Михаила. Огарыш быстрый и шебутной, а в Романе обнаруживается квадратность плеч, солидная
неспешность, с продуманностью каждого жеста, грудной голос, теперь уже полностью
сгустившийся до баса. Откуда это в нём? Видать, пробивает что-то по естественной родове,
которую никто из них не знает. Странно, что Огарыш, вырастивший его, вдруг чувствует перед
сыном неловкость и лёгкую робость. Ему вдруг кажется, что Ромка-Роман такой, каким он
вернулся, ни за что и ни в чём не послушается его. Всё – теперь он уже полностью сам по себе.
Чайник ещё не успевает и зашуметь, как массивно, но торопливо, раскачиваясь из стороны в
сторону, приходит Маруся. Она была в магазине, когда ей сообщили новость, а потом ещё и по
дороге два раза поздравили с возвращением сына. Первое, что она, запыхавшаяся, видит в зале
перед круглым столом, покрытым красной бархатной скатертью, – это сержантский китель с
зелёными погонами, аккуратно висящий на спинке стула. И у неё уже всё плывёт перед глазами.
Роман, слыша её шаги по скрипучим половицам веранды, выходит из кухни и попадает в объятия.
Пригнув сына к себе, Маруся зацеловывает его до того, что Роману приходится со смехом и
растроганностью вытирать ладонями лицо. Есть у Маруси такая особенность, как слёзная
чувствительность. Встречая родных (да и провожая тоже) она всегда плачет, не стыдясь и не
стесняясь никого, потому что для неё естественно. Кто-то может кричать, хлопать по плечам,
размахивать руками, у кого-то при этом наворачиваются слёзы на глаза, а Маруся обильно и
растроганно плачет.
А вот у неё-то при виде сына и тени робости нет – мой, и всё. Рослый, сильный и красивый?
Значит, ещё больше мой! Маруся невольно присматривается к Роману – выпрямила его армия или
нет? Плечи сына чуть перекошены с рождения. Михаил, помнится, всё переживал – вдруг на
медкомиссии забракуют да служить не возьмут? А разве можно парню без армии? Он же потом и
сам себя человеком считать не будет. Когда Роман вырос, то плечи оказались широкими и
прямыми, ещё сильнее подчёркивая перекос. Но ничего, взяли, вроде не заметили. Теперь же
видно, что и военная выправка его плечам не помогла. И снова для Маруси этот неправильный,
всё же менее заметный, но теперь уже родной перекос – напоминание о трудной его судьбе.
– Но-о, развылась! – ради порядка прикрикивает на неё Огарыш, правда, позволив сначала
источить основную порцию слез.
– А чо же не повыть-то, – говорит Маруся, сморкаясь в платочек, – сыоночка вернулся. Я ить
говорила, говорила же тебе, что сёдни приедет. Я же чую.
– Чуешь, чуешь, – соглашается Огарыш, от волнения нарезая сало неровными брусочками. – Ты
это каждый день чуяла, причём, три недели подряд…
Немного успокоясь, Маруся ещё раз прижимает Романа, но уже как-то завершающе,
23
освобождённо от переживаний, на другом настроении: всё, факт свершился, надо привыкнуть. Сын
дома, здесь, рядом. Вот и хорошо.
– Ну, ладно, готовиться начну, – однако, опять же чуть не расплакавшись, но уже на какой-то
другой волне, сообщает она, – вечером людей соберём. Ты своих друзей пригласи…
– А может, не надо всего этого? – говорит Роман. – Отслужил да и отслужил… Все служат.
– Ну прямо, не надо тебе! – тут же строго прикрикивает мать. – Мы чо же, не ждали тебя, или
чо? У нас уже всё запасено. Вино и то выдюжило. Папка вон чуть слюной не захлебнулся, а
вытерпел…
При этом она зыркает на Михаила, напоминая тому о чём-то, правда, не особенно того смутив.
– Но-о, мать-перемать, не захлебнулся тебе! – возмущается отец, но уж как-то слишком
«показательно», с горделивой ноткой за свою выдержанность.
– Давай, давай полайся, – говорит Маруся, – пусть сын-то послушат, давненько тебя не слышал,
соскучился поди.
– Но-о, послушат тебе, нашла тоже ребёнка, а то он в армии-то ничо такого не слыхал… Ты
думашь чо? А, да ничо ты тут не понимаш…
* * *
Маруся, как и Михаил, побаивается, как бы по приезду сын не рванул на какую-нибудь
комсомольскую стройку, куда без устали зазывают газеты и радио. Михаил полагается здесь на
судьбу, а вот Маруся знает, как перехитрить все эти зазывы. Планы её связанные со Светой
Овчинниковой, выстроились сами собой, когда Марусе стало известно, что Света, оказывается,
ещё со школы влюблена в Романа.
Приходя в клуб к своей матери, заведующей клубом, Света всегда пыталась угодить и помочь
Марусе, и та очень быстро «раскусила» её: слишком уж нежным румянцем заливались свежие
Светины щёчки при всяком случайном упоминании о Романе.
Примерно тогда же по стопке написанных, но не отправленных писем тайну Светы узнаёт и ёе
мать. Образованная Галина Ивановна даже с некоторым недоумением открывает внезапное
повзросление дочери, но быстро мирится с ним. Что ж – пришла пора, никуда не денешься. Только
вот Роман с его зыбким происхождением как-то не совсем устраивает завклубшу в роли
возможного зятя. Да и Маруся с её ворожбой и знахарством… Сама Галина Ивановна женщина
породистая – высокая, статная, да всё-таки ещё и с культурным образованием. Её муж, главный
механик, хоть и уступает ей одну ступеньку в образовании, зато не уступает в стати, так что и
Светлана у них девица хоть куда. И потому Галине Ивановне хочется, чтобы парень у её дочери
был первостатейный. Роман же, каким она помнит его – долговязый, белёсый, худой, какой-то
нескладный, с кривыми плечами – ну вот совсем не то. Да ещё кто знает, какая у него
биологическая родословная? Удивительно, что Роман-то пока и сам не знает правду о своём
происхождении. Как-то, в минуты откровения, Маруся даже просит у Галины Ивановны, как у
женщины не только образованной, но и уважаемой, совета о том, не пора ли уже сыну, такому
взрослому, узнать всё? Немного подумав, Галина Ивановна уклончиво отвечает, что тут её
образование ни при чём – никакое образование не позволяет давать советы в таких щепетильных
вопросах.
В общем, так или иначе, но женщины, полушутя – полусерьезно объяснившись по поводу
будущего своих детей, начинают так же полушутя называть себя «сватьями» (хоть Галина
Ивановна поначалу и морщит нос) и, кажется, уже от одного определения своих в принципе-то
возможных отношений, и впрямь начинают чувствовать друг к другу тень взаимного родственного
тепла. Так что вскоре уборщица и завклубша чаюют за сценой уже вместе, хотя какая-то льдинка
неприятия в душе Галины Ивановны так и остаётся.
После объяснения со «сватьей» Маруся вроде как ненароком подталкивает Светлану к отправке
хотя бы одного своего письма и однажды специально для неё «теряет» конверт с адресом сына.
Галина Ивановна, чуть вынужденно смирившись с таким развитием событий, не мешает
Марусе. В это время она вообще обнаруживает в себе странную нерешительность. Дочь всегда
принадлежала ей всей душой, а тут уж всё – у дочери начинается своё. Насоветуешь или
помешаешь чему, так потом и сама не рада станешь. Упрёки детей – самые больные и ранящие
упрёки.
Огарыш, проведав от проболтавшейся как-то Марусечки о секретах «сватей», ругает их дурами,
провокаторшами и шпионками. Да о какой свадьбе речь! Парню сначала вволю набегаться надо,
перебеситься, потому что если попрёт потом из него неизрасходованная молодая дурь, то её
никакая семья не утихомирит. Хотя оно, конечно, если разобраться, так не каждый год в селе
подходят к выданью такие невесты, как Светка, но «жись есь жись»… Вот если бы переждать ей
пару свободных годков, то Роман стал бы потом настоящим женихом. Но кому это скажешь?
Марусечке?! Да уж она-то найдёт, что припомнить ему в ответ на такие речи. Слово «кобель» там
будет, пожалуй, самым ласковым. И Огарышу остаётся только злиться, огорчённо крякать и
24
матюгаться куда-то в сторону.
Вечеринка по поводу встречи Романа собирается после дойки коров. Но Роман не знает, кого на
неё пригласить – в селе из одноклассников лишь Боря Калганов, вернувшийся из танковых войск, с
которым они и в школе-то друзьями не были, а теперь уж и подавно. Остальные все разъехались.
– Эх, с Серёгой бы увидеться, – говорит Роман.
– Серёгу-то в Пылёвку теперь не заманишь, – вздохнув, сообщает Маруся, – Надежда
Максимовна с Вовкой совсем спились. Все мы, конечно, любим маленько выпить, но не до такой
же степени… Ну, да ты ещё увидишь их.
Вот уж кто возмужал в армии, так это Боря. Теперь он большой, округлившийся, огрубевший.
Видимо, танковыми рычагами он наработал себе массивные лапы и тоже, кажется, подрос. У него
как-то круче и ниже опустились скулы, и лицо, кажется, более определилось. Теперь это
энергичный бодрячок-кругляшок. В армии он освоил жест, которого не имел раньше. При разговоре
Боря для убедительности отдельных слов по-боксерски бьёт кулаком одной руки в ладонь другой.
И это почему-то впечатляет.
Не вынеся из детства никаких связывающих воспоминаний, говорить они могут только о службе.
Слушая, с какой гордостью Боря отзывается о своём необыкновенном танке, Роман еле
удерживается, чтобы тоже не начать хвастаться чем-нибудь своим.
На вечеринке всё обычно: приветствия, хвалебные слова, тосты, шутки, прибаутки. Что ж,
можно и выпить – почему бы и нет? Боря так и вовсе делает это с превеликим удовольствием.
Скоро доходит и до песен. Роман ждёт, когда мать споёт свои любимые частушки-страдания,
которые выходят у неё задиристо и голосисто. А вот и они:
Ой ты, белая берёза,
Ветра нет, а ты шумишь…
Моё сердечко ретивое,
Боли нет, а ты болишь…
Матери подпевают тётка Валентина, жена дяди Тимофея, и другие женщины. Особенно хорошо
выходит у одной звонкоголосой соседки. И она чем-то напоминает Любу: эх, если бы Люба могла
сидеть здесь же, за столом, и петь с женщинами, знакомыми с детства… Как, наверное,
понравилась бы она матери! А мать, взволнованная пением, почему-то именно тут, в каком-то
перерыве, наклоняется к нему и спрашивает, помнит ли он Свету Овчинникову?
– Помню, – отвечает Роман, – сопливая такая.
– Ой, да ты чо!? – всплеснув руками, восклицает мать. – Она сопливой-то сроду не была…
Роман и не ожидал, что обидит этим мать. Маруся, уже принимающая Свету как свою,
обижается на своего глупого сына до того, что встаёт и, утирая глаза, уходит на кухню.
На этой же вечеринке удаётся услышать вводную часть в курс совхозных дел уже не в письмах,
а на словах и решительных жестах. Подвыпивший отец открыто разносит теперь эти дела в пух и
прах, заявляя, что «вот в колхозе-то всё было куда лучше и хозяйственней». Тимофей, брат
Маруси, слушает его с отквашенной губой.
– Да чем же тебе совхоз-то не глянется? – недоумевает он. – Просто жить надо умеючи… Если у
меня трактор под задом, так я чо же, не привезу себе, чо надо? Теперь не надо кажду копейку-то
считать. Государство, слава Богу, не скупитца. А ты сорвался с трактора в свою строй-банду,
ходишь по улице с молоточком, как бродяга, а чо толку-то…
– А мне с молоточком-то спокойней! – взвивается Огарыш. – Ну, возьму я горсть гвоздей в
карман, так я же тонну-то их не натаскаю: чо мне их, в уборную забивать? А на тракторе-то, это ты
точно говоришь, тащить надо. А не своруешь, так тебя теперь даже собственная баба не поймёт.
– Ладно, можешь и не воровать, но работа на тракторе так и так выгодней.
– Выгодней?! – кричит Михаил. – А кому выгодней? Кому она нужна, така работа?! Как сейчас на
тракторе в поле работать? Пары-то какие должны быть, а? Чёрные? Чё-ёр-ные. А у нас? Я как-то
ехал на мотоцикле да остановился ради интереса поглядеть. Стою и не соображу: то ли там кака-
то репа голландска растёт, то ли кукуруза американска, то ли хрен хороший такой, африканский.
Всё зеленым-зелено. Нет уж, прежде чем я на трактор сяду, пусть он сначала всё литовочкой
выкосит и вылижет! Это он всё позароостил.
– Да кто это – он-то?
– Да директор твой толстобрюхий, депутат этот, мать его перемать!
И всем понятно, что теперь это у них надолго.
Оба уволенных солдата сегодня в дембельской форме, переиначенной и разукрашенной так,
что на уставную она уже едва похожа – так ведь обычай такой, куда же денешься? Оба, конечно,
ещё и чуть поддатые, а один так уже и не чуть. Почему бы и в клубе не покрасоваться? В конце
концов, разве не для этого служили?
А в клубе Светлана, которая и в самом деле никогда сопливой не была. Теперь же – красавица!
Нет, не правильно, теперь она – писаная красавица! Чего стоит одна её толстая коса, пожалуй,
25
единственная на всю Пылёвку, а может быть, и на весь район! А кожа какого-то мягкого, прямо-таки
персикового цвета?! А тонкая фигура, в которой уже теперь угадывается стать её серьёзной
матери! А изгиб точёной талии, который бьёт по круто начинающемуся бедру? И это всё при том,
что Роман тут же ловит на себе её тайные, испуганно-призывные взгляды. Но с другой стороны…
«Распланировали они тут всё за меня», – ущемлённо думает он. К ней просто так не подойдёшь.
Подойти к ней – значит уже наполовину жениться. А надо ли это ему? Хороша Светлана, да только
не такая, как Люба, и потому ничем родным от неё не веет. Ни душевной, ни физической тяги к ней
он в себе не слышит. Впрочем, после встречи с Любой физическое смолкло в нём вовсе. Свечение
любимого образа с лёгкими, дурманящими завитками на шее, с чуть вздёрнутым носиком выжигает
и подавляет всё.
