***
Взгляни во тьму. Ты видишь лица
Угрюмых сверстников своих?
Они хотели бы родиться,
Но ты родился вместо них.
Ты оттеснил их в область мрака
И черной зависти к тебе –
И каждый воет, как собака,
По неслучившейся судьбе.
И смотрит, смотрит, смотрит тихо
Из безутешной темноты,
Как ты проматываешь лихо
Его слепящие мечты…
Ты рожден, ты воплотился, а они – нет, и этот факт вызывает у них смертельную зависть к тебе. Ты можешь жить: говорить, любить, мыслить, рожать и растить детей, путешествовать… а они могут только наблюдать за тобой, только смотреть на тебя из вечной тьмы. Они злобно смеются над тобой, когда ты совершаешь ошибки, они исходят желчью, видя, какую полноту счастья ты порой испытываешь, их сознание – один сплошной, громадный вопрос, обращенный к Богу: почему на свет рожден ты, а не они? чем ты лучше них? что они такое сделали, за что были лишены счастья земного рождения?
Может быть, и тебе, счастливцу, пора задать какие-то вопросы? Для начала – самому себе. В самом деле: почему рожден именно ты? какие надежды Господь может связывать с твоим приходом на Землю? что доброе, высокое, великое ты призван тут совершить? И как тебе вести себя здесь, чтобы с максимальной полнотой использовать этот чудесный дар, которым ты наделен – земную жизнь? как не растратить его впустую?
Может быть, тебе поможет знание о незримой толпе невоплотившихся, смотрящих на каждый твой шаг, оценивающих каждый твой вздох…
***
Не помогай другим самцам,
Своим участьем не калечь их,
Пусть каждый выживает сам
В угрюмых джунглях человечьих!
Так говорил мне старый вор,
Блестя улыбчивым оскалом.
И не пойму я до сих пор:
Вредил мне – или помогал он?
Альтруизм, проявляемый тобой по отношению к твоему соседу по планете, такому же самцу, как и ты, в конечном счете губит этого соседа, поскольку создает у него ложное представление о реальных взаимоотношениях людей в человеческом стаде (в частности, о взаимоотношениях самцов). И это ложное представление однажды сыграет с твоим соседом злую шутку, выйдет ему боком. Так твое добро обернется злом.
Об этом говорит моему лирическому герою старый вор – и, кажется, из самых добрых побуждений. Похоже, он желает добра герою, хочет помочь ему выжить среди себе подобных… Но получается, что вор, проповедующий примат звериных законов, выступает тут в роли альтруиста, – противореча, таким образом, собственной проповеди.
А что, если вор хитрит? Что, если на самом-то деле он уверен в спасительности альтруизма – и, публично проповедуя обратное, просто стремится заложить в сознание возможного конкурента саморазрушительную логику?
Об этом я и размышляю в своем стихотворении.
ЗЕЛЕНЫЕ СОПКИ
Я не скрою, что другом
мне Север суровый не стал,
беспощадною вьюгой
он вирши мои освистал.
Но однажды весною,
наверное, всё ж неспроста
он открыл предо мною
свои потайные места.
Из глубокой долины
неслышно поднялся туман,
оголив по вершины
заросших холмов караван,
и на зелени яркой,
где был у тумана ночлег, —
словно колотый сахар,
остался нестаявший снег.
Мир был чистым и робким…
И я не пытался понять,
где норвежские сопки,
где наша холмистая рать, –
так необыкновенно
они той весною цвели
на краю континента,
в краю пограничной земли.
Такие мгновения были нечастыми – но они были. Вдруг сквозь серые небеса пробивался луч неяркого северного солнца, освещая весеннюю сопку, – и я обнаруживал, что эта мрачная земля может быть красивой. Я забывал о ненавидящем меня комбате и о тяготившей мою душу угрюмой тоске, я становился добрым, доверчивым, светлым – таким, каким был до армии…
Но небеса вновь превращались в серое тесто, а командир моего батальона вновь грозился отправить меня сначала на «губу», а потом и в дисбат.
Он не шутил, мой комбат. И замполиту стоило большого труда убедить его, что такие, как я, тоже нужны родине.
***
Тянет кровью из леса туманного…
Молодой, отдыхай под кустом!
Самка выберет старого, драного,
С переломанным жизнью хребтом.
