Он привез ее домой - в дом, который выстроил три года назад, большой дом с садом, много комнат в этом доме, в нем люстры и ковры, в нем есть одна глухая комнатка без окон и дверей, в которой Ринат иногда запирался с друзьями и членами своей экономической семьи для секретных переговоров.
Вот в эту комнатку Ринат и поместил Светлану.
Два раза в день ей давали кувшин воды и полбуханки хлеба.
А Ринат без устали искал.
Он приехал в больницу, первую попавшуюся медсестру взял за локоть, отвел в сторонку и тихо спросил:
- Кто к моей жене приходил сюда, опиши его.
- Да кто приходил, никто не...
- Я слушаю, - так же тихо сказал Ринат, сдавливая локоть железными пальцами.
Скоро он знал внешность Дениса Ивановича, знал, что приходил он раз в неделю.
Но где живет - никак не мог узнать. Друзей из милиции даже привлек, но те единственное ему сумели сообщить: что среди уголовников и разыскиваемых преступных беглецов похожего типа нет.
Пошел опять в больницу и добыл деталь насчет гитары, которую раньше ему не сообщали. Насчет гитары и гитарных уроков. Тогда он стал находить гитаристов, от одного к другому, от другого к третьему.
И вот четырнадцатого июля ему стало известно все. Он проехал на машине по улице Ульяновской мимо домишка Дениса Ивановича, остановился, долго смотрел - и поехал дальше. Домой.
Вошел в комнату жены, с которой не общался уже больше недели.
Нехотя (по дороге думал об этом, но как-то растерял пыл) ударил ее и спросил:
- Ну, говори, кто?
- Не было никого, все ты выдумываешь, - сказала Светлана.
- Я все знаю, - сказал Ринат, ударяя ее уже с большей охотой. - Лучше не оправдывайся, я все знаю. Скажи только, кто.
- Не скажу! - ответила Светлана.
- Скажешь! - сказал Ринат, ударяя ее совсем уже в охотку, с увлечением. - И кто такой, скажешь, и чем он лучше меня оказался. Чем лучше-то? А?
Светлана вспомнила свои мысли десятилетней давности, что хотела такого найти, чтобы он по всем статьям хуже Рината был, и усмехнулась.
- Чем лучше-то? Что ль, ..... ....... ...........? - высказал Ринат самое обидное для мужчины предположение, относящееся к тому, на что обижаться смысла нет, поскольку - от природы дано.
- Всем лучше, - ответила Светлана.
- Неужели всем? - спросил Ринат, весело и удивленно ударив ее крест накрест по лицу. - Прямо-таки всем?
Он, конечно, в эту глупость не верил. Мужик, если вообще подумать, тут ни при чем, хотя убить его в любом случае следует. Виновата подлая бабская натура, которую Ринат досконально изучил, - но он-то надеялся, что в его-то жене этой бабской натуры нет!..
- Прямо-таки всем! - ответила Светлана. - Он светлый и хороший, он живой.
- А я дохлый? - продолжал веселиться Ринат бабской глупости. Ну сумасшедшие же вещи говорит! Ему было так смешно, что и бить стало как-то уже неинтересно, и он перестал, тем более что с лица Светланы без того лила кровь и руки она держала на ушибленном животе (это он под дых ее для разнообразия угостил).
- Я его люблю, - сказала Светлана.
Ринат перестал смеяться.
- А ты разве никого не любил, кроме меня? - спросила она.
- Нет, - сказал Ринат.
- Ты врешь. У тебя много женщин было и есть.
Ринат сплюнул:
- Любовь-то при чем?
- Хочешь сказать, только меня любил? - со страхом спросила Светлана, подумав: а вдруг это так и есть?
И тогда нет ей прощения.
- Только тебя, сволочь, - сказал Ринат, и Светлана с облегчением услышала в его голосе, что он и ее не любил, он никого не любил и не думал об этом никогда, он под любовью другое понимал.
Ринат, недовольный, что разговор зашел в другую сторону, вернул его в практическое русло.
- Так ты скажешь, сука, кто он, или нет?
- Не скажу.
Ринат был, кроме того, что красив (раньше), еще и действительно умен. Ему хотелось сделать Светлане больно. И, поняв, что она этого вонючего гитариста действительно любит - то есть испытывает чувство мокрое какое-то, бабье, поганое, похожее на то, что у нее в теле Богом для мужчины создано, он сказал:
- Ладно. Сегодня ночью пришибу его.
- Не надо, - попросила Светлана.
- Надо, Федя, надо, - произнес с юмором Ринат фразу из какого-то комедийного фильма.
И ушел.
Еду Светлане приносила сестра мужа.
Открывала дверь, ставила на полу, закрывала дверь.
Никто не предполагал, что для этой цели мужчина нужен или что, как в тюремной камере, окошечко прорубить надо. Ринат был в покорности и бездейственности Светланы уверен.
Но в этот вечер, когда открылась дверь и появилась рука сестры с водой и хлебом, Светлана дернула ее за руку, бормоча извинения, быстро завязала ей рот полотенцем, а руки и ноги - простыней и пододеяльником, выскользнула из комнаты, пробралась на чердак, вылезла на крышу, по крыше спустилась на примыкающий к дому гараж, с гаража спрыгнула в сад и садом - к забору. Забор высокий и каменный, поверху колючая проволока, но при строительстве дома Ринат пожалел и не срубил большое дерево возле забора - снаружи до него все равно не допрыгнуть, не долезть, а о том, что дерево для перелаза кому-то из своих может понадобиться, у него, конечно, мысли не было.
Светлана взобралась на дерево, достигла ветви, с которой удобней всего было прыгать.
Высоко...
Она, обдирая кожу, сползла по ветке, повисла на руках, прыгнула.
Тихо охнула и, превозмогая боль, побежала.
Плутала улицами, переулками, выбежала к трамваю номер восемь.
Тут стала вести себя спокойно. Спросила у какого-то дяди:
- Сколько времени?
- Одиннадцатый. Поздно в гости собралась.
Успею, с уверенностью подумала Светлана.
Но ноги почему-то ослабели, присела на железку - остаток разбитой и раскуроченной до последней планки скамьи.
6
Милиционера КЛЕКОТОВА никто на белом свете не любил.
Он и сам не любил никого.
Может быть, его за это и не любили, что он никого не любил?
Или, наоборот, он не любил никого за то, что его никто не любил?
Но нет, связи тут не было: он не любил людей сам по себе, а они не любили его сами по себе. Не любили даже те, кто не знал, что он не любит людей, - с первого взгляда не любили. Так же и он, не допытываясь, любит ли его человек или нет, сразу же начинал не любить его.
По утрам, глядя в зеркало на свое грубое лицо с красными скулами потому что кожа на лице была тонка, нежна и от бритья раздражалась, краснела, - он усмехался: ну что ж, вот я каков! - некрасив, угрюм, неприятен. Таков уж есть. Конечно, есть и другие - а я таков. Утопиться мне от этого? Ни в коем случае! Но и гордиться, однако, этим не собираюсь. А просто - таков я.
В школе Клекотов был бездельник и озорник. Но он как бы не понимал, что бездельник и озорник. Для других было большим удовольствием довести, например, учительницу до белого каления: плеванием из трубочки в доску или затылки одноклассников, тупым морганием и молчанием у доски, нахальной ухмылкой в ответ на ее распеканции; Клекотов если же и делал это, то не из желания досадить, а просто - само делалось, и ухмылка у него была не нахальная, а даже сочувственная: зачем она, учительница, так волнуется, дура? Вот нашла из-за чего! Прямо убить готова - раскипятилась. Самоё бы ее, дуру, убить в глухом месте: не надоедай. Поэтому, устав от нотаций, Клекотов обычно говорил: да отвали ты! - и шел на свое место или вовсе удалялся из класса.
Отец, инвалид войны, человек строгий и имеющий большую склонность к вину, угнетаемую невозможностью пить его, так как после первого же стакана у него страшно разболевалась контуженая голова, но, отстрадав, он предпринимал новую попытку, надеясь вышибить клин клином и когда-нибудь обрести способность выпивать, как все нормальные люди, так вот, отец порол его ремнем, мать вроде жалела, но, обнаружив съеденными за один день все двадцать банок варенья клубничного, вишневого и смородинового, заготовленные на зиму, не удерживалась и тоже хлестала Клекотова бельевой веревкой, мокрым полотенцем, а он даже и не особенно уворачивался.
С чего началась его нелюбовь к людям, трудно сказать. Не хочется ведь думать, что он элементарно уродился такой, ведь, как известно, человек по своей натуре добр, так гласит, по крайней мере, гуманистическая философская теория, и хотя практика, особенно последних времен, эту теорию постоянно и в массовом порядке опровергает, но она, теория, не сдается и всякий раз придумывает новые аргументы в пользу объективной доброты человеческой природы, которой реализоваться мешают субъективные факторы, и главный из этих субъективных факторов - жизнь как таковая.
Но почему-то хочется, хочется найти случай какой-то, событие какое-то, с которого все началось, - для объяснения, что ли...
И ведь был случай.
Семилетний Клекотов удрал с урока с друзьями в кино. Жил он на окраине, называемой Шестой квартал, поблизости кинотеатра не было, а был зато в трех остановках на автобусе недавно построенный огромный кинотеатр "Саратов".
