Когда она на подгибающихся ногах взлетела наверх, задыхаясь, цепляясь за щербатые стены, потная, дрожащая, то даже с этой высоты услышала, как заскрипели ворота. Девушка подскочила к окну и припала к холодному камню, жадно всматриваясь в спину того, кто оставлял ее навсегда.
Ей показалось, будто слишком уж прямо он держится в седле, слишком яростно стискивает в кулаке повод коня, но… Всадник был далеко и, скорее всего, дурехе просто мерещилось. Ратоборец правил к лесу и вдруг замер, натянул узду и обернулся.
Он словно знал, где искать ее взглядом. Тоненькая девушка в окне башни. Несколько мгновений они смотрели друг на друга, он сдерживал гарцующего коня, она стояла, застыв, чувствуя, как сжимается горло и бешено грохочет сердце. А потом вершник стегнул нетерпеливого жеребца и тот, обрадованный, что человек, наконец-то, дал ему волю, ударил копытами схваченную утренним морозцем землю.
Фебр скрылся за деревьями, а Лесана сползла вдоль окна на пол и уткнулась лицом в колени. Больше всего на свете ей сейчас хотелось расплакаться. Но проклятые слезы, будто навсегда пересохли. И несчастная могла только глухо стонать, не в силах никак иначе выплеснуть тяжкую муку. Одиночество навалилось со всех сторон, холодным сквозняком пробежало по коже, забираясь под одежду, просачиваясь в сердце.
Наверное, следовало благодарить Хранителей за то, что подарили счастье, пусть короткое, но яркое, настоящее. Однако слова благодарности не шли на ум, а с губ рвался все тот же хриплый стон. Наконец, Лесана поднялась на ноги и направилась прочь. Отъезд Фебра мог означать только одно — ее крефф вот-вот вернется. Или уже вернулся. От этой мысли в душе шевельнулось вялое любопытство. Шевельнулось и погасло.
Слада вела за руки двоих молодших. Радош сладко сопел, устроенный в куске холстины, повязанной через плечо матери. Они снова были все вместе. И Дивен уже не выглядел умирающим.
Они миновали чащобу и теперь шли через молодой лес, протянувшийся вдоль вертлявой речки. На душе воцарилось спокойствие. Дети больше не казались прозрачными до синевы. Весна возвращала надежду. И странники тянулись, стараясь за ночь преодолеть как можно большее расстояние.
Теперь уже смутно помнилась суровая зима, сугробы по колено и то, как Слада и Дивен уходили от погони. Даже сама Цитадель и диковинная Охотница казались сном. Но до сих пор оставался в памяти второй день после побега, когда жена и муж остановились на ночлег. Дивен срубил в дикой чаще шалашик, в нем и схоронились. Женщина надеялась отдохнуть, но муж не сразу позволил ей прикорнуть и забыться сном. Схватил за плечи и встряхнул:
— Зачем ты ушла? Как ты смогла им попасться?
Она виновато опустила глаза и сказала:
— У меня рассудок мутился. Я… отправилась к людям.
Он застонал, с ужасом понимая, какую глупость она совершила.
— Я же кормил вас… — глухо сказал он.
— Ребенок… — жена кивнула на сладко сопящего Радоша. — Все не в жилу шло, а в него. Меня шатало. Я не могла вас задерживать. Там рядом оборотни были! — она говорила запальчиво, взахлеб. — Что если бы Охотники вышли на Стаю? Нашу Стаю? Ты без памяти лежал! Как бы мы отбились? Ты все отдал!
Дивен молчал. Она была права. Он и впрямь отдал все и, изнуренный долгим переходом, бессонными днями и ночами, сам свалился без памяти, а его крови, отданной Стае, оказалось слишком мало. Дети подросли, им требовалось все больше, что уж говорить о взрослых, на которых лежали тяготы пути…
— Слада… Ты должна была укусить меня, — сказал он. — Почему ты этого не сделала?
Она заплакала, прижимая к себе Радоша:
— Ты еле дышал! Если бы я тебя укусила, ты бы умер! И не говори обо мне, как о каком-то животном, как о скотине! Я никогда не смогу тебя укусить.
Мужчина разозлился.
— Слада, Каженник тебя раздери, иногда приходится делать то, что не хочется! А если бы ты не сбежала? Если бы тебе не помогли? Я — Осененный, но даже я не могу проникнуть в Цитадель и уж тем более выйти из нее! А если бы вы погибли, ты и он?!
Дивен кивнул на сына.
— Как бы я жил с этим? Об этом ты думала? Думала о том, что Сдевою пришлось, рискуя всеми нами, искать жертву? Он притащил в Стаю человека, чтобы поднять меня! Слада…
Она расплакалась горько, безутешно.
— Я не думала… — говорила она сквозь судорожные всхлипывания. — Понимаешь ты, я не могла думать! Помню, склонилась над тобой, а ты почти не дышал, помню, Ива из шалаша высунулась, что-то спросила, но у меня уже в голове шумело и сердце выпрыгивало. И эта ярость… Я боялась обезуметь! Что бы они стали делать, если бы мной овладело бешенство? Ты без памяти и… и я… почти тоже.
На несколько мгновений в шалашике воцарилась тишина. Мужчина и женщина молчали. Каждый понимаю правоту и… неправоту другого. Ребенок сонно заворочался, зачмокал. Слада торопливо освободила ворот рубахи, прикладывая малыша к груди.
— То, что ты рассказала, похоже на вымысел, — тихо сказал Дивен. — Вас отпустили, дали крови… Почему? Я не понимаю.
Слада торопливо вытирала заплаканное лицо ладонью:
— Охотница, которая меня вывела, сказала, что она — моя сестра.
Муж вскинулся, пристально глядя в глаза жены.
— Сестра?
— Дивен… — она поудобнее перехватила младенца и робко произнесла: — Я знаю… мы все были людьми. Раньше. Почему мы ничего не помним? Я не узнала ее. Она… она страшная… Ты бы видел, какие мертвые у нее глаза… Как два пересохших колодца. Когда смотришь и понять не можешь, что там. В них даже на донышке души не видать. И она… отпустила нас. Ты бы видел, как она парня того приложила… Дивен, ее не убьют за то, что она сделала?
— Не знаю, — вздохнул он, о чем-то размышляя. — Я знаю лишь одно — нам нужно торопиться. Я не смогу прокормить стаю теперь, когда есть еще один ребенок. Моего Дара не хватит, я и так отдаю все до капли и, видишь, к чему это привело?
Женщина часто закивала.
— Спи. Завтра нам всю ночь идти. Спи, родная, — он ласково поцеловал ее в лоб.
Устраиваясь спать на пахнущих смолой еловых ветках, Слада все же успела увидеть, как задумчив сделался муж.
— Дивен…
— Что?
— Она назвала меня Зорянкой… Это было мое имя, до того, как…
— Да.
— А почему же?.. — она не договорила, понимая, что ему не нужно объяснять.
— Потому что я не знал твоего имени. И имен остальных тоже не знал. Если хочешь, буду звать тебя так.
— Нет, — она покачала головой. — Не надо. А свое имя? Его ты помнишь?
— Помню. Я все помню.
Она хотела спросить, как его звали, но отчего-то побоялась, потому что видела, как осунулось от воспоминаний лицо мужа. Дар, что жил в нем, позволял многое, но и ко многому принуждал. А Слада не была уверена — так ли это хорошо — помнить свою жизнь до того, как стал Ходящим?
Снова всплыли в памяти полные ненависти и гнева глаза Охотницы, назвавшей себя ее сестрой. И ее обещание — убить при следующей встрече. Вспомнились обережники, которые пленили ее — одичавшую — возле деревни. Нет. Слада не хотела знать свою прежнюю жизнь, потому что очень возможно, что тогда она ненавидела бы себя нынешнюю с такой же силой, с какой ненавидели ее эти люди.
А она не считала, что заслуживает ненависти. Ни она, ни ее муж. И никто из ее Стаи. Потому что за всю свою жизнь Слада ни разу не убила ни одного человека.
Тамир торопливо шел по темному коридору в покойницкую. Ночь обещала быть тихой. Донатос уже несколько дней как уехал из Цитадели. Наступившая весна обязывала креффа уходить на поиски новых выучей. Даже Клесх и тот не возвратился еще. Разогнав оборотней, отправил в крепость Фебра, а сам из Встрешниковых Хлябей тронулся в путь.
Одним словом, наставников в Цитадели осталось чуть да маленько. В основном старики. Им помогали несколько креффов, которые не ездили по городам и весям из-за ущербности: одноглазый Ихтор да Ольст, что несколько лет назад сломал ногу, повредил колено и с той поры не мог долго находиться в седле. Ну и, конечно, Нэд.
В отсутствие наставников послушание по обучению легло на старших послушников, которых еще не распустили по сторожевым тройкам.
Крепость как-то затихла, и все, кроме разве что первогодок, вздохнули свободнее. Без строгих креффов жилось вольготнее. Главное — не дурить. Старшие в основном занимались с самыми слабыми. Фебр, вон, постоянно таскал Лесану в чащу при Цитадели и гонял ее там до полного изумления. А вот Велеш к Тамиру не цеплялся — давал положенное наставление и не стоял мрачной тенью. Видать, помнил еще ранние годы своего ученичества.
И вот теперь Тамир, пользуясь тем, что никто не возлагает на него всевозможных оброков, спешил в покойницкую — сделать давно задуманное. Парень хотел поднять одного из усопших и попытаться поговорить с ним. Вдруг получится? Ну, а коли не выйдет ничего, так мертвецу от этого хуже не будет. Любопытство же снедало… Конечно, можно было бы дождаться Донатоса и подступиться к нему с расспросами, но Тамир помнил, что крефф не видел навьих тогда, в деревне. Еще запишет выученика в скаженные и проходу не даст своими издевками. Нет, уж лучше самому попытаться. Тем более, иной раз парню и впрямь все случившееся казалось собственной выдумкой. Слишком уж невероятно это было.
— Куда прешь, лось сохатый, что бабку не видишь? Глаза-то протри бесстыжие! — откуда-то, едва не из-под ног выкатилась Нурлиса и погрозила кулаком.
Послушник отшатнулся, недоумевая, как сварливая карга сумела появиться столь внезапно. Будто из воздуха.
— Что молчишь, орясина? — подступала к нему старая.
— Прости, бабушка, — выуч попытался обойти «бабушку» по крутой дуге, но та с удивительной для ее кривых ног резвостью, преградила ему путь.
— Какая я тебе бабушка, мордоворот. Бабкой тебе коза безрогая приходится! — уперла руки в бока сварливая хрычовка.
— Некогда мне с тобой брехаться, — терпеливо ответил молодой обережник, — дай пройти.
— Пройти-и-и… Куда ж эт ты торопишься? Вот только не бреши, будто на выучку, знаю я, что труповода твоего в Цитадели нет. А ну, говори, куда идешь?! Поди, гадость какую измыслил?
И старуха наступала на парня, исполненная решимости раскусить его подлую затею.
— Да ничего я не измыслил! — рявкнул Тамир так, что под сводами каземата разнеслось гулкое эхо. — В покойницкую я иду!
— В покойницкую? — Нурлиса схватила парня за грудки. — Ежели опять тухлятину какую рогатую приволок да поднять собрался, так и знай — все Нэду расскажу. У-у-у… проклятое семя. Одна досада от вас! Чего тебе с живыми-то не сидится? Нет, прется к своим мертвякам…
Плечи Тамира поникли. Бабка, сама того не зная, нажала на самое больное.
— Тошно мне с живыми… — тихо сказал он. — И говорить с ними не о чем. С мертвыми проще.
И замолчал, отведя глаза.
Хватка сухих старческих рук на одеже ослабла. Нурлиса отступила от парня и сказала негромко:
— А ты со мной поговори. Я такая старая… почти что мертвая. Да и ты не червь могильный. Нельзя молодому парню изо дня в день только с трупами якшаться.
Ученик колдуна пожал плечами.
— Мертвецы поболе людей ведают. И не насмехаются. И предать не могут.
В словах парня прозвучало столько горечи, что бабка покачала головой.
— Если что мертвецы и ведают, так с живыми этим не делятся, — проскрипела старуха. — А сам ты не загнулся пока, чтобы с навью беседы вести.
— То-то и дело, что не загнулся, а они… — и Тамир прикусил язык, сам не понимая, как едва не сболтнул сварливой карге то, о чем и думал иной раз с оглядкой.
— Чего сказал? — старая приложила к уху ладонь: — А?
— Ничего, дай пройти, — буркнул парень и заторопился.
Но бабка вновь оказалась проворней. Забежав вперед, она схватила послушника за руку, да так, что тот диву дался — сколько силы оказалось в сухой холодной ладони:
— Иль ты мертвых слышишь? — спросила надоедливая собеседница, не желая так просто отпускать свою жертву.
Выученик Донатоса молчал, глядя куда-то в сторону. Сердце уже изныло глядеть на въедливую хрычовку.
— Говори, лишенец, пока душу из тебя не вытрясла! — и старуха так дернула парня за руку, словно собираясь вырвать ее из плеча.
— Да не знаю я! — простонал Тамир. — Поблазнилось может с усталости! Что пристала ты ко мне?
— Навьих видел? — тем временем трясла его эта Встрешница. — Навьих?
Наузник угрюмо кивнул, и в тридцать третий раз проклял себя, что связался со склочницей.
— Донатосу говорил? — еще сильнее сжала его запястье Нурлиса.
— Да как скажешь-то? Сам ничего не понял толком…
— Вот и дальше молчи, — громким заговорщицким шепотом сказала старуха и тут же, по-прежнему не отпуская парня, поволокла его по коридорам.
Оказавшись рядом с мыльнями, бабка втолкнула послушника в свою коморку, шустро закрыла дверь на засов, пошныряла по всем углам, словно искала кого-то неведомого, подбросила дровец в печку и, наконец, убедившись, что никаких послухов в ее подземных хоромах нет, обернулась.
— Вот что, внучек, — не удержалась и съязвила-таки старая. — Ты про свое умение крепко-накрепко помалкивай. Мертвых давно никто не слышал, а уж тем более навьих. Потому-то никто и не знает, чего их души требуют. А Цитадель ныне — не то место, чтобы истиной здесь потрясать.
— Отчего? — растерянно спросил Тамир.
— Оттого… — Нурлиса прищурилась. — Задурели креффы. И Нэд в особенности. Дальше своего носа не видит. А то, что понять не в силах, ересями называет. Один вот, как ты, сопливый, пытался их однажды вразумить, так его за то изгнали вовсе. Так что помалкивай, парень. Но дело свое делай. Как в ум и силу войдешь — сам поймешь, как рассказать о том. И стоит ли.
