Жану-Франсуа Лефевру-Понтали
Сердце — это драма.
Когда мне было семнадцать лет, я любила Гюстава Дальфора и мечтала выйти за него замуж, но он предпочел мне Сесилию Тек, мою ровесницу, только более одаренную, более интересную и красивую, чем я. Разочарование, которое я пережила в связи с ее замужеством, не омрачило нашей дружбы. Именно через нее мне стало известно большинство событий одной истории, каждое из действующих лиц которой было мне знакомо.
В то время, когда Сесилия превратилась в мадам Дальфор, Гюстав занимался строительством воздушных замков. У него были грандиозные планы и не было состояния. Она решила, что в нем есть какая-то удаль, что ему можно поверить все самое заветное, что он — идеальный спутник ее жизни; поскольку оба они мечтали о прелести и буйстве моря, он решил разбогатеть настолько, чтобы купить яхту. Тогда он еще не подозревал о своей страсти к деньгам и о том, с каким усердием вскоре начнет карабкаться по лестнице, ведущей в общество бизнесменов и банкиров. Понемногу он изменился: его больше не будоражило ничего, кроме карьеры; через десять лет, не удовлетворившись назначением на пост уполномоченного в том самом банке, где он начинал, он стремился подняться еще выше, словно пытаясь что-то доказать самому себе. Все, что выбивалось вон из ряда, казалось ему сомнительным, он меньше говорил о спорте, путешествиях и любви, больше — о политике, финансах и правительствах и любой другой компании предпочитал общество людей, о которых говорят, что они могут все, что у них большие связи и что перед ними распахиваются многие двери. Однако сия прискорбная метаморфоза не сделала его невыносимым, потому что у него было доброе сердце, и он никому не желал ничего дурного.
Его возвышение никак не отразилось на характере, настроении и образе мыслей Сесилии: она сохранила повадки и дух своего отрочества; Гюстав немного сожалел о том, что она не слишком похожа на жен его коллег, но в глубине души забавлялся, любил ее и находил несравненной.
— Будь как все, — все же говорил он ей. — Теперь я кое-что значу, занимаю важную должность, а ты похожа на студентку, Офелию, иногда даже на нищенку. Это несерьезно и уже не для твоего возраста.
— О, возраст! Знаешь, это когда как. Вчера он у меня был неопределенным, сегодня мне пятнадцать, а завтра, возможно, мы отметим мое столетие, — отвечала она.
Она ненавидела мещанскую жизнь и мышление богатых людей, которые постоянно чувствуют себя под угрозой. Это был не ее мир, но она не жаловалась, а, напротив, смеялась, из сентиментальности добросовестно исполняя свои обязанности.
Однажды утром в пятницу (дело было в мае) она вышла из своей комнаты и быстро спустилась по лестнице, вертя в руке запечатанное письмо с наклеенной маркой. Одиль, ее горничная, была в прихожей.
— Сколько сейчас времени, только точно? — спросила Сесилия.
— Только что пробило девять.
— Как я могла сделать такую глупость или слабость — пообещать этой дурочке мадам Ило отвезти ее на вокзал! И как мой брат умудрился отыскать хоть крупицу соли в этой сахарной гусыне? Девять часов, она, должно быть, уже бьет копытом. Я побежала.
Сесилия выбежала из дома, остановила такси, велела отвезти ее на авеню Виктория, где жила мадам Ило, а по дороге задумалась о своем брате. Александр Тек был человеком творчества. Высокий, толстый, легкомысленный, он слыл непостоянным, бонвиваном и мотом, а его последняя опера-буфф «Толстая Худышка», мелодии из которой были у всех на устах, сделала его знаменитым. Нельзя сказать, чтобы он работал вместе с сестрой, но правда в том, что он ни за что не брался, не посоветовавшись с ней. Он доверял ее поэтичности, занятности, ее взгляду на мир, и они были очень дружны. Когда репетиции или представление какой-либо пьесы вынуждали его отправиться в провинцию или за границу, Сесилия часто добивалась от Гюстава разрешения сопровождать своего брата и пользовалась этим для сочинения рассказов о путешествиях, которые публиковали в иллюстрированных журналах. За ней буквально следовали по пятам, а ее фотографии, появлявшиеся в газетах, погружали читателей в мечты об этой незаурядной особе.
Александр, который в свое время приветствовал замужество Сесилии, теперь о нем сожалел. Он находил Гюстава бездуховным и приземленным.
— На сегодняшний день твой муж — судья. Он уже не тот человек, за которого ты вышла замуж. Ты создана для того, чтобы быть свободной, а будь ты свободной, ты бы стала актрисой, — говорил он сестре.
— Мне надо было уйти, когда он стал банкиром, но раз уж я осталась, то с какой стати мне покидать его теперь? Ты думаешь, что я для него идеальная жена? Он позволяет мне делать почти все, что я хочу, он верит мне, и ты хочешь, чтобы я его бросила, потому что время от времени он заставляет меня ужинать с людьми, которые нагоняют на меня скуку? Нет. Я счастлива и так и ни за что на свете не хочу причинить ему ни малейшего горя. Это было бы несправедливо, — отвечала Сесилия, что не мешало ей посмеиваться вместе с Александром над образом мыслей своего мужа и поднимать на смех то самое общество, принадлежностью к которому он гордился.
С площади Шатле Сесилия издалека увидела Жильберту Ило, поджидавшую ее на авеню Виктория. Она «била копытом» — пританцовывала от нетерпения в кругу из чемоданов.
— Простите, Жильберта. Вы нервничаете?
— Есть из-за чего. Могу поспорить, что мы опоздаем на поезд…
— Вы — возможно, но не я.
— Это что, смешно?
— Нет, — ответила Сесилия. Пока Жильберта усаживалась рядом с ней, ворча: «Подвиньтесь чуточку, пожалуйста», шофер ставил багаж им в ноги.
Мадам Ило направлялась в Орлеан, где жила ее семья. Она надеялась, что не пробудет там долго и что Александр Тек, выполняя свое обещание, вызовет ее в Биарриц, откуда они поедут в Испанию, где его ожидала работа. Однако Александр был непостоянен в своих чувствах. Жильберта, которая нравилась ему несколько дней, быстро потеряла в его глазах привлекательность новизны. Она об этом не подозревала и все еще думала, что их мимолетное приключение сможет перерасти в прочную связь. Она была честолюбива и надеялась приобрести положение в свете, если сумеет завоевать дружбу Сесилии.
Они прибыли на вокзал Аустерлиц за двадцать минут до отхода поезда. Это не успокоило мадам Ило, она распахнула дверцу такси еще до того, как машина остановилась, и крикнула: «Носильщик!» так, как кричат: «Грабят!» Все взгляды обратились на нее. Началась суматоха, Сесилия расхохоталась, когда Жильберта чуть не потеряла шляпу, потом, все еще смеясь, расплатилась с шофером, и пока она, повернувшись к путешественнице, пыталась ее успокоить, какой-то мужчина сел в такси и тотчас уехал.
— Идите же, спокойно устраивайтесь, а я пока куплю вам газет, — сказала она Жильберте.
— Газет и леденцов, если это вас не слишком затруднит, — отвечала та, ибо Жильберта могла читать, лишь поедая конфеты. Они улучшали ей зрение и как будто заменяли очки. Сесилия сразу пошла к киоску с конфетами и парижскими сувенирами, где еще продавали для начинающих коллекционеров большие конверты с 7000 почтовых марок всех стран за 200 франков. Эти марки напомнили ей, что ей нужно было бросить в ящик письмо. Она порылась в карманах пальто, перебрала все вещи в своей сумочке, вернулась ко входу на вокзал и поискала на тротуаре и в сточной канаве. Пожилая дама встала рядом и тоже заглянула туда.
— Вам помочь? Вы, наверное, ищете…
— Да, я потеряла письмо, письмо… Оно, должно быть, выскользнуло, когда я вышла из машины пять минут назад, а теперь такси уже уехало! Да, письмо, оно выскользнуло, это ужасно. Это кошмарно!
— Надеюсь, это не ценное письмо? Дорогое?
— Да-да, это было очень ценное письмо.
— Тогда мне вас жаль, бедная вы моя. Будем надеяться, что оно не попадет в нехорошие руки. Ах, нехорошие руки! Деньги, ох уж эти деньги.
— О, тут дело не в деньгах.
— Значит, любовь, а вы замужем? Боитесь шантажа?
— Нет-нет, не любовь, гораздо хуже.
— Профессиональная тайна? Вы, случайно, не врач?
— Нет.
— Шпионка? — спросила пожилая дама и, не дожидаясь ответа, быстро исчезла. Сесилия запомнила лишь эти слова: «Вы боитесь шантажа? Будем надеяться, что оно не попадет в нехорошие руки», и мадам Ило, стоявшая на часах у своего вагона, увидела, что она идет, прижав руки к вискам, без конфет и газет.
— Почему вы придерживаете волосы? Нет ни ветерка, — сказала она Сесилии. — Вы как будто расстроены.
— Так и есть. Вы тогда не заметили у меня в руках письмо?
— Тогда — это где?
— Да в такси же.
— Письмо? Нет.
— Значит, оно выскользнуло, когда я подвинулась, чтобы дать вам место, а потом, с этой суматохой, чемоданами и все такое, я о нем забыла. Да, оно выскользнуло, и я его потеряла.
— Скажите сразу, что это я во всем виновата.
— О, я никого не виню, я просто говорю, что это ужасно.
— Почему? Ничего страшного. Письма теряют каждый день.
— Да, но это было важное письмо, и я боюсь, как бы оно не попало в нехорошие руки. Если мы чего-то боимся, то лишь потому, что такие опасности существуют. Сколько раз нам приходилось слышать: «Был один шанс из тысячи, что это случится, и — бац! — это случилось».
— У вас слишком богатое воображение. Ваше письмо, пока мы о нем говорим, уже могли отнести на почту. Знаете, есть ведь и честные люди. Подумайте лучше о том, что бы сделали вы, чем думать о том, что могут сделать другие.
— Просто других много больше, — ответила Сесилия.
Она дождалась отхода поезда и вернулась домой еще более несчастная от того, что лучше осознавала причины своей тревоги, о которой не могла не думать.
Она жила в Париже на бульваре Ланн, в маленьком домике, который Гюстав купил для нее, а она устроила по своему вкусу. Мебель на первом этаже была в стиле Луи XIII, на стенах, обитых темно-синей материей, висели большие черно-белые гравюры в золоченых рамах, изображающие порты Франции и всевозможные виды города Страсбурга. Это создавало одновременно необычную и уютную обстановку, как в домах коллекционеров, входя в которые начинаешь чувствовать себя путешественником. Гюстав гордился этим убранством, оригинальностью которого восхищались все его друзья. В библиотеке были в основном сборники стихов и воспоминаний, альбомы по искусству и драматические произведения, и эта комната на втором этаже была владением Сесилии. Она почти всегда находилась там: «Это мое убежище, — говорила она, — моя пещера Али-Бабы».
Когда в то утро она вернулась с вокзала, Одиль заметила, что она бледна.
— Мадам устала?
— Ничто не утомляет больше неприятностей, моя бедная Одиль. Провожая мадам Ило на ее чертов поезд, я потеряла в такси письмо — помните, мое утреннее письмо?
— Лучше бы мадам дала его мне.
Гюстав был на деловом обеде, и Сесилия, оставшись дома одна, не захотела ничего есть. Ее терзали черные мысли и сердцебиение; неуверенность стискивала горло, и она не могла проглотить даже капли воды. «Я привидение, — сказала она себе, входя в свою пещеру Али-Бабы, — привидение, проходящее сквозь запертые двери, которое не может ни взять в руки книгу, ни сорвать цветок, ни съесть шоколадку». Она попыталась читать, но смысл слов от нее ускользал, она завела граммофон, но от музыки тоска ее становилась еще больше, и Одиль, поражаясь такой тревоге, посоветовала ей сначала помолиться святому Антонию Падуанскому, а потом, к четырем часам, предложила сходить за соседской консьержкой, которая гадала по картам.
— Гадалка! Вот что мне нужно. Бегите, бегите, пусть придет поскорее!
Через несколько минут за столом напротив нее сидела предсказательница в гранатовой накидке и готовилась раскладывать карты на восточном платке, который она принесла с собой.
— Большой расклад? Малый расклад? Таро?
— Все расклады — большие, малые, тяжелые, легкие, блестящие, кружащиеся, порхающие…
— Если будете шутить, карты ничего не скажут, — заявила дама довольно холодным тоном. — Большой расклад?
— Большой расклад, — отозвалась Сесилия, которая, слушая консьержку, попыталась следить за перипетиями запутанного романа, героями которого, среди прочих, были фривольная женщина, верный друг и служитель Фемиды.
Гадалка показала пальцем на трефового короля:
— Это ваш муж.
— Нет, это не он, вы ошибаетесь. Хотите, покажу вам его фотографию?
— Не надо. Повторяю вам еще раз: ваш муж — король треф.
— Вот приятная новость! Какой он красивый! Просто не узнать. Надеюсь, он снова так оденется на футбольный матч Франция — Венгрия.
Предсказательница уже теряла терпение.
— Я лучше помолчу, — сказала она.
— О нет, простите меня, продолжайте, прошу вас. Итак?
— Итак, я вижу письмо в ночи…
Сесилия уже не смеялась:
— Письмо? Я не жду письма, но не скажете ли вы, попадет то письмо, которое написала я, по назначению?
Насмешливое отношение клиентки обидело гадалку.
— Маловероятно, — ответила она, а уходя, должно быть, в отместку, добавила: — Будьте осторожны.
«Будьте осторожны, будьте осторожны». Сесилия услышала только эти слова, и к тем опасениям, что она уже испытывала, добавилась подозрительность.
Когда Гюстав возвращался домой раньше ужина, он почти всегда задерживался в буфетной и, зажав газеты под мышкой, пил там фруктовый сок, который подавала ему Одиль. «Все хорошо? Мадам дома?» — спрашивал он и в тот вечер не изменил своей привычке:
— Мадам дома?
— Мадам не выходила.
— Она устала?
— Нет, огорчена. Мадам потеряла письмо.
— Лучше бы она дала его вам, — сказал Гюстав и поднялся к жене в пещеру Али-Бабы. Склонившись над столом, она перелистывала «Воображаемый музей» Андре Мальро; приглушенно играл фонограф.
— Добрый вечер, дорогая. Как прошел день? Никаких неприятностей?
— Да нет…
— Ты не выходила?
— Нет, я отвезла Жильберту Ило на вокзал. Она уехала в Орлеан.
— А, Жильберта! Она очаровательна! Еще одна жертва Александра. У твоего брата нет сердца, это липкая бумага для мух, а мухи, бедные мушки в ней увязают. Мне кажется, Жильберта довольно мила, мне ее жаль, и я хотел бы что-нибудь для нее сделать.
— Пошли ей открытку.
— Кстати об открытках. Одиль мне сказала, что ты огорчена.
— Я?
— Да, кажется, ты потеряла письмо.
— О, совершенно пустое письмо.
— Которое ты, однако, захотела лично отнести на почту.
— Не то чтобы я этого хотела, но раз мне все равно надо было ехать, я подумала, что брошу его в ящик по дороге.
— Кому ты написала?
— Александру.
Сесилия покраснела, и ее муж это заметил:
— Ты покраснела?
— О, Гюстав, ну кому же мне еще писать? Я никогда не давала тебе ни малейшего повода меня подозревать, и ты же не станешь устраивать мне сцену из-за того, что я посеяла письмо, причем, повторяю, совершенно пустое.
— Тогда почему же ты огорчилась?
— Это не я огорчилась, а моя лень. Я хотела отправить Александру идею сценария, он длинный и запутанный, и мне неохота начинать все заново. Вот и все.
Гюстав, удовлетворенный правдоподобностью этого объяснения, сразу же переменил тему:
— Ты не забыла, что завтра мы едем в Солонь, к Дубляр-Депомам?
— Что? Ты хочешь, чтобы мы поехали к Дэдэшкам? Я думала, мы с ними в ссоре? И радовалась этому, несмотря на дружеские чувства к Марселине Дубляр, в которой дремлет гений. Не позднее чем вчера ты говорил мне: «Эта женщина утешается от тоски по панели, заедая ее гусиным паштетом», а о нем говорил, что это бандит и негодяй (что, слава богу, не всегда одно и то же), что ты мог бы порассказать о нем достаточно, чтобы упечь его в тюрьму, а его деньги не просто пахнут, а воняют. (Вот видишь, я помню каждое твое слово.) Ты назвал его Ненасытной Лапой и Темнилой, послушать тебя, так он ведет тройную жизнь, у него гнусные наклонности и он любит напиваться со странными девицами (этим он мне скорее симпатичен). «И при всем при том он позволил себе разговаривать со мной свысока! — сказал ты мне. — Плевать я хотел на то, что он-де президент нашего банка! Клянусь тебе, много воды утечет, прежде чем я снова появлюсь в доме этого субъекта!» Ненасытная Лапа! Темнила! А завтра ты будешь перед ним расшаркиваться! Ну уж нет.
— Во-первых, я прошу тебя не называть его так и добавлю, что мы с Дубляр-Депомом никогда не ссорились. Это прекрасный человек, которому можно поставить в упрек только его неловкость. Я видел его сегодня и понял, что вчера у него не было и тени дурных намерений на мой счет. Это было под конец совещания, он нервничал, я устал, я вспылил и был неправ. Нужно ли мне предупреждать тебя, чтобы ни слова из того, что я тебе сказал, не дошло до чужих ушей? Оставь это все про себя и больше не вспоминай, умоляю тебя. Люди злы, они заинтересованы лишь в своих интересах, и я знаю многих завистников, которые не замедлят воспользоваться малейшей нескромностью, чтобы навредить мне и даже уничтожить меня в глазах Дубляр-Депома. Мое будущее зависит от него, он всесилен, а мне завидуют, ты же знаешь. Так что молчок. Могила.
— Могила, — отозвалась Сесилия.
Марселина Дубляр-Депом достигла того возраста, когда женщины светлеют. Пышнотелая и жизнерадостная, она любила приемы, украшения, театр и кофе со сливками в любое время суток. Ее муж походил на нее и, как она, не боялся внешних проявлений богатства. В их доме — будь то в Париже или в Солони — ковры были в три раза толще, свет в три раза ярче, пирамиды из печенья в три раза выше, а подписи на картинах в три раза знаменитее, чем в других столь же богатых домах. Все у них было в три раза больше, так что Сесилия называла их Триплярами.
Наверное, щедрая душа Марселины благотворно сказывалась на здоровье мехов: ее норковые шубы и лисьи накидки были в три раза пышнее, чем те же меха, что носили ее подруги.
Небо запоздало благословило союз Дубляр-Депомов, подарив им дочь, которой теперь было восемнадцать. Она звалась Нану и заслуженно вызывала вожделение своей свежестью и внешностью богини Помоны, только испанской, — более, чем своим тройным приданым. Она одевалась в шерсть или хлопок, носила распущенные волосы, обедала в кино, а по ночам пила виски на какой-нибудь дискотеке.
— Это лошадка, сбежавшая из времени, которое бежит от меня, — разъясняла Марселина Дэдэ.
