«Октябрь», № 9 за 2006 г.
Действующие лица:
1 — й р е п р о д у к т о р — укреплен справа.
2 — й р е п р о д у к т о р — укреплен слева.
В с е о с т а л ь н ы е.
Сцена представляет собой большую вместительную площадь, насколько эта сцена может вместить. И даже не может. Двумя огромными неумолчными потоками под майским слепящим солнцем заполняют ее людские толпы. По обе стороны Исторического музея они вливаются с лозунгами, на которых начертаны лозунги, и с портретами, на которых, понятно, как мы теперь уже отчетливо видим, изображены портреты. Это понятно. Вид шествия обычен и величав. Люди медленно движутся в довольно узком для такого количества демонстрантов сценическом пространстве. В промежутке между двумя рядами каменных строений разного рода и предназначения. Ну да все это знают, чтобы очень уж распространяться на сей счет.
Да. Вот так.
И все движутся, движутся. Таким образом, впереди идущим ничего не остается, как неумолимо и почти уже безвольно продвигаться вперед, даже быть продвигаемыми неумолимым потоком времени и давлением сзади идущих, топча позднюю осеннюю слякоть, постепенно сходить, сходить, сходить со сцены. Так сказать, покидая действие по присыпанным чистым, белым февральским снежком каменным мостовым, освобождая место мерно и спокойно надвигающимся сзади идущим, еще даже и не подозревающим о своем ближайшем, прямо-таки наиближайшем, всего на расстоянии десяти-двадцати шагов, неизбежном будущем.
Вот так.
Заговаривает 1 — й р е п р о д у к т о р, установленный по правую сторону от нашего движения.
П е р в ы й. Товарищи, держите равнение! (Держат равнение.) Товарищи, спокойнее! Продвигайтесь вперед! (Спокойно продвигаются вперед — чего уж проще.) Товарищи, выше лозунги! (Поднимают выше лозунги. А что, нельзя? — можно.)
В это время во 2 — м р е п р о д у к т о р е, установленном слева по ходу всенародного движения, начинается какое-то, непонятное до поры до времени, словесное копошение, бурчание, квохчение. О чем он? Да ни о чем.
В т о р о й. Бррр-кррр-хррр-кххмм-утррр-кчччч-нет!
П е р в ы й. Да здравствует, товарищи! (Чего уж проще — да здравствует! Да сложнее и не требуется.)
Т о л п а. Урррра!
В т о р о й. Бррр-крррр-хрррр-кхххммм-ммм-нет-нет-нет! (Понятно? Непонятно? Понятно?)
П е р в ы й. Да здравствует, товарищи! (Понятно? Понятно.)
Т о л п а. Ура! Ура! Ура! (Понятно, понятно.)
Итак, все это называется Переворот. Иначе — Революция. Ну не совсем революция. Как бы революция. Конечно, название вполне условно. Да и какая, собственно, революция? Какай переворот? Вы сами приглядитесь, наклонитесь поближе, возьмите в руки, повертите из стороны в сторону, поднесите поближе к глазам. Ну?
Идет толпа? Идет. Выходит на огромную прекрасную площадь. Вытирает со лба обильный пот под ярким ослепительным, сжигающим июльским солнцем. Скапливается, в смысле, накапливается в узком проходе меж всемирно известных каменных строений. Ну и что? Это же мы видели.
Так что вполне название условное. А и неважно. Просто на сцене — площадь. А на площади — демонстрация.
П е р в ы й. Внимание, товарищи! Равняйте ряды! Пропустите вперед правую колонну! (Хотят пропустить — это и понятно.)
В т о р о й. Почему правую? (Прислушиваются — действительно, почему?)
П е р в ы й. Пропустите вперед правую колонну, товарищи! (Хотят пропустить.)
В т о р о й. Почему вперед? (Прислушиваются.)
П е р в ы й. Пропустите вперед правую колонну, товарищи! (Хотят, хотят, ведь, действительно, хотят пропустить.)
В т о р о й. Почему пропустить? (А ведь, действительно, — почему? А? Я вас спрашиваю — почему? Вот то-то.)
П е р в ы й. Пропустите вперед правую колонну, товарищи! Почему затор, товарищи?