— Да как же я в силу и ум войду, — горько сказал колдун, — если вразумлять меня некому?!
— Жизнь лучший наставник! — гаркнула на него хрычовка. — Жизнь и терпение. Голова у тебя на плечах есть, вроде не совсем дурак уродился, раз навь к тебе льнет.
— Дак не льнет, — пожаловался ученик. — Не льнет боле. С той поры, как топором отрубило. Уж и сам думаю, не поблазнилось ли…
Старуха покачала головой:
— Дураку ж ясно — мертвый тогда живого ищет, когда держит его что-то. Да так крепко держит, что супротив этого цепи тяжкие нитками гнилыми покажутся. Думаешь, зачем колдуны обряды проводят, а? Душу из мира отпускают. Быть не должно, чтобы душа живая с требами своими да чаяниями в теле мертвом осталась. Беда от этого. Пуще прочего, ежели то душа Осененного. Дар его не отпущенный таким злом обернуться может, что на века хватит горя хлебать. Наузники ныне всю кровь из жил вытягивают, когда навь гонят. А вот слышали бы мертвых, так и капли б пролить не пришлось. Эх, труповоды окаянные… Навь тогда является, когда чаянье имеет. А не просто языком почесать. Дурья твоя голова.
Однако из всей этой отповеди парень услышал будто бы только слова про неотпущенную душу Осененного и спросил хриплым голосом:
— То есть, ежели меня не упокоить, так я не просто Ходящим стану, а и похуже чем? — он даже остолбенел от такой новости.
— А ты думал, отчего Ихтор с Донатосом с вами поперлись, когда вы лекарку свою хоронить волокли? Нэд со злости девку велел резами сковать и целителям отдать — чтобы всем острастка была, а уж потом упокоить только. Креффы же решили дурости его старческой не потворствовать.
Послушник сидел, оглушенный открывшимся знанием. И тут же вспомнил, как вылавливали из реки Жупана — парня, который должен был ехать в Крепость на выучку. Вспомнил и разговоры отца с матерью о том, что-де немало обережник над телом руды лил, дабы упокоить дурака с миром.
— Отчего же… — Тамир никак не мог собраться с духом, чтобы задать самый волнующий его вопрос: — Отчего же я вижу навь, а креффы и остальные выученики нет?
Нурлиса развела руками…
— Может, Дар в тебе силен, а душа не зачерствела, не успела. Сердце твое зорко, оттого и услышишь ты любого.
— Любого? — удивился послушник.
— Отчего ж нет? — вскинулась бабка. — Помяни мое слово, они к тебе сами льнуть будут. Глядишь, и Встрешник явится.
Выученик рассмеялся. Скажет тоже. Встрешник.
Про Встрешника знал всякий. Им пугали непослушных ребятишек (гляди, в лесу ни на шаг не отходи, а то Встрешник из-за коряги высунется; спи, не то Встрешник утащит). Злой дух, скитающийся в поисках поживы, являющийся умирающим или тем, кому предстояло сгибнуть. Смутная тень, заманивающая в трясину, страх, скребущийся под дверью, навь, по ночам заглядывающая в окна живым… Некогда человек, а ныне неприкаянная душа, бродящая по свету и нигде не находящая успокоения.
Старуха замахала на ржущего парня руками:
— Иди, иди отсюда! Ишь, приперся, дуболом, будто звал тебя кто. Иди поздорову!
Тамир отодвинул тяжелый засов и, все еще посмеиваясь, вышел.
— Спасибо тебе, бабушка, — от чистого сердца сказал парень. — Добрая ты… хоть и злонравная.
— Тьфу! — только и ответила ему Нурлиса.
«Иу-у-у! Иу-у-у!!!» — свистел ветер в деревьях
«Тш-ш-ш…» — отзывались на его тонкий вой могучие кроны.
Тамир пытался заснуть, но отчего-то сон бежал изголовья. И, хотя за несколько дней, проведенных в седле, парень замаялся — даже усталость никак не могла повалить его в дрему.
Он по-прежнему боялся леса. Даже не столько Ходящих, живущих здесь, сколько самой чащи. Умом он понимал, что лес кормит, поит, дает укрытие. Вон, взять их с Велешем — уже девять суток в пути, а жаловаться не на что. Спят на мягком, едят сытно. И все-таки лес оставался лесом. Он пугал парня, который еще толком не умел отыскивать дорогу среди непроходимой чащи, не умел запоминать пройденный путь.
Велеш был из деревенских, поэтому охотно рассказывал подопечному обо всем, что знал, учил находить в чащобе ручьи, запоминать дорогу и отыскивать путь по солнцу. Но Тамиру все равно было неуютно. Только зимнего леса он не боялся — тогда все видать на просвет, царит тишина, а снег сохраняет следы — не заблудишься.
Нынешнее странствие выпало выученикам случайно. Оказалось, Фебр по возвращении привез Нэду весть о том, что несколько весей во Встрешниковых Хлябях ждут помощи колдунов. Где-то надо подновить обереги, где-то осенить заговором свежие подворья, да и буевища опять же проверить не мешало. Поэтому смотритель Цитадели, дождавшись, когда снег начнет сходить, распорядился старшему из выучеников Донатоса взять с собой в подручники «кого посмышленее» и ехать.
Да и Велешу оставались считанные дни до того, как опояшут и отправят в сторожевую тройку. Тамира в спутники колдун выбрал сам — этот послушник, хотя и был в обучении всего два года, отличался терпением, дотошностью и умением применять Дар, когда возникает треба. Ну не дуралея же было с собой тащить какого-нибудь, в самом деле! Тем более в Хляби…
Говаривали, будто в этой гиблой стороне даже не находили Осененных. Уж со времен Гнилого Мора — точно. О ту пору, правда, земли эти будто бы назывались Путеводье. Но, может, то просто болтают. Кто теперь вспомнит, что творилось столько лет назад?
Ныне же здесь ощетинились ерником болотистые леса, разлились черные бочаги, а кое-где таились коварные трясины. Туманы же висели чуть не до праздника Первого льда. Но люди жили, поскольку зыбуны были богаты железом. Правда и Ходящих гнездилось — тьма. Потому-то давнее Путеводье и стали называть в народе Встрешниковыми Хлябями. Новое назвище прижилось. Уж если Встрешник где и бродил, то всяко тут.
Тамир возился, крутясь с боку на бок. Он уже давно был неприхотлив в пути, не жалуясь, спал на земле и даже не тосковал по уютному сеннику. Мог обходиться одними сухарями и водой, забывая про горячую похлебку. Мог целые дни проводить в седле, не сетуя, не требуя отдыха. Такова будет его жизнь, и парень с этой мыслью давно свыкся.
Но сегодня отчего-то заснуть никак не мог. Все чудилось, будто вокруг обережного круга бродят смутные тени, будто чей-то сторонний взгляд скользит по месту ночлега колдунов, будто доносит ветер негромкое бормотание… Парень давно уже не боялся Ходящих. Но ныне его злило то, что кто-то шастает вокруг, мешая спать. Шуршит, свистит, тихонько вздыхает.
Оторожно, чтобы не разбудить Велеша (сон колдуна — чуткий), послушник выскользнул из кожаного шатерка, в котором спасался от тумана и падающих с деревьев капель.
За пологом стояла непроглядная тьма, какая бывает только осенью и весной, когда обнаженные земля и деревья черны от влаги. Обережник прислушался, собираясь раз и навсегда упокоить того, кто слонялся во мраке, мешая ему спать.
Воздух пах землей и мокрой хвоей. Тлели в кострище затейливо сложенные ветки, вспыхивая багровым и оранжевым.
— Айщ… — негромко приказал колдун на языке Ушедших.
Это значило только одно: «Явись».
Темнота напротив дрогнула. Тамир пригляделся. Всего на расстоянии вытянутой руки от него стоял парень. Невысокий, худой. Больше разглядеть не получалось.
— Что тебе? — не размыкая губ, спросил Тамир. — Чего бродишь?
— Я тебе весть принес… — отозвался в голове бесплотный, лишенный всякого выражения, голос. — Скорбную весть. О смерти и раздоре. Дозволь молвить.
Колдун с замиранием сердца разрешил:
— Молви.
— Дозволь показать? Тут недалече… — прошелестел навий и качнулся куда-то в сторону болотины.
Тамир вздохнул.
— Ну, идем…
Наузник шагнул из обережного круга, и в этот миг бестелесый собеседник стремительно качнулся в его сторону. Кожу парня будто пронзили сотни ледяных игл, словно швырнул кто-то в лицо сыпучего снега. Холод пробежал по жилам, поднимая на теле волоски, заставляя коченеть пальцы, тукнулся в груди и разлетелся, брызнул во все стороны ледяными осколками. Темный лес перевернулся, голова у послушника закружилась, к горлу подступила тошнота, а на затылок словно обрушился пудовый кулак.
Страх дрожал в животе, царапался, как полевая мышь. Гортань конвульсивно сжималась, и влажный воздух таяльника царапал нёбо. Осененный обходил деревню посолонь, оступаясь в просевших сугробах, покрывшихся к ночи ледяной коркой.
Волынец очерчивал поселение обережным кругом.
Он был напуган и в груди все мелко-мелко дрожало.
Когда надысь в Цитадель прилетела сорока, никто не придал этому особенного значения. Осень, зима и весна в этом году выдались гнилые — теплые, влажные, пасмурные. Люди часто болели и часто же присылали за Осененными, когда сил ведунов, шептунов и знахарей для лечения хворей становилось мало. В этот раз сорока прилетела от Вадимичей, люди жаловались на немочь, о чем говорила привязанная к сорочьей лапке коричневая шерстяная нить. Коричневая — болезнь, черная — убийство, серая — смерть.
Глава поручил Вадимичей Волынцу. Он только-только прошел обучение и, пускай Осененным был слабоватым да (чего уж душой кривить) ленивым, для такого немудреного дела вполне годился. Парень, скрепя сердце, поехал, кляня в душе проклятых селян, что взялись болеть не к сроку. Жена у Волынца ходила тяжелая и должна была со дня на день разрешиться от бремени. Беременность бабе далась трудно, и муж подозревал, что дитя лежит в утробе ножками вниз. Как бы не пришлось тянуть его в этот мир силою… Одним словом, не хотелось ему ехать в порубежную весь. Муторно было на душе и тревожно. А Сияна, ставшая плаксивой и капризной, и вовсе всю ночь проревела с тоски.
К Вадимичам он приехал под вечер, когда серые сумерки опустились на мокрый лес.
На подъезде к деревне лошадь испуганно захрапела, взялась осаживаться под седоком, заржала, заартачилась. Парень плюнул и спешился. Деревня стояла на крутом берегу речки Спешка. В этом самом месте река делалась вертлявой, а дно ее становилось неровным и обнажало острые зубы камней. Тут начинались волоки. Собственно, именно волоками да проходящим мимо торговым путем и жили Вадимичи. От леса весь огораживал крепкий тын, а со стороны берега стояла она, вольно открытая всем ветрам.
Даже отсюда чувствовался запах воды. Спешка нынешней зимой не замерзла и разбухла, растеклась и поднялась от переполнивших ее вод. Дожди, проклятые, делали свое дело. Видано ли, чтобы в снежнике с неба лилась вода? Или в студеннике? Да никто такого припомнить не может. А гляди ж ты…
Только вьюжник подарил земле недолгое отдохновение — ударили легкие заморозки, а потом повалил снег… Сугробы выросли великие, будто все сбереженное зимой за два месяца она вывалила одним духом в три дня и три ночи. Можно было уже наладить и санный путь, и лыжный. Однако через несколько седмиц наступил голодник, который принес с собой серые тучи, влажное тепло и мелкие, как просеянные в сито, дожди. К ночи землю слегка прихватывало морозцем, и иной день все же сыпался снег, а потом опять морось, морось, морось.
Досадуя про себя на дурную погоду, на упрямую лошадь, на промозглый озноб и на Вадимичей, которым загорелось хворать, Осененный бросил заартачившуюся лошадь и дальше отправился пешком.
К удивлению деревня встретила его темнотой и безлюдием, только где-то на одном из дворов глухо выла собака. Под ложечкой засосало. Путник шагнул за тын, с удивлением понимая, что поселение будто вымерло — не слышно людей, не видно дымов над крышами, только жалуется тоскливо и бесприютно пес.
— Эй… — негромко спросил Волынец, озираясь.
Во дворе гостиного дома стояли распряженные розвальни, груженые поклажей.
— Где все? — позвал новоприбывший громче. — Люди?
Дверь гостиной избы тоже оказалась распахнута, и он нерешительно вошел внутрь, подсвечивая себе путь Даром. В сенях в беспорядке были свалены какие-то короба и бочки, свернутые полотнища, меховая рухлядь, висели вдоль стен беличьи шкурки, нанизанные на ивовые прутья.
В самой избе было холодно и темно.
Волынец озирался, не понимая, куда исчезли шумные обитатели поселения, когда откуда-то из угла донесся тихий стон. Парень вздрогнул, мгновенно покрывшись липкой испариной, и на неверных ногах шагнул на звук.
На лавке у стены, крытый меховым одеялом, лежал человек. Посланник Цитадели склонился было над ним, но тут же в ужасе отпрянул. Открывшееся зрелище было отвратительным и страшным — лицо и руки мужчины почернели и бугрились от гнойных язв, источавших тошнотворное зловоние. Волынец закрыл рот и нос локтем, но в этот миг тот, кому полагалось быть мертвым, зашевелился и издал тяжкий полный страдания стон… Даже начал приподниматься на локте, хрипя что-то непонятное, истекая нечистотой, льющейся из лопнувших волдырей.
Сердце Осененного подпрыгнуло к горлу. Несчастный подавил приступ рвоты и выбросил вперед свободную руку. Тело чудища, которое лишь отдаленно напоминало человека, охватило сияние.
— Никшни… — приказал Волынец, трясясь от отвращения. — Спи, говорю тебе!
Почерневший обитатель гостиной избы упал обратно на лавку.
А парень опрометью вынесся на свежий воздух и, свесившись с крыльца, долго блевал, задыхаясь и потея. Собака выла с прежней тоской. И Осененного до костей пробрал ужас. Неведомую хворь завезли к Вадимичам остановившиеся на постой купцы. Вот они розвальни, в сенях свален товар… Что и откуда приволокли на себе торговые гости, гадать Волынцу было недосуг. Он обрушивал на себя яростные потоки Дара, очищаясь от заразы, которую мог подцепить у почерневшего купца. Привести этакую радость в Цитадель, а пуще прочего — тяжелой жене — он не мог.
Ноги чесались кинуться прочь от опоганенного места, но Глава спросит, что случилось. И Волынцу придется рассказать. Поэтому, перебарывая ужас и отвращение, он поплелся к ближайшему дому и долго стоял перед дверью, не решаясь войти.
