Старый козел, которого я нашел издыхающим в устье пещеры, на другой же день околел. Во избежание зловония от разлагающегося трупа я закопал его в яму, которую вырыл тут же, в пещере, подле него: это было легче, чем вытаскивать его вон.
Шел уже двадцать третий год моего житья на острове, и я успел до такой степени освоиться с этой жизнью, что если бы не страх дикарей, которые могли потревожить меня, я бы охотно согласился провести здесь весь остаток моих дней до последнего часа, когда я лег бы и умер, как старый козел в пещере. Я придумал себе несколько маленьких развлечений, благодаря которым время протекало для меня гораздо веселее, чем прежде. Во первых, как уже знает читатель, я научил говорить своего Попку, и он так мило болтал, произносил слова так раздельно и внятно, что было большим удовольствием слушать его. Он прожил у меня не менее двадцати шести лет. Как долго жил он потом, — я не знаю: впрочем, я слышал в Бразилии, что попугаи живут по сто лет. Может быть, верный мой Попка и теперь еще летает по острову, призывая бедного Робина Крузо. Не дай бог ни одному англичанину попасть на мой остров и услышать его; бедняга, с которым случилось бы такое несчастье, наверное, принял бы моего Попку за дьявола. Мой пес был моим верным и преданным другом в течение шестнадцати лет; он околел от старости. Что касается моих кошек, то, как я уже говорил, они так расплодились, что я принужден был стрелять по ним несколько раз, иначе они загрызли бы меня и уничтожали бы все мои запасы. Когда две старых кошки, взятых мной с корабля, издохли, я продолжал распугивать остальных выстрелами и не давал им есть, так что в заключение все они разбежались в лес и одичали. Я оставил у себя только двух или трех любимиц, которых приручил и потомство которых неизменно топил, как только оно появлялось на свет; они стали членами моей разношерстной семьи. Кроме того, я всегда держал при себе двух-трех козлят, которых приучал есть из своих рук. Было у меня еще два попугая, не считая старого Попки: оба они тоже умели говорить и оба выкликали: «Робин Крузо», но далеко не так хорошо, как первый. Правда и то, что на него я потратил гораздо больше времени и труда. Затем я поймал и приручил несколько морских птиц, названий котороых я не знал. Всем им я подрезал крылья, так что они не могли улететь. Те молодые деревца, которые я насадил перед своею крепостью, чтоб лучше скрыть ее на случай появления дикарей, разрослись в густую рощу, и мои птицы поселились в этой роще и плодились, что меня очень радовало. Таким образом, повторяю, я чувствовал себя покойно и хорошо и был бы совершенно доволен своею судьбою, если б мог избавиться от страха дикарей.
Но судьба судила иначе, и пусть все, кому доведется прочесть эту повесть, обратят внимание на то, как часто в течение нашей жизни зло, которого мы всего более страшимся и которое, когда оно нас постигло, представляется нам верхом человеческих испытаний, — как часто это зло становится вернейшим и единственным путем избавиться от преследующих нас несчастий. Я мог бы привести много примеров из моей собственной жизни в подтверждение правильности моих слов, но особенно замечательны в этом отношении события последних лет моего пребывания на острове.
Итак, шел двадцать третий год моего заточения. Наступил декабрь — время южного солнцестояния (потому что я не могу назвать зимой такую жаркую пору), а для меня — время уборки хлеба, требовавшей постоянного моего присутствия на полях. И вот, однажды, выйдя из дому перед рассветом, я был поражен, увидев огонь на берегу, милях в двух от моего жилья и, к великому моему ужасу, не в той стороне острова, где по моим наблюдениям высаживались посещавшие его дикари, а в той, где жил я сам.
Я был буквально сражен тем, что увидел, и притаился в своей роще, не смея ступить дальше ни шагу, чтобы не наткнуться на нежданных гостей. Но и в роще я не чувствовал себя спокойно: я боялся, что, если дикари начнут шнырять по острову и увидят мои поля с растущим на них хлебом или что нибудь из моих работ, они сейчас же догадаются, что на острове живут люди, и не успокоятся, пока не разыщут меня. Подгоняемый страхом, я живо вернулся в свою крепость, поднял за собой лестницу, чтоб замести свои следы, и начал готовиться к обороне.
Я зарядил все мои пушки (как назвал я мушкеты, стоявшие у меня на лафетах вдоль наружной стены) и все пистолеты и решил защищаться до последнего вздоха. В этом положении я пробыл два часа, не получая никаких вестей извне, так как у меня не было лазутчиков, которых я бы мог послать на разведку.
Просидев еще несколько времени и истощив свое воображение, я не в силах был выносить долее неизвестность и полез на гору тем способом, который был описан выше, т.е. при помощи лестницы, приставляя ее к уступу горы, спускавшейся в мою сторону. Добравшись до самой вершины, я вынул из кармана подзорную трубу, которую захватил с собой, лег брюхом на землю и, направив трубу на то место берега, где я видел огонь, стал смотреть. Я увидел человек десять голых дикарей, сидевших кружком подле костра. Конечно, костер они развели не для того, чтоб погреться, так как стояли страшные жары, а, вероятно, Затем, чтобы состряпать свой варварский обед из человечьего мяса. Дичина, наверно, была уже заготовлена, но живая или убитая — я не знал.
Дикари приехали в двух лодках, которые теперь лежали на берегу: было время отлива, и они, видимо, дожидались прилива, чтобы пуститься в обратный путь. Вы не можете себе представить, в какое смятение повергло меня это зрелище, а главное то, что они высадились на моей стороне острова, так близко от моего жилья. Впрочем, потом я немного успокоился, сообразив, что, вероятно, они всегда приезжают во время прилива и что, следовательно, во все время прилива я смело могу выходить, если только они не высадились до его начала. Это наблюдение успокоило меня, и я, как ни в чем не бывало, продолжал уборку урожая.
Как я ожидал, так и вышло: лишь только начался прилив, дикари сели в лодки и отчалили. Я забыл сказать, что за час или за полтора до отъезда они плясали на берегу: я ясно различал в трубку их странные телодвижения и прыжки. Я видел также, что все они были нагишом, но были ли то мужчины или женщины — не мог разобрать.
Как только они отчалили, я спустился с горы, вскинул на плечи оба свои ружья, заткнул за пояс два пистолета, тесак без ножен и, не теряя времени, отправился к тому холму, откуда открыл первые признаки этих людей. Добравшись туда (что заняло не менее двух часов времени, так как я был навьючен тяжелым оружием и не мог итти скоро), я взглянул в сторону моря и увидел еще три лодки с дикарями, направлявшиеся от острова к материку.
Это открытие подействовало на меня удручающим образом, особенно когда, спустившись к берегу, я увидел остатки только что справлявшегося там ужасного пиршества: кровь, кости и куски человеческого мяса, которое эти звери пожрали с легким сердцем, танцуя и веселясь. Меня охватило такое негодование при виде этой картины, что я снова стал обдумывать план уничтожения первой же партии этих варваров, которую я увижу на берегу, как бы ни была она многочисленна.
Не подлежало, однако, сомнению, что дикари посещают мой остров очень редко: прошло пятнадцать слишком месяцев со дня последнего их визита, и за все это время я не видел на их самих, ни свежих следов человеческих ног, вообще ничего такого, что бы указывало на недавнее их присутствие на берегу. В дождливый же сезон они наверно совсем не бывали на моем острове, так как, вероятно, не отваживались выходить из дому, по крайней мере, так далеко. Тем не менее все эти пятнадцать месяцев я не знал покоя, ежеминутно ожидая, что ко мне нагрянут незваные гости и нападут на меня врасплох. Отсюда я заключаю, что ожидание зла несравненно хуже самого зла. особенно когда этому ожиданию и этим страхам не предвидится конца.
Все это время я был в самом кровожадном настроении и все свои свободные часы (которые, к слову сказать, я мог бы употребить с гораздо большей пользой) придумывал, как бы мне напасть на них врасплох в ближайший же их приезд, особенно, если они опять разделятся на две партии, как это было в последний раз. Но я упустил из виду, что, если я перебью всю первую партию, положим, в десять или двенадцать человек, мне на другой день или через неделю или, может быть, через месяц придется иметь дело с новой партией, а там опять с новой, и так без конца, пока я сам не превращусь в такого же, если не худшего, убийцу, как эти дикари-людоеды.
Мои дни проходили теперь в вечной тревоге. Я был уверен, что рано или поздно мне не миновать лап этих безжалостных зверей, и, когда какое нибудь неотложное дело выгоняло меня из моей норы, я совершал свой путь с величайшими предосторожностями и поминутно озирался кругом. Вот когда я оценил удобство иметь домашний скот: моя мысль держать коз в загонах была поистине счастливая мысль. Стрелять я не смел, особенно в той стороне острова, где обыкновенно высаживались дикари: я боялся всполошить их своими выстрелами, потому что если бы они на этот раз убежали от меня, то, наверное, явились бы снова через несколько дней уже на двухстах или трехстах лодках, и я знал, что меня тогда ожидало.
Но, как уже сказано, только через год и три месяца я снова увидел дикарей, о чем я вскоре расскажу. Возможно, впрочем, что дикари не раз побывали на острове в течение этого года, но должно быть они никогда не оставались надолго, во всяком случае я их не видел; но в мае двадцать четвертого года моего пребывания на острове (как выходило по моим вычислениям) у меня произошла замечательная встреча с ними, о чем в своем месте.
Не могу выразить, каким тревожным временем были для меня эти пятнадцать месяцев. Я плохо спал, каждую ночь видел страшные сны и часто вскакивал, проснувшись в испуге. Иногда мне снилось, что я убиваю дикарей и придумываю оправдания для этой расправы. Я и днем не знал ни минуты покоя. Но оставим на время эту тему.
В середине мая, а именно 16-го, если верить моему жалкому деревянному календарю, на котором я продолжал отмечать числа, с утра до вечера бушевала сильная буря с грозой, и день сменился такою же бурною ночью. Я читал библию, погруженный в серьезные мысли о своем тогдашнем положении. Вдруг я услышал пушечный выстрел и, как мне показалось, со стороны моря.
Я вздрогнул от неожиданности; но эта неожиданность не имела ничего общего с теми сюрпризами, которые судьба посылала мне до сих пор. Нового рода были и мысли, пробужденные во мне этим выстрелом. Боясь потерять хотя бы секунду драгоценного времени, я сорвался с места, мигом приставил лестницу к уступу горы и стал карабкаться наверх. Как раз в тот момент, когда я взобрался на вершину, передо мной блеснул огонек выстрела, в через полминуты раздался второй пушечный выстрел. По направлению звука я без труда различил, что стреляют в той части моря, куда когда то меня угнало течением вместе с моей лодкой.
Я догадался, что это какой нибудь погибающий корабль подает сигналы о своем бедственном положении, и что невдалеке находится другой корабль, к которому он взывает о помощи. Несмотря на все свое волнение я сохранил присутствие духа и успел сообразить, что, если я не могу выручить из беды этих людей, зато они, может быть, меня выручат. Не теряя времени, я собрал весь валежник, какой нашелся поблизости, сложил его в кучу и зажег. Сухое дерево сразу занялось, несмотря на сильный ветер, и так хорошо разгорелось, что с корабля, — если только это действительно был корабль, — не могли не заметить моего костра. И он был, несомненно, замечен, потому что, как только вспыхнуло пламя, раздался новый пушечный выстрел, потом еще и еще, все с той же стороны. Я поддерживал костер всю ночь до рассвета, а когда совсем рассвело и небо прояснилось, я увидел в море, с восточной стороны острова, но очень далеко от берега, не то парус, не то кузов корабля, — я не мог разобрать даже в подзорную трубу из-за тумана, который на море еще не совсем рассеялся.
Весь день я наблюдал за видневшимся в море предметом и вскоре убедился, что он неподвижен. Я заключил отсюда, что это стоящий на якоре корабль. Легко представить, как не терпелось мне удостовериться в правильности моей догадки; я схватил ружье и побежал на юго-восточный берег к скалам, у которых я когда-то был унесен течением. Погода между тем совершенно прояснилась, и, придя туда, я, к великому моему огорчению, отчетливо увидел кузов корабля, наскочившего ночью на подводные рифы, которые я заметил во время путешествия в лодке; так как эти рифы преграждали путь морскому течению и порождали как бы встречное течение, то я обязан избавлением от самой страшной опасности, которой я когда либо подвергался за всю свою жизнь.
Таким образом то, что является спасением для одного, губит другого. Должно быть эти люди, кто б они ни были, не зная о существовании рифов, совсем закрытых водой, наскочили на них ночью благодаря сильному в.-с.-в. ветру. Если бы на корабле заметили остров (а, я думаю, его едва ли заметили), то спустили бы шлюпки и попытались бы добраться до берега. Но то обстоятельство, что там палили из пушек, особенно после того, как я зажег свой костер, породило во мне множество предположений: то я воображал, что, увидев мой костер, они сели в шлюпку и стали грести к берегу, но не могли выгрести из за волнения и потонули, то мне казалось, что они лишились всех своих шлюпок еще до момента крушения, что могло случиться вследствие многих причин: например, при сильном волнении, когда судно зарывается в воду, очень часто приходится выбрасывать за борт или ломать шлюпки. Возможно было и то, что погибший корабль был лишь одним из двух или нескольких судов, следовавших по одному направлению, и что, услыхав сигнальные выстрелы, эти последние корабли подобрали всех бывших на нем людей. Наконец, могло случиться и так, что, опустившись в шлюпку, экипаж корабля попал в упомянутое выше течение и был унесен в открытое море на верную смерть и что теперь эти несчастные умирают от голода и готовы съесть друг друга.