В т о р о й. Товарищи!
П е р в ы й. Товарищи!
В т о р о й. Товарищи!
На сцене возникает затор. Сцена ведь небольшая, так что затору и возникнуть-то ничего не стоит. Просто раз плюнуть. Проходи, проходи! — Куда проходи! — Я тебе сейчас покажу, куда проходи! — Покажи! Покажи! Тут подбегают специальные люди, растаскивают, уводят, исчезают. Но это здесь. А там, чуть в стороне, за Историческим музеем, за ГУМом, за Раменками, Балашихой, Бологим, Ростовом, Кавказом, Тихим океаном, за столпами Геркулесовами, за бездною Маракотовой, за пучиною безумной, немеряной, необъятной, — там все спокойно. Сияют в ночи огни телеграфа на улице Горького, ярко светит солнце над прозрачной синей и соседней непрозрачной водяной гладью. Летит салют. Временно закрыт проезд для транспорта. Толпа гуляет. Танцуют самбо и тарантеллу. Веселятся группами и парами. Мороженщицы продают мороженое, пиво, апельсиновый сок, сок агавы. В сельпо распроданы вина и водка.
А у нас на сцене затор.
П е р в ы й. Почему затор, товарищи?! (Действительно, почему? — ишь, будто не знаешь?)
В т о р о й. Товарищи!
П е р в ы й. Товарищи!
В т о р о й. Товарищи!
П е р в ы й. Пушкин, товарищи!
В т о р о й. Нет, Пушкин, товарищи!
П е р в ы й. Лермонтов, товарищи!
В т о р о й. Нет, Лермонтов, товарищи!
П е р в ы й. Некрасов, Добролюбов, Чернышевский, товарищи!
В т о р о й. Карамзин, Хомяков, Соловьев, товарищи!
П е р в ы й. Горький, Маяковский, Багрицкий, товарищи!
В т о р о й. Тютчев, Толстой, Достоевский, товарищи!
П е р в ы й. Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин, товарищи!
В т о р о й. Сергий Радонежский, Серафим Саровский, Иоанн Кронштадтский, товарищи!
П е р в ы й. Шолохов, э-э-э, товарищи!
В т о р о й. Розанов, Булгаков, Флоренский, товарищи!
П е р в ы й. Э-э-э, Фадеев, товарищи!
В т о р о й. Ремизов, Платонов, Ахматова, товарищи!
П е р в ы й. Э-э-э! Кхрпррркх-хх! (Что-то в нем портится! — Удивительно! — Ничего удивительного!) Гав… гов… ский… дер… ов… зм… щи!
В т о р о й. Александр Первый, Александр Второй, Александр Третий, товарищи!
И что? А ничего. Толпа замирает. Что ей эти имена? А вот ты и не прав, вот ты и не прав. Имена и суть сконцентрированная энергия полагания. Энергия времени и действия! А кроме-то, собственно, и нет ничего. — Понятно? — Понятно.
А там продолжается затор.
В т о р о й. Равноправие, товарищи!
Т о л п а. Ура!
П е р в ы й. Социализм, товарищи!
Т о л п а. Ура!
В т о р о й. Православие, товарищи!
Т о л п а. Ура! (Они кричат: “Ура! — Господи!” Я бы и сам крикнул. Да и кричал ведь. А что?)
П е р в ы й. Коммунизм, товарищи!
Т о л п а. Ура! (Они еще кричат: “Ура! — Господи! Господи!”)
В т о р о й. Народность, товарищи!
Т о л п а. Народность!
П е р в ы й. Интернационализм, товарищи!
Т о л п а. Интернационализм!
В т о р о й. Свобода, товарищи!
Т о л п а. Свобода!
П е р в ы й. Социализм, коммунизм, интернационализм, товарищи!
Т о л п а. Социализм, коммунизм, интернационализм!
В т о р о й. Самодержавие, православие, народность, товарищи!
Т о л п а. Самодержавие, православие, народность, товарищи!
П е р в ы й. Сувана Фуми, Фуми Насована, товарищи!
