Загадки истории: Агония

Первое чувство при погружении в тему, что возишься в чем-то очень нехорошем: вот, будто темная, холодная, скользкая вода, и ты шаришь в ней, силясь что-то найти, и рук своих не видишь и вдруг натыкаешься на… на тело, что ли? Вот уж не хотелось бы… Ловишь скользкую руку, хватаешь за волосы, подтягиваешь, светишь в лицо фонарем: ба! Да это ж сам, рябой, с водой, стекающей по усам, как у моржа. Страшный до сих пор. Мы ведь еще только-только выходим из тиранства. Память тех, кому сейчас за 60, хранит все, связанное с его смертью, так, как будто это было вчера…

Похороны. Штамп-картинка: давка на трубной. другая (официальная) картинка – руководители партии-правительства выносят гроб с телом Сталина из колонного зала дома союзов. между этими двумя картинками застыло время. Тяжелый статический вакуум: как будто бы все известно, а неизвестно ничего. Серый китель генералиссимуса сверкал пуговицами и погонами из чистого золота. Гроб везли на пушечном лафете. так что надо разбираться.

Среди событий нашей послевоенной духовной истории смерть и похороны Сталина – несомненно, одно из самых важных, по своему значению сравнимое, возможно, с событиями у Белого дома в августе 1991-го. И на глубинном уровне тесно с этими событиями связанное – ибо тогда, в те несколько дней марта 1953-го, для сотен тысяч людей впервые что-то сдвинулось, а то и вовсе повернулось, открылось в сознании. Только для этого им пришлось всем вместе пройти сквозь чудовищный психоз, пройти буквально, телесно, сквозь похоронные «давки», где ребра трещали и точно так же, верно, трещали мозги, запредельным давлением выталкиваемые к индивидуальному мышлению, к сознанию. В этом смысле в августе 91-го было легче: оставалось только довернуть, доделать, убрать старое зло. Выбор каждого был ясен. Та же революция, которой 50 лет назад стали похороны Сталина, была еще в полной мере бессознательна, хотя, как и всякое освобождение, оплачена она была по большому счету – кровью.


Удивительнее же всего то, что шли-то люди на похороны, а попадали в какой-то фантастический механизм, из которого мало кто вышел не преображенным. Толпа, испытанная запредельным сжатием, распалась: появились люди. Человечество 60-х. Поэтому о похоронах Сталина так трудно рассказать: здесь история распадается на сотни тысяч индивидуальных историй, разветвившихся к тому же семейными кустами, в каждом из которых в те дни вдруг обнажалась потаенная драма. А кто там выносил гроб из Дома Союзов и что там говорили в своих речах новые «хозяева» страны Маленков и Берия – это сегодня, оказывается, неважно. Важна трагедия «бессмысленных», оглушенных Его смертью толп, из которых должно было родиться новое человечество. Мы потому и не любим вспоминать похороны Сталина, что это воспоминание больное, невротическое, как говорят психологи, в полной мере «неотреагированное». Только поэт Евгений Евтушенко осмелился материал тех дней использовать как художник – в фильме «Похороны Сталина» – и увиденное в юности поднять до уровня художественного образа. И получилось! Фильм, по существу автобиографический, воспринимается очень живо и лично: на грани одной судьбы засверкали сотни других судеб, столь близко узнаваемых…

Показательно, что когда Хрущев решился вынести тело Сталина из мавзолея и похоронить в могиле рядом, он отдал приказ, выдающий его первобытный ужас: поверх гроба положить две железобетонные плиты. Это ужас древний, мистический: словно в один прекрасный день тот попытается восстать из земли, и вот тогда плиты… Повинуясь тому же, только противоположного смысла колдовству, похоронная команда осмелилась саботировать приказ, тем самым как бы утверждая: «Все равно восстанет».

Вот так заколдованно и живем. Немало ведь людей до сих пор воскрешают генералиссимуса. Немало и хоронят. Пора бы уж оставить в покое человека. А нам – наконец без лишних эмоций, спокойно, осмысленно еще раз вглядеться попристальнее в Похороны Сталина.

Последние свершения

Незадолго до смерти, беседуя с патриархом Алексием, Сталин вдруг спросил:

– Как церковь относится к бессмертию души?

– Душа бессмертна, – отвечал патриарх.

– А как церковь относится к телесному бессмертию? – настойчиво продолжал расспросы Сталин.

– Телесного бессмертия церковь не признает.

