Эту сказку ты прочтёшь
Тихо, тихо, тихо…
На судилище деревенский староста дед Савва пришёл с непокрытой головой. От старика всякого можно ожидать, сто восемь лет — не шутка: за долгую жизнь чего только не наслушался, трёх жён схоронил, шестерых сыновей наорал, а дочек и того больше. Внукам, правнукам — этим и счёта нет. Такому многое дозволено, хотя на судилище всё же полагается приходить в шапке. Смертный ор дело нешуточное, и столетнему деду может боком аукнуться.
Судить собирались Федьку Мокрушинского, известного охальника и баламута, а вышло так, что перед судом оказались разом двое, потому как за день до сбора дозорные словили в лесу неизвестного человека. То не беда, что человек неведомый, а вот схвачен он был за таким делом, что мужики со зла могли его прямо в лесу и порешить, благо что в чащобе за дрекольем далеко ходить не нужно.
Теперь оба преступника стояли посредь круга связанные, и пасть у каждого забита кляпом. Шапок подсудимым не полагалось, так и стояли с босыми головами. А парни-то молодые, это деду Савве всё равно как ходить, а молодым бы себя поберечь. Впрочем, давно сказано: «потерявши голову по ушам не плачут».
Люди учёные над деревенскими смеются, надо же так сказануть: «с босой головой»! Правильно говорить: «босоухий». В городе оно, может, и так, а в деревне — по-своему. В городе солнце темечко напечёт — беда невелика, и только уши прикрывать следует всегда. Народ громогласный встречается повсюду, иной раз и в городе такое можно услышать, что вовек не оправишься. А буяна и след простыл: ищи-свищи коли жизнь не дорога. Так что, шапка-шапкой, а уши свечкой замазывай. Говорят и наоборот: «На свечку надейся, а в шапку оденься».
Между тем народ собрался большой громадой. Пришли даже с выселок и лесных хуторков, они от непригожих крикунов больше всех страдают, так на судилище им поглазеть в радость. Федька стоял смирно, только моргал часто, пытаясь выдавить слезу, видно надеялся разжалобить судей. Как же, разжалобишь их!.. — в таких делах бабий голос всего шумней, а бабы беззаконнного оруна не прощают. Человек незнамый и сейчас не успокоился, елозил связанными руками по спине и даже сквозь кляп пытался что-то кричать. Совсем, видно, башкой усох; так бы, может, и простили, потому как навредить бродяга никому не успел, но раз он и на площади за своё… такого отпускать нельзя.
Дед Савва вытащил из-за пазушки пастуший рожок, задудел, призывая к вниманию и тишине. Смутный гомон сразу стих, народ сдвинулся поближе, зная, что иначе ничего не расслышит. Деду Савве голос поднимать можно, старик уже вовсе безвредный, но за сто лет привык говорить чуть слышно, так теперь не переучишь. Мужики расстегнули ушанки, бабы подраспустили тугие платки, парни затычки из ушей повытаскивали, девки сдвинули на сторону кокетливые меховые наушнички, под которыми скрывались беруши. Послушать приговор всем охота.
— Значица так, — начал дед. — Вот Федька Мокрушинский, все мы его знаем и жалоб на парня было довольно. Небось, ещё от прошлой порки задница горит, а сейчас он такое учудил, что только смертным судом разобрать можно.
Дед покашлял в кулак и продолжал также тихо и спокойно, как и в начале своей речи:
— Подглядел Федька девок, как они на озере купались, как есть безо всего, подкрался тайно, да и заорал на них во всё горло. А девки нагишом, уши не залеплены, значица. Так что, сами понимаете, что было.
— А потом ещё хохотал, морда бесстыжая! — встряла Говоруха, вредная баба, без которой ни одна склока обойтись не могла.
— И захохотал, — покладисто согласился дед Савва. — Вот, миряне, и всё дело по существу. Теперь вам судить, как с Федькой поступать будем.
— Пусть скажет, какого беса его на ор потянуло, — предложил кто-то из молодых мужиков.