И вот, возвращаясь из кино, Клекотов ехал в автобусе и смотрел на сидящего мужика. Мужик, хоть время было дневное, выглядел по-вечернему устало, раздраженно. Клекотов смотрел на него просто, без мыслей, окна были загорожены телами людей, вот он и смотрел на лицо мужика как на самое близкое, на что можно было смотреть, он, кстати, не умел смотреть вообще, а именно всегда выбирал что-то одно, уставится вечно и смотрит, это нередко вызывало у окружающих вопрос - вслух или молчаливый: чего, мол, вылупился? а Клекотов объяснить не мог, он смотрел - и все. Вот и на этого мужика он просто смотрел, а мужик раз, другой, третий поднял на него свои утомленные глаза, хмурился все больше и вдруг как даст кулаком в лоб Клекотову, у того аж в ушах зазвенело и круги разноцветные вокруг поплыли. "Тоже мне, сучонок, - зло сказал мужик, - смо-о-отрит!" И кто знает, что пригрезилось ему. Может, он думал о своей несложившейся жизни, может, давил его душу совершенный нехороший поступок - и ему показалось, что пацаненок проник своими неотрывными гляделками в его взрослую тайну, о которой он, сопляк такой, никакого права не имеет знать, потому что в этом еще не понимает ничего! Ну, и ударил, наказал. Произошло это тихо, мало кто обратил внимание, а кто обратил, подумал, что пацаненок получил за дело, какая-то старушка даже проворчала: "Хулюганы, управы на них нет!"
Как было бы славно от этой незаслуженной обиды провести логическую цепочку к дальнейшим поступкам Клекотова. Как было бы стройно! - что, мол, Клекотов навсегда запомнил этого мужика, его злобу, его удар не ради чего-нибудь, а лишь бы выместить свой нрав, лишь бы сорвать досаду, запомнил и мстил людям.
Но Клекотов за всю свою жизнь об этом случае вспомнил, может быть, один или два раза. Не получается логической цепочки, не получается стройности.
Но не хочется и ограничиваться его природным человеконенавистничеством - это, как уже говорилось, противоречит извечной теории, а во-вторых, как-то уж очень примитивно.
Может, давайте спишем все на родителей, колотушками воспитавших этот горький характер? Но колотушки были следствием, вел бы себя Клекотов в детстве нормально - не было бы и колотушек. К тому же отец вскоре, так и не поборов вином непереносимость вина, тяжело заболел и умер в больнице, мать сошлась с другим мужчиной, а Клекотова отдала на воспитание бабке, которая тоже на свете не зажилась, он попал в интернат.
Тут бы опять лакомо в логическом отношении порассуждать о дурном влиянии интернатского сурового быта, но нет, Клекотов пришел туда сформировавшимся, готовым. Он даже и в худших не числился, сам в драки не лез, хотя сдачи, если наскочат, аккуратно давал, воспитателям слишком хамски не дерзил, но их, воспитателей, сводила с ума его усмешка - странная, циничная какая-то, взрослая очень. Однажды тетя из районного отдела народного образования навестила детишек, поговорила по душам, мягко, с тайной слезой, глядя на одинаковые одежки сирот - и без родителей, и при живых, но непутевых родителях, что в социальном отношении еще ужасней, и спросила:
- Чем вы увлекаетесь, ребятки? Кто кем хочет быть? Вот ты кем хочешь быть? - спросила она Клекотова, в тумане своего близорукого и наслезненного собственной добротой зрения приняв его ухмылку за улыбку готовности к контакту.
- Я стану водителем трамвая, - сказал Клекотов.
- Очень хорошо! - обрадовалась тетя. - А то все поголовно космонавтами стать хотят! Но кто-то ведь должен быть и водителем трамвая, и... мало ли нужных людям профессий! Что тебе нравится в профессии водителя трамвая? Возить людей? Это, наверно, очень приятно! Люди стоят и ждут трамвая, устали после работы, а ты подъезжаешь - и тебе все радуются! Да?
- Я стану водителем трамвая, - сказал Клекотов, - чтобы тебя, толстую дуру, переехать.
Тетя расстроилась на неправду. Она была и не толстая, и не дура.
- Глупые шутки, - нахмурилась она.
- А то умные! - согласился Клекотов. - Голова налево, ноги направо, кишки на колеса намотаны. Ни хрена себе, сходила за хлебушком!
На этом разговор и кончился.
Клекотов, если всерьез, не задумывался, кем он хочет стать.
И о том, за что он не любит людей, он тоже не задумывался.
Он долгое время даже и вообще не знал, не замечал, что не любит людей.
И то, что они его не любят, этого он тоже не замечал, а считал, что все оно вокруг со всеми так и есть, как есть. Он какой-то ненаблюдательный был и незадумчивый в отношении того, например, чтобы сравнить себя и кого-то другого. Еще когда его порол отец или била мокрым полотенцем мать, он не задавался вопросом, почему его соседа и одноклассника Витьку Кошелкина ни мать, ни отец не порют. Ну, не порют и не порют. А его порют. Значит, кого-то порют, а кого-то не порют. Так, значит, оно и есть.
Таким образом опять мы видим какую-то нескладицу в его характере. Ведь мог бы он озлиться на Витьку Кошелкина за то,что его не порют, но нет, когда ему приходилось, проходя мимо Витьки, дать ему подзатыльник или в ухо, то он совсем не помнил о том, что Витьку не порют, а видел только, что затылок Витьки удобно расположен для удара или что у Витьки ухо большое и лопоухое так ведь интересно, насколько больше оно станет, если как следует стукнуть. Правда, к уху Витькиному он чувствовал неприязнь, это нужно учесть, оно ему не нравилось, его даже чуть подташнивало при виде Витькиного уха.
После интерната его устроили на завод учеником слесаря, но Клекотов учиться на слесаря не собирался, он любил уходить в столярный цех, где были ящики с опилками, он любил в этих опилках лежать и спать - или дремать, мечтать - ни о чем.
Пришла, однако, пора идти в армию.
Тут мать вдруг озаботилась - вернее, обрадовалась случаю хоть что-то сделать для сына. Брат ее нового мужа был каким-то чином, имеющим отношение к саратовскому батальону милиции, вот туда, не отрывая от родной саратовской земли, она и устроила сынка, и стал Клекотов служить милиционером.
Принял присягу, немножко пообтерся - и вот уже патрулирует улицы вдвоем с солдатом-милиционером второго года службы, под его началом и руководством.
Проходя мимо длинного забора какого-то предприятия, они встретили пьяного человека. Человек был не очень пьян, но достаточно, чтобы заметить. Старшой остановил его и потребовал предъявить документы. Документы у человека оказались, потому что он приехал сюда в командировку на завод железобетонных конструкций и сейчас направлялся в заводское общежитие, где есть несколько комнаток для приезжающих.
- Так, - сказал старшой. - Имя, фамилия, отчество!
- А в паспорте ж написано, - простодушно сказал Клекотов, но старшой на него посмотрел.
Человек, путаясь языком, не сразу выговорил фамилию, имя и отчество.
- Адрес! - продолжал допрос старшой.
- Это самое. Полынск, улица Перспективная, дом этот... переехали недавно... ну... двадцать три, да! Двадцать три, квартира семнадцать! радостно и четко доложил человек.
- Плохо выучили, гражданин! - сказал старшой. - Не двадцать три, а тридцать два! Где взял паспорт? Фотографию переклеил? Быстро отвечать!
Человек опешил - и отвечать не мог.
- Лицом к стене, руки за голову! - приказал старшой.
Он обыскал человека - и торжественно вытащил у него из брюк нож.
- Ага!.. - сказал он.
- Ребята подарили... - забормотал человек. - Они делают... Так, для красоты... Он как перочинный...
- Лезвие превышает семь с половиной сантиметров. Считается холодным оружием, - сказал старшой. И вызвал по рации милицейскую машину.
Она явилась скоро.
Человек вдруг осознал ужас своего положения и в машину лезть не захотел.
- Да пропади он пропадом, этот нож! Ребята! Выкиньте его к шуту! У меня утром в шесть тридцать поезд, ребята, мальчишки, бросьте вы, ей-богу! У меня сын такой же, в армии служит. Бросьте, ребята!
Но его уже взяли под локотки. Человек шевельнулся - и напрасно, потому что старшой тут же дал ему под ребра. Приказав Клекотову следовать за ним, он впрыгнул в машину, тесное нутро которой освещалось синей лампочкой, и там вчетвером - двое приехавших, старшой и Клекотов - за строптивость и сопротивление при аресте как следует поучили дурака уму-разуму. Клекотов даже костяшки кулака до крови содрал.
Посасывая их, продолжая обход ночных городских пространств, он дышал свежо, легко - и вот тут бы уличить его как раз в зарождении жестоких мыслей, причина которых - безнаказанность. Но Клекотов ни о чем таком не думал. Чтобы думать о безнаказанности, надо же сперва иметь понятие о наказуемости, а такого понятия в данной ситуации Клекотов не держал при себе.
После двух лет службы Клекотова оставили на сверхсрочную - и стал он трудягой постовым, без перспектив получить чин выше старшины. Он мог бы, конечно, пойти учиться в школу милиции, и ему даже предлагали, но сама мысль об учебе ему была противна. Он не был карьерист, скудных денег зарплаты ему хватало, а знания не были нужны, он и без того считал себя достаточно умным. Хотя как сказать. Нет, правдивей сказать, что умным он себя не считал. И дураком тоже. И тут опять нескладица. Ненависть к людям появляется у типов или очень умных, но злобных, или у очень глупых - и опять-таки при этом злобных. Откуда же она взялась у Клекотова, среднего человека?
А она взялась. К тридцати годам он чувствовал, что людьми брезгует. Особенно - женщинами.
И опять само собой выскакивает объяснение: сталкиваясь, мол, сплошь по долгу службы - с негативными явлениями жизни, Клекотов разучился видеть хорошее. Женщины же в крайних проявлениях человеческого поведения всегда ведут себя более разительно. Если уж она пьяница, то такая, что смотреть страшно на ее поступки и лицо, и запах от нее ужасный (некоторое время Клекотов работал в вытрезвителе и хорошо все это знал).
Но тогда, по крайней мере, ненависть Клекотова должна быть сильней к своим, так сказать, клиентам, к нарушителям порядка, преступникам мелкого пошиба (средним и уж тем более крупным пошибом он не занимался, этот пошиб пролетал мимо него на автомобилях). Нет! - он испытывал ровную и непреходящую ненависть ко всем людям вообще, то есть не ненависть, - мы, пожалуй, увлекшись рассуждениями, запутались в словах, начали ведь с того, что Клекотов не любил людей, а приехали к ненависти. Нет, ненависть слишком серьезно. Не любил.