– Это очень печально…

Юбилей – 70-летие Сталина – страна торжественно отметила в 1949 году. Однако юбиляр, похоже, остался разочарованным: ничего такого уж оригинального, кроме разве что атомной бомбы да двух фильмов П. Павленко – «Клятва» и «Падение Берлина», – в которых Сталин представлен просто полубогом, он, к своему неудовольствию, так и не получил от верных друзей-соратников. Ничего, соответственного его величию, они просто не в состоянии оказались выдумать. Орден Сталина, который по проекту должен был стать второй после Ордена Ленина почетной наградой, – Сталин отверг как слишком бескрылую инициативу. Ну разве об ордене подобает говорить с Богочеловеком? Вот если бы о личном бессмертии…

Старый Сталин был совершенно явственно неадекватен. Когда-то, в 45-м, он стал живым символом победы в великой войне. За несколько слов – «братья и сестры», – сказанных им в радиообращении 3 июля 1941 года, – он снискал поистине всенародную любовь. А встреча с Рузвельтом и Черчиллем в Ялте дала народу понять, что страной управляет сильный, мудрый и дальновидный политик.

Но он не дал развиться этим чувствам любви и уважения. Не дал народу воспользоваться плодами победы, духом победы, вообще, духом достоинства и независимости, который обрела страна, сокрушившая фашизм. В 45-м или в 46-м у него случились первые инсульты. В 46-м вновь начался террор. Аресты пошли сначала среди военных, потом среди «интеллигентов». Знаменитые постановления по журналам «Звезда» и «Ленинград», травля Ахматовой, вытирание ног о Шостаковича и Прокофьева – это все 46-й и 47-й годы, когда снова, с какой-то параноидальной настойчивостью он запускал машину Страха. Не любовь, а страх должен был сплотить народ. И не случайно самым «мрачным», «тягостным» современники называют именно «юбилейный» 49-й, а за ним еще и 52-й годы. Похоже, никакие подарки и вправду не могли порадовать Сталина, ибо настоящее удовлетворение он получал, только чувствуя ужас, который внушает… Полюбил арестовывать жен избранных жертв, чтоб наблюдать, как ломается и рушится человек. Полюбил захватывающие, как триллер, «дела» и заговоры. Отсюда и фантастическое дело врачей-вредителей в медчасти Автозавода им. Сталина, и разгром «шпионского» Еврейского Антифашистского комитета, положивший начало черносотенному правительственному антисемитизму. Репрессии среди популярных военных генералов, особенно среди входивших в близкий круг маршала Жукова. Аресты – десятками тысяч – солдат и казаков, сражавшихся в 1945-м вместе с войсками Тито на территории вдруг оказавшейся «опальной» Югославии; аресты в среде «братских» компартий; разгром ленинградской парторганизации; гонения и переселения куда-то греков, сектантов. Наконец – совершенно необъяснимые с точки зрения любой логики – аресты ближайших и по-собачьи преданных ему людей: многолетнего личного врача Виноградова, начальника личной канцелярии Поскребышева, начальника личной охраны генерала Власика… Что это? Слепая жестокость монстра? Страх? Болезнь? А под занавес – дело кремлевских врачей-отравителей, нагнавшее ужас на всю морально изуродованную страну, оголтелый «народный» антисемитизм и подготовка к депортации из Москвы евреев в марте 1953-го…

Очевидец

Евгений Евтушенко

«Понять, что такое была смерть Сталина, – очень сложно. И похороны, которые для меня оказались просто принципиально важным событием. У меня были арестованы два деда. Один мой дед был красный командир, самородок вроде Чапаева – Ермолай Наумович Евтушенко, а другой – Рудольф Евгеньевич Гангнус – математик. Поразительно – они дружили! Они подолгу разговаривали друг с другом. Наверное, это были потрясающе интересные разговоры. А потом их арестовали – обоих в 1937 году. Мне было 4 года. Я помню, как пришли за ними, как они прощались со мной. Им дали еще проститься…

Конечно, были процессы, конечно, люди исчезали, и все это было заметно, но гигантский масштаб всего этого попросту не был представим.

И у меня было типичное раздвоенное сознание. Я видел, как в нашем дворе, на 4-й Мещанской, исчезали люди. Разные люди. Неправда, что аресты касались в основном интеллигенции. И рабочих арестовывали, разных людей… И у нас там жил один КГБ-шник в доме, так он запил даже, знаете. Я думаю, ему просто было стыдно смотреть людям в глаза… Мать никогда не объясняла мне, что случилась с дедами… Очень туманно мне говорили, что они, мол, в командировке дальней…

Слова ГУЛАГ никто не знал; а если кто и знал, то его не произносили. Вообще люди, которые оставались на воле, очень мало знали и очень мало могли понять и не представляли себе масштабов того, что происходило. Конечно, были процессы, конечно, люди исчезали, и все это было заметно, но гигантский масштаб всего этого попросту не был представим. В газетах печатали саморазоблачения «врагов народа», и в головах была полная путаница…

Но когда я после войны вернулся из эвакуации, уже вовсю сочиняя стихи, я как-то раз попал в дом тетки по отцу и прочитал новые стихи – про Сталина. И она мне сказала: а ты знаешь, что твой Сталин – убийца? Что деды твои сгинули в лагерях – ты знаешь? Я не знал. Я вообще применительно к слову «лагерь» знал только одно определение – «пионерский».