— Я не в силах удержать девушку, которая следует средневековой моде. Она и ее друзья говорят на неизвестном языке, в котором полно иностранных слов, и я восхищаюсь тем, что они понимают друг друга.
Нану желала бы разорить своего отца; она стыдилась его манеры выставлять напоказ свои деньги, но она любила мать, которую богатство не лишило сердца, и лишь из нежности к ней соглашалась проводить с родителями выходные в их поместье в Солони, где был довольно красивый сад, особенно в сумерках. Она прогуливалась там однажды вечером с тройной собакой, когда перед домом остановилась машина. Оттуда вышла Сесилия, и Нану тотчас подбежала к ней.
— Народу много? — спросил Гюстав.
— Вся компания и ни одного незнакомого лица.
— Где они?
— Они? В этот час они принимают ванну. Десять ванн по покойнику в каждой.
Особенность собраний у Дубляр-Депомов заключалась в их одинаковости. Они были точной копией друг друга вне зависимости от времени года; что в апреле, что в декабре. На этих вечерах Сесилия, как могла, старалась соответствовать пожеланиям Гюстава; она отвечала улыбками на комплименты мужчин, пыталась участвовать в беседе женщин, которые, впрочем, ничего не могли ей сказать и находили ее эксцентричной. Исполнив свой долг, она шла к Нану, которая поджидала ее, чтобы вместе посмеяться над только что разыгранной ею комедией, а главное — чтобы засыпать ее вопросами об Александре Теке, ее кумире.
В тот вечер Сесилии было не до смеха. Мысль о потерянном письме не выходила у нее из головы, а последствия ее рассеянности казались ей просто страшными. Сославшись на усталость, она поднялась к себе в комнату сразу после ужина и позвонила Александру в Биарриц:
— Ты дома? Какая удача! Ты один?
— Да, я работаю.
— Я написала тебе вчера письмо, ты его получил?
— Нет.
— Если получишь, позвони мне, это очень важно.
— Будь спокойна.
«Нет, нет, нет, никогда, — подумала она, — я не смогу спать с этой мыслью». Перед сном она приняла снотворное, а проснувшись на следующее утро, сказала мужу:
— Еще одно воскресенье будет влачиться, никого не увлекая.
Он смотрел на жизнь иначе:
— Ну же, дорогая, встряхнись!
В деревне, когда ты не у себя дома, сон бродит вокруг уже после полудня. Наверное, лишь из опасения захрапеть в гостиной гости сразу после кофе пошли прогуляться. Пока мужчины открывали весну, разговаривая о сентябре и начале охотничьего сезона, их жены, шедшие следом, обменивались адресами массажистов и жаловались на печень или печень мужа. Их послушать, так природа была убийцей: приходилось остерегаться и капусты, и петрушки, а есть белую фасоль — просто самоубийство. Еще они сетовали на недостаток прилежания к учебе у сыновей. «Мой, твой, ее, — говорили они и приходили к выводу: — Их отцы не могут найти к ним подход».
Сесилия, которая обычно не отказывала себе в удовольствии слушать их и упражняться таким образом в искусстве диалога, в тот день решила составить компанию Марселине Дэдэ, чем обрадовала Гюстава:
— Ты слишком часто ею пренебрегаешь. Воспользуйся тем, что ты устала, чтобы быть вежливой, и не забудь повторить ей все то хорошее, что я думаю о ее муже.
Встревоженные и влюбленные (а всем известно, что любовь — это тревога) выбирают самые кружные пути, чтобы поговорить о том, что их занимает.
— Такой дом, как ваш, наверное, привлекает воров, — сказала Сесилия Марселине. — Вас могут ограбить в ваше отсутствие.
— О, когда я не здесь, я ничего не боюсь, — отвечала та. «Значит, надо отсутствовать», — подумала Сесилия.
— …а потом, видите ли, мне самой не нужно воровать бриллианты, чтобы купить себе рогалик с маслом, так что мне жалко воров. Они интересные люди, уверяю вас, и поэтому я предпочитаю оставаться на своем месте. Это сорвиголовы, спортсмены, акробаты; они занимаются очень опасным ремеслом, но какое у них будущее, у бедняжек?
— Есть такие воры, которые могут воровать без опасности для себя. Что вы думаете, например, о людях, способных присвоить себе найденную вещь?
— Ах, не путайте божий дар с яичницей. Эти жалкие личности не воры, а просто нечестные люди.
— Что бы вы сделали, Марселина, если бы нашли какую-нибудь драгоценность?
— Отнесла бы ее в полицейский участок.
— А письмо?
— Ах, письмо бы я прочитала. Признаюсь вам: любопытство — моя милая слабость. Я подслушиваю у дверей, подглядываю в замочную скважину и не противлюсь соблазну читать чужие письма. Это сильнее меня, и я многое узнала именно таким образом.
— Да, но представьте, что это вы потеряли письмо…
— Ах, Сесилия, дорогое дитя, с какой легкостью вы строите несчастье! Чтобы я тревожилась из-за потерянного письма, это должно быть любовное письмо, а чтобы я написала любовное письмо, у меня должен быть любовник. Любовник, какое чудо!
Гюстав, который не пошел на прогулку, а говорил о делах с Дубляр-Депомом в соседней комнате, зашел в гостиную за сигаретой.
— Любовник? — повторил он.
— Да, какое чудо! Сесилия начала роман: я, наконец, изменяю мужу и теряю письмо, которое написала любовнику. Мы дошли до этого места.
Гюстав посмотрел на жену, та показалась ему смущенной, и он, озабоченный, вернулся к своим разговорам.
Гуляющие вернулись, размахивая руками и крича во все горло. Принесли чай и десерт, который подавала Нану в костюме гаучо. Помогавшая ей Сесилия чувствовала на себе неотступный взгляд Гюстава. Поскольку ни та ни другая не играли в карты, а все рассаживались за игорными столами, они обе сели в уголке гостиной, где могли вдоволь шептаться, попивая крепчайший виски. Гюстав играл рассеянно и проиграл равнодушно, а потом, когда наконец все пошли переодеваться, зашел вместе с Сесилией в ее комнату, где та, с мнимой непринужденностью, распустила волосы и начала раздеваться.
— Что это еще за история с письмом? — спросил Гюстав. — Мне кажется, нет ничего удивительного в том, что я усматриваю связь между твоим потерянным письмом и словами Марселины.
— О, конечно, в этом нет ничего удивительного, но неужели ты думаешь, что, если бы у меня был любовник, я рассказала бы об этом ей, а она, сделавшись моей наперсницей, захотела бы меня скомпрометировать?
Подозрительность Гюстава не могла ничего противопоставить логике такого рассуждения, однако он не сдавался:
— А каким образом ваша беседа приняла столь двусмысленный оборот?
— Ну просто я поразмыслила и расстроилась. В письме, которое я написала Александру, был, как ты знаешь, сюжет фильма или пьесы, и меня тревожит мысль о том, что какой-нибудь нечистоплотный субъект может присвоить его и продать. Я спросила Марселину: «Что бы вы сделали, если бы нашли письмо?» Она ответила, что прочитала бы его; тогда я сказала: «А если бы письмо потеряли вы?» Выяснилось, что для нее ценность может представлять лишь любовное письмо. Любовь — это было ей по душе; это ей тем более нравилось, что она видела в чувстве благовидный предлог для измены Дэдэ, и, когда ты вошел, она вовсю радовалась своим фантазиям.
Гюстав рассмеялся.
— Ну и как, сочинили вы конец этого романа?
— Если бы мы сочинили конец, мы бы сочинили весь роман. Ты нас прервал, и мы к этому уже не возвращались.
Она вошла в ванную комнату, Гюстав последовал за ней и, пока она принимала ванну, ходил взад-вперед.
— Роман… роман… будем проницательны, — бормотал он. — Марселина теряет любовное письмо, которое попадает мне в руки; если я честен, я отнесу его на почту; если я нескромен, я его прочитаю, а если я нечестен, я постараюсь использовать его в своих целях; но как бы я смог извлечь из него выгоду, если я знаю лишь имя получателя?
— А если адрес отправителя отпечатан на бумаге или написан на обороте конверта?
— Какая неосторожность! Марселина в опасности! Я навожу справки, иду к ней и, если она отказывается платить, угрожаю передать драгоценный документ в руки ее мужа. Впрочем, я могу предпринять то же самое с ее любовником, который трепетал бы при мысли, что я могу ее скомпрометировать. Письмо — не собака, его отправляют по почте, и я-то знаю, что если бы мне принесли письмо, которое я написал и которое можно было бросить в ящик, я сказал бы себе; «Дело темное, придется платить».
— И это ты называешь романом?
— Это только начало.
— А я бы это назвала началом и концом пренеприятной истории, — обрубила Сесилия. И, слушая только голос своей тревоги, она запомнила лишь последние слова: «Если бы мне принесли письмо, которое можно было бросить в ящик, я сказал бы себе: «Дело темное, придется платить».
Хотя обычно рассуждения Постава ее не трогали, в этот раз они произвели на нее живейшее и неприятнейшее впечатление. «Корабль дал течь. Я на борту «Титаника», и, раз я иду ко дну, мне остается только петь». После ужина она села за фортепьяно и спела вместе с Нану самые популярные мелодии из «Толстой Худышки». Она всех развеселила, ею восхищались, благодаря ей время прошло незаметно.
Гюстав, не любивший вставать спозаранку, еще накануне решил в тот же вечер вернуться в Париж. После смеха и аплодисментов начались «спокойной ночи», «до свидания», «до скорой встречи», и Сесилия исчезла, оставив память о себе.
Дорога была светлой, словно заледенелая река. Луна рождала свои миражи, бесцветное голубое свечение окаймляло бескрайнее, невообразимое и неожиданное поле, и то была земля, то была звезда, украшенная отсветами и тенями ночи. Чтобы избегнуть того, чего она опасалась, Сесилия искала способ стать невидимой, или, по меньшей мере, неуловимой, и мысль о возвращении в Париж приводила ее в ужас:
— Посмотри, — сказала она Гюставу, указывая на маленькую хижину на опушке леса, — знаешь, я бы охотно жила там до конца своих дней. Вон там, в той маленькой хижине.
— Возможно, она не продается, — отвечал Гюстав и добавил, что лично он хотел бы иметь такой дом, как у Дэдэшек.
Их богатство и стиль жизни внушали ему уважение, и он долго об этом говорил. Сесилия, поглощенная своими страхами, его не слушала, и он очень удивился, когда она прошептала: «Дело темное, придется платить».
— Что ты сказала?
— Ничего. Я, наверно, уснула; бормотала что-то во сне.
— Хорошо, спи, дорогая, — сказал он, и она уже не открывала глаз до конца пути.
Не все невесты красивы, но есть красивые невесты; не все дни знаменательны, но есть дни, которые выделяются из потока. Сесилия проснулась в еще больших мучениях, чем уснула, и, ослабев от тревоги, едва смогла встать. Она подумала, что сможет развлечься, переставляя мебель, и, когда Гюстав вернулся к обеду, она сидела на полу в своей пещере Али-Бабы, с босыми ногами и руками в пыли, за стеной из книг.
— Ничего себе, — сказал Гюстав.
— Садись рядом, устроим пикник.
— Здесь, на ковре?
— Этот ковер — сад, книжные полки — солнечные лучи, ветви смоковницы, осеняющие нас, а Одиль принесет нам сардин в масле, холодного мяса, пирожных — всего, что ты любишь. Я подумала, что, погостив у Трипляров, ты будешь рад переменить обстановку.
— И где мы, по-твоему?
— В окрестностях Монпелье.
— Это чересчур далеко. Если бы я принял твое приглашение, я бы опоздал на работу, а сегодня днем у меня важные встречи. Я оставлю тебя в окрестностях Монпелье и съем свои сардины внизу, у себя, в полном одиночестве.
Пока Сесилия и Гюстав вели этот разговор, в одном баре-ресторане на улице Пьер-Шарон обедали два друга.
Когда принесли счет, каждый открыл бумажник, и один достал из своего конверт, положил на стол и щелчком переправил товарищу.
— Взгляни-ка, Роже. Я нашел это письмо в пятницу в такси у вокзала Аустерлиц. Сунул его в карман и забыл о нем. В тот же вечер я уехал за город, а сегодня утром снова надел этот пиджак и увидел, что оно все еще здесь. Я хотел было отнести его на почту, а потом опять забыл.
Роже посмотрел на оборот конверта и прочел имя отправителя:
— Зачем тебе относить на почту письмо, которое поможет тебе познакомиться с Сесилией Дальфор? Отнеси его ей сам. Она занятная, тебе нравится, ты ей даже восхищаешься, и вот как раз случай сказать ей об этом. Не упускай удачу, Поль, не упускай удачу, которая свалилась тебе с неба.
Поль, бывший человеком романическим, скрытным и страстным, не верил сам себе и довольно долго размышлял над последствиями поступка, к которому его подталкивал Роже.
— Она не увидит в этом ничего, кроме знака восхищения. Да, ты прав, я пойду к ней сегодня же вечером, — вымолвил он наконец.
В шесть тридцать Сесилия была в ванной комнате. Портниха, ползавшая вокруг нее на коленях, проводила примерку едва наметанного платья — черного, облегающего и сильно декольтированного, намеченного белыми нитками и скрепленного булавками. В этот момент Одиль объявила, что с ней хочет поговорить какой-то месье.
— Месье?
— Месье.
— Али-Баба, — отозвалась Сесилия и, позабыв о том, что она не причесана, не одета, полуголая и похожа на астролога в этой тунике, покрытой кабалистическими знаками, вошла в свою пещеру. Там стоял мужчина, который не мог поверить своим глазам. Мужчина — это серьезно, и его молчание напугало ее.
— Мадам, — начал он, сунув руку во внутренний карман пиджака, — я нашел в такси письмо, которое вы написали…
Она перебила:
— Дальше можете не продолжать. Сколько вы хотите? Сто тысяч? Двести? Какова ваша цена?
При этих словах он положил письмо обратно в карман.
— Ни гроша, ни сантима.
— Тогда чего вы хотите? Чего вы ждете от меня?
— Я жду, чтобы вы пригласили меня поужинать с вами наедине. Только этого я и хочу.
— Никогда.
— Не будет ужина — не будет и письма. Всего хорошего, мадам, и знайте, что я не вернусь.
Было что-то пугающее в его непринужденности и что-то тревожное в его серьезности. Он повернулся к ней спиной, открыл дверь и вышел; но когда он уже стоял на лестнице, она побежала за ним вслед и удержала его:
— Ужин в ресторане?
— Нет, здесь, у вас.
Она взмолилась:
— Попросите что-нибудь другое, просите что угодно.
— Я ничего другого не хочу. Да или нет?
— Я хочу сказать…
— А я говорю — в пятницу вечером.
Она почувствовала, что отказ окончательно ее погубит, и, поскольку в его глазах и улыбке она видела лишь предзнаменования катастрофы, прошептала: «Я согласна, мошенник, негодяй, мерзавец…», затем быстро отвернулась и, не помня себя, бросилась на диван в своей пещере Али-Бабы.
Гюстав, который как раз возвращался с работы, увидел, что какой-то мужчина, чьего лица он не разглядел, вышел из его дома и сел в машину. В противоположность своей привычке Гюстав не задержался в буфетной, а прямо прошел к жене, которую нашел в растерзанном виде.
— Сесилия, дорогая, что с тобой? Тебе плохо, ты больна?
— Больна? О нет, ничего страшного, все прошло, — ответила та, приходя в себя, и встала с дивана.
— Ну и слава Богу, ты меня напугала. Что за мужчина отсюда вышел?
— Мужчина?.. Ах да, правда, мужчина… Это… Ах да… Это врач. Кто же еще!
— Врач?
— Какой ты странный, Гюстав! Ты первый заявил, что у меня нездоровый вид, а теперь удивляешься, что приходил врач?
— Откуда ты его знаешь?
— Я его не знаю.
— Он что, с неба свалился?
— Нет. Это знакомый… — она замешкалась, и первым именем, пришедшим ей на ум, оказалось имя Жильберты Ило: — Это знакомый Жильберты.
— Жильберты? Разве она не в Орлеане?
Сесилия притворилась, будто теряет терпение:
— Гюстав, если ты хочешь получить от меня ответ, не задавай больше вопросов. Мне стало плохо во время примерки. Разве это трудно понять! Женщины — героини, уж можешь мне поверить, а я просто рискую жизнью, чтобы тебе нравиться. Я хочу сделать тебе приятное, одеваться по твоему вкусу и вот чуть не погибла ради кокетки.
— Кокетки? Какая же я кокетка?
— Ты и не вытачка. Я о платье говорю. К швейным ателье надо прикреплять докторов, а женщин обязать примерять платья только в присутствии врача.
Гюставу не было дела до этих рассуждений: он хотел знать, почему Сесилия не обратилась к их домашнему врачу, Андре Варэ. Та ответила, что позвонила ему, но он был на вызове у миссис Памелы Черчиль в Лондоне, и тогда она позвонила Жильберте Ило.
— Но почему Жильберте? Насколько я знаю, Жильберта не входит в число твоих подруг?
— Я с ней едва знакома, но чего ты хочешь, когда человек обезумеет, он хватается за первую попавшуюся мысль.
— И кто тебе ответил?
— Голос. По телефону всегда отвечает голос. Горничная, домработница, квартирный вор — кто его знает. Я сказала: «Пришлите ко мне врача, знакомого мадам Ило. Мне плохо, возможно, сердце. Или нервы. Я не знаю», назвала имя и адрес.
— А врача ты принимала в таком виде?
— О, врачи привыкли к неглиже.
— И как он тебя нашел? Где рецепт?
— Он не оставил мне рецепта по той простой причине, что он меня не нашел.
— Не нашел?
— Ты так часто мне говоришь, что я ненормальная, что я и сама в это поверила. Ненормальные сбегают из психушки, а я сбежала от него.
— Объяснишь ты все как следует или нет?
— Гюстав, у меня переменчивое здоровье. Я зеленею, краснею, дрожу и застываю. Я чувствительна, а потому подвержена резким переменам, ты же знаешь. Короче, когда он пришел, я уже выздоровела, прекрасно себя чувствовала и сказала ему: «Не нужно, не входите», — и извинилась за беспокойство.
— Но когда я вошел минуту назад, ты, однако, выглядела совершенно разбитой.
— Я? Нет. Я размышляла, а когда я размышляю, я всегда совершенно разбита. О, не ворчи, и пойдем со мной заканчивать примерку.
Он согласился, но в этом была какая-то тайна, которая ему не нравилась, и он поклялся себе ее прояснить.
На следующий день Сесилия получила букет, который принесла Одиль, а на карточке в конверте, вложенной в цветы, было написано одно только слово: «Пятница».
— Ах, цветы. Какие цветы? — спросила она, разрывая карточку.
Одиль, вынув букет из упаковки, педантично ответила:
— Весенние цветы. Куда мне их поставить, мадам? В вашу комнату? В будуар? В гостиную?
— Поставьте в мою комнату, в угол, куда хотите. Или нет, никуда не ставьте. Возьмите себе, я вам дарю.
— Мне?
