Выезжай верхом, паренек,
Выезжай, молодой…
Входя в дом Чюрленисов, доктор Маркевич обменивался рукопожатием с хозяином, а с хозяйкой традиционным поцелуем в плечо. Уважаемый и желанный гость за прошедшие десять лет стал ближайшим другом семьи органиста: с ним советовались, с ним делились заботами. А забот в этом доме всегда было немало. Теперь же главной из них стала судьба Кастукаса. Ему уже шел четырнадцатый, он менялся на глазах, становился взрослее с каждым днем, но жизнь его шла без перемен. Забавам и беспечности детства пора было отойти в прошлое. Его товарищи, сыновья Маркевича, да и другие его сверстники, приезжавшие на лето из Варшавы, все давно учились в солидных гимназиях — а он? И что ждало его впереди?
У него была музыка. Пусть музыке посвятит он себя; с таким талантом, как у него, он сможет многого добиться, если получит систематическую подготовку. Необходимо, чтобы он по-настоящему занялся музыкой…
Первым, кто сумел так ясно определить возможности, а по сути, заглянуть в будущее совсем юного Кастукаса, стал все тот же доктор Маркевич. Переговорив с Чюрленисами — как обычно, они были согласны с ним, а Адель сказала: «Дай бог, чтобы это удалось!» — доктор сел за письмо. Маркевич решил воспользоваться знакомством с князьями братьями Огиньскими, которых и просил принять участие в судьбе Кастукаса.
Спустя недолгий срок был получен ответ: князь Михал Огиньский давал согласие принять мальчика в свою оркестровую школу.
Все радовались, и Кастукас тоже. Его снарядили в дорогу — ни много ни мало, а верст триста с лишним надо ехать, на север и на запад, почти к самому морю, и старший сын Чюрленисов впервые выпорхнул из гнезда.
Четыре полных года пробыл он в Плунге, занимаясь в школе и оркестре, которые содержал князь Михал Огиньский. Это имя — Огиньский — широко известно: композитор Огиньский написал знаменитый полонез «Прощание с родиной», который и сейчас пользуется огромной популярностью. Автор этого полонеза стал, пожалуй, самым известным из старинного польско-литовского рода Огиньских, в котором некогда были и претенденты на польский престол. Но князь Михал-Клеофас прославился не только как композитор: в 1794 году он был соратником Тадеуша Костюшки — вождя польского освободительного восстания и стоял во главе одного из повстанческих отрядов. Огиньскому приписывают и авторство песни, ставшей в независимой Польше национальным гимном.
Тот Михал Огиньский, который жил в своем поместье в Плунге, куда, как уже говорилось, приехал Кастукас, доводился автору «Полонеза» прямым внуком и был последним представителем этой некогда процветавшей фамилии крупных магнатов и политиков.
На окраине Плунге, среди огромного старинного парка, находилось поместье князя с усадьбой, или, как принято было называть княжеский дом, — с дворцом. Выстроенное в классическом стиле, двухэтажное, с порталом в центре и двумя крыльями по сторонам, здание это действительно производило впечатление дворца. В обширной зале, когда был тому соответствующий повод, собирались гости, и тогда весь вечер от ярко освещенных окон дворца неслась музыка: играл собственный оркестр князя.
То, что Огиньский позволял себе такую роскошь, как содержание оркестра, не должно показаться слишком странным. Титулованные особы — не только короли и принцы, но и князья и графы — с давних времен почитали за необходимость иметь при своем дворе музыкантов, да еще каких! Вспомним, что Бах служил у веймарского герцога, Гайдн — у венгерского князя Эстергази; вспомним русского графа Шереметева, имевшего превосходный оркестр из крепостных крестьян.
Собственный оркестр был и у старшего брата князя — Богдана, чье поместье находилось сравнительно близко. Музыканты для оркестра князя Михала готовились в музыкальной школе. Безусловно, что в эту бесплатную школу принимались талантливые подростки и юноши из малообеспеченных и бедных семей, и поэтому надо воздать Огиньскому должное: его школа давала общие и музыкальные знания тем, для кого учеба могла остаться недостижимой мечтой.
