— Не рано? — спросила Сарра. Она появилась из-за завесы шатра, ежась от утреннего холода. Девушка-рабыня маячила за спиной, держа в руках гребень.
Авраам поглядел на жену. Располневшая, с опухшими ногами, встрепанная… Господь всемогущий, как хороша когда-то была эта женщина! А ведь не молоденькая была, когда сам фараон, владыка земли египетской, брал ее в гарем. Суров и неподкупен был царь потомков Мицраима, и не жаловал пришельцев, но его, Авраама, пропустил через границы, мало того, позволил осесть в тучной долине Нила, воистину благословенная земля этот черный ил! — на питаемых им травах число его стад умножилось вдвое. И царь воистину великий — когда все вскрылось, отпустил со всеми стадами и челядью, даже гнева не выказал. Сказал лишь — забирай ее, все забирай, только убирайся с моей земли, видеть тебя не хочу! Ее, Сарру, пожалел. Да, хороша была… Думал через границы Египетские провезти в сундуке — смешно! Разве красоту такую спрячешь? Не шелк ли там, спрашивали? Заплачу как за шелк, отвечал. Не жемчуг ли? Заплачу как за жемчуг. Что ж, говорят, раз так дорого ценишь, открывай, поглядим, что там у тебя! Открыл. Ну и рожи же сделались у стражников, когда откинулась крышка, и встала она оттуда во всем блеске, в алом парчовом уборе, сверкая золотыми гривнами, волосы убраны под сетку с драгоценными камнями! Царская жена, царская наложница! Услада владык! Пальцем побоялись тронуть такое чудо, доставили к фараону. С почетом доставили, на носилках. И его — рядом. Как брата. И фараон к нему — как к брату. Ты родич моего дикого цветка, — так он ее называл, дикий цветок… и еще алым ибисом, и еще саламандрой-плясуньей, ибо любил он ее танцы, и не хуже меня прозрел, какой пылает в ней скрытый огонь… Ты, говорил, ее родич, брат ее — а значит и мне родич. Мой брат! Самый близкий, самый любимый — у тебя ее глаза! Что ж, это правда. Он не солгал своему новому другу и покровителю. Ведь они с Саррой и впрямь родичи.
Уж не потому ли так долго не было детей.
Он, скотовод, владелец лучших тонкорунных овец, хозяин бессчетных козьих стад, обладатель сотни белоснежных верблюдов, способных обгонять ветер пустыни, он знает — подобное отнюдь не противно природе.
Но человек — не скот.
Он вожделел к ее красоте и гордился ей, и взял ее в дом и не жалел о том.
До какого-то времени.
Не может быть, чтобы такие бедра не произвели на свет новую жизнь, думал он. Такие бедра! Такая грудь! Чаши, полные мирры, вот что такое ее грудь! О, как ты прекрасна, возлюбленная моя, сестра моя, как ты прекрасна! Роза потаенная цветет в твоем лоне! Так думал я про себя — она молода, а я полон сил… есть еще время.
Потом ее забрал фараон.
Потом вернул.
Потом я привел Агарь.
Странно, подумал он, это она после рождения Измаила так изменилась. Раздалась вширь, отяжелела. Агарь, та осталась какой была — стройной, точно финиковая пальма, смуглянкой с пушком над верхней губой. Да, Агарь…
Он затряс головой, отгоняя наваждение.
— Почему так рано? — повторила Сарра своим высоким, резким, как у птицы голосом, — дал бы мальчику поспать…
Он взглянул в сторону колодца. Исаак мылся у желоба, раб поливал ему голову из кувшина, мальчик смеялся, разбрызгивая воду, даже отсюда, в холодном свете восходящего солнца было видно, как дрожат брызги на острых ключицах
— Не в моих это силах, Сарра, — вытолкнул из себя Авраам, — Господь призвал нас.
— Солнышко мое, — тихонько сказала Сарра, обращаясь скорее к себе, чем к мальчику, — радость моя…
Как она красовалась, как гордилась им! Какой пир закатила, каких знатных людей созвала — и платье надела тонкое, тонкое — чтобы все видели, как расплываются на натянувшейся ткани пятна от молока. Исаак, младенчик, лежал на ее руках, трогал мониста, улыбался беззубым ртом. Исаак, дитя смеха, дитя радости. Ее радости.
И сам он, сидящий на шелковых подушках, иногда вставая, чтобы самолично обнести гостей вином и хлебом, и прислушивающийся — правда ли послышался от кухни тихий плач худощавой смуглой женщины, или это почудилось ему?
Исаак отложил колун, кряхтя, распрямился. Непривычная работа, негосподская, руки ходили ходуном, сухие, увитые жилами руки. Негоже колоть дрова хозяину стад и сотен рабов, но это он должен сделать сам.
— Мальчик мой, — тихонько приговаривала Сарра у него за спиной. — Единственный.
— Единственный? — прошептал Исаак
О, смуглый Измаил, дитя поздней любви, дитя худосочной Агари с тяжелыми грудями. Странное сложение было у этой хрупкой женщины…
— Господь знает, — Сарра не отставала, следовала за ним, отгоняя рукой семенившую сбоку служанку, — никогда не преступала я его Заветы. Но Исаак — у него нежное сердце. Он жалеет ягнят, господин! Он потом всю ночь будет плакать… трястись и плакать… ты же знаешь, как с ним бывает.
Если бы, — подумал Авраам. В ушах звенело. Тихий звон сотен верблюжьих колокольчиков — знак того, что Господь поблизости, здесь, с ним, как тогда, впервые, в самый-самый первый раз, у дубравы Мамре, когда он, совсем еще юный, сидел при входе в шатер во время зноя дневного. Что Ты, — шептал он про себя, — что Ты хочешь мне сказать? Молю… пока не поздно, пока еще есть время… Ты же обещал… Ты же все видишь. Погляди на Сарру. Это убьет ее. Ее вера крепка, но это убьет ее.
Но Господь молчал.
Авраам неопределенно повел рукой, подзывая отрока, седлавшего ослов.
— Погрузи… это… — сказал он, кивнув на дрова.
— Говорю тебе, господин мой, он еще маленький для таких дел. Совсем еще мальчик.
Да, подумал он, маленький. Вот подходящее слово. Да, вот именно. Маленький. Прячется за ее юбки, чуть что. Хнычет. Трясется. Измаил в его возрасте уже щупал сарриных служанок.
Мой сын. Единственный. Другого у меня больше нет.
— Мальчик? — переспросил он. Рот его растянулся в ухмылке, открыв еще крепкие желтоватые зубы. — Что ты такое говоришь, госпожа моя? Он мужчина. Продолжатель рода. Потомства его будет как звезд на небе — неужто не слыхала?
— Да, но…
— Неужто ему всю жизнь держаться за твои юбки, женщина?
На сносях ее выгнала тогда в пустыню. Сказала, не может видеть, как торжествующе выпирает ее живот. А как ему еще выпирать — у худых женщин всегда так. Сарра носила — ну, разве, еще чуть поправилась.
Молчит. Меряет подозрительным взглядом исподлобья.
Чует. Не знает, нет, иначе бы выла сейчас на всю округу. Просто — чует. Знала бы, должно, убила бы, руками разорвала горло. Даром, что набожная. Меня для нее нет — только он.
— Иди в дом, госпожа, — сухо сказал он. И, уже служанке, — уведи ее.
— Погоди, — она начала дышать быстро и тяжело, как всегда, когда волновалась, — там, наверху холодно. Ты его простудишь. Пусть оденет верхнее платье, шерстяное. И сандалии. Там колючки…
Исаак закончил умываться, натянул чистую полотняную рубаху, протянутую слугой.
— Золотко мое, — торопливо обернулась к нему Сарра, увлекаемая служанкой обратно, в шатер, — слушайся папу. И не сбей ноги. И не бегай — упаришься. И тяжести не таскай — на то есть слуги. И…
— Хорошо, мама, — тихонько ответил за все сразу Исаак.
Черные, как маслины, глаза прикрыты длинными пушистыми ресницами. Не Саррины — у той глаза длинные, с тяжелыми веками. Глаза его, Авраамовой, матери. У Измаила были такие же. Древняя, сильная кровь.
Тогда он отправил за ней, за Агарью, доверенного человека. Сказал, ему было видение. Солгал перед Господом. Молил на коленях, несколько ночей. Господь молчал. И потом молчал. Всегда. До сей поры.
Нет, был еще раз, когда заговорил Он с Авраамом. Тогда. Разве не понял Авраам, кто перед ним? Пал на лицо свое, зарезал лучшего тельца — сам, для дорогих гостей. Поднес вино. Эти, трое, сидели, улыбались. Сарра стояла у входа в шатер, сложив руки на животе. С напряженным лицом, закусив губу — словно поймала воробья и теперь пыталась удержать его в горсти. Один из гостей сказал «не хлопочи так, не тревожься». Зачем им еда, вино? Свет шел сквозь них и плясал на парчовой скатерти. Глазам больно. Сарра упала на колени, не плакала, что-то шептала. Тот, первый, не глядя на нее, сказал, что будет сын. Сарра засмеялась сквозь сухие слезы — поверила сразу. До того все ходила, поджав губы. Не глядя на Агарь. На Измаила. А тут — засмеялась. Он вновь упал на колени, и потому что — сын, и потому, что — прощен. Поднялись — не идут, плывут, — он, склонившись, пошел за ними, Сарра так и осталась стоять у полога, прижав ладонь к губам. Миновали шатры, стада — он сам не заметил, как. Поднялись на холм. Шедом лежал вдали, крыши сверкали под солнцем.
Богатый город.
Он и сам не шел — летел, слышал, как поют невдалеке сотни верблюжьих колокольчиков.
Все хорошо, думал он. Все будет хорошо. Господь его не оставил. Сарра с ним, и Агарь с ним, и будет еще сын. Поздний сын, дитя радости, дитя смеха. Глядит — а тех уже только двое. Где третий? Почему ушел? Один из оставшихся поглядел на него своими золотыми глазами. Сказал — не тревожься, он исполнил, что ему было велено. Одно Слово сказано, осталось два. Мы остаемся. Ненадолго.
И рассказал про Шедом.
Лот, непутевый племянник! Возня со скотом, видите ли, не для него! Какая жизнь в пустыне? вот в городе — жизнь! Песни, пляски! Жена тихая, слова лишнего не скажет, ходит опустив глаза, все терпит. Вот и рожает только дочерей. Красивые девки, но беспутные. Верблюдицы в охоте и те спокойней. Ему, Аврааму глазки строили! Отцу — и то глазки строят! На коленях сидят — где это видано? Открытый дом — что ни день, гости, что ни ночь, пьянка!
А все ж племянник, родная кровь
Пал на колени.
Господи, сказал, я прах и пепел. Ты все видишь. Ты читаешь в моей душе. Разве я — лучше? Разве он — хуже? Что такое справедливость людская? Воздаяние! Что есть справедливость Господня? Прощение! Разве Судия Земли всей поступит неправосудно? Город большой, неужто не найдется там хоть сотни праведных? Ну, хоть полсотни? Пощади их!
Молчат колокольчики.
Ну, хоть Лота пощади! Дурень он беспутный, но ведь если надо — последнюю рубаху с себя снимет. Все отдаст. Разве добрый — не праведный?
Лежал, простершись в пыли, слыша дальний звон. Кто-то тронул его за плечо. Нечувствительно тронул.
Поднял голову. Те улыбаются, золотые глаза сияют. Говорят — не тревожься насчет Лота, сами знаем, что дурень непутевый. Ничего твоему Лоту не будет!
Встал. Заплакал. Все глядел, как они идут к Шедому — только что были здесь, и вот уже там — на пыльной дороге, потом еще дальше — две сияющих точки. Мимо с гиканьем и свистом, обогнав их, проехали на верблюдах. Не остановились. Почему больше никто не видит этого сияния? Этой славы?
— Отец? — Исаак, сын смеха, подпрыгивал на одной ноге, утаптывая новенькие сандалии.
Провел рукой по глазам, отгоняя видение.
— Все готово, — сказал. — Пойдем.
Оглянулся. Сарра стояла у входа в шатер, прижав руку к губам — как тогда…
Сел на осла — слуга держал повод. Другой подвел осла для Исаака — тот прыгнул, поерзал, непривычный к седлу, ударил пятками. Сказал слуге:
— Отпусти. Сам!
Тот неуверенно оглянулся на хозяина. Упадет малый, разобьется, с кого спросят?
— Пускай себе, — кивнул Авраам, — Что с ним станется?
Господь не допустит.
— Можно, да, отец? — не поверил Исаак своему счастью, — можно?
Ударил осла пятками, тот перешел с ленивого шага на быструю трусцу — должно быть, тоже счастлив был, что всадник легкий, чуял его радость, сам радовался.
Что да, то да — у мальчишки легкая рука. Выхаживал, выпаивал хилых ягнят, отогревал телом, дыханием, чуть в постель с собой не таскал, взрослые овцы, завидев его, радостно блеяли, тыкались в руки. Наследник, владелец стад, пастырь от Бога… Ах, ты, наш кроткий Авель, умилялась Сарра, глядя, как сынок носится с очередным любимцем.
Слуга бежал рядом, молодой, загорелый — тоже веселился. Налегке идут, — разве это труд? Вся-то ноша — хлеб в мешках, да вода в мехах, притороченных к седлам. Оружия не взяли — кто здесь не знает Авраама, владыки земель, хозяина стад? Кто в Ханаане осмелится тронуть его хоть пальцем?
Кто?
Впрочем, нет, не вся ноша… Горькие горы в земле Мориа, поросшие колючим терном… Все руки окровавишь, пока срежешь хоть ветку. Разве сложишь из терна жертвенный костер? Без дров никак. Груженый ими осел тащится сзади, Авраам его не видит. Потому и забыл о них. Да, совсем позабыл…
Молодой слуга, что бежал рядом с Исааком, аж подпрыгивал на бегу, словно отпущенный на волю заяц. Оборачивался, перекликался с напарником. Что-то сказал Исааку, тот засмеялся. Исаак, сын радости…
— Уймитесь, — велел сквозь зубы.