Т о л п а. Сувана Фуми! Фуми Насована! Сувана Фуми! Фуми Насована! Сувана Фуми! Фуми Насована! Сувана Фуми! Фуми Насована! Сувана Фуми! Фуми Насована! Сувана Фуми! Фуми Насована! Сувана Фуми! Фуми Насована! Сувана Фуми! Фуми Насована! (И дальше, дальше, насколько можно. Пока не покроет все точки и пазухи пространства.)
В т о р о й. Элои! Элои! Лама савахфани, товарищи!
Т о л п а. Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! (И дальше, дальше по нарастающей.) Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани!
П е р в ы й. Това…
Т о л п а. Лама савахфани! Лама савахфани! Лама савахфани!
В т о р о й. Свобода, товарищи!
Т о л п а. Свобода, лама савахфани! Свобода, лама савахфани! Свобода, лама савахфани! Свобода, лама савахфани! Свобода, лама савахфани!
Вот они кричат: “Свобода! Свобода!” — Какая свобода? Где свобода? Почему свобода? — Как почему свобода? — Ну почему? — Как почему? Ведь я же все это выдумал! Я! Взял и выдумал! — Он выдумал! — Да, выдумал. — Ну, конечно, никто не мог, а он взял и выдумал. — Да, я. Захочу и выкину это слово. Захочу — переменю на “несвобода”. Захочу — еще что-нибудь такое выкину. Вот и выходит, что никакой такой свободы нет и в помине.
Но это только снизу, с точки зрения человека. А сверху, с точки зрения Бога, — она есть. Она неистребима. Она ни с чем таким не связана, чтобы ее с этим чем-нибудь таким спутать. Или чтобы она прилипла к этому чему-нибудь такому липкому и ее можно было бы под шумок с этим чем-нибудь липким и выкинуть. Да, это так. Это просто ужасно! Вот вроде бы я написал это все. Вроде бы всех повязал по ногам и рукам. Вроде бы везде, куда ни кинь взгляд, — везде я! И что же? А они в то же самое время проживают это все без меня! Это же ужасно! Уму непостижимо! Даже если я все перепишу, переиначу, опять-таки все это мной переписанное, переиначенное, проживут ведь — гады! сволочи! — без меня. И не вспомнят даже.
Есть некий феномен их проживания, куда я не втискиваюсь при всем своем желании и авторской мощи, вроде бы беспредельной. Даже если я их всех уничтожу мировой катастрофой, атомной бомбой, всемирным потопом, ужасом неописуемым, бездной жуткой, пером своим могучим — все одно, они умрут из-за меня, но не мной. Проще было бы для душевного спокойствия вообще не производить их на свет сценический. Но и в этом случае сама возможность их возникновения и проживания — это уже их Свобода, в предположенном им пространстве их возникновения.
Но нет! Нет! Нет ничего! Ну просто ничего нет. Белый лист бумаги. И его, и его нет! Даже меня нет! Нет, нет ничего! Ничего! Ничего! — Ясно, ясно. — Да нет же! Нет же! Ничего, ничего нет! — Понятно, понятно! — Да нет же, нет ничего! — Успокойся! Успокойся! — Ничеееего! Ниииичееегоооо! — Успокойся. — Ничего!
Однако и здесь, как корень из иррационального числа, существует возможность! Да, да, возможность существует. И самое ужасное, что, когда нет даже этого “ничего”, все равно что-то остается, что можно назвать интенцией возможности. Оно и есть изначальная точка свободы, с которой не совладать. Но даже, если и с ней совладать, прежде ведь нужна возможность совладать с ней, а эта возможность, возможность…
Да — это возможность. Так пусть они кричат: “Свобода! Свобода!” Они думают, что это Свобода! А это — возможность.
В т о р о й. Свобода, товарищи!
Т о л п а. Свобода!
В т о р о й. Свобода! Свобода, товарищи!
Т о л п а. Свобода! Свобода!
В т о р о й. Свобода! Свобода! Свобода, товарищи!
В т о р о й. Свобода! Свобода! Свобода! Свобода! Свобода! Свобода! Товарищи!
Т о л п а. Свобода! Свобода! Свобода! Свобода! Свобода! Свобода! Свобода! Свобода! Свобода! Бей!
В т о р о й. Товарищи!
Т о л п а. Свобода! Свобода! Бей! Свобода!
В т о р о й. Бей, товарищи!
