Комсомольское собрание спорило уже второй час. Ничего страшного в этом не было, но все-таки президиум стремился уберечь организацию от крайних суждений. Большинство молодых людей вполне трезво судило о том, кто имеет право называться ударником коммунистического труда. Но как почти во всяком новом деле, здесь были свои отступления от истины, свои перехлесты и свое обозное равнодушие. Споры и велись в основном между представителями крайних точек зрения.
Одни пытались сочинить подобие устава, по коему молодой человек лишь тогда удостаивался высокого звания ударника, когда он и во сне видел одни производственные сны. Что касается облика и сердечных дел, то тут тоже все было ясно: любовь начиналась после загса и должна была способствовать перевыполнению производственных норм.
Другие, напротив, предлагали не переть на рожон, а выработать достойные и скромные условия. Во-первых, выполнять план. Во-вторых, не опаздывать на работу. И, наконец, в третьих, посильно участвовать в общественной жизни.
Выступление Линева вызвало одобрительный гул в зале. Помахивая в такт словам тетрадкой в клеенчатой обложке, бригадир высказался в том смысле, что ударник коммунистического труда должен быть честен и правдив. Перед собой, перед людьми, перед государством. Он, этот человек, обязан каждый день делать шаг вперед, и если ты в этом году сработал столько же, сколько и в прошлом, значит, ты топчешься на месте и собираешься въехать в коммунизм на горбе другого.
— Коммуна — это семья, — спокойно объяснял Линев. — Выходит, родные люди. А в семье случается всякое. Разве бывает так: мне хорошо, а отцу или брату плохо, и я плюю на это? А вывод — что ж? — он каждому ясен.
И еще вот о чем мы толковали в бригаде. Времена культа не исчезли бесследно. Они оставили нам в наследство показуху. Они отрывали слово от дела и родили прохвостов, которым клятва ничего не значит. Это производители трепа, и мы ненавидим их. Болтуны из начальства опасны вдвойне. Разве не так? Они трещат о сжатых сроках и тогда, когда твердо знают: ни сжатые, ни нормальные сроки нереальны. Они, пустобрехи, портят людей, как бы говоря: «Нет, что ни внушайте, а вранье, ежели с толком врать, вечная выгодная штука». Болтуны имеются везде, но своего брата, рабочего, мы бьем за вранье наотмашь. Болтуна-начальника еще часто стесняемся, что ли, бить.
Бригада предлагает: травить показуху, травить болтовню везде и каждый день. И в себе тоже. Если есть, конечно. А бывает… Вот так.
Зал ударил в ладоши, но Линев поднял руку:
— Я еще хочу об одном сказать…
И завел вялую, — всем было видно — не от души, — речь о вреде курения.
Раздался хохот, иронические аплодисменты, свист.
Шагая с товарищами домой, Линев сокрушенно качал головой:
— И дернул меня черт распинаться о никотине! В конце концов, даже у дураков есть своя голова на плечах.
— Ты не расстраивайся, — мягко советовал бригадиру Абатурин. — Все равно каждый подумает о твоих словах.
Блажевич усмехнулся и полез в карман за портсигаром.
Неподалеку от общежития Павел легонько тронул Гришку за рукав.
— Ты что, Паня?
— Гриша, — замялся Абатурин. — Не пособит ли Катя в последний раз?
— Можно, — великодушно отозвался сварщик. — Что надо?
— Пусть меня примет врач в поликлинике. Все равно какой. На левом берегу.
— Ясно, — усмехнулся Блажевич. — Ты ж теперь хворый.
— Конечно, не то Анна не поверит мне.
Через неделю Поморцева привела Павла в кабинет доктора Герчинова, затянутый черными шторами.
— Вот, Иосиф Михайлович, — сказала она, теребя тонкие косы, — это Абатурин, о котором вам говорила. Ему о своем деле потолковать надо.
— Хорошо, — кивнул Герчинов, — можете идти.
Доктору перешло, вероятно, за пятьдесят. У него было открытое, чуть усталое лицо, и Павел решил, что будет говорить без обиняков. Но не успел.
— Ну-с, молодой человек, — проговорил доктор, моя руки под краном, — раздевайтесь. Мы это живо устроим…
— Но я, доктор…
— Никаких «но», — кинул Герчинов, насухо вытирая пальцы. — Раздевайтесь до пояса.
Он постукивал Павла по груди, слушал его дыхание в стетоскоп и тихонько покашливал.
— Я тридцать три года занимаюсь легкими, уважаемый, — говорил он Павлу. — Когда начинал, туберкулез был не просто несчастье, а катастрофа. Почти смертный приговор. Я тоже был приговорен к умиранию: каверны в обоих легких. Именно тогда я избрал себе путь врача, и, как видите, удалось уцелеть.
Он посмотрел на широкую, хорошо вылепленную грудь Павла — и усмехнулся:
— Сейчас редко кто умирает от туберкулеза. Нет, я не скажу вам, что он безобиден, как насморк. Но мы научились говорить ему «ты». Теперь больные почти не кашляют, редко температурят и внешне не отличаются от здоровых людей.
