София культуры

Вячеслав АЛЕКСАНДРОВ. Введение в философию Православия (продолжение)


(очерки о Любви, любви к Свободе и к Истине)


Добродетели


Следовать за Христом – значит противопоставлять страстям силу добродетелей. Недостатки наши чаще всего есть неестественное продолжение наших достоинств. Добродетель рождается в душе не просто так, ибо она есть сила, появляющаяся в результате стремления к умеренности, смиренности и совестливости. Добродетель – не только природное, но и приобретённое качество. Ведь когда в нас что-либо заложено от рождения и мы не прилагаем усилий к тому, чтобы это качество развить и умножить, оно становится если не пошлым, то тёплым, то есть не способным пробудить в других желание к избавлению от грехов.

Добродетелью является всё, что побуждает людей показывать силу, изменяющую их жизнь. Настоящие добродетели проявляются в нас будто бы тайно, сами мы не можем судить о том, что уже достигли какой-то степени совершенства. Ибо сколь велика ни была бы в нас сила преображения, она, во-первых, не гарантирует, что мы не можем попасть во власть зла и греха, а во-вторых, каких бы высот ни достигли в земной жизни, мы до окончания её будем лишь у подошвы горы, на которую предстоит взойти.

Делать добро – означает освобождать самого себя от того, что несёт нашим близким горе и зло; от того, что может ввести их в искушение любой из страстей: от чревоугодия до гордыни. Добро делать может только способный терпеть немощи близких, как, например, терпит врач, лечащий тяжело больного человека. Врач не гневается из-за того, что больной оказался больным. Так и несовершенства, и недостатки родных – это только болезни, которые следует терпеливо лечить. Конечно же, лекарством является сила нашего терпения, понимания; сила молитвы и примера порядочности.

Жизнь такова, что люди, находящиеся в равных условиях, тем не менее совершенно по-разному могут проявиться во времени. Поэтому качества, которыми человек наделён от рождения, есть только семена, что ещё должны дать всходы. Прежде чем созреют плоды, необходимо потрудиться на поле своей души. Задатки проявляются у всех по-разному. Чем большей внутренней силой наделён человек от природы, тем в большей опасности он находится. Ведь ему легче добиться желаемого. И если упустить момент в деле его воспитания, образования, а также цели, к которым он стремится, то когда он окажется во внешнем мире, может случиться так, что он не станет ограничивать себя в средствах достижения своих целей. Когда человеку нет дела до того, что происходит во внутреннем круге жизни, задатки быстро превратятся в страсти. Если не видим причин для того, чтобы отказаться от желаемого, границы наших притязаний будут расширяться. Рано или поздно возможность удовлетворения их станет ограничиваться внешними факторами.

Тот, кто не понимает, что необходимы внутренние усилия, обеспечивающие достижение меры, когда сталкивается с сопротивлением среды, в том числе с людьми, преследующими подобные цели, он неизбежно вступает в борьбу. Конечно же, это открывает границы для роста страстей. А они неизбежно привяжут нас к внешним явлениям и феноменам жизни. Если наши силы сосредоточиваются на попытках оформить под свои притязания внешний мир, мы перестаём обращать внимание на то, что происходит во внутреннем круге жизни.

Космос превращается в хаос, когда в хаос превращается душа Венца творения. Если в ней царит запустение, страсти не смирены, дух не обуздан, то все попытки навести порядок в окружающей действительности приведут к ещё большему внутреннему расстройству. Обстоятельства жизни человека отражают состояние его духа. Добродетель как качество проявляется в нас только в результате длительного, не прекращающегося во времени труда, обеспечивающего соответствие чувств, желаний, мыслей требованиям совести. Но для этого необходимо признание, что она существует. Достаточно много людей попадают в ловушку врага, придерживаясь мнения: «Бога нет, всё позволено». Такая позиция неизбежно приведёт к тому, что фундамент собственной жизни затрещит по швам. Но пока не придёт понимание, что причины всех поражений, жизненных неурядиц, несостоятельности и слабости близких скрыты в характере нашего отношения к миру, то есть в нашем сердце, до тех пор ничего изменить в своей судьбе не сможем.

Проще всего сказать, что страсти обуздываются добродетелями. Но действительно – иного пути нет. Поэтому следует выяснить, как воспитать в себе добродетели, как привить их в душах наших близких? Дерзну привести в этой связи грубую аналогию. Когда кто-либо заводит щенка породистой бойцовской собаки, разве не стремится её воспитывать должным образом, понимая, что не сделав этого, он, его семья и окружающие будут подвергаться серьёзной опасности. Так и наши задатки, унаследованные качества и энергия, если над ними не работать, их не облагораживать, достаточно быстро могут обратиться в недостатки. Ведь среди преступников много людей с энергией, бьющей через край, которую в своё время не завели в нужное русло. И почему мы, обычные люди, не в состоянии справиться со своими страстями, дурными привычками? Потому что нашим внутренним миром никто не занимался. И в нём бесчинствуют злобные, невоспитанные псы страстей.

Попробуй только задеть нас, потревожить нашу гордыню… Разве мы не готовы разорвать в клочья обидчика, хотя бы и в глубине души? Беда в том, что долго удерживать дух в напряжённом состоянии невозможно. Он неизбежно начнёт пожирать нас изнутри или без всяких мотивов будет заставлять кидаться на окружающих. Как вы думаете, почему столь высоко в мире число немотивированных преступлений? Это невоспитанные псы-убийцы рвутся наружу из нашей души. А мы продолжаем считать, что рассуждения о страстях-добродетелях – пустое дело попов, богословов, философов, и оставляем собственную душу растерзанной, неухоженной. Разве человек с такой душой может сотворить настоящее благо другому?

Для решения вопроса о воспитании добродетелей может понадобиться вся жизнь. Страсти таковы, что даже если они будут умерены и облагорожены, стоит ослабить внимание и прекратить практику выявления и отсечения в себе того, что заставляет нас переходить границы, за которыми начинаем учинять произвол, они начинают превращать нас в своих рабов. Например, если даём послабления требованиям нашего чрева, то незаметно значительную часть своих сил, времени начнём расходовать не просто напрасно, но и нанесём себе значительный вред. Угождая себе, непрерывно бросая подачки своим желаниям, неизбежно начинаем выходить из себя в мир, где нам ничего не принадлежит; в мир, в котором за то, что не является необходимым, мы отдаём свои силы без возможности их восстановить, тем более умножить. Чаще всего вершины успеха, которые достигаем в обыденной жизни, оказываются дном пропасти во внутренней сфере бытия.