Так как все это были простые догадки, то в моем положении я мог только пожалеть несчастных. Благотворной для меня стороной этого печального происшествия было то, что оно послужило лишним поводом возблагодарить провидение, которое так неусыпно заботилось обо мне, покинутом и одиноком, и определило так, что из экипажей двух кораблей, разбитых у этих берегов, не спаслось ни души, кроме меня. Я получил, таким образом, новое подтверждение того; что, несмотря на всю бедственность и ужас нашего положения, в нем всегда найдется за что поблагодарить провидение, если мы сравним его с положением еще более ужасным.
А каково именно было, по всей вероятности, положение экипажа разбившегося корабля; трудно было допустить, чтобы кому нибудь из людей удалось спастись в такую страшную бурю, если только их не подобрало другое судно, находившееся поблизости. Но ведь это была лишь возможность, да и то очень слабая; по крайней мере, никаких следов другого корабля я не видел.
Где я найду слова, чтобы передать ту страстную тоску, те горячие желания, которые овладели мной, когда я увидел корабль. С моих губ помимо моей воли беспрестанно слетали слова: «Ах, если бы хоть два или три человека… нет, хоть бы один из них спасся и приплыл ко мне! Тогда у меня был бы товарищ, был бы живой человек, с которым я мог бы разговаривать». Ни разу за все долгие годы моей отшельнической жизни не испытал я такой настоятельной потребности в обществе людей и ни разу не почувствовал так больно своего одиночества.
Есть тайные пружины страстных влечений, которые, будучи приведены в движение каким либо видимым предметом или же предметом, хотя бы и невидимым, но оживленным в нашем сознании силой воображения, увлекают душу к этому предмету с такой неистовой силой, что его отсутствие становится невыносимым.
Таким именно было мое горячее желание, чтобы хоть один человек из экипажа разбившегося корабля спасся. «Ах, хоть бы один! Хоть бы один!» Я повторял эти слова тысячу раз. И желание мое было так сильно, что, произнося их, я судорожно сжимал руки, и пальцы мои вонзались в ладони, так что, находись у меня там мягкий предмет, я невольно раздавил бы его; и я так крепко стискивал зубы, что потом не сразу мог разжать их.
Пускай ученые доискиваются причины этого рода явлений, я же только описываю факт, который так поразил меня, когда я его обнаружил. Но хоть я не берусь объяснить его происхождение, все же он был, несомненно, результатом страстного желания и нарисованных моим воображением картин счастья, которое сулила мне встреча с кем либо из моих братьев-христиан.
Но надо мной или тяготел злой рок, или же люди, что плыли на разбившемся корабле, были обречены на погибель, только мне не суждено было тогда изведать это счастье. Так до последнего года моего житья на острове я и не узнал, спасся ли кто нибудь с погибшего корабля. Я только сделал через несколько дней одно печальное открытие: нашел на берегу против того места, где разбился корабль, труп утонувшего юнги. На нем были короткие холщевые штаны, синяя холщовая же рубаха и матросская куртка. Ни по каким признакам нельзя были определить его национальность; в карманах у него не оказалось ничего, кроме двух золотых монет да трубки, и, разумеется, последней находке я обрадовался гораздо больше, чем первой.
После бури наступил полный штиль, и мне очень хотелось попробовать добраться в лодке до корабля. Я был уверен, что найду там много такого, что может мне пригодиться; но собственно не это прельщало меня, а надежда, что может быть на корабле осталось какое нибудь живое существо, которое я могу спасти от смерти и таким образом, скрасить свою печальную жизнь. Эта мысль овладела всей моей душой: я чувствовал, что ни днем, ни ночью не буду знать покоя, пока не попытаюсь добраться в лодке до корабля, положившись на волю божию. Импульс, увлекавший меня, был так силен, что я не мог противиться, принял его за указание свыше и чувствовал бы угрызение совести, если бы не исполнил его.
Под влиянием этого импульса я поспешил вернуться в свой замок и стал готовиться к поездке. Я взял хлеба, большой кувшин пресной воды, компас, бутылку рому (которого у меня оставался еще изрядный запас), корзину с изюмом и, навьючив на себя всю эту кладь, отправился к своей лодке, выкачал из нее воду, спустил в море, сложил в нее все, что принес, и вернулся домой за новым грузом. На этот раз я взял большой мешок рису, второй большой кувшин с пресной водой, десятка два небольших ячменных ковриг, или, вернее, лепешек, бутылку козьего молока, кусок сыру и зонтик, который должен был служить мне тентом. Все это я с великим трудом, — в поте лица моего, можно сказать, — перетащил в лодку и, помолившись богу, чтобы он направил мой путь, отчалил. Стараясь держаться поближе к берегу, я прошел на веслах все расстояние до северо-восточной оконечности острова. Отсюда мне предстояло пуститься в открытое море. Рисок был большой. Итти или нет? Я взглянул на быструю струю морского течения, огибавшего остров на некотором расстоянии от берега, вспомнил свою первую экскурсию, вспомнил, какой страшной опасности я тогда подвергался, и решимость начала мне изменять: я знал, что, если я попаду в струю течения, меня унесет далеко от берега и я могу даже потерять из виду мой островок; а тогда стоит подняться свежему ветру, чтобы мою лодченку залило водой.
Эти мысли так меня обескуражили, что я готов был отказаться от своего предприятия. Я причалил к берегу в маленькой бухточке, вышел из лодки и сел на пригорок, раздираемый желанием побывать на корабле и страхом перед опасностями, меня ожидающими. В то время, как я был погружен в свои размышления, на море начался прилив, и волей неволей я должен был отложить свое путешествие на несколько часов. Тогда мне пришло в голову, что хорошо бы воспользоваться этим временем и, забравшись на какое нибудь высокое место, удостовериться, как направляется течение при приливе и нельзя ли будет воспользоваться этим течением на обратном пути с корабля на остров. Не успел я это подумать, как увидал невдалеке горку, невысокую, но на открытом месте, так что с нее должно было быть видно море, по обе стороны острова и направление течений. Поднявшись на эту горку, я не замедлил убедиться, что течение отлива идет с южной стороны острова, а течение прилива — с северной стороны и что, следовательно, при возвращении с корабля мне нужно будет держать курс на север острова, и я доберусь до берега вполне благополучно.
Ободренный этим открытием, я решил пуститься в путь на следующее же утро, как только начнется отлив. Переночевал я в лодке, укрывшись упомянутой матросской шинелью, а на утро вышел в море. Сначала я взял курс прямо на север и шел этим курсом, пока не попал в струю течения, направлявшегося на восток. Меня понесло очень быстро, но все же не с такой быстротой, с какой несло меня южное течение в первую мою поездку. Тогда я совершенно не мог управлять лодкой, теперь же свободно действовал рулевым веслом и несся прямо к кораблю. Я добрался до него менее чем через два часа.
Грустное зрелище открылось мне: корабль (по типу — испанский) застрял между двух утесов. Вся корма была снесена; грот и фок-мачту срезало до основания, но бушприт и вообще носовая часть уцелела. Когда я подошел к борту, на палубе показалась собака. Увидев меня, она принялась выть и визжать, а когда я поманил ее, спрыгнула в воду и подплыла ко мне. Я взял ее в лодку. Бедное животное буквально умирало от голода. Я дал ей хлеба, и она набросилась на него, как наголодавшийся за зиму волк. Когда она наелась, я поставил перед ней воду, и она стала так жадно лакать, что наверное лопнула бы, если бы дать ей волю.
Затем я поднялся на корабль. Первое, что я там увидел, были два трупа; они лежали у входа в рубку, крепко сцепившись руками. По всей вероятности, когда корабль наскочил на камень, его все время обдавало водой, так как была сильная буря, и весь экипаж захлебнулся, как если бы он пошел на дно. Кроме собаки, на корабле не было ни одного живого существа, и все оставшиеся на нем товары подмокли. Я видел в трюме какие то бочонки, с вином или с водкой — не знаю, но они были так велики, что я не пытался их достать. Было там еще несколько сундуков, должно быть принадлежавших матросам; два сундука я переправил на лодку, не открывая.
Если бы вместо носовой части уцелела корма, я бы, наверно, воротился с богатой добычей: по крайней мере, судя по содержимому двух взятых мною сундуков, можно было предположить, что корабль вез очень ценные вещи. Вероятно, он шел из Буэнос-Айреса или Рио-де-ла-Платы мимо берегов Бразилии в Гаванну или вообще в Мексиканский залив, а оттуда в Испанию. Несомненно, на нем были большие богатства, но в этот момент никому от них не было проку, а что сталось с людьми, я тогда не знал.
Кроме сундуков, я взял еще боченок с каким то спиртным напитком. Боченок был небольшой — около двадцати галлонов вместимостью, — но все-таки мне стоило большого труда перетащить его в лодку. В каюте я нашел несколько мушкетов и фунта четыре пороху в пороховнице; мушкеты я оставил, так как они были мне не нужны, а порох взял. Я взял также лопаточку для угля и каминные щипцы, в которых очень нуждался, — затем два медных котелка, медный кофейник и рашпер. Со всем этим грузом и собакой я отчалил от корабля, так как уже начинался прилив, и в тот же день к часу ночи вернулся на остров, изможденный до последней степени.
Я провел ночь в лодке, а утром решил перенести свою добычу в новый грот, чтобы не тащить ее к себе в крепость. Подкрепившись едой, я выгрузил на берег привезенные вещи и произвел им подробный осмотр. В боченке оказался ром, но, говоря откровенно, весьма неважный, совсем не такой, как тот, что был у нас в Бразилии; зато в сундуках я нашел много полезных вещей, например: изящной работы погребец, уставленный бутылками какой то особенной формы, с серебряными пробками (в каждой бутылке было до трех пинт очень хорошего ликеру); затем две банки отличного варенья, так плотно закупоренных, что в них не попало ни капли морской воды, и еще две банки, содержимое которых подмокло. В том же сундуке лежало несколько штук совсем еще крепких рубах, которые были для меня очень приятной находкой; затем около полуторы дюжины белых полотняных носовых платков и столько же цветных шейных; первым я очень обрадовался, представив себе, как будет приятно в жаркие дни утирать вспотевшее лицо тонким полотном. На дне сундука я нашел три больших мешка с деньгами; всего в трех мешках было тысяча сто пиастров, а в одном оказалось еще шесть золотых дублонов, завернутых в бумагу, и несколько небольших слитков золота весом, я думаю, около фунта.
В другом сундуке было несколько пар платья, но поплоше. Вообще, судя по содержимому этого сундука, я полагаю, что он принадлежал корабельному канониру: в нем оказалось около двух фунтов прекрасного пороху в трех пузырьках, должно быть для охотничьих ружей. В общем в эту поездку я приобрел очень немного полезных мне вещей. Деньги же не представляли для меня никакой ценности, это был ненужный сор, и все свое золото я бы охотно отдал за три, за четыре пары английских башмаков и чулок, которых я не носил уже несколько лет. Правда, я раздобыл четыре пары башмаков за эту поездку: две пары снял с двух мертвецов, которых нашел на корабле, да две оказались в одном из сундуков. Конечно, башмаки пришлись мне очень кстати, но ни по удобству, ни по прочности они не могли сравниться с английской обувью: это были скорее туфли, чем башмаки. Во втором сундуке я нашел еще пятьдесят штук разной монеты, но не золотой. Вероятно, первый сундук принадлежал офицеру, а второй — человеку победнее.
Тем не менее я принес эти деньги в пещеру а спрятал, как раньше спрятал те, которые нашел на нашем корабле. Было очень жаль, что я не мог завладеть богатствами, содержавшимися в корме погибшего корабля: наверное, я мог бы нагрузить ими лодку несколько раз. Если бы мне удалось вырваться отсюда в Англию, деньги остались бы в сохранности в гроте и, вернувшись, я захватил бы их.
Переправив в мой грот все привезенные вещи, я воротился на лодку, отвел ее на прежнюю стоянку и вытащил на берег, а сам отправился прямой дорогой на свое старое пепелище, где все оказалось в полной неприкосновенности. Я снова зажил своей прежней мирной жизнью, справляя помаленьку свои домашние дела. Но, как уже знает читатель, в последние годы я был осторожнее, чаще производил рекогносцировку и реже выходил из дому. Только восточная сторона острова не внушала мне опасений: я знал, что дикари никогда не высаживаются на том берегу; поэтому, отравляясь в ту сторону, я мог не принимать таких предосторожностей и не тащить на себе столько оружия, как в тех случаях, когда мой путь лежал в одну из других частей острова.
Так прожил я почти два года, но все эти два года в моей несчастной голове (видно, уж так она была устроена, что от нее всегда плохо приходилось моему телу) копошились всевозможные планы, как бы мне бежать с моего острова. Иногда я решал предпринять новую экскурсию к обломкам погибшего корабля, хотя рассудок говорил мае, что там не могло остаться ничего такого, что окупило бы риск моей поездки; иногда затевал другие поездки. И я убежден, что, будь в моем распоряжении такой баркас, как тот, на котором я бежал из Салеха, я пустился бы в море очертя голову, даже не заботясь о том, куда меня занесет. Все обстоятельства моей жизни могут служить предостережением для тех, кого коснулась страшная язва рода людского, от которой, насколько мне известно, проистекает половина всех наших бед: я разумею недовольство положением, в которое поставили нас бог и природа. Так, не говоря уже о моем неповиновении родительской воле, бывшем, так сказать, моим первородным грехом, я в последующие годы шел той же дорогой, которая и привела к моему теперешнему печальному положению. Если б судьба, так хорошо устроившая меня в Бразилии, наделила меня более скромными желаниями и я довольствовался медленным ростом моего благосостояния, то за это время — я имею в виду время, которое я прожил на острове — я сделался бы может быть, одним из самых крупных бразильских плантаторов. Я убежден, что при тех улучшениях, которые я уже успел двести за недолгий срок моего хозяйничанья и которые я еще ввел бы со временем, я нажил бы тысяч сто мойдоров. Нужно ли мне было бросать налаженное дело, благоустроенную плантацию, которая с каждым годом разрасталась и приносила все больший и больший доход, ради того, чтобы ехать в Гвинею за неграми, между тем как при некотором терпении я дождался бы времени, когда наши местные негры расплодились бы, и я мог бы покупать их у рабопромышленников, не трогаясь с места? Правда, это обходилось бы немного дороже, но стоило ли из за небольшой разницы в цене подвергаться такому страшному риску?