А поскольку из лагерей тогда никто еще не возвращался, а если и возвращался, как некоторые ученые, то молчали, давали подписку, то практически люди очень мало знали… Чтобы смягчить обстановку, тетка рассказала мне анекдот – я привел этот анекдот в фильме «Похороны Сталина». Сталин сказал где-то: «Жить стало лучше, жить стало веселей, товарищи». И тут же эта фраза везде была развешена в виде лозунгов…

А вот и анекдот: в сумасшедший дом должен приехать ревизор. Собирают всех: «Здравствуйте, товарищи сумасшедшие!» – «Здравствуйте!» – «К нам едет ревизор. Но учтите, что он к вам едет на денек, а я у вас останусь навсегда. Так что вот что. Если он будет задавать вопросы, есть ли у вас какие-то жалобы и т.д., вы дружно отвечаете словами товарища Сталина: „Жить стало лучше, жить стало веселей“. Приезжает ревизор: „Ну, товарищи сумасшедшие, давайте – ничего не бойтесь, рассказывайте начистоту, я лично доложу товарищу Сталину о ваших просьбах или если кто-то вас обижал…“ Хором: „Жить стало лучше, жить стало веселей…“ И тут ревизор замечает, что один человек не кричит. „А вы, товарищ сумасшедший? Почему вы не участвуете в общем радостном хоре? Почему вы не кричите, что жить стало лучше, жить стало веселей?“ Тот отвечает: „А я медик, я не сумасшедший“…

Нас воспитывали в духе Павлика Морозова. И в идеале, конечно, я должен был бы пойти и донести на свою тетку. Но с другой стороны, все-таки «стукач» было самое позорное слово. Я был воспитан на дворе… Какое там воспитание? Полусироты военные. Папа на фронте, мама вкалывает… Стукачам среди нас места не было…»

Загадка смерти Сталина

Разумеется, ближайшие друзья-соратники из Политбюро прекрасно понимали, что по логике террора уничтожены будут и они. Вернее, кто-то из них. Над многими Сталин издевался открыто, но это было еще не самое страшное. Хуже – если переставал замечать. Глядел мимо. Жданов был счастлив в роли дурачка, на котором Хозяин постоянно испытывает свое дурное настроение. Хрущев за какую-то свою «инициативку» был отхлестан так, что до самой смерти Сталина в его присутствии только счастливо улыбался. Маленков – «жирная, вялая, жестокая жаба». Ну и пусть «жаба» – на дачу-то его Хозяин зовет? Микоян и Молотов были полностью раздавлены; Молотов потерял пост министра иностранных дел, жена его была арестована и он сам, недолго колебавшись, написал бумагу об ее исключении из партии… Берия… Всесильного некогда Берию от ареста хранило, пожалуй, только то, что он курировал разработки ядерного оружия и создание ракетного щита ПВО вокруг Москвы. Берия, похоже, был единственным, кто не собирался сдаваться Хозяину без боя. Во всяком с

лучае, известно, что он предпринимал неоднократные попытки внедрить в окружение Сталина своих людей. В конце концов, ему это удалось: на Ближней даче неподалеку от Кунцева, где в конце жизни окончательно обосновался Сталин, помимо охраны постоянно дежурили еще «прикрепленные» Берии. В роковую для Сталина ночь таковым оказался Иван Васильевич Хрусталев.

– Хрусталев, машину! – вскричал Берия, убедившись, что Сталин мертв и, не задерживаясь более у тела, с Ближней дачи прямиком погнал в Кремль.

В последнюю ночь зимы 1953-го Сталин по обыкновению вызвал на дачу приближенных для ночной пьянки. Были: Берия, Маленков, Хрущев, Булганин. Сидели. «Шутили». Пили легкое вино «Мджари», прошедшее, как и все продукты на столе, экспертизу на содержание яда. В 4 утра разъехались, после чего прикрепленный Хрусталев, проводив гостей, передал охране слова Сталина: «Ну, ребята, ложитесь-ка вы все спать. Мне ничего не надо. И я тоже ложусь. Вы мне сегодня не понадобитесь». И сам же удивился: «Надо же, никогда такого распоряжения не было»… Охранники, подивившись в свою очередь… улеглись спать. А прикрепленный Хрусталев остается на даче до 10 утра. Для чего? Если свидетельство профессора А.Л. Мясникова о том, что на губах умирающего были замечены следы кровавой рвоты – верного признака отравления, – действительно столь однозначно, то однозначен и ответ: Хрусталев оставался на даче, чтоб под каким угодно предлогом подсунуть Хозяину яду. Однако ж, Сталина убил не яд, а инсульт. Можно ли спровоцировать инсульт? Давление поднять, пожалуй, можно. Но такой инсультище… Хрусталев должен был бы быть гением медицины и устрашения, чтобы вызвать гипертонический криз такой силы. Так к чему же сводилась в ту ночь его роль? Нам никогда не узнать.