Негромко повелел, но тот сразу замолк. Смерил шаг, пошел степенно. Исаак тоже притих, придержал осла, дождался остальных.
Сперва вздохнул с облегчением; какое сейчас веселье? Потом пожалел. Пускай бы мальчик порезвился на свободе. Хоть немного.
А то дома какая свобода? Сарра извела его своей любовью. Того нельзя, этого нельзя. Не бегай, застудишься. Брось эту смокву — она незрелая. Ах, ты, мой ангелочек, как он любит свою маму! Прижимает к себе, тискает. Душит…
Мальцу нужна воля. Иначе превратится в бабу.
Измаил — тот рос вольным. Пыльные босые ноги сплошь в царапинах, на руках ссадины, пальцы ободраны. Лазил по скалам, по деревьям, искал птичьи гнезда. Лук за плечами — бил птицу влет — сперва голубей бил, потом и ястреба. И нос с горбинкой, чисто ястребиный клюв. Не в него, не в Агарь. У той нос короткий, прямой, с круглыми крыльями. Странно — вот на Сарру он походил немного, совсем чуть-чуть, но походил. Сперва, казалось, ей это даже нравилось. Льстило.
Пыльная дорога, пустынная.
Пока ехал, молил Бога — пусть не кончается. Ну, еще немного…
Дальше уже не дорога, каменистая осыпь.
Остановился.
Вот они, горы Мориа, его горы… Плавными уступами восходят под самые тучи. Ну, не к тучам, все ж пониже. Зато стада — как тучи. Сотни, тысячи рунных овец, белое покрывало, устилающее склоны, мальчишки пастухи шныряют меж овцами, собаки.
Поглядел на Исаака — тот стоял, приоткрыв рот, глядя на все это богатство, сын, наследник, прародитель могучего племени — ибо так было сказано.
Зачем теперь эти стада? Эти склоны, поросшие зеленой травой? Для чего теперь все это? Для кого?
Слуги жались к ослам — дети шатров, выкормыши пустыни. Разве могут они понять, что это такое — возноситься к небу в самой середке кипящей жизни, вместе с ней, сам — ковчег, наполненный жизнью, сам — сосуд Божьей благодати, сам — пастырь своих стад. Вот Исаак, тот, кажется, понимает. И Измаил понимал.
Из— под копыт сыпались мелкие камни. Про строптивых женщин говорят порой -упряма как ослица. Почему? При чем тут ослицы? Тихие, покорные животные, вся их жизнь в трудах, без надежды, до смерти. Оттого у них такие глаза. Будь у какой-нибудь из них дурной нрав, что бы говорили про нее — упряма, как женщина?
Как она тогда сказала?
«В обиде моей ты виновен — я отдала служанку мою в недро твое, а она, увидев, что зачала, стала презирать меня. Господь пусть будет судьею между мною и тобою!»
Сама ж отдала. Сама выбирала! Тихую, чернявую, маленькую. Никакого сравнения с ней самой, с Саррой — да что там, каждая вторая краше ее. Кто ж знал, что окажется желанной? Что почти каждую ночь будет откидывать ее полог, каждую душную ночь, напоенную сухими ветрами пустыни, будет подниматься со своего ложа, прислушиваясь к неровному, затаенному дыханию Сарры (спит или нет?), идти, точно во сне, в дальний шатер, через ночной двор, мимо колодца, мимо масличных жерновов, мимо…
Кто ж знал, что вовсе не кроткой, не тихой окажется юная наложница? Кто ж мог угадать, каким огнем сверкают ее глаза под опущенными ресницами?
— Не дразни ее. Веди себя пристойно. Неужто не видела, как она на тебя смотрит?
Улыбнулась, положила руку на живот.
— Пусть смотрит! Что она мне сделает? Или не пустое место она теперь?
Не выдержал, ударил по припухшим, детским губам.
— Опомнись, дура! Или Сарры не знаешь?
Заплакала.
— Но ты же меня защитишь?
Защитил…
Пастухи сидели у костра, грелись. Слабый огонь, рожденный сухими ветками, овечьим пометом, порыжевшей травой… Огонь жизни — не смерти. На вертеле крутилась овечья тушка. Увидев хозяина, вскочили, растерялись. Махнул рукой. Пускай себе… неважно…
Велел расседлать ослов. Кроме того — с дровами. Слугам, спутникам своим сказал — оставайтесь. Дальше — мы сами. Это дело — между мной и Господом. Вон та гора, с плоской вершиной, видите ее? Туда лежит наш путь. А теперь забудьте, что видели. Это — священное место, оно не для чужих глаз. Будете таращиться, ударит гром среди ясного неба, поразит вас вечной слепотой…
Кланялись, приложив руки ко лбу. Что ты, господин, никогда, ни за что…
Отобрал у пастушка посох.
Исаак стоял рядом, бледный, лоб в испарине. Чует? Боится?
Положил руку ему на плечо, чтобы успокоить. Дрожит плечо.
— Ты что?
— Отец, а это… обязательно?
Отпрянул, точно от удара. Что ж Ты делаешь со мной, Господи?
— Что — обязательно?
— Чтобы я сам — резал. Своей рукой. Раз надо — я, конечно… но я ведь еще никогда…
Неприятно ему. Или не был на празднике весны, на Шавуот, когда пастухи овец режут, с песнями, плясками? Не плясал со всеми? Или чужими руками — не страшно?
Сухо, почти беззвучно рассмеялся.
— Ты мужчина, сын мой. Продолжатель рода. А от мужчины Господь порой требует… непосильного
Исаак на миг выпрямился гордо, распрямил плечи. Потом вновь глаза-маслины прикрылись густыми ресницами — задумался.
— Но зачем это ему? — шепотом, сам пугаясь своих слов, — Неужто в радость? Или они не твари Божьи?
— Твари Божьи? — усмехнулся он.
Два города, два великих города! И оба населены Божьими тварями. Лота он пощадил? Да, верно, вестники вывели его из обреченного Шедома, но потом… Сам он с тех пор так и не видел племянника. Но отдаленные слухи доходили. Шепотом, с оглядкой. Что-то такое случилось с его женой — страшное, о чем даже и сказать нельзя. Да и с самим Лотом… с девочками его. То ли, рассказывали, он умом тронулся, то ли они… Не Шедом для них рухнул в огне — весь мир. Никого нет больше, ничего…
Как молил тогда за Лота, как взывал к милости Его, к доброте! Где теперь тот Лот? Ползал в пыли, на коленях, голову посыпал прахом земным — верни Агарь! Разве я не по-Твоему сделал? Сам же повелел: «Во всем, что тебе скажет Сарра, слушайся голоса ее!». Не ее послушался — Тебя! Что ж теперь молчишь?
…Выгони эту рабыню и сына ее; ибо не наследует сын рабыни сей с сыном моим Исааком.
«Эту рабыню!» — даже по имени брезговала ее звать, лицо отворачивала, в глаза не смотрела. Как будто уже нет ее, как будто пустое место!
По пятам ходила, скрипела зубами, плакала, прижимала к себе Исаака — «Вот он, твой сын! Твой единственный! Опора в старости, гордость твоя, наследник! Чего ты хочешь? Чтобы все добро — тому, чужому? Он не ценит ничего, не бережет, не хозяин он — что взять, сын рабыни! Растратит, прогуляет, на девок пустит!».
Ах, Исаак, Исаак! Или тебе, возлюбленному, единственному, заласканному, Господь кажется чем-то вроде отца, ну разве чуть посильней, чуток помогущественней?
— Нет в мире добрых, — ответил. — Ни Господа, ни человека. Могуч Господь. Грозен. Дорого спрашивает Он с избранных. Но это — твой Господь. Мой Господь!
— Да, но…
Уже и трава кончилась, рунные стада остались позади. Мелкие камни вырывались из-под авраамова посоха. Ослик тащился сзади, тихий, покорный, тыкался в мальчика бархатным носом. Тот оборачивался, останавливался, ласково трепал его за ушами.
— Может, Он просто… не знает? Что можно быть добрым? Ведь мы его любим… Ты бы объяснил Ему, отец! Он тебя слушает.
Остановился, обернулся к мальчику, схватил жесткой рукой за подбородок, первый раз за весь день глянул в удивленные, черные, маслиновые глаза.
— Это я Его слушаю. Запомни! Раз и навсегда запомни!
— Хорошо… — испуганно сказал Исаак.
Повернулся, пошел дальше. Исаак с недоумением оглядывался
— Тогда где овечка, отец? Где мы возьмем овечку? Они внизу остались.
— Господь сам усмотрит себе овечку, — выдохнул сквозь зубы.
— А-а! — мальчик, казалось, успокоился. Должно быть, решил, что ему, избранному, сыну избранного, наследнику стад и земель Господь устроит какое-нибудь замечательное чудо.
Как будто Господь — что-то вроде нищего фокусника на базаре!
О, нет! Господь — смерч, самум, опаляющий душу, оставляющий за собой пустыню!
О, только бы Измаил был жив перед лицом Твоим! Тогда оставалась бы хоть какая-то надежда, какой-то смысл… но они с матерью погибли в пустыне, которую, точно в насмешку прозывают теперь Беэр-Шева — Колодец Клятвы, обожжены солнцем, иссушены жаждой.
Наверняка погибли.
Собрал ей трех верблюдов с погонщиками, с пестрыми попонами, нагрузил мехами с водой, с кругами козьего сыра, переметными сумками — столько сиклей серебра дал он им с собой, можно купить небольшой город!
Но Сарра сказала — нет!
Ничего твоего тут нет, — сказала ей Сарра, в первый раз взглянув прямо в глаза.
Верно, согласилась она, ничего. И добавила — кроме Измаила.
Подошел к ней как во сне, сунул в руки хлеб, мех с водой положил на плечи. На худенькие острые плечи, словно у девушки еще не познавшей мужчину.
Все ждал — что скажет? Ничего не сказала, стояла, отвернувшись, прикусив губу.
И Измаил — рядом с ней.
Этот глядел прямо в глаза, сам сверкал черным глазом, улыбался высокомерно. И тоже молчал. Потом подошел к матери, забрал ношу. Взял за руку. Они пошли прочь, вдвоем, растворяясь в горячем мареве, она и Измаил, его следы больше и шире ее следов — крохотных, узких. Вот они здесь — на горячей дороге, вот за масличным деревом, все дальше, дальше… Дернулся, было, вослед, то ли остановить хотел, то ли что-то крикнуть, и вновь отпрянул — Сарра глядела на него, ее взгляд держал, прочнее шелковых силков. Цепкий, холодный взгляд.
Ночью она пустила его к себе — первый раз с тех пор, как родился Исаак.
Худое дело сотворил он, на верную гибель отправил, считай, вовсе без воды, без пищи… и кого — Агарь, нежность свою, последнюю свою радость, Измаила, первенца, смуглого, высокого, стройного, столп силы, опору, мужа верного, надежного… Но разве не по Божьему слову? Разве не звенели тогда в ночном воздухе тысячи верблюжьих колокольчиков? Не пели невидимые струны?
«Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей; во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее; ибо в Исааке наречется тебе семя».
В Исааке. Не в Измаиле. Дурная трава твой Измаил, говорила она — дикая трава, крепка. Выполоть ее с корнем, он — хищный волчец, он пожрет наш плодородный колос, нашу гордость, нашу радость, наше будущее… или ты не сам не видишь?
Ради Исаака?
Вот он — Исаак, идет рядом с ним, агнец, по каменистым склонам, вверх, в небеса, откуда нет возврата.
— Отец!
Вздрогнул от неожиданности. Разве агнцы умеют говорить?
Этот — умеет.
Лучший ягненок, гордость стада, племенной, тонкорунный…
— Смотри, отец! Куропатка.
Серый комок среди серых камней — не заметил бы, если б не мальчишка. Нет, теперь видно, вытянула шею, глядит с любопытством.
— Измаил, — Исаак, прикусил губу, видно Сарра не велела даже имени этого упоминать, но тут же вновь решился. — Он, знаешь, как стрелять умел. И меня учил. Я, правда, так и не выучился. Пустил стрелу в сторону, он сердился, дурень, говорит, зачем стрелу сгубил… Он правда царем стал, отец? Мама сказала, что Господь призвал их сделаться царем и царицей. Хорошо, если так, тогда не жаль, а то пусто мне без Измаила.
— Царем? — выдавил, — о, да!
В высоком царстве царствует теперь Измаил, на облачном престоле сидит он, Агарь — по левую руку, в звездном венце…
Из лука стрелять учил?
Прибежала растрепанная, красная, глаза сверкают. Измаил твой что делает — сама видела, прицелился он из этого своего мерзкого лука в нашего мальчика, в нашу гордость! В Исаака целился, в ягненочка моего, мамой клянусь! Пускай поразит меня небесный огонь вот на этом самом месте, если это не так. Господь отвел его руку, отвел стрелу… Не могу больше, господин мой, убери их! Погибель от них, от Измаила этого проклятого! На наследство польстился, на первенство. Видать, она нашептала, направила проклятую руку…
Задохнулся тогда от гнева. Исаак, дитя радости, доверчивый, любящий. Чего только не сделает, чтобы угодить старшему брату, под стрелу себя подставит, вот, мол, какую веселую игру придумал братец, взрослый, умный, ловкий!
«Вот — сказал, — служанка твоя в твоих руках делай с нею все, что тебе угодно».
Разве не прав он был?
«Не огорчайся ради отрока и рабыни твоей…».
Звенели колокольчики. Потом перестали.
Что не так он сделал? Где не угодил? Почему молчишь, Господи?
Ждал знака. Господи, просил, возьми что хочешь, требуй что хочешь. Только не оставляй.
Дождался.
«Возьми сына твоего, единственного, которого ты любишь, Исаака; и пойди в землю Мориа, и там принеси его во всесожжение на одной из гор, о которой Я скажу тебе».
Единственного. Значит, так оно и есть. Значит, нет больше Измаила, никого нет. Пусто…
Зачем это? Зачем всё? Ты ж обещал, Господи!