В результате нашей деятельности должно происходить соединение небесных энергий с земными. Если этого нет, то плоды такого труда будут не только бесполезны, но и опасны. Благо создаётся только теми людьми, чей внешний труд есть продолжение внутренних усилий, обеспечивающих доступ духа к насыщению небесной благодатью. В этом случае он не станет искать возможности достигнуть удовлетворения неестественным образом, за счет умножения материальных благ и поиска того, что может принести удовольствие. Именно в этом случае наши природные чувства, желания, стремления извращаются до страстей и похоти. Ибо получение сверхнеобходимого неизбежно связано с отказом от любых форм внутреннего контроля, с удалением совести на задворки души, с угнетением религиозного чувства. В противном случае мы будем не в состоянии найти оправдания тому, что делаем по отношению к окружающей жизни, к людям, с которыми имеем дело. А без оправдания жизнь утрачивает смысл.

Оправдание вне требований морали всегда связано с принижением ценности жизни других людей, тем более – жизни не человеческой. Но жизнь одна, а человек является только соединением усилий всех царств бытия. Утвердиться за счёт другого в единой системе невозможно. Что случится в противном случае? То, что происходит в организме, когда в нём начинают утверждаться раковые клетки.

Необходимость ведения добродетельной жизни вызвана не надуманными причинами. Она насущна. Заповеди Божьи – это не внешние требования внешней Силы. Они отражают то, что написано на скрижалях сердца, как условие сохранения и проявления людьми своей божественной природы. Для придания нашему духу силы, обеспечивающей организацию внешней среды благоприятным для нас образом, требуется следовать принципам, истинность которых подтверждена всей историей человечества. Семейная, социальная, трудовая, политическая этика не есть изобретение человеческого разума, а является отражением изначального знания, присущего всем без исключения людям от рождения. Требования морали – отражение сакральной мудрости Жизни. К её источнику у каждого человека открыт доступ посредством чувства, отличающего нас от всех иных живых существ. Это религиозное чувство как ощущение того, что наше нынешнее состояние не то, в котором должен находиться человек, что смерть не является естественным завершением жизни, что есть иное, отличное от земного Царство, что есть Сила, стремясь к которой можно получить и другую силу, обеспечивающую достойное прохождение земного поприща.

Именно для восстановления в нас истинного человеческого достоинства, являющегося отражением присутствующего в нас образа Божьего, и призвана практика организации религиозной жизни. Ничего нового мы придумать не в состоянии для предотвращения искажения нашего бытия энергиями смерти и разрушения, кроме тысячелетней христианской традиции укрепления веры. Вспомним, как рождалась христианская вера – с призыва к покаянию, узнавания и отвержения в себе того, что оставляет нас в недолжном, несовершенном состоянии. Ничего с тех пор не изменилось, да и не могло измениться.

Каждый живущий человек призван исполнить часть своей работы по строительству дороги к Небесному Царству, но сделать это можно только при условии созидания в себе, из себя храма Божьего. Никакого иного пути, нежели не допустить порабощения себя страстями, нет для сохранения и укрепления личной жизни. Поэтому исполнение требования взращивания в себе добродетелей является лишь условием для недопущения превращения нашей жизни в смерть. Ибо побуждаемые страстями мы неизбежно совершаем преступления против жизни. Действуя по страстям, мы становимся инородным телом для жизни. И она начинает нас отторгать.

Как всякий добрый хозяин непрерывно следит за порядком в своих владениях и стремится вовремя предотвратить наступление нежелательных событий, так и каждый здравомыслящий человек должен обращать внимание на то, что происходит с его чувствами, желаниями и мыслями, чтобы не допустить проявления их в конкретных действиях, поступках, привычках, несущих прямую угрозу собственной жизни.

Дабы нас не поглотили страсти, против каждой из них необходимо принятие своих мер. Эти меры обеспечат развитие добродетелей, в основании которых лежит чувство ответственности, стремление проявлять происходящее в сердце, душе и разуме в свете Евангельских истин. Именно тогда перед нашими глазами, как перед глазами опытного садовника, будет открываться подлежащее изменению, первоочередному приложению сил.

Мы не просто должны выполнять вечернее правило, но в перечне грехов следует узнавать те, что совершили в течение дня. Это позволит укрепить силу намерения очиститься от грязи. Но прежде всего, это намерение ёще должно появиться. И оно появляется, когда мы начинаем осознавать необходимость воздержания.


Воздержание


В христианской традиции принято выделять восемь добродетелей, через каждую из которых проявляются силы, препятствующие захвату нас в рабство одной из страстей. О них рассуждали выше.

В жизни большинства из нас получается так, что по причине отсутствия хоть какого-нибудь систематического духовного образования, мы не обращаем особого внимания на происходящее во внутреннем круге нашей жизни, ибо всё внимание рассредоточивается среди множества внешних целей. Устремляясь к ним, выходим из себя, потому и не обращаем внимания на происходящее в сердце и душе. Главным в жизни становится реализация возможности получить желаемое. Вся наша жизнь становится только средством достижения поставленных во внешнем мире целей. Поэтому характер проявления наших чувств, желаний, мыслей складывается именно под воздействием того, что нам хочется достичь в земной жизни. Но все достижения в ней имеют для нас относительную ценность. Мы не можем долго находиться в одном состоянии. Всякий раз, когда поднимаемся к заветной вершине, достаточно быстро понимаем, что это – только ступенька к другой.

Человек, выйдя из внутреннего круга бытия во внешний, сам смысл своей жизни начинает видеть в овладении материальными благами. Потому он очень быстро переходит естественные границы удовлетворения своих потребностей. Но как только человек теряет чувство меры, он сразу же начинает утрачивать и смысл жизни, ибо ничего кроме усталости лишний груз не приносит. Куда бы ни стремились, если вовремя не сможем ограничить своих притязаний в мире, придём только к одному результату – потере самой жизни. И это вне зависимости от того, получаем ли желаемые ценности или нет. В первом случае мы только на время притупляем чувство жажды и жадности. Во втором – нас начинает съедать изнутри зависть к тем, кто достиг того, чего нам не удалось. Отсутствие чувства меры вполне сравнимо с отсутствием инстинкта самосохранения у животных. Это лишает нас способности к ответственному отношению к жизни.