— Вы ему кляп-то не вынайте! — всполошились бабы. — От него тихого слова на дождёшься, как начнёт голосить!..
— Небось не начнёт! — пообещал деревенский лавочник Разул. — Мы ему заместо кляпа пищик поставим, так он тише таракана шелестеть станет.
Собравшиеся спешно прикрыли уши. Подсудимому вытащили кляп, распялили хлебало, вставили пищик. С виду покупная диковина напоминала воронку, впихнутую раструбом прямо в рот. После этого те, кто доверял городскому изобретению, дозволили ушам слышать.
— Что скажешь? — строго спросил дед Савва.
— Не к'итяу я! — неразборчиво просипел Федька. — Я п'осто поуать хотеу… Я по-меуежи ычау.
— Попугать хотел, по-медвежьи рычал… — перевёл догадливый дед. — А девок испортил.
— Е иноат я! Ои ами!
— Не виноват, говоришь? Сами они? Сами собой, Феденька, только клопы плодятся. Прежде думать надо было, а сейчас — ответ держать пора.
— Я ойше е уду!
— Это ты правильно рассудил, больше ты такого не будешь. Доорался, мил человек.
Савватий кивнул разрешающе, народ спешно принялся паковать уши, но старик поднял ладонь, предупреждая, что хочет говорить.
— Сразу вынесем приговор, обоим, — начальственно прошептал он. — Чтобы не орать два раза кряду.
Пищик извлекли из разинутого рта и унесли к колодцу, полоскать. Федьку, чтобы не мешал, заткнули, и оборотились к бродяге.
— Кричал в лесу, — сформулировал суть преступления дед Савва. — Вопил, как оглашенный.
— Чего вопил-то? — спросила смазливая бабёнка Любуня.
Была Любуня замужем за смирным мужиком Зосимой, но что-то в её семейной жизни не складывалось, так что жаль ей было преступников до истомы, инда в животе тянуло. Она бы и за Федьку заступилась, но это себя на всю деревню ославить, а пришлого человечка можно и пожалеть.
— Чего вопил? — переспросил обвинитель. — «Ау!» — вопил… опять же: «Люди!» — вопил, и «Есть кто живой?»
— Так может, он просто в лесу заблудился?
— И что с того? Заблудился, так дорогу ищи, а орать-то зачем? Чать в лесу, а не у себя дома!
— Слово подсудимому! — снова потребовали из толпы.
— Дадим, как же без этого, — согласился дед. — Ну-ка, бабоньки, уши зажимайте, а то я за бродяжку не поручусь, он может и на площади шуму напустить.
Среди женщин случился короткий переполох, после чего связанного освободили от кляпа.
— Вы чего, братцы!.. — сходу затароторил он слишком громко и быстро для нормального человека. — Я же ни сном, ни духом, а вы сразу схватили, повязали, будто я конокрад какой!
— Ты, браток, не громыхай, — успокоил чужака дед Савва. — Мы не душегубы, всё по закону делаем. Чужого на тебя не взвалим, а за своё ответишь.
— Да я ведь ничего, — возвысил голос подсудимый, — шёл себе тихо-мирно…
— Ничего себе, тихо! — усмехнулся староста. — Да тебя за три версты слыхать было. Чего орал-то?
— Так ведь в лесу! — ляпанул чужак, словно умную вещь сказал.
— То-то и оно, что в лесу, — подтвердил дед Савва. — Хорошо хоть вины своей не скрываешь.
— Да какая моя вина?! — вскричал связанный. — Заблудился я в лесу, третий день не жрамши, не пивши иду. Тут заголосишь. Я уж и «Спасите!», кричал, и «Караул!» А вы, нет, чтобы помочь, из-за куста прыгнули и повязали. Так кто ж из нас душегуб?
Старик поморщился, но отчитал парня без гнева:
— Ты на меня голоса не повышай. Ты ещё пацаном был писклявым, когда мне сто лет стукнуло. Так что криков твоих я не боюсь. Звать-то тебя как?