— Да, это мой вам подарок, раз они вам понравились.
Одиль поставила цветы в вазу на столике в буфетной, и Постав, вернувшись домой, сразу же их заметил:
— Ничего нового? Все хорошо? Мадам дома?
— Мадам у Али-Бабы. Мне кажется, она спит.
— Не будите ее. Мой рабочий день еще не закончен, мне надо просмотреть несколько докладов. Скажите-ка, Одиль, у вас тут прекрасный букет. У вас день рождения?
— О нет, я сентябрьская. Этот букет подарила мне мадам.
— Как это, просто так?
— Нет, чтобы сделать мне приятное.
Он выпил стакан сока, не отводя глаз от букета, потом уселся в гостиной, зажег сигарету, развернул газеты и, увлекшись чтением, позабыл, что ждет.
«Ци-ци-ци, ца-ца-ца…» Дверь тихонько раскрылась, и мелкими шажками вошла Сесилия в японском кимоно, напевая:
Ци-ци-ци… Ца-ца-ца…
Бледной сакуры цвет
От дыханья дрожал.
Месяц негой одет,
Только в сердце кинжал.
Ци-ци-ци… Ца-ца-ца…
Рдяной ртутью волна
Хочет слиться с песком,
И лиловым цветком
Распустилась луна.
Ци-ци-ци… Ца-ца-ца…
Фудзияма давно
С горизонтом сплелась.
Я в своем кимоно
На корабль поднялась.
Гюстава эта сцена более умилила, чем ошарашила и позабавила.
— Откуда у тебя только берутся подобные идеи? — рассмеялся он. — Солнышко мое, ты в самом деле не создана для того, чтобы быть женой банкира!
Ци-ци-ци… Ца-ца-ца…
Отрадный час. Фонари горят,
Так приятен взгляд
Маской скрытых глаз.
— Сесилия!
Ци-ци-ци… Ца-ца-ца…
Для мужчин жизнь — в игре,
А мой час — их каприз.
Он придет в кабаре,
Я подам ему рис.
Борись, смирись —
Я умру на заре.
Ци-ци-ци… Ца-ца-ца…
— Пойдем, дорогая, лично я умираю от голода, давай ужинать.
Ци-ци-ци… Ца-ца-ца…
Бледной сакуры цвет…
— Кстати, о сакурах, я видел в буфетной очень красивый букет.
— Букет цветов?
— Раз букет, значит, из цветов.
— Нет, бывают букеты из ветвей или из перьев.
— До сегодняшнего дня букеты из перьев назывались пучками, а букеты из ветвей — вениками, а, насколько я знаю, ни пучки, ни веники не ставят в вазы. Я говорю о букете цветов. Ты подарила его Одиль? Почему? Кто тебе его прислал?
— Никто.
— Ты его купила?
— Нет.
— В таком случае никто — это наверняка кто-то.
— На конверте был только мой адрес, а на карточке — никакой подписи. Нет ничего неприятнее, чем букет, в котором скрывается незнакомец. Меня это напугало, так что я отдала его Одиль.
Гюстав одобрил чувства и поступок жены и, получив свободу думать о других вещах, сообщил ей, что в следующую пятницу к ним придут ужинать Дубляр-Депомы и Нану и что из-за их прихода он вынужден отменить ранее назначенный деловой ужин.
— В пятницу? Ничего не отменяй, я приму Дэдэшек без тебя.
— Нет, это невозможно. Я бы, конечно, предпочел другой день, но у нас перед ними долг вежливости, а у них все вечера заняты до конца месяца.
Сесилия была сражена. «Ну, если нужно, пусть будет в пятницу», — прошептала она.
Мужчина, которого она была принуждена пригласить на ужин в эту пятницу, оскорбился тем, как его приняли. Ее подозрения уязвили его, однако он находил ее привлекательной и много говорил о ней со своим другом Роже Нимье. Они задавались вопросом, что же такого важного могло содержать потерянное ею письмо. «Если бы у нее совесть была спокойна, если б ей не приходилось бояться случайностей, она вела бы себя совсем по-другому», — говорили они друг другу. Поразмыслив, они приходили к выводу, что в этом письме содержалось нечто, разглашение которого могло оказаться для нее роковым. Из этого они заключили, что у нее был любовник, а ее брат был поверенным в любовных делах, и что она была готова дать что угодно, лишь бы муж не узнал правду. «Значит, — думали друзья, — она все устроит, чтобы остаться одной».
Сесилия получила живые, но безымянные знаки почитания: настоящие деревья — ракитники, розовые кусты и рододендроны, на которые она смотрела с убитым видом, а Одиль восхищалась.
— Эти деревья — просто прелесть, — приговаривала она.
— Им не хватает птиц и бабочек. Одиль, я очень несчастна, но только не говорите об этом. Если вас спросят, от чего я умерла, скажите, что я умерла от тревоги, и посадите эти деревья на моей могиле. «Тревога» — это слово конца.
Дом превратился в парк, и Гюстав, сначала удивленный цветочным нашествием, вскоре встревожился.
— Мне надоело, хватит, — заявил он, и Сесилия, не придумав ничего лучшего в свое оправдание сказала, что будто бы воспылала безумной страстью к растениям.
— Я вижу, что безумной, и начинаю подозревать, что ты действительно сошла с ума. Неразумные расходы не всегда бесполезны, но это просто-таки классический пример отсутствия меры, так что будь любезна, положи этому конец.
Одиль присутствовала при их разговоре.
— Это ребячество! — вступилась она. — Разве месье не понимает, что мадам хочет поразить Дэдэшек?
— Месье и мадам Дубляр-Депом, — поправил ее Гюстав и улыбнулся жене: — А! Ты хочешь поразить Дубляров? Зачем же скрывать это от меня? Это прекрасная идея, и я ее приветствую.
— Ты приветствуешь идею, которая не похожа на меня, — отвечала Сесилия со смехом. Он поцеловал ее, также смеясь, а на следующий день, накануне ужина, которого у нее было множество причин опасаться, она сидела в своей пещере Али-Бабы, когда Одиль объявила ей, что внизу ожидает мадам Ило.
— Куда мне ее деть? — осведомилась Одиль.
— Мадам Ило? Она здесь?
— Собственной персоной.
— Это чудо.
Печальная, но кокетливо одетая, надушенная, расфуфыренная, возбужденная, Жильберта ворвалась вихрем, воскликнув:
— Простите, что явилась к вам без предупреждения, но мне нужно было вас видеть. Я так одинока, Сесилия.
— Что-то не так?
— Скажу вам начистоту: я надеялась поехать в Испанию, а потом вдруг узнала, что Александр завтра возвращается в Париж.
— Я не знала.
— Я, впрочем, почти что отказалась от этой поездки: в Испании, как говорят, женщине достаточно появиться в компании с мужчиной, чтобы ее перестали уважать. Можно подумать, что испанцы живут еще во времена турков, — сказала она наудачу, а затем, после множества вздохов, добавила: — Ваш брат причиняет мне много горя, не лишая надежды, вот это-то и ужасно.
— Все ужасно, моя дорогая Жильберта, а в эту минуту я хотела бы оказаться далеко от банков, в повозке бродячих музыкантов.
— Что? У вас очаровательный муж, вы даже очень симпатичная, вы — исключение, вам можно дать восемнадцать лет, и вы еще жалуетесь?
— У меня нет ровесников. Ах, Жильберта, я должна вам сделать очень важное и срочное признание.
— Мне? Правда?
— Я впутала вас в свою ложь.
— Это доказательство дружбы, я вас благодарю, — отвечала Жильберта, тогда как Сесилия нестерпимо страдала от того, что ей приходится делать своей союзницей женщину, в которой угадывалось честолюбие и которая совсем ее не привлекала.
— Дело все в том письме, которое я потеряла, когда провожала вас тогда на вокзал. Так вот, по несчастной случайности оно попало в руки человека, который пришел сюда ко мне…
— …и потребовал денег.
— О, если б только это, я бы выкрутилась, но он потребовал, чтобы я пригласила его на ужин. На ужин сюда, завтра вечером.
— Ужин у вас дома — это стоит миллионов! Скоро он совершит бог знает какое мошенничество и будет похваляться знакомством с вами и тем, что вы принимали его у себя. Как он был одет?
— О! Знаете, в наши дни князья, лавочники, служащие и воры одеваются одинаково. Гюстав видел издали, как он отсюда выходил, расспросил меня о нем, и, поскольку в моих мыслях вы были связаны с воспоминанием об этом потерянном письме, ваше имя первым пришло мне на ум. Я сказала Гюставу, что почувствовала себя плохо, а Андре Варэ, наш семейный врач, не смог прийти, и тогда я позвонила вам домой…
— Ко мне? Там никого нет.
— …и попросила не знаю кого, возможно, вашу горничную…
— Я о ней только мечтаю.
— …прислать ко мне врача, вашего знакомого.
На этих словах Жильберта возмутилась: она обвинила Сесилию в том, что та поставила ее в ложное, мучительное и невыносимое положение:
— Если ваш муж станет меня расспрашивать, что я ему отвечу?
— Я не знаю.
— Как же я буду защищаться?
— Я ничего не знаю. Простите, Жильберта, мне очень жаль: меня застигли врасплох, и я сказала Бог весть что.
— Бог весть что — это уж слишком. Я отказываюсь нести ответственность за визит, который вам нанес этот опасный тип.
Зная, что Сесилия не станет с ней ссориться, поскольку не сможет открыть Гюставу причину их размолвки, она встала и сладеньким тоном изложила ей свои сожаления, оттого что не может ей помочь, однако Сесилия была в меньшем замешательстве, чем предполагала Жильберта, ибо у нее было оружие, способное заставить задуматься:
— Я поставила вас в неудобное положение и признаю это, но, поскольку мы не подруги, я не могу поставить себе в упрек злоупотребление вашей дружбой, — сказала Сесилия. — Раз мой брат приезжает завтра, он найдет способ помочь мне выкрутиться. Я ему все объясню и знаю, что он обо всем этом подумает.
Жильберта сразу поняла, что допустила оплошность, и Сесилия, навсегда разлучив ее с Александром, превратит спровоцированный ею разрыв в предлог для того, чтобы больше ее не принимать, и захлопнет у нее перед носом двери того мира, в который ее манило честолюбие. Она глубоко раскаялась и, когда Сесилия пожелала ей всего хорошего, умоляла не держать на нее зла за нервный срыв, о котором она теперь сожалела.
— Позвольте задать вам один вопрос: вы потеряли любовное письмо? — спросила Жильберта.
— О нет!
— Тогда другое дело. Если бы я точно знала, о чем идет речь, я бы, возможно, выкрутилась, чтобы оказать вам услугу.
— Ну что ж, я совершила большую неосторожность, которая может сильно навредить и причинить боль моему мужу.
— Какую неосторожность?
— Все очень просто, — ответила Сесилия.
И рассказала ей, как однажды вечером Гюстав, обычно такой осторожный, уравновешенный, спокойный, вернулся домой разъяренным, потому что месье Дубляр-Депом, президент банка, говорил с ним свысока. В гневе он даже сказал, что этот якобы ангел во плоти наряжается собакой и надирается со своеобразными девицами. Гюстав обозвал его Ненасытной Лапой и Темнилой. Эти слова позабавили Сесилию, и она мало того что пересказала их в письме своему брату, так еще и присовокупила сценарий небольшой драмы под названием «Обратная сторона банкиров». По сюжету Дубляр-Депом был игрушкой своих махинаций, чувств и интриг; куда бы он ни пошел, любая дорога вела его в тюрьму, а Гюстав мечтал лишь о свободном доступе в тюрьмы-гостиные, которые посещал Дубляр. Сесилия тщетно старалась направить его в другую сторону. Она танцевала, пела, переодевалась; она одна была для него тысячей соблазнительных женщин, но он ни к одной не прислушивался. Что до Александра, тот царил в мире фантазии. Он насмехался над Гюставом и советовал Сесилии бросить его. Разрываясь между двумя мирами, она плакала, а брат, чтобы ее развлечь, повел ее в ночной клуб, где музыка уносила ее в объятия жениха, который вечно будет женихом. Вернувшись к реальности, она вновь столкнулась с таким неизбывным отчаянием, что замертво упала на коврике перед дверью своего дома.
— Вы счастливо отделались, — заметила Жильберта, когда Сесилия закончила свой рассказ. — Не понимаю, почему вы так изводитесь. Будущее вашего мужа уже не в опасности, потому что письмо принесли не месье Дубляр-Депому, а вам самой. Так что вам нечего бояться. Признайтесь Гюставу, что вы пересказали брату его слова о Дубляр-Депоме; скажите ему, чем вам угрожают, и завтра он встретит этого господина у дверей и схватит его за шиворот. Из осторожности можно было бы обратиться в полицию.
— О, я думала об этом! Но если Гюстав получит это письмо, я уверена, что он его прочтет, а я не могу этого допустить! О, он простит мне мою нескромность и то, что я поднимаю его на смех (просто шутя и без всякой злобы, уверяю вас!), но я любой ценой хочу избежать того, чтобы он узнал, что я выставляю себя, пусть ради шутки, жертвой его амбиций и якобы умираю от тоски или горя на коврике перед нашим домом — тем самым домом, который он мне подарил, потому что мне здесь весело и счастливо. Если бы он прочел то, что я написала, это разбило бы ему сердце. Разбило сердце! Бедный Гюстав! Ах, какой урок! Я люблю его в десять раз больше, с тех пор как возникла опасность причинить ему такую боль. Нет-нет, это письмо должна получить я, я одна, и я разорву его на тысячу клочков.
— Мне жаль вас, — ответила Жильберта, — но я в самом деле не представляю, как бы я могла вам помочь. Этот мнимый доктор — просто кошмар.
— Доктор или нет, этот человек — кошмар, — подтвердила Сесилия. Она подошла к окну, прижалась лбом к стеклу и повторила: — Кошмар, кошмар. О, вот и Гюстав. Который час?
— Уже поздно, я поеду домой и подумаю над этой историей.
Гюстав встретил их на лестнице. Присутствие Жильберты его удивило и как будто в приятную сторону. Он пожурил ее за то, что она уходит как раз тогда, когда он вернулся, и попросил немного задержаться; затем, узнав, что она не торопится, пригласил ее остаться поужинать и провести вечер с ними. Она согласилась, и они вошли в сад-гостиную, где Жильберта застыла с открытым ртом перед растениями в кадках.
— Бразилия! — воскликнула она.
Гюстав обнял Сесилию за плечи:
— Все здесь устроено по вкусу этой девушки, — сказал он, глядя на жену. — Что с тобой, дорогая? Ты грустна? Расстроена? Устала?
Она взяла его за руку и утащила в прихожую:
— Гюстав, предупреждаю тебя, что ты будешь очень недоволен.
— Ну-ну. Что еще за глупость ты сделала? Говори скорей, я слушаю.
— Ты помнишь этого, ну этого… врача, которого ты видел издали в тот день…
— Да.
— Ну так вот, поскольку я побеспокоила его напрасно и хотела одновременно поблагодарить его и попросить прощения… я… ну, в общем… я его… да, ну просто… пригласила на ужин завтра вечером.
— Что? Ты пригласила на ужин незнакомого человека?
— Увы!
— И говоришь мне об этом только сейчас?
— У меня в голове, наверное, был сквозняк, когда приходил этот врач, так как он вылетел у меня из головы, не оставив по себе ни малейшего воспоминания, а потом вдруг снова всплыл, когда я увидела Жильберту.
— И он будет здесь завтра? Завтра, вместе с Дубляр-Депомами! Ты сошла с ума! О чем ты думаешь?
— Я много думаю.
— И чем больше думаешь, тем рассеяннее становишься!
— Мысли отвлекают. Только когда думаешь, тогда и отвлекаешься. Прости меня, Гюстав.
— Ладно, не будем делать из этого трагедию. Раз этот господин — знакомый Жильберты, ей ничего не будет стоить попросить его не приходить.
— Я просто не хотела бы его обижать.
— Он придет в другой вечер, — возразил Гюстав, после чего пошел в гостиную и попросил мадам Ило отменить визит этого врача, чье присутствие нарушит уют их завтрашнего вечера. С огромным удивлением он услышал, что Жильберта его не знает.
— Вы с ним не знакомы?
Жильберта ответила, что в ее записной книжке на букву «Д» помещался длинный список докторов и дантистов, чьи заслуги ей расхваливали друзья или случайно встреченные люди; она записывала их имена на случай зубной боли или возможного заболевания, но благодаря ее крепкому здоровью надобности в их услугах ни разу не возникло.
— Так позвоните вашей горничной, она наверняка знает, — не сдался Гюстав, указав ей на телефон.
— У меня есть только домработница, которая сейчас уже ушла, но обещаю вам, что займусь этим делом завтра с самого рассвета, — заверила его Жильберта.
На следующий день, ближе к полудню, она зашла к нему на работу и с убитым видом сообщила, что потеряла свою записную книжку — должно быть, неосмотрительно положила ее в сумочку, и та выпала оттуда вчера, когда она была в универмаге; она искала ее повсюду, так что вся квартира перевернута вверх дном, и она в отчаянии, потому что дорожила этой книжкой больше всего на свете.
В противоположность ее ожиданиям Гюстав не утратил спокойствия и хорошего расположения духа:
— Ах, эта Сесилия! Вечно она витает в облаках, и я чувствую себя победителем каждый раз, когда мне удается вернуть ее на землю. Это птичка из теплых краев, не то что наш. Она прилетит и снова упорхнет, добавив мне хлопот, но пусть уж будет такая, как есть, чем прирученная.
— Какая же она счастливая! Вы просто идеальный муж.
— Ну что ж, моя дорогая Жильберта, значит, нам суждено проглотить пилюлю этого врача! И раз уж так нужно, мы проглотим эту пилюлю и будем надеяться, что не умрем, — заключил он.
Мадам Ило, свалив с себя груз всякой ответственности, почувствовала себя в силах разделить с Сесилией муки страха, которого сама больше не испытывала. Она пересказала Сесилии свой разговор с Гюставом, и та могла лишь поздравить ее со столь умелой ложью, а грозившие ей опасности показались ей тем большими, что отныне она осталась совершенно одинока в своем несчастье.
— Когда этот человек войдет, пойдите ему навстречу и скажите: «Добрый вечер, доктор», и вы увидите, что он будет только рад этому званию, гораздо более почетному, чем его собственное. Настоящие мошенники умеют разыгрывать роли, — говорила Жильберта, но эти оптимистичные предположения не могли успокоить Сесилию. «Завтра вечером этот бандит будет сидеть за нашим столом, а где буду я? — думала она. — Меня здесь не будет, потому что я умру, а Гюстав станет вдовцом. Вдовцом, вдовцом! Смертный грех! И он станет вдовцом из-за меня! Помогите! Помогите, этого нельзя допустить! Мне нужно жить! Надо бороться!» — сказала она себе и, чтобы ее муж не оказался вдовцом, принялась желать его смерти.
Гюстав помнил, что у нее было намерение поразить Дубляр-Депомов, и утром накануне рокового ужина посоветовал ей подобрать изысканный туалет и сделать красивую прическу:
— Ты так красива, когда походишь на женщину, — сказал он ей.