Но, видно, глупить — удел молодежи, как удел людей зрелого возраста, умудренных дорого купленным опытом — осуждать безрассудства молодежи. Так было и со мной. Однако, недовольство своим положением так глубоко укоренилось во мне, что я непрестанно измышлял планы бегства из этого пустынного места. Переходя теперь к изложению последней части моего пребывания на необитаемом острове, я считаю нелишним рассказать читателю, в какой форме у меня впервые зародилась эта безумная затея и что я предпринял для ее осуществления.
Итак, после поездки к обломкам погибшего корабля я вернулся в свою крепость, поставил, как всегда, свой фрегат в безопасное место и зажил по старому. Правда, у меня было теперь больше денег, но я не стал от этого богаче, ибо деньги в моем положении были мне так же мало нужны, как перуанским индейцам до вторжения в Перу испанцев.
Однажды ночью, в мартовский период дождей, на двадцать четвертом году своей отшельнической жизни, я лежал в своем гамаке, совершенно здоровый, не угнетаемый мрачными мыслями, в отличном самочувствии, но не мог сомкнуть глаз ни на минуту.
Невозможно, да нет и надобности перечислять все мои мысли, вихрем мчавшиеся в ту ночь по большой дороге мозга — памяти. Перед моим умственным взором прошла, если можно так выразиться, в миниатюре вся моя жизнь до и после прибытия моего на необитаемый остров. Припоминая шаг за шагом весь этот второй период моей жизни, я сравнивал мои первые безмятежные годы с тем состоянием тревоги, страха и грызущей заботы, в котором я жил с того дня, как открыл след человеческой ноги на песке. Не то, чтоб я воображал, что до моего открытия дикари не появлялись в пределах моего царства: весьма возможно, что и в первые годы моего житья на острове их перебывало там несколько сот человек. Но в то время я этого не знал, никакие страхи не нарушали моего душевного равновесия, я был покоен и счастлив, потому что не сознавал опасности, и хотя от этого она была, конечно, не менее велика, но для меня ее все равно что не существовало. Эта мысль навела меня на дальнейшие поучительные размышления о бесконечной благости провидения, в своих заботах о нас положившего столь узкие пределы нашему знанию. Совершая свой жизненный путь среди неисчислимых опасностей, вид которых, если бы был доступен нам, поверг бы в трепет нашу душу и отнял бы у нас всякое мужество, мы остаемся спокойными потому, что окружающее сокрыто от наших глаз и мы не видим отовсюду надвигающихся на нас бед.
От этих размышлений я естественно перешел к воспоминанию о том, какой опасности я подвергался на моем острове в течение стольких лет, как беззаботно я разгуливал по своим владениям и сколько раз может быть лишь какой нибудь холм, ствол дерева, наступление ночи или другая случайность спасали меня от худшей из смертей, от дикарей-людоедов, для которых я был бы такою же дичью, как для меня коза или черепаха, и которые убили и съели бы меня так же просто, нисколько не считая, что они совершают преступление, как я убил бы голубя или кулика. Я был бы несправедлив к себе, если бы не сказал, что сердце мое при этой мысли наполнилось самой искренней благодарностью к моему великому покровителю. С великим смирением я признал, что своей безопасностью я был обязан исключительно его защите, без которой мне бы не миновать зубов безжалостных людоедов.
Затем мои мысли приняли новое направление. Я начал думать о каннибализме, стараясь уяснить себе это явление. Я спрашивал себя, как мог допустить премудрый промыслитель всего сущего, чтобы его создания дошли до такого зверства, — вернее, до извращения человеческой природы, которое хуже зверства, ибо надо быть хуже зверей, чтоб пожирать себе подобных. Но это был праздный вопрос, на который я в то время не мог найти ответа. Тогда я стал думать о том, в какой частя света живут эти дикари, как далеко от моего острова их земли, ради чего они пускаются в такую даль и что у них за лодки; и, наконец, не могу ли я найти способ переправиться к ним, как они переправлялись ко мне.
Я не давал себе труда задумываться над тем, что я буду делать, когда переправлюсь на материк, что меня ожидает, если дикари поймают меня, и могу ли я надеяться спастись, если они на меня нападут. Я не спрашивал себя даже, есть ли у меня хоть какая нибудь возможность добраться до материка, не быв замеченным ими; я не думал и о том, как я устроюсь со своим пропитанием и куда направлю свой путь, если мне посчастливится ускользнуть от врагов. Ни один из этих вопросов не приходил мне в голову: до такой степени я был поглощен мыслью попасть в лодке на материк. Я смотрел на свое тогдашнее положение, как на самое несчастное, хуже которого может быть одна только смерть. Мне казалось, что, если я доберусь до материка или пройду в своей лодке вдоль берега, как это я сделал в Африке, до какой нибудь населенной страны, то может быть мне окажут помощь; а может быть я встречу европейский корабль, который меня подберет. Наконец, в худшем случае, я умру, и со смертью кончатся все мои беды. Конечно, все эти мысли были плодом расстроенного ума, встревоженной души, изнывавшей от нетерпения, доведенной до отчаяния долгими страданиями, обманувшейся в своих надеждах в тот момент, когда предмет ее вожделений был, казалось, так близок. Я говорю о своем посещении обломков погибшего корабля, на котором я рассчитывал найти живых людей, узнать от них, где я нахожусь и каким способом отсюда вырваться. Я был глубоко взволнован этими мыслями; все мое душевное спокойствие, которое я почерпал в покорности провидению, пропало без следа. Я не мог думать ни о чем другом, будучи весь поглощен планом путешествия на материк; он захватил меня так властно и так неудержимо, что я не в силах был противиться ему.
План этот волновал мои мысли часа два или больше; вся кровь моя кипела, и пульс бился, словно я был в лихорадке, от одного только возбуждения моего ума, пока, наконец, сама природа не пришла мне на выручку: истощенный столь долгим напряжением, я погрузился в глубокий сон. Казалось бы, что меня и во сне должны были преследовать те же бурные мысли, но на деле вышло не так: то, что мне приснилось, не имело никакого отношения к моему волнению. Мне снилось, будто, выйдя как обыкновенно поутру из своей крепости, я вижу на берегу две пироги и подле них одиннадцать человек дикарей. С ними был еще двенадцатый — пленник, которого они собирались убить и съесть. Вдруг этот пленник в самую последнюю минуту вскочил, вырвался и побежал что есть мочи. И я подумал во сне, что он бежит в рощицу подле крепости, чтобы спрятаться там. Увидя, что он один и никто за ним не гонится, я вышел к нему навстречу и улыбнулся ему, стараясь его ободрить, а он бросился передо мной на колени, умоляя спасти его. Тогда я указал ему на мою лестницу, предложил перелезть через ограду, повел его в свою пещеру, и он стал моим слугой. Имея в своем распоряжении этого человека, я оказал себе: «Вот когда я могу, наконец, переправиться на материк. Теперь мне нечего бояться: этот человек будет служить мне лоцманом; он научит меня, что мне делать и где добыть провизию; он знает ту страну и скажет мне, в какую сторону я должен держать путь, чтобы не быть съеденным дикарями, и каких мест мне следует избегать». С этою мыслью я проснулся, — проснулся под свежим впечатлением сна, оживившего мою душу надеждой на избавление. Тем горше было мое разочарование и уныние, когда я вернулся к действительности и понял, что это был только сон.
Тем не менее виденный сон навел меня на мысль, что единственным для меня средством вырваться из моей тюрьмы было захватить кого нибудь из дикарей, посещавших мой остров, и притом, если можно, одного из тех несчастных, обреченных на съедение, которых они привозили с собой в качестве пленников. Но было важное затруднение, мешавшее осуществлению этого плана: для того, чтобы захватить нужного мне дикаря, я должен был напасть на весь отряд людоедов и перебить их всех до одного, а предприятие такого рода было не только отчаянным шагом, имевшим очень мало надежды на успех, но самая позволительность его внушала мне большие сомнения: моя душа содрогалась при одной мысли о том, что мне придется пролить столько человеческой крови, хотя бы и ради собственного избавления. Нет надобности повторять те доводы, которые я приводил против такого поступка, они были изложены мной раньше. И хотя я приводил себе также и противоположные доводы, говоря, что это мои смертельные враги, которые не дадут мне спуску, очутись я в их власти, и что попытка освободиться от жизни, худшей, чем смерть, была бы только актом самосохранения, самозащиты, совершенно так, как если бы эти люди первые напали на меня, все же, повторяю, одна мысль о пролитии человеческой крови до такой степени ужасала меня, что я никак не мог с ней примириться.
Долго в моей душе шла борьба, но, наконец, страстная жажда освобождения одержала верх над всеми доводами совести и рассудка, и я решил захватить одного из дикарей, чего бы это мне ни стоило. Оставалось только придумать, каким образом привести в исполнение этот план. Но сколько я ни ломал голову, ничего у меня не выходило. В конце концов, я порешил подстеречь дикарей, когда они высадятся на остров, предоставив остальное случаю и тем соображениям, какие будут подсказаны обстоятельствами
Согласно этому решению я принялся караулить, и так часто выходил из дому, что мне смертельно наскучило: в самом деле, более полутора года провел я в напрасном ожидании. Все это время я почти ежедневно ходил на южную и западную оконечности острова смотреть, не подъезжают ли к берегу лодки с дикарями, но лодок не показывалось. Эта неудача очень меня огорчала и волновала, но, не в пример другим подобным случаям, мое желание достигнуть намеченной цели на этот раз нисколько не ослабевало, напротив, чем больше оттягиваюсь его осуществление, тем больше оно обострялось. Словом, насколько я прежде был осторожен, стараясь не попасться на глаза дикарям, настолько же нетерпеливо я теперь искал встречи с ними.
В своих мечтах я воображал, что справлюсь даже не с одним, а с двумя-тремя дикарями и сделаю их своими рабами, готовыми беспрекословно исполнять все мои приказания, поставив их в такое положение, чтобы они не могли нанести мне вреда. Я долго тешился этой мечтой, но случая осуществить ее все не представлялось, ибо дикари очень долго не показывались.
Прошло уже полтора года с тех пор, как я составил свой замысел, и начал уже считать его неосуществимым. Представьте же себе мое изумление, когда однажды ранним утром я увидал на берегу, на моей стороне острова, по меньшей мере пять индейских пирог. Все они стояли пустые: приехавшие в них дикари куда то скрылись. Я знал, что в каждую лодку садится обыкновенно по четыре, по шесть человек, а то и больше, и сознаюсь, меня немного смущала многочисленность прибывших гостей. Я решительно не знал, как я справлюсь один с двумя-тремя десятками дикарей. Обескураженный, расстроенный, я засел в своей крепости, однако, сделал все заранее обдуманные приготовления для атаки и решил действовать, если будет нужно. Я долго ждал, прислушиваясь, не доносится ли шум со стороны дикарей, но, наконец, сгорая от нетерпения узнать, что происходит, поставил ружье под лестницей и полез на вершину холма обыкновенным своим способом — прислоняя лестницу к уступу. Добравшись до вершины, я стал таким образом, чтобы голова моя не высовывалась над холмом, и принялся смотреть в подзорную трубу. Дикарей было не менее тридцати человек. Они развели на берегу костер и что то стряпали на огне. Я не мог разобрать, как они стряпали и что именно, я видел только, что они плясали вокруг костра с нелепыми ужимками и прыжками.
Вдруг несколько человек отделились от танцующих и побежали в ту сторону, где стояли лодки, и вслед затем я увидел, что они тащат к костру двух несчастных, очевидно, предназначенных на убой, которые, должно быть, лежали связанные в лодках. Одного из них сейчас же повалили, ударив по голове чем то тяжелым (дубиной или деревянным мечем, какие употребляют дикари), и тащившие его люди немедленно принялись за работу: распороли ему живот и начали его потрошить. Другой пленник стоял тут же, ожидая своей очереди. В этот момент несчастный, почувствовав себя на свободе, очевидно, исполнился надеждой на спасение: он вдруг ринулся вперед и с невероятной быстротой пустился бежать по песчаному берегу прямо ко мне, т.е. в ту сторону, где было мое жилье.
Сознаюсь, я страшно перепугался, когда увидел, что он бежит ко мне, тем более, что мне показалось, будто вся ватага бросилась его догонять. Итак, первая половина моего сна сбывалась на яву: преследуемый дикарь будет искать убежища в моей роще; но я не мог рассчитывать, чтобы сбылась и другая половина моего сна, т.е. чтобы остальные дикари не стали преследовать свою жертву и не нашли бы ее там. Тем не менее, я остался на своем посту и очень ободрился, увидев, что за беглецом гонится всего два или три человека; я окончательно успокоился, когда стало ясно, что он бежит гораздо быстрее своих преследователей, расстояние между ними все увеличивается и, если ему удастся продержаться еще полчаса, они его не поймают.