— Шумил, — ответил связанный, успокаиваясь.
— Имечко у тебя под стать характеру… И значит ты, Шумил, никакой вины за собой не чувствуешь?
— Как есть ни в чём не виноват!
— Плохо, очень плохо… Коли так, то разевай рот, сейчас тебя заткнут, а мы решать будем, как с тобой поступить.
— Не дамся! — закричал Шумил, но вопля его никто кроме деда Саввы не слыхал, хотя все видели, что чужак не с вежеством шепчет, а непригоже вопит. Такому от добрых людей прощения не дождаться.
Шумила быстро заткнули, чтобы и мычать не мог, и начали вершить приговор. Прежде всего, неуязвимый дед рассказал прочим селянам, что удалось узнать о диком чужаке:
— Звать его Шумил, пришёл издалёка, сам не знает откуда. В преступлении сознался, но за вину его не считает. Тут уж и хотел бы с ним помягче, да не знаю как. Решайте, миряне, что делать станем…
— Чо тут решать? — первой сунулась Говоруха. — Оборать обоих, и дело с концом. Федька давно на это дело просится, а чужого не жаль.
— Может Шумила на перевоспитание взять? — предложила сердобольная Любуня. — Научится, человеком станет.
— Учить надо, пока поперёк лавки ложится. А какое у тебя перевоспитание будет, это всем известно, — усмехнулся Разул, и народ поддержал его, так что язвительные усмешки волной прошли по толпе.
— Вот оборём преступника, а потом бери его на перевоспитание, сколько угодно, — предложила Говоруха.
— А и возьму! — Любуня уже вошла в раж и сама чуть что не кричала.
— Тихо!.. — прошипел Савватий, и молчание послушно воцарилось на площади.
— Приговор! — объявил дед не по годам звонким шёпотом. — Подумали, рассудили и так присудили. За шум и гам, да срамное невежество присудить Федьку Мокрушинского и бродягу Шумила к высшей мере общественного порицания. Бабы, приступайте, с богом!
Мужчины зашевелились раздаваясь. Те, кто слушал разбирательство, принялись спешно паковать уши, сперва затыкая промасленной куделью, потом прилаживая войлочные прокладки, а следом увязывая под подбородком ленты ушанок и треухов. Лето — не лето, а башка одета.
Бабы, сплошь родня пострадавших от Федьки девок, вышли вперёд. Эти давно были укутаны платками, а уж что под платком, можно только догадываться. У каждой тётки свои хитрости, как уши сберечь.
У приговорённых выдернули кляпы. Хотят, пусть орут — всё равно недолго осталось. Федька испуганно вертел головой и слабо бормотал: «Не надо, не надо, бабоньки!» Шумил, видать, ничего не понимал, но и он, чувствовал себя неуютно.
Женщины выстроились кружком, вперив взгляды в преступников.
— У-у!.. — затянула тётка Говоруха, и все остальные загудели в лад, наращивая звук громче и громче, за предел допустимого для живого человека.
— У-у-у!..
— Не-ет! — дико заорал Федька, тряся головой, словно надеялся не пустить в уши чужой крик. — Не-ет!!!
— У-у-у!!! — бабий вой с лёгкостью заглушил Федьку, а потом единым порывом в полсотни глоток тётки рявкнули на связанных бедолаг: — Сволочи!!!
Женской глотке дважды повторять не надо, она с одного выкрика порешить может.
— Не!.. — последний раз выкрикнул Федька и повалился на землю.
Дед Савва подошёл, перерезал верёвки сначала у Федьки, потом и у Шумила. Федька рыдал злыми слезами, бил кулаками в землю и едва ли на людей не бросался.
— Суки! — хрипел он. — Всех заору, попомните у меня! Суки-и!.. — голос его сорвался на визг, тонкий, никому не опасный, в котором не было ничего мужского.
Шумил по-прежнему ничего не понимал, стоял, вертя башкой и ожидая, что будет дальше.