Мы перестаём правильно оценивать свои действия, обращать внимание на знаки предупреждения. Ибо когда нашим поведением управляет какая-либо страсть, мы ничего не желаем, кроме как найти способ её удовлетворения. После этого худо будет в любом случае. Когда мы обуреваемы страстью, пока не сможем противопоставить силу, смиряющую страсть, власть над нами будет только укрепляться. Осознание необходимости воздержания и принуждения себя к нему – первые шаги к обретению свободы от греха.

Воля к жизни может быть проявлена и укреплена только гармонизацией души, тела и духа. Осуществляя это, сможем понять разумом и прочувствовать сердцем, что наши притязания должны быть умерены. Тогда требование воздержания будут восприниматься как естественное условие обретения свободы, а не как её ограничение. Что нам даёт стремление к умеренности? Осуществляя его, получаем реальную возможность ослабления страстей. Добродетель воздержания – та добродетель, которую можем укреплять во всякий час своей жизни. Стоит лишь проявить в свете совести свои намерения или дела, обязательно обнаружим, от чего следовало бы воздержаться себе же во благо.

Любовь к ближнему начинается с уничтожения в себе того, что может ввести его в искушение, например завистью или ненавистью; и даже того, что заставляет его переживать за наше здоровье, судьбу. Всякий раз, когда начинаем рассуждать здраво и принимать ответственность за совершаемые деяния, начинаем осознавать и необходимость воздержания.

Разве проявляем ответственность и здравомыслие, когда начинаем положительным образом отвечать на всякое требование чрева? Разве не является причиной большинства наших болезней, неприятностей, бед неугашенная привычка к перееданию и (или) пьянству? Что, кроме пользы, может принести стремление избавиться от пагубного стремления к излишествам? Именно практика воздержания приводит к тому, что у нас пробуждаются и укрепляются естественные силы духа, которые начинают оформлять добрым для нас образом и окружающие обстоятельства. Воздержание – удержание себя в границах естественных потребностей – требует непрерывных усилий воли, смиряющей дух.

Невероятно важной является обычная, обыденная жизнь, ибо она открывает множество возможностей для совершенствования. Пошлой жизнь становится только тогда, когда смысл её связываем с возможностью беспрепятственного удовлетворения своих желаний. Именно в повседневной практике усмирения духа происходит становление воли к жизни – как силы, способной отвратить нас не только от совершения поступков, наносящих вред здоровью, но, самое главное, очищать от тёмных энергий похоти чувства, намерения, мысли.

Воля, проявляемая нами для удержания в границах, переход которых может нанести ущерб нам и окружающим, требует непрерывного включения в работу как сердца, так и разума. Ведь умеренность и смиренность достижимы лишь в результате соединения усилий сердца и ума. И меру ответственности можно определить, только просчитав, прочувствовав последствия осуществления намерений. Воздержание – это не просто удержание себя от того, чтобы съесть лишний «кусок хлеба», выпить лишнюю «рюмку», а то, посредством чего укрепляется воля к совершенствованию, воля к достижению Небесного Царства.


(продолжение следует)

Валерий ХРАМОВ

. Воспоминания и размышления о Владимире Григорьевиче Апресове (продолжение)


С писателем, пианистом, доктором философских наук, профессором Валерием Борисовичем Храмовым беседу продолжает редактор философско-культурологической рубрики «София культуры» Геннадий Бакуменко.


– Здравствуйте, уважаемый Валерий Борисович! Вчера прочли с супругой Ваш рассказ «Записки концертмейстера». Она флейтистка, преподаватель игры на музыкальных инструментах и артистка оркестра по диплому – сейчас в отставке по причине невостребованности. Рассказ ей очень понравился. Вам удивительным образом в каждом произведении удаётся передать краски времени: оно читается в тексте словно музыкальная интонация. В чём секрет?


– Спасибо, Геннадий Владимирович, за анонс моей пробы юмористического жанра и высокую её оценку.

Субъективное время, время в котором живёт каждый человек, по моему мнению, то самое, которое в совокупности составляет культурное время, если хотите, время эпохи. Оно – основа художественного времени. По моему убеждению, вокруг художественного времени образуется эстетика любого текста, будь то научная работа или фантастическая сказка. Художественное время скрепляет текст в форму. А если единство времени в тексте нарушено, то, независимо от жанра и остального содержания, мысль автора уже будет читаться превратно, – и форма тогда образуется при помощи других средств: например, путём вмещения текста в твёрдый переплёт и крикливо размалёванную суперобложку, – тогда обложка говорит о времени больше, чем автор.

Подобных текстов, лишенных единства времени, формы и содержания, сейчас море. В этой пучине тонет, утопает словесность. Слово теряет по этой причине красоту и могущество, теряет ценность и привлекательность, уподобляется выхлопным газам, – основному составу воздуха мегаполисов. Этими выхлопами цивилизации, к сожалению, приходится дышать и детям, и старикам. Потому, «взявшись за перо», я ищу чистого воздуха – слово, которое люблю, которое переливается красками времени.


– Потому Вы и решились написать «Воспоминания и размышления о Владимире Григорьевиче»? Решили вдохнуть в его память «чистого воздуха»?


– Безусловно…

Хотелось вспомнить время его жизни таким, каким он сам его чувствовал. Без этой черты портрет «скорее был бы мертв, чем жив», а зачем плодить и без того огромную гвардию мертвецов?

Очень точно характеризует Владимира Григорьевича его отношение к понятию «Консерватория»…


2. Консерватория





Владимир Григорьевич был «человеком из Московской консерватории». Хотя учился в Баку – и долго. Как раньше говорили – «прошел полный курс обучения». Потом, уже после кратковременного пребывания в Москве, вернулся обратно – на родину, где проработал до конца войны на должности старшего преподавателя, что по тем временам было серьезным достижением. Затем еще работал, как уже отмечалось, «на серьезных должностях» в Казани, Владивостоке, Ростове на Дону, опять в Казани. В Москве проучился всего-то год. Но был как музыкант, как пианист – из Москвы, из Консерватории. Так себя чувствовал, так «идентифицировал». Когда что-либо рассказывал о себе, а было это всегда повествование с чуть педагогическим, чуть назидательным уклоном, в связи с делом, с работой, с конкретными исполнительскими задачами, то вспоминал Москву – Консерваторию. Учился у знаменитой пианистки Марии Юдиной, но правильно будет сказать – учился у Консерватории. Рассказывал не только о Юдиной. Говорил о многих профессорах – о Нейгаузе (о нем, конечно, вспоминал чаще, чем о других), о Гольденвейзере, Игумнове, Софроницком, Рихтере, Когане, Гилельсе, Гинзбурге… Как иногда казалось, он продолжал находиться там – в Московской консерватории.

