускорении социально-экономического прогресса в соответствии с новыми представлениями.
Была уже подчеркнута главная мысль, что ускорение можно обеспечить лишь путем перевода народного хозяйства на рельсы интенсивного развития, выхода в короткие сроки на самые передовые научно-технические позиции, на высший мировой уровень производительности труда. А для этого необходимо настойчиво совершенствовать хозяйственный механизм и всю систему управления.
В связке с экономическими задачами было сказано об усилении внимания к социальной политике, совершенствованию и развитию демократии, формированию общественного сознания.
Не были обойдены вопросы порядка, дисциплины, законности. Подчеркнута необходимость гласности в работе партийных, советских, государственных и общественных организаций.
Что касается внешней политики — заявлена преемственность в осуществлении курса мира и прогресса. Наши позиции были изложены предельно ясно: «Мы хотим прекращения, а не продолжения гонки вооружений — и потому предлагаем заморозить ядерные арсеналы, прекратить дальнейшее развертывание ракет; мы хотим действительного и крупного сокращения накопленных вооружений, а не создания все новых систем оружия».
В отношении КПСС было отмечено, что партия — это та сила, которая способна объединить общество, поднять его на огромные перемены, которые просто необходимы. Именно исходя из этого мы должны провести подготовку к партийному съезду, на котором утвердить новую Программу партии и определить перспективы до 2000 года. Заканчивалась речь выражением твердой убежденности, что мы сможем полнее раскрыть созидательные силы социализма.
Таков смысл моего выступления ша внеочередном Пленуме ЦК КПСС 11 марта 1985 года. По сути дела, это было нашим кредо, пусть в первоначальном виде и как декларация намерений.
Идеи эти не сразу, не вдруг пришли мне в голову. Многие из них уже содержались в предшествующих выступлениях, в частности, на декабрьском Пленуме 1983 года, на идеологической конференции в декабре 1984 года, на встрече с избирателями Киевского избирательного округа города Москвы по выборам в Верховный Совет РСФСР 20 февраля 1985 года.
В выступлении на Пленуме уже были расставлены более определенные акценты, вопросы ставились круче, чем раньше. Главная мысль — довести до сознания общества, что мы стоим перед серьезным выбором и перед необходимостью глубоких перемен. И что намерения у нас на этот счет самые решительные.
Что касается внешнеполитического раздела, то я не выходил за рамки проблематики, которую поднимал в последнее время. Тем не менее тональность была другой. И это тоже было сделано специально. Тут, прямо скажем, веяло миролюбием, приглашением к диалогу.
Читатель подумает: а что особенного сказал Горбачев в те мартовские дни 1985-го? Да, конечно, с позиций сегодняшнего дня можно на все это смотреть как на стереотипы. Но это с нынешних позиций. И совсем по-другому это оценивается, когда знаешь, что именно отсюда все начиналось.
Я надеялся, что все предложенное мною найдет отклик. Позиции по внутриполитическим проблемам да и вся речь получили поддержку Пленума. Люди этого не скрывали. Впервые за многие годы, может быть, чувствовалась атмосфера неподдельного энтузиазма.
Идеи внешнеполитического раздела речи тоже не остались без ответа. Когда по традиции проходило краткое представление зарубежных делегаций, прибывших для участия в похоронах Черненко, я почувствовал что-то вроде встречного движения, понял, что мои слова услышаны. Даже краткие реплики во время рукопожатий говорили об этом.
Тогда же состоялись важные встречи с «основными действующими лицами». Я решил, что буду беседовать в присутствии министра иностранных дел. Так мы и сделали. Встречи были содержательные, и было их много. С Бушем, Колем, Миттераном, Тэтчер. Интересная беседа состоялась с Накасонэ.
Менее чем за три года, один за другим, ушли из жизни три генеральных секретаря, три лидера страны, несколько наиболее видных членов Политбюро. В конце 1980 года скончался Косыгин. В январе 1982 года умер Суслов. В ноябре — Брежнев. В мае 1983 года — Пельше. В феврале 1984-го — Андропов. В декабре — Устинов. В марте 1985-го — Черненко.
Был во всем этом символический смысл. Умирала сама система, ее застойная, старческая кровь уже не имела жизненных сил.
Я понимал, какое бремя ответственности на меня возложено. Это было для меня самой большой нравственной нагрузкой.
Домой в тот день вернулся поздно. Все меня ждали, даже пятилетняя внучка Ксения, которой надо было уже спать. Так уж сложилась, сформировалась наша семья. Все были торжественны, взволнованны, но ощущалась и тревога за будущее. Раиса Максимовна вспомнила в своей книге (это у нее в дневниках было), что внучка сказала мне:
— Дедуленька, я тебя поздравляю, желаю тебе здоровья', счастья и хорошо кушать кашу.
Расхлебывать кашу мне действительно пришлось. Да, время идет. На днях услышал от младшей, Настеньки, прямо-таки философское рассуждение:
— Дедуля, ты посмотри — зима, весна, лето, осень, и вот так годы вращаются, все время одно за другим идет.
Да, время действительно шло…