Доподлинно известно вот что: деморализованная переданной через Хрусталева просьбой «не беспокоить Сталина», охрана до десяти вечера следующего дня просидела в своей караулке, не смея войти в не по-хорошему темный дом. И лишь когда привезли почту – пакет из ЦК, охранники пересилили страх и тогда на пороге малой гостиной увидели на полу тело Сталина. Он был еще жив, шевелил рукой, но говорить уже не мог. Его сразил мощнейший инсульт с кровоизлиянием под оболочки мозга. Даже если б с первой минуты рядом с ним были врачи, спасти его в те годы было нереально, разве что сделали бы трепанацию черепа. Но врачей не было. Охранники, подняв с полу тело вождя и переложив его на диванчик, начинают названивать в Политбюро и КГБ и, наконец, дозваниваются до Маленкова. Через полчаса Маленков перезванивает на дачу и сообщает, что Берию пока не нашел… Тянутся непомерно длинные минуты. Наконец в три часа ночи 2 марта приезжают Берия и Маленков, но с ними нет даже медсестры! Больше того, Берия произносит странную фразу: «Товарищ Сталин спит, незачем его беспокоить», – после чего оба уезжают, оставив Вождя Народов на попечении медицински совершенно беспомощных охранников и кастелянши. Но тут уж у них срабатывает инстинкт самосохранения: они понимают, что если Сталин умрет у них на руках, «то им крышка», и они начинают названивать во все инстанции, требуя, чтоб прибыли врачи. Наконец, в четверть девятого утра врачи появились. С ними появился аппарат для искусственного дыхания, рентгеновская установка, пиявки… Все это так и останется незадействованным. Помочь Сталину нельзя. К постели умирающего вызывают дочь Светлану и сына Василия. Вслед за ними на дачу – каждый день, как на дежурство, – начинают приезжать члены Политбюро и даже «отверженные» – Молотов, Микоян, Ворошилов, Каганович…

5 марта начинается долгая, мучительная агония. В 21.50 Сталин вдруг на минуту открыл глаза и поднял левую руку. Все собравшиеся были потрясены невыразимым ужасом этого взгляда и этого жеста. Первым пришел в себя Берия. Убедившись, что Сталин мертв, он восклицает:

– Хрусталев, машину! – и немедленно уезжает в Кремль.

Так прикрепленный Иван Васильевич Хрусталев во второй раз возникает на авансцене российской истории. Наконец, он присутствует, когда бальзамируют тело Сталина.

Зачем?

Нет ответа: вскоре после описываемых событий Иван Васильевич Хрусталев заболел и умер.

«Дыхание Чейна-Стокса»

Правительственные бюллетени о болезни и состоянии здоровья тов. Сталина начали выходить с опозданием и с таким расчетом, чтобы никаких определенных выводов из этих сообщений сделать было нельзя. Сообщались температура, данные анализа мочи («в пределах нормы») и прочая уклончивая информация. Но из всего этого медицинского бреда современникам почему-то накрепко врезалась одна фраза – «дыхание Чейна-Стокса», – которую они запомнили на всю жизнь, зачастую даже не понимая ее. Когда эта фраза прозвучала по радио, будущий врач Виктор Тополянский, тогда 14-летний паренек с Арбата, смотрел на свою мать и вдруг заметил, как неожиданно разгладилась давным-давно застывшая на ее лице и уже, кажется, ставшая собственно лицом гримаса страха и боли. Она работала простым врачом в поликлинике МПС, но была абсолютно убеждена в том, что со дня на день ее арестуют или депортируют из Москвы как еврейку. Тогда Виктор Тополянский не знал, что успокоило мать и почему вдруг разгладились прорезанные страхом морщины. Она не стала ему объяснять, что выражение «дыхание Чейна-Стокса» означает, что у Сталина началась агония…

В тот же исторический момент двое студентов мединститута, ныне известные профессора, уже введенные полученными знаниями в смысл этого термина, услышав сообщение, не сговариваясь, помчались в пивнушку и, мстя за посаженных отцов, на радостях всадили в себя такое количество пива, заедая его винегретом, что в какой-то момент стали писать кровавой мочой, что только их и остановило. Им и в голову не пришло, что все дело в винегрете и свекле, окрашивающей мочу в розовый цвет. Но этому их в институте еще не научили…