Год, проведенный в Консерватории, был и важнейшим жизненным рубежом. Обычно рассказы его начинались с очерчивающей время фразы – «еще до консерватории» или «уже после консерватории». И всегда было ясно, что до и после – Московской. Все остальные было как бы и не в счет. Учеба с большой буквы была в Москве. Здесь она и закончилась – «на фортиссимо!». А потом началась самостоятельная жизнь: пианиста, педагога, администратора, точнее организатора дела музыкального образования.

Как-то раз, обсуждая итоги экзамена, в ответ на жалобы студентов на строгость комиссии (а на фортепианном факультете учились ребята, избалованные с детства высокими баллами по специальности) Владимир Григорьевич отметил:

– Зато я уверен, что пятерка у нас теперь соответствует пятерке в Московской консерватории: наш отличник за подобное выступление в Москве получил бы такой же высокий балл.

Чувствовалось, что он хочет поднять провинциальный уровень до высшего образца, какой он знал, – до Московской консерватории. Отличники «при нем» вдруг стали получать четверки. Студенты и молодые педагоги, обсуждая экзамен, демонстрировали разнообразие вариантов удивленных физиономий (а среди них было множество всякого рода ректорских-проректорских дочек и других «родственников и знакомых Кролика»).

«Ну как это?» – вопрошала одна из них, распахивая от возмущения и без того огромные греческие глаза.

А вот так теперь будет – как в Консерватории, всем своим видом показывал Апресов, не вдаваясь в подробные объяснения.

В тот год он был деканом факультета. Ректорат решил выставить нашу успеваемость на всеобщее обозрение – организовал большой стенд на всю стену на самом видном месте. Владимир Григорьевич поддержал начинание – хотел, чтобы успехи и неудачи (он был уверен, что последние, как правило, результат лени, а значит – можно исправиться!) стали предметом всеобщего обозрения и обсуждения. Так он пытался поднять престиж учебы. И было любопытно наблюдать, как сам декан, по нашим тогдашним представлениям – «шестидесятилетний старик», аккуратненько, приподнимаясь на цыпочках, вписывает циферки-баллы в клеточки на плакате напротив фамилий студентов. Пятерочки, конечно, красным цветом, а все остальное – уже не важно, уже не то, уже не уровень Консерватории. Двойки декан дипломатично не выставлял, работал с «отличившимися» индивидуально – без свидетелей. И все это выглядело симпатично и даже трогательно.

По привычке я попытался пошутить, дескать, нужно как в светофоре – пятерку ставить зеленым цветом!

– Ходишь тут, народ развлекаешь, лучше бы занимался, – декан, закончив «работу» и сердясь на меня, пошел по направлению к классу – играть.

Энтузиазма идея ректората не вызвала. Дело не прижилось. Не поддержали. Владимир Григорьевич не комментировал.

Сегодня, по прошествии многих лет, понимаю – правильно делал. Зачем заниматься отвлекающими от искусства разговорами? В консерватории нужно заниматься музыкой, думать о музыке, жить музыкой. Все остальное – не так важно. Но он свою политику продолжал – старался, чтобы уровень профессионального мастерства студентов в Ростове был таким, как в Москве, как в Консерватории.

А как там было? Как было в счастливые времена его молодости?

На очередном «праздничном чаепитии» он рассказывал (у него даже внеурочные разговоры со студентами были почти всегда посвящены профессиональным темам):

– Я приехал в Москву учиться после удачного выступления на всесоюзном конкурсе. В Москву на конкурс нас троих – студентов фортепианного факультета – привез мой профессор Шароев, у которого были в столичных музыкальных кругах знакомые. Шароев был учеником Есиповой, учился в Петербурге. Многие его однокашники: Юдина, Софроницкий, – ко времени проведения конкурса перебрались в Москву. Кое-кто остался в Ленинграде, а питерцы тоже имели серьезное влияние в конкурсном жюри. Среди нас троих один парень у Шароева числился в фаворитах. Он должен был выйти в финал. Мои перспективы профессор оценивал весьма скромно: «Тебе бы не опозориться, москвичам хорошо показаться, а на большее не рассчитывай!». Я принял слова профессора всерьез и к финальному туру не готовился. А надо было бы. После выступления, когда я весело проводил время в компании товарищей, вдруг в нашу комнату без стука вбежал Шароев (а он уже давно не бегал!). «Володя! Ты сможешь завтра сыграть концерт Листа?» – спросил с порога. Я ответил – нет, потому что не повторял его несколько месяцев. Профессор разочарованно ушел. Оказалось, что его фаворит не прошел в финал. Жюри предпочло меня. Ну а мне пришлось отказаться, сославшись на болезнь! Так я и остался с «почетным дипломом» участника финала – и не более того.

Его учитель Георгий Георгиевич Шароев (1890–1969) был действительно интересной и весьма влиятельной фигурой в музыкальных кругах того времени. О нем говорили как о «внебрачном внуке» Антона Григорьевича Рубинштейна. Владимир Григорьевич никогда не упоминал этот факт (для него подобные вещи – запретная тема!), но вся музыкальная элита довоенных лет к Шароеву, конечно, относилась с большим почтением (еще бы!). Как пианист, Шароев «происходил» от Анны Николаевны Есиповой, у которой учился в Петербурге.

Владимир Григорьевич относился к пианистической родословной с повышенным вниманием. На уроках по истории фортепианного искусства просил учеников нарисовать что-то вроде генеалогического древа художественной преемственности. Нужно было выяснить, у кого учился ваш учитель, а потом определить – кто учитель учителя и т. д. (у каждого из нас выходил, скорее, бамбук, чем дерево, правда, потом, после суммирования, все же получилось нечто кустистое). Мы пришли к совместному выводу, что основателем пианистического рода в нашей стране был Моцарт. На нем останавливались, ибо гениальный Вольганг Амадей Теофил Готлиб Вениамин учился у своего отца, а тот был… скрипачом!