От моей крепости бежавших отделяла бухточка, о которой я неоднократно упоминал в начале моего рассказа, — та самая, куда я причаливал со своими плотами, когда перевозил вещи с нашего корабля. Я ясно видел, что беглец должен будет переплыть ее, иначе ему не уйти от погони. Действительно, он, не задумываясь, бросился в воду, в каких нибудь тридцать взмахов переплыл бухточку, вылез на другой берег и, не сбавляя шагу, побежал дальше. Из трех его преследователей только двое бросились в воду, а третий не решился; он постоял на том берегу, поглядел вслед двум другим, потом повернулся и медленно пошел назад: он избрал себе благую часть, как увидит сейчас читатель.
Я заметил, что двум дикарям, гнавшимся за беглецом, понадобилось вдвое больше времени, чем ему, чтобы переплыть бухточку. И тут то я всем существом моим почувствовал, что пришла пора действовать, если я хочу приобрести слугу, а может быть товарища или помощника; само провидение, подумал я, призывает мена спасти жизнь несчастного. Не теряя времени я сбежал по лестницам к подножию горы, захватил оставленные мною внизу ружья, затем с такой же поспешностью взобрался опять на гору, спустился с другой ее стороны и побежал к морю наперерез бегущим дикарям. Так как я взял кратчайший путь, к тому же вниз по склону холма, то скоро оказался между беглецом и его преследователями. Услышав мои крики, беглец оглянулся и в первый момент испугался меня, кажется, еще больше, чем своих врагов. Я сделал ему знак воротиться, а сам медленно пошел навстречу преследователям. Когда передний поравнялся со мной, я неожиданно бросился на него и сшиб с ног ударом ружейного приклада. Стрелять я боялся, чтобы не привлечь внимания остальных дикарей, хотя на таком большом расстоянии они едва ли могли услышать мой выстрел или увидеть дым от него. Когда передний из бежавших упал, его товарищ остановился, видимо испугавшись, я же быстро побежал к нему. Но когда, приблизившись, я заметил, что он держит в руках лук и стрелу и целится в меня, мне оставалось только предупредить его: я выстрелил и положил его на месте. Несчастный беглец, видя, что оба его врага упали замертво (как ему казалось), остановился, но был до того напугай огнем и треском выстрела, что растерялся, не зная, итти ли ему ко мне или убегать от меня, хотя, вероятно, больше склонялся к бегству; тогда я стал опять кричать ему и делать знаки подойти ко мне, и он меня понял: сделал несколько шагов и остановился, потом снова сделал несколько шагов и снова остановился. Тут я заметил, что он весь дрожит, как в лихорадке, бедняга, очевидно, считал себя моим пленником, с которым я поступлю точно так же, как поступил с его врагами. Тогда я опять поманил его к себе и вообще старался ободрить его, как умел. Он подходил те ближе и ближе, через каждые десять-двенадцать шагов падая на колени в знак благодарности за спасение его жизни. Я ласково ему улыбался я продолжал манить его рукой. Наконец, подойдя совсем близко, он снова упал на колени, поцеловал землю, прижался к ней лицом, взял мою ногу и поставил ее себе на голову. Последнее, повидимому, означало, что он клянется быть моим рабом до гроба. Я поднял его, потрепал по плечу и всячески старался показать, что ему нечего бояться меня. Но начатое мной дело еще не было доведено до конца: дикарь, которого я повалил ударом приклада, был не убит, а только оглушен, и я заметил, что он начинает приходить в себя. Я указал на него спасенному мной человеку, обращая его внимание на то, что враг его жив. На это он сказал мне несколько слов на своем языке, и хоть я ровно ничего не понял, но самые звуки его речи были для меня сладостной музыкой: ведь за двадцать пять слишком лет впервые услыхал я человеческий голос (если не считать моего собственного). Но было не время предаваться таким размышлениям: оглушенный мною дикарь оправился настолько, что уже сидел на земле, и я заметил, что мой дикарь очень испугался. Желая его успокоить, я прицелился в его врага из другого ружья. Но тут мой дикарь (так я буду называть его впредь) стал показывать мне знаками, чтобы я дал ему висевший у меня через плечо обнаженный тесак. Я дал ему его. Он тотчас же подбежал к своему врагу и одним взмахом снес ему голову. Он сделал это так ловко и проворно, что ни один немецкий палач не мог бы сравниться с ним. Такое уменье владеть тесаком очень удивило меня у человека, который в своей жизни видел должно быть только деревянные мечи. Впоследствии я, впрочем, узнал, что дикари выбирают для своих мечей такое крепкое и тяжелое дерево и так их оттачивают, что одним ударом могут отрубать голову и руки. Сделав свое дело, мой дикарь вернулся ко мне с веселым и торжествующим видом, исполнил ряд непонятных мне телодвижений и положил подле меня тесак и голову убитого врага.
Но больше всего он был поражен тем, как я убил другого индейца на таком большом расстоянии. Он указывал на убитого и знаками просил позволения сходить взглянуть на него. Я позволил, и он сейчас же побежал туда. Он остановился над трупом в полном недоумении: поглядел на него, повернул его на один бок, потом на другой, осмотрел рану. Пуля попала прямо в грудь, и крови было немного, но, по всей вероятности, произошло внутреннее кровоизлияние, потому что смерть наступила мгновенно. Сняв с мертвеца его лук и колчан со стрелами, мой дикарь воротился ко мне. Тогда я повернулся и пошел, приглашая его следовать за мной и стараясь объяснить ему знаками, что оставаться опасно, так как за ним может быть новая погоня.
Дикарь ответил мне тоже знаками, что следовало бы прежде зарыть мертвецов, чтобы его враги не нашли их, если придут на это место. Я выразил свое согласие, и он сейчас же принялся за дело. В несколько минут он голыми руками выкопал в песке настолько глубокую яму, что в ней легко мог поместиться один человек; затем он перетащил в эту яму одного из убитых и завалил его землей. Так же проворно распорядился он и с другим мертвецом; словом, вся процедура погребения заняла у него не более четверти часа. Когда он кончил, я опять сделал ему знак следовать за мной и повел его не в крепость мою, а совсем в другую сторону — в дальнюю часть острова к моему новому гроту. Таким образом, я не дал своему сну сбыться в этой части: дикарь не искал убежища в моей роще.
Когда мы с ним пришли в грот, я дал ему хлеба, кисть винограда и напоил водой, в чем он сильно нуждался после быстрого бега. Когда он подкрепился, я знаками пригласил его лечь и уснуть, показав ему в угол пещеры, где у меня лежала большая охапка рисовой соломы и одеяло, не раз служившие мне постелью. Бедняга не заставил себя долго просить: он лег и мгновенно заснул. Это был красивый малый высокого роста, безукоризненного сложения, с прямыми и длинными руками и ногами, небольшими ступнями и кистями рук. На вид ему можно было дать лет двадцать шесть. В его лице не было ничего дикого и свирепого: это было мужественное лицо, обладавшее, однако, мягким и нежным выражением европейца, особенно, когда он улыбался. Волосы у него были черные, длинные и прямые, не имевшие ничего общего с курчавыми, как овечья шерсть, волосами негров; лоб высокий и открытый; цвет кожи не черный, а смуглый, но не того противного желто-бурого оттенка, как у бразильских виргинских индейцев, а скорее оливковый, очень приятный для глаз и неподдающийся описанию. Овал лица он вмел округленный, нос небольшой, но совсем не приплюснутый. Ко всему этому у него были быстрые блестящие глаза, хорошо очерченный рот с тонкими губами и правильной формы, белые, как слоновая кость, превосходные зубы. Проспав шля, вернее, продремав около получаса, он проснулся и вышел ко мае. Я в это время доил коз в загоне подле грота. Как только он меня увидел, он подбежал ко мне и распростерся передо мной, выражая всей своей позой самую смиренную благодарность и производя при этом множество самых странных телодвижений. Припав лицом к земле, он опять поставил себе на голову мою ногу, как уже делал это раньше, и вообще всеми доступными ему способами стирался доказать мне свою бесконечную преданность и покорность и дать мне понять, что с этого дня он будет мне слугой на всю жизнь. Я понял многое из того, что он хотел мне сказать, и в свою очередь постарался объяснять ему, что я им очень доволен. Тут же я начал говорить с ним и учить отвечать мне. Прежде всего я объявил ему, что его имя будет Пятницей, так как в этот день неделя я спас ему жизнь. Затем я научил его произносить слово «господин» и дал понять, что это мое имя; научил также произносить да и нет и растолковал значение этих слов. Я дал ему молока в глиняном кувшине, предварительно отпив его сам и обмакнув в него хлеб; я дал ему также лепешку, чтобы он последовал моему примеру; он с готовностью повиновался и знаками показал мне, что угощение пришлось ему очень по вкусу.
Я переночевал с ним в гроте, но как только рассвело, дал ему знак следовать за мной. Я показал ему, что хочу его одеть, чему он, повидимому, очень обрадовался, так как был совершенно наг. Когда мы проходили мимо того места, где были зарыты убитые нами дикари, он указал мне на приметы, которыми он для памяти обозначил могилы, и стал делать мне знаки, что нам следует откопать оба трупа и съесть их. В ответ на это я постарался как можно выразительнее показать свой гнев и свое отвращение, — показать, что меня тошнит при одной мысли об этом, и повелительным жестом приказал ему отойти от могил, что он и исполнил с величайшей покорностью. После этого я повел его на вершину холма посмотреть, ушли ли дикари. Вытащив подзорную трубу, я навел ее, на то место побережья, где они были накануне, но их и след простыл: не было видно ни одной лодки. Ясно было, что они уехали, не потрудившись поискать своих пропавших товарищей.
Но я не удовольствовался этим открытием; набравшись храбрости и воспылав любопытством, я велел своему слуге следовать за мной, вооружив его своим тесаком и луком со стрелами, которым, как я уже успел убедиться, он владел мастерски. Кроме того, я дал ему нести одно из моих ружей, а сам взял два других, и мы пошли к тому месту, где накануне пировали дикари: мне хотелось собрать теперь более точные сведения о них. На берегу моим глазам предстала такая страшная картина, что у меня замерло сердце и кровь застыла, в жилах. В самом деле, зрелище было ужасное, по крайней мере, для меня, хотя Пятница остался совершенно равнодушен к нему. Весь берег был усеян человеческими костями, земля обагрена кровью; повсюду валялись недоеденные куски жареного человеческого мяса, огрызки костей и другие остатки кровавого пиршества, которым эти изверги отпраздновали свою победу над врагом. Я насчитал три человеческих черепа, пять рук; нашел в разных местах кости от трех или четырех ног и множество частей скелета. Пятница знаками рассказал мне, что дикари привезли для пиршества четырех пленных; троих они съели, а четвертый был он сам. Насколько можно было понять из его объяснений, у этих дикарей произошло большое сражение с соседним племенем, к которому принадлежал он, Пятница. Враги Пятницы взяли много пленных и развезли в разные места, чтобы попировать над ними и съесть их, совершенно так же, как сделала та партия дикарей которая привезла своих пленных на мой остров.
Я приказал Пятнице собрать все черепа, кости и куски мяса, свалить их в кучу, развести костер и сжечь. Я заметил, что моему слуге очень хотелось полакомиться человеческим мясом и что его каннибальские инстинкты очень сильны. Но я выказал такое негодование при одной мысли об этом, что он не посмел дать им волю. Всеми средствами я постарался дать понять ему, что убью его, если он ослушается меня.
Уничтожив остатки кровавого пиршества, мы вернулись в крепость, и я не откладывая привился обшивать моего слугу. Прежде всего я дал ему холщовые штаны, которые достал из найденного мной на погибшем корабле сундука бедного канонира; после небольшой переделки они пришлись ему как раз впору. Затем я сшил ему куртку из козьего меха, приложив все свое умение, чтобы она вышла получше (я был в то время уже довольно сносным портным), и в заключение смастерил для него шапку из заячьих шкурок, очень удобную и довольно изящную. Таким образом, мой слуга был на первое время весьма сносно одет и остался очень доволен тем, что теперь стал похож на своего господина. Правда, сначала ему было стеснительно и неловко во всей этой сбруе; особенно мешали ему штаны; да и рукава теснили ему подмышками и натирали плечи, так что пришлось переделать их там, где они беспокоили его. Но мало по малу он привык к своему костюму и чувствовал себя в нем хорошо.
На другой день я стал думать, где бы мне его поместить. Чтобы устроить его поудобнее и в то же время чувствовать себя спокойно, я поставил ему маленькую палатку в свободном пространстве между двумя стенами моей крепости — внутренней и наружной; так как сюда выходил наружный ход из моего погреба, то я устроил в нем настоящую дверь из толстых досок, в прочном наличнике, и приладил ее таким образом, что она отворялась внутрь, и на ночь запирал на засов; лестницы я тоже убирал к себе; таким образом, Пятница никоим образом не мог проникнуть ко мне во внутреннюю ограду, а если бы вздумал попытаться, то непременно нашумел бы и разбудил меня.
Дело в дом, что все пространство моей крепости за внутренней оградой, где стояла моя палатка, представляло крытый двор. Крыша была сделана из длинных жердей, одним концом упиравшихся в гору. Для большей прочности я укрепил эти жерди поперечными балками и густо переплел рисовой соломой, толстой как камыш; в том же месте крыши, которое я оставил незакрытым для того, чтобы входить по лестнице, я приладил откидную дверцу, которая падала с громким стуком при малейшем напоре снаружи. Все оружие я на ночь брал к себе.
Но все эти предосторожности были совершенно излишни; никто еще не имел такого любящего, такого верного и преданного слуги, какого имел я в липе моего Пятницы: ни раздражительности, ни упрямства, ни своеволия; всегда ласковый и услужливый, он был привязан ко мне, как к родному отцу. Я уверен, что если бы понадобилось, он пожертвовал бы ради меня жизнью. Он дал мне столько доказательств своей преданности, что у меня исчезли всякие сомнения на его счет, и я скоро пришел к убеждению, что мне незачем ограждаться от него.