Нет ответа…
Или Ты смеешься надо мною, Господи? Неужто снова откроешь Саррино лоно? Верю, все в твоих силах, но мои силы уже на исходе… Сначала — Лот. Потом — Измаил. Теперь этот. Дитя смеха, последняя радость, единственное утешение.
Сарру это убьет.
Я сделаю все по слову Твоему, но Сарру это убьет.
Спохватился. Как мог, как посмел — даже молча, даже внутри себя… Столько раз испытывал Господь его веру. Разве роптал он, Авраам? Хоть словом, хоть взглядом, хоть помыслом — когда по капле жизнь уходила? А нынче последнее испытание, другого уже не будет.
Да и не надо другого.
Он, Авраам, хозяин стад, владелец земель, князь и пастырь, избранный, достойный. Цари приходят к нему на совет. Малкицедек, владыка Шалемский, Царь Правды, царь Мира, когда возвращался он, Авраам с отрядом своим после победы над Амрафелом, с богатой добычей, с юным еще Лотом, племянником, спасенным от позорного плена — сам Малкицедек навстречу вышел, поднес хлеб и вино! Авимелех, гроза врагов, водитель тысяч копий, не к себе призвал, сам пришел, оказал уважение, заключил союз… По плечу хлопал — ты мой друг, мудрый, могучий… Лучший друг! Сильный, крепкий, богатый! Богаче даже меня, богаче соседей! Господь вознес тебя на вершину, хороший Господь, был твой, будет наш! Научи, покажи…
Он, Авраам, не напрасно топчет эту землю, он несет Слово Божье. Он — избранный!
Какая плата за это будет велика?
Выпрямился гордо, распрямил согнутую спину, забыл о застарелой боли в пояснице. Не по земле шел — по воздуху. Отбросил посох.
Вот он — алтарь, жертвенный камень, мост между ним и Господом, высится на плоской вершине, и воздух над ним дрожит, точно над пылающим очагом, и сияет нестерпимо. Тяжко от такого воздуха. Льется в грудь, зажигает в ней огонь, разносит огонь по жилам, с кончиков пальцев срывается пламя, волосы трещат.
Даже на расстоянии руки почувствовал; вздрогнул Исаак, остановился, прижал руку к губам — в точности как мать. Обернулся — огромные глаза на побелевшем лице.
— Отец… — прошептал. И смолк.
Молчит и Авраам.
Точно язык пламени, сияет на камне жертвенный нож, нестерпимым блеском режет глаза, ни дождь, ни ветер не смеют коснуться смертоносного лезвия, лежит на черном гладком камне, не замечая, как ночи сменяются днями, как уходят луны, уходят годы… Ничего не замечает, ждет… Бега времени для него нет.
Иногда его берут в руки.
В одни и те же руки.
Осел за спиной захрипел отчаянно, вздернул голову. Не глядя, хлопнул его ладонью меж ушей, чтоб замолк. Замолк.
Сам снял с него поклажу, отвел в сторону, подальше. Животное принялось объедать колючий куст, успокоилось. С горы на нем поедет. Или будут его, Авраама, нести тогда ноги?
Вернулся, задыхаясь от нестерпимого света, нестерпимого жара. Исаак все так же — стоит, прижав ладонь к губам. В новом, нарядном платье чистой тонкорунной шерсти, в белой рубахе тончайшего полотна, для праздника одетый, для посвящения… Не повернулся больше, в глаза не поглядел. На нож смотрел, на алтарь…
— Ну, все, — вытолкнул Авраам пересохшим горлом — Пойдем.
— Пойдем, — тихонько проговорил мальчик, не глядя на него.
— Костер надо сложить…
— Ладно, — по-прежнему тихо проговорил Исаак.
Авраам нагнулся с трудом, чтобы взять дрова, отнести к алтарю. Поморщился — в спину вступило. Исаак подошел молча, поднял вязанку, понес.
Авраам шел сзади — сам идет к алтарю жертвенный агнец, лучший из лучших, единственный!
Сложил дрова у алтаря, поднялся, обернулся к Аврааму.
— Измаила ты тоже — так?
— Нет! — выкрикнул. Потом, помолчав, добавил, — Не так. Иначе.
И верно, иначе. Не так, так эдак — всех извел… Все потомство свое… Что люди скажут? Обезумел старик, скажут, никого не пожалел. Сначала сына рабыни, потом — госпожи своей.
О нет, иное скажут люди — велик Авраам, честен перед Господом. Служит не за милость, бескорыстно служит, ради славы Господней, ибо отдал в жертву самое дорогое, птенчика своего, ягненочка, ненаглядного… Владыка Мира! Ты избрал меня и открылся мне, говоря: «Един Я, и ты единственный, чрез кого мир познает имя Мое!». Повелел Ты закласть сына — и, не медля, пошел исполнять я Твое веление. Авраам! — позвал Ты. Ты позвал, я ответил. Вот я, Господи!
Склонился над вязанкой, руки трясутся, пальцы не слушаются.
Исаак подошел, присел на корточки, ловкими пальцами распустил узел. Дрова рассыпались по камню. Протягивает Аврааму веревку.
Зачем?
Смотрит в сторону.
— Ты это… свяжи меня, ладно, отец? Боюсь, не выдержу, увидев нож занесенный, дернусь, отпряну. Нечистая будет тогда твоя жертва.
Ладно.
— И с матерью ты осторожней. Ты ей правды не говори, не надо. Скажи, уехал я. Скажи, все уходят из отчего дома, когда приходит их время. Вот мое время и пришло.
Ладно. Сам знаю.
Протянул руки, дал оплести их веревкой. Смотрит в сторону, в глаза не глядит. Лицо чужое. И еще лицо, другое, словно проступает сквозь него… Господи, почему у него лицо Агари? Это неправильно, так не бывает, Господи!
Сел на жертвенный камень, спокойно сел, свободно, словно это скамья под кровлей отчего дома, ноги вытянул, так, чтобы удобней было оплести их веревкой — смуглые мальчишечьи ноги в новеньких сандалиях. Болтаются, до земли не достают. Почесал щиколоткой о щиколотку, успокоился, замер…
Что сказать ему — сейчас, вот прямо сейчас, пока есть еще время — что сказать?
«Я люблю тебя».
«Прости».
«Я исполняю волю Его».
Ничего не сказал. Взял нож, рукоять жжет ладонь, лезвие жжет глаза. Словно молния трепещет на запретной вершине, пляшет в пустом небе.
Занес нож.
Обеими руками ухватившись за раскаленную рукоять.
«Как люблю я тебя, один лишь Господь знает. Но иначе нельзя — ибо есть еще одна Любовь. И она превыше».
— В самом деле? — раздался голос.
Откуда-то сзади раздался.
Мышцы свело, не мог остановить замах, всю силу в него вложил, всю, что еще осталась.
Над худенькой шеей остановился нож, точно наткнувшись на невидимую преграду.
— Ну ладно, хватит, — тот же голос из-за спины.
Руки так и не разжал, медленно, медленно повернул окаменевшую спину.
Мальчишка сидит на валуне, худощавый, возраста Исаака. Ноги подтянул, охватил руками, упер подбородок в колени, глядит с любопытством.
В белой рубахе сидит, в нарядном пестром платье, в новеньких сандалиях с медными пряжками.
Выпростал руку, щелкнул пальцами — за спиной, на черном камне зашевелился Исаак, освобожденный от пут.
Смотрел, глазам своим не веря. Горло пересохло. Едва выговорил:
— Ты, Господи?
Мальчишка пожал острыми плечами.
— Лишь Голос Его. Господь — повсюду.
Это — Голос? Те явились в сиянии славы своей, плыли, не касаясь земли, ликом светлы, очами грозны но и ласковы в то же время… А тут — ежели судить по повадкам пастушок, каких много, а ежели по платью, то и господский сын… Всего лишь.
— Ножик-то брось, — деловито сказал мальчишка.
Разжал руки, нож, звеня, ударился о камень, воткнулся в камень, стал торчком, дрожит рукоятью. Ладони все в пузырях, в алых ожогах…
Гордость еще оставалась — распрямил спину, расправил плечи. Проговорил с трудом:
— Господь Сам направил меня. Его теперь хочу слышать — не тебя.
— Да с чего ты взял, что Он захочет с тобой теперь разговаривать? — удивился мальчишка.
Опустил руку, почесал щиколотку под ремешком сандалии. Покачал головой.
— Ах ты… трусливый старый дурень!
Задохнулся. Этот… Голос… Да что он себе позволяет? Был бы грозен, звучал бы из облаков, прогремел бы «Не поднимай руки твоей на отрока!» — пал бы на лице свое, посыпал голову прахом, глаз бы не поднимал, лишь краешком — разорвались облака, распахнулась лазурь, катится в ослепительном блеске Колесница Небесная, тесными рядами ангелы сомкнулись, звучат их голоса: «Глядите, единственный единственного на заклание привел!». Звучат голоса, Господу осанну поют, ему осанну поют, избранному, единственному, верному!
— Трусливый? — проговорил сквозь зубы. — то, видно, одному Господу ведомо; чтобы поднять руку на сына своего единственного, большее потребно, нежели простая смелость!
— Ну-ну, — поморщился мальчишка, — это ты кому другому скажи. Любовь, мол, вела твою руку… От страха ты сделал это, не из любви…
— Господь повелел…
Теперь уже не руки горят, лицо все горит, пылает нестерпимо, кровь бросилась в лицо, в ушах звон, неправильный, не тот, злой звон — точно где-то поблизости колотят в медный чан… Хочется сказать «Уймите его!» — а кого «Уймите»? Кому сказать? Глядит, усмехается.
— А ты и послушался!
Гордо поднял голову.
— Внял слову Его.
— В том-то и дело, — вздохнул мальчишка, — говорил к тебе Господь, но не отвечал ты. Только слушал. Да и баран слушать умеет. Ну, о чем Господу говорить с бараном? Короче, велел Он передать тебе, что расторгает Договор.
Мальчишка сидел на месте, болтал ногой, обутой в сандалию, но Аврааму показалось, что жесткий кулачок ударил под дых, да так, что согнулся Авраам пополам, выпрямиться не мог, ловил ртом воздух
— Одна еще надежда оставалась у Господа. Что встанешь ты, скажешь «Нет. Противно мне это, да и Тебе, Господи, такое не пристало. Ибо ставишь слово Твое против промысла Твоего. А коли гневаешься, Господи, то вот я, Авраам, здесь, перед Тобою. Себя отдаю в жертву, не Исаака. Хочешь — прими, хочешь — оставь.
— Что Он повелел, то я и сделал. Нет выше слова для меня!
— Господь выше, чем слово Его. Сам Господь! Говорил — любишь Его? А кого? Которого? Или Господь подобен Ашторет аморрейской, этой бабе кровожадной, что ты сына своего поволок на жертвенник? Или сам ты не ходил меж сынами Хетовыми, не говорил им; претит Господу жертва человечиной! Пускай уж лучше ягнят режут, раз уж не могут без вида крови, без запаха ее! Малкицедек, Царь Правды, Царь Мира не потому ли тебя, кроткого пастыря, на пастбища свои пустил, что устала земля от кровопролития, что взывает она к Небесам? Авилемех, царь могучий, кровавый царь, седьмой год уж ягненка в храме Урском Господу посвящает — не младенца-первенца. А теперь что скажет — обманул его Авраам, запутал сладкими речами, чтобы лишить силы, чтобы пало царство его, не оставив следа на земле, а сам тайком, на горах Мориа, первенца в жертву кладет, ибо желает возвыситься выше всех земных владык?
— Да разве я ради себя? — выдохнул, — сколько мне еще осталось? Я ж ради народа своего!
— Какого народа? — поднял брови мальчишка, — где этот народ?
— Господь обещал…
— Обещал, — охотно согласился отрок, болтая ногой, — Но что Он обещал? Сказал Господь, что в сыне твоем вся будущность твоего потомства, великий народ выйдет из чресл его! Так ты, выходит, весь свой великий народ, не одного мальчишку, своими руками потащил на алтарь, точно дикий хананеянин какой? Не поверил, значит, Господу?
— Вера моя крепка! И Господу то ведомо.
На отрока этого не глядел. На небо глядел — вот сейчас раскроются небеса, свет прольется в душу, покой, мир вокруг воцарятся, все будет как должно, как заслужено… Или не устал он, Авраам, не вычерпал себя до дна?
— Вера? — переспросил мальчишка, — Не страх?
И вдруг, грозно:
— Зачем Агарь прогнал? Зачем в пустыне умирать оставил? Без воды, без пищи?
Агарь, тоска моя, птица ночная…
Перехватило горло, дышать не мог. Протолкнул воздух в ноющую грудь, встрепенулся… Вспомнил, как прибежала Сарра, как плакала тогда госпожа, что говорила…
— Разве не поднял Измаил руку на Исаака? Из лука не целил? Братоубийства, подобно Каину, не измышлял? По праву был изгнан, по закону…
— Из лука? — удивился, — Целил? Сам видел?
— Сарра… Сарра сказала!
— Ах, Сарра.!
Усмехнулся.
— А ты, значит, ей поверил!
— Поверил. — сказал угрюмо, — Без тебя знаю, Агарь ей была как кость в горле. Дай волю — сердце бы вырвала египтянке, очи бы выела. Но не Сам ли велел «Во всем, что скажет тебе Сарра, слушайся голоса ее, ибо в Исааке наречется тебе семя!»
— Ну, сказал, — пожал плечами отрок, — а ты и послушался… да побил бы дуру бабу хорошенько, может, тогда бы по-другому заговорила! Ради Исаака послушался? Что ж привел его на заклание, ягненочка своего, единственного? Эх ты, трусливый старый дурак, что же мне с тобой теперь делать? Не нужен ты Господу, никому не нужен…
Задумался, поднял руку.
Авраам втянул голову в плечи, молчит…
И впрямь — зачем все? Ради Исаака, избранного, радостного, прародителя народов? Так вот он, избранный, на жертвенном алтаре! Ради Сарры? Так нету мира под благословенной кровлей — скрежетом зубовным исходила госпожа при виде его, не забыла ему египтянку, не простила. Ради Слова Господня, послания Его народам? Да кто ему, Аврааму поверит, когда понесет он послание руками, обагренными кровью единственного сына своего? Жертвенной кровью?