Занятно, что пианистическое племя у нас произошло от скрипача, но при этом – не от еврея!

Когда я озвучил сие наблюдение, профессор не смог скрыть улыбку, но не одобрил. Правда, его студенты последующих курсов чуть изменили родословную – останавливались на Бетховене!

– Потом я закончил консерваторию в Баку, – продолжил Владимир Григорьевич свой рассказ, – и решил учиться в Москве, – конечно, «только у Нейгауза». С ним была предварительная договоренность, но возникли непредвиденные трудности. Я опоздал с приездом, и его класс был уже сформирован, а «лишних» учеников брать было категорически запрещено (нагрузка утверждена!). Я посоветовался с Шароевым. Тот предложил обратиться к Юдиной – они учились вместе у Есиповой. Но я рискнул и еще раз пошел с просьбой к Нейгаузу.

Сцену разговора с последним он рассказывал с увлечением, что называется, – «в ролях»:

– Генрих Густавович, – начал я заготовленную речь, дождавшись его в коридоре, – хочу вернуться к нашему разговору и попросить вас еще раз: возьмите меня к себе в ученики. Я сделаю все, чтобы вы об этом никогда не пожалели.

Нейгауз посмотрел на меня снизу вверх (думаю, смотрел Г. Г. все-таки чуть насмешливо, хоть и действительно – снизу вверх, из-за маленького своего росточка. – В.Х.) и с сочувствием ответил:

– Поверьте, дорогой мой, я еще раз поговорил с директором по вашему вопросу, но он отказал. К сожалению, ничего сделать нельзя. Можете посещать мои занятия. Двери класса для Вас всегда открыты.

– Спасибо Генрих Густавович, но как мне быть, в чей класс поступать?

– А знаете, напишите-ка заявление в класс моего ученика Яши Зака. Он возьмет.

– Я приехал в Москву не для того, чтобы учиться у Зака!

Было видно, что он не без удовольствия вспоминает свой ответ, и охотно продолжил рассказ. Но мне стало жутко смешно – заметил вдруг, что имя «Зак» состоит из трех букв. Озвучить наблюдение не решился, лишь засмеялся – громче, чем нужно было. Профессор строго посмотрел на меня с немым вопросом, но я быстро нашелся и спросил: «Как Нейгауз к вам относился потом?» (Впрочем, фраза «Нейгауз послал меня… к Заку» до сих пор веселит).

– После этого Нейгауз со мной не здоровался, вообще демонстративно не замечал. Но я ходил на каждое его занятие. Лишь в конце года он чуть смягчился.

Итак, после очередной неудачи с Нейгаузом Владимир Григорьевич внял совету Шароева и обратился к Юдиной. Там тоже что-то не выходило с нагрузкой. Но Мария Вениаминовна проблему решила – пошла к начальству и с обычной для нее «непоколебимой убежденностью в собственной правоте» заявила:

– Я беру Владимира Апресова в класс, а если у вас опять «трудности», то готова заниматься с ним на общественных началах – без оплаты.

С Юдиной в то время старались не связываться (ведь «с товарищем Сталиным переписывается!»), и все быстро уладилось – студент Апресов приступил к занятиям, сразу на последнем курсе.

Как-то во время обсуждения болезненной проблемы смены педагога одной из учениц консерватории я спросил: «А как Юдина отнеслась к вашим посещениям уроков Нейгауза?». Владимир Григорьевич ответил не сразу, чуть покашлял, встал, подошел к роялю, потом вернулся на свое обычное место у окна, достал сигарету:

– А ты знаешь, совершенно спокойно, как-то и не заметила.

Его ответ удивил. Юдина очень ревниво и «соревновательно» относилась к творчеству других пианистов, в том числе коллег-профессоров. Это известно. А тут вдруг – «не обратила внимания», может быть, только сделала вид? Ну, тогда я не завидую студентам Нейгауза. На экзамене, во время обсуждения, им от нее, наверное, крепко доставалось. Но повторюсь – это для меня вопрос нерешенный, это – предположение. Я уверен, что сам Владимир Григорьевич, находясь на месте Юдиной, посещение своим учеником уроков другого преподавателя одобрил бы – из принципиальных соображений.

Он полагал, что студент может (конечно, в пределах разумного) менять педагога. В отличие от самого педагога, который не вправе отказывать в занятиях студенту только потому, что тот якобы не понравился. Педагог должен попытаться помочь. Вот если не получается – тогда другое дело, тогда нужно расстаться, конечно. Возможно, данная принципиальная позиция (по существу – правильная) сформировалась у него еще во время учебы в Консерватории, ибо он, когда выдался случай обсудить данный вопрос, не без строгости, как о деле давно для себя решенном, говорил:

– Препятствовать переходу в класс другого педагога нельзя. От Нейгауза ученики уходили и даже от Юдиной, а она занималась с учениками, не жалея сил, не считаясь со временем!

Думаю, именно в Москве личность его оформилась, приобрела четкие индивидуальные и поэтому запоминаемые очертания. Я поговорил со многими из тех, кто знал Апресова в разные периоды его жизни. Поразительно, и тот, кто был знаком с ним в сороковые годы, и тот, кто учился в пятидесятые-шестидесятые-семидесятые-восьмидесятые – говорили «одно и то же», что я и сам наблюдал и запомнил.

Конечно, в Москву он приехал вполне взрослым человеком, образованным музыкантом. Но здесь, в Консерватории, произошло то, что называется окончательной огранкой.

У Жан-Жака Руссо есть замечательная концепция становления личности. Люди в обществе «трутся друг о друга», подобно двигающимся атомам Эпикура. И в процессе этого постоянного движения-трения способности, индивидуальные свойства неизменной в своей сущности личности начинают ярче сиять. Приходит в голову пример – в общественной жизни происходит превращение тусклого алмаза в сияющий бриллиант. Это – чуть поэзия, но одновременно и признание ценности социальной среды в ее отношении к личности. И если продолжить аналогию Руссо, то легко заметить – социальная среда заставляет сиять именно те грани индивидуальности, которые для нее нужны, которые ей соответствуют.