Первая неделя, прожитая Романом дома, удивляет и мать, и отца. Демобилизованный солдат
почему-то постоянно сидит дома. Вечерами ходит, правда, в клуб, но после кино сразу же, как из
увольнения, прибывает домой. А если и задерживается на танцах, которые в клубе почти каждый
день под собственный ВИА с двумя гитарами и барабаном, то не больше, чем на полчаса. И как
это понять? По разумению Огарыша, сыну сейчас по всем статьям полагается приходить с
петухами, а он уже в двенадцатом часу сидит на веранде и дует молоко с хлебом под
недоумённым материнским взглядом. Михаил от этого вроде бы даже как-то по-отцовски не
востребован. Сына сейчас полагается для порядку строго и периодически приструнять за то, что
тот шарится где-то ночами. Сын же должен изворачиваться, пряча глаза, но всё равно бегать. А тут
что выходит? Тут всё как-то не по-правильному правильно. А что за странная печаль в его глазах,
заметная уже и в первые минуты встречи, и на вечеринке в его честь? А почему вечеринки он не
хотел? Другой бы на его месте юлой ходил, всех друзей обежал и собрал к себе. А ему хоть бы что.
И Светку в упор не видит. Почему!? Но ведь самого-то Романа не спросишь, да и у Светки ничего
не выпытаешь. Огарышу остаётся лишь следить за оперативными донесениями «сватей-шпионок».
Эх, сбиты и подпорчены все отцовские планы и мечты…
Маруся же и вовсе растеряна. С нетерпением ожидая сына, она думала, что уж с такой-то
красавицей, как Света, у него всё пойдёт как по маслу, ведь лучшего варианта и придумать нельзя.
Она даже с удовольствием представляла, как после Роман будет ей благодарен за то, что она с
такой невестой пособила. А тут вовсе никак и ничто не идёт. Никого Маруся не любит так, как
своего единственного сына, и не болеть за него всей душой не может. Порча на нём какая, ли чё
ли? Так не похоже. Нагадать бы что-нибудь ему, наворожить, но здесь нельзя – не тот случай.
Собственные болезни знахарям не под силу.
Галине Ивановне с приездом Романа удаётся наладить с дочерью самые доверительные
отношения – если уж не советовать, так знать-то проблемы дочери она должна? Каждый вечер
теперь она, сопереживая, обсуждает со Светой всё, что касается Романа: во что был сегодня одет,
как держался, не заглядывался ли на кого, как смотрел на неё? Отношение Галины Ивановны,
вовлечённой теперь в эту интригу, изменены к нему вкорне. В какого роскошного мужчину,
оказывается, развернулся этот некогда гадкий утёнок! Не однажды видя его на улице, она уже не
может не смотреть на него пристальней, чем обычно. Плечи его, так и оставшиеся с некоторой
косиной, теперь уже не признак нескладности, а похожи на некий постоянный, задиристый вызов. В
конце концов, кто знает, каков был его настоящий отец? Образованная и начитанная Галина
Ивановна думает, что Роман, кажется, похож теперь чем-то на горьковского Челкаша, и это
заключение, дающее ему законченную определённость, наконец-то успокаивает её. А голос у него
какой! Однажды на улице Роман просто так, тихо и скромно поздоровался с ней, так Галину
Ивановну и саму мурашками на сто рядов прошило. Уходя, она потом ещё несколько раз
оглядывалась на него, потирая руку около локтя, чтобы ласково пригладить этих мурашек.
Оказывается, у Романа, у этого хриплого в прошлом петушка – густой, мягкий бас! Галина
Ивановна – женщина крупная, обожает крупных мужчин, но так, чтобы и голос у них был
«крупным». А вот у её большого мужа голос так себе, средненький. Но что уж тут поделаешь – всё
лучшее в одного мужика не втолкнёшь.
Теперь Галина Ивановна даже приветствует возможную дружбу Романа и своей дочери. И Света
волей-неволей оказывается в таком положении, когда даже утайка от матери какой-нибудь мелочи
– уже предательство. Только вот рассказывать-то ей не о чём. Каждый день всё, как обычно. После
кино он сидит в кресле фойе, слушает, как играют музыканты, смотрит, как танцуют другие. Потом
встаёт и уходит домой. Как другие девчонки смотрят на него? Заглядываются, конечно. А Наташка
Хлебалова, так та и вовсе всё время вьётся около него. Галина Ивановна возмущена: Наташка!?
Так она же ещё совсем соплячка! Только девять классов закончила! Она-то куда лезет! Правда,
юбчонку носит такую, что ветер всюду обдувает. «Не смотрит он и на неё», – махнув рукой, говорит
Света.
Чаи Маруси и Галины Ивановны за клубной сценой начинают заметно горчить, потому что на
сцене их действия полный штиль. И всё же больше всех этот странный, неправильный покой
тревожит Огарыша. Мирное, парное молоко после клуба – это хорошо, но Михаил слышит, как сын
подолгу потом ворочается без сна. Что его мучит, когда в клубе столько соблазнительных девок!?
26
Ну, не Светка, так ведь там и без неё их целый табун. Или с ним всё-таки что-то не так? Но чем
таким опасны пограничные войска? Будь он ракетчиком, тогда другое дело… Хотя кто знает, что
творится сейчас на границах… Мало ли какие происки с вражеской стороны… А может быть, у
сына от рождения что не так? Только как это поймёшь? И чем больше всяких подозрений возникает
в голове Огарыша, тем больше он панически утверждается, что с сыном что-то по-настоящему
неладно. «Ну что ж, всё верно, – в некоторые минуты уже обречённо думает он, – видно, у меня на
роду написано никакого продолжения не иметь. С сыном-то ещё повезло, а дальше, видно, шиш.
Судьбина, знать, такая». Однажды, думая об этом перед сном, Михаил не удерживает случайный
всхлип от обиды за себя и от жалости к сыну.
– Ты чо, выпил сёдни где-то, или чо? – спрашивает Маруся, даже воспрянув ото сна.
Огарыш молчит и этим потрясает Марусю: не матюгнуться после такой реплики в ответ!
Окончательно, почти испуганнно проснувшись, она лежит, глядя в потолок. Видно, на его душе что-
то очень серьёзное. И Михаил чувствует этот её молчаливый вопрос. Он поднимается, идёт к
бочке, пьёт воду ковшом. Может, сказать ей о своих подозрениях? Нет, не поймёт. Этим дурам
«сватьям» одна забота – как бы он не избегался, как бы женить его. А дело-то ведь куда хуже.
Дуры, они дуры и есть…
Маруся же потом тоже долго не может заснуть, и вовсе ничего не понимая.
* * *
Стоят знойные, засушливые дни. Горячая земля порохом сыплется в ладонях. Протока, где
купаются Роман с Борей Калгановым, сузилась до того, что даже страшно: как бы и вовсе не
перехватило берегами эту сверкающую нитку. Всё пространство в эти дни иссушено настолько,
что, кажется, не дай Бог, дотронется кто-нибудь до неба, и его поблёклая голубизна осыплется
пылью, открывая путь и вовсе лавине грузного белого огня.
Транжиря дни своих послеармейских отпусков, вчерашние солдаты несколько дней подряд
приходят на одно место с полуостровком мелкого, чистого песка, намытого наводнением. Сверху
песок горяч до того, что не ступить босиком, но если его растолкать ладонями, то внизу
обнаружится сначала приятная влага, а потом и вовсе холодная вода. С одной стороны
полуостровка серебрится протока, а с трёх других – мягкий тальник с длинными листьями,
шелестящими и серебрящимися тыльной стороной почти при полном безветрии. Как мало
требуется для красоты и покоя: всего лишь вода, песок, тальник, небо… «Ох, мир ты мой, мир
чуткий и трепещущий…» – с восторженно замершей душой думает Роман, озираясь вокруг.
На плече Бори – синяя наколка: танк с громадным жерлом поднятого ствола. На заставе тоже
кололи стандартный рисунок с полосатым пограничным столбом и гербом СССР. Кололи все –
Роман отказался. Ещё с детства насмотрелся на страшные, расписанные кисти рук соседа Матвея,
приезжающего из тюрьмы лишь как в гости, и не решился портить своё тело даже такой памятной,
сувенирной картинкой. Да ещё, наверное, подсознательно удержала наивная детская мечта,
которой больше подходит чистота тела, а не какая-нибудь «синюшина», так или иначе похожая на
тюремное клеймо. К тому же, зачем ставить себя в зависимость от каких-либо символов? Два года
службы – это лишь маленький эпизод большой жизни. Вправе ли какая-то случайная наколка
становиться определяющим символом на всю жизнь? Вот Боря, судя по всему, теперь до конца
дней своих – танк.
Отгуляв всё положенное, Боря собирается сесть на трактор или машину. Он вяло сообщает об
этом лишь однажды. Такого куцего плана ему вполне хватает на всю оставшуюся жизнь. Пока же
Боре нужно покончить с отпуском, все дни которого он намерен отбыть на песке у воды. А ещё ему
завистливо хочется прожечься до пустынной черноты Романа. Роману же больше нравится не
валяться, а плавать, нырять, подолгу задерживая дыхание. В воде обычно сидит по полчаса,
вылезая с гусиной кожей на теле. Оказывается, чуть помёрзнуть – это даже приятно. Однажды в
отряде специально долго не выходил из большого холодильника с мясом, наслаждаясь холодом, а
потом с неделю швыркал простуженным носом чуть ли не при сорокоградусной жаре. Тогда он
даже побаивался, что, привыкнув к зною, не сможет переносить свой сухой зимний мороз.
Впрочем, что мороз… Тогда пугала и сама жизнь на гражданке. Самостоятельными-то всё-таки
становятся не во время службы, где всё расписано и где всё решают за тебя, а после неё, когда
вдруг обнаруживается, что на гражданке надо всё решать самому.
Расслабленно ткнувшись грудью в горячий песок, Роман испытывает новую волну
просветлённого осознания: а ведь он и в самом деле уже дома.
– Понятно, почему раньше водой крестили, – бормочет он, лёжа с закрытыми глазами.
– Почему? – спрашивает Боря, не поворачивая сонной головы, упавшей в другую сторону.
– А-а, – отмахивается Роман, ведь если это не понятно, то и не объяснишь.
Был бы тут Серёга Макаров, он бы спрашивать не стал.
Чаще всего, правда, и тут с выражением сонливой усталости, Боря рассказывает о том, как
вечерами он «кадрит» с Тонькой Серебрянниковой, одноклассницей Светы Овчинниковой.
27
– Что ещё за Тонька? – спрашивает Роман. – Я что-то путаю их всех.
– Её не спутаешь. Ну, её ещё Кармен зовут.
А вот Кармен вспоминается сразу. У Тони вьющиеся, кудрявые волосы и чуть цыганистая
внешность. Конечно музыкальную, а тем более литературную Кармен в Пылёвке знают не многие,
но очень уж похожа Тоня на даму с флакона духов «Кармен». Роман вспомнил, что, кажется, ещё
классе в пятом Тоня на школьном новогоднем бал-маскараде нарядилась цыганкой. Вот с того-то
бала-маскарада она, наверное, и началась как Кармен.
– Ну, а у тебя как? – ещё спустя несколько минут безразлично спрашивает Боря.
– Да никак, – снова отмахивается Роман.
– Чудной ты какой-то, – вздохнув, произносит бывший танкист, – кастрированный что ли?
«Сам ты кастрированный, – беззлобно думает Роман, – только на другой орган».
Ему и впрямь не надо никого. Пока что хватает и свечения Любы. Пытаясь здраво представить
своё ближайшее будущее, Роман думает, что было бы хорошо подольше сохранить это
спасительное излучение, потому что лишь оно способно ещё удерживать его у берега
целомудренности. Продержаться бы так до следующего чувства, не размениваясь и не
растрачиваясь. Ведь если разменяться, то искреннего счастья потом можно уже и не ждать. Может,
отвлечься на что-нибудь другое? Да вот хотя бы на подготовку к вступлению в партию:
кандидатский стаж скоро истекает. На службе эта перспектива казалась очень важной, а теперь
вроде как поблёкла.
А всё-таки как там, что у Витьки и Любы? Вышло что-нибудь или нет? Может быть, есть ещё
какая-то надежда? Роман пишет письмо на Витькин адрес и потом, сбросив конверт в ящик у
почты, удовлетворённо вздыхает – теперь, пока он подвешен в ожидании ответа, его
уравновешенному состоянию ничто не грозит.
Через неделю бездельничать уже не остаётся сил. Возвращаясь как-то с речки, Роман видит на
улице отца, ремонтирующего штакетник, и берётся помогать. А на другой день выходит на работу с
самого утра, надев армейскую панаму, привезённую не без затеи напоминать земляками о своей
«пустынной» службе.
Боря пробует отбывать дни отпуска на речке в одиночку, но это надоедает и ему. Он идёт в
контору совхоза и уже на другой день торжествующе и гордо подкатывает к Мерцаловым с их
штакетником на какой-то колымаге, намеренно обдав пылью и посигналив звуком, похожим на
овечье блеянье. Да уж, танков тут нет! Впрочем, Боря уже и сам не тот армейский танк, каким
казался в первые дни. Непонятно как, но на домашней сметанке да молочке он успел за эти недели
ещё более округлиться, так что похож он теперь на молодого, перспективного бегемотика. Да ещё
какие-то неожиданно рыжие, пушистые бакенбардики отпустил, видимо, надеясь замаскировать
ими щёки, да наоборот эти щёки ещё сильнее округлил.
Ответ из белого Витькиного города приходит через полторы недели. Увидев конверт со
штемпелем города Златоуста и адресом, написанным женским почерком, Роман тут же понимает,
что надежды у него никакой.
«Здравствуй, Роман!
Спасибо, что не забываешь нас. Письмо твоё получили два дня назад, но Витя не любит писать.
Сейчас он ушёл на работу, а меня попросил ответить тебе. Всё у нас вышло, как намечали. На
обратном пути Витя встретил меня с поезда и не дал уехать дальше, так что я ещё и у мамы не
была. Документы мне вышлют. Витя пошёл на завод фрезеровщиком, а я хочу устроиться швеей
на фабрику. Это рядом с нашим домом. Вообще-то я давно мечтала о такой работе. Так что всё у
нас хорошо.