Т о л п а. Бей! Бей! Бей! Бей! Бей! Бей!
Толпа чувствует воодушевление и раскованность. Раскованность удивительная, необыкновенная. И воодушевление. И веселость. Становится тесно, радостно и жарко — воодушевление ведь. И теснота. Теснота и давка чудовищные. Но это только к пущему веселию. Люди сбрасывают шапки и расстегивают шубы на тридцатиградусном морозе. Энтузиазм нарастает. Нарастают раскованность и воодушевление. Все попихивают друг друга локтями и приплясывают, чуть посмеиваясь. Шутливо перекидываясь словами, перебраниваясь, скапливаются, теснятся у столба, где наверху прикреплен Первый репродуктор, который растерянно покрикивает: кххрр… тов… кхххрррт. Толпа воодушевляется, разыгрывается и разогревается. Передовые, ближние к столбу, несмотря на крещенский мороз, скидывают шубы (а что, нельзя? — Нельзя! — Как это нельзя? — Значит, можно!) и как-то поначалу даже нехотя и смущенно, что ли, под понуждающие и ободряющие выкрики толпы начинают медленно карабкаться на столб. Первый репродуктор слегка бледнеет и выкрикивает: “Братцы! Братцы!” Ободряемые криками снизу и смятением Первого, взобравшиеся пытаются схватить его и стянуть вниз. Он отбрыкивается, кого-то больно задевает. Задетый громко вскрикивает. Вскрикивают и другие. Озлобленные и ожесточенные, они проявляют неимоверную ловкость и стремительность. Им удается зацепить Первого за ноги. Его стаскивают вниз, некоторое время волокут по снегу в неопределенном направлении. С него сдирают пальто. Пальто-то так себе — пальто и пальто. Ради него и не стоило бы все это затевать. Так и затеяно не ради этого.
Ближние к Первому бьют его по лицу, по рукам, по ногам. По всему обмякшему вялому и уже несопротивляющемуся телу. Дальние пытаются дотянуться и ударить. Не дотягиваясь, они задевают кого-то постороннего. Возникают попутные потасовки. Люди свирепеют, свиваются в почти уже и неантропоморфные саможивущие, вскипающие здесь и там клубки и вихри почти потусторонней энергии. А в центре яростно бьют Первого.
Вот.
А если взобраться на Спасскую башню, то видно, как с истязаемого вослед за пальто сдирают костюм и что-то еще верхнее, прикрывающее. Он остается во всем голубом, нежном, беззащитном. Это видно и с крыши ГУМа. С Исторического музея. С вершин московских видно, как с него срывают куски этого ясно-голубого. А с голубым отрывают, отхватывают и какие-то неровные, рваные куски чего-то сочащегося красным. По грязному, затоптанному, перемешанному снегу тянутся длинные кровавые следы, которые превращаются в серое вскипающее месиво. Сквозь него обнаруживается чернеющее каменное основание, на котором оскальзываются мечущиеся и безумствующие.
А он только вскрикивает: “Брат…ццццы…цццц”. Что-то темнеет, темнеет, темнеет! “Брррр… цццц… ццц!” Чернеет! чернеет!
В глазах чернеет. Ужас! Ужас! Ужас!
Вспышки какие-то в глазах яркие. Вспышки и круги. Боль как будто исчезает. Да, да, исчезает. Исчезает. Как будто тепло даже. Тепло и звуки вокруг. Как мне тепло! Господи, как же мне тепло. Птицы какие-то улетают, щебечут. И тихо. Братцы, братцы, как хорошо-то. И спать. Спать-спать-спать! Спать! И спать, и спать, и спать! И женские лица. И поют: иди! Иди! Идиииии сююююдаааа! Иииииидииии сюююююдаааа! — Иииидуууу! Ииииидуууу! — Садись, садись поудобнее. Вот попить тебе, вот поесть! Отдохни и послушай нас. — Слушаю, слушаю. — Как звать-то тебя? — А Дмитрием Александровичем. — Замечательно, замечательно! Отдыхай. Умаялся, бедненький. Отдыхай, отдыхай!
Но тут врываются какие-то черные с протянутыми руками. Шумят, колотят друг друга. У женщин моих лица суровеют. У вторых тоже.