— На какую женщину?
— На себя самое.
— А разве ты не предпочел бы незнакомку?
— Ты моя незнакомка, и другой мне не надо.
После полудня она отправилась кружным путем к своему парикмахеру, Гийому, и сразу же заявила ему, что завидует беззаботным, рассеянным, тем, кто не различает предзнаменований грядущих бед:
— А для меня все — знак: хлопающий ставень, упавший платок, цветок, посаженный так или этак, и даже пощечина, которую какая-нибудь мамаша влепит своей дочке на Елисейских полях. Разве я виновата, что предвижу? Нет, правда? И признаюсь вам, что сегодня вечером я бы не так беспокоилась, если бы моего мужа уже не было на свете. Я чувствую, что он будет страдать, а я этого не вынесу. Пусть уж лучше его убьют, чем он умрет от горя.
— Но… Это ужасно!..
— Вовсе нет. Радуемся же мы, если человек, которого любишь, уже не с нами и не присутствует при чем-то таком, что привело бы его в отчаяние, и говорим с облегчением: «Слава богу, он этого не видит!» Значит, если бы я не любила своего мужа, я не желала бы ему смерти.
— И все-таки это отвратительно.
— Да, это отвратительное доказательство любви. Я сделаю невозможное, чтобы отвратить от него грозящее ему горе.
— Да какое горе?
— Худшее из всех: разочарование. Я хотела бы, чтобы он не совсем умер, а наполовину — ну, попал в тюрьму, например, или был изгнан в пустыню, — короче, я бы хотела, чтобы он на какое-то время исчез. Ах, Гийом, взгляните на меня: у меня лицо с того света, маска спадет, и я потеряю лицо!
— Нет, вы восхитительны, но мне кажется, вам надо отдохнуть.
Она поблагодарила его бледной улыбкой и ушла, держа шляпу в руке.
Когда она вернулась домой, Гюстав уже был готов принять Дубляр-Депомов.
— Незнакомая красавица, никогда ты не была такой красивой, но поспеши, — сказал он ей и, пока она поднималась к себе в комнату, крикнул ей тоном продавцов газет: — Последние новости! Александр Тек, знаменитый автор «Толстой Худышки», вернулся в Париж и поужинает вместе с нами.
Сесилия еще раньше решила надеть то платье, которое она примеряла несколько дней назад, в тот час, когда к ней явился человек, державший в своих руках ее судьбу. Это было всего лишь длинное и прямое черное платье, очень облегающее, очень открытое и перехваченное на талии поясом из красного атласа, по сделанному специально для нее рисунку Антонио дель Кастильо. Это было смелое, необычное и бедное платье, при виде которого сразу слышались мелодии аккордеона. Она остановилась перед высоким зеркалом и спросила себя: «Ты еще существуешь? Отвечай. Ты готова мне помочь? Да? Тогда выходи из зеркала и дай мне руку». Одиночество, удрученность, страх, который вызывала мысль о непредсказуемом приговоре судьбы, придавали ее красоте недосягаемую серьезность девочки, одолеваемой неуверенностью, а ее распахнутый взгляд был проникнут медлительностью, которая привлекательнее живости.
Когда она шла через прихожую, прибыли Дубляр-Депомы. Марселина в кружевном платье цвета поджаристого хлеба походила на муслиновую булочку; Нану в цыганском платье с алыми, синими и лиловыми воланами — на язык пламени, а шествовавший за ними месье Дэдэ был похож на толстого повара в выходном костюме.
Сад-гостиная произвел большое впечатление. Гюстав и Жильберта сидели под сенью ветвей подле столика, заставленного фужерами и бутылками; начались охи-ахи, комплименты, смешки, выпили аперитив, и вечер начался.
— Предупреждаю вас, — сказал Гюстав, — что вам предстоит ужинать с одним врачом, о котором мы ничего не знаем. Сесилия пригласила его, даже не узнав его имени.
— Врач! Какая радость! Мой отец был врачом, медицина — это мое детство, я обожаю врачей, — воскликнула Марселина, и тут дверь открылась, и на пороге появился человек, на которого обратились все взгляды. Гюстав вышел вперед и протянул ему руку:
— Добрый вечер, доктор, я месье Дальфор.
— Добрый вечер, месье, меня зовут Поль Ландриё, — отвечал ему незнакомец, а у Сесилии во время этой короткой сцены внезапно закружилась голова. Она покачнулась и упала бы, если бы Жильберта, которая одна только поняла причину ее слабости, не поддержала ее.
— Доктор, доктор, как вы вовремя! — закричала Марселина. — Скорее, у нее обморок.
Гюстав обернулся.
— Что? Что такое? У кого обморок? — спросил он и, увидев, что месье Дэдэ помогает Сесилии прилечь на канапе, повел к ней вновь прибывшего.
Сесилия не упала в обморок, ее глаза были широко раскрыты, и она попыталась отстранить всех рукой.
— У меня переменчивое здоровье, оставьте меня, не беспокойтесь обо мне, — бормотала она.
Гюстава удивило то, как повел себя доктор: он не наклонился к Сесилии, не осведомился о том, как она себя чувствует, и даже не подумал взять ее за кисть, чтобы проверить пульс.
— Как вы думаете, тогда с ней случилось примерно то же, что и сейчас? — спросил его Гюстав, однако не получил ответа.
Тем временем Сесилия встала, и месье Дубляр-Депом принес ей стакан виски со словами: «Выпейте, выпейте, виски — лекарство от всех болезней!» Еще дрожа, она выпила, улыбнулась, ее бледность понемногу исчезла, и Поль Ландриё поцеловал ей руку.
— Уф! — перевела дух Марселина, — как же я испугалась.
В это же время в прихожей послышались голоса.
— Это мой брат шутит с Одиль, — объяснила Сесилия, и появился Александр Тек — шумный выход знаменитого человека, который знает, что опоздал. В его жизненной силе было что-то ошеломляющее, и даже те, кто критиковали его, не будучи с ним знакомы, подпадали под его обаяние сразу же, как только он появлялся. Гюстав гордился таким шурином, Жильберта кичилась тем, что называла его по имени, что же касается Нану, она теперь думала лишь о том, как его покорить, и сразу же стала его рабыней. Поприветствовав всех, Александр вернулся к Полю Ландриё, и по выражению его лица было ясно, что он напрягает память.
— Мы ведь уже встречались, но где? Ах да, вспомнил! — воскликнул он, и по их словам все поняли, что они как-то раз провели вместе развеселый вечерок.
— А знаете, я ведь снова встречался с теми красотками! Наверное, и вы тоже? Но на следующий день это уже не то, так что я взял ноги в руки.
— Ах, если бы женщины могли довольствоваться тем моментом, когда они нам нравятся, и не шли бы дальше, мы бы всегда стремились к этому моменту, — ответил Поль.
— Что за ночь! Что за поездка! Мы расстались словно на луне.
— Я довольно долго оттуда возвращался.
— И, наверное, показались лунатиком в компании «Земля и Луна».
— Что? Компания «Земля и Луна»? «Перекрывая пространство и время». Так вы авиационный врач? — спросила Марселина.
Поль притворился, будто не расслышал, но она не отставала:
— Авиационный врач? Летающий врач?
— Нет, мадам, не совсем. Я возглавляю одну из служб…
— Ну конечно, медицинскую службу. Если я правильно поняла, вы возглавляете одну из медицинских служб компании «Земля и Луна»? Это очень интересно, — заметила она, и поскольку было очевидно, что эти вопросы досаждают Полю Ландриё, Александр из добрых побуждений решил положить им конец и ответил Марселине Дубляр сам:
— Поль Ландриё не врач, а один из директоров компании «Земля и Луна». Ведь так? — сказал он, и Поль поклонился.
Он не знал, куда деваться от смущения, а Гюстав, не пропустивший ни слова из этого разговора, наблюдал за ним тем более внимательно, что поведение нежданного гостя с первого взгляда его озадачило. Тут было что-то замешано, и это приводило его в замешательство. Сесилия нарочно опрокинула стакан, чтобы отвлечь внимание. Началась суета, она проклинала свою неловкость, а Гюстав шепнул ей на ухо: «Этот господин — обманщик, а ты мне солгала». Она знала, что он не будет устраивать скандала перед Дубляр-Депомами, но была ни жива ни мертва:
— Мне еще более неловко, чем тебе, — прошептала она.
— Ты поэтому упала в обморок?..
— Кушать подано, — объявила Одиль.
Чем докучать читателю занудным описанием, которое заставило бы его напрягать воображение, чтобы увидеть те вещи, которые слова, как бы точны они ни были, все же рисуют очень плохо, мы лучше просветим его без лишнего труда, приведя ниже план стола.
Сесилия говорила, что тайна — самая совершенная форма скромности, но Гюстав не любил тайн. Он разглядел во взглядах, которые Поль Ландриё бросал на его жену, признаки восхищения, которые были ему не по нраву, и поскольку он подозревал, что у них обоих есть какой-то секрет, то с самого начала ужина отыскал способ помешать им сговориться.
— Дорогой друг, — обратился он к месье Дэдэ, — расскажите нам о вашем путешествии на Огненную Землю.
Этот рассказ, который Дубляр-Депом знал наизусть и приукрашивал по воле обстоятельств, был настоящим пиршеством на его городских ужинах и препятствовал любому постороннему разговору. Однако он заставил себя упрашивать из вежливости, а гости, также из вежливости, сочли нужным его уговаривать.
— В отличие от того, что обычно себе представляют, на Огненной Земле вовсе не жарко, — начал он. — В лицее я был неплохим учеником, особенно мне нравилась география, я поражал своих учителей, но опыт доказал мне, что я всего лишь мечтатель. Вы знаете, что юноши повинуются лишь своему воображению, а их гений зиждется на невежестве; увы! Едва они почувствуют в себе отвагу, как уже попадают в ловушку людской посредственности, и вот вам доказательство: в двадцать один год, полностью доверяя своему изобретательному уму и уверенный в том, что совершаю оригинальный поступок, я вступил в такой же обывательский брак, как и мои собственные родители. Мы с женой оба ненавидели холод. Правда, Марселина?
— Это так.
— Огонь же для меня был синонимом жары, и название «Огненная Земля» блистало в наших глазах всеми преимуществами идеальной температуры — постоянной, обжигающей даже ночью. Я боюсь вечерней прохлады, моя жена тоже ее боялась, и, поскольку мы были молоды, то есть бедны, нам было холодно в Париже. Огненная Земля! Миражи! Пальмы! Апельсиновые рощи! Мимоза! Тамариск! Огромные цветы! Мы надеялись, что найдем там уютную виллу рядом с океаном, в бухте у подножия скалы, на берегу, усыпанном мелким песком. Помнишь, Марселина?
— Великий Боже! Да. Я видела незримые вещи…
— И по твоему совету я уехал один, на разведку, потому что ты устала.
Александр Тек забавлялся.
— И что же было дальше? — понуждал он. — Продолжайте.
— А дальше я совершил большую ошибку, не наведя справок. Я позволил Марселине продать медальон, доставшийся ей от бабушки, и с этими грошами уехал, взяв с собой лишь колониальный шлем, два легких костюма, полотняные туфли, накомарник и алюминиевый велосипед — средство моей независимости и приятных прогулок, которые мне нравится совершать в сумерках. Вы замечали, что лучи заходящего солнца особенным образом удлиняют тени всего, что есть, и даже чего нет? Поле исчерчено черными полосами, а когда я еду на велосипеде по засаженной деревьями дороге, такое впечатление, будто катишь по спине зебры.
— Зебры! И правда, экзотика ждет у порога, в придорожных травах, в цветах и запахах, но ее ведь надо отыскать. Когда все серо и нет теней, вам, должно быть, недостает вашей зебры, — произнес Александр Тек.
— Дорогой мой, вы совершенно правы, и это одна из причин, по которой меня тянет в солнечные края. Огненная Земля! Сколько света, теней и длинных сумерек! Однако Огненная Земля меня разочаровала. Я ехал на юг, все дальше к югу, думая, по логике, что двигаюсь навстречу жаре, но, в противовес тому, чего я ожидал, мое путешествие шаг за шагом превратилось в экспедицию по безлюдным и бескрайним местам. Другой бы отчаялся, но я был молод, очень молод, и это все объясняет. Велосипед мой не перенес испытаний неровной дорогой, его шины превратились в лохмотья, колеса погнулись и из круглых, какими были вначале, вскоре стали квадратными и больше не могли катиться. Мне пришлось его бросить. Я похоронил его, как хоронят умершую возлюбленную, и, положив на его могилу большой цветок чертополоха, тоже увядшего, и последнюю баночку абрикосового варенья, удалился в слезах. Слезы застывали у меня на лице, и лишь этими солеными льдинками, которые я отдирал от щек и подбородка, я мог сдобрить муравьиные яйца — единственное свое пропитание. Из-за суровости климата я был вынужден кутаться в меха, все более и более густые — тем более густые, чем холоднее мне становилось. Эти приобретения меня разорили, и, сраженный обстоятельствами, я нехотя повернул назад, стараясь, как вы можете себе представить, миновать могилу своего велосипеда.
Но это было еще не все, что хотел сказать Дубляр-Депом. Его рассказ переродился в перечисление проблем, которые ему приходилось решать, и изложение речей, с которыми он обращался к содержателям сомнительных распивочных и подозрительных факторий, чтобы уговорить их одолжить ему денег. Успехи финансового порядка вызвали у него вполне обоснованную идею о его собственной силе убеждения, именно тогда он и решил заняться финансами и стать банкиром.
— В далеком порту, садясь на корабль, я как будто уже различал на горизонте берега Франции и развевающийся трехцветный флаг. Порывы ветра приносили с собой легкий запах свежей рыбы, столь характерный для банковских билетов, только что вышедших с печатного станка, и ободряли меня в моих планах на будущее. Я стал другим человеком — более спокойным, целеустремленным, проникнутым важностью того, что скрывалось в моих мыслях. Я вырос, пополнел, поправился настолько, что по возвращении Марселина нашла меня…
— Двойным! Правда, он удвоился, — поддержала она.
— Нет, не удвоился, а вдвое раздался. Ты говоришь обо мне, как о цене на шубу.
— Шуба! Шуба! Ах, тебе ли о них говорить! Та, что ты мне привез из твоей экспедиции, была просто страх: такая тяжелая, такая унылая, что я так и не решилась ее надеть. Когда я ее увидела, я расплакалась.
— Меха — это всегда уныло, — сказала Сесилия.
— О, я не согласна, — возразила Жильберта, — меха очень элегантны.
— А элегантность — это не роскошь, а средство обольщения, не так ли, Жильберта? — подхватил Гюстав.
Ужин подходил к концу; Гюстав и Дэдэшки без умолку говорили о добыче мехов, дублении кож и торговле шкурами, Александр ухаживал за Нану, а Жильберта страдала, чувствуя себя брошенной. Поль Ландриё молчал, Сесилия обернулась к нему и улыбнулась, словно призывая на помощь, и Гюстав, перехвативший эту улыбку, встал так резко, что месье Дэдэ поперхнулся последним кусочком персика.
У дверей гостиной дамы говорили друг другу: «Проходите, проходите», «Только после вас» и «Прошу вас», и Гюстав, шедший позади всех, задержал Поля в столовой.
— Я буду краток. Ясно, что вы не врач, — сказал он, — тогда кто же вы и что здесь делаете?
Поль ответил, что он в жизни не попадал в такое затруднительное положение; он входит в руководство компании «Земля и Луна» и несколько дней назад пришел к мадам Дальфор для того лишь, чтобы вернуть ей письмо, которое она потеряла в такси.
— Ее имя было написано на обороте конверта. Я поклонник мадам Дальфор, ее фотографии так часто появляются в газетах, и ее лицо многим снится. Мне очень хотелось с ней познакомиться, и я подумал, что мой поступок, каким бы нескромным он ни был, не сможет вас оскорбить.
— Мне кажется, вы могли бы предупредить о своем посещении.
— Я действовал в едином порыве. Это жалкое оправдание, но другого у меня нет.
— Но почему моя жена решила, что вы врач?
— Ну уж на этот вопрос, месье, может ответить только она сама, — сказал Поль, и Гюстав вошел вместе с ним в гостиную, где Сесилия, изнывая от тревоги, помогала Одиль разливать кофе.
Гюстав подозвал ее знаком, и все трое укрылись в проеме окна.
— Сесилия, ты знала, что этот человек не врач?
— Если бы я знала, я бы его не пригласила.
— Насколько я знаю, ты приглашаешь не только врачей?
— Нет, но с чего бы я сказала тебе, что он врач, если бы я так не думала? Ради удовольствия слышать, как ты назовешь его доктором? О нет, Гюстав.
— Каким же образом ты так ошиблась, когда месье принес тебе письмо, которое ты потеряла? И почему ты мне не сказала, что он тебе его вернул?
— Он мне его не вернул.
— Как это?
— Мадам Дальфор была более чем наполовину раздета, и я подумал, что именно ее наряд не только не позволял ей меня принять, но и вынудил ее выставить меня за дверь.
— Нет, дело было не в этом, я ведь ждала врача!.. Но врача, которого я не знала, как не знала и вас, а он как раз и не пришел.
— Я поговорю с Жильбертой по этому поводу, — перебил ее Гюстав.
— У меня переменчивое здоровье, — повторила Сесилия. — Когда вы пришли, я уже выздоровела. Я выздоровела, и вы уже больше не были мне нужны, я торопилась вернуться к примерке.
— А вы, месье, — обратился Гюстав к Полю, — вас не удивило, что моя жена выставляет вас за дверь и приглашает на ужин?
— Как же, я был очень удивлен и совершенно очарован.
— Месье Ландриё отдаст его моему брату, — воскликнула Сесилия.
Поль взялся за бумажник:
— Да, я отдам ему.
Их секретничанье продолжалось не больше пяти минут, но за это время уже сложились две группы. Александр, невзирая на бешенство Жильберты, увлек Нану в угол гостиной. Он находил ее красивой, но сожалел, что она придерживается этого нарочито небрежного стиля, роднившего ее с большинством ровесниц. Тогда как она считала себя эксцентричной, он находил ее банальной, потому что она одевалась по моде. Он же любил свежесть, белизну, хрупкость и все, до чего боишься дотронуться, чтобы оно не исчезло. Однако испанские мотивы Нану ему нравились, и он уже представлял, во что бы она могла превратиться, если бы ему было позволено заняться ее преобразованием.
— Вседозволенность дозволяет все и всему, даже сердцу, — сказал он ей. — Я вижу вас такой, какой я вас воображаю, то есть такой, какой вы могли бы быть. Если бы я был художником и написал портрет, который захотели бы купить тысяча человек, я был бы горд успехом своего произведения, но если бы я сумел создать женщину, которую тысяча мужчин захотели бы у меня отобрать, я бы ревновал — наконец-то ревновал! Вы выйдете на сцену, и у меня каждый вечер будет невесть сколько соперников среди зрителей. Я буду сомневаться в вашей верности и этим буду околдован.