Не за то, что угрюмо оскалены
Два клыка, пожелтевших навек, –
За его золотые подпалины,
За глаза, голубые, как снег.
Выбрать-то она выберет, конечно, – куда ж ей деваться от твоего бешеного напора, от проницательного ума и щедрого таланта, от замечательных твоих золотых подпалин? Только вот молодые волки никуда из вашего леса тоже не денутся – отдохнут чуть-чуть под кустом и снова начнут обхаживать твою избранницу. Не уследишь, не запрешь на замок, пояс верности не заставишь носить насильно. Чего ж ты хочешь, старче: социобиология в вашем туманном лесу как рулила, так и рулит. И будет рулить.
Но как же быть? – вопрошаешь ты. Ведь она, юная и прекрасная, свой выбор уже сделала, всё у вас сложилось, срослось, вот уже и волчатки маленькие в вашей семейной норе визжат и поварчивают… как бы всё это законсервировать, а?
Спроси меня, серый, – того, кто написал это стихотворение. И я отвечу тебе словами старинной русской песни. Прищурю глаза, тряхну остатками некогда буйной золотой шевелюры, опрокину стопку – и начну тихонько:
Живет моя отрада
В высоком терему.
А в терем тот высокий
Нет хода никому…
Понял подсказку, серый? Запри ее в тереме своего ума и таланта, влюби ее в свою неповторимую личность, добейся того, чтобы она сама навсегда надела на себя тот самый, средневековый пояс. И тогда она будет поплевывать из высокого терема на истекающих слюной молодых волков.
Но если у тебя, кроме переломанного хребта, оскаленных клыков и подслеповатых глаз, ничего больше нет, – тогда извини, братишка. Нет терема, нет и отрады. Отдыхай под кустом.
МОИ ПОДРУЖКИ
Мои подружки старятся стремительно…
Давно ль они на ножках молодых
Цвели и пахли? Даже удивительно,
Как скоро увядает прелесть их!
Ни свежести уже, ни грациозности,
Двадцатилетним стало двадцать шесть…
А я не старюсь. Я всё в том же возрасте.
Как было мне за сорок, – так и есть!
Мои подружки, хм… что-то это тебе напоминает. Уж не книгу ли Маркеса о несчастных шлюшках? Интонация вроде бы та же самая?
Но ты мгновенно опровергаешь сам себя: там – вселенская скорбь о падшем человечестве, а тут – всего лишь добродушное зубоскальство над стареющим ловеласом и его третьесортными юными пассиями. Пустячок, экспромтишко…
Однако, постой… какие же они третьесортные?.. да там были ого-го какие!.. и разве это была старость – в сорок-то с небольшим? это было только начало твоего мужского расцвета!
Ты начинаешь считать, по-детски загибая пальцы, после тридцать пятой сбиваешься и начинаешь снова… и вдруг вспоминаешь восемнадцатилетнюю вьетнамку в сиднейском борделе и то, как ты хвастался ею перед приятелями: мол, прямо с пальмы для тебя ее сняли!.. И тут тебе, отцу двух взрослых дочерей, наконец-то, становится стыдно.
Все-таки тут у нас не Австралия и не Латинская Америка, бормочешь ты. Тут у нас Русь-матушка. И то, что дозволено Маркесу, не дозволено тебе. Квод лицет йови, как говорится. И, опять же, русский писатель обязан идти в глубину проблемы, а не отделываться от нее плоскими экспромтами, оставь это губерманам.
И все-таки, все-таки… Порой так хочется просто улыбнуться, необидно съязвить, беззлобно посмеяться над собой и другими, над схожестью Руси-матушки и Латинской Америки, над всем падшим человечеством…
***
Давай никуда не поедем…
Какая, дружок, благодать —
Лежать на диване медведем,
Над старою книжкой дремать.
Есть, право, какая-то прелесть
В уютном и тихом мирке…
Эх, только б не вывихнуть челюсть
В одном молодецком зевке!
Однажды ты состаришься, конечно, добрый молодец. Но сегодня еще в силе. Так не обманывай ни себя, ни очередную сударушку, уже нарисовавшую в своей голове умилительную картинку вашей совместной жизни в уютной берлоге.