П е р в ы е. Это, это и это!
В т о р ы е. Нет, это, это и это!
П е р в ы е. Нет, нет, это! Это! И это!
В т о р ы е. Нет, нет, нет!
П е р в ы е. Да! Да! Да!
И шум, крики, крики! С трудом открываю глаза и в последний раз вижу серые, склонившиеся надо мной, как рой мух, шевелящиеся в разных направлениях лица. “А-ааа, а-ааа”, — бормочу я и ухожу глубоко, глубоко. Неимоверно глубоко. И навсегда.
Он уходит, уходит, уходит. Совсем уходит.
А если взглянуть сверху, то как будто точками все усеяно. Вплоть до правой черной, беспросветной воды. И до левой черной, беспросветной воды. А посередке, как бы на пятачке таком подмороженном, — какие-то точечки бурые. И всякие прочие. И прочие. И прочие.
О, ужас! Прекрасные эти бегущие светлые слезы
По белому склону лица!
И кровь с рукава! и подошвы примерзли!
И земля не пускает! и нету отца!
Мама, мама! Возьми меня снова на ручки!
Марганцовкою раны промой!
И мы вместе уляжемся в белой могилке,
Нас никто не полюбит другой!
Да.
Так вот.
Толпа смыкается над ним, и уже не видно и не слышно, что там.
Кончено. Кончено.
Чего уж тут.
Толпа возбуждена, но уже остатно. То есть остывает уже. Устали. Устали. Да и как тут не устать от такого-то, Господи! И не от такого смертельно устают. А от такого-то!
Дышат. Дышат. Стоят, стоят, Стоят.
В т о р о й. Товарищи!
Т о л п а. Свобода! (Но тяжело так, тяжело дыша.)
В т о р о й. Товарищи!
Т о л п а. Свобода! (Вяловато, вяловато, неубедительно.)
В т о р о й. Товарищи! Свобода есть свобода!
Т о л п а. Да!
В т о р о й. Товарищи! Победа есть победа!
Т о л п а. Да!
В т о р о й. Товарищи! Свобода есть свобода, но и порядок тоже!
Т о л п а. Ура!
В т о р о й. Товарищи! Мы призываем вас!
Как уже поминалось, как ясно и без всякого нашего повторного поминания, как ясно, потому что ясно, поскольку так оно и есть (и это тоже ясно!), сцена представляет собой такой узкий-узкий проход между двумя рядами каменных строений, где неумолимо движется людской поток с портретами, лозунгами и транспарантами. И задние, новые и неведающие, подпирают нынешних и уже узнавших, участников и заводил. Теснят, теснят, теснят к краю, к Василию Блаженному, к Москве-реке, к Гудзону, к Рубикону, к Лете, к водам черным и немеряным. Да и вовсе сталкивают с помоста. И уже те, новые и неведающие, уже сами участники и заводилы, идут залитые ярким майским солнцем по июньско-августовской площади, легко припорошенной первым февральским снежком, по каменным мощеным мостовым огромной площади. Хотя, конечно, сверху, с высоты, с высот, камни этого мощения и не отличить от голов.
Значит, идут, залитые неземным ослепительным солнцем, по всему этому. Идут. Идут. Идут. Доходят.
В т о р о й. Товарищи! Мы призываем!
Т о л п а. Ураааааа!
В т о р о й. Товарищи! Приказываем!
Т о л п а. Урааааа! Урааааа!
В т о р о й. Товарищи! Внимание! Подравнять ряды! Пропустите вперед левую колонну! Ну товарищи! Господа! Граждане! Посторонитесь! Посторонитесь! Сохраняйте порядок, господа! Пропустите вперед левую колонну! Хорошо, хорошо! Подравняйтесь! Пропустите вперед вторую левую колонну! Очень хорошо! Товарищи! Товарищи! Господа! Товарищи!
На этих словах все и заканчивается. Заканчивается, но театр, как я люблю говорить, начинается с определенного места. Им и заканчивается. Так и у нас. Мы ведь ничего такого особенного и не хотели.
— Сколько вам лет? — Сколько всем, столько и мне. — Действительно? — Действительно.
Вот так.
Да.
Вот.
Действительно.
Вот так.
Да.
Вот.