Он поднял очки на лоб, близоруко взглянул на Абатурина, спросил:
— Вы понимаете, зачем говорю? Я делаю это для того, чтобы люди знали: если хочешь воевать с бедой, ты не должен поднимать рук и сдаваться в плен. Здесь та же война, и воля к жизни — уже половина победы. Вам ясно?
Он подвел Абатурина к рентгеновскому аппарату и засунул молодого человека в узкую щель, за экран. Затем крикнул какую-то цифру в темноту.
Чей-то женский голос повторил цифру, и щелкнул включатель тока.
«Вон в чем дело, — запоздало подумал Абатурин, — неподалеку — медсестра. Я должен был догадаться об этом».
Аппарат тихонько гудел, и до Павла, как во сне, доносился ровный голос Герчинова.
— У нас лечится одна больная, — говорил он, поворачивая Павла то в одну сторону, то в другую, — удивительно красивая девушка. Поверьте, ей еще придется отбиваться от женихов. Лежала в больнице, а теперь консультируется у меня. Нет ничего трагического. Дважды в день — уколы стрептомицина. Дома принимает таблетки: фтивазид или метазид, или салюзид. Ноль три — ноль пять. Этого вполне достаточно. Раз в месяц — рентген. Очень дисциплинированная девушка, она точно выполняет советы. Это весьма важно, прошу обратить внимание. Сон, отдых, еда — во всем система.
Доктор вытащил Павла из щели, крикнул, чтоб выключили аппарат и зажег свет.
— Марья Львовна, вы свободны и можете отдохнуть, — тихонько сказал он кому-то за ширмой.
Павел услышал слабые звуки шагов, мягко захлопнулась дверь в смежную комнату, и кабинет заполнила тишина.
Пока молодой человек одевался, Герчинов говорил:
— Через год она будет совершенно здорова, и это лучшее доказательство того, что туберкулез не любит, когда ему говорят «ты». Я надеюсь, вы меня понимаете?
— Понимаю, Иосиф Михайлович. Спасибо.
— Но все-таки я подчеркиваю: это — не насморк и не грипп. И еще. В числе антибиотиков и прочих лекарственных средств нет таких препаратов, как «настроение», «оптимизм», «любовь». Но вы — умный молодой человек и, конечно, сообразите: слезы — это друзья микробов, а от любви бактерии дохнут, не успев сказать «мама». Пожалуйста, учтите это. Может, когда-нибудь пригодится.
Герчинов подвел Павла к двери, подтолкнул в спину:
— До свидания. Я всегда буду рад помочь вам.
Направился к умывальнику и, не оборачиваясь, сообщил:
— Разумеется, я сумею подтвердить, если будет необходимо, что вы навещали меня.
Павел не уходил из кабинета, пытаясь сказать врачу слова благодарности.
Обернувшись и увидев, что Абатурин еще не ушел, доктор усмехнулся:
— Я вижу, вы не совсем поняли меня. Хорошо, я объясню еще раз. Дело в том, что туберкулез — трус, молодой человек. Да, трус. Он панически боится яркого солнца, чистого воздуха, твердого режима. И еще, я повторяю это, хорошего настроения. Если вы безвольны, слезливы, заражены скепсисом — он вонзит вам зубы в глотку.
Аккуратно вытирая полотенцем каждый палец отдельно, Герчинов спросил:
— Вы знаете, что такое гранулема? Нет. Я объясню. Это бугорок в легких, где живут и размножаются микробы. Или гибнут микробы гранулемы, или гибнет человек.
Он потер ладонью седые редкие волосы и прищурился, будто слушал, как они шуршат.
— Я много повидал за жизнь. И знаете что? Хочу поделиться с вами не бог весть каким открытием. Гранулемы, кажется, стали быстро доживать век в нашей стране. Всякие гранулемы. И те, что гнездятся в теле человека, и те, что не хотят погибать в его душе. Просто стало больше чистого воздуха, меньше разных опасностей, всякой, знаете ли, ерунды. Так мне кажется… Всего хорошего, молодой человек.
— Спасибо, Иосиф Михайлович, и от меня, и от…
— Ну, хватит, хватит, я же не говорю вам спасибо всякий раз, когда вы заканчиваете монтаж фермы. Вы делаете свое дело, я — свое. Только и всего. Кстати, девушка, о которой я вам говорил, сейчас, верно, принимает уколы. Вы можете подождать на улице и посмотреть на нее, если хотите.
Павел отошел в сторонку от поликлиники и, размяв папиросу, закурил.
Он делал десять шагов в одну сторону, поворачивал и делал десять шагов в другую. Загадывал себе, что увидит Анну на третьем десятке.
Павел отсчитал уже восьмой десяток, когда его сзади мягко взяли за голову.
— Ты, Анна?
Она на мгновенье прижалась к нему, потерлась щекой о его щеку.
— Ты консультировался?
— Да.
— У кого?
— У Герчинова.
— А-а, превосходный врач.
— Я тоже так думаю, — весело подтвердил Павел, вспоминая разговор с врачом.