Ничего не выйдет. Как только тебе попадет шлея под хвост – пиши пропало. Что там конкретно будет – то ли злато-серебро посыплется с небес, то ли зелено вино с ума сведет, то ли зазноба какая в сердце вползет, – это все равно. Подымется медведь с семейного дивана, махнет лапой – и полетят прочь все книжки и картинки…
Погуляй, батюшко, в одиночку, покудова сила есть. Поломай дерева в окрестном лесу, покушай сладкого медку вдоволь, подумай о жизни, лежа в зимней своей берлоге. Но постоянно слушай чутким ухом: не трещит ли поодаль хворост под чьей-то тяжкой лапой, не бредет ли вдали кто-то дюжий и беспощадный, грудью раздвигая макушки могучих сосен?
Если услышишь такое, знай: это идет навстречу старость твоя. А значит, пора тебе грянуться оземь, перекинуться трижды через голову – и, сбросив медвежью шкуру, облачиться в костюм-тройку и модные штиблеты. Пора за красными девушками приударить – не за той, так за другой, пора семьей обзавестись, деток настрогать. А потом, конечно, в люди их надо будет выводить…
Так-то, медведко, так-то, ухарь-купец. А покудова, что ж, – во всю ширь зевни, во всю длину потянись, да и вставай с дивана. Ежели сударушка твоя замыслила куда-то вместе ехать, так ведь всё равно на своем настоит, не прекословь ей…
ПОСЛЕ МОЛЧАНИЯ
Я напрасно ищу пониманья —
Вы не созданы нас понимать.
Совершенно иные созданья,
Ваше дело – жалеть и прощать.
Так прости меня, зверя лесного,
За грехи человечьи мои.
Все равно всё окончится снова
Вечной горечью женской любви.
Рухнет в бездну громада немая,
Дрогнут души и дрогнут тела.
Ты заплачешь, меня обнимая,
И пойму я, что ты – поняла…
Прочитав это стихотворение, современная продвинутая феминистка процедит мне сквозь зубы, что гендерные различия не закреплены в генетическом коде человечества и не могут дать стопроцентной гарантии нашего выживания в обозримом будущем. И потому, дескать, даже с точки зрения моей любимой социобиологии нынешняя иерархия гендерных ролей только кажется неколебимой. А значит, алгоритм взаимоотношений мужчины и женщины, описанный в моих поэтических строчках, – не более чем чесотка мужского шовинизма.
А я отвечу ей, что в генокоде закреплена половая дихотомия, и что эта штука будет посильнее «Фауста» Гёте. Потому, что где пол – там и гендер. А не наоборот. И что тот, кто на протяжении тысячелетий, рискуя жизнью и здоровьем, уходил из пещеры за добычей, самым естественным образом доминировал над той, что сидела в пещере и ждала, когда ей принесут кусок мяса и теплую шкуру зверя. И что теорию Геодакяна феминизму не переплюнуть… ну, и так далее.
Но, как всякий человек, способный ощущать чужую боль, я буду чувствовать, конечно, что пафос моей оппонентки порожден реальной обидой «слабого пола» на наши земные полоролевые расклады. Отсюда и мои слова о вечной горечи женской любви, о душевной дрожи людей, вынужденных постоянно преодолевать чувство обиды и чувство вины.
И все-таки жалеть и прощать – единственно верный путь к свету из темноты этой проблемы…
ПЕСОК ПУСТЫНИ
Год за годом вина и печаль
Орошали мне душу… А ныне
Ни тебя, ни себя мне не жаль –
Пересох, как колодец в пустыне.
Ветер злобствует, мысли гоня
По барханам страстей позабытых.
И песок, что заносит меня,
Жжет глаза, но уже не слезит их.
Чувство вины, как и чувство печали, благотворны для нас: там, где текут подземные реки наших переживаний, зеленеют чудесные рощи человеческого искусства. Но раскаленный ветер времени делает свое дело, и сухой песок знания, рано или поздно, заполняет колодцы наших душ. Там, где есть знание, эмоций нет… но есть ли в этой пустыне место для человека? Для того существа, кого мы привыкли называть человеком?
Но зато больше не будет ни жгучих страстей, ни горьких слез, – думаешь ты. – Всё то, что способно течь, будет течь только внутри человека, не показываясь наружу. Ведь те, кто живет на раскаленном ветру, – тоже люди, только они другие, сухие и точные…
И ты ошибаешься. Человек – везде человек, и ни одна душа не похожа на пересохший колодец. А если где-то жестокосердие превышает норму, над этим местом однажды, – пусть даже через несколько столетий! – обязательно сгустятся тучи Божьего гнева. Молнии возмездия ударят в черствые верхушки барханов и ливень горя затопит миллионы сухих сердец.