Размышляя обо всем этом, я с удивлением убеждался, что, хотя по неисповедимому велению вседержителя множество его творений и лишены возможности дать благое применение своим душевным способностям, однако они одарены ими в такой же мере, как и мы. Как и у нас, у них есть разум, чувство привязанности, доброта, сознание долга, признательность, верность в дружбе, способность возмущаться несправедливостью, вообще все нужное для того, чтобы творить и воспринимать добро; и когда богу бывает угодно дать им случай для надлежащего применения этих способностей, они пользуются им с такою же, даже с большей готовностью, чем мы.
Но возвращаюсь к моему новому товарищу. Он мне очень нравился, и я вменил себе в обязанности, научить его всему, что могло быть полезным ему, а главное говорить и понимать меня, когда я говорил. Он оказался таким способнейшим учеником, всегда веселым, всегда прилежным; он так радовался, когда понимал меня, или когда ему удавалось объяснить мне свою мысль, что для меня было истинным удовольствием заниматься с ним. С тех пор, как он был со мной, мне жилось так легко и приятно, что, если б только я мог считать себя в безопасности от других дикарей, я, право, без сожаления согласился бы остаться на острове до конца моей жизни.
Дня через два или три после того, как я привел Пятницу в мою крепость, мне пришло в голову, что если я хочу отучить его от ужасной привычки есть человеческое мясо, то надо отбить у него вкус к этому блюду и приучить к другой пище. И вот однажды утром, отправляясь в лес, я взял его с собой. У меня было намерение зарезать козленка из моего стада, принести его домой и сварить, но по дороге я увидел под деревом дикую козу с парой козлят. «Постой!» сказал я Пятнице, схватив его за руку, и сделал ему знак не шевелиться; потом прицелился, выстрелил и убил одного из козлят. Бедный дикарь, который видел уже, как я убил издали его врага, но не понимал, каким образом это произошло, был страшно поражен: он задрожал, зашатался; я думал, он сейчас лишится чувств. Он не видел козленка, в которого я целился, но приподнял полу своей куртки и стал щупать, не ранен ли он. Бедняга вообразил, вероятно, что я хотел убить его, так как упал передо мной на колени, стал обнимать мои ноги и долго говорил мне что то на своем языке. Я, конечно, не понял его, но было ясно, что он просит не убивать его.
Мне скоро удалось его убедить, что я не имею ни малейшего намерения причинить ему вред. Я взял его за руку, засмеялся и, указав на убитого козленка, велел сбегать за ним, что он и исполнил. Покуда он возился с козленком и выражал свое недоумение по поводу того, каким способом тот убит, я снова зарядил ружье. Немного погодя, я увидел на дереве, на расстоянии ружейного выстрела от меня, большую птицу, которую я принял за ястреба. Желая дать Пятнице маленький наглядный урок, я подозвал его к себе, показал ему пальцем сперва на птицу, которая оказалась не ястребом, но попугаем, потом на ружье, потом на землю под тем деревом, на котором сидела птица, приглашая его смотреть, как она упадет. Вслед затем я выстрелил, и он, действительно, увидел, что попугай упал. Пятница и на этот раз перепугался, несмотря на все мои объяснения; удивление его было тем большим, что он не видел, как я зарядил ружье, и, вероятно, думал, что в этом оружии сидит какая то волшебная разрушительная сила, приносящая смерть на любом расстоянии человеку, зверю, птице, вообще всякому живому существу. Еще долгое время он не мог совладать с изумлением, в которое его повергал каждый мой выстрел. Мне кажется, если б я ему только позволил, он стал бы воздавать божеские почести мне и моему ружью. Первое время он не решался дотронуться до ружья, но зато разговаривал с ним, как с живым существом, когда находился подле него. Он признался мне потом, что просил ружье не убивать его.
Но возвратимся к событиям описываемого дня. Когда Пятница немного опомнился от испуга, я приказал ему принести мне убитую дичь. Он сейчас же пошел, но замешкался, отыскивая птицу, потому что, как оказалось, я не убил попугая, а только ранил, и он отлетел довольно далеко от того места, где я его подстрелил. В конце концов. Пятница все таки нашел его и принес; так как я видел, что Пятница все еще не понял действия ружья, то воспользовался его отсутствием, чтобы снова зарядить ружье, в расчете, что нам попадется еще какая нибудь дичь, но больше ничего не попадалось. Я принес козленка домой и в тот же вечер снял с него шкуру и выпотрошил его; потом, отрезав хороший кусок свежей козлятины, сварил ее в глиняном горшке, и у меня вышел отличный бульон. Поевши сперва сам, я угостил затем Пятницу. Ему очень понравилось, только он удивился, зачем я ем суп и мясо с солью. Он стал показывать мне знаками, что с солью не вкусно. Взяв в рот щепотку соли, он принялся отплевываться и сделал вид, что его тошнит от нее, а потом выполоскал рот водой. Тогда и я в свою очередь положил в рот кусочек мяса без соли и начал плевать, показывая, что мне противно есть без соли. Но это не произвело на Пятницу никакого впечатления: я так и не мог приучить его солить мясо или суп. Лишь долгое время спустя он начал класть соль в кушанье, да и то немного.
Накормив таким образом моего дикаря вареным мясом и супом, я решил угостить его на другой день жареным козленком. Изжарил я его особенным способом, над костром, как это делается иногда у нас в Англии. По бокам костра я воткнул в землю две жерди, укрепил между ними поперечную жердь, повесил на нее большой кусок мяса и поворачивал его до тех пор, пока он не изжарился. Пятница пришел в восторг от моей выдумки; но удовольствию его не было границ, когда он попробовал моего жаркого: самыми красноречивыми жестами он дал мне понять, как ему нравится это блюдо и, наконец, объявил, что никогда больше не станет есть человеческого мяса, чему я, конечно, очень обрадовался.
На следующий день я засадил его за работу: заставил молотить и веять ячмень, показав наперед, как я это делаю. Он скоро понял и стал работать очень усердно, особенно, когда узнал, что это делается для приготовления из зерна хлеба: я замесил при нем тесто и испек хлеб.
В скором времени Пятница был вполне способен заменить меня в этой работе.
Так как теперь я должен был прокормить два рта вместо одного, то мне необходимо было увеличить свое поле и сеять больше зерна. Я выбрал поэтому большой участок земли и принялся его огораживать. Пятница не только весьма усердно, но и с видимым удовольствием помогал мне в этой работе. Я объяснил ему назначение ее, сказав, что это будет новое поле для хлеба, потому что нас теперь двое и хлеба надо вдвое больше. Его очень тронуло то, что я так забочусь о нем: он всячески старался мне растолковать, что он понимает, насколько мне прибавилось дела теперь, когда он со мной, и что лишь бы я ему дал работу и указывал, что надо делать, а уж он не побоится труда
Это был самый счастливый год моей жизни на острове. Пятница научился довольно сносно говорить по английски: он знал названия почти всех предметов, которые я мог спросить у него, и всех мест, куда я мог послать его. Он очень любил разговаривать, так что нашлась, наконец, работа для моего языка, столько лет пребывавшего в бездействии, по крайней мере, что касается произнесения членораздельных звуков. Но, помимо удовольствия, которое мне доставляли наши беседы, самое присутствие этого парня было для меня постоянным источником радости, до такой степени он пришелся мне по душе. С каждым днем меня все больше и больше пленяли его честность и чистосердечие. Мало по малу я всем сердцем привязался к нему, да и он с своей стороны так меня полюбил, как, я думаю, никого не любил до этого.
Как то раз мне вздумалось разузнать, не страдает ли он тоской по родине и не хочется ли ему вернуться туда. Так как в то время он уже настолько свободно владел английским языком, что мог отвечать почти на все мои вопросы, то я спросил его, побеждало ли когда нибудь в сражениях племя, к которому он принадлежал. Он улыбнулся и ответил: «Да, да, мы всегда биться лучше», т.е. всегда бьемся лучше других — хотел он сказать. Затем между нами произошел следующий диалог:
Господин. Так вы всегда лучше бьетесь, говоришь ты. А как же вышло тогда, что ты попался в плен, Пятница?
Пятница. А наши все таки много побили. Господин. Но если твое племя побило тех, то как же вышло, что тебя взяли?
Пятница. Их было больше, чем наших, в том месте, где был я. Они схватили один, два, три и меня. Наши побили их в другом месте, где я не был; там наши схватили — один, два, три, много тысяч.
Господин. Отчего же ваши не пришли вам на помощь и не освободили вас?
Пятница. Те увели один, два. три и меня и посадили в лодку, а у наших в то время не было лодки.
Господин. А скажи мне, Пятница, что делают ваши с теми людьми, которые попадутся к ним в плен. Тоже куда нибудь увозят на лодках и съедают потом, как те, чужие.
Пятница. Да, наши тоже кушают людей; все кушают.
Господин. А куда они их увозят?
Пятница. Разные места — куда хотят.
Господин. А сюда привозят?
Пятница. Да, да, и сюда. Разные места. Господин. А ты здесь бывал с ними?
Пятница. Бывал. Там бывал (указывает на северо-западную оконечность острова, служившую, повидимому, местом сборища его соплеменников).
Таким образом, оказывалось, что мой слуга, Пятница, бывал раньше в числе дикарей, повещавших дальние берега моего острова, и принимал участие в таких же каннибальских пирах, как тот, на который он был привезен в качестве жертвы. Когда некоторое время спустя я собрался с духом сводить его на тот берег, о котором я уже упоминал, он тотчас же узнал местность и рассказал мне, что один раз, когда он приезжал на мой остров со своими, они на этом самом месте убили и съели двадцать человек мужчин, двух женщин и ребенка. Он не знал, как сказать по английски «двадцать», и чтобы объяснить мне, сколько человек они тогда съели, положил двадцать камешков один подле другого и просил меня сосчитать.
Я рассказываю об этих беседах с Пятницей, потому что они служат введением к дальнейшему. После описанного диалога я спросил его, далеко ли до земли от моего острова и часто ли погибают их лодки, переплывая это расстояние. Он отвечал, что путь безопасен и что ни одна лодка не погибала, потому что невдалеке от нашего острова проходит течение и по утрам ветер всегда дует в одну сторону, а к вечеру — в другую.
Сначала я думал, что течение, о котором говорил Пятница, находится в зависимости от прилива и отлива, но потом узнал, что оно составляет продолжение течения могучей реки Ориноко, впадающей в море неподалеку от моего острова, который, таким образом, как я узнал впоследствии, приходится против ее устья. Полоса же земли к северо-западу от моего острова, которую я принимал за материк, оказалась большим островом Тринидадом, лежащим к северу от устья той же реки. Я засыпал Пятницу вопросами об этой земле и ее обитателях: каковы там берега, каково море, какие племена живут поблизости. Он с величайшей готовностью рассказал все, что знал сам. Спрашивая я его также, как называются различные племена, обитающие в тех местах, но большого толку не добился. Он твердил только одно: «Кариб, кариб». Нетрудно было догадаться, что он говорит о караибах, которые, как показано на наших географических картах, обитают именно в этой части Америки, занимая всю береговую полосу от устья Ориноко до Гвианы и дальше, до Св. Марты. Пятница рассказал мне еще, что далеко «за луной», т.е. в той стране, где садится луна или другими словами, к западу от его родины, живут такие же, как я, белые бородатые люди (тут он показал на мои длинные бакенбарды, о которых я рассказывал раньше), что эти люди убили много людей. Я понял, что он говорит об испанцах, прославившихся на весь мир своими жестокостями в Америке, где во многих племенах память о них передается от отца к сыну.
На мой вопрос, не знает ли он, есть ли какая нибудь возможность переправиться к белым людям с нашего острова, он отвечал: «Да, да, это можно: надо плыть на „два лодка“. Я долго не понимал, что он хотел оказать своими „двумя лодками“, но, наконец, хотя и с великим трудом, догадался, что он имеет в виду большое судно величиной в две лодки.
Этот разговор очень утешил меня: с того дня у меня возникла надежда, что рано или поздно мне удастся вырваться из моего заточения и что мне поможет в этом мой бедный дикарь.
В течение моей долгой совместной жизни с Пятницей, когда он научился обращаться ко мне и понимать меня, я не упускал случаев насаждать в его душе основы религии. Как то раз я его спросил «Кто тебя сделал?» Бедняга не понял меня: он подумал, что я спрашиваю, кто его отец. Тогда я взялся за него с другого конца: я спросил его, кто сделал море и землю, по которой мы ходим, кто сделал горы и леса. Он отвечал: «Старик по имени Бенамуки, который живет высоко, высоко». Он ничего не мог сказать мне об этой важной особе, кроме того, что он очень стар, гораздо старше моря и земли, старше луны и звезд. Когда же я спросил его, почему все существующее не поклоняется этому старику, если он создал все, лицо Пятницы приняло серьезное выражение, и он простодушно ответил: «Все на свете говорит ему: О ». Затем я спросил его, что делается с людьми его племени, когда они уходят отсюда. Он сказал; «Все они идут к Бенамуки». «И те, кого они съедают, — продолжал я — тоже идут к Бенамуки?» «Да», отвечал он.