Любуня подошла к нему, потянула за рукав.
— Ну что, болезный, пойдём. У нас жить будешь.
Уйти с площади Шумил немедля согласился. Он-то был уверен, что экзекуция ещё предстоит и не мог понять, что она закончилась не начавшись. По его мнению, конечно.
Любуня привела Шумила домой, усадила за стол.
— На вот, поешь. Много тебе, наверное, нельзя, и без того разжиреешь, но не голодным же сидеть.
— Звать-то тебя как? — спросил Шумил, облизывая ложку.
— Любуня.
— Ты тут одна живёшь, или как?
— С мужем. Только муж сейчас в карауле, таких как ты ловит. К утру вернётся.
— Это хорошо, когда муж ночами работает, — многозначительно произнёс Шумил.
— Караульщики всегда так. День он краулит, день — Митяй, Гулькин муж. Ну ты её видал, она на площади рядом со мной стояла, чернявая такая.
— Ага. А объясни-ка мне, Любуня, с чего это ваши на меня сначала взъелись, повязали, чуть ли не убить хотели, а потом отпустили подобру-поздорову?
— Как же, отпустили… Оборали тебя на полную катушку.
— Подумаешь!.. — отмахнулся Шумил. — Брань на вороту не виснет.
— Что верно, то верно. На вороту не виснет, она совсем на другом месте повисает. Ты, может, ещё не понял, а ведь ты теперь не мужик, а пустое место, вроде как козёл кладеный. Мекать да бекать можешь, а чтобы серьёзное что, это уж извини-подвинься, — в голосе Любуни звучала нескрываемая грусть. — А с чего бы, думаешь, я тебя к себе домой привела, а на деревне никто слова не сказал? Это потому, что ты теперь не мужик, а одна видимость.
— Вот как? Видимость одна? — весело и зло спросил обораный Шумил. — А это мы сейчас проверим, мужик я или козёл кладеный.
Он поднялся из-за стола, шагнул к стоящей Любуне, обнял её, крепко прижав к себе.
— Ой! — вскрикнула Любуня, сразу осознав, что новый работник не соврал, говоря о своих способностях. — Да что же это делается?..
Она попыталась отстраниться от прижавшегося Шумила, попятилась в испуге, а поскольку в той стороне стояла широкая супружеская постель, то Шумил не препятствовал, и через минуту они очутились в кровати, где всё закончилось, как оно и должно быть.
— Да как же ты выжил, милый? — Любуня никак не могла успокоиться и прийти в чувство. — Тебя же разом два десятка баб оборало. Уж я-то видела, они на совесть вопили. От такого не оправишься. И уши тебе проверяли как следует, никаких потайных затычек не было. Как же ты уцелел, пока они кричали?
— Вот ещё, — самодовольно отвечал Шумил. — Стану я бабьи визги слушать? В одно ухо впустить, в другое — выпустить.
— Да не бывает такого!
— Чего не бывает-то? Расскажи толком.
— Ну, это же все знают… если баба или девка на выданье на мужчину голос повысят, то у него мужская сила пропадает. Иной раз, на время, а ежели как следует завопить, то и навсегда. Так что баба, когда под мужем лежит, крик сдерживает, чтобы его не попортить.
— То-то ты сейчас сдерживалась… — сыто усмехнулся Шумил.
— Это я слегка, — извиняясь прошептала Любуня. — От такого на день желание пропадает, ну, может, на два. А то, если женщина совсем молчать будет, так мужик и десять раз подряд сможет. Только кому такая баба холодная нужна? С такой любиться, всё равно, что дрова колоть, разницы никакой.
— Это верно, — согласился Шумил, облапив Любунину грудь. — А у меня, значит, на день, а то и на два всякое желание отбило? А ну-ка, проверим!..
Проверяли долго, с оханьем и стонами, и отвалились друг от друга окончательно изнемогши.
— Да откуда ж ты взялся, родненький? — томно пела Любуня, пряча лицо на Шумиловой груди.