Бег

Поэт Евгений Евтушенко побежал к гробу Сталина с 4-й Мещанской, едва услышав утреннее сообщение о том, что Сталин умер и народ может почтить память вождя, гроб с телом которого выставлен в Доме Союзов. Рядом он видел таких же бегущих, бросивших все дела и работу людей. Отец мой, тогда студент Бауманского института, побежав из Лихова переулка, мог бы достигнуть Пушкинской улицы даже быстрее поэта Евтушенко. Но он не был столь нетерпелив и сначала поехал в институт, из окна троллейбуса пронаблюдал, как натягивают на фасад Дома Союзов гигантское полотнище с портретом Сталина, заметил, что все афишные щиты и тумбы заклеены белой бумагой, побывал на траурном митинге и только потом, вернувшись домой, побежал. Бежал по крышам домов на Петровке по-над забитыми народом улицами, бежал, пробиваясь сквозь милицейский кордон на Кузнецком мосту, бежал что есть силы в случайно раскрывшийся зазор между тяжелыми военными грузовиками к раскрытым дверям Дома Союзов. Вообще, кто бы ни рассказывал про первый день похорон – 6 марта, – обязательно отмечают мотив бега. Бежали по кругу бульваров, перепрыгивали заборчики ограждения, пролезали под троллейбусами, проныривали под баррикадами из здоровенных «Студебеккеров», лезли, карабкались, вминались…

Что это было? Откуда такой безумный порыв? Что руководило людьми – любовь к Сталину? Такая вот невозможная, немыслимая любовь?

Я долго расспрашивал свою маму, свою любимую, всегда тревожащуюся за меня маму – ну она-то куда бежала? И зачем? Она ведь попала во вторую давку на Трубной, чуть не задохнулась в чужом меховом воротнике, чуть не услышала, как трещат ее ребра, и потом, когда толпа вокруг просто орала от боли и кто-то открыл «заслонку» – видно, сдвинули одну машину – будто выстрелили людьми, и они летели, едва касаясь ногами земли, с единственной мыслью – не упасть, потому что затопчут. Она видела на Рождественском бульваре труп старика и деревенской молодухи с розовой пеной у рта; видела, как уголовники в давке умудрились срезать спину с шубы какой-то дамы, видела сотни галош и башмаков, потерянных людьми, которые валялись на улицах, словно следы какого-то немыслимого побоища… И все равно – на следующий день отправилась «пробовать» еще раз. По счастью, второй день похорон был отдан официальным делегациям – и все-таки она добралась до Дома Союзов и только не смогла войти. Зачем? – спрашивал я. – Мама, зачем?

Она не вступила потом в партию – что в годы ее молодости было необходимым условием удачной карьеры – и даже меня воспитала в сдержанном, но отчетливом антисталинском духе – задолго до того, как я прочел тот еще, на тонкой бумаге, тамиздатовский «Архипелаг».

Мы никогда ничего не поймем про эти дни, если станем считать траурные толпы бессмысленными, зомбированными именем Сталина идиотами. Среди тех, кто шел хоронить Сталина, немало было тех, кто Сталина не любил. И вообще не в Сталине дело. Важнее – и об этом тоже упоминают все рассказчики – «ощущение события», предчувствие новой истории, изменившегося времени. Впервые изменившегося за столько лет. И, казалось, что это время меняется именно здесь, на улицах, ведущих к гробу генералиссимуса, как в 91-м году казалось, что новое время рождается на маленьком пятачке вокруг Белого Дома усилиями нескольких тысяч человек… И это не праздная мысль – рождение нового времени требует усилий, и иногда даже требует толп… Жертв… Кошмара…

«Труба»

В народной памяти похороны Сталина запечатлелись чудовищными «давками» на Трубной площади, в которых погибло немало людей, в чем противники Сталина непременно усматривают зловещий символ: он и после смерти разохотился хлебнуть кровушки… Э-эх, Рассея! Точная цифра погибших неизвестна или засекречена. Отец рассказывал, что трупы раздавленных лежали возле Лефортовского морга прямо на снегу: морг их не вмещал. Причиной давки послужило то, что попасть на Пушкинскую улицу «к Сталину» можно было только коленцами с Трубной площади, где были выгорожены тяжелыми военными машинами два узких прохода на Неглинку. Вся Трубная была запружена, а проходы шириной в тротуар – вдоль линии домов по ту и по другую сторону площади – были к тому же изогнуты буквой Г. И вот здесь, на сгибе, народ в основном и давился. Это, так сказать, принципиальная картина. Теперь, точности ради, надо сказать, что давок на Трубной было как минимум две. Расположение заградительных кордонов все время менялось, и поскольку всего происходящего никто не снимал, не фиксировал, сейчас трудно расписать по часам, как оно все было.