Кастукас Чюрленис нашел в Огиньском не только богатого мецената и покровителя. Князь Михал быстро распознал в новом ученике незаурядные качества. Почти полтора десятилетия, до самой смерти Огиньского, молодой Чюрленис и Огиньский, несмотря на огромную разницу в возрасте и положении, относились друг к другу с взаимной симпатией и уважением. Да и со стороны князя было именно уважение. Кастукас приобрел его не только благодаря таланту и репутации лучшего ученика: в житейских ситуациях, иногда довольно комичных и весьма щекотливых, он вел себя с удивительным достоинством. О пребывании Кастукаса в Плунге мы знаем немногое, но в преданиях семьи Чюрленисов сохранились описания, по крайней мере, двух эпизодов из этого периода юности композитора.
Освоившись на новом месте, познакомившись с учениками, Кастукас довольно скоро стал играть в мальчишеской компании заметную роль, чему помогали его природная общительности фантазия и изобретательность в играх и развлечениях.
В усадебном парке был искусственный пруд, где для княжеского стола разводились отличные карпы. Мальчишеские аппетиты были ничуть не хуже хозяйских, однако ребятам приходилось обходиться без карпов. Кастукас решил хотя бы на один вечер устранить эту несправедливость, тем более что наследственный рыбацкий азарт не давал ему покоя. «Как насчет рыбы на ужин?» — беспечно вопросил он своих однокашников. В ответ раздался громогласный радостный вопль. Заручившись такой единодушной поддержкой, Кастукас пошел срезать удилище. Удочка оказалась в умелых руках, а карпам было все равно, в чьих желудках заканчивать свое существование. Так или иначе, несколько позже Кастукас явился со связкой карпов. «Давайте-ка, ребята, за работу, отличный будет ужин!» — сказал он под восторженный и голодный блеск десятков глаз.
Но тут его пригласили к князю. Оказалось, что рыбное браконьерство не прошло незамеченным. Стал ли он отпираться, просить извинения? Ничего подобного. Как истый рыбак после удачной ловли, он первым делом рассказал о своем успехе, похвалил пруд и карпов, не забыл добавить, что и удочка была неплохая, и вообще, клевало на редкость хорошо, — вот на озере в Друскининкае и на Немане, когда доводилось ловить, так там…
Князь не сразу пришел в себя. Кончики его подкрученных усов опускались все ниже и ниже, а брови, и без того высокие, все больше лезли вверх. Наконец князь разразился…
Начало было грозное, но продолжения не последовало: Кастукас пулей вылетел за дверь. Оставшийся в одиночестве князь разъярился еще больше, но он и предположить не мог, что произойдет минуту спустя: ученик Чюрленис явился снова, и увесистая связка карпов плюхнулась на пол пред ясновельможные очи. «Вот, ешьте вашу рыбу сами!»
Кастукас предполагал, что князь прогонит его из школы, и, не дожидаясь этого, хотел тут же уехать. Но он не уехал, а Огиньский его не прогнал. И позже князь сам, смеясь, вспоминал историю с карпами…
Второй инцидент произошел зимой, когда компания ребят принялась однажды бросаться снежками. Все разбились на две воюющие группы, и во главе одной оказался Кастукас. Именно эта команда и начала побеждать, когда Огиньский, наблюдавший за ходом сражения со стороны, решил принять в битве личное участие. Он присоединился к слабым, взял на себя командование и первым делом метко запустил снежком в предводителя своих противников — в Кастукаса. Тот не заставил себя ждать: крепко слепленный снаряд угодил князю точно в нос. «Как ты смел?!» — вспылил Огиньский. Кастукас принялся спокойно объяснять: «Вы — главная сила врагов, и поэтому мой долг нападать на вас».