— А из тех же ворот, что и весь народ, — привычно отвечал парень.
— Ой, не скажи!.. Ты, поди, саму Клёвопатру не испугался бы поять.
— Кто такая? — насторожился Шумил.
— Это из сказки. Жила когда-то царица Клёвопатра. Красивая была! — одним взглядом парней с ног сбивала, а уж как улыбнётся, тут любой голову потеряет. Опять же, царица — с такой в постелю каждому лечь лестно. И вот эта Клёвопатра всякую ночь с новым мужчиной проводила. Принцы всякие, генералы, да и простые мужики, все у ней побывали. Одна беда, как до дела дойдёт, так Клёвопатра себя забудет, зайдётся и давай визжать! Народу перепортила — страсть!
— Чем кончилось-то?
— А пришёл к ней один парнишечка, глухой от рождения. Царица спрашивает: «Чего тебе надо?», а парнишечка по губам читать приучен, он и отвечает, будто бы слыша: «Спать с тобой хочу». И как дошло у них до постели — царица орёт, а он, знай дерёт. Царица спрашивает: «Ты меня слышишь ли?», — а он отвечает: «Слышу, слышу!» — и опять за своё. Так утром и ушёл целёхонький, а царица потом три дня раскорякой ходила.
— Забавная сказка, — кивнул Шумил. — Я бы с этой Клёвопатрой поговорил. А вот, скажи, что, по-твоему, будет, если мужик на бабу заорёт?
— Ты спросишь тоже! — закрасневшись отмахнулась Любуня.
— А всё-таки?
— Нешто не знаешь? Беременеют бабы от мужского крика.
— А я думал, бабы брюхатеют от тех игр, что у нас только что были…
— Если б от этого дети появлялись, так замужние женщины, поди, через день бы рожали! В постель ложатся для удовольствия, больше ни для чего. Вон, я с мужем третий год живу, а детишек нет. Тихий он у меня. Я говорю: «Ты бы на меня прикрикнул построже, ребёночка страсть хочется!» — а он только шепчет чуть слышно.
— Хошь, я на тебя рявкну? — предложил Шумил.
— Что ты, как можно? Я честная жена, мужу никогда не изменю, так что с тобой давай тишком любиться.
— Ну, как хочешь, — зевнул Шумил. — Только не верю я тому, что ты рассказывешь. Статочное ли дело — бабам от крика брюхатеть?
— Верь — не верь, а только Федька, которого вместе с тобой судили, девок незамужних оборал, так из шести девчонок четыре теперь с пузом ходят.
— Да за такие дела надо башку откручивать! Ведь это получается, что он шесть девиц разом снасильничал. Не, я сам не монах, но ведь не силком же!
— Вот его бабы и оборали. Он теперь скопцом будет. А башку откручивать незачем, пускай работает, детей кормит.
— Ну у вас и нравы! А со мной что же будет?
— Ничего. Ты никому навредить не успел, так что человек ты свободный. Хочешь к себе возвращайся, хочешь — у нас живи в работниках. Не будешь голоса повышать, так никто и не догадается, что ты мужиком остался. А уж я бы тебя ухичила всяко. Мужа-то через ночь дома не бывает, а на тебя дурного никто не подумает. Вот оно и хорошо будет.
Шумил, прижавшись к тёплому женскому боку, усмехнулся.
— А на тую ночь как же? — спросил он.
— Ты уж не серчай, — повинилась Любуня, — я тебя нарочно обстонала погромче, чтобы на тую ночь тебе ничего не моглось.
— Понятно, — беззлобно протянул Шумил. — Значит, детишки от орежа происходят, а вся наша любовь просто для удовольствия… Погляжу я, какое у тебя пузо с этого удовольствия вырастет.
Он погладил Любуню по мягкому животу и сонно пробормотал:
— Значит, муж твой с Митяем в пересменку в дозоре… Так ты мне завтра покажь, в каком доме Митяева Гуля живёт.