Когда народ просто побежал в центр со всех сторон – а это было после утреннего сообщения по радио, – на Трубу с трех бульваров скатилось сразу огромное количество людей. А поскольку с Петровского и с Рождественского бульваров бежала толпа еще под гору, то тут и возникла первая кромешная давка, картины которой и попытался восстановить в своем фильме поэт Евгений Евтушенко.

Когда же к середине дня на бульвары попала моя мама, они были … пусты. Она поднялась до перегороженной Пушкинской улицы, увидела, что где-то вдалеке, в улицу из какого-то переулка вливается поток людей, и в поисках начала этого потока спустилась на Трубную, где тоже было не так уж много народу и «вход» теперь оставлен был только один – со стороны Рождественского бульвара. Возле входа толкалась очередь. Мама встала в нее и, вероятно, прошла бы весь шкуродер и даже «загогулину» более или менее нормально, но тут с горы Рождественского бульвара хлынула переполненная волна людей и всех, кто стоял в очереди, накатом этой волны просто вмяло друг в друга. Это и была вторая давка, в которую попала мама. Сколько она продолжалась, неизвестно. Возможно, до ночи. Но между давками определенно был перерыв. И то, что бульвары, утром забитые народом, опустели, и то, что потом откуда-то хлынул скопившийся, как вода в плотине, поток людей, свидетельствует о том, что власти силились что-то предпринять, оттеснить народ как можн

о дальше от центра, укрепить заградительные кордоны по всей линии «обороны» и по возможности организовать очередь.

И когда будущий академик А.А. Петров, тогда студент физтеха, под вечер прибыл в Москву, то, представляя себе ситуацию весьма литературно или кинематографично (торжественное, хмурое безмолвное движение прощальной очереди), он первым делом стал разыскивать собственно «конец очереди». И как ни странно, нашел. Очередь зарождалась на площади Белорусского вокзала, откуда – во всю ширь улицы Горького – люди шагали до Садового кольца, где их заворачивали в сторону Самотеки, и, не пуская напрямую через Цветной бульвар к Трубе, гнали аж до улицы Чернышевского, с которой был поворот на бульварное кольцо у Покровских ворот. Вот так, отшагав пол-Москвы, организованная очередь, миновав Сретенку, и нависла на горке Рождественского бульвара девятым валом нетерпеливых человеческих сердец после небольшой, на Трубе, передышки. Впрочем, когда студент Петров дошел до Рождественского бульвара, была уже применена властями и новая, обманная тактика. О том, что «к Сталину» ведет только лаз-шкуродер в левом нижнем углу бульвара, знали немногие. Бульвар весь был перекрыт временными заграждениями и войсками. Иногда какое-нибудь из заграждений приоткрывалось и ответственный офицер кричал: «Сюда, товарищи!» Люди послушно следовали за ним и оказывались… на абсолютно пустой Трубной площади, теперь, к вечеру, со всех сторон глухо заблокированной троллейбусами. Свой единственный шанс попасть к Сталину они упустили. От тех, кто давился в «правильной» очереди, их отделяло всего несколько метров – ряд грузовиков. Но попасть туда они уже не могли. Организаторы похорон, похоже, поняли, что лучше несколько тысяч разочарованных людей, чем несколько десятков или сотен новых трупов, и стали сбрасывать давление толпы через такую вот систему «ложных выходов», что было хоть и цинично, но, конечно, правильно.