…Живы, они все были живы, но уже пребывали на грани. Вонь в избе стояла такая, что парень вылетел оттуда, задыхаясь и с сожалением понимая, что выблевать на серый грязный снег ему уже нечего.
В другой избе внутрь заходить не пришлось — запах разложения уже в сенях стоял такой, что посланниц Цитадели застонал. Он был слабым Осененным, да и кто бы мог подумать, что у Вадимичей может случиться вот такое, кто бы догадался послать к ним креффа, а не его?
Неведомая хворь выкосила большое поселение, видать, за несколько дней сроку. В одном из домов, правда, обитатели оказались еще не при смерти, и мать с дитем бросилась к новоприбывшему, причитая и плача. Но лицо ее уже было покрыто свищами и струпьями, которые пока не начали чернеть, лишь наливались белесыми гнойниками. Волынец отпрянул от несчастной, при помощи Дара принудив ее свалиться на пол избы в тяжелом сне. А сам помчался вон, не разбирая дороги. Чем он тут поможет?
От ужаса и отвращения он забыл обо всем, даже о том, что обучался в Цитадели и приносил клятву помогать людям. Он бежал прочь, оскальзываясь и падая.
На лес опускалась ночь. При одной мысли о том, чтобы остаться в деревне до утра, по телу парня прошла дрожь. Ну, уж нет…
И вот теперь он творил обережное заклятие, обходя вымирающую весь по кругу. Он свое дело сделал. Далее хворь не поползет, и болезные не высунутся за черту обережную. А чужаков наговор и вовсе не подпустит ближе, чем на полет стрелы.
Об остальном пусть печется и переживает Глава. Он — Волынец — все, что мог, сделал. А помирать рядом с этими несчастными он зарок не давал.
Поймав печально бродившего между черных деревьев конька, Осененный вскарабкался в седло и, хлестнув своего сивку по боку, направил его во тьму леса. С черного неба на землю вдруг обрушился холодными потоками дождь. Эх, и гнилая весна стояла в этом году…
Веревка, перекинутая через жердь сушила, размеренно покачивалась.
Было жарко. В коровнике пахло старым навозом. Жалкие клочья прошлогоднего сена, торчали из зазоров орясин.
Скотину пришлось забить еще в середине зеленника, когда заболела Сияна, и Волынцу стало ни до чего. Жена тяжко перенесла роды, но дочка родилась крепенькой, розовой и крикливой. Отец и бабка выхаживали дите вдвоем, потому что мать расхворалась. Волынец лечил жену Даром, но даже Дар не мог помочь в этакую гнилую погоду. Дождливая весна переродилась в холодное и тоже дождливое лето. Вода лилась с небес изо дня в день неостановимыми потоками. Земля раскисла, молодая трава начала гнить, в лесу не росло ни грибов, ни ягод, поля превратились в болотины — негде было сеять хлеб, да и некому…
Однако, мал-мала, Сияна поднялась, хотя все еще была слаба. Волынец вздохнул с облегчением. Поэтому, когда дождливым утром месяца зноеня у его дома появился злой, вымокший до нитки крефф Улич на мокрой же и усталой лошади, он встретил его безо всякой радости.
— Что, сукин сын, натворил дел, а сам схоронился? — зло выплюнул Улич. — Людям помощь нужна, хватит уже за бабий подол держаться, в дорогу собирайся.
Волынец хотел показать ему со двора, сказав, что жена, дочь и мать ему дороже неизвестных каких-то людей, которых он сроду не знал и знать не желал и из-за которых не хотел сгибнуть сам или погубить родных. Он уже даже открыл рот, но тут скрипнула дверь избы и на пороге появилась мать. В старой рубахе из небеленого полотна, в глухом платке, надвинутом так низко, что и лица не видать — она стояла между Волынцом и его семьей как немой укор совести.
— Что ж ты гостя в избу не зовешь, сынок? — спросила старая. — Погода-то дурная какая, да и вымок он весь.
Сын только зло отвел глаза, досадуя, что родительницу вынесло, когда не надо.
— Спешу я, — ответил Улич. — Не до отдыха ныне.
И только теперь парень заметил, как осунулся молодой и ладный крефф. Если ранее дышал он жизнью и силой, то ныне ни кровинки не было в истощенном лице, глубокие морщины залегли в уголках рта, плечи казались костлявыми, а в потухшем взоре жило плохо скрываемое отчаяние.
Волынец побрел одеваться. Сияна поднялась с лавки, на которой кормила маленькую Ладу, и спросила с тоской:
— Уезжаешь?
— Надо, — ответил муж, которому всего более хотелось прижаться лбом к ее мягким коленкам, слушать сладкое причмокивание дочери и то, как по крыше избы молотит дождь.
Собрался он быстро. Улич ждал во дворе, не заходя в дом, как ни зазывала его Волынцова мать. «Сомлею в тепле» — только и сказал он. Старуха вернулась в избу, собрала нехитрой снеди в суму, вышла во двор, отдала обережнику и виновато всунула в руку кусок вяленого мяса:
— Поешь, родной, совсем прозрачный.
Он кивнул благодарно, и, как был в седле, принялся жадно есть. Было видно, что о еде странник вспоминал редко.
Уехали через пол-оборота.
Долгое время лошади обережников двигались по раскисшей дороге бок о бок, но оба спутника молчали. Наконец, Улич не выдержал и сказал:
— Что, гнида трусливая, страшно глядеть на содеянное? У бабьего подола спокойнее?
Волынец вскинулся:
— Ты меня не лай! — рявкнул он, преисполнившись обиды и гнева. — Баб своих одних бросить не могу! Ежели об Вадимичах ты, так там я все, как должно сделал!
Крефф прожег его глазами:
— Как должно? — хрипло спросил он. — Ты, кощунник, души живые в телах мертвых заточил! Хвори неведомой побоялся? Лечить не захотел? Покойников отчитывать поленился? На других работу свою скинуть решил? Обнес все обережным кругом, заклятием накрыл и был таков?! Другие, мол, пусть разгребаются? Всегда ты о себе только пекся, об иных не заботясь.
Изможденное лицо Улича пылало, на бледных щеках расцвел горячечный румянец. Волынец струсил, потому что гневливый собеседник запросто мог и поколотить. Поэтому он затараторил:
— Да, как учили, сделал! Почем я знаю, чем лечить заразу эту? Они там все уж изгнили до костей, когда я наведался. Спасать было некого. А что за болячка — отколь мне знать? Ну как приволок бы ее на себе в Цитадель?
Сильная рука сгребла его за грудки.
— Ты, поганец, должен был круг затворить, а сам там, там остаться! Ты людей с миром упокоить должен был! Тебя почто туда отрядили?! А ты чего сделал? Ты чарами их сковал! Не упокоил, в телах собственных, как в порубе заточил.
У Волынца вытянулось лицо. Он помнил свое возвращение в Цитадель, помнил, как рассказывал Главе о случившемся: о диковинной страшной хвори, завезенной по всему вероятию купцами, о сгибнувших Вадимичах, об обережном круге…
Помнил, как взвился Глава, услышав про торговых людей, как выспрашивал — богат ли обоз? Знамо дело богат: соболя да ткани, да ларцы, да розвальней и волокуш немало. Помнил парень, как почернел лицом смотритель Цитадели, как затряс его, загрохотал: «При богатом обозе Осененный должен был ехать! Осененный! Чтоб от хворей лечить и в пути защищать!»
Волынец тогда лопотал, мол, да если бы Осененный ехал, разве ж дошло бы до такого? Разве ж не упредил бы он хворь и заразу? Глава оттолкнул от себя вестника и сказал горько: «Почем мы знаем, что там и как? Может, ранен был, может, хворь такая, что не одолеть, может… обережник такой, что не справился. Молись Хранителям, буде ошибся я».
В тот же день в Путеводье из Цитадели были отправлены несколько креффов, но возвратились те спустя седмицу уставшие, мокрые, потрясенные.
Не осталось Вадимичей. Пока туда-сюда ездили, оттепель да ливни сделали то, о чем и помыслить не мог Волынец: переполненная Спешка вышла из берегов, разлилась стремительным потоком…
Теперь и думать не приходилось о том, чтобы сыскать тех, кого Волынец по дурости и трусости сковал чарами. Куда смыла река покойников из Вадимичей, никто не вызнал. Поди, растащили дикие звери да птицы, что-то пожрали рыбы…
Креффы творили обряды вдоль всего разлива, читали заклинания, чертили обережные резы, опускали в вешнюю воду руки, рассылая Дар, в надежде снять колдовство, учиненное над живыми Волынцом. Отродясь такого не было, чтобы души живые приковывали к мертвым телам, да так там и оставляли. Никто не ведал, чем беда такая аукнется. Самого же виновника Глава из Цитадели изгнал, заказав появляться там хоть ныне, хоть присно.
Оставалось лишь молиться Хранителям и надеяться, что обойдется…
Не обошлось. Понеслась по деревням и весям хворь. Приходила она, видать, через воду (так никто и не понял), выкашивала целые поселения. Осененные сбились с ног, леча людей, затворяя двери страшной гостье. И, глядишь, остановили бы Гнилой Мор, если бы не погода и не разливы — в иные веси и подъехать было нельзя, в других лихоманку излечивали будто, но спустя седмицу она вспыхивала с новой силой. Тут уж все жилы вытягивали, чтоб уберечь хотя бы поселения, еще не охваченные мором.
А потом пришло Зло. Покойники, коих не успевали отчитать, поднимались целыми погостами.
Раньше сроду не случалось такого. Подымались мертвяки, если только по проклятию или злому наговору колдуна. Бывало еще, Осененные гибли или умирали там, где некому было отпустить их Дар, упокоить его вместе с усопшим, чтобы вернулся обратно и зажегся искоркой в новорожденной душе, а не ушел в землю, не растворился в ней, переходя в то, что рядом. И вот тогда-то, случалось, вставали жальники или появлялась злобная навь.
Но чтобы в посмертии простые люди поднимались? По никому не ведомой причине? Цитадель гудела как растревоженный улей. Ежели раньше, чтобы отпустить душу в Небесные Хоромины, хватало обычного шептуна из арбуев, то теперь, дабы покойник не поднялся, требовался наузник!
Освобождать душу, чтобы могла вознестись к пращурам, оставив гнет земных сует, было принято спокон веку. Арбуи вкладывали в мертвые руки усопшего родовую ладанку, рассказывали Хранителям-родовичам о всех свершениях человека на земле, просили принять его в небесную обитель и не обделить там лаской. Ныне же стараний арбуев стало мало. Души не хотели покидать мертвые тела. Обычные души обычных людей!
В Цитадели не знали, куда кидаться — то ли очерчивать поселения обрежными кругами, то ли отчитывать умерших, то ли лечить хворающих… Глава приказал разбиться на три равные дружины и каждой поручил свое: одни занимались лекарством, вторые защитой людей от нежити, третьи упокаиванием вставших.
Но, словно мало было этого страху, пришла новая напасть: дикие звери, то ли одолеваемые голодом, то ли злобой, стали выходить из чащи — грызть народ.
А дожди все лили. Реки выходили из берегов, озера разливались, дороги раскисли… Тут начали приходить страшные вести, будто люди, покусанные лесными хищниками, сами обращались в зверей…
По первости то посчитали брехней. Но когда на самих Осененных в ночи стали нападать оголодавшие твари… Хочешь — не хочешь, поверишь в оборотня, ежели примешь на нож или рогатину волка, а тот, околев, обернется человеком…
И хотя обережников было немало, Цитадель, впервые за века, пошатнулась. Слишком многие сгибли, попав в разливы, столкнувшись с мертвыми тварями или переняв хворь у людей. Упокоить и отпустить с миром души многих из них было некому. Надо ли говорить, что повлекли за собой эти смерти?
Все это промелькнуло у Волынца перед глазами, когда его безжалостно тряс Улич.
— Будь я Главой Цитадели, — рычал крефф, — вздернул бы тебя, паскуду, прямо на воротах! А он изгнал лишь. Теперь же и такое дерьмо, как ты, сгодится. Все, не отсидишься боле. Будешь с другими кровь лить, будешь делать то, что в нужный оборот не сотворил, тварь трусливая…
И он оттолкнул от себя Волынца так, что тот едва удержался в седле.
Несчастного парня колотило от макушки до пяток. Да разве ж знал он, отправляя хворых Вадимичей в колдовской сон, дабы не чинили ему страха, что те сподобятся сгинуть в разливе?! А вместе с ними и Дар, что обрушил он на поселение, сковав сном живые души в умирающих телах. Да еще тот неведомый Осененный, возможно, ехавший с обозом… Его душа, его Сила… Где теперь все, чем стало?
Страшно сделалось Волынцу. Так страшно, что живот свело. И следующие дни провел он, как в тумане, не чувствуя холода и сырости, лишь с ужасом наблюдая последствия своего малодушия.
Обережные круги Осененные теперь затворяли кровью. Только так нечисть не могла пробраться в поселения, могилы и домовины тоже кропили вещей рудой, людям заговаривали родовые ладанки, чтобы могли хоть за порог ступить и не бояться попасть в руки хищным тварям.
Впрочем, скоро стало ясно: нежить боится дневного света. С этой поры поняли, как уберечься от погибели. Однако поняли и то, что отныне всякое странствие без Осененного стало невозможным.
…На исходе зноеня дожди, наконец, прекратились, и накатила жара.
Повисла удушливая сырь, однако к этой поре Гнилой Мор удалось остановить. Сколько при этом крови обережников было пролито в землю — только Хранителям ведомо. Сколькие же сгибли, сгорели, выхлестав свой Дар — не сосчитать.
А потом поднялись ветра. Они разогнали туманы, просушили землю. И будто бы все в мире сделалось как прежде. Вот только… мира не осталось. Все сделалось иначе. Никуда не исчезли хищные твари, приходящие по ночам, не перестали подниматься мертвецы. Чтобы сохранить оставшиеся города, в каждый отрядили по несколько обережников: защищать людей, скотину, поля… И теперь всякий, кто с Даром был, делал какое-то одно дело: лечил живых, упокаивал мертвых, либо сопровождал обозы — что лучше получалось. Так и появились ратоборцы, колдуны и целители.
В эту — иную — пору и возвратился домой Волынец.
Родная деревня встретила полупустыми дворами. Гнилой Мор выкосил половину жителей. Сияна и Лада сгинули от хвори. Только старуху-мать болезнь обошла стороной, позволив схоронить сноху и внучку.
Сказали, будто подалась бабка в Цитадель — искать сына. Так что — где да как она сгинула — боги лишь ведали. Была она уже от горя не в себе, ходила плохо, и даже взгляд сделался безумным. Где пропала несчастная — в какой болотине, в каком буреломе, в брюхе ли у зверя — никто не ведал.