Чета Дэдэшек и Жильберта, устроившись у камина, помешивали ложечками в чашечках, обсуждая различные способы жарить, молоть и варить кофе; Сесилия присоединилась к ним. Поль Ландриё присел рядом с Марселиной Дубляр, а Гюстав, решительно настроенный продолжать свое расследование, увлек Жильберту в другую сторону.
Полю Ландриё было тридцать пять лет. У него были правильные черты лица, темные глаза, и в его спокойствии таилось нечто дикое, романическое и мрачное. Его внешность, довольно ярко о нем говорившая, давала почувствовать страстную натуру, неприятие сожалений и полумер, отказ чем-либо делиться. Он был соблазнителен, не будучи соблазнителем; женщины с легкостью влюблялись в него, и когда они его опасались, он сомневался в их искренности.
Чтобы иметь возможность говорить с Нану, не переходя на шепот, Александр попросил разрешения включить проигрыватель. Сесилия помогла ему выбрать пластинки, а Поль, последовавший за ней, наклонился и тихо сказал:
— Завтра. В семь часов.
— Завтра в семь? Здесь? Нет, это невозможно.
Он дал ей адрес бара на улице Пьер-Шарон. Для нее это не было любовное свидание, он это знал и добавил:
— Вы сделаете все, что угодно, чтобы вернуть это письмо. Признайтесь, ведь все, что угодно.
— Почти, — прошептала она.
Тем временем Александр мечтательно влюблялся в Нану, а Жильберте становилось все горше и горше.
Фантазия Сесилии, хорошее настроение Марселины, ее веселость и задор победили неловкость, заползшую, словно червь в яблоко этого вечера. Вдвоем они заставили позабыть о возможном и невозможном, о ревности, злобе и сомнениях. Одна хотела развлечь, другая — позабавить, и Александр заключил с ними союз. Он расставил кусты полукругом, и гостиная превратилась в зеленый театр. Разыграли шарады, потом — живые картины и, наконец, забавные комедии. Месье Дубляр-Депом, закутанный в скатерть и с шарфом на голове, нарядился толстой дамой, которая лаяла; Нану, ставшая цветочной торговкой, так дорого продавала свою улыбку, что Александр кончал с собой. Жильберта и Марселина его грабили, а Сесилия спела свою японскую песню для Поля, спавшего на скамейке. Что до Гюстава, то он по-настоящему напился и забыл о письме. Вечер удался на славу. Ночь закончилась на кухне, где все ели красную икру, а прощаться начали уже на рассвете.
Гюстав проснулся сконфуженным. Он ругал себя за то, что столько выпил, и попросил Сесилию в точности рассказать ему, как он себя вел. Она сказала, чтобы он не терзался, что он был таким забавным и в таком хорошем расположении духа, будто вернулись те времена, когда они были помолвлены.
— Папаша Дэдэ едва удерживал равновесие, — сообщила она.
В тот день она гуляла с Александром по берегу Сены и подробно рассказала ему про все, что касалось потерянного письма, и про свои измышления, на которые ее толкнули страхи. Она утверждала, что до сих пор успокоилась лишь наполовину, и все же, когда брат предложил ей вместе пойти на свидание, которое ей назначили, она ответила, что это было бы неудобно и Поль совершенно справедливо оскорбился бы таким знаком недоверия, теперь уже незаслуженного. Она достаточно хорошо знала брата, чтобы угадать его мысли: Сесилия почувствовала, что он подозревает в ней слабость к Полю, и, чтобы избежать поддразниваний на этот счет, переменила тему разговора и заговорила с ним о Нану. Он не скрывал того, что чувствовал: он считал эту девушку способной заставить его страдать, думал о ней, не желая того, и пригласил ее поужинать в тот же вечер в Булонском лесу. Сесилия посоветовала ему не поощрять в Нану тех надежд, воспоминание о которых остается связанным с памятью о поражении, а также не злоупотреблять своей известностью и быть еще более осторожным, поскольку он знаменит. Оставив брата наедине с размышлениями, в семь часов Сесилия вошла в бар на улице Пьер-Шарон, где ее ждал Поль Ландриё. Она шла к нему уверенно и почти непринужденно, но, увидев его, вдруг смутилась, приписав это на счет застенчивости, оставшейся загадкой для нее самой.
— Нет ничего длиннее расстояния, чем то, которое отделяет нас от искомой вещи, — сказала она. — Уничтожьте это расстояние и отдайте мне письмо. С тех пор как я его потеряла, я — уже не я, я скорблю о себе и спешу вернуться к себе самой. Все мне кажется недоступным, будто мой дом — на другом конце света, а моя спальня отделилась от него и летает на облаке.
— Спальня, какое таинственное слово! Вам никогда не приходило в голову, что в нашей спальне содержится тайна нашей сути? Только там мы истинны, но еще нужно, чтобы мы были там одни, ведь из нее мы выходим в маске. Когда я встречаю кого-нибудь на улице или в гостиной, я всегда задаюсь вопросом: какова его спальня, какая у него кровать. Я представляю себе, как рассвет гонит сладкий сон спящих, разбросанную одежду, утренний беспорядок, наполовину выпитую чашку чая подле букета примул, а еще представляю себе простоту, суровость, нищету; студентов, не спавших всю ночь, целующихся влюбленных, старых супругов, ложащихся рядом в стотысячный раз. Какая у вас спальня?
— Отдайте мое письмо, — отвечала Сесилия.
— Я вам его отдам, когда вы этого заслужите. Вы принимаете меня за афериста, выдаете меня за доктора, и я еще должен повиноваться вам беспрекословно? Для начала попросите прощения за ваши жалкие подозрения и выдумки.
— Вы думаете, мне было приятно выдавать вас за доктора? Я была вынуждена солгать!
— Не я вас к этому принуждал, и потом, с какой стати мне отдавать вам это письмо, если вы не сдержали слова? Мы должны были ужинать наедине. Вы мне это обещали.
— Обещала! Скажите лучше, что вы вырвали у меня это приглашение. Неужели вы считаете, что я нарочно позвала к себе столько народу ко вчерашнему вечеру.
— Мы с моим другом Роже Нимье несколько раз говорили о вас с того дня, когда я набрался смелости позвонить к вам в дверь. То, что вы предложили мне денег, указало нам на важность, которую вы придаете своему письму. Из этого мы заключили, что тут замешана любовь, и, если внутри конверта не содержится другого, адресованного другому мужчине, в нем наверняка есть откровения или планы, вас компрометирующие. «Если Сесилия Дальфор согласна принять тебя в пятницу одна, значит, она устроит все так, чтобы удалить своего мужа, от которого она что-то скрывает, — сказал мне Роже Нимье, — и напротив, если он будет там, ты поймешь, что у нее нет от него секретов». За себя я был спокоен, так как мне достаточно было сказать правду, чтобы оправдаться. Однако ваш муж был на месте, но думал, что я — врач! Величина вашей лжи указала мне на величину вашей тайны. Я мог бы погубить вас, вручив письмо месье Дальфору, так что вам бы не мешало поблагодарить меня за то, что я этого не сделал. Вы могли бы и признать вашу вину.
— Какую вину? Почту придумали не для собак. Я действовала согласно умозаключению, которое выстроил мой собственный муж, и по этой логике выходило, что вы принесли мне письмо, потому что прочитали его и знали, чего оно стоит. Разве моя вина в том, что внешняя сторона дела работала против вас?
— Разве я был похож на проходимца?
— Вы мне таким показались.
— Да, потому что ваша неспокойная совесть заставляла вас повсюду видеть одни неприятности. Я показался вам таким, каким меня представлял ваш страх, и, если бы речь шла о пустяковом письме, вы бы не дрожали, принимая меня.
— Обманщик не должен злиться на обманутого. Если бы вы вошли ко мне переодетым в китайца, я бы сказала себе: «Вот китаец», и если бы вы мне доказали, что вы не китаец, мне бы не пришлось извиняться. Повторяю вам, что вы обратили внешние обстоятельства против вас.
— А я заявляю вам, что ваше недоверие мне отвратительно, и вы обязаны принести мне свои извинения.
— Я вам их не принесу, пока вы не отдадите мне то, что должны.
— Тогда это будет не сегодня.
Она возмутилась:
— Как не сегодня? Но это гнусно! Это дурно, мерзко, просто нечестно. О, прошу вас, не будьте злым, — смягчила она тон.
— Возможно, сегодня я зол, но в следующий раз постараюсь таким не быть, — ответил он.
Она была в ярости, она была зла на него, и все же согласилась увидеться с ним на следующий день.
Когда она вернулась, Гюстав ходил взад-вперед в прихожей. Она опаздывала, он был недоволен и пожелал узнать, где она была. Она сказала, что бродила по берегу Сены с Александром:
— Не знаю, что реки напевают влюбленным, но их голос совершенно точно их привлекает. Прости, что заставила тебя ждать, ты, должно быть, умираешь от голода. — Она сняла перчатки, быстро причесалась и вперед него вошла в столовую.
Он еще не оправился от своей невоздержанности в предыдущую ночь, и, хотя от этого длинного вечера у него остались лишь самые туманные воспоминания, некоторые вещи, которые он заметил, врезались ему в память и все еще смущали его. Он находил, что Сесилия была слишком фамильярна с Полем Ландриё, а Александр, чересчур безразличный к Жильберте, чрезмерно ухаживал за Нану. Он был уверен, что Нану вообразит себе бог весть что, а Александр забудет ее так же быстро, как заметил, и все это очень плохо кончится.
— А я не хочу, чтобы какой-нибудь неприятный инцидент бросил тень на наши отношения с Дубляр-Депомами. Женщины наскучивают твоему брату, как только влюбляются в него по-настоящему, и Нану наскучит ему, как и все прочие. Бедняжка Жильберта не единственная жертва этого соблазнителя, — изрек Гюстав.
— О! Жильберту, наверное, было легко соблазнить. Она счет потеряла своим любовникам.
— Много любовников — признак большого невезения, — возразил Гюстав и пошел спать, даже не задержавшись в гостиной.
Сесилия какое-то время занималась цветами, потом раскрыла окно и облокотилась на подоконник. Она представляла себе стол и два прибора на белой скатерти под сенью деревьев Булонского леса. Два прибора для мужчины и девушки, в которой просыпалась и улыбалась жизнь, как она улыбалась в цветах на ветвях каштанов. Розовые свечки на фоне ночи, длинные волосы, касающиеся бледных плеч, и маленькие ножки — такие легкие, что не оставляют следов. Как только дух восстает против опасностей, угрожающих материи, сердце, чувствительное к чарам непостоянства, влюбляется в вечный долг, словно любовь властна осуществить желания верности. Каждый, воображая будущее, которое открывается перед кем-то другим, измеряет размеры собственной тюрьмы, и Сесилия думала о своем брате. «Ему всегда хочется добавить слова, расставить акценты и даже чувства между строк уже написанной страницы, но его будет манить к себе чистый лист, чтобы начертить на нем целомудренный рисунок», — говорила она себе в тот самый час, когда Александр и Нану в открытой машине скользили, словно на яхте, среди других дорожных судов Булонского леса, главным островом которого был Пре Кателан.
Войны чудом пощадили этот сад, где приглушают голос, словно чтобы не нарушить чей-то покой. Здесь покоятся не часы, а некий час, и чувствуешь себя словно на берегу Женевского озера, где слегка грассирующие дамы, которым кроткая аккуратность придает обаяние выздоравливающих, ищут тень от тени под смоковницами и кедрами на лужайках, в час, когда с позвякивающих чайных ложечек взлетают почти невидимые серебряные эльфы. Пока их мужья, обычно жгучие брюнеты, обсуждают в жакетах свой бизнес — сигарный или трамвайный, — эти дамы покусывают фиалку и курят сигарету, набитую восточным табаком — подарок бывших дипломатов Высокой Порты. В их взглядах — целая аптечка, и когда они восклицают: «Сердечко мое! Мое сердечко! Где мое сердечко?» — к ним подбегают малюсенькие собачонки, у которых глаза размером с живот, они надушены «Жикки» или «Хамман Букет» — свидетельство верности их хозяек их вечно отсутствующим хозяевам. Иногда у этих дам есть сын, которому вечно не больше девяти — одиннадцати лет, они окружают его врачами и окулистами. Такой мальчик любит траур, умывается розовой эссенцией «Испаган», коллекционирует древние монеты, пьет теплую и дорогую воду и ест только фруктовые салаты, сдобренные ананасовым соком. Если сказать его матери, что он подрос или делает успехи, она ответит: «Прочтите «Трактат о философико-лингвистической бледности» профессора Сигиса Эзольмана, там сказано, что слово «успех» ничего не значит. Это статичное слово. Что касается моего сына, это не успехи, а преувеличение — окрашенный термин, происходящий из неограниченной тенденции».
В Пре Кателане вихрь сражений сорвал тюлевые вуальки со шляп прогуливавшихся дам, золотые бубенчики на ошейниках их собачек прозвонили отходную целой эпохе, и пушечные выстрелы, унеся шляпы мужчин, лишили их грациозного приветствия, но войны, от которых желтеют газоны, деревья обвивает плющ, а сады — гостиные природы — приходят в запустение, пощадили Пре Кателан, там еще встречаются дамы, полулежащие в креслах, укутав ноги пледом из шерсти ламы, и читающие произведения профессора Сигиса Эзольмана подле розового куста, на котором цветет последняя летняя или первая весенняя роза. Ресторан, расположенный в этом саду, по вечерам освещен и напоминает курзалы, сияющие огнями в ботанических садах водных курортов Германии или немецкой Швейцарии. Нежная музыка расцвечивает ночь синим, и горизонт выглядит доверительно. Забываешь о бескрайней осени и о том, что руки мнут опавшие листья — каждый со своим автографом: забываешь морскую пустыню в непрерывном движении и о крупных зайцах, сидящих на вспаханных опушках леса. Соблазны томятся, рассуждения уже не путаются, и в меланхолии счастья чувствуется нега алькова.
В этот ресторан Александр и привел Нану. На ней было накрахмаленное платье; счастливая от полуосознания смутных планов и смутных надежд, которые ее сердце подбрасывало рассудку, она оглядывалась по сторонам и хлопала в ладоши, не соприкасаясь пальцами, как маленькие дети перед притягивающим их предметом, который они хотели бы заполучить. Множество женщин услаждали ночи Александра, но еще никогда он не мечтал о голубой наготе невинности и дрожал при мысли о том, что кто-нибудь может похитить у него Нану. Он предназначал ее себе, он больше себе не принадлежал и так торопился заключить ее в объятия, что не стал ждать и пяти минут и сразу пригласил ее на танец.
— Знаете ли вы, кто вы? — спросил он ее.
— Нет.
— Ну так вот, вы — моя прекрасная новость. «Прекрасная новость» — так я назову свою следующую оперетту. Я посвящу ее вам, и вы будете в ней петь.
За этот вечер, и часто в тишине, они многое сказали друг другу, а когда посетители ушли и оркестр играл только для них одних, она облокотилась на рояль и, повинуясь желанию Александра, спела для него весьма смело.
Александр Тек жил в Нейи на улице Пармантье в квартире, занимавшей весь первый этаж. Солнце проникало туда со двора, выложенного Сероватыми плитами. Этот довольно прохладный двор на следующий день пересекла Жильберта, и в стуке ее каблуков звучал ее гнев. Она остановилась у окна, посмотрела, как Александр работает за столом, и постучала. Он открыл ей, она поняла по его улыбке, что ее визит пришелся некстати, но притворилась недогадливой и вошла. Ее внимание привлекла красная роза в бокале на камине. Это была роза из ночного клуба, которую Нану вынула из букета, подаренного ей Александром в прошлый вечер, а он заботливо поставил в воду. Жильберта подошла к камину, наклонилась, словно чтобы понюхать цветок, а затем в бешенстве схватила его, измяла в руках, бросила на пол и растоптала со словами: «Вот все, чего она заслуживает».
Александр указал ей на дверь:
— Меня нет дома, и я терпеть не могу, когда в мое отсутствие здесь кто-то есть.
Но она не сдвинулась с места.
— Мои знакомые, — продолжала она, — видели вас прошлой ночью, поздно, очень поздно, в компании одной девицы…
— Я и не думал скрываться.
— Вот почему мне жаль ее, ведь в тот день, когда вы ее обманете, вы даже не постараетесь вести себя скромнее.
— При чем тут обман? Вы сами обманываетесь, Жильберта.
— Любя вас?
— Нет, думая, что любите меня. Ну, не глупите. Мы с вами никогда не разыгрывали любовной комедии, так что нам предстоит не порвать нежные отношения, а положить конец приятному сговору, которые доставляют тем больше удовольствия, что не затрагивают ни нашего сердца, ни свободы. Товарищи по удовольствию могут лишь остаться добрыми друзьями, какими бы ни были их настроение или событие, изменившие характер их отношений.
— Товарищи по удовольствию! Ах, так вот как вы все себе представляете! А моя гордость, как быть с ней?
— А, я боялся, что задето ваше сердце.
Торопясь поговорить с Сесилией, а главное, попросить ее не поощрять новых романов Александра, Жильберта отправилась к Дальфорам, и Гюстав был очень удивлен, увидев ее одну, ведь, как он понял, Сесилия собиралась провести остаток дня вместе с ней.
— Наверное, это недоразумение, — сказал он.
Жильберта, обычно беззаботная, была мрачной и взвинченной и, поскольку Гюстав уговаривал ее подождать Сесилию, а ей срочно нужно было найти поддержку, именно ему она и поведала свою досаду. Он был с ней солидарен и не жалел слов, а пока он сетовал на легкомыслие шурина и припоминал его многочисленные романы, Сесилия задерживалась с Полем Ландриё. Они были вместе уже больше часа, и хотя он ее не удерживал, она не могла решиться уйти. В самом начале встречи она заслонила лицо рукой.
— Я не от вас прячусь, а от себя, — пояснила она. — Я хочу получить свое письмо, я хочу уйти и не хочу вас больше видеть.
— Никогда?
— Никогда.
— И вы уйдете?
— Да.
Тогда он бросил на стол ее фотографии, вырезанные из журналов. Она начала их рассматривать, затем села и выслушала его слова о том, что женщины, позволяющие печатать свои фотографии в прессе, соглашаются выставлять себя под взгляды сотен мужчин, которые мысленно ими обладают.
— С более или менее стыдливым видом они бесстыдно отдаются, устремляются в наше воображение, то есть в суть нашей жизни, и позволяют нам таким образом проводить с ними целые часы в совершенно интимной обстановке. Разве такое может остаться без последствий? Вы вошли в мою жизнь, не спросясь меня, и укоряете меня за то, что я пришел к вам в дом без вашего разрешения? Разве фотографии — приглашения, на которые нескромно отвечать? Слово за слово, шаг за шагом (а вы знаете, что слово — это шаг, и порой ложный шаг мысли) я следовал за вами в каждое из ваших путешествий.
— Ах, так это вы были со мной в огромных зеленых парниках Лиссабона…
— И в музее карет, где вы мне сказали, что в музеи не обязательно помещать экипажи, чтобы они превратились в гаражи, а вам больно видеть здесь эти маленькие комнаты, еще наполненные прощаниями и биением сердец.
— Это правда: колеса, такие радостные от того, что они круглые, так грустны, когда им не дают крутиться.