Всего доброго и тебе! Счастья! Любви!
Привет от Вити. Люба.
До свидания!»
Письмо, переданное матерью, он читает, выйдя в ограду, и долго сидит потом на бревне,
задумчиво разглядывая буквы, написанные обычной шариковой ручкой. Вот каков он – почерк
Любы. Неужели этот листок был в её руках? Да, она всё написала сама. А Витька молодец – «не
дал уехать дальше», и всё тут. Вот это по-мужски и «по-пограничьи»!
Любин ответ вносит в душу такую полную пронзительную определённость, что в ней становится
свободно, гулко, пусто. Это послание словно из какого-то другого мира – чистого и счастливого. И
дома в том мире всё такие же светлые, высокие и в лёгком тумане. Спасибо красивому городу
Златоусту уже за то, что он есть. «А вот мне пора опускаться на грешную землю».
У Маруси неожиданное письмо вызывает бурю эмоций и подозрений. Почерк женский – это
понятно и ей. Выходит, у сына уже кто-то есть. Причём где-то далеко. Значит, всё-таки уедет. И
всем их с Галиной Ивановной фантазиям конец. Три дня Маруся набирается духу, чтобы
заговорить со своей начальницей об этом, а на утро четвёртого дня Галина Ивановна вдруг
сообщает, что вчера вечером Роман наконец-то подошёл к Светке и проводил её до дома. Маруся
не может сдержать слёз.
28
* * *
Роман знает, что, по большому-то счету, Света всё равно не для него, но, увязавшись, наконец,
проводить её, чувствует, что сердце его словно разносит на больших оборотах. От клубного
крыльца, где светит лампочка с вьющейся вокруг неё мошкарой, Света уходит быстро, но,
оказавшись в темноте, замедляет шаги. И не оглядываясь, она слышит преследование и знает
преследователя. Чем ближе подходит Роман, тем скованней становится она, тем более
загипнотизированно замедляется, так что шаги свои уже и растягивать некуда. Поравнявшись с
ней, Роман некоторое время идёт молча, невольно ещё сильнее пугая её. «Пожалуйста, вот он я,
получите», – словно говорят уже сами его выровненные шаги. Да, собственно, не пойти за ней
Роман уже не может. Душа помнит Любу, а разум постоянно долдонит, что Люба уже в прошлом. А
в настоящем – Света. А может быть, и не Света. Может быть, ещё Наташка Хлебалова,
шестнадцатилетняя девчонка, загорелые ноги которой выше коленок такие полные и тугие, что
дыхание от их вида сдваивает поневоле. Уже при одном её появлении в клубе Роман чувствует
такую сладкую ломоту в костях, что хочется потянуться всем телом. Он пытается затушить в себе
это хищное, ласковое пламя, как удавалось делать с впечатлением от других женщин, да, видно,
тут уже какой-то непреодолимый случай. Теперь, когда Любы почти что уже нет, это пламя не
тушат никакие логические соображения, и даже не действует тот довод, что Наташке лишь
шестнадцать. Ох, а уж что снится ему в последнее время, какие жаркие призраки истязают по
ночам! Как эти Наташкины ноги смугло светят и мерцают во снах! Но за это он уже не может ни
ругать, ни осуждать себя – сны запретов не понимают. Тем более, что всё желаемое не имеет во
сне завершения – финалу там всегда что-нибудь мешает. И это понятно: как может присниться ни
разу не испытанное наяву? Наяву же всё в нём мешается: с одной стороны, страшно хочется
поскорее испытать близость с женщиной, с другой – эта близость представляется падением. Ведь
он намерен строить жизнь основательно, оставаясь совершенно честным перед своей будущей
избранницей. Для настоящего счастья они должны быть целомудренны оба. И, конечно, теперь-то
уж лучше Светланы для этого нет никого. Вот потому и шагает он сейчас с ней, видимо, поступая
очень правильно.
– Здравствуй, Света, – произносит он, пройдя сбоку от неё уже чуть ли не пол-улицы.
– Здравствуйте, – шепчет она.
И снова оба надолго смолкают, привыкая к новому состоянию, в которое они входят, переступив,
наконец, порог молчания. Когда Светлана ждала Романа, то чувство её было заочным и более
решительным. Находясь внутри души, как в коконе, оно жило само по себе и не требовало никаких
действий, никаких проявлений. Даже письма, и те Света, казалось, писала сама для себя. Но вот
они, минуты, когда этому чувству требуется как-то выразиться вовне. Но как?! Видя Романа рядом,
физически чувствуя его высокий рост, умом понимая всю серьёзность этого человека, прошедшего
армию, она не может не робеть и не свёртываться внутрь к испуганной душе. Ей кажется, будто
Роман свалился на неё слишком быстро и неожиданно. Она, оказывается, просто не готова к
такому «сверхпарню», потому что до армии он был не таким «страшным». Да она бы уж лучше ещё
его подождала, чем что-то делать сейчас.
– Присядем, поговорим, – предлагает Роман, указав в темноте на чью-то скамейку, уже на
подходе к её дому.
Но Свету его предложение будто подстёгивает: она ускоряет шаги. Роман даже
приостанавливается в замешательстве. Потом уже около самой калитки он догоняет Свету, берёт в
ладони её похолодевшую ладошку. На лице этой красивейшей девушки лежит пёстрый тёплый
свет, пробивающийся с веранды сквозь черёмушную листву, и в душе Романа что-то и впрямь на
мгновение устремляется ей навстречу. Света же с постоянным, неослабевающим усилием
вытягивая ладошку, смотрит с таким ужасом, что его пальцы разжимаются сами собой. Да нет же,
нет на её лице красоты, которая ему почудилась на миг: всё в этом лице правильно, но без тепла
родного…
Света убегает за ворота. Вытянув шею, Роман смотрит поверх забора на хлопнувшую дверь
веранды и, ничего не понимая, бредёт домой. После всех намёков матери, после выжидательных
взглядов самой Светы её просто дикое бегство вызывает лишь недоумение.
Во второй вечер она, хоть и полуотвернувшись, но всё же опускается на скамейку, на которую
первым «показательно» садится Роман. Воодушевлённый кавалер передвигается ближе, потому
что на таком отдалении просто не говорят, но Света тут же вскакивает, испуганно взмахнув руками.
«Пугливая Птица, – грустно думает Роман. – Хорошо, хоть не улетела совсем. Теперь я знаю, как
тебя звать…» И усадить её уже не удаётся. То же происходит в третий и четвёртый вечера: Света
встаёт или отодвигается при малейшем подозрительном, на её взгляд, движении Романа. А если
уж она поднялась, то для её нового усаживания требуется специальная клятва о неприближении.
Роман же всё надеется заглянуть ей в лицо и в глаза, чтобы проверить, могут ли сцепиться их
души? Да и какое тут может быть общение, если не видеть глаза друг друга? Всё отрывочно,
односложно, натянуто, холодно, как будто каждый постоянно лишь сам по себе.
29
Однажды к ним подходят Боря со своей Кармен. Их заметно издали: свет луны в этот вечер
такой ясный, что даже земля видится серебристо-беловатой. Боря, коротко похохатывая,
рассказывает какой-то анекдот. Приходится и Роману перейти на анекдоты. Тоня смеётся открыто,
заразительно. Она не так красива, как Света с её писаными чертами лица и персиковым цветом
кожи. В Тоне вообще какое-то несоответствие: при полных губах – небольшие глаза и маленький
носик. Её лицо привлекательно уже на какой-то последней грани: хотя бы чуть-чуть измени какую-
то одну его чёрточку, и вся привлекательность уйдёт в минус. Но, кажется, в этой-то рискованности
и есть главная изюминка её облика. Роман отмечает в ней и нечто новое, чего не помнил раньше –
это забавные ямочки на щёчках, которые ему почему-то хочется назвать цыганскими. Хотя почему
именно цыганскими и сам не поймёт – при чём тут цыгане? А ещё Тоню-Кармен красит счастье,
просто плещущее из неё и будто вывернутое в лёгкое подтрунивание над тяжеловатым,
медлительным Борей. Тот спокойно, с массивной ленивостью сносит её шпильки, делая вид, что
больше увлечен транзисторным приёмничком с длинным блестящим штырём антенны, который он
гоняет по всем свистяще-улюлюкающим волнам и диапазонам.
– Стоп, стоп, тормози! – останавливает его Кармен в одном месте. – Крути обратно колесо!
Боря беспрекословно выполняет команду своего командира, отрабатывая назад. А там песня:
Вот кто-то с горочки спустился,
Наверно, милый мой идёт.
На нём защитна гимнастерка,
Она с ума меня сведёт…
Певица поёт широко и с чувством:
– Какая песня! – восхищённо шепчет Кармен. – Тихо! Всем тихо! Как красиво… По-человечески
красиво. Особенно это: «наверно, милый мой идёт». Как я всё это представляю. Как я люблю такие
песни…
Эти слова «наверно, милый мой идет» она произносит с такой затаённостью, будто вынимает их
из собственной души, а потом так же мягко и бережно укладывает назад. Боря, снисходительно
хмыкнув и понимая, что это, на миг открытое чувство, принадлежит ему, обнимает Кармен за
плечи, и она, ещё мгновенье назад дерзкая, насмешливая и чуть высокомерная, словно осекшись,
доверчиво приникает головой. Света смущённо отворачивается от такой сцены. А Роману снова
невольно вспоминается Люба. Вероятно, с ней-то ему было бы так же хорошо и даже ещё лучше,
чем Боре с Тоней. Тоня куда ближе к Любе, чем Светлана, и поэтому Боре остаётся только
позавидовать.
– А тебе, Света, как эта песня? – спрашивает Роман, пользуясь случаем, чтобы хоть как-то
разговорить её.
– Эту песню я тоже люблю, – по школьному отвечает она. – Эту песню все любят.
Роман ждёт, что она добавит что-нибудь ещё, но это уже всё.
По тому же сценарию почти без слов проходит ещё несколько вечеров. Роман уже и сам не
понимает, зачем ему эти прогулки при луне и без луны. Или ему время некуда девать? В этот вечер
он, едва не вспотев от волнения и страхов, решается положить руку на плечо своей суженой, как
воодушевлённо считает его мама. Света застывает, а потом, как обычно окаменело, отодвигается
по скамейке.
– Зря ты так резко дёргаешься, – уязвлённо и уже с раздражением замечает Роман, – лавочка-
то занозистая. Занозок насадишь. Каким пинцетом их потом выщипывать?
Он с усмешкой смотрит на Свету, понимая, что все её писаные черты становятся от её
холодности и нудной затянутости сценария сближения не притягательней, а всё безразличней и
безразличней. Да не нужна ему драгоценная целомудренность этой Пугливой Птицы, пусть она
оставит её при себе. Ему бы хоть какой-то краешек чувства, испытанного тогда в вагоне. Взять бы
Свету за плечи и заглянуть в глаза, как сделал это Витька с Любой. Вот тогда-то, может быть, и
прошило бы их души сквозной пронзающей молнией. Только и всего. Ему и нужно-то лишь чуть-
чуть ласки и внимания. Да он и сам оставит её как можно дольше нетронутой и заветной, если в
нём затеплится чувство. Но как относиться с теплом к холодной льдине? Скорее всего,
сдержанность Светы от наставлений матери и подготовки её в образцовые жёны. Конечно, в
будущем, помня такие примерные пионерские прогулки с ней, Свету ни в чём не упрекнёшь. Но что
делать с ней сейчас? Ходить, выжидать, уговаривать, скучно и молча сидеть на лавочке? А если
она и по жизни окажется такой же холодной и неприветливой? Откроешь, наконец, дверь этого
холодильника, а там – Северный Полюс! Главное же, что вся эта ситуация начинает затвердевать.
Мать смотрит на него теперь почти умильно и успокоенно, а Галина Ивановна, встречаемая где-
нибудь на улице, – пристально и придирчиво, как на своего… И Роману кажется, что он входит в
какую-то большую ложь.
И вдруг вся эта неловкая, тягостная диспозиция в одно мгновение ломается вроде как сама по
себе и до изумления просто. Возвращаясь с очередного серого свидания со Светой, Роман
30
сталкивается около клуба с Наташкой Хлебаловой. Разговор сходу завязывается какой-то игривый.
Роман, вроде бы шутя, но осторожно, как и к Свете, притрагивается к ней и тут же, ещё и не успев
ничего осознать, прижимает полностью, чувствуя, что здесь ему позволяется куда больше. Ещё
какие-то минуты назад женское представлялось Роману упругим, отталкивающим полотном, и
вдруг в этой неподатливой стенке обнаруживается мягкий, жаркий провал, в который уже само
звенящее тело ухает, как в воду, легко отмахнувшись от рассудка и всяких там принципов и
установок. Ох, как плавят Романа эти первые, но почему-то уже умелые объятия! Да что объятия!
Наташка позволяет ещё и не те головокружительные вольности. Вчерашний солдат шалеет от её
тугого, свежего и, как ему кажется, очень уж женского тела в скользком шёлковом платье с
красными маками, от запаха распущенных волос, пахнущих дневной сухой пылью, травой и
вечерней свежестью, отчего-то особенно ощутимой именно в волосах. У Наташки всё как
накаченное: и грудь, и попка – кажется, плоть просто рвётся из неё, всюду создавая упругий
подпор. Время с объятиями, поцелуями и обжиманиями на какой-то случайной лавочке кажется
сплошной охмеляющей ямой – его как будто нет, оно обнаруживается лишь на кромке, на берегу
встречи в три часа ночи. Проводив Наташку домой до палисадника с густой черёмухой, Роман не
может освободиться от накопленного желания. Пальцы помнят её тело, и эти ощущения так
потрясающе достоверны. В брошюрках для юношей подобное желание советуется сбрасывать
занятием спортом или какими-то увлечениями, вроде лепки из пластилина. Однако есть способ
куда естественней и проще, которым можно запросто воспользоваться, спрятавшись в тень от
забора. Отпущенное возбуждение позволяет заснуть дома, расслабленно раскинув руки и ноги. Ох,
жизнь, какая же ты горячая! И, кажется, становишься всё более раскалённой!