В этом смысле Московская консерватория была в то время оптимальной для совершенствования пианиста социальной средой. В ней тогда работали музыканты, получившие образование еще до революции, люди высочайшей культуры – и общей и музыкальной: Гольденвейзер, Игумнов, Нейгауз, Софроницкий, Юдина… В ней жила история, были имена, сделавшие славу русской музыки: Чайковский, Скрябин, Рахманинов – это только композиторы «первого ряда», а ведь был еще и второй, и третий. А Николай Мясковский – отставной офицер царской армии, сын генерала, ученик Римского-Корсакова, крупнейший симфонист ХХ века – пунктуально открывал свой класс и учил композиции представителей нового поколения музыкантов-комсомольцев. Самые яркие педагоги-музыканты, самые яркие молодые пианисты составляли окружение, «многоканальный» источник влияния. И еще немаловажно добавить – концертная жизнь Москвы была в то время замечательно интересной.

Казалось бы, в Баку было все для дальнейшего роста: консерватория, профессор – тоже, как и Юдина, выпускник Петербургской консерватории, ученик Есиповой. Да еще прибавить надо «многокультурную» среду города: здесь были не только представители народов Кавказа, иностранцы – англичане, французы, немцы – давно обосновались в Баку и жили в национальных общинах, сохраняя свои традиции. А кроме того, после революции многие люди культуры Серебряного века приехали из столиц на Юг, в частности в Баку, где остановились – кто ненадолго, а кто и «корни пустил».

Еще один бакинский плюс – устроенный быт, культурная семья, любящие родители. В Москве он этого был лишен. Быт пришлось организовывать самому, а на это уходило время, которое можно было бы лучше использовать – для творчества. Но ему важно было поменять место пребывания, культурную среду. В Баку он сформировался и приспособился, «занял свое место». А вот Московская консерватория возобновила «полирующий процесс», в высшей степени плодотворный для становления личности музыканта. Думаю, в то время многие советовали ему поехать в Москву – «поучиться!». Образованные люди тех лет знали, что для творчества смена обстановки в юности-молодости необходима. Знали не только из книг – на собственном опыте проверили.


В Москве его, как и других приезжих, поселили в общежитие. В то время общежитие не воспринималось жителями столицы негативно, ибо в основном все жили в «коммуналках». Общежитие – «коммуналка» для молодежи. Условия были, конечно, несравнимы с теми, которые существуют сейчас, но по тем временам вполне сносные. К новому быту нужно было приспособиться. И он справился, хотя и не без приключений, о которых любил рассказывать ученикам «по праздникам».

Сначала его определили в комнату «духовенства», т. е. – студентов, играющих на духовых инструментах. Духовики в учебных заведениях образуют особое братство. Обычно на «отделении духовых инструментов» учатся весьма крепкие парни, прошедшие службу в армии и не утратившие привычек армейской жизни – свой жаргон, юмор, «мифологию». Ребята были по общему правилу «малокультурными», над ними посмеивались. Но они в ответ посмеивались над всеми – с высоты особого положения своего «братства». И вот пианист, «очкарик», сын врача, стал жить с ними в одной комнате. Они его приняли дружелюбно, но как гостя, который должен приспособиться к быту хозяев, что было нетрудно, за исключением одного пункта. Владимир Григорьевич уже в Баку выработал «жесткий режим» занятий. Он полагал, что утренние упражнения являются обязательным элементом жизни пианиста. Как он пояснял:

– Даже неленивый и талантливый человек может быть плохим профессионалом. О ленивцах я не говорю – они для учебы, для искусства потеряны. В молодости зря тратят время, а потом исправить ничего нельзя, поздно! Все усилия педагогов напрасны – будут мучиться и те, и другие.

Владимир Григорьевич с усмешкой осведомленного человека посмотрел на меня и продолжил:

– Твои приятели – из их числа. Но я отвлекся. В жизни человека много неотложных дел. Существует соблазн – сделать их, а уже потом, с «чистой совестью» и не обремененным другими заботами, приступить к главному делу, к занятиям на инструменте. А вот не получается! Всех домашних дел не переделать никогда! А когда что-то все-таки удается сделать, «валишься с ног от усталости». И занятия откладываются на завтра, а завтра будут другие неотложные дела. Поэтому музыкант занятиям должен посвятить именно утренние часы. А после можно делать все остальное.

Так он и поступал. И не стал менять свой распорядок в Москве, в общежитии. Но и у «духовенства» утренние часы – время обязательных занятий. Им, как и вокалистам, утром нужно «раздуться», привести в порядок «аппарат». Занятия у них носят характер ритуала. Немного поиграв, они устраивают перекур, «кракают» о всяких глупостях, потом еще немного поиграют. Потом полежат, подремлют… В. Г. вставал рано и в семь часов, когда уже было разрешено, приступал к своим обычным занятиям – в течение двух часов играл на пианино, которое стояло в комнате, прорабатывал трудные (виртуозные) фрагменты репертуара. «Духовенство» к его упражнению поначалу отнеслось спокойно: «Наши инструменты громче – забьем клавишника». Они наивно надеялись быстро поставить «очкарика» на место. Но просчитались.

– Ребята не учли, что могут играть громко, но недолго – аппарат не позволяет. А пианист может играть хоть целый день!

Понятно, через пятнадцать минут звуки труб-тромбонов затихли, и духовенство должно было покорно слушать вступительные октавы «Первого концерта» Листа. Битва инструментов закончилась в пользу рояля. Выполнив утреннюю норму, пианист приступил к другим делам (уроки!) и покинул поле сражения победителем – «с гордо поднятой головой». Но он рано торжествовал. Духовики, поняв, что переиграть пианиста невозможно, воспользовались своими связями в комитете комсомола (оркестранты, как я давно заметил, вообще проявляют повышенную общественную активность – и с чего бы?) и добились своего: перевели «долгоиграющего пианиста» в другую комнату. Он не обиделся, не «затаил зла». Более того, будучи администратором, проявлял особую заботу о «духовиках», говорил: «Эти ребята с непростой судьбой, часто сироты, им нужно помогать».

Обижаться действительно было не на что, ибо на сей раз ему повезло. Его соседом по комнате стал мой земляк краснодарец Юрий Васильевич Силантьев (да-да, тот самый знаменитый дирижер эстрадно-симфонического оркестра!). В то время он был скрипачом – и очень талантливым. Рассказ Владимира Григорьевича подтвердил то, что я неоднократно слышал в Краснодаре. Юрий Силантьев был, как говорят, «скрипачом от Бога»:

– Юра не занимался вовсе. Выучивал произведение «глазами», лишь раз посмотрев, запоминал, что называется, на лету, на слух. И на сцене он держался уверенно – совершенно не волновался, играл темпераментно, артистично. На моей памяти он занимался только один раз – учил двойные ноты, что в концерте Аренского. Но даже это делал как-то «на бегу», покуривая на лестнице, болтая с товарищами. Поэтому «конкуренцию» мне не составлял, и проблем с утренними занятиями не было.