…Веревка, перекинутая через жердь сушила, размеренно покачивалась.
Было жарко. В коровнике пахло старым навозом. Жалкие клочья прошлогоднего сена, торчали из зазоров орясин.
Волынец пустым взором смотрел в петлю. И ему казалось, будто мать стоит на пороге, грозит кулаком:
— У, сволота клятая, кого ж я, дура старая, только выродила! Удавить тебя надо было в зыбке еще. Нет, всю жизнь лелеяли — сынка единого, холили. А как дитятко заботой своей в тварину паскудную превратили и не заметили.
Он не мог разглядеть ее лица из-за застилающих глаза слез. И умом понимал — нет ее здесь. Ни живой, ни мертвой. Да и никогда бы мать не сказала ему такого. Простила бы все. Утешила бы, как могла. То совесть — совесть окаянная — за сердце держит, стискивает ледяные пальцы. Не он себе приговор вынес. Совесть. С тяжким ярмом на сердце нельзя жить. Нет такого права. Сияна сгибла, Ладушка малая заживо сгнила, а он — лоб здоровый — живет, дышит, ходит по земле…
В горле словно застряла колючка — ни сглотнуть, ни выдохнуть. Дрожащими руками парень поймал петлю, слегка раздал грубое ужище, просунул голову, глядя перед собой слезящимися глазами.
А потом Волынец сделал первый и последний в своей жизни смелый поступок — шагнул со старого перевернутого бочонка в пустоту.
Тамира вышвырнуло в мокрую ночь таяльника внезапно и страшно. Колдун корчился на коленях и скреб руками шею, силясь ослабить, сдернуть удавку. Он будто еще чувствовал, как веревка стискивает горло, как трещит хребет…
Ноги не слушались, размякли, словно восковые, руки и те, едва подчинялись. Парень сидел на мокрой земле и трясся, исходя липким потом. Зубы выбивали звонкую дробь, брюхо судорожно сжималось, в голове стоял шум, перед глазами все мелькало.
Совладать с собой выученик Донатоса смог еще очень нескоро, а когда вскинул глаза, навий стоял рядом — зыбкий, прозрачный — и смотрел с сочувствием.
— Я приду отпустить тебя, когда настанет час… — прошелестел лишенный выражения голос в голове у Тамира. — Я прихожу отпустить всякого. Но кто отпустит меня?
Послушник смотрел на того, кто когда-то давно был Осененным, на того, кто породил Ходящих, и в груди разгорался гнев.
— Тебя? Да, будь моя воля, я бы тебя по ветру развеял… — прошипел парень, совсем не заботясь о том, что говорит вслух.
— По ветру… — в голосе навьего прозвучала тоска. — По ветру…
И тот, кто когда-то был Волынцом, исчез, понимая, что наузник ничем не может ему помочь.
…Когда Тамир проснулся, весенний ветер заносил в шалаш дым от разгоравшегося костерка и ругань Велеша. Послушник выбрался на свежий воздух, моргая и чувствуя себя больным и разбитым. Приснится же такое.
Старший ученик Донатоса обернулся к заспанному парню и зло спросил:
— Ты до ветру ночью ходил?
— Не-е-ет… Я спал… — растерянно ответил колдун. — Такая дурь снилась…
— Дурь? Вот ЭТО — дурь.
И Велеш ткнул пальцем себе под ноги.
Тамир наклонился и с ужасом увидел стертую линию обережного круга. Запоздалое понимание оглушило. Парень поднял виноватые глаза на собеседника.
— Мне сон снился… Я думал, что снился, я это… выходил…
— Да плевать мне, что тебе там снилось! — рявкнул старший. — Хоть девки голые! Почему черта обережная стерта?
Младший послушник в ответ на это хлопал глазами и молчал. А что сказать? Увидел навьего? Вышел из обережного круга? И потом, пока корчился, собственным задом стер проложенную ножом линию? А подправить даже не подумал?
Велеш ударил наотмашь.
Тамира снесло к шалашу. Парень рухнул спиной на еловые ветки, захлебываясь от боли, не в силах сделать вдох. Старший шагнул к нему, сгреб на груди кожаную верхницу, рывком поставил на ноги и снова врезал, выплевывая слова:
— Это. Встрешниковы. Хляби. Стерев. Черту. Ты. Мог. Убить. Нас. Обоих.
Каждое слово сопровождалось тяжелым ударом. Где-то между Хлябями и Чертой Тамир снова упал, и дорабатывал его Велеш уже ногами. Потом вздернул за волосы, заглядывая в разбитое лицо:
— Был бы я гнидой. Я б тебя не тронул. И вообще промолчал бы. А когда вернулись — рассказал бы все наставнику. Но ему я не скажу. Потому что я — не сволота. А ты теперь до смерти помнить будешь, что ежели разорвал обережный круг из блажи какой, то хоть спящий, хоть Ходящий, хоть живой, хоть подыхающий, хоть кишками наружу — его закроешь. Понял?
Тамир, захлебываясь кровью, кивнул. Только после этого Велеш отошел.
Избитый выученик с трудом сел, пытаясь раздышаться от боли. Несколько раз сплюнул вязкую багрово-красную слюну и осторожно пошатал пальцем один из зубов. Снова сплюнул. Зуб остался лежать на ладони. Тамир потрогал языком рану в десне. Больно.
Хорошо хоть не передний, а то до старости шепелявить…
Да еще и рожа теперь вся перекошена. Пальцами щупаешь — ну чисто тюфяк сырой — неровная, проминается и мокрая от кровищи.
— Ты мне зуб выбил… — сказал парень, с трудом шевеля разбитыми губами.
— А хотел — глаз. Иди, морду умой.
Стоя над ручьем и глядя в желтоватую воду с коричневым илом на дне, Тамир тщетно пытался разглядеть свое лицо. Из ручья смотрело нечто совсем уж страшное — опухшее, с расплывшимся носом и бесформенным окровавленным ртом. Скоро глаза заплывут и вокруг них пролягут черные круги синяков. Хорош.
Но Велеш прав. Будь здесь Донатос, он бы за такую дурость все ребра переломал. Послушник Цитадели засучил рукава и окунул ладони в ледяную воду. В этот миг левую руку от запястья до ключицы пронзило такой болью, что Тамир, не сдержавшись, вскрикнул и повалился на колени.
На его вопль — испуганный и полный страдания — выбежал Велеш.
— Ты чего? — удивился он и, увидев, как Тамир, скорчившись на сыром песке, прижимает к животу локоть, присел рядом. — Дай, погляжу, что там у тебя. Да не ори ты. Я ее тебе не ломал.
Парень осторожно ощупал кончиками пальцев руку от запястья до локтя. Нахмурился.
— Кость целая, даже ушиба нет. Чего орешь?
А Тамир смотрел на свою левую руку расширившимися от ужаса глазами. Сквозь кожу, которая у него, как у всякого колдуна, была очень бледной, просвечивал серый узор. Диковинное переплетение линий проступало через плоть — серебристое, путанное.
Старший выученик проследил за безумным взглядом послушника и спросил:
— Я тебе ум отшиб ненароком?
Парень отрицательно покачал головой. И поднес руку к глазам собеседника:
— Смотри.
— Ну, смотрю. И что?
— Видишь? Жилы серые.
Велеш вздохнул и ответил:
— Знать, сильно я тебе по роже съездил. Умывайся, да пошли есть. Хватит уже дурака валять.
С этими словами он развернулся и ушел, оставив Тамира наедине с лихорадочными мыслями и пылающей, словно от жестокого ожога, рукой.
Клесх спешился, перекинул поводья через голову лошади и передал их подскочившему выученику из молодших.
— Наставник…
Лесана стояла чуть в стороне и смотрела на него погасшими, но полными затаенного облегчения глазами.
— Отведи его к Нурлисе, затем в мыльню, к лекарям и в трапезную. Покажи Цитадель, объясни все. Потом поговорим. Ступай с ней.
Последнее крефф сказал, обернувшись к своему спутнику — крепкому широкоплечему парню, который как раз покинул седло и теперь стоял на почтительном отдалении. Парень старался выглядеть спокойным, но в темных глазах светились настороженность и испуг.
Лесана окинула новичка быстрым взглядом и кивнула, приглашая идти следом. Он покорно двинулся за ней, однако девушка спиной ощущала его пылающий любопытством взор. Еще бы — девка в портах да без волос. А может, он и не понял, что она — девка? И тут Лесана вспомнила, как ее, Айлишу и Тамира вот так же гулкими коридорами Цитадели Фебр вел на нижние ярусы. Каким чужим и страшным все им казалось! Как жутко разносилось эхо шагов, как давила на плечи холодная громада камня. И они…
От этих воспоминаний болезненно дрогнуло сердце. Они. Их теперь не было. Айлиша сгибла и лежала, приваленная булыжниками, в каменоломнях. Тамир спустился в Подземелья и все реже вспоминал о живых. Она — Лесана — пережила столько всего, что иной раз думала — с ней ли случилось то, что случилось? А Фебр, который вел их этими самыми коридорами… Ей стало так горько, так больно и так тоскливо, что горло сжалось.
Девушка спускалась по крутым ступенькам, а ее спутник, неуверенно озираясь в полумраке, шагал следом.
В царстве Нурлисы было, как всегда, душно и жарко.
— Лесанка? Ты что ли? — проскрипела бабка из своего угла. — Никак новенького привела. Ишь, мордоворот какой! Ну, чего встал? Садись, вон, на скамейку, ножни пойду возьму. Ты заплечник-то свой к печи положи, ишь, вцепился.
Послушница вышла, оставляя парня наедине со старухой. Девушка задыхалась от тоски, ужаса и раздвоенности. Она обучалась в крепости уже две весны, а сейчас вдруг вспомнила себя прошлую. И в тот же миг поняла — той прошлой более нет, и никогда не будет. Как нет более Айлиши, Тамира, Фебра…
Парень вышел из старухиной коморки через пол-оборота, смущенно ощупывая стриженую голову.
— Идем, — сухо сказала Лесана. — Покажу, где у нас мыльни.
Он покорно двинулся следом, чувствуя себя неловким и смешным рядом с этой уверенной деловитой девкой. Казалось, она всю жизнь ходила в портах и распоряжалась парнями. И еще он видел по движению гибкого поджарого тела, что, случись с ней подраться, кабы не пришлось потом собирать в горсть зубы…
А Лесана не знала, о чем он думает, она вела его теми же путями, какими в свое время перепуганных подлетков водил Фебр, немногословно рассказывала, что к чему, и дивилась, неужто и сама была такой же испуганной, жалкой, сробевшей?
— Никак припожаловал? — сухо сказал Нэд, когда в покой, ярко озаренный светцами, зашел Клесх.
Явился он в Цитадель самым последним. Уж и дождаться не чаяли. Впрочем, оборотливость наставника ратоборцев всегда была на слуху. Этого, куда не отправь — равно как за смертью.
— Выуча я нового привез, — спокойно ответил обережник. — В такую глушь забрался…
И он опустился на скамью. Остальные креффы тоже рассаживались. Майрико, как всегда, устроилась на полу, Донатос в углу. Старики возле очага. Другие — как придётся. Вроде бы не было отведено для каждого особого места, но всякий раз устраивались одинаково.
— Дар-то хоть теплится в твоем выуче? — подал голос Дарен. — Или опять дерьмо, вроде Лесаны своей, приволок?
Клесх повернулся к наставнику воев:
— Теплится. Хороший Дар. Правда, целительский. Ратоборца ни одного не нашел.
Но Дарен, видимо не хотел так быстро заканчивать разговор о Лесане, поэтому снова загудел:
— Ежели в нем силы столько же, сколько в девке твоей… лучше бы дома оставил!
Клесх пожал плечами и промолчал.
Нэд нахмурился и спросил голосом, в котором крылось плохо скрываемое раздражение:
— И то правда. Объясни — ты почто девку эту приволок, ежели от нее толку, как от курицы?
Наставник Лесаны ответил:
— Толк от нее я видел. Отчего вы его добиться не смогли — знать не знаю. Девка станет ратоборцем. Посильнее Дарена, а, может, и меня посильнее. А, может, и тебя, Нэд.
И он замолчал.
Повисла тишина. Даже Бьерга не нашлась, что сказать. Глава Цитадели потемнел лицом. Только что один из креффов обвинил смотрителя Крепости и остальных наставников в неумении видеть дальше собственного носа. Причем произошло это настолько случайно, что теперь оставалось лишь гадать — как так вынесло разговор. Однако оставить сказанное неуслышанным было нельзя, и Нэд поднялся со своего места.
— Клесх, не забывайся.
Тот снова пожал плечами.
— Я приехал так быстро, как смог. Привез выуча с сильным Даром. Разогнал оборотней у Встрешниковых Хлябей, даже Ходящую добыл — впервые чуть не за полтора века. Скажи мне, Нэд, что я сделал неправильно, коль ты опять мной недоволен?
Со своего места закашлялся Ильд. Совладав с приступом, старик примирительно поднял руки:
— Глава. Наставники. Всем нам нелегко приходится. Дни для Цитадели настали черные. Нужно блюсти себя. Раздорам в креффате ныне не место. Сядь, Нэд. Клесх устал с дороги. Да и ты, сколько дней чаял его возвращения и боялся, что сгинул. Дарену тоже нелегко пришлось с девчонкой. Примиритесь друг с другом, не гневайтесь.
Бьерга со своего места заметила:
— Ильд дело говорит. Рассядьтесь. Будет уже собачиться. Тем паче и впрямь весть добрая — целитель нам нужен. Я вот тоже нашла паренька не совсем уж без способностей.
Нэд опустился обратно за стол, досадуя про себя, что опять едва не сорвался на проклятого парня.
— Дар хорош в найденыше твоем? — спросил смотритель у колдуньи.
— Не прям уж хорош, но неплох. Правда, тоже целительский.
Нэд покачал головой:
— Целители, целители… Нам вои нужны. Колдуны нужны. Донатос, ты с чем воротился?
Наузник недовольно дернул углом рта и ответил:
— Ни с чем.
— Лашта?
— И я.
— Озбра?
— Впусте.
С каждым новым ответом лица креффов становились все более мрачными. По всему выходило, что этой весной в Цитадель привезли только трех Осененных. Причем, все трое оказались целителями. Ни колдунов, ни ратников…
— Если так дело пойдет, — сказал со своего места Рэм, — то скоро мы от Ходящих порчей на мужскую силу да зельями для послабления брюха защищаться будем.
Все переглядывались. Выучеников привезли лишь Бьерга, Клесх и Руста.