Из страха… Да и как не бояться — грозен его Господь! Не вышел ли он, Авраам, поутру в поле, тогда, тринадцать весен назад, не хотел видеть, смотреть не хотел, а все ж не удержался, глянул — на Шедом, на Хамарру, на все пространство окрестное, и увидел — вот дым поднимается с земли как дым из печи. Яма в земле черная, обугленная, спекшаяся, блестит на солнце, караваны обходят ее стороной, звери бегут ее, птицы, что отваживались пролететь над ней, падали вниз грязными комками перьев…
Потом, постепенно, водой заполнилось — море Лота, горькое море, соленое море. Мертвое.
Что Авраам? Избранный, уцелевший, оставленный жить милостью Божьей… Тени Шедома и Хамарры стоят у него за спиной, шепчут, шепчут… Кроткая жена лотова, девочки его безумные, сам племянник, чей разум так и остался там, в ревущем огненном урагане. Говорят, до конца жизни боялся Лот глядеть на свет Божий, выходил из пещеры лишь по ночам, не человек — зверь безумный, беспамятный…
— Верно говоришь, — выдохнул, — не из любви… Нет у меня больше любви. Один страх.
— Что ж ты, — печально сказал отрок, все еще покачивая ногой, — разве не любящий был, не праведный? Не сам к Нему пришел? Не поклялся ли жить во славу Его? Не возрадовался ли Он, что хоть один такой нашелся — или много на земле Человеков? Тех, что не славы просят, не силы, не богатства? На тебя была вся Его надежда. И нет больше надежды. Ни тебе, ни народу твоему… Богобоязненный, ишь ты… А когда жену свою, лилию долин, сестрою своею представил, тоже — Господа убоялся? Фараона убоялся, владыки земли Египетской. Почему не стал перед ним, сильный, гордый, не сказал — жена она мне, а попробуешь увести ее в гарем свой, так не миновать Божьей кары… Или не верил, что Господь стоит за плечом?
Да, думал Авраам, верно… Господь стоял за плечом, дыхание Его опаляло, да и сам он, Авраам, сверкал тогда отраженным могуществом Его. Однако ж, вот, отдал Сарру владыке сынов мицраимских, сам отвел. После плакал, зубами скрипел, а все ж отдал… Господа молил — верни! — сжалился Господь, вернул, припугнул пылкого владыку. А вот не с тех ли пор изменилась Сарра к нему, к Аврааму, не могла простить, что вот так, угодливо, торопливо, поспешил поднести чужаку, точно вещь драгоценную. Не с тех ли пор охладела?
А фараон, говорили, так и не перенес потери — умер с тоски…
Показалось вдруг, легче стало дышать. Пока было что терять, боялся. Теперь-то что?
— Что тебе с того? — сказал угрюмо. Ты просто Голос. Тень от солнца. Тебе ли знать, каково слабому с сильным? Сказал — и хватит. Убьешь — убей, оставишь — оставь в покое. Сил больше нет.
— Убить, — пожал плечами. Смешно получилось, неправильно — рука все так же воздета к небу, легкая, не ведающая устали, — нет у меня на то права, да и зачем? Сам умрешь. Старый ты, Авраам…
— Сам знаю.
Не считал лет, но знал, много их, слишком много. Крепок был, бодр, люди дивились — долгую жизнь дал Господь Аврааму, пастырю стад, пастырю народов, верно, заслужил он ее, ибо ходит путями верными. Вот он — у всех на виду, и путь его — вот он, у всех на виду, нелегок этот путь, однако ж, всем доступен, ежели потрудиться хорошенько… да и награда велика…
— Был ты как драгоценный камень в ладони Господней, а как разожмет Он руку? Вдвое, втрое больше прожил ты, чем тебе отпущено…
Медный котел гудит в ушах, в голове, темно в глазах. Проступают на руках синие жилы, оплетают их, точно виноградная лоза. Ах, что ты со мной творишь, Господи!
— Оставь его! Слышишь, ты!
Вздрогнул — Исаак из-за спины вырвался, бросился вперед, точно не перед вестником, перед сверстником своим; сжал кулаки, рукой взмахнул — отрок перехватил его руку, легко, не глядя.
— Бодается ягненок-то, — удивился вестник.
— Оставь! — твердил Исаак, тщедушный, изнеженный сыночек маменькин в нарядном жертвенном платье, в новеньких кожаных сандалиях, и все норовил извернуться, пнуть вестника коленкой под дых, а то и еще куда. — Не трогай отца, ты, мерзкий мальчишка! Или не по воле Господа поступил он?
— Исаак… — запинаясь, с трудом вытолкнул Авраам, — сынок… Не… надо, он… убьет тебя!
— А и пускай, — ужом вертелся в цепких руках Исаак, — или я уже не мертв? Господь меня и так предназначил в жертву, ясно! Сам Господь! Так что попробуй, тронь меня! Я — не твой! Я — его!
— Отца жалеешь, — пробормотал вестник тихо, и все ж громом отдавались его речи в ушах Авраама, — а он тебя — пожалел?
— Его это дело! И Господа! И не стой между ними! Или сам Господь ты, что расселся тут, как хозяин?
Тень от вестника поползла по земле, растет, ширится, всю вершину покрыла тень, и сам он — тень, черная прорезь в синеве небес, пылает на голове венец огненный, глаза холодным серебром сияют, точно луны.
— Смотри на меня, ягненочек, смотри хорошенько!
Исаака отшвырнуло на землю, упал, всхлипывая, вновь вскочил…
— Все равно, — вытирая нос рукавом, — не верю я, что ты — от Господа. Разве стал бы Господь так отца моего обижать? Господь добрый! Он по правде судил бы! По справедливости!
В вышине вспыхнули серебряные глаза.
— Добрый? Господь не добрый. И не справедливый. Он — Господь.
— А кому он нужен — такой? — удивился мальчик.
Вскинулся Авраам, рукой глаза прикрыл.
— Молчи, — шепчет Исааку. — Нельзя с Ним так! Молчи…
Испепелит ведь, да что там — испепелит… Все горы Мориа до основания сроет!
Усмехается Голос.
— А тебе кто нужен, крикун? Или не свободны вы в выборе своем, что все на Господа валите? Или вы впрямь агнцы бессловесные? Или дети малые? Или, хуже того, умом скудны, что без пригляду да опеки сгинете, все, как один? А Господь — Он не пастырь, не нянька! Не внемлющих взыскует — ведающих!
Исаак вновь рванулся вперед, заслонил отца, стоит, запрокинув голову.
— Тогда с меня и спрашивай, — задохнулся, продолжал торопливо, — это я, я во всем виноват! Это я струсил! Из-за меня Измаил погиб!
— Замолчи, — хрипло проговорил Авраам, наконец, опомнившись, — что ты еще выдумал?
— Нет, я правду говорю, — торопился Исаак, — тогда, в холмах, вдвоем с Измаилом… смоква там росла, потянулся я к плодам, Измаил сзади шел, со своим луком. Кричит: «не двигайся! Замри!». Рядом со мной просвистела стрела, вонзилась в ствол. «Теперь гляди, — говорит, — за какую ветку хотел ты ухватиться. Впредь смотри, куда лезешь!» Змея там была, на дереве, стрела прямо в голову ей вошла, прибила к стволу. Колени у меня подогнулись, сел я, где стоял, гляжу — мама бежит. Подбежала, схватила на руки. Измаил стоял гордый, довольный, благодарности ждал, наконец-то мир будет под кровлей шатров — или не спас он сейчас меня у нее на глазах? Поглядела она на него, как обожгла, отвернулась и уж больше не глядела. И меня увела.
— Что ж ты молчал, сынок?
Опустил голову Исаак, на Вестника не смотрит, да и на отца тоже. Потом поднял взгляд, глянул прямо в душу.
— Боялся.
— Чего боялся? Или не любил я Измаила?
— Любил… А только… Мама сказала, не знаешь ты, агнец мой, что такое злоба людская! Может, спасти он тебя хотел, а может, и нет… Господь разберется. Он все видит, Он и это видел
— Что ж мне не сказал? Я бы отправил за ними… Вернул…
Отправил? Сам бы побежал, поскакал бы, на лучшей верблюдице своей, на белой, коврами бы выстелил дорогу домой перед смуглыми ногами ее…
— Прости, отец. Подумал я, вот, Господь повелел, и ты повелел, и ушел Измаил… У него свое царство, у тебя — свое, один я теперь у тебя, значит, и любовь твоя вся — теперь мне. Да и мама говорила — приворожила тебя колдунья египтянка, да и против меня злое умышляет. Что я для них что бельмо на глазу, хозяйский сын, любимый. Я и не верил, а все ж и верил… Прости меня отец, стыдно мне.
Дрожит, щеки горят, но не плачет — в глаза смотрит.
Подошел на негнущихся ногах, обнял за плечи.
— Твоя вина во сто крат меньше моей вины. Или не в ответе я, пастырь своих стад, за тебя, за него, за Агари смерть в пустыне раскаленной, за ложь саррину? Или не стал я своему племени судией неправедным?
Гладил по голове, в небо не глядел.
Повернулся — где исполин в венце из молний? Вновь отрок сидит на валуне, болтает ногой.
— Ладно уж, Авраам, — вздохнул, — довольно, ступай. Принял Господь жертву.
— Мою? — вскинулся, спину выпрямил гордо. Царь земли своей, пастырь стад своих, прародитель народа своего. Поют ли в ушах колокольчики, звенят ли? Нет, тишина на плоской вершине, ветер лишь чуть свистит в кустах терновых
Качает отрок кудрявой головой, смотрит на Авраама, с жалостью смотрит.
— Не твою — Исаака. Мальчишка-то твой, сынок балованный, добровольно на алтарь пошел. Ради тебя, дурня старого — он же не побоялся руку на меня поднять, чтоб тебя, ах ты, трусливый пастырь трусливых, от Господнего гнева прикрыть собою. Ступай же, ибо отпускаю я его, благословенного, да и тебя отпускаю, ибо ты теперь — с ним, не он — с тобой.
— А великий народ… — заторопился, — породит он великий народ? Мой народ?
— Породит, — отмахнулся, — а то от таких, как ты, великие народы не бывают? Да и малый-то твой покрепче тебя будет. Погоди, еще станут потомки его рассказывать своим потомкам, и про тебя, и про него… такого наплетут…
— Господь, — выговорил с трудом, но все ж выговорил, едва шевеля непослушными губами, — пускай не гневается на Исаака.
— Торгуешься, пастырь народов, — усмехнулся отрок, — ладно-ладно, не тревожься, будет он в руке Господа до дней кончины своей. Да только пускай он запомнит, ягненочек твой, — на вершине своей жизни стоял он сейчас! Ибо предстал он перед Богом и стоял достойно.
Вырвалось из трещины в черном алтаре пламя, встало столбом, ширится столб света, заполняет собой всю вершину, глазам смотреть нестерпимо.
Вот она, милость Господня, думал Авраам, жестокая, опаляющая, а все же — милость! Столько миров у Господа, столько светил, сонмы ангелов у него, моря света, озера мрака. Что ему за дело до судьбы одного единственного человека, ему, рушащему крепости? А все ж, выходит, есть дело… И, если учимся мы постигать величие Его, не так ли и Он учится милосердию? Агарь, Измаил… Что ж, если Господь пожалел одного отрока, почему бы Ему не пожалеть другого? И ежели Ему ведомо, что такое любовь, разве не сжалился он над горькой любовью несчастного, перепуганного скотовода?
— Кто может узреть Господа и остаться в живых, — пробормотал Авраам, заслоняясь рукой от нестерпимого света, — кто может нести Его ношу? А все же… Кто знает, быть может, когда-нибудь… кто-нибудь из твоих потомков, сын мой, сможет без страха смотреть в Его глаза?
За скальным выступом истошно орал перепуганный осел.
Исаак стоял, судорожно сцепив руки, ослепительный горний свет сиял в его глазах, но он не отводил взгляда, запрокинув голову, приоткрыв рот, глядел туда, где, гремя, катилась в лазури золотая колесница. Потом моргнул, повернулся, взял отца за руку.
— Пойдем, отец, — проговорил он, — пора домой…
— Вот так и был заключен новый договор, — завершил свой рассказ незнакомец.
Гиви поднял голову и увидел, что тьма вокруг костра побледнела, сам костер почти прогорел, верблюды мирно дремлют, пережевывая жвачку, а птица худ-худ, сидевшая все это время на плече Шейха, приподняла голову и встопорщила хохолок.
— Точно! — воскликнул Шендерович, хлопнув себя рукой по колену, — а я что всегда говорил!
— Ты хочешь сказать, о, скиталец, что сия история тебе знакома? — вежливо спросил Шейх.
— Конкретно эта версия нет, — уклончиво пояснил Шендерович, — я имел в виду, что если власть на тебя давит, делай по-своему. А то понаставили рогаток в частном бизнесе…
— Я рек не о корыстных стремлениях, — назидательно заметил Шейх, — Впрочем, не стоит слишком сурово взыскующих благ земных, поскольку без оных и вовсе худо. Но речь сейчас не о том. Полагаю, вас тревожит будущая участь.
— Истину ты рек, о, Шейх, — печально заметил Гиви, — однако же, не всю истину, поскольку «тревожит» еще слабо сказано.
Он настороженно оглянулся. На близлежащих скалах птицы Анка перекликались и чистили перья, приводя себя в порядок после ночного сна.
— Добавлю, что ветер переменился и несет вам перемену судьбы, — Шейх прислушался к тихому щебету птицы худ-худ, которая, привлекая к себе внимание, нежно ущипнула его за ухо, — я же вас покидаю, ибо там, куда вы проследуете, у вас будут иные покровители.
— Надеюсь, не столь могущественные, — кисло сказал Шендерович.
— Могущество их велико, однако ж, лежит в пределах, доступных простому смертному, — успокоил его Шейх.
— А, — обрадовался Шендерович, — местные власти?