— В другом краю, где проезжали повозки, нагруженные толстенной корой пробкового дуба, вы воскликнули: «У лесных духов украли доспехи». Я помню, что вы купили большую пастушью шубу с двойной пелериной.
— Плащ Алентехана!
— Вы его носите хоть иногда?
— Я жду зимы.
— А когда мы прибыли в Алькубасу, вы пожалели, что наполеоновский солдат отбил нос Инее де Кастро, каменной Джоконде: «Все Джоконды — лишь грезы, но где они?» А в Коимбре, где сумеречный свет ложится на землю, словно в Тоскане, вы кокетничали со студентами университета. «В своих длинных черных мантиях они заранее носят траур по знанию, как крестьяне в черных шапках заранее носят траур по своему ослу». Вот что я от вас узнал, а вы своей губной помадой написали на оштукатуренной стене: «Траур носят заранее».
— Студенты, крестьяне, сумерки, ослы — я снова вижу все это, но не помню, чтобы я кокетничала.
— Вы просто вывели меня из себя.
— Ах, так вы поэтому дулись на меня за ужином в той харчевне на холме. Гитаристы играли фламенко, а мы были далеко, далеко… да?
— Любовь уносит вдаль, а я вас уже любил.
— О нет!
— Вы захотели обольстить меня и покорили. Риск — в успехе. Помните наше возвращение на корабле из Лиссабона в Бордо, когда все смотрели на вас? Ваш голубой костюм был кладезем вашей истины, и вы выходили из него совершенно обнаженной.
— И, поскольку истина простужается, когда выходит из своего кладезя, я подхватила насморк, — сказала она и притворно чихнула.
— В Голландии парусные суда проходили вдоль торговых улиц, звонки велосипедов отсчитывали секунды во время прогулки.
— Это была прекрасная Европа! А в Амстердаме, в ресторане «Бали», мы были на Бали. Ах, мир представлен везде разрозненными частями, но Дельфт есть только в Дельфте; на антикварном рынке выставлялись кое-какие изделия немецких ювелиров, которые я хотела бы купить, но у меня не было денег, покупателей было негусто, и продавец не намеревался делать мне подарков. Однажды вечером, на берегу — таком, знаете, к которым море не подступает близко, — моя лиловая блузка стала серой, и Верхарн, Эмиль, прогуливавшийся неподалеку, остановился, увидев меня. Он положил руку мне на плечо, его щека касалась моей, и он шепнул мне, говоря о настоящем в прошедшем времени, как все поэты:
Это случилось теми золотыми вечерами
Фландрии и Зеландии,
Когда родители
Говорят своим детям,
Что Иисусы ходят по водам.
«Это случилось теми золотыми вечерами Фландрии и Зеландии…» — повторил Поль, и они взглянули друг на друга.
— Однажды ночью в Париже вы пришли ко мне домой, — сказал он.
— Это правда. Вы взяли газету, как берут такси, но если пассажир такси знает, куда прибудет, пассажиры газет не знают, куда едут. Я же путешествовала в той вашей вечерней газете, вы положили меня в карман, и таким образом я, не желая того, вошла к вам в дом.
— Да, вот так, как соблазн, побуждающий нас любить его.
— О, по-моему, соблазны — всего лишь следствия весьма таинственной усталости. До свидания. То есть «спасайся, кто может». Я не хочу ни во что верить, потому что могу найти оправдания лишь в сомнении. Сомнение — это моя манера горевать и утешаться; но отдайте же мне мое письмо, прошу вас; я его потеряла, и вы тоже можете потерять, а тогда все мои беды начнутся сначала.
— Насчет этого будьте покойны, оно защищено от случайностей, небрежности и рассеянности.
Она возмутилась тем, что он смеется над нею, но гнев ее был напускным, и, чтобы он этого не заметил, она быстро поднялась и убежала.
Когда Сесилия вернулась домой, на пороге ее караулила Одиль, сообщившая, что мадам Ило провела довольно много времени вместе с Гюставом и что тот в нетерпении.
— Али-Баба, — шепнула Сесилия. — Скажите ему, что я в своей пещере, вы не заметили, как я вернулась, и только что меня увидели, когда шли закрывать ставни.
Она поднялась по лестнице, расстегивая платье, накинула пеньюар, взъерошила волосы и села за туалетный столик. Гюстав услышал, как она напевает в ванной комнате, зашел к ней и на вопрос, давно ли она дома, услышал, что она не хотела мешать их интимной беседе с Жильбертой. Из этого он заключил, что она ревнует, и был польщен.
Поведение Сесилии в последующие дни пробудило подозрительность ее мужа. Ее привлекал Поль Ландриё, ее любопытство возбуждала мрачная нежность, угадывавшаяся в нем; соблазненная требовательностью его непроницаемого, цельного и почти грозного характера, она пристрастилась к чувству опасности, и хотя еще пыталась интересоваться тем, что интересовало ее вчера, и преуменьшать значимость своих потайных вылазок, жизнь имела для нее смысл только тогда, когда она больше не подчинялась своей совести, а прислушивалась лишь к тому, что доставляло ей удовольствие.
Брат был в курсе ее свиданий, как и она знала все о его любви к Нану. По его просьбе она поговорила о свадьбе с Марселиной Дубляр, и та, не смея в это поверить, восторженно приветствовала возможность союза, который месье Дэдэ счел бы тем более неординарным, что в нем не была замешана выгода. Сесилия воспользовалась этими событиями, чтобы сбегать из дома в то время, когда обычно она была у себя; Жильберта, которой она неосмотрительно пренебрегала, озлилась на нее за покровительство любовным похождениям Александра и сблизилась с Поставом, чьи подозрения росли и крепли. Мадам Ило видела в нем возможного покровителя, а может быть, и больше, но ждала своего часа и с видом монашки, только разодетой в пух и прах, все чаще являлась составить ему компанию под конец дня. Она была миловидна, умела проявлять внимание и чуткость, он считал ее мужественной, потому что она была весела, и к тому же влюбленной в него; Гюстав относил на счет этой склонности порой коварные инсинуации Жильберты в отношении Сесилии, но при этом не допускал и мысли о том, что она хочет смутить его душу.
— Вы один? Сесилии нет дома? Как же это вы все один да один? — говорила она ему. — Я на это не жалуюсь, хотя мне немного досадно, так как я пришла повидаться именно с ней. Если бы у меня был такой муж, как вы, я бы всю жизнь его ждала. Да, мне бы хотелось баловать человека, который баловал бы меня, я бы знала, чем ему обязана, и этого мне было бы довольно для счастья.
— Сесилия мне ничем не обязана, а ничто — не пустое слово.
— Но вы несчастливы…
— Я встревожен.
— И вам этого достаточно?
— Нет.
Гюстав, разгадывая загадки, которые вставали перед ним в связи с произошедшими в Сесилии переменами, понял, что один-единственный порыв гнева сможет сразу лишить его того, что питало его сердце и гордость, и когда Жильберта однажды сказала ему, что людям нравится завязывать романы, основанные на одной видимости, он спросил, на что она намекает.
— Гюстав, дорогой мой Гюстав, если можно полагаться на видимость, то бывает и дружба с первого взгляда, в отношении которой вправе обманываться кто угодно, кроме вас.
Он вспомнил, как рассказал ей, что Поль Ландриё неоднократно приходил к Сесилии и он застал их вместе в пещере Али-Бабы, где она обычно не принимала посетителей. Сидя рядышком, они листали альбом, ему это не понравилось, а когда он сказал об этом жене, та ответила, что ему мерещится зло там, где нет ничего дурного.
— С тех пор он больше не приходит, а ее почти никогда не бывает дома под конец рабочего дня, — поддела Жильберта.
И правда: когда Гюстав возвращался по вечерам, Одиль говорила ему, что Сесилия то в кино, то за ней приехал Александр Тек, то она в Ледовом Дворце, то подруга детства пригласила ее за город поужинать.
— Где она? Если вы только знаете, — спросил он однажды вечером.
— Мадам у парикмахера.
Он сел в машину и поехал к Гийому, где Сесилию никто не видел, но, когда он вернулся домой, она уже была там, и Гюстав заявил ей, что с него хватит.
— Да, хватит с меня печали, — сказал он. При этих словах ее сердце дрогнуло:
— О нет! Отругай меня, если хочешь, но прошу тебя, не печалься.
Он сказал ей, что за последние две недели она сильно изменилась и очень его огорчает. Он посетовал на то, что постоянно один, так как даже когда она дома, она где-то далеко, и спросил о внезапно возникших подругах детства, о которых до сих пор и речи не было:
— Почему, вместо того чтобы ехать к ним, ты не приглашаешь их сюда? То же самое касается Александра и Нану: почему ты едешь к ним под конец дня и остаешься там до девяти часов, когда они прекрасно могли бы поужинать с нами здесь? В субботу и воскресенье ты не находила себе места, было совершенно ясно, что у тебя ни к чему душа не лежит и тебе скучно. Возможно, со мной невесело, но ты впервые даешь мне это понять. Можно подумать, что тебе больше не нравится ни твой дом, ни пещера Али-Бабы, ни твои детские и серьезные игры. Твои причуды часто приводили меня в замешательство, но не вызывали тревоги, теперь же я подозреваю, что ты скрываешь от меня что-то или кого-то, кто стал в твоей жизни важнее меня.
Она поклялась, что он изводит себя без причины, что она любит его так же, как любила всегда, и лишь помолвка Александра нарушает ее привычки:
— Мы бегаем по магазинам, по ювелирным лавкам, а потом, естественно, болтаем без конца. Это немного нарушило однообразие моей жизни; мне и весело, и грустно; я забываю о времени и ругаю себя за это, уверяю тебя.
Это были совершенно пустые оправдания, однако Гюстав как будто удовлетворился ими.
В тот вечер Сесилия ужасно страдала. Слова Гюстава, сказанные им с такой мягкостью, открыли ей правду о ее собственных чувствах, в которых она не имела мужества себе признаться. Она поняла, что любит Поля, ужаснулась тому, какое место он занимает в ее жизни, и хотя муж, в ее представлении, был пока еще жертвой всего лишь сентиментального легкомыслия, он внушил ей глубокую жалость, и она ощутила ее значимость и силу. Ей хотелось утешить его в несчастье, о котором он еще не знал, и, чтобы сделать ему приятное, она надела кимоно и спела ему «Японскую песню». Несмотря на все ее усилия, это была лишь комедия, разыгранная переодетой грустью для грусти явной, иллюзия, ностальгическая попытка воссоздать былое, несбыточное благодаря воспоминаниям. От слез, блестевших на ее ресницах, ее глаза казались больше, а взгляд — небесной красоты. «У меня болит голова, которую я потеряла», — прошептала она позже в пещере Али-Бабы и, оставшись одна в этой комнате, где уже не могла найти саму себя, представила все опасности, которые таились в том, что ее привлекало. Она решила сопротивляться влечению, которое, возможно, было всего лишь одним из ее страстных капризов, зачастую ужасающих по своей силе; но решимости ее хватило ненадолго.
Тем временем Поль сомневался в ней и видел в ее готовности встречаться с ним лишь уловку, продиктованную желанием вернуть себе письмо, которое он использовал как средство снова ее увидеть и даже держать ее в зависимости от себя.
— Я не верю в ее искренность, — говорил он Роже Нимье. — Женщины способны на все, чтобы получить то, что хотят, и самого хитрого из нас легко провести тем видом, который они на себя напускают. Сесилия стремится смягчить меня; она готова на что угодно, чтобы я отдал ей это письмо, и в тот же день, когда это случится, она повернется ко мне спиной.
— И будет права, — отвечал ему Роже, тогда как Сесилия трепетала при мысли, что Поль может утратить единственное оправдание для ее встреч с ним.
Гюстав становился все более раздражительным. Его задевало то, что Сесилия не ревнует из-за ежедневных визитов Жильберты Ило, и Одиль, которая была в курсе множества обманов и не любила Жильберту, жалела Гюстава так же, как Сесилию, и не ждала ничего хорошего.
Тем временем Сесилия поехала к брату.
— Вот ты волен влюбляться, перед тобой будущее, а я не знаю, что делать, — сказала она ему.
— Ты наконец-то влюбилась! Тем лучше, — ответил он.
— Я люблю Поля.
— Люби его, и пусть все остальные катятся ко всем чертям.
— О нет, не к чертям, а в рай, который был бы создан угрызениями совести и стал бы самым прекрасным раем. С тех пор как я люблю Поля, я все время желаю счастья Гюставу. Раньше я столько об этом не думала. Самое ужасное — что я люблю Гюстава всем сердцем, но во мне есть другое сердце, которое страстно любит Поля.
— А Поль тебя обожает…
— Я не знаю этого наверняка…
Слушая ее, Александр узнал о существовании угрызений совести и целого мира чувств, который был ему незнаком. Любовь давалась ему легко; он знал лишь удовольствия, остуду и недолговечную жестокость и находил, что Сесилия слишком экзальтированна, что она ведет себя как попрошайка, бросающая на ветер крохи счастья, делает трагедию из счастливого стечения обстоятельств, а вместо того чтобы бороться со своими чувствами, ей бы следовало радоваться от того, что она любит и любима.
— Кого ты хочешь обмануть? — спросил он ее. — Поля с Гюставом или Гюстава с Полем?
— Я хотела бы обмануть только себя.
— Ты так и делаешь, стеная и болтаясь между двумя мужчинами. Будь же искренна сама с собой и откровенна в своем выборе. Если ты выбираешь Гюстава, так и выбери его, а если Поля, то уходи к нему, а Гюстав завтра, послезавтра, в крайнем случае через пару недель оправится от этого унижения — из гордости или еще как. Если он останется один, все будут на его стороне, и Дубляр, благодаря твоей измене, даст ему повышение. Если он снова женится, он будет тебя критиковать, и его новая супруга от этого будет только счастлива. Жильберта просто создана для того, чтобы утешить его и стать настоящей мадам Дальфор.
— Да, я знаю, — отвечала Сесилия, но уже заранее ревновала к женщине, которая заменит ее в ее собственном доме, станет подниматься по ее лестнице, ужинать за ее столом и жить в тех комнатах, где жила она.
В Париже нет ресторана красивее, чем на Лионском вокзале: представьте себе просторную, богато украшенную залу в форме прямоугольника, сводчатый потолок которой рождается в двух метрах от пола. Декоративные маски с миролюбивыми физиономиями загораживают собой уносящиеся вверх стрелки, а причудливые кариатиды и сирены по замыслу архитектора поддерживают лишь мечты путешественника. Наверняка опасаясь опоздать на поезд, поддавшись их обаянию, он старательно обводит взглядом массивные и помпезные формы, обрамляющие жанровые сценки юга Франции, написанные маслом официальными художниками начала XX века. Чем выше поднимается взгляд, тем больше разбегаются глаза, так как на потолке помещены картины, различные по форме и формату, изображающие пейзажи или аллегории и вставленные в кессоны, которые, подчиняясь правилам симметрии, нарушают ее монотонность самим разнообразием своих пропорций. В глубине зала, напротив входа, сидит кассирша в стеклянном киоске, над которым парит полная луна (ее называют часами, потому что на ней есть стрелки); с высоты своего трона кассирша заведует беготней метрдотелей и официантов, снующих между посетителями и большим сервантом, затененным зелеными растениями. Столы и несколько стульев стоят перед двойными скамьями из аукумеи и коричневой кожи, одновременно соединенными и разделенными массивной спинкой. Эти всегда накрытые столы, скамьи с вешалками по краям и спинкой, увенчанной медными прутьями, образуют в океане паркета вытянутые в струнку островки — устойчивые, проникнутые достоинством, свойственным тяжеловесности, и достаточно удаленные друг от друга, чтобы не мешать интимной беседе. С каждой длинной стороны свет проникает в залу через три огромных окна с широким сводом, так что с одной стороны видны голубые пути странствий, а с другой сквозь белые сетчатые занавеси просвечивает привокзальная площадь, ведущие на нее пандусы, мраморные пирамиды, увенчанные канделябрами из черной бронзы, и вдалеке вывески кафе, на которые ловятся охотники за иллюзиями. Две огромные хрустальные люстры заливают ярким светом весь этот как нельзя более роскошный ресторан, в котором доведены до крайней точки все классические стили. Необычно в нем то, что в безудержной, доходящей до бесстыдства помпезности убранства содержится важная истина, бросающая вызов изысканности красоты и вкуса зрелищам республиканского изобилия. Это фантастическое место было задумано и создано не только для того, чтобы удовлетворить запросы великокняжеских буржуа и буржуазных великих князей, но и чтобы вызвать восхищение Козетты и Фантины.
Александр Тек, заклятый враг светских раутов, женился в субботу без фанфар и оркестра. Он, скорее, похитил Нану, чем взял в жены. Они пригласили близких родственников и артистов, друзей Александра, как раз в буфет Лионского вокзала, чтобы успеть попрощаться с ними с шести до восьми часов вечера. Выпятив грудь, месье Дубляр-Депом, соблазненный мордашками некоторых юных актрис, прохаживался перед ними, бросая на них жадные взгляды, суля златые горы и записывая адреса. Гюстав переходил от одного кружка к другому, а Жильберта поминутно подходила к нему, чтобы обратить на что-нибудь его внимание или пересказать только что услышанную остроту.
Сесилия и Поль смотрели друг на друга издали, но подолгу. Жильберта перехватила эти взгляды, которые без сомнения можно было назвать любовными, и укрепилась в своем убеждении, что Поль причастен к таинственным исчезновениям Сесилии. В этом была тайна, которую она поклялась себе раскрыть.
Марселина Дубляр, чье волнение росло с каждой минутой, беспрерывно сморкалась:
— Нет у меня больше доченьки! Нет моей девочки! Ах, что бы там ни говорили, браки забирают у нас детей! — говорила она Сесилии и вдруг, расталкивая всех, бежала дать Нану последний совет. В один из таких моментов Жильберта положила руку на плечо Сесилии и сказала ей:
— Будьте осторожны, следите за собой. Это дружеский совет.
— Следить за собой? Мне? С чего бы вдруг?
— Потому что существуют взгляды, которые о многом говорят. Вы меня понимаете?
— Нет, Жильберта, я вас совсем не понимаю.
— Ах, — рассмеялась Жильберта, — раз вы меня не понимаете, простите, что я поняла.
— Интересно, что же вы могли понять?
— Ну, если понять значит знать, то я знаю, что Поль Ландриё вам небезразличен. Не слишком это показывайте и будьте уверены, что, если бы Гюстав так же, как я, перехватил ваши взгляды, у него бы не осталось сомнений относительно причины вашего отсутствия в то время, когда…
Сесилия перебила ее:
— У него бы не осталось сомнений, и он был бы прав, — отозвалась она и, чтобы отвязаться, придав невинный характер тому, о чем догадалась Жильберта, воскликнула: — Поль Ландриё? Ах, не говорите мне о нем! Мрачный, заносчивый, желчный — он мне мстит, а я упорно гоняюсь за этим письмом, которое он так и не отправил Александру, а только день ото дня обещает мне вернуть. Если бы я думала только о себе, то рассказала бы всю правду Гюставу, но я думаю и о вас, и в ваших интересах я не решаюсь ему признаться, как велика наша ложь.