Так заведено на Земле. Эта планета никогда не станет местом бессердечного знания и безжизненного расчета.
ХОЛОДНАЯ РЕКА
В глазах возлюбленной моей —
Холодная река.
Не оттого ль, когда я с ней,
Знобит меня слегка?
Морозно дышит глубина,
Прозрачная до дна.
Но не любимой в том вина,
А осени вина.
Незримо бьют из донной мглы
Студеные ключи…
Зато слова ее теплы
И губы горячи.
И в час, когда слепая страсть
Сминает простынь снег,
Она меня целует всласть,
Не поднимая век.
Осенняя любовь, что ты можешь предложить двум немолодым людям? Всё они уже изведали в своей жизни, всё оставили позади – и нежное журчание апреля, и зачарованную кипень мая, и сверкающие июньские грозы, и палящую сушь июля, и бескорыстную щедрость августа… Даже октябрь, с его разноцветным холодком, ушел от них навсегда.
Но есть ли место для любви в ноябре?
Оказывается, есть. К ней несет холодная серо-стальная река, медленно текущая куда-то меж облетающих берегов, – прозрачная, печальная, всё знающая вода. Если войти в нее и преодолеть первую ознобную дрожь, станет ясно, что она тоже способна дарить забытье – еще как способна! Только не нужно нырять в ее студеные глубины: это и опасно, и не нужно никому – ни реке, ни тянущимся друг к другу двум немолодым людям. Нужно просто лечь в эту неторопливую воду и, закрыв глаза, медленно плыть куда-то вместе с ней…
Как они тянут к себе, эти серо-стальные зрачки, эти пряди с проблесками седины, порывистые объятья, задыхающийся ритм, шепот сухих губ!.. Что-то слишком нервное, лихорадочное, что-то слишком охочее, алчущее есть в этой осенней любви – может быть, уже последней перед шугой и льдом.
СПАСЕНИЕ
Взгляните ж вы, какие здесь купавы!
Николай Рубцов
Я спасся кое-как. Среди скотов
То там, то здесь паслись людские лица.
«Скорей сюда!» – и каждый был готов
Клочком травы со мною поделиться.
А скот мычал. Он чуял чужака
И на меня косил налитым глазом.
Но впереди нас всех ждала река
И в глубину мы все входили разом.
Точила берег нежная вода,
И я кричал: «Какие здесь купавы!»,
И скот трубил… Мы все спаслись тогда
На той земле, еще рожавшей травы.
Да, я спасся в своем «малом времени», на рубеже двух столетий, – родился, прожил отпущенные мне Господом годы, оставил потомство, что-то написал, опубликовал, запечатлел оттиск своей пятки в глине веков… но в этом стихотворении речь идет о более серьезных вещах – о «спасении нас всех».
Один из возможных смыслов – тот, который, быть может, увидит в этих строках грядущий астронавт, медленно летящий сейчас, в своем сорок восьмом веке от Рождества Христова, по орбите Венеры. Он летит и думает: вот, человечество покинуло Землю, давно уже не рожающую ни трав, ни деревьев, все мы переселились на другие небесные тела; а ведь когда-то эта планета была родным домом для наших прародителей – зеленым раем с нежной водой и желтыми купавами. И, смотри-ка, наших пращуров не слизнул в те времена солнечный протуберанец, не погубил астероид, и сами они не уничтожили друг друга в смертельных войнах… спаслись, однако! Спаслись – и дали жизнь своим потомкам, а те – нам. И вот теперь мы живы – и летим…
Можно прочесть это стихотворение и в чисто теологическом плане – как весть о свершившемся апокатастасисе, о спасении овец стада человеческого в реке Божьей благодати. Но об этом на Земле давно уже написаны даже не тома, а целые библиотеки.
(Введение к книге: Сытина Ю.Н. Сочинения князя В.Ф. Одоевского в периодике 1830-х годов. М.: Индрик, 2019. 392 с.)