Да и то, что не любил, тоже поспешно сказано. Скорее - не уважал, что ли, презирал, что ли, но и сам, повторяю, кажется, этого толком не знал. Просто скучен был относительно людей и уныл.
Так что хватит, однако, философии, а - по фактам.
Вот он идет, сорокалетний уже мужчина, он выходит из своей холостяцкой маленькой однокомнатной квартирки, идет в отделение, делает чего-нибудь там, отправляется на какое-нибудь задание один или с кем-нибудь - и с лица его не сходит брюзгливое выражение. Слова "видеть насквозь" - для Клекотова буквальны. Красавицу какую-нибудь в ярких одеждах, на которую все мужчины только прицокивают языком и щурят глазки, он наблюдает холодно, с привычной констатацией думая о том, что в красавицыном теле, как и в других, столько же метров толстых и тонких кишок, как у всех, что в желудке у нее непереваренная пища - небось уже и к наружи подобралась, любопытно б глянуть, как она, роскошная, краснеет и пыжится, освобождаясь, - любопытно лишь теоретически, поскольку фантазия Клекотова позволяет ему это видеть и так, умом. Человек - вонюч и грязен, вот что знает Клекотов. Еще он хитер, он ловчит, он думает только о себе... Ну и вообще... Скучно, в общем. И, главное, уж если вонюч и грязен - то и не строй из себя, а если хитер, если ловчишь - делай это красиво, свободно, легко. Был бы он поэт, то не мучался бы долго, а, подумав с вдохновением, сказал бы: "Уж если ад, так пусть тут будет ад, а если рай... но не бывает рая!" (Н. Гумилев). И стало б ему легче - положим, хоть и временно, для новой поэтической муки, но - хотя бы временно!..
Тот день, когда Клекотов впервые попал на улицу Ульяновскую к дому номер тридцать три, был для него обычным.
Была осень.
Утром у Клекотова болела голова. Может быть, от выпитых накануне трех бутылок пива. Но слишком мало, чтоб болеть голове. Значит, несвежее пиво. Обычное дело. Отрава. И питье, и еда - все отрава. Клекотов выпил чаю - кофе не любил за запах и черноту, сроду не видно ничего в стакане, в отличие от честной прозрачности чая. Потом смочил голову холодной водой - не полегчало, так и ломит темечко. Таблеток же Клекотов никогда ни от чего не пил, исходя из принципа, что таблетками одно лечишь - другое калечишь. Поболит - пройдет рано или поздно.
Спускаясь по лестнице в подъезде, Клекотов встретил соседа с собакой коккер-спаниелем, сосед поздоровался с ним, а Клекотов поленился, он знал, что сосед, сучье вымя, интеллигентское отродье, его не любит и здоровается даже не из вежливости, а так, на всякий случай - поскольку как ни храбры на вид интеллигенты, но осторожны, это у них в крови - надолго.
Да и коккер его лопоухий раздражал. Балованная собака - и для баловства заведена. Коккер для охоты нужен. Для баловства заведи болонку, а с коккером иди охоться на птицу, на грызуна. Да где тебе, тонкошеему!.. Коккер - для охоты, а для охраны и дружбы лучше всего - немецкая овчарка. Лет десять назад Клекотов завел себе немецкую овчарку-кобеля, потому что все-таки грустновато было одному в квартире. Он купил книгу про дрессировку и стал проходить с псом, едва он достиг девяти месяцев, курс ЗКС, то есть защитно-караульной службы. Но тот слушался команд плохо, Клекотов сердился, думая, что ему подсунули бракованного щенка. Однако он читал в книге о неизмеримой преданности собак - и надеялся хоть этим утешиться. Придешь со службы, а он, сукин сын, лает от радости, прыгает вокруг тебя и колотит об пол толстым хвостом. (Может быть, подсознательно, не размышляя об этом, Клекотов хотел полюбить собаку, чтобы через нее полюбить людей?) Но Мухтар и тут оказался с изъяном. Клекотов уже и ключом в замке ковыряет, и войдет, и разуется, уже и в комнате - и тогда только Мухтар изволит подняться, потянется со сна, подойдет на полшага, шевельнет пару раз хвостом - и опять валится, как колода. Клекотов пнет его раздраженно, а Мухтар вдруг оскалит клыки и тихо зарычит. Как не родной, гад! - думает с обидой Клекотов. Иногда и жрать ему не даст в наказание. А Мухтар, будто в ответ, набедокурит: на вечерней прогулке или нагадит прямо посреди детской песочницы под крики соседок-старух, или стремглав настигнет, цапнет и тут же сожрет кошку опять же под крики тех, кому эта кошка принадлежала... Клекотов уже и с поводка его перестал спускать, и намордник надевал.
Однажды Мухтар его обидел всерьез. Клекотов, назначенный на вечернее дежурство, зашел домой, чтобы выгулять его быстренько, - и вывел на улицу, не снимая с себя формы. Навстречу попались два парня, под хмельком, с кобелем - азиатской овчаркой. Азиат, как известно, если это правильный азиат, на человека не бросится, он даже и внимания не обращает на того, кто ведет собаку - ему саму собаку подавай на клык. Клекотов ясно видел, как один из парней, что-то ехидно сказав товарищу относительно мента с вшивым кобелем, подпихнул азиата под зад, тот рванул, а парень будто бы растерялся и выпустил поводок. Азиат полетел на Мухтара, Клекотов быстро снял с него намордник, спустил с поводка, но Мухтар, поджав хвост и оглядываясь, припустил от азиата во все лопатки, тот догнал, сшиб, Мухтар покатился, завизжал по-щенячьи - азиат остановился, подчиняясь окрику хозяина, поплелся обратно. Хозяин ругал его, а сам трепал по холке: молодец, молодец... Клекотов вытащил свой табельный пистолет и пристрелил азиата. "Ты что?" заорал парень, весь затрясшись, упав на собаку, чуть не рыдая.
- Он бешеный, - спокойно объяснил Клекотов.
Своего же Мухтара взял на поводок, отвез за город - и там расстрелял на пустыре за трусость и никчемность.
То есть, кто понимает, он расстрелял свой последний шанс полюбить кого-нибудь. Хотя мы о любви бросили говорить уже... Неважно!
Итак, Клекотов начал утро с головной болью.
К обеду немного отпустило.
Повеселевший Клекотов зашел в частно-кооперативное кафе "Традиция", где поел блинов. Там у него была баба. Она давала близость Клекотову, хотя сама понять своей привязанности к нему не могла.
- Не умывался, что ли? - спрашивала она в полусумраке подсобного помещения, где хранилась в мешках мука для блинов, сахар и прочее.
- А что?
- Да вон глаза у тебя гноятся, как у котенка паршивого.
- От пыли. Я пыль не переношу. Аллергия.
- Ну, и вытер бы. С женщиной дело имеешь.
- Ты - женщина?
- А кто ж? - хвалилась баба. - Женщина!
- ... ты с ушами и больше ничего.
- Ишь ты, еще ругается! Приди, приди еще!
- И приду, - отвечал Клекотов с безразличием.
... Как он нес службу после обеда и какие мелкие случаи случились с ним - во-первых, неинтересно, а-во вторых, не имеет никакого отношения к нашему рассказу, как, впрочем, может быть, и все, что было сказано о Клекотове выше, но и сам Клекотов нам не менее важен, чем рассказ.
Отслужив положенное время, он пошел домой.
Поужинал, почитал газету, посмотрел телевизор и лег спать.
Не спалось.
С ним случалось это все чаще.
И не понять - с чего бы? Лежит, таращит глаза в темноту и думает: в чем дело? Если б меня что-то тревожило, если б у меня что-то болело, а ведь ничто меня не тревожит и ничего у меня не болит. Только вот скучно как-то но от скуки как раз хорошо засыпают, на то она и скука, чтобы лечь да поспать.
Пролежав неподвижно час, другой, Клекотов встал и сделал то, что и до этого делал не раз: облачился в свою милицейскую форму и пошел на улицы нести дежурство - никем не санкционированное, а просто так - для себя. Впрочем, даже и не нести дежурство, а - ходить, коротая ночь. Но если при этом встретится нечто криминальное, тогда конечно... Недаром в его послужном списке есть и пресечение ограбления магазина, и обезоруживание пьяного дебошира, переколошматившего всю свою семью и выскочившего на улицу, чтобы прилюдно (это в глухую-то ночь) застрелиться из охотничьего ружья, но увидел милиционера, обрадовался, стал стрелять по милиционеру. Клекотов хладнокровно прятался за гаражами, переждал несколько выстрелов, потом выглянул и увидел, что человек с ружьем шарит по карманам: заряды кончились. Тогда быстрым марш-броском Клекотов подбежал к нему, отнял ружье, обломал его об дурака, а самого дурака свел в ближайшее отделение... А однажды опознал преступника-рецидивиста, фотографии которого расклеены были повсеместно. Клекотов, не обнаруживая себя, грамотно вел преступника по улицам, тот взял машину, Клекотов тоже остановил частника. Частник, правда, хотел объехать полуночного шалого мента, но Клекотов чуть не под колеса ему бросился, сел и приказал следовать за впереди идущей машиной. Частник побледнел и преисполнился. Они на отдаленье проводили машину на окраину - в Комсомольский поселок, преступник, матерый рецидивист, не обратил внимания на погоню только потому, что, как впоследствии выяснилось, обкурился анаши. Там, в Комсомольском поселке, Клекотов и взял его: он быстро поменялся с частником одеждой, догнал рецидивиста, крикнул пьяным голосом: "Мужик, дай закурить!" Рецидивист послал его, не останавливаясь. "Козел!" - прицельно оскорбил его Клекотов. Рецидивист мгновенно дал задний ход, направился к Клекотову, чтоб убить его за страшное оскорбление, но не успел сообразить, что к чему, как был схвачен, связан по рукам и ногам и размышлял, лежа на земле, о своей незадаче, а Клекотов безуспешно искал среди однообразных девятиэтажек поселка исправный телефон-автомат, чтобы вызвать патрульную машину. Телефона не нашел, так и отвез рецидивиста на частнике.