— В моих интересах?
— Да, я ведь не могу быть откровенной, не скомпрометировав вас. Гюстав сильно на вас рассердится за то, что вы стали сообщницей в моих выдумках о мнимом докторе и еще усугубили ваше сообщничество, сказав, будто потеряли записную книжку. Я ради вас стараюсь. В конце концов, это ничтожно мало по сравнению с тем, что вы сделали для меня. Я знаю Гюстава так же хорошо, как он меня. Я знаю, что он простит мне мою болтливость и мои шутки, но он непременно почувствует себя в дурацком положении из-за того, что его обманули вы, и именно на вас он будет держать зло за наш сговор. Если бы я сказала ему правду, вы бы стали винить меня за то, что я ответила неблагодарностью на оказанную вами услугу; вы бы взъярились на меня, а он — на вас, и нашей дружбе пришел бы конец. Увы, мне грозит меньшая опасность, чем вам!
— А я-то думала, что вы немного… как бы это сказать… немного влюблены в…
— О нет!
— А почему же Александр не помог вам?
— Я умоляла его в это не ввязываться. Я боялась пощечины, скандала… и все еще думаю, что выпутаюсь сама.
В это время подошел Гюстав и протянул Жильберте бокал шампанского, она отошла в сторону в большой задумчивости, и Марселина Дэдэ, постоянно промокавшая под носом платком, тут же вернулась изливать свое сердце Сесилии.
— Я — море слез, — вздохнула она и вдруг заговорила с ней о Жильберте: — Она мила, любезна, умеет себя подать, нравится мужчинам, но она из тех странниц в краю любви, которые, пожив в шалаше то тут, то там, в одно прекрасное утро начинают мечтать о каменном доме. После моей смерти, когда я стану чистым духом, я, возможно, смогу рассуждать, но пока я жива и повинуюсь лишь своим инстинктам. Жильберта быстро раскусила, что Дэдэ, как вы его называете, не представляет для нее интереса. Он непостоянен, он волокита, это сильнее его; он толстяк и всеми своими победами обязан толстому кошельку, знает об этом и не стесняется. Как-то он мне сказал: «Сердце стоит дороже денег, и какое от сердца веселье?» Он скуп на сердце, потому что ему недостает сердечности. Но вернемся к Жильберте. Ее манера поведения с Гюставом не действует вам на нервы? Перешептывания, улыбки тайком, заботливый вид и мелкие услуги? На вашем месте я бы была настороже. Мужчин привлекает новизна, а Жильберта — ваша противоположность. Кроме того, она безнадежная интриганка, потому что готова на все, лишь бы втереться в приличное общество. Я об этом никогда не думала; я по своей природе не принадлежу ни к какому обществу и чувствую себя свободно только в магазинах, но я знаю, что, как только случай подыщет себе гнездышко, он тотчас снесет там яйца. Мое замужество — тому доказательство: его высидела не любовь, а случай. Как бы там ни было, я живу среди богатых людей, которые балуют своих любовниц, словно прося прощения за то, что не могут на них жениться. При всем при том эти дамы могут поставить под угрозу наши привычки.
— Какие привычки?
— Да наших мужей, которых они могут нас лишить в любую минуту, а вы знаете, что нет ничего тягостнее, чем расставаться с дурной привычкой.
Сесилия, всегда дружески относившаяся к Марселине, любила ее еще больше с тех пор, как Гюстав сказал, что она утешается от тоски по панели, поедая гусиный паштет с трюфелями.
— Когда вы советуете мне быть настороже, вы проповедуете обращенной, — ответила Сесилия, — да будет вам известно, я уже давно остерегаюсь Жильберты.
— Тогда не тяните кота за хвост. Предъявите ультиматум. Будьте проще, как все. Скажите Гюставу: «Или она, или я. Выбирай». Это проверенный метод; он себя так же хорошо зарекомендовал, как одеколон «Жан-Мари Фарина».
Когда все собирались выйти на платформу, чтобы посадить в поезд Нану и Александра, Сесилия, которой не терпелось передать Полю свой разговор с Жильбертой, сказала Гюставу, что она не в силах присутствовать при отъезде брата:
— До сих пор он путешествовал, не расставаясь со мной, но сегодня он уезжает из моей жизни. Он отправляется в могилу брака, и мне грустно — так грустно, что я не смогу поцеловать его без слез. Поцелуй же их обоих за меня — хорошо, Гюстав, обещаешь?
— Обещаю, но подожди меня здесь, вместе вернемся.
— Нет, мне надо побыть одной, пойду посижу на скамейке в саду Тюильри.
— Я запрещаю тебе — слышишь, Сесилия?
— Да, — ответила она, но как только он ушел вместе с небольшой толпой, следовавшей за новобрачными, она исчезла вместе с Полем, который отвез ее на улицу Комартен, в бар под названием «Римлянин».
На платформе Гюстав заметил отсутствие Поля. Он подумал, что тот остался, чтобы составить компанию Сесилии, но когда, немного спустя, вернулся в буфет, где она должна была его ждать, с большим неудовольствием увидел, что она его не послушалась, а Поля тоже нет.
В «Римлянине» тесно, помещение вытянуто в длину. Стены покрыты лакированными панелями темного красного дерева, обрамляющими неоримские полотна, зеркала и витрины со старинными банкнотами. Пять-шесть столов с креслами, массивная, очень длинная и очень высокая стойка — все это тоже из красного дерева и также является образчиком стиля, представляющего собой нечто среднее между Луи XVI и Директорией, весьма популярного в начале нашего века. За стойкой — черные изображения римских императоров в золотых овальных рамах. Прибавьте к этому электропроигрыватель, позволяющий посетителям слушать музыку по своему выбору, и вы получите точную картину обстановки и мебели в этом тесноватом, классическом и конфиденциальном заведении, где можно через стеклянную дверь, распахнутую настежь в хорошую погоду, наблюдать за движением на оживленной улице.
Ничто из того, что касалось Сесилии, не было безразлично Полю, но он давал это понять лишь временами и по-своему. Его все более загадочное поведение делало ее неловкой, уничижало в собственных глазах, заставляло считать себя скучной и совершенно обескураживавшей. Он не верил непринужденности, которая своей фривольностью и порочностью заставляет усомниться во лжи, как и в истине; и хотя он признавал серьезность опасности, заключавшейся в словах Жильберты, он с презрением отнесся к той непринужденности, с какой Сесилия ей ответила. «Солгала она или нет? — спрашивал он себя. — Хотела ли она развеять подозрения Жильберты в отношении чувства, которое ко мне испытывает, или же она искренна, когда говорила, что встречается со мной лишь по необходимости?» Насмешливая улыбка на его губах словно озвучивала эти вопросы, унизительные для Сесилии, которая прекрасно знала, что может объясниться, лишь признавшись в любви, притом не будучи уверенной, что любовь эта не безответна. Она поднялась, поставила пластинку, снова села и, опустив голову, слушала «Господин мое Прошлое» — песню Лео Ферре. Все в ней — молчание, неподвижность и руки, словно забытые на коленях, — показывало, что она грустна или печально размышляет.
— Где ваши глаза? — спросил ее Поль.
Она взглянула на него печально и ответила, что она несчастна, хочет уйти и думает о смерти:
— Я больше не могу смеяться и насмехаться над чем бы то ни было, все мне кажется серьезным, все внушает уважение, даже мои сны. Когда я снова вижу вас, я не знаю, куда иду, и мне кажется, что в тот день, когда я согласилась на первое свидание с вами, ушло мое детство. С тех пор я живу в совершеннейшем беспорядке, то есть в большой неуверенности. Я так долго пряталась от себя, что уже не нахожу себя вновь и думаю, что это вы во всем виноваты; я злюсь на вас, и мне горько. Я вам не верю, я не знаю даже, каковы ваши чувства ко мне; бывают моменты, когда мне кажется, что вам доставляет удовольствие приводить меня в бешенство, и я думаю, что погибла.
— А среди всех этих мыслей вам никогда не приходит в голову, что я вас люблю?
— Я думаю об этом, как думают о невозможных вещах.
— Думайте об этом иначе, потому что я люблю вас, Сесилия.
— Нет, это неправда, нет, я не верю, но если вдруг вы меня любите, то говорите же, повторяйте мне это.
— Чем больше проходит времени, тем труднее мне обходиться без вас. Вы мне нужны вся целиком, для меня одного, на всю жизнь.
— Нет, это неправда, нет, я не верю, но я сделаю что угодно…
Он перебил ее:
— Вы сделаете что угодно, чтобы я отдал вам ваше письмо? Вот оно, — и достал его из бумажника.
Она предупредила его жест и отвернулась.
— Нет-нет, оставьте его себе, если вы мне его вернете, мне будет страшно, — сказала она, и Поль, который до сих пор любил ее, сомневаясь в ней, поверил в ее любовь и обомлел.
— Поль, — продолжала она, — вы перебили меня, когда я собиралась сказать, что, если вы вправду меня любите, я брошу все, чтобы не покидать вас.
Он взял ее за руки и посмотрел на нее, но она закрыла глаза.
— Вы пожираете мою душу, — прошептала она и добавила: — Я не знала, что я такая женщина.
Они вышли, сделали несколько шагов по тротуару и укрылись в подворотне, чтобы целоваться всласть.
Безумие и отрада поцелуев, любовь опьяняла их, когда они расстались, и Сесилия пообещала Полю приехать на следующее утро к нему домой.
Тем временем на Лионском вокзале месье Дубляр-Депом, доверив рыдающую Марселину друзьям, которые должны были отвезти ее домой, вернулся в гардероб за шляпой. Там он столкнулся с Гюставом, собиравшимся уходить, и, нимало не интересуясь его настроением, потащил его в переполненный ресторан, где они сели за столик друг против друга. Дэдэ намеревался съездить на несколько дней в Женеву и хотел обсудить с Гюставом кое-какие дела, которыми тому придется заниматься в его отсутствие. Гюстав сидел как на иголках, Дубляр это заметил, но лишь в самом конце долгой беседы осведомился о причине его нервозности. Гюстав ответил, что он неспокоен, потому что Сесилия, удрученная женитьбой своего брата, решила посидеть на скамейке в парке Тюильри. Дэдэ посчитал это за большую неосторожность и со знанием дела начал рассказывать о том, с кем там можно повстречаться после захода солнца, после чего побудил Гюстава как можно скорее ехать на поиски жены. Они расстались, и Постав отправился бродить в сад Тюильри — не только для того, чтобы сказать потом Сесилии, что он там был, но еще и потому, что не был уверен в том, что ее там нет. Он искал ее наудачу, и влюбленные, прижимавшиеся друг к другу на скамейках, вздрагивали, когда мимо них проходил человек, звавший приглушенным голосом: «Сесилия! Сесилия!» Из темноты появился молодой англичанин, одновременно спокойный и озабоченный, как все англичане, и спросил его:
— Я могу вам помочь? У вас сбежала собака, месье?
— Нет, жена, — ответил Гюстав.
Когда он вернулся, Сесилия ждала его в пещере Али-Бабы. Она не дала ему времени задать вопрос и сразу сказала, что не ездила в сад Тюильри, а Поль Ландриё подвез ее до дома.
— Я так и думал и скажу тебе, что ваша дружба с ним принимает очень фамильярный характер, мне это не нравится.
Советы Марселины всплыли в мозгу Сесилии.
— Что же тогда мне говорить о твоих тесных отношениях с Жильбертой? — парировала она. — Ты ведь с Жильбертой задержался?
— Нет, с Дубляром. Нам было нужно поговорить. Но кстати о Жильберте: она вздумала научиться играть в гольф и так просила меня дать ей урок, что я пригласил ее поехать с нами завтра в Ла Були.
— Целое воскресенье с Жильбертой! Ну уж нет, Гюстав, без меня.
— Ты несправедлива. Она мила, не капризна, в ней есть задор.
— Тебе с ней весело?
— Она женственна, и мне с ней не скучно, — ответил он, и Сесилия усмотрела в этих словах способ освободиться на целый завтрашний день:
— Так поезжай с ней, раз тебе с ней не скучно, надеюсь, что вы проведете прекрасный день. Только не рассчитывай на меня в качестве сопровождения.
Гюстав изобразил неудовольствие, но втайне решил отложить на потом урок гольфа, который он вызвался дать Жильберте, так как хоть она ему и нравилась и ему было жаль ее огорчать, он принимал всерьез только пожелания Сесилии.
Каждое воскресенье в одиннадцать часов он прогуливался пешком вокруг озер Булонского леса, так что на следующее утро Сесилия не удивилась его уходу и не заметила, как он прячет улыбку, говоря, что сначала пойдет разомнет ноги, а затем заедет за Жильбертой и вернется вместе с ней к половине первого.
Он сел в машину и, поскольку ему не хотелось выглядеть невнимательным по отношению к женщине, которая, как ему казалось, была к нему привязана, а отменять встречу по телефону было как-то нелюбезно, поехал к ней сам, чтобы сообщить о неувязке, которая наверняка ее рассердит.
Мадам Ило была еще в халате и потому смутилась; он воспользовался этим, чтобы сделать ей комплимент, затем его лицо омрачилось, и, присев рядом с ней на канапе, он объявил ей, что, к великому своему сожалению, вынужден отказаться от их планов обучения гольфу.
— Что? Как это? Я отклонила ради вас несколько приглашений, а вы бросаете меня вот так, в последнюю минуту?
Гюстав не устоял перед соблазном преувеличить важность некоторых замечаний, которые Сесилия сделала ему накануне вечером, и его довольный вид разозлил Жильберту.
— Ведь правда, — сказал Гюстав, — в последнее время мы часто встречались; возможно, я слишком явно дал понять, что питаю к вам слабость? Я думаю, в это дело вмешалась Марселина, но, как бы там ни было, Сесилия хочет сегодня побыть со мною одна.
— Как бы там ни было! — воскликнула Жильберта.
Это восклицание, полное скрытого смысла, не понравилось Гюставу, но не испугало его, так как решение было принято. Он говорил себе, что верная жена после десяти лет замужества — юная девушка в плену страстей. Он был уверен, что Сесилия испытывает к нему нежные чувства, и решился их сохранить. «Если вдруг она мне лжет и я об этом узнаю, я притворюсь, будто нахожусь в неведении, — говорил он себе, — не отпугну ее упреками, и она попадется в сети моего терпения». Он считал, что добротой можно утишить страсти, кроме того, у него была гордость.
Жильберта какое-то время молчала. Она знала, что Сесилия никогда ее не любила, что лишь безрассудная ложь вынудила ее поделиться с ней своей тайной, к тому же она знала, что Сесилия способна сказать Гюставу всю правду и лишить ее таким образом дружбы человека, который сможет закрыть перед ней двери в тот мир, где она мечтала обосноваться. Из этого она заключила, что ей следует всех опередить и нарисовать Гюставу истинный портрет его жены.
— Мой бедный друг, — сказала она наконец, — как же вы наивны.
— Что вы хотите сказать?
— Вы воображаете себе невероятные вещи! Предполагаете, будто Сесилия ревнует, что ее тревожат наши отношения и что… впрочем, я лучше помолчу.
— Нет, говорите, я требую. Вы уже сказали слишком много. Она кого-то… любит?..
— Она над вами смеется.
— Сесилия? О, нет… нет… это невозможно.
— Она смеется над вами, и если я осмелилась вам это сказать, то лишь потому, что я люблю вас, и мне тяжело видеть, как вы доверчивы, тогда как я знаю то, что знаю.
Гюстав обхватил голову руками.
— Что же вы знаете? Говорите, говорите же, прошу вас.
— Я скажу, но с одним условием…
— С каким?
— Обещайте мне, что вы не будете сердиться на меня за то, что я оказала Сесилии услугу, и обещайте мне также, что наши отношения останутся такими, как прежде. Я так люблю вас, Гюстав, что с вашей стороны будет несправедливо наказать меня.
— Я питаю к вам самую большую дружбу, и она станет еще больше, если вы будете откровенны.
— Клянетесь?
— Клянусь, — отвечал он, и Жильберта заговорила.
Она рассказала ему, что в письме, которое Сесилия обронила в такси, содержались не только его собственные, весьма компрометирующие высказывания о месье Дубляре, его нравах и продажности, но и сатирическая комедия, главным героем которой был он, Гюстав. «Она потешалась над вами вместе с Александром, а в конце умирала от скуки или от отчаяния на пороге вашего дома».
Еще Жильберта рассказала, что Сесилия, захваченная врасплох после прихода Поля Ландриё, выдала его за врача, и как просила ее — ее! — подтвердить эту ложь. «Поняв, что ее непростительная несдержанность могла погубить Вашу карьеру, она словно обезумела. А еще она боялась, что этот милый документ попадет к вам в руки, и тогда вы узнаете, какие оскорбительные для вас шутки в ходу у нее с ее братцем. Она делает вас посмешищем и заслуживает того, чтобы вы об этом знали. Короче, она готова на все, лишь бы снова заполучить это письмо, которое Поль все еще держит у себя из мести».
Задумчиво, как бывает иногда, когда слушаешь музыку, Гюстав вслушивался в слова Жильберты и слышал в них то, чего она не говорила; он выстраивал план и, как только она закончила свой рассказ, вскочил на ноги и воскликнул:
— Жильберта, благодаря вам я — счастливейший из людей!
— Правда, благодаря мне? Тогда и я счастлива. Вы заслуживаете женщины, которая бы понимала и уважала вас, а непорядочность Сесилии по отношению к вам разрывала мне сердце.
Он ходил по комнате взад-вперед в крайнем возбуждении, но при этих словах вдруг остановился и холодно посмотрел на нее:
— Не вам судить Сесилию, а ваша манера ее критиковать доказывает, что вы ничего не поняли. Я не знаю женщины, которая в подобном случае действовала бы с большим мужеством и воображением. Ах, я зол на себя за то, что сомневался в ней, ведь я подозревал, что она уходит из моей жизни и, возможно, бегает на любовные свидания, а теперь узнаю от вас, что она боролась ради меня.
Он сказал, что проболтаться всегда считалось столь ужасным преступлением, что последние бандиты не позволяли себе его совершать; никто не стал бы гордиться тем, что проболтался, и поэтому совершенно естественно, что Сесилия захотела скрыть от него свою несдержанность, за которую ей было стыдно, а последствия приводили ее в ужас; и поскольку он знал, что тревога и неспокойная совесть повсюду видят одни опасности, он счел совершенно естественным и то, что она ошиблась насчет намерений Поля Ландриё, и заявил, что на ее месте он поступил бы так же. Что касается истории с мнимым врачом, то она его позабавила.
— Только у нее могла родиться подобная мысль! — воскликнул Гюстав. — Но столько треволнений! И все это ради меня, ведь только из-за меня она и трепыхалась. Скажи она мне правду — и я тут же отобрал бы у Поля Ландриё это пресловутое письмо (кстати, его поведение отвратительно, и я ему еще покажу), а если бы отобрал, то прочел бы. Так лишь для того, чтобы не поранить моего самолюбия, не разочаровать, не огорчить меня и все в таком роде, она компрометирует себя в его глазах! Она думала только обо мне!
— Бывают женщины, которым везет, — заметила Жильберта. — А вам все равно, что она смеется над вами?
