Уезжая из Парижа в Ноган в конце мая, Жорж Санд сожгла часть своей корреспонденции и свой дневник. Ходили неясные слухи о том, что ей грозит обыск и арест. Ей вменяли в преступление написанный ею правительственный бюллетень № 16, где в момент одного из очередных революционных порывов она звала народ защищать республику от покушений реакционеров. Буржуазия мстила некогда прославленной, писательнице за ее республиканские симпатии. На Жорж Санд клеветали, преувеличивая ее значение, или, как делал это Ледрю-Роллен, старались иронически свести ее политическую роль к комическому эпизоду.
В момент, когда реакция после первой вспышки 15 мая и позже после июньских дней вооруженного столкновения пролетариата с войсками буржуазного республиканского правительства на улицах Парижа поднялась во всей своей силе и ссылка и тюрьма грозили, казалось, в равной степени и Бланки, и Барбесу и даже Луи Блану, Жорж Санд пережила страх человека, находящегося под угрозой правительственных репрессий. Нашлись люди, которые утверждали, что видели ее в толпе, обращающейся с зажигательной речью к восставшим. Это была клевета, но момент был слишком серьезен, чтобы пренебрегать даже клеветой. Жорж Санд и ее сын горячо восстали и в частных письмах, и на страницах газет против этого обвинения.
Из ноганской глуши Жорж Санд в письме к префекту полиции устанавливает свое алиби.
Дни проходили за днями, арест, ссылка, изгнание выметали из Парижа всех причастных к революционным событиям. Венец мученичества украшал многие даже недостойные головы. О Жорж Санд никто не думал. Правительство умело проводить грань между действительными социалистами и ни для кого не опасными говорунами. Политическая роль оборвалась бесшумно и бесславно, и, когда прошли первые дни тревоги за свою судьбу и ощутилась полная безопасность, на первый план выступило именно это бесславие. Правда, по совету Роллина и в силу собственной могучей жизненности, Жорж Санд уже находила кругом себя утешения и новые интересы. Творчески она решительно переходила на новые темы, а в личной жизни любимый сын, ноганское хозяйство, уют очага давали достаточную пищу ее открытому для всяких радостей сердцу. Но цинизм личного благополучия был совершенно чужд ее мужественной честности, а щепетильная совесть не могла примириться с безнаказанностью, которая выпала на долю ей одной среди гонимых друзей.
В 44 года, полная еще не истраченной энергии, она чувствовала унизительность своей ненужности здесь, во Франции, где 48-й год окружил ореолом мученичества даже людей, презираемых ею, и в ее венок не вплел ни одного лишнего лавра. Слава талантливой романистки казалась пресной по сравнению с тем триумфом учителя человечества, который грезился ей и от сладкого плода которого она вкусила в первые дни республики. К счастью, она легко мирилась с потерями и разочарованиями. Только с одним она мириться не могла: с чувством собственной неправоты.
Как всегда инстинктивно практичная, она, почувствовав себя утвердившейся в своем личном домашнем благополучии, со своей всегдашней неиссякаемой энергией принялась за укрепление идеологических позиций. Незавидное положение обойденной правительственной карой революционерки делало эту задачу затруднительной. Страх перед возможностью репрессий, пережитый ею в первые дни после бегства из Парижа, служит ей хотя бы отчасти заменой того показного страдальческого величия, которое выпало на долю Барбеса, Луи Блана и других. «Так как и сейчас еще, — пишет она, — в провинции продолжают поговаривать о необходимости жечь и вешать коммунистов, — я лично не снимаю с себя этого опасного звания».
Ноганская помещица, окруженная мало воинственными беррийскими крестьянами, ничем не рисковала, произнося эти слова. Реакция через несколько месяцев после июньских дней сковала мертвенным покоем и без того мало расположенное к революции крестьянство. «Коммунистическое» вероисповедание «доброй дамы» едва могло доходить до слуха облагодетельствованных ею беррийцев. Социал-реформаторские тенденции, которым Жорж Санд давала нечеткое для нее самой наименование коммунизма, ни к чему ее не обязывали, но спасали от упреков в ренегатстве. Внутренне покончив навсегда с политикой, Жорж Санд заботится теперь только о внешнем приличии этого разрыва. Если она была в силах проститься с борьбой, к которой втайне всегда чувствовала страх, смешанный с отвращением, — то от роли любящей матери, покровительницы, обиженных, от роли сестры милосердия она отказываться не хотела. Свой философский христианский идеал она вынесла незапятнанным из всех испытаний. Непокорному человечеству, не умеющему жить вне борьбы, крови и слез, она, неутомимый и всепрощающий педагог, все-таки понесет свое радостное благовествование, свою веру в прогресс и туманные, но утешительные мечты.