Клесх потер лоб и произнес, обращаясь к Нэду:
— Что если нам ездить теперь не только по весне, но еще летом и ранней осенью? Пробираться в самые дальние поселения. Угадывать Дар хотя и в детях? Деваться-то некуда.
— В детях? — подскочила со своего места Бьерга. — Мы чего с ними делать тут станем — с детьми? Да и особой силы Дар нужен, чтобы в дите его разглядеть. А сейчас все хилые. Они и в лета когда входят, не в каждом Дар горит. У девок, вон, до первой крови вообще редко сила себя являет. Парни тоже…
Клесх развел руками:
— Ты что предлагаешь?
— Кто подлетков учить будет, пока мы по городам и весям скачем? А? — обратился к ратоборцу Руста. — Старшие выучи? И много они им дадут?
— Значит, надо силы разделить, — не желал отступать Клесх. — Вот Ихтор. Чего он сидит сиднем? Ну, зимой, я понимаю. Осенью опять же или ранней весной. А летом почему ему не ездить? Целителей что ли в Крепости мало? Пусть по отдаленным весям пройдется. Не торопясь детей посмотрит.
— Я согласен, — Ихтор отозвался сразу, как только смолк Клесх. — Это дельно.
Нэд помолчал, обдумывая и, наконец, ответил:
— Что ж, пускай. Из деревень, где найдешь детей с Даром, будешь сороку присылать. Авось и отыщешь кого.
— Одного Ихтора мало, — отозвалась с полу Майрико. — Много он наездит?
Клесх кивнул:
— Мало. Тогда будем меняться. Ездить по очереди. Можно и зимой, и осенью…
— Осенью? — Руста усмехнулся. — Осенью свадьбы играют. Сговоренных невест и женихов забирать на учение запрещено. Что толку ездить?
Клесх повернулся, прожег лекаря взглядом и ответил:
— Добро. Ты не езди, раз толку нет. Сиди здесь, травки перебирай. Осенью — толку нет, зимой холодно, весной распутица, а летом — Ихтор. Вот и решили.
И он усмехнулся.
— Только потом уж морды не воротите от тех выучей, которых добыть удастся. Не пеняйте, что Дар не тот и сила мала.
— Тебе не пеняют, — слегка возвысив голос, заметил Нэд. — Тебе прямо говорят: девка твоя — дура бесполезная. Ты для чего ее сюда приволок? Захотелось бабу-ратника состряпать потехи для? Из рода выдернули, из семьи забрали для того лишь, чтобы не знать — куда теперь ее деть?
Крефф ратоборцев сказал терпеливо:
— Нэд, Дар у девки отменный. Куда лучше, чем у той кучерявой, что со стены сиганула.
— Нет у нее Дара! — рявкнул, грохнув кулаком по скамье, Дарен. — Титьки только есть! А Дара нет. Едва теплится! Она у меня заклинание на наконечник стрелы пол-оборота плела! А ратиться ставишь — неуклюжая, как корова стельная!
От внезапного вопля вспыльчивого креффа вздрогнула даже насмешница Бьерга:
— Да будет тебе глотку-то драть, — осадила колдунья воя. — Чай не на торгу. Тут о том, как выучей искать речь ведут, а он все о девке да о титьках. Весна что ли кровь будоражит?
По покою разнеслись сдерживаемые беззлобные смешки.
— Я вот еще что сказать хочу, — снова подал голос Клесх. — Ходящие сбиваются в крупные стаи. В Хлябях оборотни разорвали целую весь. Только в одном доме люди уцелели и то потому, что двор особым наговором защищен был и обереги на всех вздеты оказались надежные.
— Как целую весь? — подался вперед Дарен, мигом забывший о Лесане. — Как?
— У них был Осененный, — коротко ответил крефф. — Слабый, правда. Но с Даром. Он усиливал зов. Люди выходили сами.
Креффы замолчали, осмысливая только что узнанное.
— Да и кровососка та, — продолжил Клесх. — Она же, не таясь, на деревню шла. Беременная. Фебра даже не испугалась. Я хотел ее Стаю искать, но как раз в эту ночь резня с волколаками началась. А потом — ищи ветра в поле. Вы хоть вызнали, где Гнездо у них?
И наставник ратоборцев посмотрел на Нэда.
— Дознались?
Глава на миг смешался. Он знал — рано или поздно Клесх спросит о судьбе своей пленницы, и придется отвечать, чувствуя себя оправдывающимся старым дураком. Но все же смотритель надеялся, что это произойдет тогда, когда рядом не окажется других послухов, кроме стен.
— Не дознались. Сбежала.
Клесх обвел креффов округлившимися глазами, надеясь, что Глава оговорился.
Но Лашта, Озбра, Дарен — отводили взгляды.
— Сбежала? Как?
Он не смог больше ничего спросить или добавить и озирался вокруг с таким лицом, словно только что узнал, что наставники Цитадели вступили с Ходящей в сговор.
— Она оказалась Осененной, Клесх… — мягко сказала Бьерга. — Разродилась и ушла вместе с дитем.
Крефф поднялся на ноги.
— Разродилась и ушла? Из Крепости? И вы не смогли поймать? А мне тут пеняют, что я привез бесполезную девку? Да тут, если вглядеться, полезных не осталось.
Креффы сердито загудели, а Нэд рявкнул:
— Сказано тебе, баба с Даром оказалась! Растявкался! Сядь и помалкивай.
Однако взбешенный ратоборец одним прыжком достигнул стола, за которым сидел Глава, и грохнул кулаком по струганным доскам так, что те застонали:
— Ты мне рот не затыкай! У вас из-под носа Ходящая с выродком уйти смогла. Да так, что и нагнать не получилось. Над нами, поди, сейчас во всех Стаях и Гнездах смеются. А вы тут расселись, как куры по жердям, и квохчете, что сговоренных невест из-под венца забирать нельзя да что у девки моей титьки вместо Дара. Других забот нет у вас. Выучеников сыскать не знаете как — задницы из тепла вынимать не охота. Ты, Нэд, оглядись — до чего воеводством своим Цитадель довел! Развели молельню! Что не Совет, то оханье бабское! Сидим, судачим да языками друг друга жалим. А толку как не было, так и нет. Я вам бабу беременную на руки сдал. Из нее и жилы тянуть не пришлось бы — все рассказала б. Так она у вас сбежала. Полна горница Осененных, а кровососка всех уделала. Добро, хоть не сожрала никого перед уходом.
Клесх гвоздил словами. И от этого яростного натиска опешили все. Обвинения летели, как булыжники, и каждый попадал точно в цель:
— Хватит уже портки протирать. Дело делать надо. Старших выучей пора на наставничество переводить. Чтобы молодших учили. А креффы должны, как встарь, по городам и весям ездить — детей искать, иначе завтра проснешься, а у вас тут в хоромах кровососы с оборотнями пируют. Стар ты стал или властью наелся, дальше носа своего не зришь. Только щеки надуваешь — вид-то грозный, да нас пугать — достоинство невеликое. Ты, вон, перед Ходящими щеки надувай, пусть они боятся.
— А ну смолкни! — рявкнул Нэд, взвиваясь из-за стола, совладав, наконец, с первым удивлением. — Смолкни, я сказал!
— Я смолк уже раз! Ты меня тогда на пять лет вышвырнул. А потом что? Рожу постную сделал, будто так и надо. Я когда еще упредить пытался? Да меня на смех подняли. До вас, дураков, видать, даже с луженой глоткой не доорешься. Скорее, у Нурлисы получится Цитаделью править, чем у тебя. Совсем уж с разумом распрощался!
— Пошел вон!!! — и лишь, когда эти слова вырвались изо рта, Нэд понял, что… допустил ошибку. Опять.
Клесх усмехнулся:
— Теперь на сколько сошлешь? На десяток лет? Или пока Хранителям душу не отдашь?
— Клесх, я изгоняю тебя из креффата за оскорбления…
— За правду…
— …наставников Цитадели.
— …сказанную против тебя.
Оба замолчали, глядя друг на друга с непримиримым негодованием. Повисла тишина, слышно было только сиплое дыхание Рэма да потрескивание дров в очаге. И вдруг в этой звенящей тишине раздался спокойный, полный невозмутимой уверенности в собственной правоте голос.
— Нэд, я против. Это слово креффа.
Ихтор не дрогнул даже на миг, когда взоры собравшихся обратились на его обезображенное лицо.
— Изгонять Клесха нельзя. Он дерзок, непримирим, говорит в глаза то, что другие думают про себя, но он не хочет зла ни Цитадели, ни креффам, ни послушникам, ни людям.
Глава перевел взгляд на целителя, не зная, что сказать. Слово смотрителя в крепости всегда было законом. Провозглашенные решения никогда не оспаривались.
— Я тоже против. Это слово креффа, — тихо, но твердо сказала сидящая на полу Майрико.
Она, правда, не решилась поднять на Главу глаза, но и отступать не собиралась.
— Слово креффа. Я с тобой не согласен, — встал со своего места Лашта. — Однажды мы уже от него отмахнулись. И вышло все боком.
— Слово креффа. Клесх должен остаться, — тяжело, будто через силу, произнесла Бьерга.
— Слово креффа, Глава. Ратоборца изгонять нельзя, — угрюмый Озбра смотрел исподлобья в огонь.
— Нэд прав, — Донатос второй раз за весь вечер подал голос из своего угла. — Коли Клесх так не хочет оставаться в четырех стенах, коли креффат так его коробит, пусть скачет и ищет выучей по отдаленным весям. За что ратует, тем пускай и занимается. Приносит Цитадели пользу, как умеет. А то, что ни Совет — так чуть не драка из-за него. Мое слово креффа принадлежит Главе.
— Мы согласны, — кивнул от лица всех стариков Рэм. — Пусть едет.
— Верно. Не нравится сидеть на месте, пусть трясется в седле, — угрюмо сказал Дарен, сжимая могучие кулаки. — Только девку-дуру свою пусть забирает. Мне этот камень на шею вздевать не надо.
— Да, после сказанного Клесху и впрямь лучше в Цитадели не оставаться. Пусть все уляжется, — кивнул, потирая больное колено, Ольст.
После этих слов все взгляды обратились на молчаливого Русту. Его голос становился решающим. Рыжий целитель помолчал, словно собираясь с мыслями, а потом, глядя в глаза Клесху, сказал с улыбкой:
— Слово Главы — закон. А тебе, ретивый наш, и впрямь лучше уехать. Среди Осененных ты дичаешь.
Нэд мрачно посмотрел на креффа ратников и подытожил:
— Забираешь свою девку и едешь искать выучей. Где отыщешь — присылаешь сороку. Лесане сколько до того, как опоясаться, осталось? Три года? Вот тогда и вернетесь. Как раз все быльем порастет. Заодно и покажешь нам — какой она вой.
Клесх плюнул с досады, развернулся и вышел.
Однако Ихтору, который сидел ближе всего к двери, отчего-то показалось, будто крефф … выглядел довольным. Впрочем, глаз у Ихтора был всего один, а многие светцы в покое давно погасли, и зрение могло целителя подвести.
Был поздний вечер. Клесх вернулся от Лесаны в свой нетопленый темный покой и опустился на лавку, вдыхая запахи Цитадели: сырости, камня, прели. Надо было приказать кому-нибудь из молодших, чтобы протопили. А, впрочем, одну ночь и так перетерпеть можно.
Мужчина потер ладонями лицо. Зажигать светец было лень. И он сидел впотьмах, слушая тишину. Нэд, сам того не зная, принял именно то решение, какого хотел от него крефф. Изгнание… Причем вместе с Лесаной. Наставник ратников хмыкнул и довольный прикрыл глаза. Вот только возмущение Ихтора и присоединившихся к нему оказалось полной неожиданностью и чуть было не перепутало намерения Клесха. По счастью хоть Руста с Донатосом себе не изменили. Обережник довольно улыбнулся. В этот миг в дверь тихонько поскреблись.
— Открой.
Майрико.
Клесх затаился. Может, поверит, что его нет? Светец не горит. Очаг холодный. Мало ли, где он ходит.
— Я знаю, что ты здесь! — зло прошипела она. — Открой немедленно!
Мужчина усмехнулся. Вот же упрямая баба.
Неслышно встал, подошел к двери, резко распахнул, схватил целительницу за кожаный пояс и рванул к себе.
Она от неожиданности выдохнула, но хозяин покоя уже захлопнул створку и повернулся к гостье. Они стояли напротив в кромешной тьме. Так близко, что слышали дыхание друг друга и, наверное, даже стук сердца.
— Зачем ты вызверил Нэда? — тихо спросила лекарка. — Зачем ты делаешь все, чтобы он тебя отсылал раз за разом?
— Потому что я не хочу оставаться.
Майрико в ответ промолчала, но это молчание было полно горечи.
— Я не верю, что ты бежишь от меня, — сказала она, наконец. — Ты никогда не был трусом. Тогда зачем ты снова и снова уезжаешь? То ведь неспроста? Скажи, что ты задумал?
Она всегда была неглупой.
— Я поняла, что ты никогда меня не простишь. Пускай! — продолжила целительница. — Но ты нынче слишком хотел, чтобы Нэд тебя вышвырнул.
Он покачал головой:
— С чего ты так решила?
— Просто… я знаю тебя.
— Тогда зачем ты хотела мне помешать?
Целительница замолчала.
— Зачем? — прошипел он и дернул ее за руку. — Говори.
— Потому что я боюсь за тебя, — тихо ответила она. — Потому что ты — бедовый.
Клесх хмыкнул и вдруг мягко прижал лекарку к себе.
— Бедовый? — шепотом переспросил он и почувствовал, как по телу гостьи прошла волна крупной дрожи.
— Ты хочешь уехать, — хрипло ответила Майрико. — И отчего-то хочешь уехать со своей выученицей. Я помню — Дар у нее отменный. Так отчего же, стоило тебе ступить за порог, она все навыки растеряла? И теперь тебя гонят, но не одного — вместе с ней? Отчего я уверена, не сцепись ты с Нэдом из-за кровососки, нашелся бы другой повод?
Он едва слышно усмехнулся и не спеша ее распоясал.
— Нашелся бы, — согласился крефф. — Так отчего ты вознамерилась не выпустить меня из крепости? А?
Жесткие прохладные ладони скользнули под рубаху, коснулись голой спины, поднялись вдоль позвоночника к лопаткам… У целительницы перехватило дыхание. Торопливо и жадно она рванула его ремень, стремясь как можно скорее ощутить тепло обнаженного тела.
Клесх отстранился.
— Ответь.
Лекарка молчала, замерев в его руках. Только прерывисто взволнованно дышала.
— Ты… приревновала? — вдруг догадался он и тихо рассмеялся. — Майрико, ты приревновала меня к выученице?
Не нужно было зажигать светец, чтобы понять, как сильно она покраснела.