— Они с братом не разделяют моих устремлений, находят их приземленными, но чего вы хотите, артисты есть артисты, они выдумывают, строят, разрушают, не осознавая в полной мере той реальности, которая их вдохновляет. Они не переменяют своих убеждений, но у них нет злого умысла, а я всегда знал, что Сесилии не по душе мещанские идеи или менталитет богатых людей. Из всего того, что вы мне рассказали, я извлек один урок: не имея возможности признаться в этом, она дала мне самое большое доказательство своей любви, о котором я мог только мечтать. Не рассудок, а доброе сердце вынуждали ее лгать мне.
В противоположность тому, на что она надеялась, Жильберта лишь упрочила узы, привязывавшие Гюстава к жене. Она была этим расстроена, натянуто смеялась, но посмотрела ему прямо в глаза и протянула обе руки для поцелуя. Он пообещал ей устроить все таким образом, чтобы Сесилия на нее не обиделась, заверил в своей дружбе, еще раз извинился за то, что должен ее покинуть, и поспешил домой, где Сесилии уже не было.
— Мадам ушла десять минут назад, — сообщила Одиль.
— Ах, черт возьми, я должен был это предвидеть! А я-то как раз хотел сделать ей приятный сюрприз!
— У нее был рассерженный вид.
— Рассерженный или печальный?
— Скорее печальный.
— И куда она пошла?
— Она мне сказала, что едет в Версаль и будет весь день ходить по антикварным магазинам.
Тогда Гюстав решил не играть в гольф и, зная, что Дубляр-Депом вылетает дневным рейсом в Женеву, позвонил Марсели не и предложил ей после обеда прогуляться в Версале по антикварным магазинам. Та согласилась и сообщила ему, что Жильберта только что звонила Дубляр-Депому: чрезвычайно срочные обстоятельства вынуждают ее поехать в Женеву, и раз уж так надо, она хотела бы лететь вместе с ним.
Скромный дом на улице Нотр-Дам-де-Шан, где жил Поль, выходил в сад, из тех, где земля являет свою природу в самом центре Парижа, на краю утесов и галечных пляжей. Эти сады, которые можно было бы назвать парижскими, являются каждый частичкой какой-либо местности, отражая ее характер, особенности и дух: порхающие в них птицы, ползающие черепахи, растущие цветы и беспорядочные кустарники, отбрасывающие мохнатые тени, живут в атмосфере Вогезов, Шаролэ или Фландрии. Сад Поля был частицей окрестностей Санлиса. Это был провинциальный уголок, откуда еще не выветрились старинные запахи: там еще пахло резедой, жимолостью и ромашкой и чувствовалось, что ты и впрямь перенесся далеко-далеко, чего не всегда ощущаешь, преодолев большие расстояния в дальних путешествиях.
Любовь и нетерпение снедали сердце и мысли Поля; когда он открыл Сесилии калитку небольшой ограды, она ступила за нее, прошептав:
— Только мы одни знаем, что край света — здесь.
— И что здесь — наш уголок мира.
Невозможно описать, каким был этот день, можно лишь сказать, что в каждой минуте каждого часа этого прекрасного дня заключалась целая полная счастья жизнь. Едва Сесилия вступила в сад, как этот сад стал ее владением, едва вошла в дом, как дом превратился в ее замок. С кружащейся головой, без ума от любви, стряхнув с себя воспоминания, она царила над всем, и когда Поль говорил ей: «Иди ко мне, я задыхаюсь, ты душишь меня, я слишком тебя люблю», она отвечала: «Не верю». Помогая ему накрыть на стол под деревьями и принести заказанные им блюда, она говорила сама с собой и вершила будущее Гюстава: «Я скажу ему, что я тебя люблю, он придет в ярость, устроит мне сцену, выставит за дверь, а Жильберта его утешит. Чем более я буду виновата, тем менее он станет обо мне сожалеть, а я свободно смогу жить с тобой. Я никогда не буду отсюда выходить, это будет мой монастырь. Я стану капризничать. Буду играть в метаморфозы. Я закрою дверь на ключ. Тебе придется умолять меня открыть, и тогда ты увидишь турчанку, или китаянку, или торговку фиалками с розовыми руками и в черной шерстяной пелеринке», — говорила она, и в ее походке и смехе было изящество и вольность вечной юности.
Любовь была повсюду и решала все. Она была в стенных шкафах и поджидала в мастерской, она была в каждом глотке вина, как и во взглядах, коленях и пище, она была в раках и фруктах, и у пирожных был ее вкус, как и у губ.
Любовь направляла их до самой полутемной спальни, где влюбленные встречаются, чтобы затеряться. Жалюзи были опущены, в комнате пахло гипсом. Там было что-то от итальянского вечера, душа которого переместилась бы сюда, а еще долетевшее из сада вспархивание птицы, задевшей тишину своими трепещущими крыльями. Кровать — это корабль, выходящий в открытое море, как только поднимаются на его борт, и те, кто умеет любить или мечтать, путешествуют всю ночь и даже днем, когда другие отдыхают. На борту этого корабля странствуют сквозь время, встречая на своем пути томление и призрачный свет, и вот уже надо спускаться на берег нового часа, где пассажира подстерегают тревога и слова, смена привычек и шествие по жизни.
Перед уходом Сесилия задержалась в мастерской и сыграла на пианино.
— Уже поздно, мне надо идти, но ты оставишь меня у себя, правда? — сказала она.
— Ты моя, и я тебя крепко держу. Разве ты не чувствуешь, что заперта вот здесь, в моей груди?
Пока он ходил за такси, она провела рукой по каждому предмету, потом вышла в сад, погладила деревья и даже отпечатки следов — своих и Поля — под столом, за которым они обедали. Она вела себя так, как несчастный изгнанник, принужденный покинуть свой дом. «Мои вещи, моя жизнь», — приговаривала она.
Поль, вернувшись, захотел удержать ее:
— Останься.
— Нет, не могу, я правда не могу; сегодня вечером это невозможно.
— Останься, если ты моя.
— Я твоя, но мне надо вернуться.
— Зачем?
— Чтобы поговорить с Гюставом, — и, полузакрыв глаза, она мечтательно прошептала: — Наша спальня… мой сад… моя любовь… Да, я поговорю с ним сегодня же вечером. Я слишком люблю тебя, чтобы при этом кого-нибудь обманывать.
— И ты будешь думать о нашем корабле, о поцелуях спящих, дремлющих, любящих и ищущих друг друга?
Он сжал ее в объятиях, потом очень медленно, обнимая, проводил до машины. Это было такси G-7, из тех огромных и незабываемых G-7, которых еще вчера было множество на улицах Парижа.
— Может быть, в этом такси я и потеряла свое письмо? Поль, знаешь, чего бы я хотела?
— Говори.
— Ты можешь освободиться завтра утром?
— Да.
— А ты мог бы подъехать к моему дому в десять часов в таком такси? И мы бы уехали в будущее в карете моего счастья?
— Будущее — это движение, которое я запрещаю нашей любви. Я украду тебя и увезу в неподвижное время. Два надгробия, обратившие лица к небу, — вот кем мы будем.
У окна в прихожей Гюстав караулил возвращение жены. Увидев, как она выходит из машины, он побежал ей навстречу.
— Ну же, поцелуй меня, — сказал он ей, и, поскольку у него был счастливый вид, а во взгляде сквозило лукавство, Сесилия, ожидавшая упреков, спросила, что привело его в столь хорошее расположение духа.
— Папаша Дэдэ скончался, и тебя назначили президентом банка?
— Все шутишь!
— Хотела бы я шутить, но не могу; Гюстав, я совершенно серьезна, и мне надо с тобой поговорить, — ответила она, входя в гостиную.
— Я тоже должен тебе сказать нечто важное, потому-то мне так и не терпелось тебя увидеть, — весело ответствовал он. — Послушай, Сесилия, тебе больше нечего от меня скрывать, — и без лишних предисловий он передал ей все, что рассказала ему Жильберта.
Еще он сказал, что без откровений Жильберты он установил бы за ней слежку и наверняка бы сделал самые печальные выводы относительно ее встреч с Полем Ландриё, но теперь ему не по себе при одной только мысли о том, что он ее подозревал:
— Ты за меня боялась, обо мне думала, ты теряла голову при мысли, что я буду страдать от последствий твоей нескромности, шуток и безрассудства. Но вместо того чтобы ругать, я благодарю тебя, любовь моя.
— Нет-нет, умоляю тебя, не благодари меня.
— Что мне до мнения твоего брата обо мне, что мне ваши артистические вымыслы; мне самому случается смеяться над своими лучшими друзьями. Мне дороги только твои чувства, и я знаю, что ты меня любишь: ты доказала это, рискуя и подвергаясь опасности, а до остального мне дела нет.
— Послушай, Гюстав, послушай…
— Нет, успокойся, ничего не объясняй, не нужно. Сила, слабость — я все пойму, ты же видишь. Поль Ландриё зол на тебя за то, что ты приняла его за мошенника? Он сам виноват, так как его поступок создавал двусмысленную ситуацию, и завтра же я поеду к нему и потребую это письмо, которое он держит у себя из мести. Самые честные люди порой ведут себя просто невероятно.
Сесилия плакала.
— Не плачь, — сказал он, обнимая ее. — Все хорошо, что хорошо кончается, и в этот вечер я даже счастливее, чем в пору нашей помолвки. Помнишь? Ты мне сказала: «Еще неделя, и нас будет двое». Ну что, нас двое, да или нет?
— Мне больно от твоих воспоминаний, твоя доброта убивает меня, — ответила она, рыдая, и чем больше он старался успокоить ее, чем больше ласкал и осушал ее слезы, тем больше усугублял ее горе. — Письмо, ах, это письмо — не думай о нем, — сказала она наконец, — Поль вернул мне его сегодня, и я разорвала его на тысячу клочков.
Гюстав не был ни глуп, ни снисходителен, но ум его был устроен таким образом, что побуждал его оборачивать все вещи выигрышной для него стороной, и Сесилия, столь серьезная в этот момент, поняла, что стала жертвой этой склонности, которой до сих пор постоянно пользовалась. Перед этим доверчивым и встревоженным человеком, однако склонным по своей природе видеть во всем лишь лучшую сторону, то есть то, что было выгодно для него, она оказалась лишенной права голоса. Трогательный и почти трагический свет озарил причины уважать его и быть к нему привязанной, она ужаснулась чувствам, которые он один мог ей внушить, и признала за собой обязанности по отношению к нему, продиктованные нежностью.
Она целый вечер содействовала счастью Гюстава. Избавившись от забот, торопясь быть счастливым, он весело болтал, осыпал ее тысячей знаков внимания и все спрашивал:
— Так ты вправду все еще любишь меня?
Этот вопрос доводил ее до самого глубокого отчаяния.
— Я люблю тебя, как никого другого, — отвечала она без обмана. Ей было тяжко жалеть его, однако эта жалость внушала ей уважение. «Все уладится, надо подождать», — говорила она себе и при этом, мучимая тайной о себе самой, видела в муже соперника своего любовника.
Гюстав погасил свет, и они поднялись в спальню.
Сесилия задержалась в ванной. Там в зеркалах отражался сад Поля, тишина и птица. Там была спальня, где пахло гипсом, а в этой спальне — белый корабль, готовый пересечь ночь, чтобы причалить к заре, а на плиточном полу лежала шпилька. А на улице были два каменных надгробия, перед которыми склонялись прохожие, а господа и дамы смотрели на них из окон своих машин. «Любовь моя, поскольку мы умерли от любви, ты меня поймешь», — прошептала Сесилия. Она тосковала о чистоте, томлении, неопытности и девственности, она хотела бы быть еще девушкой для Поля. Воспоминания о браке смешались с ее мыслями, она их отталкивала, но перед ее мысленным взором представали всякого рода безнадежные картины. Она вспомнила, что впервые поцеловалась в пятнадцать лет: ее поцеловал друг брата в день ее рождения в октябре, на пляже, в кабинке, сотрясаемой ветром. Он сказал: «Это мой подарок». Теперь она понимала, что этот подарок был кражей. «Первый поцелуй, роковой поцелуй. После него губы переходят в общественное пользование повторов, сходства и пошлости, — сказала она себе, — и теперь, когда я хотела бы все отдать, мне в удел осталась боль от знакомых жестов и печаль от невозможности забыть. Босая, растрепанная, я осталась в той пляжной кабинке, я все еще там, навсегда прижалась спиной к перегородке, в полутьме, и все кончено, я никогда не выйду оттуда ни для кого, и никто не возьмет меня нетронутой, такой, какой я осталась там, во времена, когда я не была ни судьей, ни свидетелем своих переживаний и, ничего не зная, не ведала унижения от возможности сравнивать».
На следующее утро, когда Гюстав в положенный час вышел из дому, Сесилия прервала свой туалет. Она открыла окно, выглянула, чтобы посмотреть, как он уходит, а минуту спустя была уже с Полем, который ждал ее в такси G-7, как она пожелала. Она захотела ехать не в Булонский лес, а на вокзал Аустерлиц. Обхватив друг друга в пылких объятиях, они перекрыли огромное пространство за время одного поцелуя, и когда они открыли глаза, такси уже ехало по набережным Сены недалеко от Ботанического сада. Поль прижал ладонью лицо Сесилии, чья голова и мысли покоились на его плече.
— В этот час нам следует быть не здесь, а на нашем краю света, — сказал он и велел шоферу развернуться и ехать к нему домой, на улицу Нотр-Дам-де-Шан. Сесилия вздохнула.
— Ты вздыхаешь? О чем ты думаешь? — спросил он.
— О нас.
— Уже?
— Да, уже. Поль, я должна тебе сказать, что Жильберта все рассказала Гюставу. Он знает все, абсолютно все, кроме того, что я тебя люблю.
— Не она же могла ему об этом сказать.
— Я поклялась ему, что ты вернул мне письмо и я разорвала его на тысячу клочков.
— Ты ему поклялась? Тогда ты должна его разорвать. К чему все еще лгать ему? — сказал Поль, достал письмо из кармана и отдал ей таким, каким его нашел. — Но прежде чем порвать, скажи мне все-таки, что же в нем такого компрометирующего. Я до сих пор не решался задать тебе этот вопрос только потому, что боялся, как бы твой ответ не осадил мою любовь, но теперь я хочу знать. Любовные тайны? Исповедь твоему брату?..
При этих словах Сесилия распечатала конверт и протянула ему письмо:
— Прочти, так будет проще, — сказала она и, положив подбородок ему на плечо, следила за чтением, оправдываясь шепотом: — Теперь ты понимаешь, что мне было из-за чего беспокоиться… Как я только могла такое написать?.. И все ради шутки… чтобы рассмешить Александра… Как необдуманно… Я была просто ненормальная… Я, наверное, и есть ненормальная… Видишь, я не зря боялась… боялась за Гюстава… за его карьеру… и особенно боялась причинить ему боль… Как он сам сказал, тревога и неспокойная совесть во всем видят одни опасности… а ты тогда… когда ты вошел ко мне… ты представлял собой эту ужасную опасность… жуткую опасность… У Гюстава есть свои недостатки, но… он несказанно добр… даже так добр… что ни в чем не видит дурного… Разве в это можно поверить?.. Во всем, что рассказала ему Жильберта, он усмотрел… только причину… поблагодарить меня… Я даже покраснела… Меня мучила совесть… мне было стыдно…
Поль бросил читать и кинул письмо на колени Сесилии:
— Почему тебя мучила совесть? Чего ты стыдилась?
— Мне было стыдно своего счастья, стыдно всего того, что я знаю, а он — нет. Мне все еще плохо от этого.
— Тебе плохо от любви или же от стыда и угрызений совести?
— Мне плохо от веры Гюстава в меня.
— Я думал, что ты слишком любишь меня, чтобы при этом его обманывать.
— Вчера его душевная чистота меня обезоружила, сердце мое дрогнуло. Мне не хватило мужества сказать ему о нас. Мне недостало сил нанести ему этот удар. Это было слишком жестоко, слишком несправедливо. Подождем, пусть пройдет немного времени. Обожаемый мой, я хочу любить тебя, никому не принося вреда.
— Другими словами, ты не моя, у меня есть непобедимый соперник в твоей жизни, а ты готова делиться, чтобы не сделать несчастным человека, которого тебе жаль? В общем, ты просишь меня довольствоваться теми урывками времени, которые ты украдешь у доверчивого мужа? Ну что ж, так я отказываюсь, и отказываюсь потому, что мне не нужны ни эти минуты, ни эти уловки. В любви надо не любить, а предпочитать.
— Ах, — воскликнула она, — я думала, ты поймешь мои проблемы, мои муки и ужасные затруднения. Разве ты не видишь, что два чувства разрывают мне сердце?
— Два чувства, то есть двое мужчин. Обманывать Гюстава кажется тебе менее жестоким, чем вывести его из заблуждения, но как же быть с моим несчастьем, моими требованиями и мечтами о страсти, которую ты разжигала?
— Поль, ты забыл… ты забыл, что… что я твоя.
— А жизнь твоя — чья?
— Вспомни вчерашний день! И скажи себе, что завтра будет то же самое. А главное, скажи себе, что я люблю тебя.
— Какое мне дело до воспоминаний и до будущего? Мне нужен праздник сегодня и праздник, который всегда со мной.
— Ах, но ты-то живешь один, ты свободен, не связан с какой-нибудь женщиной, в которую ты бы уже не был влюблен, но которая все же занимала бы определенное место в твоей жизни, потому что владела бы частицей твоего сердца, а ты бы это сознавал. Можешь ты это представить?
— Я? Я могу представить, каковы будут мои мысли в те вечера, когда ты будешь жить далеко от меня, хранительницей иллюзий! И знаю, что буду представлять себе сцены умиления, одна мысль о которых мне невыносима. Еще я могу представить, что ты всегда будешь приходить в мои маленькие владения лишь украдкой, зажав в руке стебелек вечно цветущих угрызений совести, который ты сорвешь, проходя по моему саду! Женщина, которую я стану обнимать, будет женой Гюстава? И я на это соглашусь? Нет, я не согласен. Одиночка, обрученный с одиночеством, — единственный чудак, единственный высший аристократ, единственный человек, который ни перед кем не пресмыкается, не ищет себе оправданий и бьет лишь в собственную грудь, когда некий образ развенчивает его сирену. Я предпочитаю оставаться один, чем делить с кем-то любимую женщину.
Такси остановилось на улице Нотр-Дам-де-Шан. Поль быстро вышел и, вытянув руку, мягко оттолкнул Сесилию, собиравшуюся последовать за ним:
— Нет-нет, если два чувства, если двое мужчин разрывают вам сердце, возвращайтесь к мужчине вашей жизни, а я останусь в тени — мужчиной вашего романа.
— Поль! Любовь моя! — крикнула она.
— Любовь моя… — прошептал он.
Затем захлопнул дверцу, дал шоферу адрес Гюстава и, замерев у дороги в тупик, ведущей к решетке его сада, смотрел, как такси G-7, карета их любви, удаляется в облаке разорванной бумаги, в мельтешении белых и черных бабочек, вылетавших в окна.
Верьер,
11 января 1958 г.