Общественное положение Жорж Санд, ее издавна укрепившаяся слава писателя, открывали ей широкие возможности для конкретного выявления своего сострадания к жертвам революции.
Реакционное республиканское правительство, а затем правительство Второй империи благосклонно простило великой писательнице ее политические заблуждения. Наполеон III сам был не чужд в юности некоторой либеральной мечтательности. В годы своего заключения в Гамской тюрьме он обратился с письмами к «великому Жоржу» и, как всякий страдалец, нашел отклик в ее сочувствующем сердце. Эти стародавние отношения жили в его памяти. Он не мог обидеть женщину, тем более писательницу, кровно связанную, несмотря на свою охотно заявляемую революционность, с тем классом, который составлял опору его трона.
Жорж Санд почти два года прожила безвыездно в Ногане; этого срока было достаточно, чтобы придать ее отсутствию из Парижа сходство с изгнанием. Формы, необходимые для благородного ухода из политической сферы, были соблюдены, и переход к мирному служению чистому искусству произошел бесшумно и прилично. Не хватало только одного штриха, который бы придал ослепительное сияние прошлой неудачной деятельности. Обязательность сострадания к тем, кто проходил в качестве друзей или возлюбленных в ее жизни, оставалась во всей своей силе и по отношению к политическим друзьям. Жорж Санд изменила бы самой себе, если бы не прибавила и к этому этапу своей жизни заключительного аккорда.
«Париж. 15 января 1852 года.
Сударыня!
Г-н граф де Морни, министр внутренних дел, поручил мне сообщить Вам, что ничто не препятствует вашему возвращению в Париж для устройства ваших личных дел.
Я спешу довести до вашего сведения это решение и радуюсь случаю принести вам выражение своей глубокой преданности.
П. Карлье (бывший префект полиции)».
В такой галантной форме правительство Наполеона III давало понять писательнице-«коммунистке», что не видит никаких причин, препятствующих дружескому сближению. Эта предупредительность, которая звучала бы оскорблением для всякого искреннего революционера, никак не задела самолюбия Жорж Санд. Высшие цели благотворительности заслоняли в ее глазах унизительность ее обращения к новому хозяину Франции.
Президент республики, будущий император Наполеон III, не мог не быть польщенным просьбой о свидании, с которой обратилась к нему Жорж Санд, считавшаяся в кругах, близких к президенту, идеологом социалистов. Он был осведомлен о просьбе, с которой она к нему обращалась. Жорж Санд, выступающая в роли защитницы некоторых лично знакомых ей изгнанников и заключенных, давала Наполеону III возможность играть в благородство и великодушие, ничем не рискуя. Он с радостью воспользовался этой возможностью.
«Сударыня, — писал он ей 22 января 1851 года, — я буду счастлив принять вас в любой из дней, назначенных вами на будущей неделе, в 3 часа дня. Примите, сударыня, выражение моих почтительнейших чувств.
Людовик Наполеон Бонапарт».
Первое свидание произвело на простодушную «коммунистку» самое благоприятное впечатление. Она обратилась к президенту с просьбой об освобождении и о смягчении участи некоторых своих друзей. Принц был растроган, он обещал ей свое покровительство, на глазах его блестели слезы, когда он выслушивал ее рассказ о страданиях заключенных.
Он не обманул ее настойчивой веры в добрую сущность человека, напротив, он, может быть, лишний раз утвердил ее в убеждении, что сердечной просьбой можно достичь лучших результатов, чем вооруженной борьбой.
Она пишет Дюверне:
«Я действую, я хлопочу. Меня приняли как нельзя лучше, мне пожимали руки. Завтра я надеюсь закончить дело. «GauIois»[1] и другие открещиваются от меня и запрещают называть их. Как они глупы, что опасаются какой-нибудь глупости с моей стороны. Все равно, пусть они говорят только за себя. Найдутся другие, которые не без удовольствия согласятся вернуться к своему очагу».