— Ну, — задумался Шейх, — в общем, да. Что до меня, то исполнил и я мне предназначенное, а потому удаляюсь. И не советую пускаться в бега, — заметил он, правильно истолковав вдруг ставший рассеянным взгляд Шендеровича, — поскольку, лишившись покровительства, вы подвергаете себя нешуточной опасности.
Он как-то по особенному сложил губы и мелодично засвистел. Птица худ-худ прислушалась, склонив на бок голову, потом сорвалась с места и полетела на восток — птицы Анка снялись с места и организованной вереницей потянулись за ней. Черная лента мелькнула в светлеющем небе и растворилась в дымке на горизонте. Шейх проводил их взглядом.
— Ну, мне пора, — сказал он доброжелательно. — Можете не провожать.
— Эй! — возопил Шендерович, — постойте… Я хотел спросить…
Но тот поднялся, дружелюбно помахал рукой и исчез за скалами. Гиви прислушался, приоткрыв от напряжения рот, но в развалинах было тихо. Их ночной собеседник исчез.
— Эх! — печально проговорил Гиви, — этот-то приличный человек оказался…
— Да, — согласился Шендерович, задумчиво почесывая затылок, — Корректно себя повел, в общем и целом. Кстати, кому этот ребе нас сдал, а, корабль пустыни?
— А он сдал? — без особого интереса спросил Гиви.
Ему хотелось, чтобы их, наконец-то кому-то сдали. Кому-то относительно вменяемому, кто, во-первых, не варит змею живьем, во-вторых, не волочит куда-то с диким гиканьем и свистом, а тихо-мирно оформит все бумаги и посадит в приличную тюремную камеру, желательно с кондиционером, дожидаться, пока их дело не передадут атташе по международным связям. Боже мой, подумал он, это ж сколько времени уйдет! Меня же главбух живьем сварит!
— А то! Всю ночь караулил, чтоб не заснуть, майсы травил, птицами обложил. Вот уж не думал, что они освоили такие методы!
— Кто? — насторожился Гиви.
— Агенты, разумеется, — пожал плечами Шендерович, — бойцы невидимого фронта.
— Какого фронта?
— Невидимого, — отчеканил Шендерович. — Ну-ну, не притворяйся, что ничего не знаешь! Между прочим, о, мой скрытный друг, возможно, мы с тобой первые, кто наблюдал в действии телеуправляемых птиц, это секретное оружие тайных группировок, рвущихся к власти. Поелику попали мы с тобой в самое сердце секретного международного заговора.
— Не сходится, — уныло возразил Гиви.
— И прекрасно все сходится. Техника на высшем уровне, гипноз, эта… трансформация. Сначала на нас отработают, потом постепенно подменят такими вот маньяками все ключевые политические фигуры… И кто различит? Ноги, ноги делать надо, пока нас не устранили, как нежелательных свидетелей…
— Ох, Миша, боюсь, беда в том, что мы, как раз желательные свидетели. Вцепились в нас, понимаешь, как бубалоны какие-то.
— Да, — вздохнул напарник, — неувязочка вышла. Может, нас с тобой с кем-то спутали, уроды эти. А потому, повторю, о, мой мастер внедрения, хватай вон тот бурдюк, поскольку в нем еще плещется на дне этот вонючий кефир, и пошли…
— А шейх этот велел не дергаться… — возразил Гиви, которому было неуютно в развалинах, но брести по палящему солнцу тоже не особо хотелось.
— А ты и не дергайся. Просто двигай.
— Он сказал, местные власти уже на подходе.
— Где? — разозлился Шендерович, — ты их видел? Он их видел?
— На подходе, — упрямо повторил Гиви.
Шендерович мрачно посмотрел на него, покачал головой и полез на верхотуру груды камней, когда-то служившей остатком городской стены.
— На подходе, — бормотал он злобно, — сейчас, разбежались… ты кому поверил? Странствующему фокуснику? Этому артисту-трансформатору? Местные власти, местные власти… Бандиты это, а не местные власти…
— Он бандитов, Миша, между прочим, убрал, — уговаривал снизу Гиви.
— Конкурентов он убрал, ясно? — шипел сверху Шендерович. — Да и то…
Он вдруг умолк, и Гиви отчетливо услышал, как его напарник хватает ртом воздух. Обожженное солнцем пустыни лицо Шендеровича стремительно побледнело, глаза выпучились. Он скатился вниз и ошеломленно покрутил головой.
— Что там, Миша? — испуганно вопросил Гиви.
Шендерович сделал глубокий вдох.
— Местные власти, — наконец, выдохнул он.
Гиви приподнялся на цыпочки, вытягивая шею, но ничего не увидел.
Шендерович сделал неопределенное движение указательным пальцем, тыча его вверх.
Гиви тоже вздохнул и, в свою очередь, полез на груду камней. До самого горизонта простирались барханы, покрытые песчаной рябью, но там, вдали, шевелилась, приближаясь, темная полоса. Горячие верховые кони плясали под всадниками, за ними следовала вереница верблюдов, на утреннем ветру развивались узкие знамена, алел шелк попон, сверкали белизной одеяния, солнце плясало на остриях копий.
— Ничего себе! — пробормотал он.
— Местные власти, — снова пояснил снизу Шендерович.
Гиви осторожно слез.
— Ну? — хладнокровно спросил овладевший собой Шендерович — видал? Кажется, это за нами!
— Это… да… Миша, но это же целая армия!
— Типа того… — Шендерович на миг задумался, рассеянно меряя взглядом безрадостное окружение, — Ладно! Раз, два, взяли! Давай, лезь на это вонючее жвачное. И поскорей!
— Зачем, Миша?
— Мы, — провозгласил Шендерович, отряхиваясь и тщетно охорашиваясь, — встретим их, как подобает отважным мужам, сынам пустыни. Мы не будем таиться в развалинах, как какие-то шемхазайцы! Мы выступим им навстречу! На этих великолепных животных! Стой спокойно, ты, падаль!
Он деловито ткнул белую верблюдицу кулаком в бок и та, к удивлению Гиви, покорно подогнула мосластые передние ноги.
— Вот так, — назидательно проговорил Шендерович, умащиваясь в седле, — А теперь вира помалу. Ах ты, волчья сыть, травяной мешок! Давай, Гиви, шевелись, что стал, как соляной столб. Ногой его! Ногой!
— Уместно ли это, Миша? — все еще сомневался Гиви, осваивая могучие всхолмления. Его верблюд, презрительно оглянувшись, с размаху шлепнул по земле огромным стоптанным копытом. — Некоторая нескромность, нет?
— Всего лишь вежливость, — отозвался со своей вершины Шендерович; верблюдица под ним втянула воздух длинной верхней губой и вдруг радостно заревела, раззявив огромную желтозубую пасть. — Во! Да ты на девочку погляди — как трепещет! Стремится к обществу. В свет, так сказать! Ах ты, моя Наташа Ростова!
Где— то за барханами ей откликнулся отчетливый, чистый звук рожка.
— Э-эх! — вздохнул Гиви.
В затерянных пространствах его души трубы ответили трубам…
Он распрямил плечи, насколько это было возможно в данных условиях, и потрусил вслед за Шендеровичем, гордо возвышавшимся на разукрашенном седле покойного Предводителя.
Войско приближалось. Стройная цепь заколебалась и нарушилась — от нее отделилось трое верховых на горячих конях с тонкими ногами и лебедиными шеями, в богатой сбруе и расшитых серебром чепраках. Всадники ослепляли взоры своими изукрашенными кафтанами и рубахами тончайшего полотна, а также переливчатыми шароварами, из которых вполне можно было выкроить паруса для быстроходной ладьи.
— Как представляться будем? — выкрикнул Гиви в спину Шендеровича, неуклонно мчавшегося навстречу.
Я не шпион, — уговаривал он сам себя, моргая от поднятой встречающими пыли, — я бухгалтер… Может, они и бухгалтеров так встречают? Скажем, иностранных?
— Как цари, разумеется, — обернувшись, крикнул Шендерович, грозно сверкнув глазами.
— Брось, Миша! Кто нам поверит?
— А во что они поверят, — орал Шендерович, нахлестывая верблюда, — в воздушные шарики?
Про воздушные шарики Гиви успел почти забыть. За последние несколько дней он вообще не сталкивался с резиновыми изделиями.
В шарики не поверят, — тоскливо думал он, трясясь на своем верблюде, — в бухгалтеров наверное, тоже. Интересно, проверят ли они в скрытых царей?
Грозный смуглый красавец, возглавляющий отряд, осадил вороного жеребца, бросил поводья одному из спутников и спрыгнул на песок. Гиви потрясенно наблюдал, как он опускается на колени, склонив гордую, увитую белоснежным тюрбаном голову.
— Приветствую тебя, о, царь времен! — произнес он. — Наконец-то ищущий нашел искомого.
— И я приветствую тебя, о, водитель тысячи копий, — с достоинством произнес Шендерович.
— Поведай же мне, о, могучий, — эмир деликатно подхватил щепоть обжигающего плова, желтого как шафран, источающего запах имбиря и приправленного гранатовыми зернами, — мы ждали тебя, но как случилось, что ты, царь царей, очутился в пустыне с одним единственным спутником, каковой есть — кто он, кстати, о, сильный?
— Мой великий везирь, разумеется, — доброжелательно кивнул Шендерович, запивая плов прохладным шербетом, — грозный, как горный лев, щедрый, как летняя гроза. Не удивляйся нашему виду, о, воин, равно как и нашему печальному положению — в обычае у нас странствовать тайно, дабы из первых рук узнавать, все ли в порядке в подвластном мне царстве. И, как водится, напали на нас свирепые разбойники, однако же, не ведая о нашей истинной сущности, которую мы им не открыли, несколько опрометчиво решили они продать нас в рабство. Однако же мы силой и хитростью сумели освободиться, как видишь, захватив военную добычу в облике этих благородных животных.
— А! — кивнул эмир, — Лучшей жемчужиной пустыни овладел ты, о, великий, ибо это и есть знаменитая Аль-Багум, ревущая, о коей ходят удивительные слухи. Добавлю, что ее числили добычей грозного Рейхана по прозвищу Шарр-ат-Тарик, что означает «Зло дороги», а захватил он ее во время буйного набега на стада Ирама. Еще добавлю, что очень мы горевали по этому поводу, ибо нет лучшей верблюдицы в подлунном мире.
— Добавлю также, — сказал Шендерович, хладнокровно вытирая руку о рубашку, — что знаменитого Рейхана по прозвищу Шарр-ат-Тарик нет более.
— Воистину ты велик, — восхитился эмир. — Ибо никому из нас не под силу было справиться с Черным Рейханом!
— Ну, — благосклонно кивнул Шендерович, — это было нелегко. Однако же, возможно, при определенной благосклонности Всевышнего.
— Сила твоя велика, бык пустыни, — кивнул эмир.
Яростное солнце пустыни, просачиваясь сквозь стенки походного шатра, приобрело безобидный медовый оттенок. Ленивые отсветы бродили по расшитым подушкам, узорчатым коврам, узкогорлым кувшинам. Плов сиял россыпью желтоватых жемчужин, багряным лалом светился барбарис, янтарем истекал кишмиш, услада востока.
Эх, думал разнеженный Гиви, вот оно, знаменитое восточное гостеприимство, пока не прирежут. И, ополоснув пальцы в розовой воде, вытер их о тончайшее полотно.
— Прости меня за эту скудную походную трапезу, о, бесстрашный, — заметил эмир, — впятеро, вдесятеро богаче будешь принят ты во дворце, и не мой юный оруженосец, но прекрасные девы, услада для глаз, обольщение для плоти, будут прислуживать тебе. Пылкие девы…
— С камнями в пупках, — с готовностью подсказал Гиви.
— Если тебе того хочется, господин, — несколько озадаченно произнес эмир.
— Не важно, — отмахнулся Шендерович, — мой везирь родился под небом дальней страны с несколько причудливыми обычаями.
— Но ножные браслеты, издающие мелодичный звон, и спадающие завесы, и бубенцы в тонких пальцах, и…
— Ладно, — величественно кивнул Шендерович, — сойдет. Стол и кров всегда благословенны, как бы ни были скромны. Тем паче, что терпели мы много большие неудобства во время странствий. Но поведай мне, о, встречный, откуда было ведомо, что нас потребно искать именно здесь? Пустыня велика, и двум странникам нетрудно в ней затеряться.
— Это все наш звездочет и звездозаконник Дубан, о, великий, — пояснил эмир, — он прочел по знакам небес, что пустующий престол вскоре перестанет пустовать. Правда, изъяснялся он несколько путано, как это у них, звездозаконников, водится, однако ж, совершенно определенно указал, где вас искать. Вот я и выступил со своим войском, полагая, что смогу оказать вам своевременную помощь и поддержку, ежели таковая будет потребна.
Шендерович задумался.
— Вообще-то, мы здесь проездом, — сказал он, наконец, — и царство мое, каковое покинул я исключительно по горячности и неразумию в поисках приключений, не меньше вашего требует досмотра и пригляда, да и, как ты уже заметил, почтенный, своею рукою, без посторонней помощи, повергли мы в прах супостата. Но я, так и быть, готов уладить ваши государственные проблемы к обоюдному удовольствию.
Эмир, казалось, тоже задумался.
— Ирам был и будет твоим царством вовеки, о, Беспредельный. Однако не удивительно, коли ты в своих странствиях попираешь престолы и обретаешь короны!
— Таки да, — степенно согласился Шендерович.
Гиви тихонько вздохнул. Деваться было некуда. Пустыня за стенами шатра поросла походными палатками, словно весенними тюльпанами и ощетинилась сотнями копий. Собственно говоря, им еще повезло, что их не тащат волоком за лошадьми, как иностранных шпионов. Так значит, Миша опять царь! Ну-ну…
— Так куда мы направляемся? — благосклонно продолжал Шендерович.
— Как — куда? — удивился эмир, — в Ирамзат ал-имал, разумеется! В Ирам многоколонный, великий город, сердце мира!
Гиви вспомнил возносящиеся к небу белые башни, колеблемые призрачным дыханием пустыни. Шендерович, должно быть, подумал о том же.
