ДВЕ СЕМЬИ

Дети гоняли по льду новенький дамский туфель. Проходивший мимо управдом спросил, где они его взяли. Дети повели управдома к каменному забору. Прямо на снегу, возле раскрытого чемодана, лежала груда модельной дамской обуви. Рядом из снега торчал угол другого чемодана. Управдом вытащил его и раскрыл, там лежали старые резиновые сапоги и инструменты: короткий ломик, ручное сверло и стамеска. Он позвонил в милицию.

Вблизи этого места была устроена засада. Вечером пришли двое. Один остался на улице, другой зашел во двор. Одного схватили, другому удалось бежать. Задержанный назвался Иваном Никульшиным.

Места, которыми пробирался Зубов, были знакомы ему с детства. В четырех километрах отсюда, в селе Орлово, он родился. На станции Тресвятская, куда он теперь шел, жили его дочь и бывшая жена. Василий оставил их двадцать лет назад. Теперь он всем чужой. Но и ему никто не нужен. Пересыльные тюрьмы, Байкало-Амурская магистраль, Тигровая падь, Колыма, прииск «Загадка» не научили его работать. Он устраивался лишь для того, чтобы не беспокоили участковые. В гуще жизни он чувствовал себя инородным телом. Ему уже сорок шесть. Теперь он не колесит, как прежде, по городам Союза, воодушевленный удачами и собственной дерзостью. Он уже не беспечен и не самоуверен. Он знает, какова жизнь. Может быть, потому Василий был в ту ночь излишне осторожен. Когда с вещами стали приближаться к перекрестку, им овладел страх. Ему стало казаться, что новый вид чемоданов непременно привлечет внимание постового. Зубов предложил Никульшину спрятать чемоданы в ближайшем дворе. Иван скрепя сердце согласился. Он считал, что вещи за ночь могут пропасть. Чемоданы закопали в снег. Когда же подошли к перекрестку, то постового там не оказалось. Никульшин даже плюнул от злости. Возвращаться за вещами не оставалось времени. С ними были еще два мешка, которые они везли на санках. Боялись опоздать к поезду. На следующий день напарник тоже не имел оснований восторгаться Зубовым. Василий остался на улице, когда Никульшин пошел во двор. «Что ж, в жизни всегда кто-то на ком-то едет», – думал Зубов.

Сейчас Василий был уверен, что Никульшин не может ему повредить. Он мог выдать Зубова, только погубив себя. Долю Никульшина Василий перепрятал на краю оврага, под корнями старой ветлы, салазки он бросил в овраг, в снег. Сейчас он налегке шагал по дороге, рассекавшей надвое пристанционный лес. Гудки товарных поездов будили настороженную тишину. За опушкой дорога раздваивалась, левая тропинка вела к вокзалу, правая – в Синицыно. Когда Василий был молод, поселок от станции Тресвятская отделяли целых три версты. Теперь Синицыно разрослось и стало окраиной пристанционного поселка. Зубов шел в Синицыно.

Он и сам не знал, зачем шел. Отцовский дом развалился. Старик умер, когда Василий отбывал срок на Колыме. Мать – еще раньше. Жена и дочь? Но они ему чужие. Всякий раз, когда он пытался представить дочь взрослой, перед глазами всплывало красное сморщенное личико с немигающими бессмысленными глазами. Позади двадцать лет. В двадцать лет Зубов был женат. Пройти мимо или постучаться?

Евдокия узнала его по голосу.

– Чего тебе? – спросила она через дверь. И собственный голос показался ей чужим.

– Открой, не съем.

Он вошел, щурясь от яркого света. Комната была небольшой, но ослепительно-чистой. Пол сверкал желтой краской, скатерти и занавески были накрахмалены. Василий нагнулся за веником, чтобы обмести ноги. Евдокия заметила, что к его спине прилипли сосновые иглы. «По лесу где-то лазил», – подумала она.

Он глядел на взрослую дочь, мягкую и застенчивую, похожую как две капли воды на мать в молодости, глядел на книги, на клеенчатые тетради, на скатки чертежей, на какие-то незнакомые предметы (это были рейсшина и готовальня) и ощущал, что пришел к незнакомым людям. За время многочисленных отсидок он отстал от жизни. Она сделалась какой-то другой, люди думали и говорили совсем по-другому.

Девушка разглядывала человека, который приходился ей отцом. В детстве она часто и много думала о нем.

Мать и дочь жили тогда в доме деда, где помимо них ютилось восемь человек. Небольшой хилый стол никогда не был свободен. Уроки приходилось делать, положив тетрадь на табуретку и стоя около нее на коленях. Мысль о том, что отец все равно приедет и увидит, как плохо и неуютно ей здесь, не покидала девочку. Мать работала на вагоноремонтном заводе. Чтобы попасть на смену, ей приходилось вставать в пять утра и идти четыре километра до станции. Возвращалась поздно. Из подсобных рабочих ее через два года перевели в бригаду маляров. Теперь она занималась окраской вагонов, и ей стали больше платить. Юлия уже не ходила зимой в школу в галошах на шерстяной носок. Ей купили валенки.