Жорж Санд не ошибалась: таких в среде изгнанников и приговоренных нашлось слишком много. Но были и другие, которых это непрошенное вмешательство в их судьбу оскорбляло, как навязанное им унижение. Гул негодования пронесся в среде французской политической эмиграции. Нельзя было оказать более несвоевременной услуги раздавленной и разбитой революционной армии. Откровенные протесты, замаскированные в дружелюбной форме осуждения, предостережения против торопливого увлечения слишком ясным для революционеров человеком, ничто не могло остановить заступнической деятельности Жорж Санд, столь соответствующей всему складу ее характера.
При своих свиданиях с Наполеоном III она заботилась о соблюдении собственного достоинства; она не могла понять, что в глазах революционеров это достоинство было уже скомпрометировано одним фактом свидания.
Она являлась в президентский дворец, тщательно соблюдая свойственную ей резкость и развязность манер, прямоту в выражениях, смелость суждений. Прямо в глаза президенту она заявляла о своей симпатии к социалистам и выражала сомнения в его политическом счастье. Такая прямота со стороны буржуазной дамы, принадлежавшей и по происхождению, и по образу жизни к классу победителей, могла казаться президенту забавным чудачеством. Жорж Санд была слишком хорошо воспитана, чтобы позволить себе от этого чудачества перейти к грубости врага. В нужную минуту, по инстинктивной светской привычке, она смягчала свою речь деликатной лестью и радовалась тому, что президент, не сморгнув, проглатывал позолоченную пилюлю. Наполеон от этого сближения с Жорж Санд мог только выиграть. Она представляла собою общественное мнение некоторых кругов средней буржуазии и давала ему возможность купить это общественное мнение без особых затрат. Торжествующая реакция была достаточно сильна, чтобы позволить себе небольшую игру в великодушие. Осужденные, позволявшие Жорж Санд выступать в свою защиту, были в большинстве неопасными врагами. Президент соглашался на смягчение их участи. Когда просьбы заступницы переступали за пределы безопасного, он, не теряя дружелюбного тона, оплакивая необходимость быть строгим, — оказывал непреклонное сопротивление.
Ненаблюдательность Жорж Санд в соединении с легко воспламеняемым воображением и на этот раз ввели ее в обман. Общаться с людьми и не находить их прекрасными было ей всегда не по силам. Скептицизм тяготил ее. Возможно, что в ней возгорелась романтическая мечта сыграть по отношению к Наполеону ту же роль, которую она разыгрывала по отношению ко всем, попадающим в орбиту ее влияния. По существу форма правления государства и даже законы, устанавливающие социальное взаимоотношение граждан, были ей безразличны. Ее занимал вопрос добродетели и всеобщего блага. Из чьих рук изольется это благо на кровоточащие раны страдальцев, ей казалось несущественным. Отметая все исторические, экономические и социальные условия эпохи, она воображала, что стоит только в сердце монарха пробудить добрые чувства, как тотчас же он сумеет сделать своих подданных счастливыми. Она не жалела ни времени, ни сил, ни красноречия, чтобы пробудить эти чувства. Она мягко упрекала Наполеона за несдержанные обещания, хвалила его за доброту, предостерегала от льстецов, в награду за добрые порывы предлагала ему свое благоприятное свидетельство перед потомством.
«Ваше высочество, — пишет она, — вы можете сделать мою преданность вам беспредельной. Это не фраза, это серьезные слова. Я не могу одобрять вашей политики, она страшит меня и за себя, и за вас. Но вас я могу любить, должна любить, я говорю это всем, кого уважаю. Заставьте и других так же, как и меня, оценить вас. Это легко сделать.
Никакой уважающий себя человек не променяет своего идеала равенства на идеал монархический. Но всякий человек с сердцем, к которому вы будете справедливы и милостивы, вопреки государственным соображениям, не позволит себе проклинать ваше имя и клеветать на ваши чувства. За это я отвечаю, во всяком случае по отношению к тем, на кого я имею некоторое влияние. Итак, во имя вашей собственной популярности, я еще раз молю вас об амнистии; не верьте тем, в интересы которых входит клевета на человечество; оно развращено, но не очерствело. Если несколько неблагодарных и не сумеет оценить ваших благодеяний, зато эти благодеяния создадут вам тысячи искренних сторонников. Если сердца безжалостные и осудят вас, зато вы будете любимы и поняты всеми честными людьми, независимо от их партийности.