— А-а! — протянул он, — этот!
— Это же лишь игра света и воздуха, кою наблюдают воспаленные жарой умы! — не удержался Гиви, — он же не существует!
— Может, ты скажешь, что и я не существую, о, великий везирь Великого? — негромко, но очень внушительно осведомился эмир.
— Э… — промямлил Гиви, — В факте твоего существования я не усомнюсь. Ты же мыслишь, о, эмир! Следовательно существуешь!
Эмир слегка расслабился и благосклонно кивнул.
— Воистину мудрый муж этот твой везирь, — любезно сказал он Шендеровичу, — не удивительно, что он сопровождает тебя на твоих подлунных путях!
— Польза от него велика, — согласился Шендерович, — а что еще поведал тебе этот звездозаконник касательно наших дел, о, водитель войска?
— Полагаю, — достаточно уклончиво проговорил эмир, — что тебе, опора опор, следует побеседовать с ним лично. Однако ж, если ты, о, солнце востока, пришедшее с запада, чувствуешь себя достаточно отдохнувшим, то твой слуга покорно просит тебя проследовать в путь, ибо твои подданные пребывают в ожидании.
Он приложил руки ко лбу и замер в почтительной позе. Шендерович вздохнул, озирая маячившие у входа силуэты часовых, довольно ловко поднялся с подушек и, откинув полог, высунул голову наружу. По стройным рядам войска прошла волна. Тысячи человек согласно затрясли копьями и заорали — слаженно, но неразборчиво. Шендерович приветственно помахал рукой, и вновь нырнул в шатер.
— И я полагаю, ты прав, о, опора трона, — согласился он, — и нам и впрямь следует пуститься в путь, дабы проследовать под э… гостеприимный кров твоего дворца…
— Твоего дворца, Землеблюститель, — вежливо напомнил эмир.
— Под гостеприимный кров моего дворца, — согласился Шендерович, — пошли, Гиви…
— Опять на верблюда? — тихо застонал Гиви.
— Твоему везирю неугоден верблюд? Быть может, он предпочтет жеребца, черного как ночь, с сильными бабками, свирепого, как лев, горячего как ветер пустыни?
— Нет, — покорился неизбежному Гиви, — пускай лучше верблюд. А этих… носилок у вас нет?
— На носилках носят женщин и престарелых, — сухо ответил эмир, — или раненых. Ты ранен, источник мудрости?
— Не-ет, — устыдился Гиви.
— Не морочь людям голову, — сквозь зубы прошипел Шендерович, — веди себя как мужчина! Прикажи, чтобы нам подвели наших животных, о, эмир!
Эмир хлопнул в ладоши, и уже через пару минут несколько человек подтащили к палатке оскаленную и упиравшуюся Аль-Багум. За ней неохотной трусцой следовал гивин монстр.
— Впереди войска поедешь ты, — эмир склонился в поклоне, тогда как один из его воинов придерживал стремя, а еще двое держали на распялках гневную Аль-Багум. Впереди войска въедешь ты в белые стены Ирама!
— Хорошо-хорошо, — рассеянно отмахнулся Шендерович, с размаху пихая Аль-Багум кулаком в челюсть. Верблюдица сразу успокоилась и подогнула колени — в чем-чем, а в дрессировке верблюдов покойному Шарр-ат-Таррику равных не было.
— Глядите, глядите, — прошел шепоток по рядам.
Эмир окинул войско многозначительно-гордым взглядом и птицей взлетел в седло.
Ирам и впрямь восстал из пустыни, как видение; белые городские стены, казалось, чуть подрагивают в раскаленном белом воздухе, синева небес отражалась в синих изразцах куполов. Горы полукольцом охватывали его, отчего город напоминал лежащую в каменной ладони чашу, на зеленых склонах паслись овцы, меж которыми бродили крикливые пастухи и сонные собаки, спешили с гор водоносы и поставщики снега, пестрели шатры на стоянках воинов и пастухов, в долинах лежали пышные сады, из которых даже сюда доносилось одуряющее благоухание, плескалась теплая мутная вода в оросительных каналах, сборщики хлопка при виде подъезжающего войска склонялись в поклоне, однако же, никакого испуга не выказывали, а приветственно улыбались, сверкая белыми зубами — до чего же дружелюбный у них тут народ, думал Гиви, потирая отбитый верблюдом зад.
Белая дорога одним концом упиралась в городские ворота, убегая за горизонт — на востоке, где вставал в густом синем небе полупрозрачный серп луны, дорога растворялась в мареве, окутавшем дальние горы. Лиловые хребты упирались в низкий небосвод — от них веяло холодом. Дорога была пуста.
— Что это за горы, о, эмир? — спросил на всякий случай Гиви.
— Горы Каф, о, спутник великого, — произнес эмир несколько настороженным голосом, — иначе называемые горами Мрака.
— А куда ведет эта дорога? — продолжал любопытствовать Гиви.
— В мир, — коротко сказал воин. — Ибо Ирам лежит в долине, из которой лишь один путь.
А как же нас сюда черт занес? удивлялся Гиви. Горы Мрака он точно видел впервые.
— Чудесно ваше появление здесь, — Эмир, видно, подумал о том же, — однако ж, кому, как не Властителю Миров совершать чудеса? Ибо, когда появляется в том настоятельная потребность, проводит он и через запертые двери.
— Как же, как же, — осторожно подтвердил Гиви.
— Бывают случаи, когда ифриты поднимают избранных на их ночной стоянке и переносят их, спящих, в отдаленные земли. Не то ли случилось и с вами?
— В самую точку ты попал, о, эмир! — с облегчением согласился Гиви, — именно это!
Он исподтишка поглядел на Шендеровича. Шендерович гарцевал на Аль-Багум, выпрямив шею и, вознося голову так, словно на ней сверкал невидимый венец.
Мерный шум достиг его слуха. Гиви оглянулся — водоносы, побросавшие кувшины; крестьяне, отбросившие мотыги; торговцы, позабывшие про свои лотки; пастухи, оставившие стада — все они постепенно образовали торопящуюся следом пеструю, радостно галдящую толпу, которая тащилась за войском, точно разноцветный хвост.
За белыми стенами Ирама такой же оживленно-радостный гул приветствовал их появление. Казалось, стоит лишь открыться воротам, и волна накатит на волну, захлестнув всех в шумном водовороте.
— Твои подданные, о, господин мой, — пояснил эмир.
— А! — благожелательно кивнул Шендерович, — ну-ну!
— Слух о твоем приближении достиг ушей последнего нищего, а то, что знает последний нищий, знают все! И все, от мала до велика, испытывают настоятельное желание приветствовать тебя!
— Ага…
— Большой город, — вежливо сказал Гиви, глядя на голубые и позолоченные купола, поднимавшиеся из-за городской стены.
— Город? — переспросил его спутник, — о нет, Ирам не город! Ирам — это целый мир!
Ворота, сверкнув на солнце медной оковкой, распахнулись, и под радостные крики, войско въехало под белые своды.
Гиви озирался по сторонам. Низкие домики из обожженной глины чередовались с башнями светлого камня, в прохладных переулках крыши смыкались, образуя арки и изящные своды, кованые решетки так переплелись с виноградной лозой, что порой было трудно отличить одно от другого. И везде, везде были люди — они стояли на балконах, высовывались из окон, свисали с плоских крыш… Воздух вскипал от радостных криков.
И все это — шум и радость, и восхищение — предназначалось им. То есть в основном Шендеровичу, но частично и ему, Гиви.
Гиви боролся с желанием слезть с верблюда и укрыться в какой-нибудь прохладной норе — он чувствовал себя самозванцем.
А Шендерович — нет!
Напротив, он продолжал доброжелательно кивать, озирая свои владения.
По обеим сторонам дороги вознеслись к небу белые и золотые столпы, розы сыпались под ноги Аль-Багум. Эмир, чуть пришпорив жеребца, оказался бок о бок с Шендеровичем.
— А вот и твой дворец, о, Лунный рог! — произнес он, вытянув руку по направлению к возвышающемуся над крышами куполу.
— Э… — несколько ошарашено проследил взглядом Шендерович, потом вновь милостиво кивнул, — неплохо.
— Неплохо, услада мира? Это лучший дворец под небом! Лучшие зодчие трудились над ним! Ты когда-нибудь видел такой купол? Погляди на этот узор — из звезд, выложенных голубыми, бирюзовыми, белыми и черными изразцами, соткан он, причем каждая из звезд различима сама по себе, но в то же время они связаны между собой неизъяснимым образом. А вершина купола открыта так, что днем — небо, а ночью — звезды отражаются в бассейне в центре медресы. А вон ту стройную башню видишь? Именно из нее звездозаконник следит за ходом ночных светил!
— Я и говорю, — неплохо, — упрямо повторил Шендерович, — верно, Гиви?
— Для истинно мудрого, — угрюмо подтвердил несколько встревоженный Гиви, — и скромная хижина — дворец, ежели в ней тебя принимают с открытым сердцем.
— Сам Сулейман, не иначе, у тебя в везирях! — восхитился эмир.
Еще одна стена выросла перед ними, белая, как сахар, сверкающая на солнце — на сей раз ворота, ведущие внутрь, были окованы серебром, с башен слышалась перекличка часовых…
Дворцовые ворота распахнулись под согласный рев труб, стражники склонили копья и кавалькада въехала на дворцовую площадь, мощенную все тем же белым сахарным камнем. Гиви невольно зажмурился, потом не вытерпел и открыл глаза. Дворец высился впереди, точно драгоценная шкатулка, из нее, точно летучее конфетти, выпархивали придворные…
Юноши в белом бросились к въезжающим и подхватили под уздцы усталых животных.
Гиви уже перенес ногу через седло, не чая оказаться на твердой почве, поскольку отбитые верблюдом ягодицы невыносимо ныли, но наткнулся на стальной взор Шендеровича.
— Сиди, — сказал Шендерович сквозь зубы.
Сам он продолжал возвышаться на Аль-Багум, неподвижный, точно каменная статуя.
Эмир покосился на него, потом сделал незаметный знак рукой.
Еще несколько человек выбежали навстречу, по пути устилая коврами аккуратно пригнанную брусчатку дворцовой площади. Лестницы дворца расцвели кошенилью и индиго, ковры отливали на солнце точно крылья бабочки.
— Вот теперь пойдем, — Шендерович гордо поднял голову, не глядя, бросил в чьи-то руки повод и проследовал во дворец под пронзительные звуки труб. За оградой продолжали орать восторженные толпы.
Гиви последовал за ним. Из глубин дворца веяло прохладой, откуда-то слышался плеск воды, стражники, застывшие по бокам двери, не сдерживали восторженных улыбок, на пестротканных коврах плясали белые и золотые отблески. Лишь теперь, приблизившись, он заметил, что на сияющей, точно фарфоровой дворцовой стене змеятся мелкие черные трещины…
Уже на крыльце он оглянулся. Во дворе продолжалась радостная суета, оруженосцы и слуги уводили коней, сотники поливали себя из кувшинов, смеялись, подставляя ладони под сверкающие струи воды, подгоняемая нетерпеливой рукой, неохотно пятилась Аль-Багум, еще один отряд въехал в дворцовые ворота — кони были уставшие, с темными от пота подбрюшьями, всадники их, однако же, держались гордо, перекрикивались высокими голосами. Несколько верблюдов следовало за ними — богато убранных, со сбруей, сверкающей медными бляшками. На горбатых спинах громоздились тюки и свертки — Гиви, приоткрыв рот, глядел на массивный, угловатый предмет, который как раз сгружали на землю четверо крепких воинов. Предмет был обернут в алый покров с вышитым на нем золотым солнцем…
— Да шевелись же ты, — прошипел сквозь зубы Шендерович.
Гиви вздохнул, прикрыл рот и последовал за новоявленным царем.
За стенами дворца звуки куда-то пропали. Зал с узкими стрельчатыми окнами дышал прохладой. Ковры заглушали шаги. Слышно было, как где-то поблизости, журча, изливается фонтан.
Вдоль стен круглились склоненные спины придворных, обернувших в сторону новоприбывших причудливо витые наподобие морских раковин чалмы, а от входной двери тянулись, образовывая проход, два ряда вооруженных мамелюков — при виде Шендеровича, они слаженно, как один человек, подняли и опустили копья, глухо ударив ими об пол.
Шендерович продолжал благосклонно озираться по сторонам.
В дальнем конце огромного зала высился пустой престол, такой высокий, что напоминал, скорее памятник самому себе — воплощенную в слоновой кости и серебре идею престола, настолько величественную, что водрузить зад на блестящую отполированную плоскость сиденья казалось немыслимым кощунством. В пламени светильников вспыхивали и переливались зеленые, белые, красные самоцветы, масляным блеском отливало золото, черными лепестками распускалась резьба эбенового дерева.
К престолу вели шесть ступеней. По бокам ступеней как стражи, высились золотые изваяния животных.
Ой— ей-ей, -подумал Гиви, с трепетом озирая чудовищную конструкцию — и Миша должен будет сесть на это!
— Очень мило, — вежливо сказал Шендерович.
— Мы его сохранили в том же виде, в коем ты оставил его, — заметил эмир, — и с тех пор никто, никогда не пытался взойти на него. Разумеется.
Еще бы! — подумал Гиви.
— Да и кто бы рискнул? После Навуходоносора и фараона египетского, потерпевших на сем поприще поражение столь сокрушительное…
— Я бы не рискнул, — пробормотал себе под нос Гиви.
— Вот и Дарий, царь Персидский тоже предпочел не рисковать — у обладателя тихого каркающего голоса был отличный слух.
Гиви заморгал глазами.
У подножия престола справа и слева застыли две неподвижные фигуры, которые поначалу Гиви принял за изваяния. Голос исходил оттуда.
Шендерович, в свою очередь, замедлил шаг, обратив взор к источнику звука.
Справа от престола на узорчатой скамье восседал пухленький человечек в огромной чалме, обладатель доброго лица весельчака, любящего хорошую шутку и маленьких жестких глазок. Встретив рассеянно-любопытный взгляд Шендеровича, он вскочил и поклонился, приложив ладони ко лбу.