— Зачем ты насмехаешься надо мной? — женщина вырвалась. — Я столько раз просила прощения, ты был, как камень. И вдруг ныне… Боишься выболтаю, что неспроста из Цитадели едешь? Что неспроста девку с собой тянешь?
Он хмыкнул и снова привлек ее к себе.
— Я подумал… три года. Вдруг не вернусь.
И в этот миг Майрико поняла — что-то случилось с ним. Что-то, о чем она никогда не узнает. Там, у Встрешниковых Хлябей. Может, едва совладал с оборотнем и чуть не погиб, может, когда ловил кровососку, лишь на волосок разминулся со смертью. Что-то заставило его перемениться, осознать пустоту долгих обид и вероятие внезапной и вечной разлуки.
Лекарка замерла, вновь ощутив на спине сильные руки. Рубаха скользнула по телу и полетела на пол. Сначала ее. Потом его. Упал тяжелый пояс, мягко прошелестела ткань.
Как давно они не прикасались друг к другу! Много-много лет… Их разлука и раздор длились дольше, чем дни, проведенные вместе. Но отчего-то ни раздор, ни разлука, ни взаимная обида, ни отчуждение не смогли отвратить этих двоих друг от друга. Они словно были живыми только когда находились рядом. И счастливы только вместе. И ныне каждый особенно остро это понял. Мужчина, с жадностью подчиняющий себе податливое тело. И женщина, вновь отдающаяся во власть тому, кто когда-то ее отверг.
Его поцелуи на ее плечах и груди, его руки на ее бедрах. Торопливость, с которой он сдирал с нее и себя одежду. Неровная холодная стена, в которую она вжималась спиной. Тихий стон, полный сладкого томления. Ветер за окном. Эхо дыхания. Лихорадочная поспешная ласка. Ее ноги, обвивающие его бедра. Яростные тихие вскрики. Ногти, вонзающиеся в напряженные плечи и рвущие спину. Губы, впивающиеся в губы, руки, переплетающиеся с руками. Ручейки горячего пота, бегущие по пылающей коже. Все происходило стремительно и долго. Мучительно и блаженно.
Тихий выдох. Всхлип. Неровное дыхание. Тишина. Молчание каменной громады. Холод, тьма и жаркое пламя, бушующее в крови.
Клесх по-прежнему вжимал целительницу в стену, чувствуя, как она дрожит. Майрико обнимала его за плечи, не желая отпустить даже на мгновенье. Поняв, что она будет так стоять до утра, мужчина подхватил лекарку, отнес на лавку и уложил на холодный сенник. Укрыл одеялом, а сам вытянулся рядом.
— Это означает, что ты меня простил? — тихо спросила она. — Или завтра мы снова будем смотреть друг на друга, как чужие?
Он вздохнул.
— Я не смотрел на тебя, как на чужую. Ты никогда не была мне чужой. Всегда — самой близкой. Но ты предала. Я не могу больше тебе доверять.
Майрико перекатилась на бок.
— Не можешь доверять?
— Нет.
— Клесх, я…
— Ты сегодня намеренно пыталась мне помешать. Я постоянно жду удара в спину.
— Я никогда не ударю тебя в спину.
Он пожал плечами:
— Может быть. Я не знаю. И ты не знаешь. Сложно любить того, кому не доверяешь. Обычно от таких стараются держаться как можно дальше, с ними не делят ложе.
— Тогда зачем? — она задохнулась и ударила его кулаком в грудь. — Зачем?!
Он перехватил ее руку, избегая очередного удара, потянул и опрокинул на себя.
— Затем, что никого, никогда не хотелось так сильно. Затем, что никто, никогда не сможет тебя заменить. Затем, что другой такой нет.
Он гладил ее плечи и жадно всматривался в лицо, едва различимое в полумраке.
— Затем, что ты — та девочка со светлой косой до колен и испуганными голубыми глазами, с которой я однажды сорвал покрывало и с тех пор должен жениться. Я помню ту девочку. Только с ней я могу быть таким, какой… какой есть. Но ей, увы, постоянно хочется что-то во мне изменить. Приручить, быть может. А ратоборец — не домашний кот.
Майрико уронила голову ему на грудь.
— Я не предавала тебя. Просто и впрямь боялась — вдруг поблазнилось?
— Ты не поверила в то, что это видел я, — ответил он. — Ты никогда не верила мне безоглядно.
Лекарка судорожно вздохнула. Она не могла объяснить ему, что сложно верить безоглядно тому, кого не понимаешь. Особенно, если власть он над тобой имеет пугающую.
Она прижалась лбом к теплому плечу, положила ладонь на твердую грудь, ощущая под рукой рубец старого шрама, и закрыла глаза. Она давно, очень давно не засыпала с ним рядом. И еще дольше — не просыпалась.
Увы. Не проснулась и в этот раз. Он ушел так тихо, что Майрико не услышала, а когда она открыла глаза, в окно светило яркое весеннее солнце. Покой был светел и пуст.
Три года.
Она снова будет ждать. И жить. И надеяться, что однажды он возвратится, и что она не перестанет быть ему нужна. А еще она будет бояться. Бояться, что надежды не оправдаются. Тоска стиснула сердце.
Крефф целителей уткнулась лбом в сенник и тихо заплакала.
Солнце было яркое. По всему видно — день выдастся погожий.
Они ехали молча. Клесх чуть впереди, следом за ним Лесана. Ее оружие было приторочено к седлу, в переметной суме на самом дне лежали немудреные вещи: одежда на смену, холстины, ложка, миска… Словом, то, что может пригодиться в пути. Собирая вчера заплечник, послушница даже удивилась тому, сколько малым теперь может обходиться. Только самое необходимое. А из своего покойчика, в котором жила без малого два года, и вовсе ничего не прихватила. Не было у нее ничего на память — ни бус, ни зеркальца.
Окинув прощальным взглядом комнатушку, Лесана вышла, ощущая, как туго натягивается нить, соединяющая ее сердце с каменной громадой Цитадели.
И сейчас, оставляя крепость за спиной, она ощущала почти что боль, потому что понимала, вот-вот эта нить, крепко привязавшая ее к каменному оплоту, порвется.
— Надолго мы уезжаем? — осмелилась она, наконец-то, спросить наставника.
— На три года, — ответил он, словно бы в этом не было ничего необычного
— На ско-о-олько?
— Ты глухая что ли?
— Нет… но… почему на три года? — она тронула свою кобылку пятками и догнала креффа: — Почему?
— Меня изгнали из крепости на три года. Мы едем с тобой по отдаленным весям искать детей, в которых горит Дар.
Из всего этого она услышала только про «изгнали».
— Изгнали?! За что?!
— За тебя.
Девушка едва не свалилась из седла.
— Как за меня?
Клесх хмыкнул и поинтересовался:
— А ты думала, что сделают с наставником, чья выученица показывает себя полной неумехой, ни на что не годной и бестолковой?
Она онемела на мгновенье, а потом сдавленным голосом сказала:
— Но ведь ты… сам приказал… Я же…
Мужчина обернулся:
— Да. И как твой крефф могу тебя только похвалить. Крайне непросто камлаться, Лесана. Я это понимаю. Ты молодец, справилась. Поэтому мы и уезжаем.
Постепенно до девушки начал доходить смысл его слов, и она неуверенно переспросила:
— Ты хотел, чтобы нас выгнали? Обоих? Вместе?
— Да. Я не очень люблю Цитадель. Да и Нэда тоже. Нет смысла сидеть здесь, я могу учить тебя где угодно.
— Но остальные…
— Остальных обучат Дарен, Осбра и прочие. Или ты хотела остаться?
— Нет!
Она выкрикнула это так поспешно, что он удивленно вскинул брови.
Дальше до самой темноты ехали молча.
Когда разбивали ночлег, Клесх сказал:
— Черти обережный круг.
И принялся складывать дрова для костра.
Лесана достала из-за пояса нож Фебра, сжала теплую уютную рукоять, почувствовала, как сердце при этом глухо стукнуло едва не у самого горла, совладала с собой и пошла царапать землю, выговаривая слова заклинания.
Клесх внимательно наблюдал, и под его пронзительным взглядом девушке казалось, будто она все делает не так.
— Все.
Он кивнул и вернулся к кострищу. Ничего не сказал, и то ладно. Значит, правильно.
Когда же укладывались спать, девушка узрела, что оружие крефф кладет рядом с собой, чтобы схватить мгновенно. И даже меч вынул из ножен. Поразмыслив, она сделала то же самое. Мечом она владела еще плохо, но… пусть уж лежит поближе.
Правда, уснула выученица, едва голова долетела до подложенного под нее свертка с холстинами. А проснулась уже утром. От холода. Костер погас, и под теплое меховое одеяло задувал зябкий весенний сквознячок. Наставник еще дремал. И Лесана принялась разводить огонь.
В тишине ночи шум деревьев казался недовольным голосом ветра, который нес над лесом один только клич: «Чужаки! Чужаки! Чужаки!»
Слада, Ива и ребятишки испуганно озирались. Дивен шел самым первым, двое мужчин держались позади, на тот случай, если кто-то вынырнет из чащи с недобрыми намерениями.
Но чаща отзывалась лишь шелестом ветвей. Никто не стремился преградить путь странникам. Холмы, поросшие лесом — крутые подъемы и спуски — тянулись и тянулись.
Деревья росли все гуще. Стволы могучих сосен возносились высоко-высоко в звездное небо, на котором яркой дорожкой сияло Ожерелье Хранительницы. Густые заросли кустов, еще голых, безлистых, перешептывались о чем-то, и казалось, будто чаща глядит сотней глаз, говорит сотней языков.
— Дивен, не рады нам тут… — тихо сказала Слада. — Зря пришли.
— Не зря, — ответил он, продолжая упрямо идти туда, в черные кущи.
— А ну, стой! — и путь странникам преградили несколько вооруженных рогатинами и луками мужчин. — Кто такие?
— Я Дивен, из Помнящих, нареченный семнадцать лет назад. Со мной моя семья.
Мужчина окинул всех быстрым взглядом и покачал головой:
— Что ж так мало вас?
— Остальные сгибли.
Незнакомец горько вздохнул.
— Идемте. Да детей давайте.
И махнул рукой.
Его спутники тут же взяли едва плетущихся ребятишек на руки.
Пошли быстрее. Ива, настороженно озиравшаяся, мало-помалу успокоилась. Дети дремали, положив головы на плечи незнакомцам. Лес шумел.
Продирались через кусты, казалось, чуть не три оборота. Но то, видно, от усталости. Чаща отступила резко, и под ногами разверзся глубокий провал с глинистой кромкой и корявыми корнями деревьев, торчащими из земли.
— Там спускаемся, — скомандовал старший из провожатых и махнул рукой в сторону, где в зарослях прошлогодней еще травы свисало над провалом поваленное дерево.
Двинулись, куда указано, и, цепляясь за ветки, начали медленно спускаться по крутому скользкому склону.
Слада боязливо протянула руку Дивену и теснее прижала к себе малыша.
— Можно пройти Лебяжьими Переходами, — тем временем говорил один из незнакомцев, — но то долго. Здесь короче. Осторожнее, под ноги глядите, — предостерег он. — Дети совсем заморенные. Да и сами вы…
Он окинул странников сострадательным взглядом.
Дорогу по дну провала Слада и Ива запомнили плохо. Они петляли между камней, обходили деревья, спотыкались о торчащие из земли корни. Потом долго поднимались наверх, затем шли через узкий каменный мосток, соединяющий один провал с другим. Сладе казалось, будто Радош с каждым шагом становится все тяжелее, но она упрямо не отдавала ребенка мужу. Казалось, разлучи их сейчас и точно упадет без сил. А пока на груди сладко сопит дитя, в усталом теле откуда-то находились силы двигаться, переставлять ноги.
Наконец, их странствие завершилось, через сухой малинник, выросший, казалось, на голых камнях, путники подошли к узкому зеву пещеры. Из провала повеяло прохладой.
Спускаясь по пологому склону вниз, Слада слушала, как шуршат под ногами мелкие камешки, и озиралась. Высокие своды и широкие ходы разбегались во все стороны.
Человек тут заблудится. Но обитатели этих мест не были людьми.
Под высочайшими мрачными сводами было спокойно и тихо. Сдевой услышал, как облегченно выдохнула Ива. Здесь и впрямь дышалось легче, без вечной боязни оказаться под ослепляющими, выжигающими глаза лучами солнца. Шли долго. И, когда казалось, что дорога уже никогда не кончится, главный из провожатых сказал:
— Вот и на месте.
Рагда восхищенно ахнул. Они вышли круто спускающимся вниз ходом в огромный каменный зал. Своды пещеры раскинулись так высоко, что захватывало дух.
Дивен же во все глаза смотрел на другое: на дома! Изб было так много, что здесь — под землей — пролегли настоящие улицы. Слада привалилась вдруг к плечу мужа и тихо заплакала. Их путь был окончен. Их не гнали. Скоро у них будет дом. Свой дом, в который никогда не войдут Охотники.
— Идем к старшому, а вы, вон, туда, в ту избу. Там все пришлые останавливаются, пока свое жилье не срубят.
Дивен кивнул и двинулся следом, удивленно оглядываясь.
Это поселение отличалось от людского: избы тут не обносили заборами, даже ворот и тех не было, как не было скотных дворов. Но где-то кудахтали куры. Курица — птица глупая, ей все одно, кто сыпет зерно — человек ли, нет ли, было б что поклевать. Это собаки, кошки да скотина чуяли Ходящих и бесились, курам же не до того, им бы квохтать.
Тем временем Дивена провели длинной улицей к добротному крепкому дому с широким крыльцом. Двери здесь не запирались, поэтому провожатый лишь постучал и сразу вошел.
В доме пахло щами. Из глубины избы донеслось:
— Мирег, ты что ль?
— Я! Вот, тут к нам чужин из-за Черты пришел.
Послышались шаги, и в горницу вышел мужчина лет пятидесяти с седой бородой, но черными смоляными волосами. Он торопливо приглаживал густую шевелюру.
— Это ты что ли из-за Черты?
Дивен развел руками, он ничего не знал про Черту.
— Наверное…
— Наверное, — усмехнулся хозяин дома и вдруг обнял незнакомого пришлеца. — Меня Чусом зовут. Я из Помнящих. Ныне можно кликать Званом. Кому как нравится.
— Меня зовут Каред. И я из Помнящих. Ныне рекут Дивеном.
Мужчина усмехнулся довольный.
— Долго шли?
— Долго.
— Отчего мало вас так? Я когда Злоба посылал, он говорил целую Стаю приведет, вас же — по пальцам. И Злоба нет. А прийти должны были еще зимой.