Князь Владимир Федорович Одоевский (1804–1869) – «один из благороднейших наших писателей, мыслитель, стоящий слишком уединенно, слишком вдали от всех», – напишет А.А. Григорьев в 1847 году1. Мнение об Одоевском-романтике, живущем в башне из слоновой кости, абстрактном, далеком от жизни философе, мистике надолго укоренится в общественном сознании. С другой стороны, о писателе будут говорить как о сатирике, рационалисте и ученом, ставшем чуть ли не позитивистом в зрелые годы. Противоречивость истолкований его творчества не только в критике, но и в литературоведении подчеркивает присущую Одоевскому многозначность: «У меня много недосказанного – и по трудности предмета, и с намерением заставить читателя самого подумать, принудить самого употребить свой снаряд, ибо тогда только истина для него может сделаться живою»2.
Но если уже в 1840-е годы Одоевский будет казаться одиноким, то в 1830-е – он свой. Проблематика его произведений, философские и эстетические искания, стремление к энциклопедизму глубоко укорены в той эпохе и вместе с тем исполнены индивидуально-авторского видения, понимания жизни и искусства. В.К. Кюхельбекер писал Одоевскому в 1845 г. из сибирской ссылки: «Тебе и Грибоедов, и Пушкин, и я завещали все наше лучшее; ты перед потомством и отечеством представитель нашего времени, нашего бескорыстного служения художественной красоте и истине безусловной»3.
В жизни князя – потомка древнего рода, восходящего к легендарному варягу Рюрику, рода, к которому принадлежал и святой мученик князь Михаил Всеволодович Черниговский, – одной из ключевых была идея служения. Одоевский «стоял во главе всего русского дворянства»4, современники называли его «Monmorancy russe (Русский Монморанси)»5. Предпочитая публиковаться под разнообразными псевдонимами, Одоевский иногда подписывался и своим именем, порою сокращенным, но всегда непременно добавлял к нему титул. Именно о князе Одоевском говорила и критика той поры. Своеобразным итогом его писательского пути стал выход «Сочинений князя В.Ф. Одоевского». Многие произведения из вошедших в издание изначально были рассыпаны по страницам периодики 1830-х годов, о них пойдет речь и в этой монографии, название которой напрямую связано с заглавием издания 1844 года.
Бережное отношение к своему историческому имени внушало князю прежде всего чувство долга перед Отечеством. Определяющее значение в жизни Одоевский придавал и новозаветной притче о талантах, понимая ее как необходимость беспрестанно трудиться и через служение людям служить Богу. Сфера интересов князя поражает своей широтой: литература, философия, музыка, педагогика, просвещение, химия, кулинария… Однако «при всей пестроте» занятий Одоевский «всегда оставался мыслителем, всегда стремился к строгой систематичности в своих построениях»6.
Жизнь Одоевского была тесно связана со многими видными деятелями русской культуры. Не случайно в 1838 году С.П. Шевырев писал М.П. Погодину, что вся русская литература оказалась «на диване» у Одоевского. Дружеские отношения объединяли юного литератора с двоюродным братом, поэтом А.И. Одоевским, и московскими любомудрами. Издавая в Москве вместе с Кюхельбекером альманах «Мнемозина», а позднее публикуясь в «Московском вестнике», «Вестнике Европы», «Московском телеграфе», «Литературной газете», «Европейце», «Московском наблюдателе», «Современнике», «Библиотеке для чтения», «Сыне отечества», «Северной пчеле», активно участвуя в издании «Литературных прибавлений к “Русскому инвалиду”» и «Отечественных записок», Одоевский сошелся с Пушкиным, Гоголем, Лермонтовым, Грибоедовым, Жуковским…
Из всего многообразия периодических изданий, в которых публиковался Одоевский в тридцатые годы, в монографии будут рассмотрены альманахи «Северные цветы», «Альциона» и «Денница», журналы «Московский наблюдатель» и «Отечественные записки», газета «Литературные прибавления к “Русскому инвалиду”». Хронологически публикации охватывают практически все десятилетие. Внимание сосредоточено на художественных произведениях – повестях и очерках, но привлекаются и литературно-критические и музыкально-критические статьи Одоевского, а также переписка с современниками. Систематизированные сведения о публикациях художественных произведений Одоевского в 1830-е – 1840-е годы приведены в хронологической таблице в конце монографии.