— Везирь Джамаль перед тобою, о, Великий, — произнес он медоточивым голосом, — тот ничтожный, что в твое отсутствие вел ладью Ирама меж отмелей рока.
Ага, подумал Гиви. Вот кого прибытие царя, похоже, не привело в восторг. Джамаль явно обладал жестокостью, хитростью, коварством и прочими изначально положенными везирям достоинствами, позволяющими удержаться на плаву в бурном море восточных интриг.
— Надеюсь, — вежливо произнес Шендерович, — сия навигация была не слишком обременительна?
— Э… — Джамаль на миг задумался, поджав губы и меряя Шендеровича цепким внимательным взглядом, — ты не хуже меня знаешь, о, повелитель, в сколь решающий час прибыл ты, ибо всегда прибываешь, когда настает в том нужда.
— Или! — значительно произнес Шендерович.
— Бремя забот моих росло с каждым мигом, и я счастлив переложить его на более сильные плечи. Не раз и не два мечтал я уйти на покой — и вот, о, источник силы, я вручаю Ирам тебе и со спокойным сердцем займусь своими розами…
Шендерович тоже на миг задумался.
— Тяжко верному без верного, — сказал он наконец, — своим желанием удалиться от дел ты, о, Джамаль, стеснил мне грудь и обеспокоил сердце. Ибо без мудрого совета даже самый могущий правитель — ничто. А потому я покорно и милостиво прошу тебя послужить мне с тем рвением и бескорыстием, с каким ты служил Ираму.
Везирь сокрушенно покачал головой, отобразив печальную покорность, однако тут же упер взгляд острых, как булавки глаз в насторожившегося Гиви.
— Однако ж ты, надежда миров, прибыл со своим собственным везирем, — ласково заметил он.
— Мой советник и друг известен в подлунном мире как чистый сердцем, верный, надежный, знаток чисел, приходов и расходов, — пояснил Шендерович, кидая на Гиви снисходительный взор, — однако ж, тонкости управления Ирамом ему неведомы.
— Ну, коли так, — покорился Джамаль, — я отложу на время заботы о своем розарии и немного послужу подножием трона великого.
— Вот и ладненько, — Шендерович выжидательно обернулся к мрачной фигуре слева, более всего напоминавшей старого ворона, присевшего на неудобный насест.
Черный, расшитый звездами и лунами балахон и торчащая из чалмы верхушка колпака не оставляли никакого сомнения. Звездочет, высокий и худой, с костистым темным лицом, окинул новоприбывших столь пронзительным взглядом, что Гиви поежился.
— А, — сориентировался Шендерович, — научный консультант!
— Звездозаконник Дубан перед тобою, — с достоинством поклонился тот.
Гиви подметил, что титула «повелитель» он не прибавил. Шендерович это заметил тоже, поскольку помрачнел ликом.
— Не тот ли ты Дубан, что предсказал мое появление? — ласково осведомился он.
— Я предсказал появление истинного царя, — неохотно подтвердил Дубан, продолжая мерить Шендеровича холодным взглядом.
— Ну, так он перед тобою, — по прежнему ласково произнес Шендерович.
Дубан помялся.
— Ежели исходить из звездных знаков, — сказал он, — то они определенно обещали твой приход. Я ждал твою звезду в созвездии Льва, и она пришла. С тех пор каждую ночь наблюдаю я ее восход в небе Ирама. Однако ж звезда твоя неустойчива, о, пришелец — одну луну назад она породила близнеца. Из чего понятно, что ее влияние на ход небесных сфер столь запутано…
— Короче, — сухо сказал Шендерович.
— Торопливый караванщик может потерять тропу, — не менее сухо сказал звездочет, — ты и верно, пришел, когда тебя ожидали, однако ж, я в растерянности.
Он прижал руки к впалой груди.
— Прости меня, о, пришелец! Я всего лишь делаю свою работу!
— Все могут ошибаться, — милостиво кивнул Шендерович
Дубан стоял, склонив голову, однако ж, Гиви подметил мрачный взор, сверкавший из-под насупленных бровей.
Этому мы тоже не нравимся, — подумал он.
Дубан склонился еще ниже, однако голос его прозвучал твердо;
— Да, но не у всех, благодарение Всевышнему, есть верное средство отличить подлинное от ложного. Престол еще не сказал своего слова.
— Ах да, — кивнул несколько ошарашенный Шендерович, — престол… эта вот конструкция…
Гиви поежился. Престол внушал ему ужас. Возвышавшиеся по бокам ступеней фигуры животных, выполненные с явным пренебрежением к их истинным масштабам, — лев и вол, волк и ягненок, леопард и козленок, медведь и олень, орел и голубь, ястреб и воробей, мрачно таращились на новоприбывших… Более всего престол походил на произведение безумного скульптора-анималиста, чему служила косвенным подтверждением украшавшая спинку фигурка горлицы, держащей в крохотных коготках распялившего крылья ястреба.
— Ну, так пусть скажет, — нетерпеливо произнес Шендерович, с подозрением осматривая престол.
— Он скажет, — многозначительно произнес Дубан.
Пол под ногами вдруг покачнулся. Где-то над головой тоненько звякнули серебряным голосом подвески светильников. Гиви застыл, испуганно озираясь.
Землетрясений он не любил. Честно говоря, их никто не любит. Только корреспонденты, работающие в горячих точках.
Если все сейчас в ужасе кинутся к дверям, то, пожалуй, и я выйду, подумал Гиви, стараясь сохранить достоинство.
Он осторожно взглянул на Шендеровича.
Шендерович смотрел на престол.
По пестрым рядам придворных прокатился шепот, однако ж, довольно сдержанный. Никто не двинулся с места. Гиви заметил, что все почему-то тоже смотрят на Шендеровича.
— И как теперь э… узнать его мнение? — спросил Шендерович.
Гиви потребовалось несколько секунд, чтобы сообразить, что тот продолжает разговор со звездозаконником. А еще ему показалось, что толчка Шендерович и не заметил.
— Просто взойди на него, о, венец творения, — везирь вздохнул. После подземного толчка он как-то на глазах увял.
— Прямо сейчас? — озадачился Шендерович.
— А чего более ждать, отец народов? Пусть развяжутся и свяжутся узлы судьбы ко всеобщему благоденствию.
Шендерович в некоторой растерянности оглянулся на эмира. Бесстрастное лицо эмира ничего не выражало. Гиви, впрочем, показалось, что копья почетного караула как-то угрожающе накренились.
— Ну, так за чем же дело стало? — холодно сказал Шендерович и величественно двинулся к анималистическому ювелирному шедевру.
— Советую тебе сначала хорошенько подумать, о, не ведающий страха, — заботливо предупредил Дубан, — Фараон, владыка земли египетской вслед за Навуходоносором тоже решил испытать судьбу. Однако же сломал ногу, ибо лев пресек ему путь.
Подлая тварь поставила подножку, подумал Гиви. С нее станется. Ишь как смотрит.
Лев мрачно сверкнул в его сторону рубиновыми глазами-бусинками.
Шендерович остановился и спокойно смерил взглядом коротенькую фигурку везиря и мрачный абрис Дубана.
— Никакой лев, — раздельно произнес он, — не осмелится пресечь путь мне.
— Миша… — предупреждающе прошептал Гиви.
Шендерович, уподобившись льву, мрачно сверкнул в его сторону глазами.
— Ты хоть под ноги смотри…
Везирь Джамаль обернулся к суровому Дубану, который напряженно выпрямившись и вытянув шею вперед, гипнотизировал Шендеровича взглядом.
— Ежели ты по случайности ошибся в своих вычислениях путей и узлов, о, звездозаконник, — бархатным голосом произнес он, — ежели Престол не примет его…
— Тогда что ж… — неопределенно высказался Дубан, пожав острыми плечами.
У Гиви засосало под ложечкой.
Шендерович неторопливо шествовал к престолу по ало-золотой дорожке. Там, где он проходил, охранники в полном молчании ударяли древками копий о пол, отчего перемещения Шендеровича сопровождал глухой перестук.
Дойдя до подножия престола, Шендерович остановился и молча, со значением обернулся. Потом ласково улыбнулся везирю и поднял голову. Гиви даже показалось, что он видит, как с мощных плеч Шендеровича струится метафизическая мантия. Шендерович постоял так секунду, потом сделал еще один шаг, поставив ногу на первую ступень…
Престол пришел в движение.
Животные зашевелились, издавая скрежет застоявшегося механизма. Птицы захлопали крыльями, завертели головами; лев и вол, охраняющие подножие встали на дыбы, издавая грозный и совершенно одинаковый рык. За спиной Шендеровича два ряда мамелюков хлопнулись на колени, упали, ударившись лбом об пол. Впрочем, ковры смягчили удар.
Лишь эмир остался стоять, ласковыми пальцами теребя торчащую из ножен рукоять кинжала, да Джамаль с Дубаном застыли у подножия, точно испорченные механизмы…
Шендерович неторопливо оглядел вздыбившихся животных, и, точно на перила, опираясь на вытянутые с права и слева лапы; одну с копытом, другую — с когтями, взошел на ступеньку.
Ничего не произошло.
Постояв так с минуту, Шендерович вновь испытующе занес ногу. Следующая пара животных заволновалась и протянула лапы в его сторону.
Повторяя процедуру, Шендерович постепенно добрался до верхней ступени и застыл. Затем, на глазах ошеломленного Гиви, он вдруг начал расти. Гиви не сразу понял, что его друг стоит на переплетенных крыльях двух огромных металлических орлов, которые медленно вздымаясь, подсаживают свою ношу на престол. Где-то серебряными голосами запели трубы, а сверху, с балдахина, слетел еще один орел и возложил на гордую голову Шендеровича сверкающий венец.
По бокам трона Джамаль и Дубан обменялись холодными взглядами.
Затем Дубан неторопливо поднялся, встал перед подножием и широко взмахнул руками, отчего распахнувшиеся рукава черного балахона растянулись, точно крылья гигантской летучей мыши.
— А-ах! — пронеслось по залу.
— С возвращением тебя, о, Искандер! — звучно произнес звездочет и опустился на колени.
Шендерович повелительно махнул рукой с высоты Престола, и сановники встали с колен и начали рассаживаться по местам. Гиви немножко подумал, и уселся рядом с Джамалем, который благосклонно кивал головой и приветливо улыбался. Гиви его улыбка не понравилась — у Джамаля были хорошие острые зубы…
— Итак, о, собрание людей! — величественно кивнул Шендерович, — поведайте мне без утайки о невзгодах и затруднениях! Ибо если все идет хорошо — зачем тогда правитель!
Джамаль рядом с Гиви оживленно зашевелился.
— Если правитель сам не ведает о невзгодах своего народа, зачем тогда правитель? — переспросил он.
Ох, в испуге думал Гиви, не надо ему так… Он Мишу не знает!
— Неназванного не существует, — строго сказал Шендерович и отчетливо скрипнул зубами, демонстрируя хорошо сдерживаемую ярость.
Джамаль и Дубан в очередной раз переглянулись.
Затем Дубан вновь поднялся и склонился в поклоне.
— Дошло до меня, о, великий царь… — начал он.
— Короче, — перебил Шендерович.
— Как ты, заметил, о, Возвышенный, — несколько обиженно продолжил Дубан, — Ирам стоит словно бы и не на твердой земле, но качается, как бы на волнах. И еще предшественник моего предшественника узнал от своего предшественника, что сии колебания будут увеличиваться, покуда не разверзнется земля, Ирам не рухнет в огненную пропасть…
Так я и знал, в ужасе подумал Гиви, нестабильное место…
— И впал тогда народ в скорбь великую. Ибо неисчислимые беды предвещает гибель Ирама для всего подлунного мира, да и сама по себе она печальна весьма, ибо кому же хочется копить богатства и умножать свой род, ежели будущее погибельно? Однако ж, путем сложных и многотрудных исчислений постиг предшественник моего предшественника, что колеблет Ирам потому, что нет у него истинного царя — ибо начала сия земля колебаться с тех пор, как ты покинул нас, о, Вернувшийся. С тех пор жители Ирама проводят свою жизнь в ожидании и надежде. И вот, недавно, сия надежда расцвела осуществлением!
— Ну вот, — величественно кивнул Шендерович, — я пришел!
— Вижу, — произнес Дубан несколько неуверенно.
— Пришел-пришел, — успокоил его Шендерович. — Поведай же мне, о, звездозаконник, что надлежит мне исполнить, дабы прекратить сие бедствие?
Дубан явно растерялся.
— Не знаю, о, Избавитель, — смущенно произнес он. — Я провожу ночи в наблюдениях, а дни — в вычислениях, однако ж, свидетельства небесных сфер весьма невнятны. Да еще и царская звезда, звезда-близнец путает все показания астролябии… Однако же, звезды совершенно определенно говорят, что ключ и замок от бедствий Ирама в руках истинного царя! Я полагал, ты сам знаешь, что тебе надлежит делать!
— Ладно, — Шендерович похлопал ладонью по подлокотнику, — разберемся!
— Будь у меня еще немного времени, возможно, я бы и разобрался что к чему, — задумался Дубан, — таблицы почти готовы…
— Вот и займись этим, — повелел Шендерович, — потом доложишь мне о результатах.
— Да, о, Двурогий, — коротко поклонился Дубан. Шендерович набычился, было, подозрительно взглянув на звездозаконника, но лицо Дубана не выражало ничего, кроме почтения.
— На сегодня все? — Шендерович был великолепен.
— Если бы, — вздохнул Дубан, — хотя и этого было бы достаточно. Однако ж, полагаю, сия забота столь же и джамалева сколь моя.
— Джамаль? — спросил с высоты Шендерович.
— Мелочь, о, повелитель, — сладким голосом проговорил Джамаль, — столь мелкая мелочь, что и неловко отвлекать твое царственное внимание.
— Ну, так и не отвлекай, — кисло проговорил Шендерович.
Гиви его понимал. Лично ему очень хотелось выпить и закусить. И, желательно, без посторонних глаз.