На следующий день Роман переселяется из дома в тепляк в ограде, а вечером приводит туда
Наташку, снова, но уже не случайно найденную на улице. Всё сегодня с ней вроде бы так же, как и
вчера, только заходит чуть подальше. Но это-то «чуть» и есть то, что описано поэтами, самыми
пылкими сердцами человечества как великая тайна мужчины и женщины.
Домой он отводит Наташку на рассвете. Дом Хлебаловых стоит почти на окраине села, и в свете
уже прозрачного неба видно, как к огородам от Онона беззвучно крадется белый молочный туман.
Наташка, всё в том же платье с маками, идёт рядом, то и дело оступаясь на ровной дороге.
– Ты просто зверь какой-то, – улыбаясь говорит она.
– Ой, ну ты уж прости меня, – приобнимая и не замечая её улыбки, просит Роман.
У двадцатилетнего молодого мужчины это первая женщина, и его ничуть не смущает, что у его
шестнадцатилетней девчонки он уже не первый. Голова слегка кружится от усталости и такой
физической пустоты, что тело кажется полым. Нет, эта первая близость с женщиной не дала ему
какого-то невиданного мирового растворения (обещанного теми же поэтами), зато она приносит
такую лёгкую свободу от дикого, почти гнетущего желания, какую и ожидать было нельзя.
Освобождённый мир не блистает сейчас новыми вариациями и бликами, зато, как после очищения
туманом, становится простым, понятным и непосредственным. Наверное, таким-то он и должен
быть для нормального, полноценного мужчины. Сама же Наташка теперь куда ближе всех женщин
на свете и, конечно же, ближе, чем Света Пугливая Птица, с которой потеряно столько холодных
вечеров. Оказывается, для сближения мужчины и женщины не всегда нужны какие-то начальные
серьёзные отношения и привязанности – с Наташкой всё обходится и лёгким мостком. Как это
здорово, что её в любой момент можно взять и прижать к себе. Она просто своя.
– Ты на меня не сердишься? – спрашивает Роман, обнимая свою женщину на прощание.
– А за что? – искренно интересуется она.
– Ну, за то, что я сделал это с тобой.
Наташка устало, но от души смеётся, и Роман, наконец-то, убеждается в том, что раньше лишь
смутно предполагал: оказывается, и женщине это тоже приятно. Как же это здорово тогда – делать
так, чтоб хорошо было и тебе самому, и ей! Как мудро это притяжение задумано природой!
На обратном пути по утреннему акварельно-прозрачному селу Роман намеренно, словно
проверяя себя, вспоминает Любу и вдруг не находит её тени рядом со своей душой. И в этом уже
нет ни огорчения, ни печали: лишь та же необъятная новая свобода врывается в грудь, до боли
распирая её.
Барьер преодолён. Теперь он уже знает, что такое женщина. Конечно же, глубоко, втайне он
хотел познать её, и находясь под впечатлением Любы, да не решался признаться даже себе. Но
теперь все его желания, ранее приглушаемые внутри, торжествующе прорываются и с упоением
лупят в дребезжащие литавры. И ничего плохого в этом ликовании нет. Нет, потому что это простое
знание тоже придаёт мужчине особую знаочимость и вес. Разве не хотел он этого? Знаочимость-то,
она ведь не только в том, чтобы, извините, быть партийным… А, кстати, кстати, кстати…
Совместимо ли это? Как будущий коммунист он обязан соблюдать моральный кодекс. А тут явное
нарушение, перекос… Впрочем, об этом перекосе он думает после, но, конечно же, не в своё
первое по-настоящему мужское утро. Не надо портить его ничем…
Первыми о предательстве Романа сразу всей родительской коалиции (исключая Огарыша, не
входящего в неё), узнают Овчинниковы и сама Света. Недоступную Светлану потрясает измена
31
того единственного, которого она столько ждала и которого видела единственным на всю свою
жизнь. Понимая, чем взяла Наташка, она смотрит теперь на себя, как на последнюю дуру. Какая же
она глупая, глупая, глупая! Так любить, столько ждать и так всё испортить! Причём, испортить в то
время, когда ей и самой хотелось быть открытой, приветливой, когда у самой было желание
говорить ласковые слова и такие же слова слышать. Как хорошо стало ей тогда от руки Романа на
своём плече! Полжизни отдала бы теперь за то, чтобы он снова её положил. Но она-то, дурочка,
помнила в тот момент лишь то, что об этом прикосновении придётся выложить матери, отдавая все
слова – и услышанные, и сказанные самой… И что, теперь уже всё? А ведь её никто ещё никогда
не целовал. И она хотела, чтобы это сделал он! У Светы и теперь с запозданием, уже от одного
воображения, твердеют губы и кружится голова. Потерять всё это! Ну зачем, зачем всё это нужно
было знать маме? Зачем она расспрашивала обо всём? Переживая потрясение, Светлана впервые
в жизни отказывается говорить с матерью и в один день превращается в маленькую, замкнутую,
красивую монашку. Конечно, она не может вот так сразу перестать любить Романа, но что уже
толку от этой испорченной любви? Такое не прощается, такое рвётся и теряется навсегда.
Разбился праздничный хрустальный бокал и его уже не склеишь…
Маруся узнаёт эту печальную новость утром в клубе от Галины Ивановны, вдруг явившейся на
работу в костюме, чрезвычайно официальной, предельно статной и подтянутой. Некоторое время
после этого Маруся сидит, положив ладонь сверху на громадный выступ своей груди в той стороне,
где примерно находится сердце. Галина Ивановна, поведавшая о случившемся, убита не меньше.
Прежняя душевная льдинка неприятия Романа перерастает в глыбу. И тот факт, что от её
красавицы-дочери отвернулся даже тот, кто, кажется, изначально не был достоин её, оскорбляет
завклубшу до тла. Оскорбляет, но в то же время вызывает чувство растерянности – ведь на самом-
то деле он её достоин, потому что понравился и самой Галине Ивановне. Как же всё это понимать?
Кого же взрастила она, если от неё отказался этот странный достойно-недостойный парень?
Рассеянно поговорив, а после даже повздыхав и всплакнув, как при непоправимом, отчего-то
распылившемся счастье, женщины уже не находят соединяющего их тепла, чёрная кошка не
просто пробежала между ними, а массой зигзагов поисчеркала всю территорию их розовых
фантазий. Как неловко теперь матерям за этих своих полушутливых «сватей»… Намечтались,
называется…
Роман и Михаил мастрячат в это утро всё тот же штакетник. Марусю, спешащую по улице,
первым ещё издали замечает Михаил и молотком в руке указывает сыну. Появление её в это
время неправильно. Сейчас часы её «знахарского» приёма, и ей положено сидеть дома за столом
с чашками и самоваром. И уже по тому, как грузно и как-то грозно сотрясаясь приближается мать,
Роман почти наверняка догадывается, с чем она идёт. Шила в мешке не утаишь.
– Эх ты! – едва подойдя, выдаёт она ему, словно пришлёпнув какое-то презренное клеймо.
Роман глубоко, виновато вздыхает и с независимым видом, но с решительной силой вбивает
гвоздь так, что плоский звук ударов эхом отлетает от белёной стены правления совхоза.
– Ну-ка, скажи, чем тебе Светка-то не пара, а? – спрашивает мать, оттаскивает его за локоть от
штакетника. – Она чо, не брава для тебя, или чо? Така девка! Господи, така девка! На бедной
Галине Ивановне сёдни никакого лица нет. Испереживалась вся. Хоть спроси, говорит, чем же это
она ему не поглянулась? Чем же та-то лучше? А? Ну, чо ты молчишь, как полено?
Роман пожимает плечами, отскребая черешком молотка остатки пахучей лиственной коры от
прожилины. Грустно и неловко вспоминать про Свету. Глаз её он так и не увидел. Не удалось
проверить возможно сцепление их душ или нет…
– Скажи ей, что не сошлись характерами. Ну, как там поётся: «И пошли по сторонам – он
заиграл, а я запела… Ой, легко ли было нам?» Вот так ей и пропой. Всё, мама, в жизни бывает.
У Маруси пропадают все слова, какие есть. Внезапно забывшись, она даже прислушалась, как
сын озорно и дерзко спел эти строчки. Вот паразит так паразит, знает же, что ответить! Этот кусочек
из её любимых и много раз пережитых частушек обезоруживает полностью. Бежала она сюда чуть
ли не для того, чтобы надавать своему сыну, пусть и вчерашнему солдату, тумаков, и вдруг видит,
что у того могут быть и какие-то свои соображения, которых ей уже и понимать не положено.
– Ну, ладно, погоди… – всё-таки на всякий случай многообещающе говорит она, поворачиваясь
назад. – Ты пошто криво штакетины-то лепишь? – вдруг нападает она на Михаила за его
принадлежность к тому же подлому мужскому племени.
– Ну, леплю тебе! Да я только примеряю! – мгновенно заводится тот, вот ещё бы тут, на
совхозных делах, не выговаривала ему жена! – Тоже мне, нашёлся прокурор из области, ходит тут
прямо по улице… Прокурор…
– А чо, мне по огороду ходить, или чо?!
– Вот и ходи по огороду!
– Ну, счяс! Разбежалась! – огрызается, клокочущая от раздражения Маруся, удаляясь вдоль
свежего некрашеного штакетника, пахнущего смолой.
Роман совсем некстати чуть не прыскает со смеху. То, что мать рассержена – это ещё ничего.
Вот если бы она вдруг заплакала, тогда это было бы серьёзно. Наклонившись, чтобы отец не
32
видел лица, он берёт краешком губ несколько гвоздей и продолжает махать молотком.
Михаил же теперь невольно задумчиво замедляется. Мысли не дают хода рукам. Вот так
загадку они ему заганули: что же, было у сына что-то в самом деле или нет? Было что ли с кем-то?
Или просто за Светкой ходить перестал? Чудно, между прочим, как сын вгоняет гвозди. Сам-то он,
почитай, колотит их всю жизнь, а так не может. У сына же любой гвоздь влетает по шляпку с трёх
ударов: первый примерочный и два конкретных. И хоть бы один гвоздь погнулся! Их что же, в
армии и этому учили? Откуда эта точность и резкость?
– Ну, так кто же она така-то? – улучив момент, осторожно, как разведчик, но вроде как между
прочим интересуется Огарыш минут через десять.
– Да ладно вам… – смущённо отвечает Роман, защищаясь от отца собственной спиной.
И тут уже по тому, как неловко и стыдливо уходит он от ответа, до Михаила доходит, что – всё!
Всё идёт как надо! За сына можно не переживать! Никакого ущерба в нём нет. Так что будущее
обеспечено! Ух, какой каменюга-то кувырком сваливается с души! Огарышу становится так легко,
что даже выпить хочется.
– Ну, ты сильно-то не того! – сходу прикрикивает он, входя, наконец-то, в свою настоящую роль.
– Ладно, видишь ли, ему! Башку-то тоже надо на плечах иметь! А то нагуляешься тут!
Эх, хорошо, когда есть сын, на которого можно и авторитетно прикрикнуть…
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
Почему всё не так?
Роман не знает, куда от матери глаза деть за свои ночные похождения. Она, растерянная, в
первые дни вроде бы и мирится с его свиданиями, но, узнав, что Наташка почти каждую ночь
бывает у них в тепляке, едва не взрывается от возмущения.
– Ну, в общем вот что, друг мой ситцевый, – тяжело дыша, говорит она ему после первого
шквала не самых изысканных выражений, – чтобы ты эту сучонку больше сюда не приводил! И не
маши рукой-то, не маши! – кричит она, даже пристукнув кулаком по столешнице. – Вот придётся
тебе на ней жениться, так попляшешь!
Брошенное матерью в сердцах заставляет присесть и задуматься. А если и в самом деле так?!
Ну, а что в таком случае делать? Это первая близкая ему женщина. Как обойтись теперь без
запаха её волос, без ощущений её упругого тела? Именно с Наташкой всё, вложенное в него
природой и определяемое отцом как «дурь», находит выход и успокоение. Уже само её
существование даёт Роману ощущение уверенности в жизни, делает его мужчиной. Никогда
раньше не чувствовал он себя таким трезвым и самодостаточным. Как же отказаться от неё?
Роман думает об этом целый день, гвозди влетают в штакетины и прожилины, как в масло, а
решения нет. Да и как оно, это решение, придёт, если мечтается-то весь этот день лишь об одном:
скорее бы вечер и – Наташка.
Сломанного штакетника почему-то больше всего в центре около правления совхоза
(специально его тут ломают, или что?), там, где всё движение села как на ладони. Отец, отмечая,
кто куда едет и что везёт, комментирует хозяйственный смысл каждого перемещения.
Бестолковщины в этом движении, по его мнению, столько, что раздражение своё он передаёт лишь
самыми доходчивыми, первыми и прямыми, незатейливыми выражениями.
Наиболее густым наслоением матов кроет он всякий раз проезд коричневой директорской
«Волги». Эта машина умеет ходить как-то необычно: медленно, вкрадчиво, бесшумно. Даже в гору
она катится будто сама по себе, существуя вместе с хозяином в отстранённом, чуть нездешнем
мире.
– Токо бензин зря жгёт, – злится отец. – Хотя чо же ему не ездить? Залил с утра полный бак и
катайся себе. Ты думашь, он куды-то по делу? Не-е-е. Вот останови да спроси: Никита Дмитрич,
будь добр, скажи, куды поехал? Так вот точно говорю – не знат.
Роману директор Трухин (которого за глаза называют Трухой) помнится по пожару,
случившемуся у них в первый год его директорства, когда Роман учился ещё в десятом классе.
Тогда ночью загорелся склад с витаминно-травяной мукой. Трудно забыть эту захватывающую
картину, когда огонь азартно и с хрустом пожирал дощатое строение с шиферной крышей, когда
языки пламени багрово и дымно вплетались в живые зелёные кроны тополей над крышей. Листья
сохли на глазах, горели, отрывались от веток и, искрясь, уносились в тёмное небо. Люди тогда
стояли и рассуждали, что если уж этот склад горит, так пусть дотла и сгорит – строить новое на
чистом будет легче.
И даже тогда, ночью, директор подъехал на своей коричневой машине, как будто днём она у
него вместо пиджака, а ночью вместо пижамы. Солидно вылез из неё, осмотрелся, нахмурился.
Хорошо помнится его выдвинутая массивная челюсть и белёсые ресницы в плоских отблесках
огня.
33
Трухина на тот момент в селе ещё толком не знали, потому что он был прислан откуда-то
райкомом для укрепления созданного совхоза. Наверху почему-то решили, что хорошим колхозом,
который был здесь раньше, могли управлять местные председатели, а вот совхозом способен
руководить лишь кто-то посерьёзней. Главная солидность и авторитетность первого директора
совхоза заключалась в том, что он являлся депутатом двадцать какого-то (кроме парторга никто не
мог запомнить, какого именно) партийного съезда. Правда, неугомонный Огарыш и сейчас
комментирует факт его делегатства куда проще.
– Вот что такое съезд? – рассуждает он как-то дома, швыркая щами из кислой капусты. – Ну,
съехались в Москву мужики со всего Союза, посидели в этом самом дворце, пошоркали маленько
штанами бархатны кресла, речь послушали, котору мы тоже слышали, токо по радио и котору
потом во всех газетах пропечатали так, что эта речь все остальные новости из газет повыдавила.
Вот и всё. Разница токо в том, что они там ладошками пошлёпали, а мы в скобочках прочитали:
«аплодисменты», «долгие, продолжительные аплодисменты», или «бурные, продолжительные
аплодисменты, переходящие в овацию». Так оно чо, это шлёпанье, ума добавлят? Или если бы я,
как тракторист, посидел там с галстуком на шее, так чо, у моего трактора тяга бы утроилась, или на
полях тот же хрен американский повымерз, ну или, в крайнем случае, скукожился? Так што ли?
– А ты бы прикусил язык-то да помалкивал со своим хреном американским, – выдаёт своё
резюме Маруся, – а то он у тебя, как помело, метёт чо ни попадя. Гляди, дотрепишься…
– Но, дотрепешься тебе. Теперь уж годы-то совсем други.
Возможно, сторонний директор знал, что следует делать в новом хозяйстве, да жаль, не ведал
того, чего делать нельзя. Ошибка, которую не совершал до него ни одни местный председатель,
состояла в том, что он допустил к власти Ураева Степана Степановича – хитрого, откровенно
наглого мужика, который эту власть спал и во сне видел. Обычно, когда в Пылёвской средней
школе проходили «Мёртвые души» Гоголя, то ученики при знакомстве с литературным портретом
Чичикова сразу вспоминали Степана Степановича. Правда, совпадая внешностью с гоголевским
героем, Ураев был куда хитрее его и жёстче. Обаяние же Чичикова отсутствовало в нём
полностью. Ездить быстро не любил, ездил не быстро и не тихо, а в самый раз, то есть, так, чтобы
всегда поспевать, куда надо. Сладко лыбиться не умел, а вот гавкнуть – так об этом и не проси,
сам гавкнет.
Гордясь «открытием» такого способного хозяйственника и ценного помощника, Труха сходу
назначил его управляющим первого отделения. Село, узнав о таком назначении, вздрогнуло и
прижало уши, а несколько бывших колхозников ушли в отчаянный запой. Пожалуй, дата этого
назначения стала моментом, начиная с которого грозный Труха по сути перестал быть
полноправным директором. Уже года через полтора всё в совхозе оказалось подмятым Ураевым, а
сам депутатный директор, так и не узнав толком нового хозяйства, стал при Ураеве кем-то вроде
унылого завхоза. Его власть осталась внешней, на показ приезжему начальству. Когда же главным
бухгалтером совхоза оказалась назначена жена Ураева, то и финансовое состояние хозяйства
стало для директора туманным и приблизительным. Теперь же вся Пылёвка знает, что директор
Трухин, управляющий Ураев, управляющие вторым и третьим отделением, а также заготовитель,
собирающий мясо у населения с округлением цифр без граммов, завязаны в один пятерной пучок,
можно сказать, в звёздочку, только далеко не октябрятскую. С милицией и ОБХСС «звёздочка»
дружит надёжно. Каждая проверка ОБХСС начинается обычно рыбалкой проверяющих на
островах, куда Ураев отвозит их на своей моторке, и той же рыбалкой заканчивается. И весь
зримый эффект проверки состоит лишь в том, что на рыбалку контролёры уезжают строгими,
прямыми и застёгнутыми, а возвращаются весёлыми, косыми и распоясанными. В последнее
время они портфели-то возить с собой перестали.
Если бы можно было подхватить нынешнюю Пылёвку какими-нибудь большими сказочными
ладонями и перенести этак лет на двести назад, словно опустив в раствор времени гоголевских
«Мёртвых душ», то можно было увидеть совершенно закономерную переплавку её. Все жители
села превратились бы тогда в крепостных крестьян, а Труха, Ураев и остальные члены «звёздочки»
в помещиков, в кровососов-эксплуататоров. Если же можно было бы из гоголевского времени
перемесить какую-нибудь русскую деревню в наши дни, то тогда крестьяне переплавились бы в
работников совхоза, а какие-то помещики влились бы в форму Трухи и Ураева. Любопытно было
бы при этом понаблюдать за метаморфозой их лиц. За тем как властные, надменные и
высокомерные, они постепенно становятся несмешливыми, внешне приветливыми, терпимыми. Но
суть-то этих людей та же. Эх, как не хватает им прежнего! Не снимают теперь перед ними шапки и
не кланяются. «Что ж, – думают они, – мы своё и так урвём…»
Пока Роман служит в армии, Трухин и Ураев выстраивают себе по дому. Труха вламывает
квадратный, громоздкий домино в центр села на школьную территорию между школой и сельским
советом, поближе к паровому отоплению. Ураев возводит свой дом на окраине, на крутом
живописном берегу Ононской протоки.
Бесхозяйственность, меж тем, царит всюду. Урожайность хлеба за последние годы падает, хотя
открытый совхозный ток завален горами минеральных удобрений. Однажды потоком дождевой
34
воды их понесло по улице, и совхозный ветеринар, угодивший в эту плодородную минеральную
реку по случаю получения в этот день спирта для ветеринарных целей, едва не отправился на тот
свет, запив чистейший и честнейший спирт лишь глотком этого потока. Удои в совхозе снижаются,
привесы падают, шерсти на овцах почему-то нарастает меньше. Но – чудо! Все планы совхоз
выполняет. Секрет же выполнения прост – он в постоянном снижении («корректировке») самих
планов. Единственный в районе совхоз-маяк призван ярко светить, независимо от слабости его
батареек. Фраза «зона рискованного земледелия» произносится теперь так часто, что её пора бы
уж в виде транспаранта прицепить на покосившиеся ворота хозяйства, чтобы все случайно
проезжающие знали, что зона, о которой так много тараторят по радио, расположена теперь
именно тут. Ещё совсем недавно все понимали, что перед коровой, которой всё равно надо что-то
жевать, непогодой не оправдаешься: хошь не хошь, а приспосабливайся и к жаре, и к дождичку,
однако приспособиться к государственной кормушке оказалось легче и выгодней: доброе
государство подаст и на погоду, и на непогоду.
Государство пособляет и рабочей силой, потому что с прежним объёмом работы
осовхозившиеся труженики уже не справляются. В хозяйстве появляются переселенцы из
западных частей страны, для которых государство поставляет брусовые дома. Переселенцы же,
скушав первую порцию манны небесной, но, так и не дождавшись добавки, вдруг обнаруживают,
что без добавки-то здесь то же самое, что и дома. Так дома хотя бы ностальгия не мучит. И они
возвращаются с тем, с чем приехали. Слава Богу, что после них остаются дома, чем, собственно,
переселенцы и полезны Пылёвке более всего. Жаль только, что по закону для них не полагается
строить клуб и школу, поскольку свои-то уж совсем прохудились.
Остановить обнищание хозяйства просто некому. Единственный положительный руководитель в
совхозе – парторг Таскаев, который хорош как раз лишь тем, что ничего не тащит сам, то есть
хороший лишь за то, что не плохой, а не за то, что истинно хороший, как говорится в стихотворении
популярного среди молодёжи поэта Эдуарда Асадова.
На службе, слыша призывы на разные комсомольские стройки, Роман недоумевал: почему это
ударно работать следует только там? Байкало-Амурская магистраль, куда зазывают задорней и
песенней всего, срезает северную верхушку их Читинской области и, как твердят и убеждают радио
и газеты, благотворно преобразует там всю жизнь. Но почему эта жизнь не должна улучшаться
южнее, там, где живёт он с родителями и земляками?! Да ведь если ты к чему-то способен, то
признание земляков куда дороже признания интернациональных людей на стройке.
Программа, выработанная им и Серёгой, предполагает, что для нормальной жизни в селе
людям надо всеми средствами держаться привычного уклада, оставшегося с колхозных времён. Но
то, что творится здесь сейчас, похоже на анархию. Людям-то, оказывается, любо и пьянство с
воровством. Тут уже и укреплять нечего – этот уклад успел до фундамента рассыпаться за какие-то
два года – тряхнуло дом, и он распался на кучу кирпичей. Сельчанам уже не платят зерном за
каждый трудодень, а «культурно» завозят в магазин хлебные кирпичи, чтобы их можно было
покупать на выплачиваемые деньги. И потому уже сейчас собственные караваи в селе – редкость,
а вскоре по всей Пылёвке и духа настоящего хлеба не учуешь. Русские печи за ненадобностью
разбираются, а вместо них ставятся компактные очаги с колосниками для отопления. В доме
Мерцаловых печь ещё стоит, только вот и Маруся не вспомнит уже, когда топили её последний раз:
своей муки нет, а в том, чтобы стряпать хлеб не из своей муки, а из покупной, есть уже что-то
неправильное, неудобное, некрестьянское. Так что, эта печь и впрямь вроде бы не нужна.
А ведь с каким душевным, ностальгическим теплом вспоминаются теперь Роману утренние
пробуждения в детстве от щёлканья дров в большом зеве печи… Лежишь за ситцевой светленькой
занавеской и любуешься игрой пламени на белёных, тогда ещё нештукатуреных бревенчатых
стенах. И слышишь запах лепёшек, которые мама тут же, под большим языком пламени, гнутым
потоком улетающим в трубу, печёт из кислого хлебного теста в чугунной сковородке. Для того,
чтобы кислые лепёшки не поднимались на жару, она тычет их кончиком ножа, и эти штришки
похожи потом на какой-то специальный рисунок, на изображение быстро летящих капель дождя.
Лепёшки, подсохшие на краях, вздутые кое-где коричневыми пузырями, похрумкивают на зубах, и
как вкусны они с молоком! Как не хватает теперь этих лепёшек не столько для пищи, сколько для
полноты самого бытия. И вообще, как недостаёт теперь в селе прежнего душевного уюта. Ведь
если этот уют приглушается в каждом доме, то меньше его становится и во всём селе, во всей
стране даже, наверное. Отец страдает от этого болезненно. Иногда, покипятившись и поругавшись,
он спохватывается:
– И чего это я, дурак, завожусь, чего дёргаюсь? Жил бы в своё удовольствие, как Матвей.
Что ж, это тоже вариант. Сосед Матвей Матвеев, или просто Мотя-Мотя, ещё
несовершеннолетним стрелял из дробовика в одного старшеклассника, который издевался над
ним. Слава Богу, не убил, но в колонию загремел, а там – пошло-поехало, и для того, чтобы
образумиться, Матвею потребовалось суммарно восемь судимостей и семнадцать лет тюрьмы. На
Катерине он женился во время третьей краткой свободы, и Катерина потом только то и делала, что
ждала, встречала, а потом снова провожала Матвея на его странную отработку очередного куска
35
свободы. Теперь из-за здоровья, подорванного такой рваной судьбой, Матвей избегает всякой
физической работы: работает либо сторожем, либо кочегаром. В селе Матвей имеет две славы: как
самый заядлый и удачливый рыбак и как фанатичный мотоциклист. Говорят, что его «Урал»
заводится с одного взгляда на рычаг. Ну, конечно же, это враньё: на самом деле этот рычаг всё же
требуется чуть-чуть ткнуть ногой. И тогда двигатель начинает ровно, спокойно и почти по
голубиному ворковать. Впрочем, этот «голубок» воркует не всегда. Всё зависит от кого и как
уезжает Матвей. Бывает так, что сам-то он уходит вроде бы спокойным, а его мотоцикл, отъезжая,
вдруг взревёт глухим, утробным рыком. Вряд ли знаменитый лермонтовский Казбич так любил
своего коня, как Мотя-Мотя обожает свой мотоцикл, и потому прозвище «Мотя-Мотя» – имеет,
пожалуй, и эту добавочную, можно сказать, «мототень». Приезжая к кому-нибудь в холодную
погоду, Матвей никогда не засиживается настолько, чтобы остудить мотор: дополнительно
подсасывать бензин и более раза дотрагиваться ногой до рычага – ниже его достоинства.
Однажды, видя, как Матвей выгоняет мотоцикл на улицу, чтобы ехать куда-то, Роман
спрашивает о странных пятнах на трубах мотоцикла.
– Так это накипь, – поясняет Матвей. – Езжу ведь и в дождь, и по лужам.
Это даже как-то сомнительно: сколько же надо лить на хромированные трубы самой разной
воды, чтобы так накипело? А сколько накипи от дождей, ветров, луж, пыли и двойного солнца
(посиди-ка с удочкой на берегу, перед зеркалом воды) на коричневом лице Матвея?
Вообще Матвея почему-то хочется уважать за всё, невзирая на его «зэковскую» биографию.
Даже за то, что у него отсутствует понятие домашнего уюта. Заходя к Мерцаловым, он обычно не
видит чистых половиков, смело ступая по ним в своих пыльных сапогах. Но это как-то понятно и
естественно. Просто этот человек принадлежит не уюту, а дорожной пыли, воздуху, реке и
мотоциклу. Таким он и остаётся хоть на улице, хоть в доме. А вот знает ли он, например, имя-
отчество того же Трухина – это вопрос. Ему хватает и своего мира. Но так могут не все. Жизнь
Матвея можно принять лишь как исключение, потому что народу без уклада нельзя. Иначе он уже
не народ. И ничего он тогда не сделает и не построит.
В середине лета в совхозе снова сгорает склад с витаминно-травяной мукой. Причина пожара
оказывается той же, что и несколько лет назад – бумажные мешки с горячей мукой поспешно, не
дав им остыть, штабелюют в складе, и мука самовозгорается.