«Материалы для жизни художника одни: его произведения», – убежденно говорит рассказчик «Себастияна Баха», и за этими словами угадывается авторская позиция. Самым плодотворным периодом для Одоевского как писателя были именно тридцатые годы. В это время князь живет в Петербурге, но кровные нити связывают его с Первопрестольной – он бывает в Москве, публикуется в московских изданиях, переписывается с москвичами – и соглашаясь, и споря, – размышляет о разнице между старой и новой столицами. Для русской литературы и культуры в целом это десятилетие – период отталкивания от иностранных влияний в поисках собственной философии, органичной эстетики. В преодолении чужеродного, искусственного и в изображении самобытного, народного видело большинство русских критиков задачу литературы, и потому внимание авторов зачастую обращалось к Москве как допетровской столице, хранительнице традиционного русского уклада и ценностей.
Большое влияние на творчество Одоевского оказал немецкий романтизм – недаром Е.П. Ростопчина называла его Hoffman II – однако самому писателю такое определение представлялось ложным. Воздействие «Германии туманной» на русскую мысль той поры, безусловно, было значительным, и сочинения Одоевского зачастую созвучны творениям немецких романтиков, однако мироощущение и мировоззрение русского писателя свидетельствуют о его теснейшей связи с «большим временем» русской культуры.
О важности Православия для Одоевского так или иначе писали разные исследователи7, однако больше вскользь. П.Н. Сакулин, приводя цитаты из дневников писателя, выдержки из его писем, свидетельствующие о важности религии в жизни князя, подчеркивал внецерковность его духовных исканий и вопреки тому, что Одоевский отдавал явное предпочтение Православию, считал, что «корни его мистики» «все же находятся главным образом на Западе»8. Одоевский действительно глубоко изучал немецкую философию, интересовался трудами по алхимии и кабалистике, однако после встречи с Шеллингом главный вывод сделал такой: «Шеллинг стар, а то, верно бы, перешел в православную церковь»9.
К сожалению, до сих пор в представлении о русской истории и культуре порою господствует мысль, что «православная церковь, сдавленная бюрократическим режимом, не обнаруживала признаков жизни»10 – как в николаевскую эпоху, так и вообще после воцарения и реформ Петра I. Но многочисленные храмы, воздвигнутые в XVIII – начале XX века, труды по богословию, продолжившаяся традиция паломничества по святым местам, мощный пласт лирики христианской тематики, вклад в который внесли даже такие вроде бы далекие от религии поэты, как Некрасов и Фет, красноречиво свидетельствуют о православном духе самой русской культуры, ее кровной связи с «древнерусской литературой, ориентированной на средневековые христианские ценности»11. В последние десятилетия появляются все новые и новые труды по русской истории, культуре, литературе, восполняющие представления о духе Российской империи. И та неистовость, беспощадность, с которой пытались уничтожить эти корни после революции, только подчеркивает их глубину и силу, не утраченную и сегодня.
Православные истоки, давшие саму письменность Руси, так глубоко вошли в ткань русского бытия, что в XIX веке воспринимались как неотъемлемая часть жизни, вплоть до государственных праздников и названий улиц, что непросто осознать людям XXI столетия. В нашу до сих пор еще переходную эпоху при истолковании классики порою важным оказывается «обратный перевод»12 – не так называемая актуальная интерпретация с позиции нового времени, но понимание, продиктованное внутренним миром самих произведений, духом эпохи, их породившей. И.А. Есаулов, размышляя о новых филологических категориях в изучении русской классики, формулирует задачу исторической поэтики исходя из того, «как ее понимал Веселовский: “определить роль и границы предания в процессе личного творчества”», уточняя при этом: «христианского предания», – и обосновывает необходимость «рассматривать поэтику русской литературы в контексте православной культуры»13.
В периодике 1830-х годов отразилась живая жизнь русской истории, движение времени – в ней есть и злободневная проблематика, и отзвуки вечности. И потому изучение творчества Одоевского в контексте конкретных изданий отнюдь не означает стремления замкнуться в «малом» времени публикации произведений, но, напротив, через это «малое» заглянуть в «большое», актуализировать пласты тысячелетней русской культуры, той духовной традиции, которая порою ярче проступает в лирике и публицистике, чем в художественной прозе, особенно у склонного к завуалированности в высказывании своих идей Одоевского. Включаясь в соборный хор русской словесности, князь осознавал свое творчество как органическую часть того живого и животворного предания, на котором зиждется русская культура.
Издание осуществлено при финансовой поддержке Российского фонда фундаментальных исследований (проект № 18-112-00233)
Приобрести книгу можно на сайте издательства «Индрик».