– А чем Силантьев занимался весь день? – я не смог удержаться от этого вопроса.

– О, тут было много интересного, но история долгая! – Владимир Григорьевич хотел прекратить разговор, но публика стала канючить – «расскажите, расскажите», – и он согласился, но только на один эпизод.

– Однажды утром, когда я уже приступил к занятиям, появился Юра. Вид у него после бессонной ночи был неважный. Он был чем-то расстроен. Всегда весел, смешлив – а тут в глазах печаль. Я удивился и забеспокоился – может быть, заболел?

– Хуже, – с досадой, морщась проскрипел Юра, – руку переиграл, а мне сегодня к Ямпольскому идти на урок – он меня точно убьет!

Я забеспокоился – для музыканта «переиграть руку» это серьезная беда. Один раз случится, а потом всю жизнь приходится мучиться. Но как-то не верилось, что Юра всю ночь занимался, поэтому переспросил его, уточняя.

– Нет, это я всю ночь в карты резался, потянул мышцу, то ли бицепс, то ли трицепс, – успокоил Юра, грустно улыбнувшись!


Про занятия у Марии Вениаминовны Юдиной Владимир Григорьевич рассказывал мало. Лишь как-то упомянул, что она наметила ему программу на первое полугодие и потребовала, чтобы на первом же уроке он играл ее наизусть, а урок был через несколько дней. Владимир Григорьевич к этому не привык – Шароев был либеральным педагогом. Попытался было возразить, сославшись на «плохую память». Но Юдина показала характер:

– Другие почему-то справляются, – удивленно заметила Мария Вениаминовна и закончила разговор.

Владимир Григорьевич признался, что хотел все бросить и уехать в Баку. Но потом решил попробовать, занимался день и ночь и все-таки запомнил текст (несмотря на плохую память!). История, добавлю от себя, безусловно интересная, но обычная для консерватории.

Нельзя говорить, что уроки Юдиной не произвели на него должного впечатления. Он ценил каждое произнесенное ею слово. Как я узнал впоследствии, владея ремеслом переплетчика, привел в порядок и сохранил ноты, в которых его профессор делала отметки. Ему предложили их издать как своеобразные «автографы Юдиной». Но он отказался:

– Ее замечания ничего не скажут музыканту – они короткие, сопровождались «показом» на инструменте. Без показа – непонятны. Вот, например, пишет – «Сок от плеча!!!». Что это значит? Можно только гадать. Я ноты передал Спиридоновой (ныне профессору Казанской консерватории – В.Х.). Пусть думает, что с ними делать.

Как я теперь понимаю, Владимир Григорьевич относился к науке как к чему-то служебному. Для него главным было искусство. И науку об искусстве он одобрял лишь в том смысле, что она помогает музыканту лучше понять и сыграть произведение, то есть выявить поэтический смысл, дать практический совет по преодолению интерпретационных и технических трудностей. Сегодня я чуть-чуть искусствовед и, признаться, с интересом «поизучал» бы эти «автографы». Возможно, и написал бы что-нибудь. Но вряд ли из ряда тех вещей, которые помогут музыканту «лучше понять и сыграть». Написал бы – «для науки».

– Как Вы закончили учебу? Ведь была, наверное, возможность остаться на каких-то курсах «высшего мастерства».

– Очень важно, завершая консерваторию, сыграть программу на пределе возможностей, чтобы потом всю жизнь сравнивать и стараться превзойти. Поэтому «расти» можно и после консерватории. Заканчивая учебу у Юдиной, я играл лучше, чем раньше. Ты прав, мне даже предложили остаться. Но я отказался, решил прекратить период ученичества. Понял, что достиг потолка как ученик. Хотелось самостоятельности. Были кое-какие педагогические идеи и желание попробовать их на практике. Поэтому вернулся в Баку. Тут предоставили такую возможность.

Думаю, все же, Владимир Григорьевич чуть лукавил. Эта лишь одна причина, озвученная для назидания, для педагогических целей. Наверное, в Баку его «звала» не только интересная самостоятельная работа. Здесь ждала «любимая ученица» Тамара, уже ставшая его женой – Тамарой Ханафиевной Апресовой, и уже родилась маленькая дочь Наташа. Впрочем, это все – «наверное», точно не знаю. А было ему всего лишь двадцать четыре года, как мне в момент разговора.

В Баку всё, поначалу, пошло так, как он задумал: работа в консерватории, счастливая семейная жизнь, творчество, карьерный рост, налаженный быт. Пришел первый значительный педагогический успех – выпускной экзамен его студентов, на котором присутствовал А. Б. Гольденвейзер. Он одобрил, поддержал. Пользуясь своим особым положением в музыкальном мире, поспособствовал продвижению – молодой преподаватель консерватории В. Г. Апресов получил звание доцента. Но как только появилась возможность, Владимир Григорьевич покинул Баку и переехал в Казань, куда его вместе с женой пригласил на работу в открывающуюся консерваторию Н. Г. Жиганов.

Почему так случилось? Вопрос не из трудных: произошла «обыкновенная история». Из Москвы он вернулся в Баку другим человеком, другим музыкантом. Там, в столице, раскрылись его лучшие качества, изменились художественные представления, идеалы. А в Баку его ждали таким, каким он уезжал: хорошим учеником, одаренным музыкантом, виртуозом. К его «прежнему облику» все привыкли: от него ожидали той же игры, тех же поступков в сходных с прежними ситуациях. А он стал другим. Естественно, должны были появиться трения, непонимание, обиды – он не мог не обижать, поскольку изменился. Тем более его поддержали – из Москвы поспособствовали служебному росту… В общем, нужно было уезжать на новое место, где его примут таким, каким он стал в Консерватории.


(продолжение следует)

Валерий ХРАМОВ. Записки концертмейстера


Юмористический рассказ


Музыка обворожительно прекрасная вещь. И заниматься ею – наслаждение. Но нет профессии хуже, чем профессия «концертмейстер»! Это я понял давно, когда только-только начал учиться ремеслу пианиста-аккомпаниатора. И когда понял, решил: все что угодно, но только не это, только не концертмейстер! Жизнь решила иначе. У нас правильно говорят: не зарекайся – ни от сумы, ни от тюрьмы, но почему-то забывают добавить – и от концертмейстерских обязанностей тоже!