Прошли годы. Теперь девушка слишком много знала о жизни, чтобы пришедший мог у нее вызвать какое-либо другое чувство, кроме отчуждения и, пожалуй, любопытства.

Дочь приготовила чай. Василию предложили раздеться. Он снял бушлат и меховую безрукавку, Евдокия повесила одежду на вешалку.

Через три часа, шагая на станцию к поезду, Зубов ежился от встречного ветра. Он забыл свою безрукавку на вешалке, но возвращаться не захотел. Василий с ненавистью вспоминал все, что ему сказали.

У Никульшина щетинистое, изборожденное морщинами лицо, тусклый взгляд, словно никогда не знавший солнца, одежда, при виде которой возникает желание отодвинуться.

– Ты знаешь, следователь, ты брось. Не путай меня, – говорит он сиплым голосом.

– Кто был второй, который убежал?

– Поймали бы да спросили.

От него душно пахнет застарелым перегаром. Трудно поверить, что этот человек был когда-то лучшим на селе работником, служил когда-то на станции кассиром.

Началось с магарычей.

После работы в товарной конторе Никульшин отправлялся шибайничать. Он умел делать все: чинил крыши, подводил водопровод, копал погреба, ремонтировал электрические утюги, перекладывал печи, лил из автомобильных камер кустарные галоши. Но заработанное не шло впрок. Домой он возвращался нетвердым шагом. Держась за косяк, он вваливался в комнату и опускался на пол. Если жена была в ночной смене, шестилетний сын с бабкой стлали на полу рваную шубу и перетаскивали на нее спящего. Жена от него уходила три раза, но возвращалась, потому что с отцом оставался сын. Мальчик не чаял в отце души. Никульшин, когда бывал трезв, мог часами вместе с сыном мастерить что-нибудь. Змей с двумя трещотками, корабль с системой парусов, самокат на резиновых колесиках вызывали зависть ребят всей улицы. В субботу Никульшин отправлялся на рыбалку и брал с собою сына. Они ночевали в шалаше. Связку сверкающих окуней, щук и красноперок нес по селу мальчик, гордо шествовавший впереди отца.

Зубова два дня назад Никульшин встретил на вокзале. У Ивана тогда начинался запой. Острый запах спиртного терзал обоняние, вызывая в груди беспокойство и мучительное ожидание чего-то. Он не находил места, не мог ни о чем думать и ошалело слонялся по вокзалу.

Теперь Иван вспоминал, как в тот вечер в строящемся доме, куда они залезли через окно, он дрожащей рукой налил себе стопку чистой, как слеза, «Столичной», которую Зубов купил в гастрономе на проспекте. Мысли о Зубове вызывали озлобление. Когда они проламывали на чердаке дыру, Зубов вздрагивал от каждого шороха. Иван не мог простить себе торопливости, с какой поспешил обуть прямо в магазине новые сапоги. Старые, резиновые, пришлось сунуть в чемодан, оставленный в снегу. Теперь они могли погубить его. Никульшину казалось, что напарник догадывался о засаде. Иван вскакивал и в ярости шагал по камере.

Никульшин жил в селе Орлово. Нам пришлось ехать к нему в самую грязь. Дорога, утоптанная сотнями ног, еще сопротивлялась теплу, но по обочинам и в поле снег уже растаял. На высокой, как тесто, грязи лежали гребешки прошлогодней пахоты. Глубокие, в полметра, трещины разрезали толщу дороги. По ним струились ледяные ручьи. Передвигаться можно было только пешком. На полпути дорога спускалась в низину, от талой воды наст распустился. Шли по щиколотку в воде, смешанной со снегом и грязью. Мокрые носки и раскисшие туфли потом сушили в крайнем доме. Плита топилась углем. Уже через час мы простились с хозяином-железнодорожником и продолжали путь. Преодолев бурную речонку, рожденную талыми водами и рассекавшую улицу вдоль, мы скоро достигли жилища Никульшина.

Дом был кирпичный, но подслеповатый, вросший в землю. Когда мы вошли, взглядам представилась темная низкая комната. За столом сидела старуха в стеганых бурках и засаленной фуфайке. Беззубым ртом она жевала что-то. Место рядом занимала невестка, судя по одежде и выговору, из городских. Она смахнула очистки с табурета и предложила нам сесть.

Официальная часть разговора была непродолжительной. В присутствии двух соседей жене Никульшина предъявили резиновые сапоги. Первое, что пришло ей в голову, была мысль, что мужа сбила машина. Мы не стали опровергать этой догадки. Женщина без труда узнала сапоги. Носок левого был порван и залеплен узкой косой заплаткой: муж порвал его, напоровшись в темноте на колючую проволоку. Когда все подписи были поставлены, мы уже не видели нужды скрывать того, что случилось.