— Злоба убили Охотники, — глухо ответил Каред-Дивен. — Они же и остальных порешили. Я еле успел увести баб с ребятишками и двоих мужиков. На Гнездо напали днем. Думал, не отобьемся. Дорогу искали сами. Плутали много…
Из-за спины у него негромко сказал Мирег:
— Жалко Злоба. Парень был добрый…
— Жалко, — согласились Каред и Чус.
Помолчали.
— Почему меня назвали перешедшим Черту? Что за Черта? — спросил, наконец, Каред.
— Путь к Лебяжьим Переходам затворен для людей. Каждую луну мы подновляем защиту. Ты пересек охранительную Черту. В тебе есть Дар, ведь так?
— Есть, — кивнул он.
— Покажи.
Дивен перевернул ладони и протянул их хозяину избы. Бледную кожу охватило зеленое сияние, похожее на свечение болотных огоньков. Сквозь сполохи пламени руки казались прозрачными, словно не мужчина живой стоял, а навий.
— В достатке… — признал Чус. — Нам такие нужны. Сейчас здесь двенадцать Помнящих. Мы кормим всю Стаю. Тринадцатый будет кстати.
Дивен вздохнул. Он устал. Устал от ноши, которую влачил уже семнадцать лет. Она тянула ярмом. Но больше некому было подставить шею под хомут, потому приходилось терпеть и не жаловаться.
— А люди? — спросил он. — Люди — что?
— Ничего, — усмехнулся Чус. — А то ты не знаешь.
— Знаю.
— Так что же спрашиваешь? Ладно, друже, ступай, отдыхай. Избу поставить пособим. Места хватит — пещеры огромные. Ступай, сил наберись пока.
— Постой, — удержал Дивен собеседника. — А на Охоту когда?
Чус усмехнулся:
— Допрежь тебя другие сходят. В жилу сперва войди. А то вон, синий весь.
У Дивена словно мешок песку со спины сняли.
— Спасибо.
Хозяин дома грустно усмехнулся:
— Живите. Тут не тронут. Тут ни Охотников, ни Каженника. Тихо.
…Когда Каред вернулся в гостевую избу, его спутники уже спали. В печи трещали дрова. Кто им разжег-то только? Мужчина заглянул в жерло — пламя было изжелта-зеленым, злым, ревущим. Такой огонь дарил тепло и не причинял боли. Осененный закрыл глаза, чувствуя, как из-под век ползут слезы усталости и облегчения. Он не один. Они не одни. Есть кто-то, кто поможет.
И лишь сейчас навалилась усталость. Усталость прожитых лет. Вспомнилась Мьель — первая жена, та самая, которая увела его из деревни. Увела, а потом отпустила обратно к людям. Он не был для нее едой. Она не была для него чудовищем. Красивая… Косы до колен. Рыжая, как листва по осени. И вся в веснушках. Улыбчивая радостная девка. Он помнил каждую веснушку. И когда вернулся в деревню, не было ничего, что радовало. Тянуло, тянуло к ней. А сам думал с ужасом — к кому — к ней? К Ходящей? К чудищу? К кровососке?
Нет. К самой лучшей. К самой нежной. С телом, белым, словно сметана, с искрами смеха в глазах, с веснушками на плечах и спине.
Он так и ушел тогда. От матери, сестер. От людей. От всех. Ушел к ней. И стал тем, кем стал. И они были счастливы. Очень-очень долго, почти год. Она хотела родить ему сына…
А потом пришли Охотники.
Все закончилось вмиг и навсегда. Он остался один. Едва живой, со стрелой в боку. Был бы без Дара, помер бы — на стрелу привесили такое заклинание, что тело рвало и кромсало, будто ножами. Но он выжил.
Иногда он ходил к родной деревне, смотрел на темные окна домов. И думал о том, как его там боялись. Но он не хотел зла. Он любил их всех. Потому что каждого помнил. И деда Врона, и Зорянку, и маленькую Лесану, и меньших сестриц, и мать… помнил всех. Но они бы не приняли его никогда.
Да и не смог бы он прийти к ним, не прорвался бы через заклинания, оберегающие дома. А ежели и прорвался, то безумие крови принудило бы загрызть родню. Такое проклятие. Издалека — гляди, хоть все глаза выгляди, ближе подойдешь, лишь запах родной учуешь — ум откажет, останутся только голод и злоба. Разорвешь тех, кто дорог, и вовсе свихнешься. Будешь чудищем кровожадным носиться в поисках поживы. Есть, есть, есть… и никаких других желаний не останется.
Потом он прибился к чужой Стае. И долго-долго скитался, не обрастая впрочем, привязанностями. Вроде и не один, а вроде наособицу. Бирюк.
Однако острая, болезненная потребность иногда являться к родной деревне изводила парня. И оказалось — не зря. Потому что в одну из ночей, когда он стоял на пригорке под старой сосной и смотрел на родной тын, то услышал крик.
Дикие напали на парня и девку, шедших домой.
Каред кинулся туда, откуда неслось рычание. Но отбить успел только девушку. Ее спутника разорвали. И тогда тот, кого в новой стае звали Дивеном за дивную Силу, впервые дал волю своему Дару. Ту, которую он хотел спасти, уже погрызли, но мужчина чувствовал — жива.
Он ее вырвал. Забрал с собой. И радовался, что когда она очнется, то ничего не будет помнить. Она и не вспомнила. А он не узнал красивую стройную девку. В Стае ей не шибко обрадовались. Еще бы — лишний рот! — но приняли, потому что привел он. И нарекли Сладой. За покладистый и уживчивый нрав.
Девушка совсем не была похожа на Мьель. Но как же он полюбил ее! За спокойную стойкость. За рассудительность. За ласку и преданность. За доверие. Так у него появилась новая семья.
Каред вытер лицо рукавом рубахи. Впервые в жизни он плакал от счастья.
Его жена, его дети, его Стая — они были живы. И они пришли туда, где не страшны Охотники, голод и сам Каженник. Они добрались. Спаслись.
Сквозь слезы он улыбнулся и судорожно вздохнул, пытаясь успокоиться. Дом. Его новый дом. В который никогда не войдет чужак. Дом, где нет места страху.
Прав был дед Врон: любовь сильнее страха. Он своей любовью пересилил страх. Выгрыз его из души. Вот только… души после этого у него почти не осталось.
Как хорошо в самом начале зеленника пахнет воздух! Молодой травой, теплой землей, терпкой хвоей, разопревшими почками, готовыми вот-вот проклюнуться клейкими молодыми листьями. Оттого-то в груди вскипает в эту пору детская пузырящаяся радость — хочется бежать по просыпающемуся лесу, смеяться без причины, захлебываясь и задыхаясь.
Лесана стояла, склонившись над кипящим котелком. Ароматное хлебово весело булькало. Над полянкой, где девушка и ее наставник расположились для отдыха, плыл сладкий грибной дух.
Выученица улыбалась, помешивая похлебку. Клесх терпеть не мог грибы. Но именно потому, что он их ненавидел до душевного выворота, она нарочно берегла на дне заплечника горсточку сушеных боровиков. Крефф вырос на берегу Злого моря. Там не знали, не ели и не собирали грибов. Поэтому об этих «слизняках» он мог бубнить два оборота и ни разу не повториться. Девушка усмехнулась, предчувствуя, как разразится наставник, возвратившись из леса к месту стоянки.
Белые, подосиновики, сыроежки — только они могли пробудить в молчаливом креффе речистость. Именно потому Лесана их сегодня и варила. Ей нужно было с ним поговорить. А говорил Клесх только тогда, когда был чем-то недоволен или когда учил непутевую послушницу. Если же все обстояло хорошо, наставник мог за седмицу не проронить ни единого зряшнего слова. Даже «нет» и «да» заменял движением головы.
Но Лесана за три-то года научилась вытягивать из него слова тогда, когда нужно — для того у нее была припасена не одна маленькая хитрость.
У Клесха, надо полагать, тоже. Он выученицей помыкал искусно. Взять хотя бы тот случай, на заре их странствия. До сей поры помнила, а уж сколько лет прошло. Крефф ей тогда все пенял, мол, бьется она в бою оружием, а должна Даром. На железо против Ходящих полагаться — мертвым быть.
Выученица виновато кивала, соглашаясь, но все равно никак не получалось у нее в опасности будить Силу. Душа уходила в пятки, а Дар закрывался, отказывался подчиняться. Поэтому Лесана трусливо старалась держаться ближе к наставнику, животным чутьем понимая, что он не пропадет, а значит и она с ним вместе.
Но в одну из ночей ратоборец девку проучил. Да так, что небо с овчинку показалось.
Лесана и посейчас помнила, как рвались волколаки на обоз. С влажных клыков летели хлопья пены, челюсти клацали. Оборотни наскакивали на обережников, силились прорваться к людям. Стояла зима с суровыми морозами. Твари оголодали и утратили страх. Да еще один из обозников — недоносок безмозглый — порезал руку на привале да никому не сказал — обмотал тряпицей, вроде как рана-то пустячная, уже и не сочилась.
Да только кровь приманила тех, кто ее любит.
С заходом солнца оглянуться не успели, как по санному следу побежала Стая. Быстрые тени скользили за деревьями, высверкивались зеленью глаза, холодный ветер студенника доносил утробное рычание.
Много их было. Большая Стая. Лесана сунулась к тулу со стрелами, успела Дар с пальцев стряхнуть, на том и иссякла. Едва волколаки стали кидаться на обережный круг, рычать и хрипеть, как сердце в пятки ушло — такими здоровыми они были, такими страшными. Да еще увидела краем глаза впотьмах, как оборотившийся человеком, скатал в ладонях пригоршню снега, а между пальцами вспыхивала болотная зелень, словно огоньки трясинные…
Лесана вскинула лук, звякнула тетива, свистнула стрела, Ходящий упал, захрипев, но дело было сделано. Снежок, брошенный уже мертвой рукой, прокатился, разбрасывая бледные искры, по обережной черте, снимая защиту. Серые тени рванулись.
Девушка прыгнула на розвальни, закричав, чтобы люди взбирались на сани, а руки жили своей жизнью, знай бросали стрелы к тетиве. Волколаки взвизгивали, хрипели от боли. Но было их много, да и не каждого удавалось пронять до смерти.
Ужас поднялся в груди холодной кипящей волной, по всему телу высыпала испарина. Серые тени неслись над белыми сугробами. Выученица вскинула меч и в этот миг увидела, как в нескольких шагах от нее упал наставник, снесенный мощной тушей. Вот только стоял и уже дикая тварь рвет его, захлебываясь от ярости.
У послушницы перехватило дух. Она не смогла даже закричать — сердце подкатило к самому горлу, и вместо крика изо рта вырвался лишь вздох ужаса. А потом на смену страху пришел гнев. Отродясь не было у Лесаны в душе столько ярости. От мысли одной, что из-за какого-то поранившегося дурака погибнет столько людей — Клесх погибнет! — в груди закипело. Дар хлынул от нее волнами — голубое пламя летело над сугробами, вспыхивало на жесткой шерсти корчащихся оборотней, пробегало искрами, заставляло свирепых хищников скулить и корчиться, отшвыривало их от саней и кричащих в ужасе людей, принуждало кататься по земле, хрипеть…
Лишь после этого Клесх сбросил с себя тушу издохшего волка и поднялся на ноги. Плечо, рука и весь правый бок у него были разодраны, от ран валил пар, и кровь черными ручьями сыпалась в утоптанный сугроб.
— Чтобы ты делом занялась, мне надо было дать себя жрать? — спросил он, шатаясь.
Лесана подбежала к нему и подхватила, а сама задыхалась от стыда и никчемности. Нехорошо то было, но выместилась девка на том самом дурне, который приманил на торговый поезд беду. Едва пристроили Клесха на толстой медвежьей шкуре в розвальнях, как выученица его, словно сама в Ходящую обратилась.
Обвела обозников — серых от пережитого ужаса — тяжелым взглядом и спросила:
— Кто, Встрешник его раздери, поранился?
Мужики растерянно смотрели друг на друга, когда шальная девка рявкнула так, что с деревьев снег посыпался:
— КТО, сучьи выродки?! Волколаки на обережный круг без страха лезут, только если из него кровью пахнет. КТО?
— Я… — выступил вперед один из сыновей купца. — Дак ведь…
Договорить ему она не дала. Ударила так, что парень, который был на голову выше, опрокинулся, а свирепая ратница повернулась к хозяину обоза и, выплевывая слова, сказала:
— За учиненные вою раны виру на вас налагаю. А ежели платить нечем, так мы ныне ж уедем, дальше добирайтесь, как хотите.
Купец сомлел. А ведь он, откровенно говоря, поначалу хотел осадить нахальную девку, забывшую вежество. Облачения Осененного на ней еще не было, да и не опоясана, а хорохорится, как правдошная, однако… однако мужик вовремя вспомнил, как эта самая девка четверть оборота назад билась против Ходящих, и смолчал…
С тех пор Лесана легко будила Дар. А воспитанную родителями почтительность и вовсе порастеряла, поняв, что иные люди ничего кроме силы от нее — девки стриженной — не примут. Дурости людской пределов не было. В том она не раз убеждалась.
Девушка снова усмехнулась, вспоминая давно минувшие дни, и помешала похлебку. За спиной раздались шаги.
— Слизни?! — Клесх застонал. — Неужто не доели до сих пор?..
Выученица пожала плечами:
— У меня осталась горсточка. Последние…
Мужчина зло выдохнул и бросил к ногам стряпухи двоих чирков.
— Если у тебя там только крупа с грибами, ешь сама, — сказал он.
— Я мяса вяленого бросила, — попыталась умаслить его Лесана.
Наставник подобрел, улегся на войлок и закрыл глаза, подставляя лицо ласковому солнцу.
Послушница смотрела на него — безмятежно развалившегося и блаженствующего и захотела так же беззаботно вытянуться рядом, наслаждаясь запахами весны, теплым ветром, шумом деревьев над головой, ласковыми солнечными лучами… Но сердце точила кручина.
— Клесх…
Мужчина, не открывая глаз, сказал:
— Опояшут и сразу уедешь.
— Что? — удивилась девушка.
— Тебе не придется там жить. Получишь пояс, съездишь домой, повидаешься с родней. Ты же хотела.
Она вздохнула. За годы их странствий уже привыкла, что крефф угадывает ее намерения раньше, чем она сама.
— А потом? Я уеду, а ты останешься…
В ее голосе была слышна тоска, которую так и не получилось скрыть.
— Лесана, — он открыл глаза и посмотрел на нее внимательно и строго, — мы будем видеться. Изредка. Этого хватит.
Она отвернулась к весело бурлящему над огнем котелку и горько кивнула.