И вообще нынешний пожар похож на прошлый до мелочей. Как на кадре дубль-два большой
рыжеватый Труха с совершенно белыми ресницами подъезжает на той же коричневой «Волге» и
неуклюже выбирается из неё.
– Вон, рублики-то в воздух улетают, – ехидничает кто-то в это время из толпы, указывая на
улетающие в воздух горящие листья.
– И что за люди! – с досадой бросает директор, пройдясь по фронту наблюдателей. –
Государственное добро горит, а они любуются стоят. – И, вспомнив их колхозное прошлое,
ругается: – Единоличники хреновы!
Но тут он и сам почему-то останавливается, зацепившись взглядом за пламя и глядя на пожар,
как на какой-то банальный пионерский костёр. Конечно же, правда в его словах есть. Вначале
вспыхнувший огонь можно было залить несколькими вёдрами, но никто их не принёс – зачем
лишаться зрелища? Колхозная закваска выветрена из людей напрочь. Если при первом пожаре
склад ещё пытались как-то потушить: бегали, суетились, матюгались из-за того, что в совхозе нет
пожарной машины после списания старой колхозной, – то теперь уже кроме восторга от зрелища
на лицах нет ничего. Толпа и толпа. Горит склад – и пусть горит. Хотя на прошлогоднем пожаре
двух смежных, через стенку, магазинов – продуктового и промышленного – было всё иначе. Там
тушили во все лопатки, были даже слегка пострадавшие. Ревизия потом установила, что в
промышленном магазине было спасено почти всё, в продуктовом сохранилось чуть меньше. А вот
водка, что характерно, выгорела начисто. Яблочный сок с мякотью в трёхлитровых банках выстоял
(уж такой он молодец!), а водка, в силу своей известной горючести, сгорела вместе с бутылками.
Мужиков же, отличившихся на пожаре, потом ещё неделю пошатывало по всему селу от дыма и
усталости.
После пожара обоих Мерцаловых перебрасывают со штакетника на строительство нового
склада. И тут-то Роман впервые видит, как плохо и неохотно может работать отец.
– Ну, вот подумайте, – говорит Огарыш плотникам, собранным сюда со всех отделений, – какой
дурак-учёный придумал молоть траву и сушить её соляркой, если в поле солнце и задарма её
высушит? Может быть, где-то на Западе это и подходит, но не у нас же в Забайкалье, где для
сушки и солнца хватат! Так ведь сеном-то корова токо похрустыват, а этой мучки сыпанул чуть
больше ложки, и корова тут же, через пять минут, обдристалась. Эта же мучка в брюхе-то не
держитца. Вы поглядите, её у нас даже никто не ворует. Вот разве что тем-то она и хороша.
Поначалу Роман лишь посмеивается над его критикой: как поверить, что эти основательные
массивные машины для приготовления муки – пустая или даже, как доказывает отец,
вредительская затея? Да ведь на эти машины работают целые заводы – считай, часть
металлургической промышленности. Однако, к удивлению Романа, мужики с отцом соглашаются
36
полностью: им ли не знать естественной реакции коров на этот корм? Их согласие расхолаживает и
Романа: зачем же тогда вообще нужно всё это производство со складом? А в чём, кстати, смысл
вообще всех его планов? Разве он способен лишь на то, чтобы городить штакетник или этот
ненужный склад? Где те преобразования, в которые он, согласно совместным планам с Серёгой,
должен активно включиться? Читая отцовские письма в армии, Роман думал, что отец сгущает
краски, что здешняя неразбериха лишь от какого-то местного недоразумения, от недомыслия, что
ли… Ведь преобразование колхозов в совхозы идёт по всей стране. Кроме того, судя по
сообщениям радио и газет, опыт советских совхозов перенимают и другие социалистические, а так
же развивающиеся страны. Значит, всё это правильно, в русле прогресса. Это здесь, в Пылёвке,
происходит что-то не то. Надо лишь найти способ органично влиться в эту жизнь, чтобы по-
настоящему в ней участвовать и изменять к лучшему этот местный пунктик. Только вот где именно
этот вход? Как туда войти? Наверное, всё-таки через партийную организацию совхоза. «Обо всём
этом, – думает Роман, слушая отца, – надо не здесь митинговать, а на партийном собрании
высказаться, чтобы руководство знало настроение людей». А фактов набирается прилично. Может
быть, обо всём и выложить сразу на том собрании, когда его будут принимать в члены партии,
поскольку кандидатский срок уже истекает? Было бы замечательно, если бы вместо того, чтобы
задавать ему вопросы по Уставу Партии, как это обычно делается при приёме, ему бы сказали:
«Вот ты давно уже не был дома. И каким же ты находишь нынешнее состояние дел? Прояви свой
зоркий партийный взгляд. Ведь со стороны-то, как говорится, виднее. Шибко уж нам интересно, как
ты это видишь». И вот тогда-то он бы встал и спокойно изложил всё, что думает. «А что, товарищи,
– сказал бы после этого парторг Таскаев, – товарищ Мерцалов в чём-то и прав. Конечно, он ещё
молод. Но от его свежего, непредвзятого взгляда не скрывается ничто…» Вот это было бы начало!
Трудно сказать, возможно ли нечто похожее на самом деле? Может быть, не такая уж это и
фантастика? Значит, надо на всякий случай к этому готовиться. Есть и ещё одна зацепка. После
приёма на партийном собрании ему предстоит утверждение в райкоме, где он должен получить
партийный билет. Так, может быть, эту свою речь, хотя бы в каком-то кратком виде, произнести
там, если не получится здесь?
Партийное собрание совхоза, к которому он тщательно внутренне настраивался, происходит на
одной неделе с пожаром. Предстоящее событие пугает Романа и возможным позором. А если его
спросят там про Наташку? О том, как совместить его аморальное поведение с принципом
нравственной чистоты морального кодекса строителя Коммунизма, как части Устава Партии? Ну,
что он может ответить собранию, если и сам в себе ничего понять не в состоянии? Позор перед
сельчанами просто недопустим. Если такое случится, то он уже будет для них никто. Да и не это
главное. А если Наташка и впрямь забеременеет? Он, конечно, не допускает этого как может, но
вдруг какая промашка в такой ещё новой стороне жизни? Уж в роли жены-то он её точно не видит.
Да уж, однако, смотреть со службы на гражданку и строить планы – это одно, а жить этой
жизнью – совсем другое. Вроде бы только полноценно жить собрался, а вокруг уже всё осыпается:
в делах сердечных – полный крах, в жизненных целях – каша. А Люба ещё напутствовала его
тогда: «Ты счастливый, ты знаешь, чего хочешь». Да уж, знаешь… Чего знаешь-то? Ну,
предположим, расстанется он с Наташкой, а дальше что? Другую искать? И что это изменит? Тем
более, что с Наташкой и расставаться не хочется. Оставить её – значит предать. Но как предать
того, кто к тебе привязался?
Однако представление самой Наташки о привязанности оказывается иным, и она неожиданно
решает проблему сама, даже не зная, что такая проблема есть. Точнее, решает-то не она, а какой-
то студент, приехавший в Пылёвку в значках и размалёванной куртке ССО. Дрогнув перед
значками и размалёванностью куртки, Наташка так же случайно сталкивается с ним вечером на
улице и исчезает для Романа. Исчезает вроде бы и проблема, но для Романа это шок.
Представить, что скользкие шёлковые маки на её платье теперь точно так же, как он, загребает
какой-то прыщавый студент, даже не служивший в армии – это выше всяких сил. Подмывает,
конечно, найти этого студентика, да морду ему начистить. Так подмывает, что даже кулаки чешутся,
уже забывшие ощущения ударов. Да только студентик-то здесь при чём? Ох, как тяжело,
оказывается, быть брошенным. Однако ж, что тут поделаешь? Всё – улетела красавица, яркая и
обжигающая как бабочка. «Вот как Бабочку я и буду её вспоминать», – грустно и убито думает
Роман.
Главная тема собрания – вопрос о роли партийной организации в деле подготовки к осенне-
зимнему периоду и заготовки кормов. Но о пожаре, имеющем самое непосредственное отношение
к кормам, – молчок. В докладе Таскаева, написанном заранее, видимо, было что-то и о сгоревшем
складе, но, судя по его запинкам и неловкому пробрасыванию отдельных страниц, все это
поправлено и вычеркнуто. И это как знак всем остальным выступающим – об этом лучше
помалкивать. Шум поднимать не стоит. Газеты об этом не пикнут: в образцовых хозяйствах таких
пожаров не бывает. Тем более, пожаров из-за нарушения технологии производства витаминно-
травяной муки. Тем более, что эту муку ещё ни в одном другом хозяйстве района не производят, а
производить должны, опираясь на опыт Пылёвского хозяйства. А если должны, значит, будут. И
37
нечего со своим пожаром переть против политики.
Вопрос о приёме в партию Романа Мерцалова стоит последним, когда всем уже хочется на
воздух, а с задних рядов даже наносит папиросным дымом. Не затягивая время, сам Таскаев
задаёт вступающему два простейших вопроса по Уставу, и все голосуют «за» ещё до того, как он
ответил на последний. И зачем надо было столько волноваться!
В понедельник свежий коммунист Роман Мерцалов едет в райком для утверждения. День
невероятно жаркий. Романа, всю дорогу сидевшего с солнечной стороны, у заклиненного стекла,
нажигает так, что, оказавшись в райцентре, он первым делом ищёт, где бы отпиться. В знакомой
столовой, недалеко от автостанции, продают холодную воду с грушевым сиропом. Роман берёт
сразу три отпотевших гранёных стакана, садится за только что протёртый столик. Вкус сиропа
отдаёт детством – когда же он пробовал его? И вдруг, словно очнувшись, озирается по сторонам.
Да ведь здесь же, в этой столовой и пробовал. Только это было зимой, они заходили сюда с отцом.
Почему отец зимой купил ему сироп? Видимо, просто попробовать давал, потому что самому
нравилось. А у него тогда были новые валенки! И, главное, в тот день был куплен фотоаппарат,
прошедший потом с Романом всю армию. Здесь, у окна, в кадке стоит всё тот же фикус, только
теперь он куда больше. А в кадке и сейчас, чего доброго, всё так же натыканы окурки. Именно в
тот-то день он едва не погиб под автобусом. «Ох, бедный-бедный батя, что пережил ты тогда из-за
меня, дурачка!» А в столовой за столько лет не изменилось ничего. Что же касается напитка, то
Роман часто вспоминал его вкус, не зная названия этого сиропа. А вот теперь знает точно – на
ценнике было написано «грушевый». Как же это здорово, что многое остаётся неизменным. Только
вот он-то уже не тот пацан, и ему требуется принимать какие-то серьёзные решения.
Пауза перед визитом в райком, пожалуй, необходима. Как вести себя там? Сказать ли об
истинной совхозной бесхозяйственности, о ненужном, дорогом производстве витаминно-травяной
муки, о пожаре, который почему-то скрывается? Ну не убьют же его там за это! Хотя, конечно,
сначала следовало сказать об этом на собрании. А то вроде как кляузник какой. Но как там
скажешь, если твой вопрос был последним, а до этого ты ещё не был коммунистом и не имел
права голоса? «С другой стороны, не в шайку же меня впустили, где должен обо всём помалкивать,
а в партию. Если промолчу с самого начала, значит, сразу стану таким же, как они. И потом меня
уже не перелицевать. Значит, и дальше буду помалкивать. Но опять же, не прими они меня, так я и
вовсе не имел бы возможности выступать против них. Это ещё и на предательство смахивает. И
что же делать?»
И тут как подсказка или подковырка какая: где-то в глубине кухни врубается магнитофон с
хриплым голосом Высоцкого:
Почему всё не так? Вроде, всё как всегда:
То же небо – опять голубое…
В общем, песня-то, конечно, о другом, а вовсе не о таких проблемах. О друге, не вернувшемся
из боя, поёт Высоцкий, но этот вопрос – «почему всё не так?» – как будто адресуется сразу ко
многому. Он какой-то актуальный сейчас. Помнится, ещё в школе учительница говорила, что
писатели в русской литературе никогда не боялись задавать самые принципиальные вопросы,
типа: «Кто виноват?» или «Что делать?» Значит, и Высоцкий добавил ещё один из таких вопросов:
«Почему всё не так?»
Странный этот Высоцкий, необычно он поёт, не так, как все. Другого такого певца и близко нет.
Главное, не боится ничего, прёт по-своему. Вот бы с кем поговорить! Ну, ладно, помечтал и хватит.
Так что же всё-таки делать? А, да ладно – обстановка подскажет. Пусть на собрании в совхозе всё
скомкалось, но, может быть, тут спросят: «Вот ты как молодой коммунист вливаешься в партийную
организацию совхоза. Как, на твой свежий взгляд, обстоят дела в хозяйстве? Какие там, по-твоему,
имеются недостатки, требующие устранения?» И, конечно же, после этого вопроса молчать будет
уже нельзя. Так что, пусть только спросят.
Роман поднимается из-за столика, распрямляется. «Господи, да ведь я же – Справедливый, –
вдруг вспоминает он, невольно ощущая на себе чистый скрип крахмальный рыцарской рубашки, –
да какая разница, спросят меня о чём-то или нет? Я должен быть выше всяких страхов, выше
всякой суждений о каком-то моём предательстве. Выложу им всё, и будь что будет!»
Какая необыкновенная свежая прохлада и притенённость в райкомовском коридоре! Хочется
даже посидеть немного в мягком кресле под фикусом с протёртыми, блестящими листьями, чтобы
отойти от уличного пыльного зноя. Роман идёт по коридору, читает таблички из плексигласа с
фамилиями разных работников, аккуратно и прочно привёрнутые на стенах около высоченных
дверей, видит мягкие ковровые дорожки ровно в ширину коридора: то ли коридор делали под
дорожку, то ли дорожки специально выпускались для типовых по всей стране райкомовских
коридоров? И почему-то чем дальше идёт он этим мягким, ласковым путём, тем больше
убеждается, что здесь, в этой прохладе и устроенности, никому никакие разоблачения не нужны.