Много позже Чюрленис вспоминал о годах, проведенных в Плунге, как о самых лучших временах. Его любили — и князь, и сверстники, он занимался музыкой, к которой так тянулась его душа, ну а тоска по дому сглаживалась тем, что Огиньский разрешал Кастукасу подольше затянуть летние каникулы.
Нравилось бродить по окрестностям, засиживаться подолгу с книгой — во дворце была богатая библиотека, — и тогда-то, в эти счастливые годы отрочества и юности, появилось у Чюрлениса увлечение, которое в дальнейшем властно позвало его к новым жизненным устремлениям: он начинает рисовать.
Без руководства, без обучения, повинуясь безотчетным желаниям, он набрасывает на листах бумаги карандашные зарисовки парка, домов, чьих-то лиц. Когда и как развлечение, досужее удовольствие сменяется тем серьезным, что зовется творчеством, мы не знаем. У Чюрлениса это произойдет еще очень не скоро. Но наивные рисунки, которые он делал еще в Плунге, оказались первыми предвестниками того, что должно было неминуемо случиться. Пока же — музыка. Музыка приносит ему самые большие радости, и он счастливо живет в ее мире.
С той поры, как он начал заниматься здесь, в школе, музыкальные впечатления Кастукаса заметно обогатились. Главное из этих впечатлений — оркестр. Конечно, игру оркестра он слышал еще в Друскининкае, на открытой площадке кургауза. Но разве можно сравнивать удовольствие обыкновенного слушателя с тем наслаждением, какое испытываешь, когда сам находишься среди музыкантов и играешь вместе со своими товарищами, захваченный общим чувством, единым биением этого большого сердца, имя которому — оркестр!
В оркестре Чюрленису отвели место среди деревянных духовых инструментов, и он начал играть на малой флейте. Вторым его инструментом стал медный корнет. Довольно хорошо познакомился он и с остальными оркестровыми инструментами и однажды сочинил для оркестра марш, который был разучен и исполнен оркестрантами на каком-то торжестве в честь князя Огиньского. Марш этот не сохранился, скорее всего большой беды в том нет, так как первое оркестровое сочинение юного Чюрлениса вряд ли обладало большими музыкальными достоинствами. Но важно, что Кастукас смело брался за композицию, что справлялся с техникой инструментовки и что его композиторские опыты не пропадали впустую. Услышать собственную музыку в исполнении оркестра — такое доводится не каждому, и неокрепшему дарованию это вполне может придать уверенности в себе!
Довольно скоро Чюрленис перешел из учеников в категорию оркестрантов, и Михал Огиньский положил ему за работу в оркестре пятирублевое месячное жалованье. Для юноши и его семьи оно стало заметным подспорьем, тем более что Кастукас продолжал оставаться у князя на полном обеспечении, которое включало не только ученье, жилье и еду, но даже и шикарную форму с золотым шитьем. По принятой моде оркестр должен был блистать не только трубами, но и галунами — в общем, производить эффект. Надо сказать, что музыка, которую приходилось играть, частенько тоже была рассчитана на эффект: марши, польки, вальсы, увертюры, отрывки из опер и оперетт — легкий и популярный репертуар составлял значительную долю того, что игралось. Но, кроме вальсов, однако, исполнялись увертюры Мендельсона, произведения Шуберта и Шопена, такая музыка обогащала, воспитывала вкус, открывала новое.
В эти годы у Чюрлениса был и еще один источник, откуда черпались музыкальные впечатления будущего композитора: песни, которые распевались в тех местах, где он жил, музыка танцев на свадьбах, крестинах и прочих празднествах, которые по обычаю, всегда и всюду принятому в народе, из тесных изб и дворов выплескивались на улицу, на площадь, на зелень травы. Играл оркестрик, состоявший из двух скрипок, самодельного ящика-контрабаса и старого большого барабана, принадлежавшего когда-то воинской части, кружилось несколько пар, остальные составляли слаженный хор.