Старуха долго глядела на нас одним глазом (она была крива) и наконец прошамкала:

– Стало быть, Ванюшка забратый?

Она отодвинула картошку, кучку кильки.

– Ванюшка-то, он хороший, ребенок по нем обмирает.

– Сколько вам лет, мамаша?

Старуха подняла глаз на моего спутника.

– В десятом году замуж выходила, было восемнадцать. Вот считай… И-и, сынки, жить-то не страшно, страшно доживать.

Она высморкалась в грязный фартук.

– Пенсию дают, усадьбу нарезают, а все впустую. Кто руки-то приложит? Вишь они, сыновья-то какие…

В комнату с надворья вбежал мальчик лет шести, круглолицый и розовощекий, сбросил грязные сапоги и шмыгнул в кровать.

– Дружки-то Ванюшкины: кто агроном, кто тракторист, а он… нету ему счастья, – тоскливо проговорила старуха.

Спрашиваем, не пьет ли сын. Старуха долго молчит.

– То-то и пьет. А кто ж ее не пьет? Через это и все прахом. – Когда мы уже собираемся уходить, она спохватывается:

– Отпустили бы вы Ванюшку-то.

Как только Никульшин ознакомился с показаниями жены, он не стал больше запираться и сам вызвался показать место, где спрятал ворованные вещи. Можно было предполагать, что поездка отвечает и его желаниям.

После трехчасовой езды по колеистым проселкам милицейская линейка остановилась в километре от станции Тресвятская. Никульшин, сопровождаемый двумя конвоирами, уверенно углубился в лес. Около молодой сосны зияла свежевырытая яма, валялись этикетки, оберточная бумага. Никульшин поднял завязку и, выругавшись, швырнул:

– И мои забрал…

Еще не дойдя до машины, он рассказал, что кражу совершил вместе с Зубовым и что инструменты, найденные в чемодане, и салазки, на которых везли вещи, принадлежали Василию. Возвращались с тревожной мыслью, что Зубова в городе не застанем.

Его взяли с работы, прямо в промасленном комбинезоне, с грязными от мазута руками и привезли в прокуратуру. Он яростно отпирался. Маленький и коренастый, с острой плешивой головой, он торчал перед столом, словно гвоздь.

А в конце дня позвонили из Тресвятской. Проводник со служебной собакой вышел к оврагу, где Василий спрятал вещи, взятые из ямы Никульшина. Нашли и санки Зубова.

На следующий день, около одиннадцати утра, пришла жена Никульшина с сынишкой. Женщина принесла не только передачу, но и важную новость. Она рассказала о ночном появлении Василия в Синицыно. Евдокия Зубова вручила ей меховую безрукавку, оставленную Зубовым, и просила отдать следователю.

И все-таки женщина и мальчик пришли не вовремя. С минуты на минуту должны были привезти Никульшина. Мы не желали его встречи с женой и сыном. Но предотвратить ее не удалось. В коридоре послышался топот ног, и в кабинет ввалились двое конвоиров и арестованный. Женщина и ребенок, стоявшие у стола, обернулись. Никульшин и жена сделали непроизвольные движения один в сторону другого и замерли. Высокий старшина в огромных сапогах, в шинели с двумя рядами сверкающих пуговиц грубо подтолкнул Никульшина и прикрикнул:

– Иди, иди!

Он пододвинул ближайший к арестованному стул и указал на него. Никульшин сел.

– Папа! – вдруг выкрикнул мальчик и бросился к отцу.

Вмешиваться было поздно.

Никульшин сильными руками взял сына под мышки, посадил на колени.

Я листал бумаги, ничего не понимая в них.

– Мишка тебя не обижает?

Сын покачал головой.

– Пап, а почему тебя не пускают?

Никульшин потемнел. Стажер снял очки и снова их надел…

– Пап, а когда тебя пустят, ты мне саблю сделаешь?

Беззвучно вздрагивая, жена Никульшина подбежала к мальчугану и взяла его на руки.

– Пойдем, пойдем, Сережа! – сказала она и быстро выбежала с ребенком из комнаты.

Стажер весь день был молчалив. Даже вечером по пути домой он словно забыл свою привычку к бурному обмену мнениями и задумчиво провожал глазами убегавшие красные огоньки автомашин. Он безмолвно глядел, как фары выхватывают из темноты полосы дождевых брызг. Мы шагали вдоль серых зданий. Дождь усиливался. Наконец он стал сыпать на мостовую, хлестать по крышам домов, по кузовам троллейбусов, по стеклам витрин. Мы укрылись под козырьком какого-то киоска. Подняв воротник ветхого студенческого пальто, стажер сосредоточенно курил, не отворачивая лица от брызг.

Нам представлялось, как сейчас по глубокой грязи жена и сын Никульшина плетутся домой.

Мы думали об отце, который вместе с мешком промтоваров украл и детство у сына.

А дождь лил и лил.

Загрузка...