Короче говоря, однажды осенью, около двух часов ночи, Клекотов прогуливался по улице Ульяновской и во дворе дома номер тридцать три услышал разговоры, смех, пение. В ту ночь кто-то из друзей Дениса Ивановича отмечал день рождения и было несколько веселее и звучнее, чем обычно.
Клекотов постучал по калитке.
Появился человек обычного вида. Не алкаш, не поднадзорная личность, Клекотов определил это с первого взгляда.
- Вам известно, что после одиннадцати вечера шуметь запрещено? спросил Клекотов.
- Нет, - ответил Денис Иванович. - Да мы и не шумим. Так, потихонечку. Соседи никогда еще не жаловались, да и кому жаловаться, с одной стороны старушка глухая, с другой дом брошенный, разваленный. Пусто вокруг.
- Мало ли. Порядок для всех один, - сказал Клекотов, с тоской глядя на Печенегина и думая, какой интерес для него может быть не спать по ночам, сидеть с кем-то там, болтать разговоры.
Как скучно все это, Господи! Все людское - скучно, а другого Клекотов ничего не знал. Может, он любил бы лошадей: недаром же с такой охотой отправлялся на дежурство на ипподром, когда там бывали скачки или бега; он даже немного разбирался в тонкостях этого спорта, хотя никогда не увлекался тотализатором, он немного понимал в лошадях и даже один раз зашел на конюшню, вдохнул необыкновенной прелести запах - и тут же его обидел какой-то человек, сказав: "Мент на конюшне - плохая примета!"
Нет, это даже хорошо, что так вышло. А то привязался бы к лошадям, зачастил бы на конюшню, какая-нибудь лошадь особенно пришлась бы по сердцу... - нет, не хотелось уже ничего этого, подальше от этого, подальше...
- А вы заходите, - пригласил Печенегин.
Его взгляд и тон голоса удивили Клекотова. Он привык, что любой человек, кто бы он ни был, с милиционером разговаривает не совсем обычно. Как именно - этого Клекотов никогда не сумел бы выразить. Но - не так как-то. Печенегин же говорил с ним, будто не видел формы, будто вообще Клекотов был его приятель.
- Заходите, заходите, - приглашал Печенегин без подхалимства, без напряжения - словно Клекотов ему по-человечески понравился и он очень хочет его к себе залучить.
Клекотов вошел.
Он увидел в саду разношерстную компанию. Кто поздоровался с ним мимоходом, кто-то вовсе внимания не обратил, обошлись и без церемонии знакомства, просто пододвинули Клекотову табуреточку и налили стакан вина.
Никогда Клекотов не пил на службе.
И он хотел отказаться с достоинством.
- Извините, - произнес он, взяв стакан, но тут же собираясь его вернуть, - извините...
На него шикнули: слушали паренька, играющего на гитаре.
Стал слушать и Клекотов.
Ему не раз уж в новейшие времена доводилось слушать живую музыку: с тех пор, как расплодились не только простые нищие, но и те, кто просил подаяние с помощью баяна, гармошки, той же гитары, а то и целый оркестр появится в людном месте, наяривает. Определенных указаний насчет этих уличных музыкантов не было, и Клекотов их не трогал. Его только одно всегда удивляло: неужели не совестно человеку вот так вот при всех играть и даже петь? Ладно бы если пьяный (пьяные, кстати, тут же подпадали под разряд нарушителей общественного порядка, и рука Клекотова знала, что с ними делать - и делала безотлагательно), но в трезвом виде... непонятно! Клекотову даже вчуже совестно, для него музыка - занятие домашнее, личное (если не концерт, но там - профессия)... И не только музыка. Еще в интернате, когда устраивали разные спектакли, он под любым предлогом старался не попасть в участники, а сидя в зале и наблюдая, как его одноклассники валяют дурака, представляя кого-то, он испытывал тошноту, он почему-то очень этим брезговал, всякая такого рода игра казалась ему противной человеческой природе. Именно поэтому он особенно не любил, работая в вытрезвителе, "артистов", то есть тех, кто, будучи привычным здесь гостем, всячески выламывался, работал на публику, закатывал монологи, ненатурально плакал или выхвалялся своею непрошибаемостью. Тут уж Клекотов не сдерживался, не мог стерпеть. "И ты, Брут!" - заорал на него однажды после зуботычины один из этих "артистов" (а их, между прочим, среди клиентов вытрезвителя, из трех - два!) - и Клекотов, захлебнувшийся слюной омерзения по отношению к этой гадкой непонятной фразе, и гадкому голосу, и гадкому блаженному лицу крикнувшего, побил его, помнится, весьма крепко...
И вот он слушал, отводя глаза и стесняясь.
И не заметил, как выпил вино.
После этого слушать стало уже легче.
Был даже короткий момент, когда он забыл, где находится, и почуял музыку отдельно от всего, - но именно в этот момент паренька-гитариста дернуло ошибиться, он засмеялся и прекратил.
- Дурак! - в сердцах закричал Клекотов.
- Бывает, бывает, - примирительно сказал Печенегин. И налил Клекотову еще вина. Клекотов выпил, а гитару взял сам Печенегин. Он-то не ошибался. Клекотов сперва тревожился, а потом понял: нет, не ошибется. (Может, именно это коробило его во всякой самодеятельности? - неизбежные ошибки, нескладица, неумелость, - но он не знал этого, потому что не думал об этом.)
Он слушал, а над ним беззлобно озорничали: все наливали и наливали вина, глядя, как он машинально пьет и пьет - и это никак на нем не отражается.
Но отразилось-таки: выпив десять или двенадцать стаканов, Клекотов вдруг почувствовал, что не может встать.
- Сыграй еще, - попросил он Печенегина, плача, но тот и без того играл уже третий час, он попросил - и лишился чувств.
Очнулся он рано утром, увидел себя в незнакомом доме на раскладушке, раздетым, милициейская форма, аккуратно сложенная, лежала тут же. Клекотов оделся и тайно ушел из дома.
Месяц он не появлялся там.
А бессонница стала за это время хронической и, как ни чуждался он лекарств, пришлось прибегнуть к снотворным таблеткам.
Но в одну воробьиную осеннюю ночь - с разбойным ветром и холодной моросью - не помогли и три таблетки элениума.
Встал, оделся в гражданское, пошел на Ульяновскую.
Кругом было темно, а в доме тридцать три горел свет.
Он открыл калитку, вошел в незапертую дверь.
Денис Иванович был один, он сидел за столом и писал что-то.
- Здравствуйте, письмо вот сочиняю, - сказал он. - Чаю?
- Дело хорошее, - сказал Клекотов, присаживаясь, - и непонятно, к чему относилась эта характеристика, к занятию ли Печенегина - или к чаю. Печенегин, впрочем, не стал ломать голову, налил чаю, подал Клекотову.
- Денис Иванович меня зовут, - назвался он.
- Глеб Сергеич, - отвечал Клекотов, принимая чай.
Печенегин писал, а Клекотов осматривался и видел, что жилище гитариста мало чем отличается от привычных для него халабуд, в коих живут асоциальные личности. Ну, почище, поприличней, но так же бедно, убого в смысле убранства и мебели, и стол, на котором пишет Печенегин, застлан старой, в пятнах скатертью - он же и письменный, и обеденный, старый круглый стол...
В углу комнаты он увидел два гитарных футляра и одну гитару голую - на ленточке на гвоздике висит.
- У вас что ж, три гитары? - спросил он.
- Три, - сказал Печенегин, не отрываясь от писания. - Одна для себя, ручной работы, другая для учеников, а эта вот, - кивнул он на голую, - так, для ежедневной игры, для баловства: песенки под нее попеть и тому подобное.
- Ясно... - сказал Клекотов.
И еще раз пять или шесть он заходил к Печенегину, заставая его и в одиночестве, и с друзьями, и с учениками. Пил чай, сидел, смотрел, слушал и уходил. Никто не придавал этому ровно никакого значения.
На седьмой или восьмой раз, когда Печенегин был один, Клекотов выпил свой чай, посидел молча...
- Может, вам сыграть? - спросил Печенегин.
- Нет, - испугался Клекотов, не понимая, чего он испугался. - Я другое. - Можно? - и он снял со стены простенькую ширпотребовскую гитару.
- Играете? - спросил Печенегин.
- Первый раз в руках держу.
- У вас пальцы хорошие.
- Это почему это? - спросил Клекотов и вдруг покраснел, так покраснел, что щеками почувствовал жар тела, одновременно взмокли подмышки и пах. Будто уличили его в каком-нибудь постыдном грехе - в гомосексуализме, например (бывают ведь и грехи непостыдные, это Клекотов знал не умом, но опытом жизни и служебной практики).
- Длинные, сильные. Жаль, что вовремя не начали. А все равно попробуйте. Купите гитарку дешевенькую, самоучитель вот вам простенький дам. Тут даже не ноты, а кружочками показано, какими пальцами на каких ладах нажимать.
- Да нет, зачем... - сказал Клекотов.
Но самоучитель взял.
Хотел на другой день и дешевенькую гитарку купить, но дешевеньких нигде не оказалось, а были только сданные на комиссионную продажу в магазине "Мелодия", что возле консерватории, и самая дешевая из них стоила двести пятьдесят тысяч рублей денег.Странно было, почему стоящая рядом точно такая же стоила полмиллиона. Клекотов стеснялся спросить, почему это, но выручили два парня, зашедшие поглазеть и как раз обсудившие этот вопрос.