Так начал я учить его познавать истинного бога. Я оказал ему, что великий творец всего сущего живет на небесах (тут я показал рукой на небо) и правит миром тою же в частью и тем же провидением, каким он создал его, что он всемогущ, может сделать с нами все, что захочет, все дать и все отнять. Так постепенно я открывал ему глаза. Он слушал с величайшим вниманием. С радостным умилением принял он мой рассказ об Иисусе Христе, посланном на землю для искупления наших грехов, о наших молитвах богу, который всегда слышит нас, хоть он и на небесах. Один раз он сказал мне:
«Если ваш бог живет выше солнца и все таки слышит вас, значит он больше Бенамуки, который не так далеко от нас и все таки слышит нас только с высоких гор, когда мы поднимаемся, чтобы разговаривать с ним». «А ты сам ходил когда нибудь на те горы беседовать с ним?» спросил я. «Нет, — отвечал он, — молодые никогда не ходят, только старики, который; мы называем Увокеки (насколько я мог понять из его объяснений, их племя называет так свое духовенство или жрецов). Увокеки ходят туда и говорят там О! (на его языке это означало: молятся), а потом приходят домой и возвещают всем, что им говорил Бенамуки». Из всего этого я заключил, что обман практикуется духовенством даже среди самых невежественных язычников и что искусство облекать религию тайной, чтобы обеспечить почтение народа к духовенству, изобретено не только в Риме, но, вероятно, всеми религиями на свете.
Я всячески старался объяснить Пятнице этот обман и сказал ему, что уверения их стариков, будто они ходят на горы говорить О богу Бенамуки и будто он возвещает им там свою волю, — пустые вражи, и что если они и беседуют с кем нибудь на горе, так разве с злым духом. Тут я подробно распространился о дьяволе, о его происхождении, о его восстании против бога, о его ненависти к людям и причинах ее; рассказал, как он выдает себя за бога среди народов, не просвещенных словом божьим, и заставляет их поклоняться ему; к каким он прибегает уловкам, чтобы погубить человеческий род, как он тайком проникает в нашу душу, потакая нашим страстям, как он умеет ставить нам западни, приспособляясь к нашим склонностям и заставляя таким образом человека быть собственным своим искусителем и добровольно итти на погибель.
Оказалось, что привить ему правильные понятия о дьяволе не так то легко, как правильные понятия о божественном существе. Природа помогала всем моим аргументам и воочию доказывала ему, что необходима великая первая причина, высшая управляющая сила, тайно руководящее нами провидение, что по всей справедливости следует воздавать поклонение тому, кто создал нас, и тому подобное. Но ничего такого не было в понятии о злом духе, о его происхождении, о его сущности, о его природе, и — главным образом — в представлении о том, что он склонен не делать зло и влечь нас ко злу. Как то раз бедняга задал мне один совершенно естественный и невинный вопрос и так смутил меня, что я почти ничего не сумел ему ответить. Я много говорил ему о силе бога, о его всемогуществе, о его страшном возмездии за грехи, о том, что он — пожирающий огонь для творящих неправду, о том, что, подобно тому, как он сотворил нас всех, так он может в одну минуту уничтожить и нас и весь мир, и Пятница все время слушал меня очень внимательно.
После этого я рассказал ему о том, что дьявол — враг божий в сердцах человеческих, что он пускает в ход всю свою злобу и хитрость, чтобы сокрушить благие планы провидения, разрушить в мире царство Христово, и тому подобное. «Ну вот», — сказал Пятница, — «ты говоришь, что бог — такой большой, такой сильный; он такой же сильный и могучий, как и дьявол?» — «Да, да», — отвечал я, — «бог еще сильнее дьявола; бог выше дьявола, и потому мы молим бога, чтобы он покорил нам дьявола, помог нам противиться его искушениям та гасить его огненные стрелы».
«Но», — возразил Пятница, — «если бог такой сильный, такой крепкий, как дьявол, почему бог не убей дьявола и не сделай, чтобы он не делай больше зла?»
Его вопрос до странности поразил меня; ведь как никак, хотя я был теперь уже старик, но в богословии я был только начинающий доктор и не очень то хорошо умел отвечать на казуистические вопросы и разрешать затруднения. Сначала я не знал, что ему сказать, сделал вид, что не слышал его, и переспросил, что он сказал. Но он слишком серьезно добивался ответа, чтобы позабыть свой вопрос, и повторил его такими же точно ломаными словами, как и раньше. К этому времени я немного собрался с духом и сказал: «В конце концов бог жестоко его накажет; ему предстоит суд, и его бросят в бездонную пропасть, где он будет жить в вечном огне». Это не удовлетворило Пятницу, и он опять обратился ко мне, повторяя мои слова. «В конце концов предстоит суд. Мой не понимай. Отчего не убить дьявола сейчас? Отчего не убить его давно давно?» «А ты лучше спроси», — отвечал я, — «почему бог не убил тебя или меня, когда мы делали дурные вещи, оскорбляющие его; нас пощадили, чтобы мы раскаялись и получили прощение». Он немного задумался. «Хорошо, хорошо», — оказал он, очень растроганный, — «это хорошо; значит, я, ты, дьявол, все злые люди, — все сохраняйся, раскаявайся, бог всех прощай». Тут он опять совсем сбил меня с толку. Это показало мне, что простые понятия, заимствованные от природы, могут привести разумных существ к познанию бога и научить их благоговению и почитанию высшего божественного существа, ибо это свойственно нашей природе, по что только божественное откровение может дать познание Иисуса Христа и дарованного нам искупления и уяснить, что такое посредник нового завета, ходатай перед престолом бога: только откровение свыше, повторяю я, может образовать в душе эти понятия и научить ее, что евангелие нашего господа и спасителя Иисуса Христа и дух божий, обещанный людям его, как руководитель и очиститель, — совершенно необходимые учителя душ человеческих, обучающие их спасительному познанию бога и средствам спасения.
Поэтому я перевел разговор между мною и моим учеником на другую тему и поспешно поднялся с места, делая вид, что должен сейчас же итти по какому то делу; затем я отослал его подальше и стал горячо молиться богу, прося его, чтобы он помог мне научить опасению этого бедного дикаря, вдохновил своим духом сердце этого жалкого невежественного создания, даровал ему свет познания бога во Христе, обратил его к себе и научил меня так изложить ему слово божие, чтобы совесть его окончательно убедилась, глаза открылись и душа его была спасена. Когда Пятница опять подошел ко мне, я начал с ним долгую беседу об искуплении человека спасителем мира и об учении евангелия, возвещенном с неба, т.е. о раскаянии перед богом и о вере в нашего всеблагого господа Иисуса. Потом по мере сил я объяснил ему, почему наш искупитель не принял ангельского облика, а произошел от семени Авраамова; я сказал, что по этой причине падшие ангелы не могут надеяться на спасение, что он пришел только для того, чтобы спасти погибших овец дома Израилева и т.д.
Бог свидетель, что во всех методах, которые я применял для обучения этого бедного создания, я проявлял больше искренности, чем уменья; я должен признать, — думаю, что к тому же выводу придут все, поступающие по тому же принципу, — что, истолковывая ему различные вещи, я сам обучался многим вещам, которые я не знал или которых я раньше понастоящему не обдумывал, во которые естественно приходили мне на ум, когда я углублялся в них, чтобы растолковать их бедному дикарю. При этом случае я размышлял о них с большей любовью, чем когда бы «то ни было, так что независимо от того, получал ли от этого пользу бедняга или нет, я то уж во всяком случае имел все основания быть благодарным за его появление. Горе мое смягчалось, мое жилище стало казаться мне необыкновенно уютным; и когда я размышлял о том, что в этой одинокой жизни, на которую я был обречен, не только сам я обратился к небу и начал искать помощи у руки, приведшей меня сюда, но и стал, по воле провидения, орудием, которое спасло жизнь, а может быть и душу бедного дикаря, дало ему познание истинной религии и христианского учения, помогло ему узнать Иисуса Христа, а значит и жизнь вечную, — когда я размышлял обо всем этом, каждая частица моей души проникалась тайной радостью и я не раз приходил в восторг при мысли о том, что я очутился в этом месте, между тем как раньше я часто считал это самым страшным несчастьем, какое только могло со мной приключиться.
Беседы с Пятницей до такой степени наполняли все мои свободные часы и так тесна была наша дружба, что я не заметил, как пролетели последние три года моего искуса, которые мы прожили вместе. Я был вполне счастлив, если только в подлунном мире возможно полное счастье. Дикарь стал добрым христианином, — гораздо лучшим, чем я; надеюсь, впрочем, и благодарю за это создателя, что, если я был и грешнее этого дитяти природы, однако мы оба одинаково были в покаянном настроении и уповали на милосердие божие. Мы могли читать здесь слово божие, и, внимая ему, мы были так же «близки богу, как если бы жили в Англии.
Что касается разных тонкостей в истолковании того или другого библейского текста, — тех богословских комментариев, из за которых возгорелось столько опоров и вражды, то нас они не занимали. Так же мало интересовались мы вопросами церковного управления и тем, какая церковь лучше. Все эти частности нас не касались, да и кому они нужны? Я, право, не вижу, какая польза была бы нам от того, что мы изучили бы все спорные пункты нашей религии, породившие на земле столько смуты, и могли бы высказать свое мнение по каждому из них. Слово божие было нашим руководителем на пути к опасению, а может ли быть у человека более надежный руководитель? Однако я должен возвратиться к повествовательной части моего рассказа и изложить все события по порядку.
Когда мы с Пятницей познакомились ближе и он не только мог понимать почти все, что я ему говорил, но и сам стал довольно бегло, хотя и ломаным языком, изъясняться по английски, я рассказал ему историю моих похождений, по крайней мере то, как я попал на мой остров, сколько лет прожил на нем и как провел эти годы. Я открыл ему тайну пороха и пуль, потому что для него это было действительно тайна, и научил стрелять. Я подарил ему нож, от которого он пришел в полное восхищение, и сделал ему портупею вроде тех, на кадетах у нас в Англии носят тесаки: только вместо тесака я вооружил его топором, так как он мог служить не только оружием во многих случаях, во и рабочим инструментом
Я рассказал Пятнице об европейских странах, в частности об Англии, объяснив, что я оттуда родом; описал, как мы живем, как совершаем богослужение, как обращаемся друг с другом, как торгуем во всех частях света, переправляясь по морю на кораблях. Я рассказал ему о крушении корабля, на котором я побывал, и показал ему место, где находились его остатки, унесенные сейчас в море. Показал я ему также остатки лодки, в которой мы спасались и которую потом, как я уже говорил, выбросило на мой остров. Эта лодка, которую я был не в силах сдвинуть с места, теперь совсем развалилась. Увидев ее, Пятница задумался и долго молчал. Я спросил его, о чем он думает, и он ответил: «Я видел лодка, как эта: плавала то место, где мой народ». Я долго не понимал, что он хотел сказать; наконец, после долгих расспросов выяснилось, что точно такую лодку прибило к берегу в той земле, где живет его племя. Я подумал, что какой нибудь европейский корабль потерпел крушение около тех берегов, и эту лодку с него сорвало волнением. Но почему то мне не пришло в голову, что лодка могла быть с людьми, и, продолжая свои расспросы, я осведомился только о лодке.
Пятница описал мне ее очень подробно, но, лишь когда он с оживлением прибавил в конце: «Белые люди не потонули, — мы их спасли», я уяснил себе все значение происшествия, о котором он говорил, и спросил его, были ли в лодке белые люди. «Да, — ответил он, — полная лодка белых людей». «Сколько их было?» Он насчитал по пальцам семнадцать. «Где же они? Что с ними сталось?» Он отвечал: «Они живы; живут у наших, наши места».
Это навело меня на новую догадку: не с того ли самого корабля, что разбился в виду моего острова, были эти семнадцать человек? Убедившись, что корабль наскочил на скалу и ему грозит неминуемая гибель, все они покинули его и пересели в шлюпку, а потом их прибило к земле дикарей, где они и остались. Я стал допытываться у Пятницы, наверно ли он знает, что белые люди живы. Он с живостью отвечал: «Наверно, наверно» и прибавил, что скоро будет четыре года, как они живут у его земляков, и что те не только не обижают, но даже кормят их. На мой вопрос, каким образом могло случиться, что дикари не убили и не съели белых людей, он ответил: «Белые люди стали нам братья», — т.е., насколько я понял его, заключили с ними мир, и прибавил: «Наши кушают людей только на войне» (только военнопленных из враждебных племен — должно было это означать).
Прошло довольно много времени после этого рассказа. Как то в ясный день, поднявшись на вершину холма в восточной части острова, откуда, если припомнит читатель, я много лет тому назад увидел материк Америки, Пятница долго вглядывался вдаль по тому направлению и вдруг принялся прыгать, плясать и звать меня, потому что я был довольно далеко от него. Я подошел и спросил, в чем дело. «О, радость! о, счастье!» воскликнул он. «Вот там, смотри… отсюда видно… моя земля, мой народ!»
Все лицо его преобразилось от радости: глаза блестели; он весь был охвачен неудержимым порывом: казалось, он так бы и полетел туда, к своим. Это наблюдение навело меня на размышления, благодаря которым я стал относиться с меньшим доверием к моему слуге Я был убежден, что при первой возможности Пятница вернется на родину и там позабудет не только свою новую веру, но и все, чем т мне обязан, и, пожалуй, даже предаст меня своим соплеменникам: приведет их сотню или две на мой остров, они убьют меня и съедят, я он будет пировать вместе с ними с таким же легким сердцем, как прежде, когда все они приезжали сюда праздновать свои победы над дикарями враждебных племен.
Но, думая так, я был жестоко несправедлив к честному парню, о чем потом очень жалел. Подозрительность с каждым днем возрастала, а сделавшись осторожнее, я естественно начал чуждаться Пятницы и стал к нему холоднее. Так продолжалось несколько недель, но, повторяю, я был совершенно неправ: у этого честного, добродушного малого не было и в помышлении ничего дурного; он не погрешил тогда против правил христианской морали, не изменил нашей дружбе, в чем я и убедился, наконец, к великой своей радости.
Пока я подозревал его в злокозненных замыслах против меня, я понятно пускал в дело всю свою дипломатию, чтобы заставить его проговориться; но каждое его слово дышало такою простодушной искренностью, что мне стало стыдно моих подозрений; я успокоился и вернул свое доверие моему другу. А он даже не заметил моего временного к нему охлаждения, и это было для меня только лишним доказательством его искренности.