Suggestion diabolique1


Так получилось, что организаторы образования решили, что концертмейстерскому делу пианиста нужно обязательно учить – и очень долго. Уже в музыкальной школе начинается эта канитель. Хотя сами педагоги не знают, что им делать на уроках. Но «учат», часики пишут в журнал, денежки получают, выдумывают приемы, правила, педагогические принципы. А всего делов-то: солист мелодию играет, ты – концертмейстер – аккомпанемент, значит, он главный. Играй тише, не заглушай – и все. И чему же тут учить, собственно? Но всегда появляется кто-то, кто с серьезным видом всех заморочит, уговорит заниматься ерундой, соблазнит деньгами, карьерой. И тратят люди жизнь неизвестно на что – и все в конце концов привыкают, и создается традиция, и сделать уже ничего нельзя! В результате «великой» мудрости – играй тише, чем солист – учат год в музыкальной школе, три года в музыкальном училище, четыре года в консерватории. Нелепость – всего четыре слова и целых восемь лет. Почему, как эта практика смогла в жизни утвердиться? Непонятно. Говорят – «концертмейстерская работа специфична, способствует профессиональному росту пианиста». О том, как все происходит на самом деле, я узнал на своем опыте, о чем расскажу в «записках», впрочем, не надеясь на их публикацию.

Нужно признать, что концертмейстер самая востребованная из всех музыкальных специальностей. Без пианиста-аккомпаниатора музыкальное искусство существовать не может. Все поющие-играющие артисты нуждаются в аккомпаниаторе. Ведь они только мелодию играть способны, а мелодии поддержка нужна, аккомпанемент – как фундамент зданию, как постамент скульптуре. Поэтому без концертмейстера солисты не могут. Без него им только в «яму оркестровую» садись, что в театре – удел завидный?

А еще концертмейстер для подготовки оперных спектаклей нужен, и для учебы, и в хореографии, и в театре, даже спортсменам-гимнастам необходим. Востребованная, однако, специальность, а потому и денежная.

Но в моем «грехопадении» в концертмейстеры решающим фактором стали не деньги, хотя их тоже платили. Со мною все было иначе, похитрее: тут точно не обошлось без того, имя которого я называть не буду, на всякий случай. И приключилось это во время учебы на втором курсе консерватории, когда прошел я до половины установленный срок овладения профессией (по мысли организаторов образования, освоив первые два названных выше слова) и взошел на высшую ступень постижения тайн концертмейстерского мастерства.

Была средина октября. Ночные заморозки, уничтожив остатки неубранного урожая овощей, подвели черту под сельхозработами, и студентов вернули в аудитории – учиться. К чему мы и приступили, не торопясь.

Концертмейстерскому искусству учат на индивидуальных занятиях. Нужно было прийти к педагогу и определиться со временем, программой и отчетностью.

Мой педагог носила фамилию Цукер, но ничего «сладкого» в ней не было – с виду. Была она заведующей кафедрой – в годах, в старушечьих очках, в неухоженности совсем даже не богемной.

Прихожу я к ней на первый урок. Сразу задачу ставит:

– Вы, – говорит, – уже концертмейстер дипломированный, училище закончили. Сейчас для вас главное по предмету репертуар накопить.

Вот тут наваждение-то и началось.

– Можете на работу устроиться концертмейстером, – продолжает, улыбаясь хитренько, – на полставки. Это лучше всего будет: и репертуар накопите, и опыт бесценный приобретете, и зачет получите, и денежка появится – небольшая, но ведь не лишняя же.

– Хорошо, а как занят буду? – отвечаю, осторожничая, хотя внутренне уже согласился.

– Да всего-то два раза в неделю по пять часов академических.

Это три часа сорок пять минут, быстро сообразил, обрадовавшись, но не насторожился – чего это такая выгодная подработка не востребована? – а надо было! И дал согласие.

Стали заявление писать тут же. Она диктует, а я пишу.

И пошли мы с нею к проректору заявление подписывать. Тут наваждение продолжилось, лик поменяв.

Вхожу впервые в начальственный кабинет. Сидит, улыбается проректор, а глаза у него большие, восточные, с поволокою.

– Что скажешь хорошего? – любезно вопрошает вместо приветствия.

– Да вот, – отвечаю, – заявление принес, на работу устраиваюсь.

В растерянности стою перед столом начальника, думаю, начнет сомневаться, а он, улыбаясь, заявление взял, глазищами своими чуть косенькими пробежался по листку сверху вниз. А заведующая вдруг сахарным голоском поясняет:

– Потребность возникла производственная. Там, у духовиков, одни юноши, и нужно им концертмейстера соответствующего подобрать, а то ведь совместная игра с девушками чревата, – хи-хи.

– Пусть работает! – говорит начальник, и заявление подписывает – «в приказ».

Итак, бумага подписана, сделка состоялась, а я и не понял поначалу – с кем ее заключил-то. И пошел работать, согласно расписанию по вторникам и пятницам.

Направили меня в класс к гобоистам.

Думал, что все будет как обычно, как на индивидуальных занятиях «по специальности»: преподаватель с учеником работает – учит, показывает, а концертмейстер лишь подыгрывает, когда надо. Но плохо знал я специфику своей новой работы, – все было совсем не так.

Их, гобоистов, было пятеро. На урок они приходили почему-то все вместе и оставались все вместе до конца, пять часов то есть. И начинались разговоры: про качество «тростей» (это то, что они в рот суют, играя), про то, что кто-то о ком-то сказал что-то из того, что говорить, совсем уж не следовало. Все это «вываливалось» беспорядочно педагогу, ему в укор ставилось, а он – то отбивался, то встречными упреками подливал масло в огонь скандала.

Через пятнадцать минут я понял, что все происходящее не случайно, что коллективный треп не закончится в ближайшие часы. Захотелось убежать, укрыться где-то и не появляться больше в этом кошмаре.

Но – работа. Нужно сидеть.

Стал, пока они «кракают», разучивать свою партию из их репертуара.

Они на секунду остановились – с удивлением. Но скоро с новыми силами, добавив децибелы, стали выяснять отношения.

Все было пошло, глупо, неинтересно. Даже рассказать нечего.

Загрузка...