- Ты смотри, - говорил один другому: - Дерево - раз, лады как сделаны два, гриф какой - три, а главное, - он попросил у продавщицы обе гитары и поочередно провел по струнам одной и другой, - вот тебе звук - и вот тебе звук. За звук - лишних двести пятьдесят.
Он пробежался пальцами по струнам - довольно умело, но продавщица отняла инструменты.
- Каждый смотрит, а никто не покупает, - сказала она.
- Почему? Я куплю, - торопливо сказал Клекотов.
- Вот эту? За двести пятьдесят?
- За пятьсот.
- Прямо сейчас?
- Нет, - сказал Клекотов. - Вы отложите пока, а я сейчас приду с деньгами.
- Откладываем только на час, - сказала продавщица, гордясь возможностью погордиться гордыми правилами их магазина, в котором товар, может, и не такой ходовой, но, однако, не залеживается, поэтому будьте любезны поторопиться, а то придет настоящий покупатель... ну и т.д.
Клекотов бежал домой так, словно был опять рядовым солдатом-милиционером первого года службы и сдавал зачет по физподготовке, бежал во всю мочь, экономя, однако, силы, схватил деньги (копил на мотоцикл "Урал" с коляской - но цены, в связи с инфляцией, удалялись от суммы его сбережений, как черепаха от Ахилла или наоборот, ему один клиент, доктор наук, в вытрезвителе рассказывал, но он не запомнил этого экономического или математического закона), побежал обратно - и обернулся в полчаса.
Не речи парня, объяснявшего другу, чем эта гитара лучше, не цена убедила его, но - звук! Он безошибочно понял - это действительно звук, это хороший звук.
Начались для Клекотова странные дни.
Я знаю похожую историю - историю неожиданной мономании, историю смешную и грустную, но, что самое существенное, правдивую. Была семья: скромно зарабатывающий отец, скромная мать, скромное дитя, которое играло в обычные игрушки, а на такие чудеса, как всякие там игровые компьютеры, приставки к телевизорам с разными названиями дитя только поглядывало в магазине (тут же демонстрировались приключения, действия и фокусы, происходящие на экране телевизора при нажатии кнопок игры). И вот этому ребенку исполнилось семь лет, мать и отец повели его в магазин "Детский мир", чтобы он выбрал себе подарок. Дитя только лишь на минуточку остановилось возле отдела с этими самыми компьютерными лакомствами, вздохнуло бедным и разумным вздохом - и привычно, поскольку было скромное, воспитанное, хотело идти дальше, но тут мать и отец переглянулись, страдание и радость появились на их лицах: не сговариваясь, они решили - купить, пусть ни рубля не останется до зарплаты! Купить, не дать родному ребенку завидовать другим детям! И купили. Купили с приложением - с картриджем, если правильно сказать, то есть той самой фиговиной, без которой компьютер ничего не значит. Дома вставили фиговину в черный ящичек, подключили к телевизору, настроили на канал - и обнаружили на экране список игр на непонятном языке. Обещано было при этом, что игр этих 9 999, на самом деле оказалось - всего-то десяток, остальные - лишь вариации. Все они сводились к разного рода стрелялкам с помощью кнопок или пистолета к игре приложенного. Ну, изучили, наигрались досыта, утром ребенок пошел в школу, потому что он уже ходил в школу в первый класс, мама - на работу, и папа на работу. Но вот папа с середины дня стал чувствовать томление. Он отпросился у начальства, хлюпая носом и говоря, что у него, наверное, грипп, побежал домой, уселся перед телевизором - и давай нажимать на кнопки. Вернувшийся из школы ребенок пытался отнять - отец строго велел ему делать уроки. Пришедшая с работы мать позвала его ужинать, он сказал, что есть не хочет. Дитя сделало уроки, попросило поиграть, отец уступил, выбрав при этом такую игру, где можно играть вдвоем. Они наслаждались до позднего вечера мать, никогда не видевшая такого дружного общения отца и ребенка (отец всегда скуповат на ласку и угрюмоват был), с радостью глядела на них, потом спохватилась: поздно, уложила ребенка, поиграла сама с мужем, но скоро устала, легла спать - и проспала ангельски всю ночь, проснувшись же увидела: муж с красными глазами, с щетиной небритости сидит перед экраном и нажимает кнопки.
- Ты рехнулся, что ли? Как ты на работу пойдешь? - спросила жена.
- У меня бюллетень, - ответил он, - к врачу ходил. Грипп, наверно.
Она покачала головой.
Дальше вы сами понимаете, что было: бедный мужчина свихнулся на играх. Верней, на одной: он облюбовал звездную войну, где появлялась армада разноцветных космических кораблей-уродышей, которые выстраивались в несколько рядов и, помахивая крылышками, как у бабочек, нависали сверху, двигались вправо-влево. Время от времени один из кораблей срывался, летел вниз по сложной траектории, осыпая гроздью снарядов-шариков корабль игрока, находящийся внизу. Корабль этот был крупнее, двигался тоже только вправо и влево, но зато был управляем, из дула его равномерно вылетали снаряды, попадая в объекты противника и уничтожая их. Попадешь в объект просто парящий - столько-то очков, в объект нападающий - больше, в зеленый - очков больше, чем в розовый, а самое большое число очков - за попадание в два флагманских корабля, у них и вид был особенный, они напоминали орлов, только безголовых. Вся задача игры - уворачиваясь от снарядов врага, самому уничтожить как можно больше кораблей. Уничтожишь одну армаду, появляется другая, нападать начинают чаще, по двое, по трое, со всех сторон, тут не зевай, нажимай на кнопки: жизней на игру дается только три, а как третий раз тебя прихлопнут, то появляется надпись GAME OVER, сиречь игра закончена, подсчитывай набранные очки - и начинай сначала. Поначалу бедный папа погибал в первом же, так сказать, тайме, потом стал добираться до третьего, потом перекрыл мерцающий на экране рекордный результат: 5 000 очков, потом перекрывать этот результат в каждой игре для него стало привычным делом, он добрался до шестого уровня, до седьмого, до восьмого, когда корабли врага летели на него со всех сторон и увернуться, кажется, уже было невозможно, а он каким-то чудом уворачивался. На пятый день он перевалил за двадцать тысяч очков. Через неделю было уже почти двадцать пять, причем до самого последнего уровня он сохранял все три свои жизни - и в несколько секунд их утратил, закричав от досады так, как если бы... ну, как если бы ваятель, Пракситель современности, год творил, отсекая лишнее, лучшее свое творение, гений красоты, а бежавшая мимо собачья свадьба, свора, опрокинула статую - и лишь осколки на полу - и крик, а после этого окаменевшее белое лицо скульптора...
Но игрок наш взял себя в руки.
Он играл дальше.
Но тут вопрос пришел ему в голову: как же так? - сколько очков ни набери, а все равно проигрываешь! Возможна ли абсолютная победа? Сколько нужно уничтожить армад и набрать очков, чтобы чертов компьютер сдался и признал свое бессилие перед человеком? К исходу месяца он добился тридцати тысяч очков - и каждый новый уровень давался огромным трудом и упорством.
А сразу же после тридцати тысяч, когда он начал игру лениво, зная, что редко бывают такие победы подряд, вдруг пошло, пошло, пошло - и вот уже семнадцатый уровень на экране, за тридцать уже перевалило, вот уже к сорока подбирается, вот уже - но его подбили... и еще... и еще... 38 560 светилось на экране.
Он долго оцепенело смотрел.
И вдруг захохотал.
Он понял!
Он понял мудрость этой игры: нет в ней окончательной победы, нет окончательного результата, а есть только возможность бесконечной, изо дня в день, победы над самим собой! - и это высшее наслаждение, которое только можно представить!
Он объяснял это людям, чужим людям, зачем-то появившимся в его доме, они кивали головами, но вдруг выключили телевизор, уже гудевший от напряжения, он бросился на них, его схватили, зарыдала жена, заплакало дитя, он рванулся - и вдруг сразу ослабел, поникнув головой, сказал:
- Ладно. Сдаюсь.
И, говорят, довольно скоро вышел из больницы, приступил к работе, и все наладилось. В доме сперва боялись даже телевизор включить, игру убрали с глаз долой, но он - не интересовался. Впрочем, он и женой, и ребенком не интересовался уже. Ничем уже...
Эта история имеет отношение к Клекотову лишь как пример, насколько одно занятие может поглотить человека.
Взявшись за изучение гитары, Клекотов службу совсем забросил.
То есть он отбывал ее от и до, но, отбыв, спешил домой, наскоро ел, открывал самоучитель - и старательно прикладывал пальцы к ладам, изучая аккорды. Вскоре он научился брать аккорды чисто, крепко, ему доставляло удовольствие просто утвердить пальцы в том или ином аккорде - и бесконечное число раз проводить по струнам, то бряцая, то перебирая, слушая гармонию многозвучия. Но потом, однако, ему это прискучило. Ну, возьмешь один аккорд, другой, изобразишь даже что-то вроде аккомпанемента - но на что ему аккомпанемент, безголосому? Ему захотелось настоящей игры - чтобы выводить мелодию. Кроме самоучителя с аккордами, в его доме других музыкальных документов, естественно, не было. К Печенегину он постеснялся пойти, он пошел все в тот же музыкальный магазин возле консерватории и там попросил продавщицу что-нибудь совсем простенькое - для ребенка, мол, который только-только учится играть. Ему дали тоненькую тетрадку, в которой: как какая нота называется и для тренировки - нотная запись песни "Во поле березонька стояла, во поле кудрявая стояла". Четыре листика всей информации, но Клекотову хватило надолго. Он сам разобрался, какая нота где на гитаре находится, он освоил "Во поле березоньку" на двух струнах - и на этом не остановился. Наоборот, каждый день открывал для себя все новое и новое. Во-первых, он обнаружил, что даже эту простенькую мелодию трудно сыграть идеально. Оказалось, что у него довольно тонкий слух, с каждым разом он по мельчайшейшим нюансам улавливал, лучше или хуже у него получилось. И однажды его осенил тот же вопрос, что бедного нашего компьютерного папу, о котором было только что рассказано: возможен ли вообще предел совершенству?