Однажды, когда мы с Пятницей опять поднялись на этот самый холм (только в этот раз на море стоял туман и берегов материка не было видно), я спросил его: «А что, Пятница, хотелось бы тебе вернуться на родину к своим?» «Да, — отвечал он, — я был бы много рад воротиться к своим». «Что ж бы ты там делал?» продолжал я. «Превратился бы опять в дикаря и стал бы, как прежде, есть человеческое мясо?» Его лицо приняло серьезное выражение; он покачал головой и ответил:
«Нет, нет. Пятница оказал бы там им всем, живите хорошо; молитесь богу, кушайте хлеб, козлиное мясо, молоко, не кушайте человека». «Ну, если ты им это скажешь, они тебя убьют». Он взглянул на меня все так же спокойно и сказал: «Нет, не убьют; они будут рады учить доброе» — будут рады научиться добру, хотел он сказать. Затем он прибавил: «Они много учились от бородатых людей, что приехали на лодке». «Так тебе хочется воротиться домой?» повторил я свой вопрос. Он улыбнулся и оказал; «Я не могу плыть так далеко». Когда же я предложил сделать для него лодку, он отвечал, что с радостью поедет, если я поеду с ним. «Как же мне ехать? — возразил я. — Ведь они меня съедят!» — «Нет, нет, не съедят, — проговорил он с жаром, — я сделаю так, что не съедят, я сделаю, что они буду» тебя много любить». Мой честный Пятница хотел этим оказать, что он расскажет своим землякам, как я убил его врагов и спас ему жизнь, я что за это они полюбят меня. После того он рассказал мне на своем ломаном языке, с какой добротой относились они к семнадцати белым бородатым людям, которых прибило к берегу в их земле.
С того времени, признаюсь, у меня засела мысль попробовать переправиться на материк и разыскать там бородатых людей, о которых говорил Пятница; не могло быть сомнения, что это испанцы или португальцы, и я был уверен что, если только мне удастся присоединиться к ним, мы сообща отыщем способ добраться до какой нибудь цивилизованной страны, между тем как, находясь в одиночестве, на острове, в сорока милях от материка, я не имел никакой надежды на освобождение. И вот, спустя несколько дней, я опять завел с Пятницей тот же разговор. Я сказал, что дам ему лодку, чтоб он мог вернуться на родину, и повел его на противоположную оконечность острова, где стоял мой фрегат. Вычерпав из него воду (для большей сохранности он был у меня затоплен), я подвел его к берегу, показал ему, и мы оба сели в него.
Пятница оказался превосходным гребцом, лодка шла у него почти так же быстро, как у меня. Когда мы отошли от берега, я ему оказал: «Ну, что же. Пятница, поедем к твоим землякам?» Он посмотрел на меня недоумевающим взглядом: очевидно, лодка казалась ему слишком маленькой для такого далекого путешествия. Тогда я сказал ему, что у меня есть лодка побольше, и на следующий день повел его к месту, где была моя первая лодка, которую я не мог спустить на воду. Пятница нашел величину этой лодки достаточной. Но так как со дня постройки этой лодки прошло двадцать два или двадцать три года и все это время она оставалась под открытым небом, где ее припекало солнце и мочило дождем, то вся она рассохлась и прогнила. Пятница заявил, что такая лодка будет вполне подходящей и на нее можно будет нагрузить довольно еды, довольно хлеба, довольно питья.
В общем мое намерение предпринять поездку на материк вместе с Пятницей настолько окрепло, что я предложил Пятнице построгать такую же точно лодку, и ему можно будет уехать на ней домой. Он не ответил ни слова, но стал очень сумрачный и грустный. Когда же я спросил, что с ним, он сказал: «За что господин сердится на Пятницу? Что я сделал?» «С чего ты взял, что я сержусь на тебя? Я нисколько не сержусь», сказал я. «Не сержусь, не сержусь!» повторил он ворчливо. «А зачем отсылаешь Пятницу домой?» «Да ведь сам же ты говорил, что тебе хочется домой», заметил я. «Да, хочется, — отвечал он, — но только, чтоб оба. Господин не поедет — Пятница не поедет: Пятница не хочет без господина». Одним словом, он и слышать не хотел о том, чтобы покинуть меня. «Но послушай, Пятница, — продолжал я, — зачем же я поеду туда? Что я там буду делать?» Он живо повернулся ко мне: «Много делать, хорошо делать: учить диких людей быть добрыми, кроткими, смирными; говорить идя про бога, чтоб молились ему; делать им новую жизнь». «Увы, мой друг! — вздохнул я на это, — ты сам не знаешь, что говоришь. Куда уж такому невежде, как я, учить добру других!» «Неправда!» воскликнул он с жаром. «Меня учил добру, их будешь учить». «Нет, Пятница, — сказал я решительным тоном, — поезжай без меня, а я останусь здесь один и буду жить, как жил прежде». Он опять затуманился; потом вдруг подбежал к лежавшему невдалеку топору, который обыкновенно носил, схватил его и протянул мне. «Зачем ты даешь мне топор?» опросил я. Он отвечал: «Убей Пятницу». «Зачем же мне тебя убивать?» спросил я. «А зачем гонишь Пятницу прочь?» напустился он на меня. «Убей Пятницу — не гони прочь». Он был искренно огорчен: я заметил на глазах его слезы. Словом, привязанность его ко мне и его решимость были настолько очевидны, что я тут же сказал ему и часто повторял потом, что никогда не прогоню его, пока он хочет оставаться со мной.
Таким образом, я окончательно убедился, что Пятница навеки предан мне, что единственным источником его желания вернуться на родину была горячая любовь к своим соплеменникам и надежда, что я научу их добру. Но, не будучи преувеличенно высокого мнения о своей особе, я не имел ни малейшего намерения браться за такое трудное дело, как просвещение дикарей.
Впрочем, желание мое вырваться из моего заточения было от этого ничуть не слабее.
Особенно усилилось мое нетерпение после разговора с Пятницей, из которого я узнал, что семнадцать бородатых людей живут так близко от меня. Поэтому, не откладывая долее, я стал искать с Пятницей подходящее толстое дерево, из которого можно было бы сделать большую пирогу или лодку и пуститься на ней в путь. На острове росло столько строевого лесу, что из него можно было выстроить целую флотилию кораблей, а не то что пирог и лодок. Но чтобы избежать промаха, который я сделал при постройке первой лодки, самое существенное было найти дерево, которое росло бы близко к берегу, и нам не стоило бы особенного труда спустить лодку на воду.
После долгих поисков Пятница нашел, наконец, вполне подходящий для нас экземпляр; он гораздо больше меня понимал в этом деле. Я и по сей день не знаю, какой породы было срубленное нами дерево; цветом и запахом оно очень напоминало так называемый сумах или никарагву. Пятница стоял за то, чтобы выжечь внутренность колоды, как это делают при постройке своих пирог дикари; но я сказал ему, что будет проще выдолбить ее плотницкими инструментами, и, когда я показал ему, как это делается, он согласился, что мой способ практичнее. Мы живо принялись за дело, и через месяц усиленного труда лодка была готова. Мы обтесали ее снаружи топорами (Пятница мигом научился этой работе), и вышла настоящая морская лодка. Но после того понадобилось еще около двух недель, чтобы спустить наше сооружение на воду, так как мы двигали ее на деревянных катках буквально дюйм за дюймом.
Когда лодка была спущена на воду, я удивился, как ловко, несмотря на ее величину, управляемся с ней Пятница, как быстро он заставляет ее поворачиваться и как хорошо гребет. Я спросил его, можем ли мы пуститься в море в такой лодке. «О, да, — ответил он, — в такой лодке не страшно плыть даже в самый большой ветер». Но, прежде чем пускаться в путь, я пошел осуществить еще одна намерение, о котором Пятница не знал, а именно снабдить лодку мачтой, парусом, якорем и канатом. Сделать мачту было не трудно; на острове росло много кедров, прямых, как стрела. Я выбрал одно молоденькое деревцо, росшее поблизости, велел Пятнице срубить его и дал ему указания, как очистить ствол от ветвей и обтесать его. Но над парусом мне пришлось поработать самому. У меня оставались еще старые паруса или, лучше сказать, куски парусов; но так как они лежали уже более двадцати шести лет и я не особенно заботился о том, чтобы сохранить их в целости, не думая, что они могут когда нибудь пригодиться, то был уверен, что все они сгнили. И действительно, большая часть их оказалась гнильем; но все же я нашел два куска покрепче и принялся за шитье, на которое потратил много труда, так как даже иголок у меня не было; в конце концов, я все же состряпал, во первых, довольно безобразное подобие большого треугольного паруса, какие употребляются в Англии, во вторых, маленький парус — так называемый блинд. Такими парусами я хорошо умел управлять, потому что они были на том баркасе, на котором я совершил рассказанные мной в начале этой книги побег от берберов.
Около двух месяцев провозился я над оснасткой нашего судна, но зато работа была сделана чисто. Кроме двух упомянутых парусов, я смастерил еще третий, который укрепил на носу, и который должен был помогать нам поворачивать лодку при перемене галса. Но, главное, я сделал и приладил руль, что должно было значительно облегчать управление лодкой. Я был неискусный корабельный плотник, но, понимая всю пользу и даже необходимость такого приспособления, как руль, я не пожалел труда на его изготовление; хотя если учесть все мои неудавшиеся опыты, то, я думаю, он отнял у меня почти столько же времени, как и постройка всей лодки.
Когда все было готово, я стал учить Пятницу управлению лодкой, потому что, хоть он был и очень хорошим гребцом, но ни о руле, ни о парусах не имел никакого понятия. Он был совершенно поражен, когда увидел, как я действую рулем, и как парус надувается то с одной, то с другой стороны в зависимости от перемены галса. Тем не менее, он очень скоро постиг всю эту премудрость и сделался искусным моряком. Одному только он никак не мог научиться — употреблению компаса: это было выше его понимания. Но так как в тех широтах в сухие сезоны почти никогда не бывает ни туманов, ни пасмурных дней, то в компасе для нашей поездки не представлялось особенной надобности. Днем мы могли править на берег, который был виден вдали, а ночью держать путь по звездам Другое дело в дождливый сезон, но в дождливый сезон все равно нельзя было путешествовать ни морем, ни сухим путем.
Наступил двадцать седьмой год моего пленения. Впрочем, три последние года можно было смело выкинуть из счета, ибо с появлением на острове моего милого Пятницы в мое жилище вошла радость и осветила мою печальную жизнь. Двадцать шестую годовщину этой жизни я отпраздновал благодарственной молитвой, как я в прежние годы: я благодарил создателя за те великие милости, которыми он взыскал меня в моем одиночестве. И если мне было за что благодарить его прежде, то уже теперь и подавно: теперь мне были даны новые доказательства того, как печется обо мне провидение; теперь мне уж недолго оставалось томиться в пустыне: освобождение было близко; по крайней мере, я был твердо убежден, что мне не придется прожить и года на моем острове. Несмотря, однако, на такую уверенность, я не забрасывал своего хозяйства: я попрежнему копал землю и засевал ее, попрежнему огораживал новые поля, ходил за своим стадом, собирал и сушил виноград, — словом, делал все необходимое, как и раньше.
Между тем, приближался дождливый сезон, когда я обыкновенно большую часть дня просиживал дома. Нашу поездку пришлось отложить, а пока необходимо было позаботиться о безопасности нашей новой лодки. Мы привели ее в ту бухточку, куда, как было сказано, я приставал со своими плотами в начале своего пребывания на острове. Дождавшись прилива, я подтянул лодку к самому берегу, ошвартовал ее и приказал Пятнице выкопать маленький бассейн такой величины и глубины, чтобы она поместилась в нем, как в доке, С наступлением отлива мы отгородили ее крепкой плотиной, чтобы закрыть доступ в док со стороны моря. А чтобы предохранить лодку от дождей, мы прикрыли ее толстым слоем веток, под которыми она стояла, как под крышей. Теперь мы могли спокойно дождаться ноября или декабря, чтобы предпринять наше путешествие.
Как только прекратились дожди и погода установилась, я начал деятельно готовиться к дальнему плаванию. Я заранее рассчитал, какой запас провизии нам может понадобиться, я заготовил все, что нужно. Недели через две я предполагал открыть док и опустить лодку на море. Как то утром я по обыкновению был занят сборами в дорогу и отослал Пятницу на берег моря поискать черепаху: яйца и мясо этого животного давали нам еды на неделю. Не успел Пятница уйти, как сейчас же прибежал назад. Как полоумный, не слыша под собой земли, он буквально перелетел ко мне за ограду и, прежде чем я успел спросить его, в чем дело, закричал: «Господин! Господин! Беда! Плохо!» — «Что с тобой, Пятница? Что случилось?» спросил я в тревоге «Там, около берега, одна, две, три… одна, две, три лодки!» Зная его манеру считать, я подумал, что всех лодок было шесть, но, как потом оказалось, их было только три. «Ну что ж такое, Пятница? Чего ты так испугался?» сказал я, стараясь его ободрить. Бедняга был вне себя; вероятно, он вообразил, что дикари явились за ним, что они разыщут его и съедят. Он так дрожал, что я не знал, что с ним делать. Я успокаивал его, как умел: говорил, что во всяком случае я подвергаюсь такой же опасности, как и он, что если съедят его, так и меня вместе с ним. «Но мы постоим за себя, мы будем драться», прибавил я. «Готов ты драться?» «Я, стрелять? — отвечал он, — но их много, очень много». «Не беда, — сказал я, — одних мы убьем, а остальные испугаются выстрелов и разбегутся. Я буду защищать тебя. Но обещаешь ли ты, что не струсишь, а главное, будешь делать все, что я тебе прикажу?» Он отвечал: «Я умру, если ты велишь, господин». После этого я принес из потреба рому и дал ему выпить (я так бережно расходовал свой ром, что у меня оставался еще порядочный запас). Затем мы собрали все наше огнестрельное оружие, привели его в порядок и зарядили. Два охотничьих ружья, которые мы всегда брали с собой, выходя из дому, я зарядил самой крупной дробью; в мушкеты (четыре числом) положил по пяти маленьких пуль и по два кусочка свинцу, а пистолеты зарядил двумя пулями каждый. Кроме того, я вооружился, как всегда, тесаком без ножен, а Пятницу вооружил топором.