Весь ритуал его партийного утверждения состоит в спокойном, канцелярском оформлении
38
необходимых бумаг и выдаче билета. Выдача сопровождается, правда, рукопожатием с разным
районным начальством, случайно подвернувшимся тут. Все они улыбаются и поздравляют, вроде
как равного. Заговорить с ними в этот, всё-таки торжественный момент, о каких-то совхозных
промахах – значит просто оказаться невежливым, то есть, тут же ткнуть их носом в то, что они
недосматривают в хозяйствах. Все эти люди очень представительны, при галстуках и костюмах, и
от этого кажется, что дела их невероятно государственные и куда более важные, чем дела в
Пылёвке. С ними, такими значительными, как-то даже и не подходит говорить о всяких мелочах. А
значок депутата (такой же, как и у Трухи), на лацкане у одного из пожимающих руку и вовсе
заставляет очнуться и протрезветь. Люди с одинаковыми значками договорятся друг с другом куда
скорее, чем он договорится с кем-нибудь из них.
…Автобус пылит по шоссе, пересекая широкие, чуть холмистые степи, и хотя в салон тугой
подушкой давит свежий поток воздуха, всё равно душно, потому что в автобусе почему-то работает
отопление, которого на зиму, вероятно, уже не хватит. . «А, собственно, что они для меня, все эти
совхозные проблемы? Ну вот нафиг они мне нужны?» Муторно на душе. На совхозном собрании
боялся сказать о пожаре, в районе тоже боялся, найдя причины, которых и сам теперь не поймёт.
Что же за страх такой неявный и противный, как ком дерьма?! Да ведь предложили бы ему сейчас:
вот тебе два прапорщика Махонина, которые уработают тебя так, что ты потом в зеркале себя не
узнаешь, и он бы, усмехнувшись, ответил: «А давайте прямо сейчас! Чего тянуть с хорошим
делом?» А как этот нынешний страх понять? «Почему я не способен проявляться в таких
ситуациях? – спрашивает себя Роман. – Чем эти ситуации сложнее?» Не это ли имел в виду
удивительно дальновидный Махонин, пророча Роману, что он будет всю жизнь махаться с жизнью,
да только, судя по всему, впустую? Что же, это предсказание уже сбывается? Ведь первый раунд,
судя по всему уже проигран…
А если задуматься в целом обо всех своих планах, в которые он потом письмами и Серёгу
втянул, то откуда они? От чего взялись? Ну, вот если глубоко внутрь себя влезть? Да, скорее всего,
от нелепой мечты раннего детства – выучиться и работать волшебником. Что же, выходит, это ещё
не напрочь выветрено из головы? Оказывается, в армии эта нелепая мечта независимо от него
переплавилась в такие вот фантастические планы: жизнь ему, понимаешь ли, в селе захотелось
полностью по волшебному перестроить. Ну, так, для начала… Да ведь тут и впрямь надо колдуном
или волшебником быть, чтобы всё перевернуть. Так что надо ещё раз, как когда-то в детстве
сказать себе: «Волшебников не бывает, волшебников не бывает, волшебников не бывает. И потому
живи-ка ты себе самой нормальной жизнью».
Твёрдая обложка партбилета в кармане ничуть не греет душу. Когда-то был запал, и были
планы, ради которых хотелось быть партийным человеком. А на деле это вступление прошло,
будто по инерции этого, уже, оказывается, умершего запала. Теперь о планах и думать не хочется.
Вот если честно, то кого больше всего он запомнил в райкоме и о ком приятней всего теперь
думать? Да молоденькую голенастую секретаршу в приёмной, когда разное начальство жулькало
его руку. Секретарша, конечно, не подходила и не поздравляла, а лишь плеснула зеленью глаз,
давая понять, что он-то ей куда симпатичней, чем эти чинуши, упакованные в пиджаки и увязанные
галстуками. Вот это памятно и приятно. Эх, жаль всё-таки Бабочку Наташку. Не хочется
расставаться с ней. Хотя уход её неудивителен. «Если она прилетела от кого-то, значит, так же
легко должна улететь и от меня». Кем только заполнить её место? То-то и оно – чего боялся, то и
происходит; Наташка – это лишь начало. Что же дальше? А дальше то, что мокрому дождь уже не
страшен. Глядя на степи, плавно стелющиеся за окном автобуса, Роман думает о том, что
обманывать себя он больше не хочет. Женщина-жена ему уже не нужна. Он через это переступил.
И теперь хочет всех. А их так много! Мир женщин – это сплошной эротический океан,
противостоять которому невозможно. А он и не хочет ему противостоять…
Автобус приходит в Пылёвку в тот час, когда с поля гонят коров, и люди встречают их на
окраине села. Коровы, важно переваливаясь, шествуют по центру улицы. Роман, сойдя с автобуса
у магазина, идёт им навстречу, ощущая, как отходят отекшие за дорогу ноги. Навстречу попадает
парторг Таскаев, прутиком подгоняющий свою пёструю корову с обломанным рогом.
– Ну как? – даже с некоторой тревогой спрашивает он.
– Утвердили, – словно отмахнувшись, вяло сообщает Роман.
Таскаев, не выпуская прутика, хватает его ладонь обеими руками, так что кончик прутика,
размочаленный о коровьи спины, мелькает перед глазами обоих.
– Поздравляю! От всей души поздравляю с таким важным событием в твоей жизни, – говорит он
среди коров: мычащих, поднимающих пыль с дороги, роняющих смачно брызгающие лепёшки. –
Постарайся на всю жизнь запомнить этот момент! Теперь ты полноценный член нашей Партии!
Слова парторга полны искреннего участия и неподдельной доброжелательности. Удивительно,
что этот взрослый мужик живёт в своём каком-то придуманном мире, в каком-то ложном
измерении, которое он ловко подстраивает к тому, что происходит вокруг него на самом деле. А с
чем он поздравляет? С тем, что впервые пришлось сломаться и по-настоящему сдрейфить? С тем,
что с этого момента он уже не Справедливый? Не послать ли подальше этого парторга?
39
Отец дома реагирует на его партийное утверждение иначе.
– Ну и что? – спрашивает он за ужином вроде как случайно.
– Приняли.
– Ну-ну, – неопределённо бормочет Огарыш, – что ж, коммунисты – люди чисты…
Роман ждёт какого-нибудь толкования этой реплики, но отец молча поднимается, подходит к
тазу под умывальником, просмаркивается и, ополоснув руки, снова садится за стол. Мать же и
вовсе не говорит ничего. Роман невольно усмехается: если вспомнить, на каких матюгах пронесла
она его недавно по поводу Наташки, так какая ей разница – партийный он или нет?
…Конечно же, наибольшая глубина того эротического океана, что не даёт теперь покоя,
находится в городе, куда Романа тянет уже, как хищную рыбу. Не будешь же здесь, в Пылёвке,
знакомиться то с одной девчонкой, то с другой. Тут всё, как на ладони. Зачем позорить и себя, и
родителей? А город большой, там друг друга все не знают. И потому город развратней уже от своей
величины. Вот оно, настоящее место для проявления энергии! Влечение к женщинам ощущается
теперь как неугомонная энергия внутри себя. О том, что молодёжь уезжает из села, пишут во всех
газетах, объясняя это явление разными социальными и экономическими причинами: отсутствием в
сёлах спортплощадок, хороших кинотеатров, занятий по душе… Но кто знает, отчего она, эта
молодёжь, уезжает на самом деле? Сослаться можно на что угодно. Спроси сейчас об этом
Романа, и он тоже ответит первое, что на ум придёт, например, то, что здесь ему не нравится
клуб…
Однажды вечером они стоят у этого клуба с Тоней Серебрянниковой, поджидающей Борю.
– Интересно, а вот чего ты хочешь в этой жизни? – спрашивает её Роман.
– Только одного – замуж за Борю! – восклицает Кармен. – Я люблю его так сильно, что сильнее
уже нельзя. Я нарожаю ему столько детей, сколько он захочет. Я хочу быть просто хорошей женой
и хозяйкой.
И надо слышать её голос, видеть её глаза и милые цыганские ямочки, когда Тоня, струясь
пылким чувством, провозглашает свою простую задачу. Будь она сейчас спокойна, то, наверное,
для целой жизни этого дела было бы маловато, но замешанная на таких чувствах, жизнь её
кажется уже плещущейся через край. И если бы Тоня сказала свои горячие слова, думая не о
Боре, а о нём, то тогда можно было бы и от города отказаться. Да ещё можно было бы отказаться.
И никаких значительных планов больше не иметь. Однако и теперь это предназначено для другого.
И снова вечером трудно заснуть. Это что, уже какая-то система, что он на полшага отстаёт от
других? Да ему надо было на Тоню внимание обратить, а не с холодной Пугливой Птицей время
терять…
Подводя родителей к мысли о своём отъезде, Роман намеренно вздыхает о скуке в селе, о
бесповоротной бесхозяйственности, о том, что надо какую-то профессию приобретать. Отец
хмурится, вынужденно соглашаясь с ним и совершенно ясно догадываясь, куда он клонит. У
Маруси и Михаила опускаются руки. Выходит как раз то, чего они боялись: сын отрывается от них
и, возможно, уже навсегда. Как его потом сюда вернёшь? А ведь он дорогой, единственный…
Жалко его отпускать.
– И куда же несёт-то тебя? – с безнадёжностью говорит мать, когда уже упакованный чемодан
Романа стоит у порога. – Мы ведь тебя так ждали… Оставался бы. Женился бы… Ох, от такой
девки отвернулся… Дурак ты дурак…
– Спасибо, хоть благословила, – с грустной, виноватой улыбкой отвечает Роман.
Огарыш смотрит на Романа со смешанными чувствами. Из армии сын пришёл каким-то
странным, зато теперь он уже как все, поступки его понятны. Но, наверное, для жизни это лучше и
надёжней.
– Эх, Ромка, Ромка, – со вздохом, как бывало в детстве, говорит он и вдруг добавляет, – а ещё
партейный…
Это словно удар под дых. Отец хорошо понимает истинные причины, которые гонят его в город.
Лицо Романа вспыхивает стыдом. А что тут ответишь? Что изменишь?
Марусю и Михаила мучит вина: сыну о его истинном происхождении так и не сказано ничего.
Если только он уже не знает этого от других. Заговорить об этом, пока он был рядом, не решились,
а уж при отъезде и вовсе. А если он из-за этого возьмёт, да и отпадёт насовсем?
ГЛАВА ПЯТАЯ
Покорение открытого города
В Чите Роман Мерцалов сходу устраивается учеником электромонтёра на завод (ребята после
армии ценятся всюду) и одновременно поступает на курсы электромонтёров. Учеба, совмещаемая
с практикой, совсем не трудна, да и прямые его обязанности на заводе пока что просты: разбирать
и промывать в лёгкой, почти воздушной на ощупь солярке грязные электромоторы, потом
40
смазывать их и собирать. Кроме того, в обязанности ученика входит замена длинных, как палки,
постоянно умирающих неоновых ламп на самой верхотуре цеха при помощи очень высокой
расхлябанной стремянки. Обязанности свои он, оказавшись в строгой обстановке, исполняет по-
армейски чётко и без рассуждений.
Где-то здесь же, в Чите, живёт Серёга Макаров, и хорошо было бы его отыскать. Судя по его
адресу, они обитают в одном районе города, ходят по одним и тем же улицам, видят одних и тех же
прохожих, только сами пока никак не столкнутся. Хотя, конечно же, нелепо старым, лучшим
друзьям встречаться случайно. Желание отыскать Серёгу отчётливо держится первую неделю, а
потом как-то незаметно стихает. И на это есть причины.
В детстве их дружба начиналась с вражды. Оба – единственные и оттого очень дорогие для
родителей дети. Правда, Роману даётся от этого полная свобода во всём, а отличнику Серёге
достаётся полная неволя. Мать его, Надежда Максимовна, буквально глаз с него не сводит. Серёга
какой-то неловкий, у него постоянно что-нибудь ушиблено: не одна рука, так другая, не рука, так
нога. Он почему-то падает там, где другой никогда не упадёт, ударяется там, где другой не
ударится. Скорей всего это из-за двух его физических изъянов. Во-первых, из-за
непропорционально большой головы, лишающей Серёгу всякого равновесия, а во-вторых – из-за
плоскостопия. Ну, с плоскостопием-то всё понятно – любого человека придави такой внушительной
головой, так и у него стопы выпрямятся. Только у Серёги это плоскостопие, кажется, во всём: в
походке, в любом жесте и движении. А вот голова у него, напротив, совсем не плоскостопая –
пятёрки так и сыплются в дневник. Однажды Серёга жалуется, что из-за этих плоских стоп его,
наверное, даже в армию не возьмут. Ох, как здоорово его потом можно было бы этим подразнить,
если б он сам не страдал от такой перспективы. Так что смеяться тут над ним даже как-то и не в
удовольствие.
Видимо, потому, что Серёга не только родительский, но и учительский любимчик, да и сама
Надежда Максимовна – учительница в младших классах, самомнения в нём – хоть отбавляй.
Белобрысому Роману он приклеивает прозвище «Беляк» с разными приложениями, так что Роман
разом обретает множество оскорбительных дразнилок, связанных с грибами, зайцами, но что
самое обидное и позорное – с белогвардейцами. На переменах Ромка-беляк гоняет неуклюжего,
как медвежонок, Серёгу по классу и лупит учебником по чему попало, а чаще, конечно, по его
большой изобретательной башке. А однажды, когда Огарыш уж как-то совсем неудачно, как из-под
топора, подстригает Ромку, оставив криво подрубленную челку, Серёга дразнит его «Бобиком».
Этого Ромка уже не выносит и дома со слезами жалуется матери. Его слёзы видит и тётка
Валентина, жена дяди Тимофея, которая сидит за столом со стаканом густого чая с молоком.
– Ну, так и ты ответь ему как следует, – советует тётка, – он тебе: «Бобик», а ты ему:
«Большеголовый Сундук».
У Ромки от удивления, кажется, сохнут не только слёзы, но и жалостливые сопли. Удивлённо
смотрит на Валентину и Маруся. У Валентины, матери троих сыновей, жаловаться в семье не
позволяется: парни сами устанавливают свои контакты с миром и сверстниками. Хныкающим или
побитым ещё и дома добавляется – не жалуйся. Причём добавляет Валентина, а не Тимофей,
считающийся слишком мягким с детьми.