Я понимаю, для многих это не вопрос, эту азбуку философии многие давно постигли и сами, и с помощью сотен книг, но я не о философском вопросе рассказываю, а о судьбе человека, открывшего впервые для себя, предположим, что дважды два есть четыре. И - изумившегося.
Уже Клекотов проигрывал мелодию с бешеной скоростью, виртуозно, он проигрывал ее в разных ритмах - и в ритме танго (аранжируя попутно, чтоб заполнить цезуры прихотливыми фиоритурами), и в ритме марша - да в каких только ритмах не пробовал, в какие только вариации и аранжировки не ударялся, самая сложная из которых длилась - в отработанном темпе - двадцать восемь минут.
Он был счастлив.
Он понял бы теперь - если б подумал об этом, - почему он не любил и мать свою, и отца, и учителей, и друзей своих детства - а потом людей вообще. Ни в матери, ни в отце, ни в очкастой косноязычной учительнице не видел он, уродившийся, вроде, тупым созерцателем, не видел он совершенства и искусства жизни - когда все красиво, как в ладной музыке, когда все пригнано одно к одному, когда... Когда гармония, одним словом.
Он даже и к бабе своей перестал ходить - от одного воспоминания о запахе ее волос мутило.
Ходил только на службу - и к Печенегину.
Ни с кем там не знакомился, самому Печенегину о своих музыкальных упражнениях - ни слова. Ему этого не надо было.
Он присматривался все пристальней к самому Денису Ивановичу.
И насмотрится подчас до того, что начинает в нем звучать: "Во поле березонька стояла..."
И почудилось ему, что он нашел человека гармонии, человека совершенного - при всех, конечно, личных несовершенствах, но не в том ведь совершенство человека, что он без сучка и без задоринки, а в том, насколько он, этот человек, заполнил собою тот духовный, можно сказать, контур, который ему судьбой предназначен. Не так - но об этом - тяжело и радостно думал Клекотов, все больше любя Дениса Ивановича.
Но зато боль, с которой он жил всю жизнь, не замечая ее, вдруг выплыла наружу - и уже не отпускала. Сам-то я что собою заполнил? - спрашивал себя Клекотов. И отвечал: только на самом донышке духовного резервуара ЧЕЛОВЕК КЛЕКОТОВ плещется субстанция - человек Клекотов, милиционер унылый.
И ладно бы, если б только в Денисе Ивановиче Клекотов обнаружил гармонию и совершенство, он и в других стал нечто такое подмечать. Та же размалеванная девица, полная кишок толстых и тонких, однако, если посмотреть, щекою бархатиста... Да и в бабе своей, которая... - у нее в глазах радужная оболочка довольно привлекательна... А сослуживец его Пцуцех Аркадий - двадцать восемь раз на турнике подтягивается. Только и делает, что дергает себя на перекладине в спортзале, и это раньше раздражало, теперь же - уважение вызывает...
Да и себя Клекотов вдруг стал уважать. А что? Самый, что ли, он плохой? Лишний раз человека не обматерит, не ударит, службу несет абсолютно, что ж касается его тайных способностей по исполнению мелодии "Во поле березонька стояла" - тут ему вообще равных нет.
Но чувство уважения к себе настолько было для него непривычным, настолько обременительным, что Клекотов совершенно сознательно его не захотел. Он понял, что если так дальше пойдет, придется всю свою жизнь поломать и переиначить. Того и гляди - жениться захочется, детей завести. Ну ладно, женится, заведет. А если в один непрекрасный день вернется чувство брезгливости, если окажется, что все это временный обман и то, что Клекотов начал в людях принимать за признаки гармонии и совершенства - только исключения из правила? Тогда что? Вешаться?
Рухнул мир Клекотова - и никак он его не соберет.
Напился, разбил свою гитару.
Стало полегче, но потом опять тяжелее.
И понял он, что нет иного выхода восстановить былую дисгармоническую гармонию своей души, как лишь сотворить какую-то серьезную подлость. А то и преступление, может быть.
С этими мыслями он и шел к Денису Ивановичу Печенегину поздним вечером пятнадцатого июля одна тысяча девятьсот девяносто четвертого года...
7
По всем художественным законам любого художественного произведения нельзя рядом друг с другом выводить персонажей с одинаковыми какими-то качествами. Если один тонкий, то другой, само собой, толстый, если один зол, то рядом - добряк. Особенно если герои действуют не группой, а в повествовании чередуются.
Но у нас - хроника, поэтому ничего нельзя поделать с тем обстоятельством, что следующий человек, о ком надо рассказать, поскольку он тоже был у Дениса Ивановича в ночь с пятнадцатого на шестнадцатое, - тоже не любил людей.
Правда, есть отличия и особенности.
Во-первых, человек этот - женщина, а не мужчина, как Клекотов.
Во-вторых, Клекотов не любил всех (да и то, как выяснилось, это не совсем так оказалось), а женщина эта не любила только мужчин.
Боялась.
Ненавидела. * * *
Звали ее... Впрочем, никто из друзей и гостей Дениса Ивановича ее имени не знал - и никому она не представлялась.
Она появилась, как и многие другие здесь, - ночью.
Летом.
Встала тенью у яблони (сидели в саду) - и застыла, слушая.
Печенегин увидел ее, встал, сделал пригласительный шаг, а она взмахнула вдруг каким-то мешком вроде рюкзака и дико закричала:
- Мужчина! Мужчина! Мужчина!
И с каждым словом голос ее приобретал новые оттенки: сперва констатация факта, потом - угроза, потом - ужас. И она - убежала.
Выяснилось, что ее некоторые знают, встречали, слышали о ней: сумасшедшая побродяжка. То ли кто-то когда-то изнасиловал ее, то ли просто в голове какой-то винтик свихнулся: она бродит по улицам, живя неизвестно где и питаясь неизвестно чем, и единственное, что можно от нее услышать в разных вариациях:
- Мужчина! Мужчина!
Мужчин (считая их таковыми уже лет с десяти) она боялась панически, она обходила их стороной, поэтому и блуждала лишь по пустынным, малонаселенным улочкам. Лишь только ей казалось, что мужчина, идущий, например, по другой стороне улицы, намеревается свернуть в ее сторону - или просто посмотрит на нее слишком пристально, она останавливалась, хватала свой мешок и начинала кричать на всю округу:
- Мужчина! Мужчина! Мужчина! - и не успокаивалась, пока мужчина этот не удалялся за безопасные пределы.
Однажды милиционеры хотели проверить ее документы - в ту еще пору, когда бродяжничество было запрещено, - она зашлась в истерике, побежала, они ее догнали, она забилась в припадке, они отвезли ее в клинику, там умные психиатры распознали ее фобию, признали неопасной и неизлечимой - и выпустили.
И вот безымянная эта женщина стала появляться у Печенегина.
Держала себя, конечно, на расстоянии. Чуть кто из мужского числа гостей на шаг случайно ближе:
- Мужчина! - грозно звучит ее голос.
- Бабушка за невинность опасается, - еле слышно скажет кто-то.
Меж тем она была не бабушка, меж тем ей было чуть за сорок, она просто нарочно привела себя в такое состояние, чтобы не понравиться никому, даже пьяному последнему бомжу.
А была когда-то красивой - и помнила это.
И помнила, как красив был тот, кого она полюбила.
Помнила, как завораживали его глаза, завораживал его голос.
Помнила, как стоял он цветущим летом у ворот и позвал ее в прохладу дома чаю попить.
И там, в прохладе, такое с ней сделал, что не осталось в ее душе ничего, кроме жуткого изумления, не осталось ни одного слова, кроме отпугивающего: "Мужчина!"
Вот только странно: словно во сне это было; никак она не вспомнит, где ж он живет, где ж тот дом, в котором была прохлада - а чая обещанного не было.
Годами она искала - и нашла!
И так же ласково подманивает ее он, этот человек, узнанный ею, - и глазами, и словами, и всем, всеми, всем... Хитрец!
Что ж, и она схитрит. Она сегодня на шажок к нему поближе, завтра еще на шажок (потому что сразу нет сил, страшно), а когда приблизится совсем близко (хорошо бы - в комнатке, в прохладе, где чая, однако, нет), тогда она достанет из-под кофты острый нож...
Одно непонятно: чем ближе к нему, тем жальче его. Она знает: это он напускает колдовство на нее. Она сопротивляется. Не поможет это ему! Она сделает свое законное святое дело...
8
Человек предполагает, а Бог располагает - слова известные.
Но известно и то, что человек создан по образу и подобию Божию, а значит, все-таки способен тоже располагать собою.
Лично я вообще уверен, что человек о себе почти все знает наперед. "Знал бы, где упасть, соломки подстелил бы", - оправдывается он, потирая ушибленное место. А меж тем, как правило, знает, где упадет, предчувствует, но соломки стелить не спешит, размышляя: во-первых, может, еще и обойдется, во-вторых, если уж упадешь, то соломка не поможет, в-третьих, от судьбы не уйдешь, в четвертых... В-четвертых, иногда упасть так почему-то хочется...
ЕЛЕНА знала, что ей не нужно выходить замуж за Печенегина.
Они учились вместе в музыкальном училище.
В любом учебном заведении время от времени образуется класс или курс особенный - яркий, громкий, с выдумками, с хулиганством, конечно, но и с умением учиться и забавлять себя и других весельем. О таких курсах ходят потом легенды, были и небылицы, такие курсы после окончания регулярно собираются, чтобы отметить пятилетие, десяти-, двадцатилетие выпуска... На таком курсе и учились Елена Патрина и Денис Печенегин. Елена была звездой этого звездного курса, Денис же - паршивой овцою, он казался приблудным, лишним, нездешним. Ни в выдумках, ни в весельях он не принимал участия, но и не был совсем уж угрюмым, мог оказаться в дружеской компании и даже стакан вина выпить. Однако - ничего сверх, все в меру, все аккуратно. Скучен и пресен, думала Елена, глядя на него с раздражением.