Последняя кровь

Юра Гримм – будущий диссидент и правозащитник, а в ту пору 17-летний заводила ребят одного Замоскворецкого двора, Сталина ненавидел за то, что того слепо, бездумно боготворил его отец. И стоны отца по поводу того, что с нами будет, коль умер вождь, лучший друг детей и шахтеров, нисколько его не растрогали. И уж, разумеется, ни на какие похороны ребята не пошли. Но когда 8 марта вдруг объявили, что сегодня в последний раз, по многочисленным просьбам трудящихся, открывается доступ к телу товарища Сталина, призадумались: так получалось, что они упускают шанс. А упускать шанс было не в их правилах. Поэтому, плотно поев и одевшись, как для драки, они пошли. На этот раз проход к телу был открыт не через Трубную, а через улицу Чехова, неимоверно забитую народом. Решили срезать, шли дворами, путались, лезли по крышам сараев и, наконец, увидели впереди свет и услышали гул толпы. Добравшись до чугунной ограды, они глянули вниз и увидели… «С высоты сарая мы видели множество человеческих голов, так сжатых, что, казалось, в эту массу невозможно и палку втиснуть. Над толпой, выдыхаемый тысячами ртов, стоял сплошной, жуткий гул от криков и стонов. Это море людей колыхалось почти на одном месте, без видимого движения вперед. Выбраться из этого скопища было невозможно, так как все подъезды домов были закрыты и улица как бы превратилась в сплошной коридор. „Что будем делать, мужики?“ – спросил кто-то. Лезть в толпу было боязно, но отступать тоже малоприятно. Мы сиганули вниз. Люди кричали: „Куда вас черт несет, вернитесь, пока не поздно!“ Измученные давкой, они бы мечтали поменяться с нами местами, но влезть на ограду они уже просто не могли. Предварительно мы договорились держаться вместе, но, спрыгнув вниз, перестали себе принадлежать. Прежде я имел опыт динамовских „давок“, когда конная милиция пускала болельщиков по узкому коридору к вестибюлю станции метро. В давке надо прижать руки к груди, стать как можно выше на цыпочках, а лучше, по возможности, подпрыгнуть – толпа тебя мгновенно сдавливает и несет куда нужно. Ноги могут и не касаться земли. И стараться при этом, чтобы тебя не притерло к стене. То, что мы испытывали сейчас, было во много раз страшнее: толпа вела себя наподобие океанских приливов и отливов. Сначала она потащила нас к противоположной стене улицы; потом – несколько шагов назад, от цели нашего похода. Назад – особенно опасно, так как люди спотыкаются, теряют обувь, а подобрать ее невозможно. Потом пауза – и какая-то невиданная энергия уже несет нас к ограде и сдавливает с такой силой, что мне, привычному к „давкам“, становится не по себе. Потом опять пауза и уже под напором задних рядов нас тащит вперед: мы терлись своей одеждой о грязный чугун, кирпичную кладку, водосточные трубы, еле держащиеся в скобах. На середине улицы была опасность попасть в открывшийся люк. Если крышка люка сдвигалась, то колодец быстро доверху наполнялся провалившимися людьми, по которым волей-неволей приходилось ступать идущим следом. Подвернувшему ногу и упавшему помочь уже никто не мог – затопчут. Неизвестно, сколько времени мы двигались по улице Чехова. Но наконец нас вынесло на Страстную площадь: все здесь вздохнули свободно. Справа открылось пространство для выхода из этого ада. Здесь стояли и сидели где попало растерзанные, приходящие в себя и ждущие своих люди. Они пытались привести себя в божеский вид и поскорее вернуться домой. В направлении Пушкинской улицы двигалась толпа самых отчаянных, решивших идти до конца. Некоторые не дошли до вожделенной цели всего несколько десятков метров: в 2 часа ночи был объявлен перерыв до 5 утра. Все подъезды возле Дома Союзов были забиты людьми, коротающими здесь ночь. Но мне показалось, что злой Гений уже достаточно пошутил над нами, и я решил отправляться домой».

Очевидец

Евгений Евтушенко

«Живым Сталина практически никто не видел. Или только издалека, на демонстрации. Телевидения тоже, практически, не было. Видели только в хронике: перед каждым сеансом в кинотеатре шла хроника. Так мы видели Сталина живым. Поэтому когда объявили, что доступ к телу Сталина открыт, то все сразу туда побежали. Все понимали, что будет давка. Но не догадывались какая… Вот я побежал от 4-й Мещанской (это напротив кинотеатра „Форум“), едва услышав по радио это известие… Ну и люди вокруг бежали. Забыв про работу, бежали… Меня всегда спрашивают, особенно за границей: „А при чем тут Чарли Чаплин?“ Там, в фильме, показан человек в котелке и гриме Чарли Чаплина. А я видел его. Это был, видимо, клоун из цирка на Цветном бульваре, и он бежал, даже не отклеив чаплинские усики. Там были лилипуты – и я их тоже в фильм поместил. Почему я бежал? Я понял, что произошло какое-то уникальное событие. Вот: было чувство уникальности. Не могу сказать, что мною вела любовь к Сталину. Но это не было и обычное любопытство. Я хотел в

идеть, что происходит. И когда мы все туда попали, на Трубную площадь, с бульваров, с двух сторон, начала надвигаться огромная толпа. А там Трубную от продолжения Неглинки отделяли грузовики. И толпам, подошедшим со всех трех сторон, надо было просачиваться в узкие проходы с двух сторон площади между домами и этими грузовиками. Толпа прижимала к светофору и только косточки хрустели…

Помню дом, где теперь театр-школа современной пьесы, – там на углу был светофор, на котором было насмерть распято несколько человек на моих глазах. Насмерть!

В каких-то местах приходилось просто поджимать ноги, потому что шли по мясу. Помню грузовик и офицера, которому передавали детей. Потому что и с детьми бежали… Детей там передавали по рукам, над толпой. Еще помню картину, которую мне не забыть никогда: трясущееся лицо офицера, которому погибающие люди кричали: «уберите грузовики!», «уберите грузовики!». То, что поставили грузовики, это было преступление. Ну, люди и трещали на этих углах грузовиков. И этот офицер чуть не плакал… И только отвечал: «указания нет»… Вот это я запомнил. Указание было – поставить, а не убрать. И вот тогда я понял, что это значит – «указания нету». Несчастный человек!