Совет её кажется злым и невозможным даже для обиженной души. Удивительно, что несмотря
на постоянное высмеивание других и придумывание для них разных обидных прозвищ, сам Серёга
обходится без прозвища. Обижать Серёгу не решается никто, видимо, чувствуя, что его обида
будет неравноценной. Ведь, давая прозвище Серёге, просто невозможно обойти его большую
голову. Нельзя же, обогнув главное, сделать акцент на чём-то второстепенном. Механизм делания
прозвищ не таков. И потому Серёга остаётся просто Серёгой, что может считаться и именем, и
прозвищем.
Конечно же, Роман и не думает воспользоваться злой подсказкой тётки, но на следующий день
после первого же «Бобика» этот «Большеголовый Сундук» вылетает у него сам по себе. И Серёга
замирает, как пронзённый. Он разоблачён! Губы его трясутся, большие глаза расширяются и
стекают крупными слезами. Оказывается, о его недостатке знают! Он долго стоит потом у окна,
растирая слезы и всхлипами глотая большие куски воздуха. Роман покаянно и с опасением ждёт
каких-нибудь ещё боольших его гадостей, но на следующей перемене вдруг словно перемолотый
Серёга подходит к нему с пустым бледным лицом.
– Может быть, так-то не надо, а? – едва проговаривает он вновь запрыгавшими губами. – Это
нечестно…
С этого-то момента и начинается их взаимопроникновенная дружба. Потом они уже вместе
всюду.
Как-то летом они лежат, загорая на протоке, а рядом с ними оказываются городские мужчина и
женщина. Для деревенских пацанов удивительна уже сама женщина в купальнике на песке: никто
из сельских тётенек до этого просто не додумывается. Но ещё больше странен мужчина, который
время от времени приносит в ладонях воду из протоки, смачивает спину женщины, а потом нежно
растирает. У пацанов, стыдливо наблюдающих за этим открытым нежным поведением взрослых,
41
аж мурашки по коже бегут.
– Чего это он, а? – с недоумением спрашивает Роман.
Это непонятно и Серёге, но он же умный и книжек больше прочитал. Серёга задумывается на
какое-то время и вдруг высказывает потрясающую догадку:
– А, так это же, наверное, он любит её!
И как только Серёга знает о таком?! Это неожиданное открытие смущает обоих. Так вот,
оказывается, что значит любить. Это, значит, быть таким, как этот городской мужчина.
Такими-то целомудренными впечатлениями и выстраивается потом их отношение к женщинам.
Общее детство, общие начальные впечатления, общие планы и взгляды со временем спаивают их,
делая вроде как подотчётными друг другу. Так как же сейчас, с какими глазами рассказывать
Серёге о своих не очень-то хороших намерениях в городе?
А как в разговоре с ним обойти тему его спившихся родителей? Конечно, сам факт их спивания
невероятен. Когда отец писал об этом в армию, то там эта новость казалась нелепостью. Нельзя
было до конца поверить в то, что так опускается Надежда Максимовна – учительница. В детстве
Роман даже побаивался её: всегда строгую, аккуратную, гладко причёсанную, внутренне
натянутую. Она всегда такой была. А вот дядю Володю-то, работавшего киномехаником, можно
было и раньше увидеть на улице с широко расставленными для устойчивости ногами, в обвисших
штанах-пузырях. Он мог и в кинобудке напиться, перепутав последовательность всех частей
фильма. Надежду Максимовну тогда просто жалели. Вместе они не появлялись нигде, и поэтому в
пару с трудом объединялись даже мысленно. Так и не восприняв реально это известие в армии,
Роман, увидев потом Надежду Максимовну в Пылёвке у магазина, застывает потрясённым. Она ли
это? Черты настоящей Надежды Максимовны кажутся какой-то тенью в этой едва знакомой
женщине – растрёпанной, опухшей, с синяком под глазом. Спотыкаясь, шатаясь из стороны в
сторону, звеня пустыми бутылками в грязной, изодранной сумке, она подходит к крыльцу магазина.
И мир переверчивается с ног на голову. Мир, рвущийся в самом крепком месте, не может быть
логичным. И если бутылки собирает Надежда Максимовна, то и весь прочий мир тоже должен
пристроиться за ней с такими же грязными сумками. Можно ли было когда-нибудь раньше
представить её такой?! Оторопевший, Роман не решается даже поздороваться с матерью лучшего
друга.
– А, Ромчик, – узнаёт его она, глядя незнакомыми, запавшими глазами. – Отслужил, значит. . А
чо же не заходишь? Сергей-то наш в музыкально-педагогическом училище учится. И женился уже.
Вот так вот. .
Особенно долго и шепеляво, показывая недостаток передних зубов, складывает она из
непослушных звуков это «музыкально-педагогическое». Ох, Надежда Максимовна, Надежда
Максимовна… Теперь её имя, произносимое когда-то с уважением, стало уже именем
нарицательным. «Сшибаешь стопки, как Надежда Максимовна», – смеются теперь в Пылёвке над
желающими выпить.
Потому-то Серёга и не показывается теперь дома, потому-то в последние полгода ему уже не
до рассуждений о том, что творится в родном селе.
Как же теперь с ним об этом говорить? Как сочувствовать ему? Как не ранить уже самим этим
сочувствием? Странно, что их, друзей, разводят по сторонам жизненные события, которые
складываются независимо от них. Само собой, что когда-нибудь они встретятся, но совсем не
понятно, как будут общаться.
Конечно же, главная жизнь Романа идёт не на курсах электромонтеров и не за промывкой
уработаных электромоторов. Она начинается за проходной завода в кинотеатрах, в магазинах, на
улице. А впрочем, идёт и параллельно учёбе, и параллельно моторам – всюду, где мелькают
загоревшие за жаркое лето женские ноги, косо срезают сердце лукавые, яркие взгляды,
подрагивают при ходьбе даже под заводской робой умопомрачительные женские округлости. В
каком гипнотическом плену и власти держат вчерашнего солдата эти удивительные существа!
Роман плывёт по миру с креном на один борт: все мужчины в нём – серые тени, женщины же
реальны, выпуклы, ярки. С мужской частью мира на заводе и вне его хватает и мимолётных, вроде
как производственных отношений, с женщинами хочется развивать личные и волнующие.
Роман бродит по улицам, видит девушек и женщин, просто захлёбываясь их красотой и
собственным вожделением. Этого женского и магнитного уж как-то через чур много. Казалось бы, с
точки зрения разумности, притягательного требуется ровно столько, сколько в силах способна
воспринять одна отдельная мужская особь, но на самом же деле женская магнитность спокойно,
как океан, существовала с каким-то убийственным превосходством над всякой мерой.
К женщине, более других привлекающих на улице, Роман словно приклеивается. Не попадая ей
на глаза и никак не обнаруживая себя, он долго следует за ней, незаметно наблюдая, едет рядом в
троллейбусе, заходит в магазин и с сожалением, так и не замеченный, отпускает её у дверей
какого-нибудь подъезда совсем в другом районе города. Расстаётся с ней, как с каким-то
несостоявшимся жизненным вариантом, как с романом, проигранным в воображении. Несколько
раз он всё-таки отваживается заговорить, но всякий раз контакт обрывается на первых фразах.
42
Думая о городе в Пылёвке, Роман, не считая себя дурнее других, даже не сомневался в своих
быстрых и лёгких победах, но город со всей его суетой, свободой и, как казалось раньше,
быстрыми сближениями, на деле-то оказывается не столь податлив. Стоит потянуться к какой-либо
женщине, излучающей головокружительную, почти материальную магнитность, как она
превращается в призрак: усмехается, отворачивается, уходит куда-то быстрыми шагами,
оказываясь уже чьей-то подругой, невестой, женой. Все, к кому он не подходит, уже вплавлены в
свои, особенно густые здесь сети человеческих отношений. Город, прямо-таки напряжённый
эротикой, похож на несмачиваемую плоскость, по которой Роман катается капелькой воды, никак с
этой плоскостью не соединяясь. Может быть, что-то в нём не так? Может быть, внешность его
виновата? Проходит почти целый месяц горячей, напряжённой жизни в городе, а он так и остаётся
в нём чужим, неопределившимся, не добившимся ничего. Ему кажется, что, отвергаемый
женщинами, он отвергаем всем городом и всем миром.
Куда ж пойти ещё с первой своей небольшой получки, если не в ресторан «Коралл»,
находящийся под боком общежития? Правда из общаги сюда ходят не многие. Ресторан
оккупирован местными хулиганистыми парнишками, которые, по слухам, могут начистить морду и
просто так, ради разминки и спортивного интереса. Но хулиганов бояться – в ресторан не ходить. А
где ж ещё знакомиться, если не здесь?
Ресторан Роман видел до этого лишь в кино. Что ж, очень даже похоже. Вкусные запахи –
пахнет, без всякого сомнения, жареной курицей. Только здесь она, наверное, дорогая. Ещё рано, и
в зале полно свободных столиков. Лучше сесть подальше, с краю, как за последнюю парту в
классе.
Подходит официантка на шпильках, с сухими светлыми волосами. А приветливая-то какая,
улыбается как! Но для знакомства она, понятно, не годится, потому что улыбается по работе. Куда
бы спрятать свои руки с тёмными трещинками от солярки, которые не берёт никакое мыло?
Начать же, пожалуй, можно с салата из помидорок с майонезом и портвейна. Заказ пустячный –
помидорки накрошить и три минуты много, а ждать приходится чуть не полчаса. Но это даже
хорошо – не есть же он сюда пришёл, спешить некуда. Тем более, что народ только-только
стекается. Но вот и салат, вот и портвейн в стеклянном графинчике с притёртой пробкой.
Попробуем маленько, рюмашечку одну.
И тут на стул перед ним опускается подошедший сзади миниатюрный, ловкий парнишка с
золотыми фиксатыми зубами. На вид ему где-то под тридцатник. Чёрная рубашка, на пальце –
синяя наколка кольца, каких у Моти-Моти целая коллекция. Что ж, один из штрихов его биографии
понятен, хотя совсем тёмного впечатления, как можно было ожидать, он не производит – есть в
нём что-то и весёленькое, розовое. Роман спокойно осматривает его, потом зал по сторонам.
Народу ещё немного. Музыканты с длинными космами, в заплатанных джинсах разматывают
провода гитар. Пожалуй, тут и к бабушке ходить не надо, чтобы понять – это и есть один из тех
хулиганистых завсегдатаев ресторана, которых боятся в общежитии. Если он рыпнется, то
придётся незаметно его уложить – ну, мол, сам споткнулся и, видимо, при падении мордой стул
зацепил. Только вот из ресторана уходить не хочется. Хорошо тут, уютно и культурно как нигде.
Конечно же, самый лучший ход – это всегда ход вперёд. Не опуская графинчика после своей
рюмочки, Роман молча наливает гостю вино в фужер для воды. Тот молча, оценивающе смотрит на
Романа. Очевидно, спокойное и конструктивное поведение новенького ему нравится. Подняв
фужер, делает глоток и ставит на место.
– Костик, – протянув руку, представляется он.
– Роман.
– Я уж подумал, тут какая-то белая кость сидит. Ты же вон какой, беленький… Ну, так и что,
Ромашка, откуда тебя к нам занесло и какие у тебя проблемы?
– Занесло меня вот из этой общаги, – говорит Роман, указав вилкой за спину, а проблема у меня
всего одна, зато громадная…
– Ну-ну, – с усмешкой поторапливает Костик, – не тяни кота за хвост.
– Уже месяц хочу познакомиться с какой-нибудь женщиной и не могу. Не умею.
У Костика от такого признания сам собой открывается блестящий золотом рот.
– Ну ты даё-ёшь! – восторженно произносит он. – А что? Ты мне даже нравишься… Хотя насчёт
баб ты, конечно, загнул. Чего же тут сложного?! Мне бы твою фактуру, так я и вовсе был бы секс-
символом Читы и её окрестностей.
Роман лишь беспомощно пожимает плечами. Костик смотрит на эти широкие, но зажатые плечи,
на опущенную голову, на руку, по локоть спрятанную под стол, и верит.
– Ладно, – загораясь, говорит он, – заказывай водки, и я проведу лекцию по ликвидации
безграмотности.
И потом, воодушевленный неопытностью этого пионера, едва помакивая в рюмке верхнюю губу,
Костик рассказывает о женщинах, которые постепенно наполняют ресторан. Большинство из них
он знает, причём некоторых так близко, что ближе уже некуда. Делая свой обзор, он даже гордится
собой и членами родного коллектива, в который, получается, щедро вводит новичка.
43
– А вот та – как тебе, ничего? – спрашивает он. – Вон, за тем столиком, слева?
– Да ничего, вроде, – нерешительно пожав плечами, отвечает Роман.
– Как, хотел бы попробовать?
Роман ещё более смущённо жмёт плечами, что, впрочем, похоже и на согласие.
– Спробуй. Это жена моя… – говорит Костик, выдерживает паузу, наблюдая за изменяющимся
лицом Романа, и добавляет: Бывшая.
Роман даже отстраняется назад, не зная, как на это реагировать. Костик, откинувшись на стуле,
наслаждается произведённым эффектом.
– Да ты не бойся, – засмеявшись, продолжает он, – Надька уже года три как по рукам пошла,
так что с ней всё запросто… Теперь ей можно только хороших мужиков пожелать.
– Нет, – говорит Роман, которому становится уже не по себе от простоты здешних нравов. – Я в
таких делах лучше без рекомендаций.
– Ого-го! – восклицает Костя. – Ну, тогда я ваще балдею от тебя! Знакомиться не умеет, а в
рекомендациях не нуждается.
Роман хочет плеснуть ему ещё водки, но Костик накрывает рюмку ладонью.
– Достаточно, – говорит он, – не в этом, как говорится, смысл жизни…
Услышав здесь такие слова, Роман загипнотизированно ставит графинчик и даже оглядывается
по сторонам, не веря, что это сказано именно Костиком. Из магнитофона льётся спокойная музыка,
музыканты на очередном перекуре.
– Вон видишь, другие тут жрут, как свиньи, – поясняет Костя. – Нажрутся, свалятся, где попало,
и будут дрыхнуть. И в этом, представь, всё их счастье. А я сегодня буду, как белый человек,
балдеть с какой-нибудь бабой. Сечёшь?
– Вполне, – отвечает Роман, не совсем, правда, понимая, по большому-то счёту, и такой смысл
жизни. – И что, это у тебя каждый день?