— Но… — Джамаль какое-то время молча хватал ртом воздух. По рядам пробежал тихий шепот — видно, подумал Гиви, Миша все-таки выпал из образа. Чуткий Шендерович тут же отреагировал адекватно.
— Впрочем, — сказал он, для удобства поерзав по сиденью, — для царя нет мелочей. Что там у вас? Докладывайте.
— Старшина купцов поведает тебе о сей мелкой мелочи, — с явным удовольствием произнес Джамаль, — я ж поправлю его, ежели он ошибется.
Седобородый человек в роскошной фарджии встал со своего места и поклонился.
— Какая мелкая бы она ни была, о, Джамаль, великие беды происходят от нее. И не тебе называть то мелочью, ибо не в твоих силах было устранить сию досаду.
— И ни в чьих более. — столь же сладко заметил Джамаль.
Что— то они крутят, подумал Гиви. Дело, видно, серьезное.
— Быть может, — осторожно произнес Шендерович, видимо, думавший точно так же, — я сумею помочь вашей беде?
— Воистину беда, — вздохнул старшина купцов, — и воистину само небо своевременно послало тебя сюда, о, царь времен! Я, старшина купцов, послан сюда своими людьми, чтобы передать тебе, что больше не идут в Ирам караваны, везущие отрезы рисованной ткани с золотыми прошивками и шелка алого цвета, и шерсть, крашенную индиго, и караваны, груженые неддом, алоэ и мускусом, и караваны румским мукаркаром, китайской кубебой, с корицей и гвоздикой, с кардамоном и имбирем, и белым перцем, и лишившись украшений и тканей и притираний, возбуждающих пряностей женщины Ирама скоро потеряют свою красоту, а мужчины — силу. Собственно говоря, о, светоч мира, никакие караваны не идут в Ирам.
— Воистину неприятно и горестно то, что происходит с Ирамом — подтвердил Джамаль, который на протяжение этой речи одобрительно кивал головой, как китайский болванчик.
— Ну, так в чем же дело, о, почтеннейший? — вопросил Шендерович, демонстрируя несколько утомленное терпение, — слишком высоки торговые пошлины на вывоз поименованных товаров? Поставщики взвинтили цены? Ирам не расплатился за предыдущие поставки?
— Что ты, царь царей! — искренне изумился старшина купцов, — такие дела легко улаживаются при помощи даров, и просьб, и уговоров, и мзды, и мудрых бесед за чашкой плова — ибо и в сопредельных краях есть купцы и караванщики, которые продают и покупают, приумножают и тратят, — неужто отказались бы они везти товары в Ирам, коли была бы на то возможность?
— Тогда, — воззвал Шендерович к свежим впечатлениям, — уж не засели ли на караванных тропах разбойники, гибельные для караванщиков и губительные для товара?
— Нет, о, свет вселенной, — вздохнул старшина купцов, — эта беда была бы немногим страшнее, ибо на силу всегда найдется сила, а эмир наш искушен в битвах и воины его — воистину львы пустыни…
— Ну, так в чем проблема? — уже несколько раздраженно вопросил Шендерович.
— Не гневайся, о, источник алоэ и мирры! — старшина купцов склонился еще ниже, — ибо если войско наше в силах справиться с творениями из плоти и крови, оно бессильно перед порождениями воздуха и огня. Сие под силу лишь благословенному, по праву занимающему Престол Ирама, владыке владык, повелителю миров…
— Э… — Гиви с некоторым внутренним удовлетворением увидел, что на лице Шендеровича отобразилась растерянность, — ты хочешь сказать… Дубан, что он хочет сказать?
— Меж Ирамом и указанными городами не так давно обосновались джинны, — буднично пояснил звездозаконник, — причем, самой зловредной своей разновидности. Не ведаю, каковы их подлые намерения, но каковы бы ни были, они губительны для Ирама, ибо сии твари засели как раз в проходе меж горами Каф, через который и идет караванная тропа.
— Гули? — деловитым тоном приглашенного специалиста осведомился Шендерович.
— О нет, — Дубан пожал острыми плечами, — полагаю, ифриты. Будь то гули, мы бы сумели справились с ними, о, властитель.
— Они что? — осторожно спросил Шендерович, — э… пожирают путников?
— Сие мне не ведомо, о, сидящий на престоле, — ответил Дубан, — однако ж, полагаю, да, раз ни один из караванов не дошел, а в песках находят белеющие кости людей и животных… Впрочем, костей там всегда хватало — ибо опасным сие место слывет испокон веку. Да то и тебе самому ведомо!
— Как же, как же… — кивнул Шендерович, — А те, кто нашли эти кости, они что… живы? — продолжал допрашивать он.
— Масрур храбрейший, — Дубан обернулся к эмиру, в ответ на что тот коротко поклонился, — самолично ходил туда с отрядом наилучших своих храбрецов.
— Однако ж, — проницательно заметил Шендерович, — тебя не съели, а, Масрур?
Гиви поглядел на эмира. Тот был бледен и глядел как-то затравленно, поминутно облизывая губы. Ох, неладно что-то с ним, подумал Гиви. Перетрусил, что ли, а теперь стыдно признаться?
— В полдень подошел я туда, повелитель и в полдень же уехал оттуда, — хрипло сказал Масрур.
— И? — недоумевал Шендерович.
— Так они ж боятся солнечного света, сии порождения ночи, — пояснил Дубан.
— Ну, так почему бы и купцам не ходить днем?
— Но повелитель, — изумленно проговорил Дубан, — они и ходят днем! Но в горах Каф есть такие области, куда не проникает солнечный свет! Недаром их прозывают еще и горы Мрака! Они засели там, оттуда и нападают на караваны, ибо караванная тропа мимо сиих областей проходит…
— Засели-засели, — брюзгливо повторил Шендерович, — Кто-то их вообще видел?
— Я же и видел, — терпеливо пояснил Дубан, — в хрустальном шаре.
— Ах, в хрустальном шаре! — Шендерович вновь ударил руками по подлокотникам, отчего звери у лестницы закрутили головами, — ладно, разберемся. Масрур!
— Да, повелитель, — смуглое лицо Масрура сейчас было серым. Неужто, думал Гиви, он и впрямь боится? Ох, если уж и он так боится!
— Завтра с утра выступаем! Собери людей!
— За… с утра? — недоуменно повторил Дубан, — Вы ж там будете к закату, о, повелитель!
— Вот и хорошо, — благосклонно кивнул Шендерович, — Мы их выманим, этих ифритов!
— Но к ночи их сила упрочится!
— Ничего-ничего! Пусть упрочается. Положись на своего царя. Делай, о, Масрур!
— На голове и на глазах, о, повелитель, — неуверенно произнес Масрур. Он прижал в знак почтения руку к сердцу, и вдруг, покачнувшись и закатив глаза, рухнул на ковер.
— Ну что это, — укоризненно произнес Шендерович со своего сиденья, — ну, нельзя же так…
— Это он от страха! — прошептал Гиви, чувствуя, как по спине ползут противные липкие мурашки.
— Масруру страх неведом, — укоризненно сказал чуткий Дубан. Отстранив воинов, кинувшихся к своему начальнику, он склонился над упавшим и стал щупать ему запястье, печально покачивая головой. Затем обернулся к Шендеровичу.
— Ему надобно сделать кровопускание, о, великий, — сказал он, — твой недостойный слуга, если позволишь, займется этим незамедлительно. Ибо, — он вновь покачал головой, на сей раз зловеще, — я вижу дурные признаки…
— Хорошо, — нетерпеливо сказал Шендерович, — потом доложишь о его состоянии. Все?
Кушать хочет, — подумал Гиви, глядя, как четверо крепких воинов укладывают Масрура на импровизированные носилки из копий.
— Не все, о, радость народа! — сказал Джамаль ласково.
— Ну, что там еще? — вопросил Шендерович голосом утомленной кинозвезды.
— А судебные дела? А неразрешимые судебные дела? Кому как не тебе развязывать узлы, каковые никто более развязать не способен?
— Такие узлы обычно рубят, — сухо сказал Шендерович.
— Только не в суде, — возразил Джамаль. — Впрочем, сие дело мелкое и именно посему трудноразрешимое. И ежели ты откажешься, ибо утомлен и желаешь приступить к трапезе…
Придворные вновь начали осторожно переглядываться друг с другом. Странный обморок Масрура явно произвел на них неблагоприятное впечатление. Быть может, думал Гиви, они сочли его за дурной знак? Лично я бы счел…
— И кто посмеет меня за то осудить? — загремел Шендерович, — вы тут обабились совершенно, сами ни на что не способны! Да, меня утомили ваши жалобы!
— Прости, о, луноподобный!
— Да, ваше судебное дело не стоит выеденного яйца!
— Такая мелочь, — подсказал Джамаль.
— Воистину мелочь! Сейчас увидите, как надобно разбираться с неразрешимыми проблемами. Излагайте!
Бедный Миша, сокрушенно думал Гиви, не хотел бы я быть на его месте! Это же ни покушать, ни отдохнуть… А ему, вроде, нравится… Или, просто, лицо держит — разве у Миши поймешь?
— Вот почтенный кади и изложит тебе суть сего запутанного дела.
Кади вскочил, поклонился, прижав руки к груди, потом неловко, оставаясь в согнутом положении, размотал свиток.
— Дело-то простое, опора справедливости, — запинаясь проговорил он, — однако ж добром решить его никак не удается. Трое лоточников ходили торговать по дорогам, а в караван-сарае встретились, подружились и решили дальше ходить вместе. И вот удача улыбнулась им, о, радость мира, и они наторговали большую сумму денег. Однако ж показалось им того мало, и решили они пойти с товаром дальше, а деньги, убоявшись, спрятали в месте, ведомом им одним, дабы на обратном пути выкопать их и разделить. Однако ж, когда вернулись они, то обнаружили, что тайник их пуст, а деньги пропали. Видно, ночью одного из них обуяла жадность и, пока друзья и спутники спали, пошел он и выкопал все накопленное. И вот, теперь показывают они друг на друга и кричат, и обвиняют друг друга и готовы выцарапать друг другу глаза, однако ж никто не сознается в краже и как разобраться с сей жалобой — неведомо, ибо жалуются все они и на одно и то же, однако каждый отводит от себя подозрения, кивая на других.
Шендерович несколько ошеломленно почесал в затылке.
— И все? — спросил он.
— Все, о, суд совести, — ответил кади.
— А это… может, кто другой позаимствовал накопления? Подглядел, да и откопал сокрытое?
— Они уверяют, что сие невозможно, о, праведный! И это единственное, в чем они показывают согласно!
— А следственный эксперимент проводили?
— Что, повелитель? — озадаченно спросил кади.
— Ну, там, на место преступления, отпечатки пальцев там, может, это… грязь под ногтями. Кто-то ведь отрыл, перезахоронил?
— Что до грязи под ногтями, то сие у них имеется в избытке, — вздохнул кади, — ибо люди это низкие и нечистоплотные. А что до отпечатков пальцев, то что ты под сим разумеешь, мне не ведомо. Они там все залапали, пока раскапывали пустой тайник — и друг друга в том числе. Ибо хватали друг друга за рукава и полы, да и за грудки тоже, крича: «Ты виноват!», «Нет, ты виноват!», «Вор!», «Разбойник!» и прочие оскорбления.
— А допросить? — ласково, наподобие Джамаля, осведомился Шендерович.
— Ну, немного допросили, не без того, — вздохнул кади, — ну, так они то сознаются, когда уж совсем невтерпеж, то опять спохватываются, отказываются от своих слов и начинают валить друг на друга.
— Ну, так осудите всех! — нетерпеливо сказал голодный Шендерович.
Гиви внутренне содрогнулся. Кади содрогнулся наружно.
— Как можно? — воскликнул он, позабыв прибавить «повелитель», — Все они жулики, ежели честно, но виноват-то один!
Джамаль громко и протяжно, явно демонстративно вздохнул. На честном лице кади постепенно проступало глубокое разочарование, как у ребенка, у которого обманом отобрали конфету. Гиви стало стыдно.
Бедный Миша, думал он, ему же еще хуже! Он же на виду! Как же он выкрутится, бедняга?
Шендерович замер на миг, прикрыв глаза.
У подножия трона замер кади.
Пол чуть-чуть покачнулся.
Придворные вновь начали перешептываться.
Шендерович открыл глаза.
— Мелкое это дело, о, кади! — произнес он звучно. — Незначительное это дело!
— Э? — оживился кади, в глазах которого вновь вспыхнула надежда.
— Столь незначительное, что оно недостойно моего времени. С ним и мой везирь справится, причем в один миг, — Шендерович величественно кивнул в сторону Гиви, — ибо мудрость его велика и превосходит вашу, хотя и не достигает моей. В чем вы сейчас и убедитесь.
Гиви в ужасе зажмурился, ощущая, как пол уходит из-под ног. Или это опять землетрясение?
Он осторожно открыл один глаз.
Все смотрели на него.
Ну и сволочь же Мишка, подумал он.
Он открыл второй глаз.
Сверху благосклонно кивал Шендерович.
— Э? — сказал Гиви.
— Вот! — многозначительно кивнул Шендерович, — сейчас! Он вам скажет! Слушайте! Слушайте, жители Ирама!
Убью, подумал Гиви.
Он открыл рот — кади тут же с любопытством заглянул в него, — и вновь сказал:
— Э…
— Э? — переспросил кади.
Гиви вздохнул.
— Приведите этих людей, — сказал он. — И подкрепите меня яблоками.
Подозреваемых привели. Все трое были одеты в совершенно одинаковые халаты, причем одинаково потрепанные. На лицах их багровели одинаковые царапины и они смотрели на Гиви тремя парами одинаковых, черных, непроницаемых глаз.
Восток, однако, — думал Гиви.
Он вздохнул.
— Я рассужу ваше дело, — начал он, судорожно крутя на пальце кольцо, — но вначале рассудите мое. Идет? Ну, типа, это честно — услуга за услугу… мы ведь деловые люди.
Все трое подозреваемых одновременно кивнули, показав навершия грязноватых тюрбанов.
— Обратился ко мне, — начал Гиви, — один… э… царь. Да, один царь! И вот однажды случилось в его стране нечто удивительное!