Я единственный социалист, лично преданный вам, несмотря на все удары, нанесенные моим верованиям. Одну только меня не пытались устрашить; и я, нашедшая в вашем сердце только доброту и чувствительность, не стыжусь на коленях умолять вас о милости к моим друзьям».
Такие и подобные письма, обращенные к столь высоко стоящей особе, не могли оставаться тайными. Они примирили с Жорж Санд представителей новой аристократии и создали ей многолетнюю дружбу с графом д'Орсэ и принцем Жеромом Бонапартом. Часть буржуазных друзей примирилась с ее крайними убеждениями, которые перестали являться препятствием к общению, так как уже окончательно не обязывали ни к каким конкретным действиям. Часть же их, как графиня д'Агу, выступившая с «Историей революции 48-го года» под псевдонимом Даниэля Стэрна, еще долго преследовала сарказмами и уколами так бесславно закончившуюся политическую карьеру Жорж Санд. Наиболее морально неустойчивым узникам и изгнанникам, освобожденным по предстательству Жорж Санд, не оставалось ничего иного, как благоговейно преклоняться перед ее заступнической деятельностью. Но была и другая группа — непримиримых. Гнев, запреты, ирония, памфлеты сыпались из уст и из-под пера людей, которые не приняли бы никаких благ, купленных столь унизительной ценой.
Как ни льстили Жорж Санд благодарности и восторги, сыпавшиеся на нее со всех сторон, как ни радовалась она своей простодушной радостью счастью семейств, которым сумела возвратить мужей, сыновей и братьев, — она не могла оставаться равнодушной к другим голосам, которые заглушенно доходили до нее из-за тюремных стен и со страниц эмигрантской прессы. Передовая женщина XIX века была еще слишком полна сил, чтобы без боли согласиться принять звание рядового гражданина империи. Чутье ей подсказывало, что борьба еще не кончена и что тем, кто присоединился к победителю, предстоит в будущем стать побежденным. Революционное прошлое обязывало ее. В ней не было ренегатских тенденций, толкающих иного человека к всенародному сожжению своих прежних верований. В течение своей долгой и пестрой жизни она ни разу не отказалась от каких бы то ни было прошлых высказываний и стремилась всегда к внутреннему миру. Крайних выводов она не делала никогда и не сжигала кораблей. На этот раз крайние выводы тоже не были сделаны. Сближение ее с президентом не пошло дальше заступничества, а после переворота 52-го года, после провозглашения президента республики императором она сумела с большим тактом на тормозах остановить свою возможную придворную карьеру.
Близость с принцессой Матильдой и принцем Жеромом, основанная на общности художественных интересов, не пятнала ее революционной чести; ее краткое знакомство с императором имело достаточно возвышенное оправдание. За ней оставалось право свободной критики. Социалистический идеал жил неомраченный в ее душе.
Она писала своему другу издателю Гетцелю:
«Я думала, что мы должны переносить спокойно и с верой в провидение временную диктатуру, явившуюся следствием наших собственных ошибок. Я надеялась, что можно приблизиться к всемогущему человеку, чтобы вымолить у него жизнь и свободу нескольких тысяч жертв. Этот человек оказался доступным и гуманным. Он говорил со мной долго и с такой искренностью, что я смогла разгадать в нем его добрые инстинкты и стремление к целям, общим с нашими целями. Вот и все мои отношения с представителем власти, которые выражаются в нескольких просьбах, беседах и письмах.
В награду мне говорят и пишут со всех сторон: «Вы компрометируете себя, вы губите себя, вы обесчещены, вы бонапартистка!» Я знаю, что президент отзывался обо мне с большим уважением и что это рассердило его приближенных. Я знаю, что многим не понравилось его согласие на мои просьбы. Я знаю, что если перегрызут горло ему, то перегрызут горло и мне, что весьма вероятно. Я знаю также, что всюду распространяют слухи о том, что я не выхожу из Елисейского дворца и что красные со свойственным им доброжелательством поддерживают версию о моей низости. Я знаю, наконец, что при первом же событии с той или другой стороны протянется рука, чтобы задушить меня. Это меня нисколько не пугает, уверяю вас, я шла на это.
Но это внушает мне глубокое презрение и глубокое отвращение к партийной морали, и я от всего сердца прошу не у президента (которому до этого нет дела), а у бога, в которого я верю крепче, чем многие другие, своей политической отставки».