Я слушаю. И шорохи вокруг, потрескивания. Это в доме, старом, как я. Старом, как мой отец, старом-престаром, как мой дед. Он стоит, хотя и покряхтывает от тяжести прожитых годов. Он-то стоит, а тех, других, кто его строил и кто в нем жил, – нет. Сколько мне лет? Этого не знает никто, разве что дом. Так ведь я для него все равно мальчишка. Люди редко живут до ста лет. Дома выдерживают. Потом их разбирают и перевозят на мичуринские участки, а там делают из них домики, небольшие, так метра три на пять вместе с верандой.
Я все лежу и слушаю. Я только что проснулся или не спал вовсе. Но кажется, что выспался, потому что легко, как когда-то в детстве. Это от старости. Дом хихикает, поскрипывает, но добродушно, ему это позволено, ему вообще все позволено. Я лежу у глухой стены против широкого окна на железной кровати под новым почти еще полушубком. Лежу и слушаю. Потрескивание и шорохи дома.
Темно. Солнце еще не всходило. Но я-то знаю, знаю… Я все равно знаю, что там дальше. Сосны под окном, прямые, замерзшие, высокие. А внизу сугробы у полузаметенного заборчика, а за ним – дорога, по которой ходит кто-то, но не я, кто-то другой. Она спускается от дома вправо с холма в небольшую ложбинку, по которой летом течет ручей, но сейчас его нет, он замерз, его замело, нет и следа от него, только ровная пелена снега, пересеченная ниткой дороги. Вдоль дороги, со стороны дома – сосны, одни сосны. Только там, где летом бежит ручей, они расступаются. Там летом трава выше головы и кусты. А дальше снова на бугор, справа сосны, слева пологий склон. Тут дорога петляет и соединяется с шоссе. Оттуда сегодня придут к нам они.
А слева от дома начинается кедрач с редкими проплешинами. Там когда-то тоже стояли дома, но теперь их нет. Их уж никогда не будет.
Надо вставать. Ведь поздно. Скоро рассветет. А сегодня самый короткий день в году.
Встаю. Одеться мне недолго. Прижимаюсь лбом к холодному стеклу окна. Надо бы затопить печь. Все выстыло в доме. Сейчас, сейчас. Я это сделаю. Мне ведь не трудно. Вот только разомну спину. Эх-хе-хе…
Потрескивает дом, щелкает, но как-то не так, как-то уж слишком весело. Да ведь это дрова в печи горят! И уж пахнет чем-то вкусным. Ну да! Для утра и не сыскать более приятного запах, чем запах молотого кофе. Так и прошел кофе со мной через всю… А дед пил чай…
– Эй, старый!
И голос знаком.
– Проснулся? Иди на кухню. Здесь уже тепло.
– Ага, иду…
– Кофе готов!
Это ее голос.
Ну и денек сегодня. Хорош-то… с самого утра.
Я вхожу на кухню. Здесь и в самом деле тепло. Из кофейника идет пар, а на сковороде пузырится поджаренный хлеб. А уж как я его люблю.
– Умойся, старый. Борода-то еще спит.
Вот старуха. Так бы и подзудить ей меня. Часа не пропустит, чтобы не поддеть, не подковырнуть. Но не обидно. Легко и вроде бы так и надо.
– Умылся? Садись. И как только ты умудряешься есть поджаренный хлеб! Губами, что ли, кусаешь?
– Губами! – смеюсь я. – Ага! Губами. – А у меня ведь и зубов-то еще полон рот. Стальных, нержавеющих, вечных. Да и старушке моей палец в рот не клади.
Пьем кофе и смеемся. Смеемся и кусаем поджаренный хлеб. От плиты уже жар, значит, и в комнате тепло. Раскочегарила старуха печь.
– Слышишь, как дом-то разговорился?
– Слышу, – отвечаю я.
– С чего бы это?
– Так ведь сколько его не протапливали… Вот и дает теперь усадку.
– Усадку, – передразнивает она. – Много ты понимаешь! Разговаривает он.
– Скажешь тоже…
– Ясно, что разговаривает. Он тоже их ждет.
– Скажешь тоже…
– Вот заладил.
И мы смеемся и пьем кофе, горячий и с непередаваемым запахом. И хрустим хлебом, и снова смеемся.
– Пирожков им напеку. С картошкой и со смородиной.
– Напеки, напеки.
– Мороз ведь на улице. Приедут ли? С ребятишками еще…
– Ребятишки что, – говорю я, – они морозу не заметят.
– На тебя, голодранца, похожи…
– А что. Может, и похожи. Хорошо, коли похожи.
– Ох уж, молчи!
Она моет посуду и начинает что-то делать с тестом, вытащив его из кастрюли и дубася почем зря, шлепая его о стол. Так, наверное, и надо. Никогда я не мог понять этой премудрости.
Кофе, конечно, взбодрил. Но кости все равно болят. Такая жара от печки после обеда разморила бы раньше до сна, а сейчас ничего. Все как-то легко. И черт с ними, с ноющими костями. Все равно легко и ново, и необычно как-то, вроде бы даже непонятно.
Но было это, уже было.
– Дров надо принести, – говорит она.
Я смотрю на аккуратную маленькую поленницу возле печки и говорю:
– Хватит, пожалуй.
– Хватит… Тебе бы только нос на улицу не казать. К Новому году просохнут. Ты о них подумай, а не о себе. Нам уж что теперь…
– Ладно, схожу.
– И воды принеси… два ведра.
– Принесу.
Знаю я ее, знаю. Я сейчас уйду, а она в это время из своего тайника достанет бутылку настойки. А ведь искал я, бывало, этот тайник. Не нашел. Тут и прятать-то негде, а вот поди ж ты, не нашел. Хитра старуха. Мне не очень-то и нужно. А ей каждая бутылка – сюрприз для кого-нибудь. Было время, когда для меня, а теперь – для них. Но немножко и для меня, чисто символически, потому что мне ее, эту настойку, не пить.
Я толкаю тяжелую дверь, и клубы холодного воздуха, мгновенно превращаясь в пар, врываются на кухню. Воздух щекочет в носу. На мне почти новый полушубок, валенки, шапка, меховые рукавицы. Я выхожу в сени, закрываю за собой дверь. Да-а. Мороз на улице, видно, крепкий. Холодом обдает все лицо, сухой воздух перехватывает дыхание, пронзает кожу тысячами мельчайших невидимых иголок. Выхожу на крыльцо. В руке ведро.
Смотрю на юго-восток. Там сейчас должно взойти солнце. И что-то белесое уже красит горизонт блеклой краской. Рассвет. Да какой сегодня рассвет? Невидимое из-за тумана солнце нехотя покатится по горизонту, словно боясь от него оторваться, чуть приподнимается на цыпочках в полдень, но тут же, устав, начнет неудержимо скатываться вниз. И это день? Самый короткий день в году.
Туман как вода, ка студень, как плотное вещество, которое можно резать ножом. И без всякого термометра ясно, что сейчас градусов под пятьдесят. Ничто не колышет воздух. Мороз выпарил из него влагу и разбросал, окутал ею деревья. И стройные сосны стоят с белыми лапами ветвей. Ветви не видны, чуть проглядывают из тумана лишь сами стволы. Но мне не нужно видеть все. Многое я знаю и так.
Я схожу с крыльца. Ведро позванивает в руке. Из окна кухни падает свет, падает на десятилетнюю елочку, серебряную сейчас, взъерошенную ледяными иглами, сверкающую инеем, маленькую и сказочную. Эта елочка для того, чтобы не рубить другие. В Новый год на ней появятся игрушки и свечи. Весело станет вокруг нее, а снег будет утоптан, утрамбован ногами веселящихся людей.
Похрустывает иней под ногами, поскрипывает снег, тропинка ведет к колодцу, старательно закрытому теплым срубом. И следы новых неподшитых валенок вокруг него. Не мои и не ее. Уже давно не шел снег. Все морозы и морозы. От этого и скрипит дом.
Ведро, привязанное на цепи, приходится бросать вниз несколько раз, чтобы пробить ледок, который все-таки образовался в колодце. Он не толст, он тонок. И я несу в дом ведро воды, в котором позванивают льдинки, стараясь сцепиться друг с другом, но не успевая, хотя им и помогает мороз.
Я приношу в дом еще одно ведро ледяной воды, потом закрываю сруб колодца и иду в сарай за дровами. Странно, но я не оставляю на снегу следов. Даже иглы инея на нем не ломаются. Вот как все сковал мороз! Или это я невесом? Дров я принес много, не только на сегодняшний день, но и на Новый год. Вдруг мороз продержится до того дня? Тогда им не придется лишний раз ходить в промерзший сарай.
Теперь можно посидеть у открытого поддувала, покурить. Я дед, но трубку не курю, курю сигареты с фильтром. Несолидно для деда, но что делать – привычка. На трубку все не хватало времени. Теперь-то вот хватает, но только трубка уже не нужна. Ничего не нужно. Посидеть вот только, глядя на мерцающие красные с черными прожилками угольки, живые, в самом деле живые, двигающиеся, дышащие, шевелящиеся, меняющие окраску, но все же умирающие, потому что у них уже все выгорело внутри и не хватает огня. Все, дальше для них ничего не будет. Только сверху сыплются и сыплются другие, огненные, раскаленные, они, наверное, еще и не предполагают, что это конец. Но они дали тепло дому, хотя, и не осознают этого. Только не расстраивайтесь, угольки. Вы горели. Я видел. Я тому свидетель.
– Задремал, старый?
Это ее голос.
Нет, я не задремал, я думал. Ну что ж… Теперь моя задумчивость похожа на сон. И она это знает. Знает. Но не может сдержаться. Не хочет просто.
– Задремал, – отвечаю я.
А из русской печи такие запахи! Томление и пряный дурман. Умение и искусство. Радость и надежда. Это она может. Это у нее получалось и ранее. Это у нее получалось всегда.
– Хочешь попробовать?
– Нет, – отвечаю я.
Мне теперь достаточно и запаха.
Мне теперь вообще ничего не надо.
Кроме моих воспоминаний.
Хорошо.
Легко.
Светло как-то и радостно-грустно.
Пусть другим и непонятно.
Но я ведь только про себя.
Да еще про нее.
– Ну вот, – говорит она, – теперь хватит на всех. Придут ли только?
– Придут, – отвечаю я. – Обязательно придут. Уже и встречать пора идти.
А сам смотрю на вино в бутылке, которая стоит на подоконнике, чтобы не согрелась. Смотрю и смеюсь. Никогда мне не обнаружить тайник, в котором такие вкусные и красивые настойки и наливки. И сколько уже лет? Знает ли кто? Вряд ли. Даже она сама.
– И зачем такой мороз?
Это ее голос.
– Декабрь ведь. У нас здесь всегда так. Забыла?
– Как забыть это? Просто боюсь, ведь маленькие еще.
– Ты за них не бойся. Сама-то разве когда боялась? Помнишь, как мы носились? И мороз нипочем. А морозы раньше были не то, что сейчас.
– Морозы были такие же, – говорит она. – Загибаешь, старый.
– Пусть такие, – соглашаюсь я.
Она права. Она всегда была права.
– Так пойдем встречать?
– Пойдем, пойдем. Вот только приберу маленько.
В доме все чисто, все ждет гостей. Уютно и тепло.
– Пошли, что ли? – говорит она.
– Пошли, говорю я.
На улице все-таки под пятьдесят, и мы одеваемся потеплее.
Выходим. Иглы холода только и ждали этого, чтобы наброситься на нас. А пусть! Идем тихо, всматриваясь в искристый сверкающий воздух. Это солнце, невидимое солнце подсвечивает его, чуть оторвавшись от горизонта, но не пробивает. Силы еще не на его стороне. Мы идем к калитке, у которой нет щеколды, да, наверное, никогда и не было, и снег осторожно хрустит под ногами, но следов нет.
За нами не остается следов.
Теперь уже в молоке тумана можно разглядеть и сосны, конечно, когда ты рядом с ними. Я задираю голову вверх и смотрю. Ледяное развесистое чудо, молчаливое и неподвижное. Неужели ты оживешь весной? Неужели тебе не холодно? Можно стукнуть тебя по стволу, но снег не осыплется с твоих ветвей. Это плотная бахрома инея. Как давно не было снегопадов…
Она идет впереди. Оглядывается. Говорит. И пар изо рта вылетает тугими струйками.
– Да ты был ли молодцом? Плетешься еле-еле.
– А ты не помнишь?
– Забывать стала.
Она не забывает. Это просто так, чтобы я пошевеливался побыстрее. А что? Я еще могу наддать ходу. И наддаю. Даже теплее становится.
– Ну, помчался!
– Руку давай! Руку!
Она подает мне руку в двойной вязаной варежке. Варежкам этим уже очень много лет. Она подает мне руку, но дышит сначала где-то за спиной, потом рядом. Я не смотрю в ее сторону. Я знаю, что сейчас морщины на ее лице разглаживаются, а кровь бросается к щекам, и волосы снова черны, как много-много-много лет назад. Я это знаю, потому что помолодел и я. Ах, морозец! Что ты делаешь со стариками! Все шутишь? Играй! Балуйся!
А мы уже бежим, сначала медленно, потом все быстрее. И сосны справа в снежно-ледяной броне проносятся мимо, а пустое поле слева подпрыгивает своими сугробами и ухает в заснеженные ямки-ложбинки, а мы бежим вниз, туда, где летом ручей, а через него мостик, но сейчас все занесено белым хрустом и тишиной.
Тепло, жарко даже.
Все вниз и вниз.
– Хорошо! – кричит она.
И голос ее звенит, а сосны откликаются, но это вовсе не эхо. Это другое.
– Хорошо! – кричу я.
Я молод. Вот чудо! А ну, мороз! Ударь покрепче! Соберись с силами.
Что, не можешь?
Вот и лог. А теперь вверх. На бугор. Оттуда мы увидим их всех.
Они обязательно должны прийти.
Мне смешно и жарко.
Она толкает меня в бок, но не сильно. Откуда возьмутся силы у девчонки? А вот я ее сейчас толкну! Бац! Летит с тропинки в снег, смешно вздергивая ногами. Снег облачком, а через него радуга, бледноватая, но все равно цветная.
– Противный! – визжит девчонка.
«Ты противная», – хочу сказать я, но не говорю, а протягиваю руку, а она пинает меня, отбрыкивается, но это все нарочно, потому что эта девчонка хочет, чтобы я ее поднял. И я хочу этого.
Поднимаю, отряхиваю снег. Лицо ее мокро, а на ресницах капельки воды. Это растаял снег.
Она смотрит на меня удивлено, растерянно. Что же произошло? И я растерян. Шапка сидит на мне боком, смешно, нелепо.
– Глупый! – говорит она.
– Ага, – соглашаюсь я, но это машинально.
Она еще раз отряхивается и бежит в гору. Я за ней. Оглядываюсь.
Мы не оставляем следов.
А зачем они нам?
Она выскакивает на пригорок и машет кому-то рукой. И я останавливаюсь рядом. А пар уже идет от нас клубами.
Снизу поднимаются от автобусной остановки люди. Отец, мать, дяди, тетки.
– Обморозите носы! – кричит мама.
– Какое там, – смеется отец.
А нам только это и надо! Теперь мы к дому! Срываемся с места и мчимся вниз, но теперь уже к дому, который отсюда кажется едва торчащим из сугробов. Бежим и проваливаемся в снег, барахтаемся и снова бежим. Да… Давно никто не ходил по этой дорожке. И змейка следов катится за нами с пригорка вниз.
Ну, конечно. Кто первый? А пусть она. Ей так хочется первой открыть дверь. Толкает калитку, у которой никогда не было щеколды, взбегает на крыльцо, радостно заскрипевшее от ее легкого тела или мороза. Не разберешь. Взбегаю и я. Что ж. Мальчишки всегда уступают девчонкам.
Порог. И что-то другое. Какая-то другая сущность. Непонятная ему, мальчишке, но очевидная мне, его деду.
Я принимаю их в себя, и детей, и внуков.
Мои и ее руки переплелись венцами бревен. Мы и есть этот старый дом. Старый, старый. Ему уже 100 лет. Когда-то я вбегал в него так же. И она.
– Здравствуй! – кричит девчонка.
– Здравствуй! – кричит мальчишка.
И сбрасывают с себя пальто, шапки и рукавицы, которые чуть влажны от налипшего на них снега. Потом замирают.
– Слышишь? Скрипит…
– Это он здоровается с нами.
– Ну, конечно, здоровается.
– И тепло.
– А в печке огонь.
– Это потому, что дом волшебный.
– Ясно, что волшебный.
– Смотри! Пирожки!
– Ага. И горячие еще.
– А тут льдинки в ведре.
– Вот так дом!
– Вот это дом?! Да?
– Ага.
За порогом топанье ног. Голоса. И клубы пара, когда они все входят.
– Закрывайте! Холодно ведь.
– Да тепло здесь, тепло!
– Мам, и пирожки.
– Какие еще тебе пирожки?
– Да ты посмотри!
– Господи! Кто же это?
– Да-а. – Это их отец, это наш сын.
– Пап, – а голос таинственный и загадочный, – ведь дом-то волшебный!
В доме тепло. Все раздеваются. Вешают одежду на крючки или бросают в комнате на кровать. Трут лица и руки. Эти-то, конечно, замерзли. Час на автобусе из города, да еще пешком то такому морозу минут пятнадцать.
– Да-а, – еще раз говорит их отец.
– Хорошо здесь будет в Новый год, – говорит наша дочь.
– Хорошо.
– Нет, ломать его не надо.
– Пусть стоит. Хорошо здесь.
– А дед с бабушкой здесь долго жили? – это девчонка.
– Да. Долго. – Это ее отец. Хмурится вдруг и отходит к окну. Там бутылка с настойкой, горькой или сладкой, я не знаю. Знают они.
– Согрелась немного?
– Ага!
– Да здесь же жарко.
– А до того, как жить здесь, они чем занимались?
Отец переспрашивает:
– Чем?
– Ну да, чем?
– Как вам сказать. Дед все хотел, чтобы его поняли взрослые и немного дети. А бабушка, чтобы ее поняли дети и немного взрослые.
– Это трудно, – вдруг говорит девочка.
– Да. Трудно. – Их отец чуть удивлен таким заявлением.
– А сами… – Это мальчишка. – Ну… сами-то они понимали друг друга?
Отец молчит. Потом:
– Они умерли в один день…
Это сказка.
Он ставит на стол бутылку маминого вина.
Дом поскрипывает. Это я. Это она. Память, память моя. С потолка упало несколько капель.
– Надо будет починить летом. – Это второй сын. Наш.
Я-то знаю, что это ее слезы. Как выдержать? Я могу. Мои глаза сухи. А она – нет.
– Давайте к столу, раз нас здесь ждали.
Они рассаживаются тихо. Потрескивают дрова в печи. Тепло. Чисто. Дымятся еще горячие пирожки.
– А у меня с картошкой.
– А вот здесь с вареньем.
– Вот так дом!
– Дом, что надо.
– У других такого нет.
– А вдруг здесь место такое? А другие дома сломали, увезли.
Мы – дом. Просто дом, которому уже сто лет. Мы все видим. И все слышно нам. Все. Пусть им будет хорошо в нашем доме. Пусть они захотят прийти сюда еще раз. Ну, на Новый год.
– Значит, решено. Новый год будем встречать здесь. Видели у крыльца елочку? Ее и нарядим игрушками.
– Мы осторожно, – говорит девочка.
– Еще бы не осторожно, – говорит мальчишка.
– Ну и отлично.
Ну и отлично. Ведь мы их будем ждать. Снова натопим печь, принесем воды. Будут и пироги, и бабушкина наливка. А вдруг я найду ее тайник?
Потом они уходят, чтобы не опоздать на автобус.
И я смотрю, как они уходят, своим разбитым чердачным окном. И она. И солнце. Оно пробилось и заиграло лучами на искрах инея, на шестигранных кристаллах снега.
Мальчишка с девчонкой снова бегут. Они бегут впереди.
И я не верю, что они когда-нибудь состарятся. Нет. Они повзрослеют, но не состарятся. Ведь они это были немножечко я и она.
Нет. Не состарятся.
Никогда.