О Дзукии — той части Литвы, где Чюрленис родился и где был его родной дом, говорилось уже, что это был край песен — песен в большинстве своем грустного, печального характера, основанных на минорных тональностях. Но разные части Литвы, которая по территории вовсе невелика, очень различны по культуре, быту и даже по языковым наречиям своих жителей. Городок Плунге принадлежит Жемайтии, население которой состоит в основном из жемайтийцев — потомков древнего племени жмудь. Литовец с юга, из Дзукии, не всегда поймет речь жемайтийца. Что же касается песен, то в противоположность южной Дайнаве здесь, на западе, поют чаще всего быстрые и ритмичные мажорные песни.
Чюрленис провел в Плунге вовсе не короткий срок для того, чтобы успеть многое узнать, увидеть и запомнить. И тогда же Кастукас услышал легенду, которая так захватила его, что он не расставался с мыслью о ней в течение многих лет. С этой легендой были связаны, может быть, самые большие замыслы и надежды уже сложившегося композитора и художника. Но осуществиться им не пришлось.
Легенда родилась на берегах Балтийского моря, и там, у моря, Чюрленису и рассказали ее. Плунге находится от побережья на расстоянии всего-то пятидесяти с небольшим верст, а при наличии железной дороги добраться до морского курорта Паланга не представляло никакой сложности. Князь Огиньский отправлялся летом и в Палангу, и на курорты Рижского взморья, лежащего чуть севернее. Бывало, что оркестр сопровождал князя в таких поездках и давал при этом концерты.
…Море, когда его видишь в первый раз, всегда поражает. Но особенно созвучно оно романтическому воображению ранней юности. Счастлив тот, кто увидел море четырнадцати-шестнадцати лет! Счастлив, потому что безграничность просторов, мощный бег волн, неукротимая свобода этой величайшей из стихий дают юному уму и сердцу столько пищи для долгих раздумий о мире, о жизни и о том, кто же ты, одинокая человеческая фигурка, стоящая на берегу!.. Оглянись назад — песчаные дюны теснятся гурьбою, будто замерли только что, в тот миг, когда ты решил обернуться, а едва опять станешь к ним спиною, снова побегут, побегут куда-то, как бегут в неизвестность темно-зеленые морские воды… Там, за дюнами, строгие тонкие сосны золотятся корой, ветви, увитые туманной хвоей, хотят уйти в облака, которые тоже бегут, гонимые ветром, на край морского горизонта. От этого беспрестанного движения всего, что вокруг, от воздуха, напоенного слабым запахом йода, немного кружится голова, и потому приходится хоть на мгновение опустить взгляд к ногам… о, да это янтарный камень! Неужто и вправду кусочек полупрозрачного желтого янтаря — вовсе не камень, не минерал, а затвердевшая смола доисторических растений? В это так трудно поверить… Какие они были, первые на земле деревья и цветы? Не было еще человека, но жизнь уже цвела на планете, та далекая, неведомая жизнь, тепло которой застыло в этом маленьком камушке, лежащем на полудетской ладони.
— Красивый янтарь тебе подарила Юрате.
Старик рыбак опирался на весла, которые нес вон к той перевернутой лодке. В такую волну не очень-то весело выходить в море, да что поделать, если вчера поставлены сети, и в них уже бьется рыба, а разгулявшаяся волна грозится сорвать снасти.
— Юрате?
— Да, да, Юрате, бессмертная подводная царица. Это ее янтарь.
Старик смотрит в сторону своей лодки, смотрит на волны, будто спрашивает у них, могут ли они подождать его, потом бросает весла на песок и садится рядом. Он говорит неторопливо, и голос его хрипловат и негромок, и его бывает совсем не слышно, когда пенный вал шумно рушится и распластанные водяные языки с шипением уползают обратно в море. Туда, в море, где в зеленой глуби стоял дворец из янтаря.