О подобных людях мать Елены говорила: положительный. Или - еще хуже слово - степенный. Именно о таком муже мечтала она для дочери, рассуждая о ее возможном будущем и вспоминая ее отца - не положительного и не степенного человека, чуть было не отравившего ей жизнь, - но она вовремя поняла, с кем имеет дело. Елена и согласиться с ней не могла, и не согласиться тоже: она отца не помнила.
Но, видимо, уродилась в него: положительности и степенности в себе не обнаруживала. Наоборот, очень рано проявила любопытство ко всему взрослому, любопытство иногда просто нестерпимое.
Многое можно было бы рассказать о ее подростковой жизни - о мыслях, желаниях и некоторых поступках, но таковы они, что трудно их вместить в мягкий стиль данного повествования (пусть цель у него сугубо информационная), тут надо бы новый рассказ заводить - новыми словами, но и без того слишком много получилось отступлений.
Если ж мягко, то можно сразу подытожить развитие Елены к моменту обучения в музыкальном училище: она с удовольствием ощущала себя красивой и грешной. В отличие от Эльвиры Нагель, которая имела некое оправдание для себя, имела историю, Елену приятно волновало осознание своей, мамиными словами говоря, испорченности, развращенности и аморальности - в чистом виде, без причины и истории, хотя она старалась вести себя так, чтобы мама ничего не узнала.
Заводить множество романов - это слишком простенько. А вот, например: свадьба ее подруги и однокурсницы. Свадьба справляется в каком-то кафе пристройке к обычному жилому дому. Елена веселится, танцует направо и налево, смеется - на жениха вовсе не обращая внимания. А сама наблюдает, караулит. Вот жених вышел покурить и освежиться - один, поскольку невесту в это время обнимает с плачем его мамаша, обнимает, говоря, что только о такой жене для сына и грезила. Вот к жениху подошел приятель. Отошел. И тут Елена. Улыбается в лицо жениху и говорит: последний подъезд, последний этаж. Встречаемся через пятнадцать минут.
И возвращается в кафе, танцует, веселится, жених тоже возвращается, смирно садится возле невесты, Елена на него - ни взгляда, а минут через десять - уходит.
Ждет у мусоропровода на последнем этаже спящего уже здания. Темно, пахнет кошачьей и человечьей мочой.
Шаги.
Жених.
...И то, что пахнет кошачьей и человечьей мочой, то, что руки чувствуют шершавую поверхность стены, то, что справа мусоропровод, а слева в пыльном окне луна молча плывет в облаках, - все это ее доводит почти до исступления, она с трудом удерживается от крика.
...- Слушай, - говорит жених, елозя губами по шее, по щеке, по груди, я ее брошу к черту. Я же не знал.
- Чего ты не знал?
- Ну, что ты... Почему ты молчала?
- А что я? Я - ничего.
- ...! - называет ее оскорбленный жених.
- Пожалуй, - соглашается Елена. - Бедный, с кем связался.
Он смотрит на нее и говорит:
- Нет, правда... Или - давай встречаться?
- С тобой? Не смеши! - хохочет Елена и спускается, зная, что он ее ненавидит, но обязательно будет хвастать и рассказывать об этом приключении друзьям в подробностях - и ей не страшно это, отнюдь, ей - весело.
И, глядь, один из приятелей жениха через два-три дня уже подъезжает к ней весьма смело, на глазах у всего курса - будучи при этом пришлым, - берет за талию и, не робея, говорит прямые слова о своих намерениях, она звонко дает ему пощечину, он в ответ свирепеет, громко называет ее тем же словом, что и жених, и даже замахивается - и тут уж получает от сокурсников Елены сполна за оскорбление девушки словом и делом - и неважно, справедливо ли слово по отношению к девушке, но будь джентльмен, при всех - не произноси. Приятель жениха, побитый и обиженный, приводит ораву своих корешей, начинаются разборки, новые драки - а Елену вызывают к училищному начальству и в очередной раз грозят отчислить, Елена плачет, говорит, что ее оболгали, просит не сообщать ничего матери, у которой больное сердце из-за несправедливости людей, - видно, это у них с мамой наследственное - терпеть из-за напраслины. Лжет и плачет Елена с наслаждением, ложь доставляет ей радость именно как ложь, и она не обманывает себя, что спасается ею...
Жизнь представляется ей чередой экспериментов. И никакие неприятности не останавливают: платить так платить.
А меж тем в ней живет твердая уверенность, что, натешив себя (и без этого - не обойтись!), она захочет уюта, обычной семейной жизни. Поэтому невольно оценивает некоторых уже заранее с этой точки зрения. Только не своих: слишком много о ней знают. Только не Печенегина - который среди своих как бы чужой.
Но однажды озорства ради - или скуки - не хочешь ли меня домой проводить? - сказала Печенегину.
Дело было в субботу.
Привела его домой, мать с вопросительным лицом захлопотала: обед.
Сели за стол.
- Там у нас где-то шампанское было, - сказала Елена. - Все-таки жених в доме, надо отметить.
Мать пошла за шампанским - и рада была, что надо пойти, потому что не знала, что с лицом своим делать, куда глазами глядеть.
- Все шутишь, - спокойно сказал Печенегин.
- Шучу. Просто шампанского захотелось.
Выпили шампанского, стали кушать, мать понемногу пришла в себя и стала задавать Денису вопросы о его жизни и воззрениях на жизнь, он отвечал в высшей степени удовлетворительно.
Мать пару раз глянула на дочь с одобрением и некоторым даже удивлением: где ж ты такого степенного и положительного нашла?
Елена в ответ усмехнулась и пожала плечами: мне да не найти!
Отпустив Печенегина с богом, она хотела уже признаться матери, что пошутила, - очень уж надоела своими восторгами и вопросами. Прямо-таки очаровал ее Печенегин.
- Только вы не спешите, - говорила мать, - вы сперва училище кончите.
- А потом в консерваторию поступим, потом работу найдем, денежек накопим, - сказала Елена. - Спешить некуда.
- Нет, откладывать тоже слишком нельзя, - испугалась мать. - Помогу на первых порах. Главное, заметь, тоже человека одна мать воспитала. А говорят: неполные семьи! Другие полные в сто раз хуже неполных! Хороший парень, даже прямо странно, я думала, уже и нет таких.
- Слишком хороший, - сказала Елена.
- Это как же?
- А вот так же.
Печенегин после этого случая остался возмутительно невозмутим, словно ничего и не было. Смотрит на нее с той же улыбкой, как и раньше, впрочем, эта улыбка у него, придурковатого, с лица не сходит. Елену это взбесило и ей захотелось подразнить его побольше.
Был училищный вечер. Капустник. Звездный курс разыгрывал блистательную сатиру на окружающее, используя персонажей Дюма. Елена исполняла роль Миледи, была коварна, обольстительна, всех с ума сводила. Ну и Печенегин в уголке сидит, в ладошки хлопает, сам не участвуя - не то чтоб по неумелости, а просто никому в голову не пришло ему роль предложить.Ты у меня похлопаешь, подумала Елена, ты у меня сегодня... И опять привела его домой. Мать, будучи начальником ночной смены химического предприятия, отсутствовала. (На предприятии ей, кстати, платили, учитывая вредность производства, по тем временам чрезвычайно неплохо - до пятисот рублей денег в месяц. Вспомните-ка тогдашние зарплаты - тут одна хороших двух стоит!)
Привела его домой, стала издеваться: целовать себя позволила, чтобы, когда осмелеет, прекратить и посмеяться. И покончить с этим раз и навсегда. Печенегин же не то чтобы осмелел, а как-то... Не объяснишь даже... Всегда Елена, с кем бы ни была, чувствовала себя уверенней, старше, мудрее, искусней, опытней, - а тут вдруг этот вахлак без признаков волнения (от горячей влюбленности, что ль, робость растерял?) берет ее под свою власть, спокойно и сильно берет - и с огромной нежностью. Таких прикосновений Елена никогда не изведывала. Причем, где ни коснется - ее в дрожь, в муку, чуть было суетиться не начала, как нетерпеливая и неумелая школьница, - чтоб скорей, чтоб быстрей, чтоб началось и кончилось... Но Печенегин этого не позволил, угадав каким-то образом в ней то, что она сама за собой до этого не знала: ей хочется не угодничество принимать, а самой угождать, не себе добывать удовольствие, а другому его доставлять - и вот уже она, а не он, прикосновениями и шепотом владычествует - покоряясь, желая лишь одного: чтобы безумно счастлив с нею стал этот человек...
Утром после бессонной ночи Печенегин охрипшим голосом спросил:
- Опять шутишь?
- Опять, - сказала Елена.
И, действительно, некоторое время вела себя так, будто пошутила в очередной раз.
Потому что - досадно.
Не он должен быть, не Печенегин.
Собственно говоря, он не урод, он не дурак, но - другой должен быть. Неизвестно кто, но другой.
С досады помиловала одного из своих самых пламенных ухажеров, тридцатипятилетнего актера драмтеатра Васеньку, который ради нее давно готов был и семью бросить, и все на свете, который любовником был неистовым, ухищренным, - но Васенька вдруг показался неестественным каким-то, лицедейным, а ухищрения его - слишком продуманными. А если продуманность при чем любовь тогда?
И ведь, в сущности, такой человек, как Печенегин, ей виделся будущим мужем, но именно будущим. Это во-первых. Во-вторых, она полагала и предполагала, что и при замужестве сохранит личную жизнь, не в таком масштабе, конечно, как теперь, но все же... Если ж выйдет за Печенегина, изумленно предугадывала она, то не захочется другой жизни, более того, она ревновать его начнет!