Я там был инициатором одного дела, которое спасло очень многих людей. Не знаю почему, я крикнул людям, чтоб брались за руки, собирались в цепочки. В таких экстремальных ситуациях включается какой-то вид энергии, и мне пришла в голову мысль, чтоб люди, взявшись за руки, рассекали бы этот хаос на сегменты. Ибо водоворот толпы был неуправляем. Не потому, что люди нарочно топтали друг друга: они просто ничего не могли поделать. А цепочки немного успокоили это море… В фильме я хотел восстановить, как это было. Потому что документалистов наших там не было. Там была одна иностранная корреспондентка с фотоаппаратом, но его у нее отобрали – я это показал, – когда она снимала ту толпу, на Трубной.

А Сталина я так и не увидел. По той же причине, по которой не увидел его мой герой – поэт Женя. У него гибнет девушка – случайно. Совершенно случайно. Водитель «Студебеккера» в кабине закемарил, потом проснулся – вроде виноват, вроде остальные назад сдали, и у него тут в заграждении образовался лаз… И он спросонок сдает назад, даже не заметив, что там, сзади – девушка. Бьет кузовом в голову – и все. Это так все и было, на моих глазах. Раз! – и насмерть. Мы с ней в давке познакомились. А в фильме ее увозит старый крестьянин на телеге, заваленной венками с надписью «Гению Человечества». Вот. Он тоже со своими венками никуда не смог пробиться…

И снег идет. Такой мягкий, мартовский, невинный…»

Праздник, который всегда с тобой

В тот же день и в те же часы, полагаю, в полуподвальное окошко коммуналки, где жил будущий доктор Тополянский, раздался тихий стук. Так стучали обычно свои, те, кто не хотел будить соседей. Мать Виктора вскочила, подбежала к окну – сын, разумеется, тоже проснулся и услышал тихий голос: «Люба, открой дверь аккуратно». Мать пошла через весь коридор, открыла, и скоро вместе с ней в комнату вошел незнакомый мужчина, разделся, достал еду, вынул бутылку водки и велел мальчику одеться. Мать была в некотором ужасе, но по этому поводу ничего не сказала. Только спросила умоляюще: «Может быть, он еще маленький, может, ему не надо?» – «Нет-нет, – сказал вошедший, – СЕГОДНЯ он должен выпить». И действительно, это был вечер, когда Виктор Тополянский выпил свой первый стакан водки. Мать скоро сдалась под расспросами сына и рассказала, кто это приходил. Это был ее дальний родственник, с которым они дружили еще в 30-е годы, когда он работал в КБ Туполева. Его посадили вместе с мужем ее сестры. Они сидели в «Дмитровлаге», строили канал Москва – Волга и в качестве абсолютных доходяг их не амнистировали, не освободили, а просто-напросто «сактировали» – списали по акту. Несколько человек добрались до Москвы и разошлись. Муж тетки очень скоро скончался. А этот человек добрался до телефона-автомата, сумел позвонить матери на работу, та схватила такси, приехала за ним и увезла его на какую-то недалекую дачу по Казанской дороге. Самое поразительное, что она никогда не видела такой степени анемии. Если тогда норма гемоглобина исчислялась по максимуму в 100%, то у пришельца было около 20%. И она все не могла понять, каким образом он при таком гемоглобине сумел добраться до Москвы, дождаться, пока она за ним заехала, и потерять сознание только на даче. Удивительно еще и другое: что мать сумела раздобыть несколько ампул крови и перелить несчастному. Благодаря этому он и выжил. Потом пришел в себя, окреп и через некоторое время исчез. Той ночью он рассказал матери, что связался с какими-то блатными, сумел справить себе новые документы и теперь с новой биографией и с новыми документами уезжает на Дальний Восток. Похороны Сталина – это был его праздник. Настоящий праздник. Единственный праздник в его жизни. Но кто знает, сколько еще людей в ту последнюю ночь похорон под видом поминок пекли пирожки и праздновали свой праздник? Мы не знаем. Но их было немало. Не меньше, чем ветра в решетках. Не меньше, чем загубленных жизней, тщательно припрятанных фотографий, писем, извещений о смерти.

Москва не могла сомкнуть глаз: в окнах горели огни. Гений человечества спал свою последнюю ночь на земле. Наутро под вой заводских гудков он был помещен в саркофаг. Говорят, что этот многотрубный вой, от которого кровь стыла в жилах, напоминал адский вопль умирающего мифического чудовища…

Василий Голованов

Загрузка...