Приготовившись таким образом к бою, я взял подзорную трубу и поднялся на гору для рекогносцировки. Направив трубу на берег моря, я скоро увидел дикарей: их было двадцать один человек, трое пленных и три лодки. Было ясно, что вся эта ватага явилась на острив с единственной целью отпраздновать свою победу над врагом варварским пиром. Ужасное пиршество, но для этих извергов подобные банкеты были в порядке вещей.
Я заметил также, что на этот раз они высадились не там, где высаживались три года тому назад в день бегства Пятницы, а гораздо ближе к моей бухточке. Здесь берега были низкие, и почти к самому морю подступал густой лес. Меня взбесило, что дикари расположились так близко к моему жилью, хотя, конечно, главной причиной охватившего меня гнева было мое негодование перед кровавым делом, для которого они явились на остров. Спустившись с горы, я объявил Пятнице мое решение напасть на этих зверей и перебить их всех до единого и еще раз спросил его, будет ли он мне помотать. Он теперь совершенно оправился от испуга (чему, быть может, отчасти способствовал выпитый им ром) и с бодрым видом повторил, что умрет, когда я прикажу умереть.
В этом состоянии гневного возбуждения я поделил между нами приготовленное оружие, и мы тронулись в путь. Пятнице я дал один из пистолетов, который он заткнул себе за пояс, и три ружья, а сам взял все остальное. На всякий случай я захватил в карман бутылочку рому, а Пятнице дал нести большой мешок с запасным порохом и пулями. Я приказал ему следовать за мной, не отставая ни на шаг, и строго запретил заговаривать со мной и стрелять, пока я не прикажу. Нам пришлось сделать большой крюк, чтоб обогнуть бухточку и подойти к берегу со стороны леса, потому что только с этой стороны можно было незаметно подкрасться к неприятелю на расстояние ружейного выстрела.
Пока мы шли, я имел время поразмыслить в воинственном предприятии, задуманном мной, и моя решимость начала ослабевать. Немногочисленность неприятеля смущала меня: в борьбе с этими голыми, почти что безоружными людьми все шансы победы были несомненно на моей стороне, будь я даже один. Нет, меня терзало другого рода сомнение — сомнение в своей правоте. «С какой стати, — спрашивал я себя, — и ради чего я собираюсь обагрить руки человеческой кровью? Какая крайность гонит меня? И кто, наконец, дал мне право убивать людей, не сделавших и не хотевших сделать мне никакого зла? Чем, в самом деле, они провинились передо мной? Их варварские обычаи меня не касаются; это — несчастное наследие, перешедшее к ним от предков, проклятие, которым их покарал господь. Но если господь их покинул, если в своей премудрости он рассудил за благо уподобить их скотам, то во всяком случае меня он не уполномочивал быть их судьею, а тем более палачом. И, наконец, национальные пороки не подлежат отомщению отдельных людей. Словом, с какой точки зрения ни взгляни, расправа с людоедами не мое дело. Еще для Пятницы тут можно найти оправдание: это его исконные враги; они воюют с его соплеменниками, а на войне позволительно убивать. Ничего подобного нельзя сказать обо мне». Все эти доводы, не раз приходившие мне в голову и раньше, показались мне теперь до такой степени убедительными, что я решил не трогать пока дикарей, а засевши в лесу в таком месте, чтобы видеть все, что происходит на берегу, выжидать и начать наступательные действия лишь в том случае, если сам бог даст мне явное указание, что такова его воля.
С этим решением я вошел в лес. Пятница следовал за мной по пятам. Мы шли со всевозможными предосторожностями — в полном молчании и стараясь как можно тише ступать. Подойдя к опушке с того края, который был ближе к берегу, так что только несколько рядов деревьев отделяло нас от дикарей, я остановился, тихонько подозвал Пятницу и, указав ему толстое дерево почти на выходе из леса, велел взобраться на это дерево и посмотреть, видно ли оттуда дикарей и что они делают. Он сделал, как ему было сказано, и сейчас же воротился, чтоб сообщить, что все отлично видно, что дикари сидят вокруг костра и едят мясо одного из привезенных ими пленников, а другой лежит связанный тут же на песке, и они, наверное, сейчас же убьют его. Вся моя душа запылала гневом при этом известии. Но я буквально пришел в ужас, когда Пятница сказал мне, что второй пленник, которого дикари собираются съесть, не их племени, а один из бородатых людей, которые приехали в его землю на лодке и о которых он мне уже говорил. Подойдя к дереву, я ясно увидел в подзорную трубу белого человека. Он лежал неподвижно, потому что его руки и ноги были стянуты гибкими прутьями тростника или другого растения в таком роде. На нем была одежда, но не только поэтому, а и по лицу нельзя было не признать в нем европейца.
Ярдов на пятьдесят блноке к берегу, на пригорке, на расстоянии приблизительно половины ружейного выстрела от дикарей, росло другое дерево, к которому можно было подойти незамеченным ими, так как все пространство между ним и тем местом, где мы стояли, было почти сплошь покрыто густой зарослью какого то кустарника. Сдерживая бушевавшую во мне ярость, я потихоньку пробрался за кустами к этому дереву и оттуда, как на ладони, увидел все, что происходило на берегу.
У костра, сбившись в плотную кучку, сидело девятнадцать человек дикарей. В нескольких шагах от этой группы, подле распростертого на земле европейца, стояли двое остальных и, нагнувшись над ним, развязывали ему ноги: очевидно, они были только что посланы за ним. Еще минута — и они зарезали бы его, как барана, и затем, вероятно, ровняли бы его на части и принялись бы жарить его. Нельзя было терять ни минуты. Я повернулся к Пятнице, «Будь наготове», сказал я ему. Он кивнул головой. «Теперь смотри на меня, и что я буду делать, то делай и ты.» С этими словами я положил на землю охотничье ружье и один из мушкетов, а паз другого мушкета прицелился в дикарей. Пятница тоже прицелился. «Готов ты?» спросил я его. Он отвечал утвердительно. «Ну, так пли!» сказал я и выстрелил.
Прицел Пятницы оказался вернее моего: он убил двух человек и ранил троих, я же только двоих ранил и одного убил. Легко себе представить, какой переполох произвели наши выстрелы в толпе дикарей. Все уцелевшие вскочили на ноги и заметались по берегу, не зная, куда кинуться, в какую сторону бежать. Они не могли сообразить, откуда посыпалась на них гибель. Пятница, согласно моему приказанию, не сводил с меня глаз. Тотчас же после первого выстрела я бросил мушкет, схватил охотничье ружье, взвел курок и снова прицелился. Пятница в точности повторил каждое мое движение. «Ты готов?» спросил я опять. «Готов» «Так стреляй, и да поможет нам бог». Два выстрела грянули почти одновременно в середину остолбеневших дикарей, но так как на этот раз мы стреляли из охотничьих ружей, заряженных дробью, то упало только двое. Зато раненых было очень много. Обливаясь кровью, бегали они по берегу с дикими воплями, как безумные. Три человека были, очевидно, тяжело ранены, потому что они вскоре свалились.
Положив на землю охотничье ружье, я взял свой второй заряженный мушкет, крикнул:
«Пятница, за мной!» и выбежал из лесу. Мой храбрый дикарь не отставал от меня ни на шаг. Заметив, что дикари увидали меня, я закричал во всю глотку и приказал Пятнице последовать моему примеру. Во всю прыть (что, к слову сказать, было не слишком быстро, благодаря тяжелым доспехам, которыми я был нагружен) устремился я к несчастной жертве, лежавшей, как уже сказано, на берегу, между костром и морем. Оба палача, уже готовые расправиться со своей жертвой, бросили ее при первых же звуках наших выстрелов. В смертельном страхе они стремглав кинулись к морю и вскочили в лодку, куда к ним присоединились еще три дикаря. Я повернулся к Пятнице и приказал ему стрелять в них. Он мигом понял мою мысль и, пробежав ярдов сорок, чтобы быть ближе к беглецам, выстрелил по ним, и я подумал, что он убил их всех, так как все они повалились кучей на дно лодки; но двое сейчас же поднялись: очевидно, они упали просто со страху. Из трех остальных двое были убиты наповал, а третий был настолько тяжело ранен, что уже не мог встать.
Покуда Пятница расправлялся с пятью беглецами, я вытащил нож и перерезал путы, которыми были стянуты руки и ноги бедного пленника. Освободив его, я помог ему приподняться и опросил его по-португальски, кто он такой Он ответил по латыни: christianus (христианин). От слабости он еле держался на ногах и еле говорил. Я вынул из кармана бутылочку рому и поднес ему ко рту, показывая знаками, чтоб он отхлебнул глоток; потом дал ему хлеба. Когда он поел, я его спросил, какой он национальности, и он отвечал: Espagniole (испанец). Немного оправившись, он принялся самыми красноречивыми жестами изъявлять мне свою признательность за то, что я спас ему жизнь. Призвав на помощь все свои познания в испанском языке, я сказал ему по испански: «Сеньор, разговаривать мы будем потом, а теперь надо действовать. Если вы в силах сражаться, то вот вам сабля и пистолет: берите, и ударим на врагов». Испанец с благодарностью принял то и другое и, почувствовав в руках оружие, словно стал другим человеком. Откуда только взялись у него силы? Как ураган, налетел он на своих убийц и в одно мгновение ока изрубил двоих на куски. Правда, несчастные дикари, ошеломленные ружейными выстрелами и внезапностью нападения; были до того перепуганы, что от страха попадали и были так же неспособны бежать, как и сопротивляться нашим пулям. То же самое произошло с шестью дикарями в лодке, в которых выстрелил Пятница: двое из них упали со страху, не будучи даже ранены.
Я держал заряженный мушкет наготове, но не стрелял, приберегая заряд на случай крайней нужды, так как я отдал испанцу мой пистолет и саблю. Наши четыре разряженные ружья остались под деревом на том месте, откуда мы в первый раз открыли огонь; поэтому я подозвал Пятницу и велел ему сбегать за ними. Он мигом слетал туда и обратно. Тогда я отдал ему свой мушкет, а сам стал заряжать остальные ружья, сказав своим обоим союзникам, чтобы, когда им понадобится оружие, они приходили ко мне. Пока я заряжал ружье, между испанцем и одним из дикарей завязался ожесточенный бой. Дикарь набросился на него с огромным деревянным мечем, точно таким, каким предстояло быть убитым испанцу, если б я не подоспел к нему на выручку. Мой испанец оказался таким храбрецом, как я и не ожидал; несмотря на свою слабость, он дрался, как лев, и нанес противнику своей саблей два страшных удара по голове, но дикарь был pocлый, сильный малый; схватившись с ним в рукопашную, он скоро повалил испанца (тот был очень слаб) и стал вырывать у него саблю; испанец благоразумно выпустил ее, выхватил, из за пояса пистолет и, выстрелив в дикаря, положил его на месте, прежде чем я, видевший всю эту сцену, успел подбежать на выручку.
Между тем Пятница, предоставленный самому себе, преследовал бегущих дикарей с одним только топором в руке; им он прикончил трех человек, раненных первыми нашими выстрелами; досталось от него и многим другим. Испанец тоже не терял времени даром. Взяв у меня охотничье ружье, он пустился в погоню за двумя дикарями и ранил обоих, но так как долго бежать было ему не под силу, то оба дикаря успели скрыться в лесу. Пятница погнался за ними. Одного он убил, а за другим не мог угнаться: тот оказался проворнее. Несмотря на свои раны, он бросился в море, пустился вплавь за лодкой с тремя его земляками, успевшими отчалить от берега, и нагнал ее. Эти четверо (и в числе их один раненный, про которого мы не знали, жив он или умер) были единственные из двадцати одного человека, которые ушли от наших рук. Вот точный отчет:
3 — убито нашими первыми выстрелами из за дерева.
2 — следующими двумя выстрелами.
2 — убито Пятницей в лодке.
2 — раненных раньше, прикончено им же.
1 — убит им же в лесу. 3 — убито испанцем.
4 — найдено мертвыми в разных местах (убиты при преследовании Пятницей или умерли от ран).
4 — спаслись в лодке (из них один ранен, если не мертв).
—
21 всего.
Трое дикарей, спасшихся в лодке, работали веслами изо всех сил, стараясь поскорей уйти из под выстрелов. Пятница раза два или три пальнул им в догонку, но, кажется, не попал. Он стал меня убеждать взять одну из их лодок и пуститься за ними в погоню. Меня и самого тревожил их побег: я боялся, что, когда они расскажут своим землякам о том, что случилось на острове, те нагрянут к нам, быть может, на двух— или на трехстах лодках, и одолеют нас количеством. Поэтому я согласился преследовать беглецов на море и, подбежав к одной из лодок, прыгнул в нее, приказав Пятнице следовать за мной. Но каково же было мое изумление, когда, вскочив в лодку, к увидел лежавшего в ней человека, связанного по рукам и ногам, как испанец и, очевидно, тоже обреченного на съедение. Он был полумертв от страха, так как не понимал, что творятся кругом; краснокожие так крепко скрутили его, и он так долго оставался связанным, что не мог выглянуть из за бортов лодки и ело дышал.