Никому не дано было увидеть дворец Юрате, одному Каститису пришлось, но за это он и с жизнью простился. Эх, много рыбаков забирает себе море, но Каститис погиб не так, как другие. Он был сильный юноша, и смелый, и, конечно, красивый, очень красивый, но был смертным человеком. А Юрате была дочерью бога и была божественной девой. Вот именно, человек смертен, и ему так велено от рождения: знай свое, земное, ты богам неровня и не желай того, что не пристало человеку. А Каститис, видно, знать не хотел об этом. Он об этом забыл, когда на вечерней заре увидел в волнах богоподобную Юрате. Она пригрозила ему: «Не трогай моих рыбок, утонешь! Из пучины нет возврата…» Каститис уже к берегу плыл, но тут повернул обратно лодку, ближе и ближе подплывает к Юрате. Смотрит на богоподобную и не может глаз отвести. И Юрате к его человеческой красоте любовью загорелась. Замолкло море, но, когда божественная дева коснулась губами Каститиса — вихрь поднялся и воды содрогнулись. Все оттого, что Юрате поцеловала смертного. Обнял Каститис возлюбленную и как будто в сон погрузился: неведомые чудища морские и растения окружили его, а потом очутился он в прекрасном дворце, который весь — и стены, и башни, и крыши, и все, что ни находилось во дворце, — весь был из янтаря. Унесла, значит, Юрате Каститиса на дно морское, в свой янтарный дворец. Ни о чем не помнят они, только о любви своей, только и есть, что ласка, и любование, и слова нежные. А нельзя божественной деве смертного любить. Великий Перкунас, властелин, взглянул с небес, и гнев его охватил. Метнул молнию прямо в море, разверзлось оно, и поразил Перкунас своей огненной стрелой янтарный дворец. В осколки распался дворец до самого основания. Каститиса волна подняла, вынесла на берег, и вот, как сейчас вода на берег набегает, будто целует его, так стала и юного Каститиса целовать и зацеловала до смерти. Вот как оно было. А янтарь в нашем море с той самой поры. Много его, дворец-то большой был. Наши девушки Каститиса и по сей день жалеют. Потому-то выходят на свидание к любимому с ниткой янтарных камушков на груди. Потому-то и песни про любовь у них всегда с печалью: о Каститисе и Юрате, об их несчастной любви вспоминают. А море когда стонет, говорят, это она, подводная богиня, плачет… Вон, видишь, расходится сильнее. И ветер крепче стал. Многие, многие там, на дне. Кормит нас море, но и плату за щедрость свою немалую берет. Когда лодка старая, хуже нет. Смолишь ее, смолишь, а все сквозь щели течет.
— Что же, коли хочешь, давай помоги. Ну, видно, ты крепкий, один перевернуть смог. А теперь подтащим к воде. Вот так. И спасибо тебе. Сейчас набежит гребень, тут уж зевать нельзя. Была бы рыба в сетях!..
Смотрит Кастукас в морскую даль, бродит вдоль берега, уходит в дюны и вновь возвращается к морю. И образ его властно и неудержимо проникает в юношу, чтобы навсегда остаться в его помыслах. Оно выплеснется на его картины, затопит своей прозрачной зеленью города, где в домах еще будут светиться окна; медленные большие рыбы проплывут мимо ячеистой сети; затопит затерянную во вселенском безбрежье планету; над утлыми парусниками, пляшущими на огромной волне, встанет новая волна, еще большая, и когда она вот-вот уже накроет крошечные кораблики, на ее вертикальной глади проявятся мерцающие буквы: МКЧ. И беспрестанное движение, жизнь, которую исторгло Море из своих глубин и подарило Земле, зазвучат в прекрасной музыке Чюрлениса — и в небольших фортепианных пьесах, и в величественной оркестровой поэме, так и зовущейся: «Юра», что по-литовски означает «Море»…
Все это впереди. Но перемены близки уже и сейчас.