Короче говоря, сама себе не веря, Елена пришла домой к Печенегину - в этот самый домишко на Ульяновской, где он и тогда жил - но тогда с мамой, пришла - и был повтор того, что уже было, но еще сильней все чувствовалось, - а потом, плача, призналась ему в любви, странным образом чувствуя стыд, неловкость, слабость...
Он ответил ответным признаньем.
На другой день она подошла к нему и сказала:
- Извини, Денис. Уж я так пошутить люблю. Ты поверил?
- Конечно, поверил, - спокойно ответил Печенегин. - И не шутишь ты. Просто с тобой что-то странное.
Ладно, решила Елена. Не миновать замуж выходить, так - за Печенегина, чтобы замужеством избыть свою к нему любовь, которой быть не должно, потому что не он должен быть на его месте. Семейная жизнь, она быстро остужает, особенно ранний первый опыт. В сущности, даже хорошо, что такой козел ее первым мужем станет (а она наверняка знала, что одним браком в своей жизни не обойдется).
Однако через полгода семейной жизни Елена терзалась совсем другим.
Она хотела ребенка.
Она хотела ребенка от Печенегина.
Она ходила к гинекологам.
Те без особого сострадания спрашивали, как жила до замужества, сколько абортов было. Она честно отвечала. Что ж вы хотите, не скрывая злорадства, говорили гинекологи. Очень даже может быть, что детишек вам теперь не удастся понянчить.
Печенегин тоже хотел ребенка.
Он тоже ходил проверяться, но у него никаких патологий не обнаружили.
Однажды ночью Елена все ему рассказала о себе.
Печенегин курил и слушал.
Выслушав, сказал:
- Ну и что? Какое это ко мне имеет отношение?
- Ты святого не строй из себя. Это же во мне осталось и никуда не ушло. Я из-за этого, может, детей не могу иметь.
- Детей многие не могут иметь - по самым разным причинам. Прошлое же твое... Самое большое прошлое меньше самого маленького настоящего, - изрек Печенегин.
- Денис, ты мне изменять будешь?
- Пока не хочу.
- А потом?
- Потом будет потом.
- Ты честный, да? Ты степенный и положительный, да?
- Да нет...
После окончания училища Печенегин, не желая сидеть на шее тещи, пошел работать - как уже говорилось, в филармонию, в ансамбль народных инструментов. По вечерам еще и в ресторане играл. А Елена училась дальше - в консерватории на хоровом отделении, с перспективой, то есть, стать, допустим, руководителем хора при каком-нибудь клубе (а повезет - и в профессиональном коллективе работать), педагогом по сольфеджио в музыкальной школе - ну и т.д. Они встречались лишь вечерами и по воскресеньям.
И она начала его ревновать - как и предполагала.
Расспрашивала.
Даже следила - и выследила, как одна официантка в ресторане слишком часто с ее мужем заговаривает, останавливается возле него, сволочь крашеная, блондинка двухметровая.
Она устроила мужу скандал. Она требовала сказать, что у Дениса с этой фальшивой блондинкой было. Ничего не было, сказал Печенегин. Она ко мне просто хорошо относится. Да и я к ней.
- Просто? - кричала Елена. - Хорошо относится? Это теперь так называется? - кричала она в полный голос. Стесняться некого - они живут в родовом домишке Печенегина, схоронившего не так давно болезненную свою маму.
- Хорошо относится! - не могла успокоиться Елена. - Ладно! К кому бы и мне теперь хорошо отнестись?
- Перестань, - тихо просил Печенегин.
Но она не могла перестать - и долго еще кричала что-то глупое, несправедливое, с ужасом понимая, что - глупа и несправедлива и что этим мужа от себя только оттолкнет. Но нет, она себя глупой чувствовать не привыкла, жертвой себя чувствовать не привыкла, смешной себя чувствовать не привыкла - и, чтобы доказать себе и Печенегину, что она не глупа и не смешна, она кликнула, как и раньше делала, верного Васеньку, Васенька свое дело сделал, но на этот раз уже речи об уходе из семьи не заводил. Она завела сама.
- Извини, - сказал Васенька, - ты просто не знаешь. Я развелся уже.
- А.... как же?
- Очень просто. Свадьба у меня через две недели. Одна... Ты ее не знаешь... Приходи с мужем. А с тобой у нас особые отношения. Романтические. Ты моя муза, честное слово. Стоит представить, что ты в зале - и играю, как Бог!
- Кушать подано, - сказала Елена. - Эту роль действительно трудно играть.
- Такой роли вообще нет, - обиделся Васенька. - Мне главную дают скоро, между прочим.
- Давно пора. Тебе сколько, тридцать девять? Пора и за главные роли браться, в самом деле.
- Вонючка, - сказал ей Васенька, умея, как и всякий актер, пользоваться лексикой самых разных социальных слоев, зная ее и из пьес и профессионально-наблюдательной своей памятью - из жизни.
Не так это себе представляла Елена - но тем не менее рассказала о своей измене Печенегину, приукрасив ее.
Печенегин, помолчав, сказал:
- Ну что ты себя мучаешь? Никто мне, кроме тебя, не нужен.
- А ты - тоже никому не нужен?
- Не знаю.
- Это болезнь, - с плачем сказала Елена. - Я знаю, я даже читала об этом, ревность - это болезнь. Ты меня прости. Ты меня брось лучше.
- Зачем? Болезни проходят.
- Моя - не пройдет...
Елена знала: Денис, хоть и честный человек, слукавил, сказав, что ему никто, кроме нее, не нужен. Ему многие нужны. Не так, как она, но все же... И еще она знала: он без нее сможет прожить. Он - сам собой жив в первую очередь. А она без него - с трудом.
Но вместе существовать, рассуждала она дальше, значит - все больше и его терзать, и себя терзать.
И ушла от него к маме.
Он приходил, упрашивал вернуться.
Мать тоже уговаривала. Прикрикнула даже - чего раньше не было никогда.
...Она нашла вкус в одинокой жизни.
Время от времени заводила друга - на год, на два.
Знала, что у Печенегина тоже кто-то появляется.
О Светлане - не знала.
...Однажды, после какой-то вечеринки, зашла в дом на Ульяновской и с порога закричала:
- Ты сволочь! Я тебя ненавижу! Хоть бы ты умер! Ты только людей дразнишь! Гад!
Потом ее стало тошнить.
Он ухаживал за ней, уложил спать.
Она осталась у него - на месяц, на два... И третий пошел - и тут она увидела Печенегина на улице с молоденькой девушкой, совсем девчонкой. Она все понимала: вместе с работы идут или еще что-нибудь, - но стало так плохо, что показалось: сейчас в обморок упадет.
Быстро пошла в дом на Ульяновскую, собрала наскоро вещи и ушла - теперь уж насовсем.
...Потом была длинная история: знакомство с довольно знаменитым певцом. Семь лет она моталась по городам и весям с этим певцом в качестве администратора и девушки за все. С певцом - и с его группой музыкального сопровождения. Сначала все это называлось вокально-инструментальным ансамблем, потом рок-группой, по сути оставаясь, как это называют, попсой поскольку и певец-то был попсовый, и слава его скоро сошла на нет. Елена вернулась в Саратов, но поначалу мало кто знал об этом: она лечилась несколько месяцев в психоневрологическом диспансере. От нервного истощения. И заодно от алкоголизма, который, как ей сказали, еще немного - и стал бы хроническим.
Потом вышла замуж - успокоившаяся, захотевшая простого: обеспеченности, скромного комфорта. Муж ей все это предоставил - плюс некоторую свободу, благодаря которой она и могла иногда завернуть на вечерок к Печенегину.
Не сразу, несколько лет спустя.
Она и там была спокойна. Слегка грустила - о молодости.
Она видела, что вокруг старенького ее Печенегина вьются девушки совсем молодые - и не удивлялась этому, и не ревновала, видя, что он ко всем относится ровно, одинаково.
Но появилась Эльвира Нагель.
И Елена не поверила сама себе.
Этого просто быть не может: двадцать с лишним лет прошло, двадцать с лишним лет! - а она вдруг, будто не было этого времени, с юной яростью, молодой сильной злобой тут же Эльвиру возненавидела, тут же ее приревновала.
Эта гадина действовала нахраписто, сама оказавшись ревнивой, она даже заявилась к ней с глупыми разговорами, Елена обвела ее вокруг пальца, а сама знала: этого не перенесет. Когда Печенегин всем принадлежит - он никому не принадлежит, если ж он будет принадлежать одной только этой гадине - она этого не перенесет. Она сойдет с ума. Она с собой покончит.
Но жить еще хочется.
Хорошо бы - Печенегин умер.
Мертвых ведь любить не перестаешь.
Она свою маму любит никак не меньше, чем живую.
Что же делать, в таком случае?
Елена улыбнулась сама себе в зеркало. Не так уж плохо она выглядит.
Она чувствовала себя спокойной, уверенной - только вот руки были холодны и влажны...
9
Был там и я в ту ночь - и больше никого не было.
Что знаю, о чем догадываюсь в силу проницательности - рассказал честно и подробно.
Единственное, чего не могу сообщить - обстоятельств гибели Дениса Ивановича Печенегина, поскольку они мне неизвестны, а были б известны... В общем, меня на слове не поймаешь.
Скажу только прямо, что всегда считал его, Царство ему, пускай, небесное, человеком достаточно бездельным и пустым, в собственной жизни запутавшимся, слабовольным, гитаристом посредственным, - так сказать, местного разлива. Раздражал он меня скудостью своих запросов и интересов, убогостью рассуждений - и я не понимал, почему стекаются люди к нему. Если б он кому помогал - так нет. Игра же его... впрочем, об этом я говорил.
То есть я не мог понять: что в нем особенного? За что его любят все - и почему он самодовольно позволяет себя любить?
Ходил же я к нему не ради его музыки, не ради довольно однообразной компании, не ради питья вина и веселья, а по причине личной, о которой имею полное юридическое право умолчать - и умолчу.
16 июля 1994 - 14 мая 1995