Анна взяла Павла под руку, сказала, заглядывая ему сбоку в лицо:
— У меня новость, Панюшка.
Он смотрел на нее нежно и почти не разбирал слов, улавливая только это «Панюшка», сказанное совсем маминым голосом.
— Папе обещают еще одну комнатку, и теперь у него и у меня будет свое жилье.
— Что?.. Жилье?.. — переспросил Павел и внезапно покачал головой. — Нет, это не годится, Анна. Мы получим комнату у завода. Свою. Добытую своими трудами. Зачем нам начинать завтрак с незаработанного хлеба?
Анна не стала спорить. Она спросила:
— Врачи не запретили тебе работу на высоте?
— Нет. Они полагают, что на высоте легче дышать и больше видно.
— А при чем тут «больше видно»? — удивилась Вакорина.
Павел улыбнулся:
— Это я уже прибавил от себя. Мне сегодня здорово дышится, Аня.
Она бросила на него быстрый взгляд и чуть покраснела:
— Что тебе сказал Герчинов?
Павел был готов к этому вопросу. Он понимал: еще не раз — и сегодня и завтра, и через месяц Анна будет проверять его, допытываться, — сказал ли он правду тогда, в саду.
— Герчинов говорил о гранулеме, Анна. Еще о настроении, о воле к жизни. Он толковый человек, этот старик и доктор.
— Гибель гранулемы… — чуть прихмурила глаза Вакорина. — Для этого нужны года, Павел. Микробы, что в душе, хуже микробов тела. Для тех, для первых еще нет всесильных микроскопов.
— Ну, хорошо. Не будем об этом больше. Куда ты получила назначение?
— Господи! — всплеснула руками Анна. — Разве я тебе ничего не сказала?
Она назвала номер школы.
— Это здесь, в Магнитке?
— Здесь, милый.
Шагая с ним в ногу, говорила задумчиво:
— Ты заметил, как схожи наши фамилии?
— Еще бы! Но все же придется выбрать одну. Если ты не против.
Она покраснела и ничего не ответила.
Павел спросил:
— Ты не знаешь: мужу и жене можно целоваться на улице?
— Во Франции — да. Мне говорили туристы.
— А в России?
— Нет… Разве на вокзале…
Абатурин вспомнил, что именно вокзал использовал с этой целью Гриша Блажевич и рассмеялся:
— Мы едем на вокзал, Анна!
— Потерпи. Скоро будем насовсем вместе, и тогда ты сможешь делать все, что захочешь.
— Я ждал двадцать с лишком лет. Можно умереть от нетерпения.
— «Умереть», — медленно повторила Вакорина, думая о чем-то другом. — Умереть… Гнусное все-таки слово.
Упрямо тряхнула тяжелой волной волос:
— Нет, человек никогда не примирится со смертью. Ты можешь называть это как угодно: идеализмом или оптимизмом, не имеет значения. Но человек будет искать бессмертия, как сказки искали и ищут живую воду. Будет искать до тех пор, пока не найдет. Ты не согласен со мной?
— Нет, отчего же. У человека чудо-голова, и никто не знает, что еще она может придумать.
— Голова и воля, — уточнила Анна. — Неистребимая воля к жизни. Я буду внушать это своим ученикам.
Они медленно подходили к большому промтоварному магазину, когда из его дверей вышла молодая женщина с ребенком на руках. Рядом с ней шел ничем не примечательный мужчина, вероятно, отец ребенка. Малыш хандрил и взбрыкивал ножками.
— Вовка, — говорила мать, — ты не у себя дома. Нечего ныть.
Голос и фигура женщины показались Павлу знакомыми. Косы цвета ржаной соломы выбивались из-под платка.
— Вера Ивановна! — вспомнив женщину, крикнул Павел. — Здравствуйте!
Ему было приятно, что доброжелательная и спокойная женщина, с которой его когда-то свела дорога, увидит Павла рядом с красивой девушкой.
— Ах, это вы, Павел! — заулыбалась Вера Ивановна. — Вася, познакомься с Павлом.
И она первая подала руку Анне.
— И Глаша здесь, — повернувшись к Павлу, сообщила она. — Мы все сегодня в город приехали. За покупками.
«Где же она?» — хотел спросить Павел — и увидел Глашу.
Она торопливо вышла из дверей того же магазина и быстрыми шагами догоняла сестру и зятя. Ее черные выпуклые глаза смотрели холодно и вяло, русые кудряшки под беретом трепыхались от быстрой ходьбы.
Увидев Павла, она на мгновение открыла в улыбке ровные мелкие зубы, но, заметив рядом с ним девушку, согнала улыбку с лица и равнодушно кивнула головой.
Вскоре они расстались.
Неторопливо шагая с Анной в ногу, Павел сказал:
— Они — сестры, и совсем разные. Но, кажется, одно роднит их: и та, и другая никогда не любили по-настоящему.
Он заглянул сбоку в глаза девушке, спросил:
— У нас ведь все будет по-другому? Правда?
— Конечно же, — хмелея от его взгляда, откликнулась Анна. — А иначе просто не стоит жить.