Наставник поднялся на ноги. Подошел, развернул девушку к себе:
— Помнится, ты как-то говорила, что однажды станешь сильнее и засадишь мне под ребра нож?
Выученица отвела глаза.
Помнила. Еще бы.
Это было в первое лето их отъезда из Цитадели. Как же она тогда ненавидела Клесха! Они почти не разговаривали, а от его редких, но таких жалящих замечаний хотелось выть и кидаться. Бывало, за день слова не скажет, и вдруг ожжет, как хлыстом. И жизнь немила.
А как таскал ее по сторожевым тройкам? То в один город заедут, то в другой, и он, как назло — давай ее валять при местном ратоборце! Потом устанет, плюнет и уйдет отдыхать, а ей какой-нибудь урок задаст, да такой трудный, что под вечер она с ног валится.
Или вложит в руки меч, а к запястьям привяжет мешочки с песком и лениво гоняет палкой, как козу. Руки трясутся, пальцы разжимаются, ему-то что — с обычным стружием! Как даст по плечу, она от боли воет. У него же один ответ: «Не зевай». Да еще и к целителю потом не отправит, мол, сама синяки свои своди, нечего занятому лекарю досаждать.
Но самое поганое было, когда они двое ее гоняли: Клесх и ратник городской. Вот где мука! Два мужика здоровых против девки!
Помнится, остановились они на седмицу в городке под названием Суйлеш. Ратоборцем там был крепкий мужик, роста невысокого, но силы предивной. Ох, донимали они ее!.. Тогда казалось — малой потачки не давали. Сейчас же вспоминала и понимала — жалели… Но о ту пору она этого не замечала. Оттого однажды отшвырнула меч, выхватила из-за пояса нож и кинулась на наставника. Повалила его наземь, приставила клинок к горлу, а рука ходуном ходит. Закричала в лицо:
— Убью! Убью, гнида!!! Ты сейчас, может, и сильнее, но я заматерею — уже не отмахнешься.
Думала — испугается. Но он смотрел спокойно, хоть по шее текла кровь, заползая под ворот рубахи.
— Если заматереешь и не смогу отмахнуться, значит, крефф я неплохой.
Сказал и смотрит.
Она нож отшвырнула, сползла с него на землю и сжалась в комок. Плакать давно уже не умела, кричать стыдно было, а говорить и даже просто на ноги встать — не могла. Клесх тогда поднял ее на руки и, как дите малое, в избу отнес. Сам раздел, уложил на лавку, укрыл одеялом. Она была, словно деревянная.
Боевик Суйлеша сказал в тот раз (она слышала сквозь полусон):
— Строг ты с ней.
— Жалеть буду — пропадет. Так что, пусть уж лучше сейчас едва дышит, чем потом сгибнет.
Девушке стало стыдно. Но обида на наставника все одно — никуда не делась. И потом не раз еще хотелось убить скотину бессердечную.
А теперь лежит на войлоке своем, нежится, и, как подумаешь, что через месяц — в разные стороны жизнь раскидает, так тошно, будто руку отрезают.
Лесана молчала, думая, как ему растолковать это. Потом поняла, что глупо толковать. Зачем? Все одно — скоро жизнь и ее, и его изменится, говори, не говори. Ничего не выправишь.
Но все равно сжималось сердце.
Три года! Три. Каждый день вместе. Хранители знают, как же не хотелось возвращаться в эту треклятую Цитадель! Смех один — уезжать оттуда тяжко было. А вернуться еще тяжельше. Мало предстоящей неизвестности, так еще и подступят, не отпустят ведь.
…Ели они в молчании, дуя на горячую похлебку. Лесана прятала улыбку, глядя на кислую физиономию креффа. Клесх был непривередлив, но грибы не любил — страсть. Наконец, мужчина не выдержал:
— Что?
Выученица сделала изумленное лицо и посмотрела на него растерянно.
— Ты всегда готовишь эту дрянь, когда хочешь почесать языком, — сотрапезник ткнул в ее сторону ложкой. — Говори, что тебе от меня надо? Отчего я так страдаю, жуя этих слизней?
— Скажи, почему ты против, чтобы я навестила родителей?
— Против? — он отставил миску. — Против?
— Да. Я сказала, что хочу поехать домой, а ты рассмеялся и ответил: «Ну-ну. Дней пять дам», — она старательно передразнила его. — Почему пять? Мне шесть дней пути туда!
Крефф рассмеялся:
— Значит, я за это нынче мучаюсь? Да поезжай хоть на две седмицы. Но я буду ждать раньше.
Она зло бросила ложку в котелок:
— Вот, что ты за человек?!
— Я не человек. Я обережник. Что, сыта? Так я доем? — и он невозмутимо придвинул к себе остатки похлебки, выкинул ее ложку и принялся уплетать.
Лесана плюнула и ушла на свой войлок.
Если б кто-то попросил выученицу Клесха рассказать о том, как она жила три года, странствуя с креффом по городам и весям, девушка, наверное, не смогла бы рассказать красиво и складно.
Да и что там рассказывать? Про дни, проведенные в седле — под ветром, дождем, снегом ли? Про ночевки под открытым небом, когда либо гнус одолевал, либо холод? Про то, как иной раз по осени просыпалась, а волосы (по счастью короткие) примерзали к скатке, подложенной под голову? Или как опухали лицо и руки в середине зеленника — начале цветеня от укусов комаров и мошек?
О том, как училась владеть мечом? Как убила первого оборотня, который на ее худую «удачу» оказался не волком, не лисом, не лесным котом-рысью, а медведем? Или вспомнить, как Клесх бегал за ней с дрыном наперевес по глухой деревеньке и орал: «Убью малахольную!!!» Ну, это после того, как она Даром его шарахнула, приняв среди ночи за Ходящего.
Крефф с дуру ума в потемках ушел с сеновала, где они ночевали, а когда возвращался, Лесана — им же самим обученная спать чутко — спросонья перепугалась и вдарила Силой. Хорошо хоть наставник, жизнью ученый, увернулся — только с лестницы упал. Однако приземлился как кот, тут же схватил какую-то жердину и во мраке ночи гонял послушницу по веси.
С той поры девушка научилась отличать его шаги от прочих других. Даже дыхание его ни с чьим другим не спутала бы никогда. За годы странствий наставник и послушница словно вросли друг в друга. Научились понимать даже взгляды.
— Вот скажи, — однажды спросила креффа Лесана: — Как быть, ежели обидел кто, а проучить не можешь?
Он пожал плечами:
— Ждать.
— Сколько?
— Пока случай не представится.
— А как понять — представился или нет?
— Почуешь. Человек, как зверь, слабость нутром ощущает. Не объяснить.
— Но как?
Клесх помолчал, а потом сказал:
— Бояться перестанешь. Ненавидеть перестанешь. Вот тогда и дождешься.
— Как это — ненавидеть перестанешь? Это что же, простишь? — удивилась девушка.
— Нет. Ненавидеть перестанешь, но помнить будешь.
Выученица задумалась.
— Дак ведь после этого и наказывать незачем…
— Ты наказать или отомстить собралась? — прямо спросил он.
Лесана смешалась:
— Не знаю… А то не одно и тож?
— Не одно, — он покачал головой. — Месть убивает. Наказание — учит.
Его собеседница озадачилась и замолчала. Впервые поняла, что не знает — чего именно хочет? Проучить? Изничтожить?
— А и то, и другое? — спросила она после долгого молчания.
Наставник посмотрел на послушницу удивленно:
— И то и другое, девка, это — свадьба, — и он рассмеялся беззлобно.
Лесана нахохлилась. Вечно вот так. Обхохочет ее и дела нет.
— Ты кому мстить-то собралась, цветочек нежный? — спросил крефф. — Уж не мне ли?
Она надулась и уставилась вперед — на раскисшую весеннюю дорогу, на слякоть, чавкающую под лошадиными копытами.
— Ну и то спасибо, — от души поблагодарил мужчина и задумчиво произнес: — Отомстить и наказать, значит…
Он помолчал, а потом сказал:
— Знать, сильно тебя кто-то обидел. Ну, гляди. Чтобы отомстить — надо человека самого главного в жизни лишить. Силу явить. Такую, с какой справиться нельзя. А чтобы научить, нужно дождаться, когда он от потери своей на стену полезет. И вернуть, как было. Но так, чтобы помнил — в любой миг обратно все отнять можешь. Страх и сомнение — лучшие наставники.
Она кивнула. Клесх не допытывался более, кто ее обидел. Лесана — вой. И обидчиков своих наказывать должна только сама. Девка она была беззлобная, но ежели что в голову втемяшит — супротив поворотить силу недюжинную надо. И терпение. Того и другого у Клесха было хоть и не с запасом, но как-то управлялся. Правду сказать, иной раз и он не знал, как поступить и что сказать. Потому что, как ни гонял наставник выученицу, как ни трудил, девку в ней истребить было нельзя. Хотя, по чести говоря, он и не пытался, тут либо само отстанет, либо огнем не выжжешь. Оттого крефф лишь наблюдал и не вмешивался. Однако же молчаливое попустительство не мешало ему посмеиваться над послушницей, которая даже в портах и с мечом умудрялась оставаться обычной девкой.
Вот, взять случай, который, года два назад приключился, по весне.
Устали они тогда смертельно. Снег только-только сошел, дорога раскисла, а им — обоз провожать. Умаялись, пока купцов до Кухыновки довели. Будто Встрешник дорогу перешел. То подпруга у лошади лопнет, то ось у телеги треснет или увязнет она. За весь невеликий путь больше стояли по стремена в грязи, чем ехали.
Да еще головной обоза — мужик суетливый да скользкий попался. Все блажил, что еще одной ночи в лесу его товар не переживет, дескать соль отсыреет, напирал на убытки, материл сопутников, ругался, требовал оборачиваться быстрее, а потом и вовсе принялся стенать, что всюду простой да урон. Намекать взялся, чтобы ратоборцы плату скостили — мол, не по его вине задержки. Нудел и жаловался. Всю душу вымотал.
Лесане он надоел смертельно. В душе она завидовала Клесху, который ехал в хвосте всего обоза и был избавлен от излияний прижимистого барышника. Наконец, и выученице прискучило слушать однообразные стенания. Все это время она ехала, не глядя на докучливого купца. А тут, вдруг, повернулась.
Мужик в этот момент запальчиво говоривший:
— Тык вот ты мне, девка, скажи, за что я вам такие деньги плачу, коли не по моей вине дорога затянулась, а из-за распутицы, ты мне скажи, почто…
Окончание речи застряло у купца в горле. Потому что выученица Цитадели посмотрела на него. И вроде не было в тяжелом взгляде синих глазищ ни гнева, ни злобы, ни недовольства, да только слова повисли у говорливого торговца на кончике языка и он едва ими не подавился. Осекся, словно под дых получил, и более за весь путь не проронил ни слова.
В общем, сто раз ратники Хранителей поблагодарили, когда время пришло с обозниками этими расставаться. Три дня и ехали всего, а казалось, будто полжизни. Еще и, как назло, что ни ночь, то упырь какой-нибудь вдоль всего торгового поезда скитается. Словом, допекли. И холодно, и сыро, и медленно, и Ходящие под стать — нудные, тошные да смердящие.
По чести говоря, когда плату приняли — от счастья души не чаяли. Тронулись дальше — налегке. И — чудо право слово! — погода наладилась, дорога подсохла и что ни ночь — тишина и благодать, хоть бы волколак какой к кругу выполз — нет, тихо.
Еще через пару деньков, Лесана поутру глаза продрала, а в лесу — солнышко, птицы заливаются, красота такая, что аж дух захватывает! Вроде и зелени еще нет — таяльник стоит, а тепло, как в конце весны. Девушка оделась, взяла котелок и пошла к ручью. Шла и радовалась — ни обоза, ни крикливого нудного купца, благодать!
Только за деревья шагнула и от восхищения даже ахнула. Кругом, куда ни глянь, на проталинах подснежники! От такой красоты захватило дух! И как-то позабыла послушница о том, что девичьего в ней давно не осталось: волосы короткие, одета по-мужицки, говорит мало, жилистая, рослая, груди и той почти не видать под верхницей-то. Обо всем забыла.
В душе разом вскипело все девичье, что только могла пробудить весна. Лесана опустилась на колени и осторожно трогала жесткими пальцами нежные венчики, клонящиеся к холодной земле. Бывает же чудо такое!
И так она забылась, любовно поглаживая белые лепестки, что не услышала, как сквозь кусты ломится кто-то большой, сильный.
Отощавший медведь — с выступающими под свалявшейся шерстью ребрами, ободранный и какой-то бесприютный — сам, поди, испугался, когда посередь бора нарвался на человека. Лесана знала — не тронь лесного хозяина и он обойдет стороной. Но, разомлев от нежной красоты первоцветов и утратив за глупыми бабскими восторгами последний ум, она забыла обо всем, что знала и чему учили. Увидела здорового зверя, вспомнила первого своего оборотня, а про то, что ныне утро и Ходящие спят, забыла вовсе…
Завизжала так, что птицы смолкли, а медведь обиженно заревел и поднялся на задние лапы. Тут уж знатная воительница не оплошала — так несчастному зверю Даром промеж ушей вдарила, что он рухнул, будто все кости разом переломились.
На вопли, рев и треск кустов прибежал Клесх. В одном сапоге. Оглядел поляну: цветы, девку, медвежью тушу — лицо ладонями потер и спросил:
— Что ж ты, окаянная, орешь так, будто мужика голого встретила и ссильничать на радостях собралась!
— Дак он поднялся, — виновато ответила девушка.
— Вона что, — с напускным пониманием протянул крефф, — а зевала ты так, словно тут погост поднялся среди бела дня. Ну, чего смотришь? Шкури теперь.
Обдирая огромную тушу посреди поляны первоцветов Лесана на чем свет стоит костерила и себя, и свою любовь к подснежникам, и Клесха, и медведя. А наставник потом целую седмицу ее поддевал, спрашивая, не ошибся ли он, увидев в ней ратоборца, не надо ли ее отдать на вечное вразумление лекарям?
Поэтому, когда они остановились на отдых в Елашире, Клесх, у которого слово редко расходилось с делом, всучил выученицу тамошнему целителю со словами: «Она у меня травы полюбила. Погоняй ее по припаркам да кореньям. Пусть ум потрудит. А то он ей частенько отказывать стал».
Как же велико было Лесанино удивление, когда к исходу второй седмицы (выученица тогда затвердила едва не пять целительских свитков), крефф протянул ей крохотное зеркальце в берестяной оправе. Послушница взяла безделушку, как нечто незнакомое — покрутила, увидела выжженный на бересте подснежник — искусный, будто настоящий. Залилась жгучей краской и вскинула глаза на Клесха. А тот со вздохом ответил на немой вопрос, застывший в синих глазах: