ВВЕДЕНИЕ

С падением идеологического железного занавеса российские историки оказались активными наблюдателями и участниками уже несколько десятилетий идущих на Западе дискуссий по проблемам тоталитарного общества: его определения, временных рамок, сущностных признаков, правомерности отнесения данного термина к тем или иным политическим режимам. Большинство исследователей в 1990‑х сходилось во мнении, что тоталитаризм стал явлением XX века, проявившим себя наиболее четко в политических системах социалистического СССР, нацистской Германии и фашистской Италии2. Вместе с тем в последующие годы ряд зарубежных и российских историков выступили с критикой данного термина, доказывая, что реальная жизнь в Советском Союзе не исчерпывается понятием «тоталитаризм». По мнению О. В. Большаковой, эти «историки <…> по-разному оценивали тоталитарную модель, в центре которой находилось монолитное репрессивное государство и догматическая идеология», ибо «считали, что эта поверхностная механистическая модель, по сути навязанная политологами, не описывает и тем более не объясняет историческую реальность, не помогает в постановке новых исследовательских проблем и в осмыслении эмпирических данных», являясь, кроме того, «идеологически нагруженной»3.

В этом плане значительный интерес представляет позиция московских историков М. М. Горинова и А. С. Сенявского, сформулированная ими в конце 1990‑х годов4. В предисловии к главе пятой учебного пособия для студентов вузов, обучающихся по направлению и специальности «История», давалась следующая характеристика историографической ситуации:

В понимании сущности и механизмов функционирования советского общества 30‑х годов в западной (а в последние годы и в отечественной) историографии противостоят друг другу два главных направления: «тоталитарное» и «модернизаторско-ревизионистское». По их мнению, «тоталитаристы» считают Октябрь 1917 г. «не пролетарской революцией, а заговором и государственным переворотом, осуществленным монолитной большевистской партией», сталинизм – органичным результатом ленинизма, а советскую систему – тоталитарной, державшейся на терроре и лжи, с точки зрения морали идентичной нацизму и фашизму. Согласно представлениям «ревизионистов», Октябрь – это пролетарская революция, Сталин – «аберрация» ленинской нормы, советский режим при всей его социалистической риторике и мрачном сталинистском прошлом фасаде – основа для «развития»: индустриализации, урбанизации и массового образования, подобно «авторитарным» режимам в других отсталых странах, причем в ходе дальнейших изысканий часть «ревизионистов» пришла к заключению о демократических корнях сталинского пятилетнего плана и о том, что сложившийся советский строй представлял собой взаимодействие «групп интересов»5.

На наш взгляд, здесь содержится весьма упрощенная характеристика взглядов так называемых «тоталитаристов». В заключении к главе М. М. Горинов и А. С. Сенявский в развернутом виде излагали свое видение данной проблемы:

Сложившееся в результате октябрьского (1917) переворота и Гражданской войны общество в основе своей содержало зародыш тоталитарности. Это означало, в частности, огромную роль идеологии во всех сферах, стремление государства контролировать и регулировать как можно больше областей общественной жизни. Полностью тоталитарные структуры сформировались к середине 1930‑х гг. <…> Возникновение советской тоталитарной системы в начале XX в. было одним из способов выхода урбанизировавшегося и маргинализированного общества из ситуации глобального общественного кризиса, причем в тех условиях он оказался единственно реализуемым. <…> Возможно, «тоталитарность» оказалась способом самосохранения российской цивилизации (при всех ее деформациях) в объективно тяжелейших условиях модернизации XX в.: в индустриальном рывке, урбанизационном и демографическом переходах, трансформации экистической и социальной структур, в противостоянии внешнему давлению враждебного мира, в том числе в отражении и сдерживании прямой агрессии. Тоталитаризм в его коммунистической модели явился формой трансформации традиционного российского общества в городское. <…> Для понятия «тоталитаризм», выработанного на Западе «тоталитарной школой» в качестве научной категории для обозначения ряда разновидностей «недемократических» обществ и действительно «схватившего» некоторые сущностные моменты прежде всего советского режима, характерен односторонний негативизм. Связано это с тем, что оно сразу же приобрело аксиологическую нагрузку, обозначив «антиценность» индивидуалистического западного сознания. Результатом является явная пристрастность оценок всех режимов, подводимых под эту категорию, а тоталитаризм стал синонимом «мирового зла», выйдя далеко за рамки науки. <…> «Красный» тоталитаризм в отечественной истории также не был только насилием над обществом: он просто не мог бы утвердиться, если бы не имел социальной почвы и не получил широкой поддержки, если бы не решал (своими методами) действительно насущных проблем общественного развития, в том числе в большей или меньшей степени поступаясь доктринальными принципами. <…> Таким образом, тоталитаризм не изменил основного направления развития ни российского общества в целом в рамках техногенной цивилизации, ни урбанизационного процесса: он придал им особую форму и задал форсированный темп. До определенной стадии он способствовал сокращению отставания России от лидеров технологической гонки XX столетия6.

Таким образом, М. М. Горинов и А. С. Сенявский, признавая наличие «красного тоталитаризма», сформировавшегося полностью к середине 1930‑х годов, возражают лишь против однозначно отрицательного толкования термина «тоталитаризм», призывая оценивать его природу и результаты в конкретно-исторической обстановке.

Дискуссии о природе тоталитаризма, его сущности, временных рамках, применимости к тем или иным политическим режимам продолжаются по сей день и, безусловно, будут продолжаться в дальнейшем. Следует указать на историографический обзор взглядов на природу тоталитаризма, подготовленный В. П. Любиным7, а также на статью М. В. Казьминой8. На мой взгляд, следует согласиться с выводом М. В. Казьминой, что «применительно к концепции тоталитаризма можно констатировать переосмысление содержания, освобождение от политической конъюнктуры, усложнение видения исторического феномена <…> придав самому термину конкретный исторический смысл»9. Можно напомнить суждение М. Я. Гефтера, высказанное еще в 1993 году, что, хотя «природа тоталитарных режимов едина», ибо они стремятся к «окончательному решению», будь то раскулачивание или Холокост, провоцируют род человеческий на самоуничтожение, «коренная трудность <…> состоит в том, что само понятие это имеет в виду не какую-то конкретную реальность, а специфически общие черты разных исторических „тел“, у каждого из которых своя родословная, несовпадающий по времени, да и по сути, генезис»10. Любопытна мысль, которую высказал Уве Баккес, замдиректора Института Ханны Арендт на IV Парижском международном коллоквиуме в октябре 2004 года, что сила тоталитарного соблазна в способности мобилизовать умы перспективой «сотворения неба на земле»11.

Важнейшая черта тоталитаризма – стремление к всеохватывающему и всепроникающему контролю во всех без исключения сферах общественной и частной жизни граждан. Следует заметить, что это стремление, безусловно, никогда не может достигнуть своего абсолютного предела. От «тоталитаризма» отличают «авторитарные системы», не претендующие на абсолютный, монопольный контроль над обществом. Здесь всегда остается тот или иной ряд сфер, свободных от прямого вмешательства власти: экономика, наука, искусство, личная жизнь граждан и т. д.

Применительно к истории Советской России наиболее распространенной является точка зрения, что до начала 1930‑х годов господствующий режим был авторитарным. Решающим же поворотом в переходе от авторитарной к тоталитарной системе стал конец 1920‑х: победа во внутрипартийной борьбе группы Сталина, выбор курса «большого скачка», коллективизация, позволившая государству установить не только политический и идеологический, но и экономический контроль над миллионами крестьянских хозяйств, объединенных в колхозы12. Известный советский и российский философ и политолог И. К. Пантин пишет по этому поводу: «Термин „тоталитаризм“ правомерно употреблять только в конкретно-историческом значении, как стремление власти к тотальному управлению общественной жизнью. При Сталине такой тоталитаризм был. <…> При Хрущеве <…> уже нет»13. Исследователь политической системы тоталитаризма Н. В. Работяжев отмечал, что «наиболее близко к „чистому“ типу тоталитаризма СССР подошел в годы правления Сталина. <…> Большевистская диктатура эпохи Ленина и первых лет после его смерти, как и послесталинский режим, менее соответствовали „идеальному“ типу тоталитаризма, чем сталинизм»14. Эту точку зрения разделял и известный историк Ю. И. Игрицкий (1934–2016). По его мнению, «на смену жесткому тоталитаризму приходили сначала „смягченный“ тоталитаризм, а затем авторитаризм»15. Естественно, что в дискуссиях о тоталитаризме большое внимание уделяется его системообразующим признакам16. Одним из наиболее емких определений тоталитаризма нам представляется формулировка, предложенная Ю. И. Игрицким. Он подчеркивает, что это режим «государственной власти, сосредотачивающейся в ядре (центре) государства посредством одной и единой политической организации, отождествившей себя с государством или сросшейся с ним и ставящей целью полностью взять под свой идеологический и политический (а по возможности и экономический) контроль как общество в целом, так и важнейшие его составные части, способные оспорить данную – тоталитарную – государственную власть»17.

Среди тех, кто в настоящее время решительно не приемлет термин «тоталитаризм», следует назвать М. А. Колерова18. Он именует этот термин инструментом «политической пропаганды <…> который по-прежнему преследует свободное исследование диктатур середины ХX века в Германии, Италии и СССР»19. Чем же обосновывает автор свою позицию? Цитируя множество философов, историков, политологов Старого и Нового Света, он стремится доказать, что термин «тоталитаризм» явился порождением «верных учеников русских партийных противников большевиков в России и, главное, верных учеников маргинального австро-немецкого либертарианского клана в Англии и США» (Ф. Хайека, Х. Арендт, К. Поппера, К. Фридриха, З. Бжезинскго и др.), кроме того «исторический колониальный расизм лежит в основе доктрины „тоталитаризма“. <…> Тоталитаризму и сталинизму эти критики вменяют не их специфические черты, а характеристики всей европейской индустриализации XIX – начала XX вв.»20. Модест Алексеевич не стесняется в выражениях в адрес защитников термина «тоталитаризм», заявляя, что в «собственно русской историографии, традиционно сильной своим позитивизмом, но часто слабой в отношении миметических „теорий“, „тоталитаризм“ все еще собирает свою жатву, превращая даже золото науки в пропагандистские черепки»21. По его мнению, признаки тоталитаризма легко найти в политической практике западных, так называемых демократических государств. В частности, он ссылается на П. Кроссера, который указывал на то, «что для индустриального военного дела тотальная мобилизация – не только вынужденная практика милитаризации в ходе военных действий, но и осознанная задача планирования, а индустриальная милитаризация – ойкумена государственного капитализма»22. Но тут же М. А. Колеров высоко оценивает мнение эмигранта, российского философа права П. И. Новгородцева, считавшего, что так называемая «диктатура пролетариата» практически свелась «к олигархическому господству партийных вождей, властвующих и над своей партией, и над народом при помощи демагогии и тирании»23. В конечном счете Модест Алексеевич в своем неприятии тоталитаризма как определенной политической системы ссылается на внепартийную теорию тоталитаризма Г. Маркузе:

Сам способ организации технологической основы современного индустриального общества заставляет его быть тоталитарным; ибо «тоталитарное» здесь означает не только террористическое политическое координирование общества, но также не террористическое экономико-техническое координирование, осуществляемое за счет манипуляции потребностями посредством имущественных прав. <…> В обществе тотальной мобилизации, формирование которого происходит в наиболее развитых странах индустриальной цивилизации, можно видеть, как слияние черт Государства Благосостояния и Государства Войны приводит к появлению некоего продуктивного гибрида. <…> Основные тенденции такого общества уже известны: концентрация национальной экономики вокруг потребностей крупных корпораций при роли правительства как стимулирующей, поддерживающей, а иногда даже контролирующей силы; включение этой экономики в мировую систему военных альянсов, денежных соглашений, технической взаимопомощи и проектов развития… вторжение общественного мнения в частное домашнее хозяйство; открытие дверей спальни перед средствами массовой коммуникации24.

Таким образом, М. А. Колеров считает «тоталитаризм» реальностью «индустриального мира»25. Но при этом не замечает или не хочет замечать существенной разницы, в частности в 1930‑х годах, между реальной политической практикой СССР, Германии и Италии и другими государствами Европы и Северной Америки. В последних продолжала существовать рыночная экономика; были не только монополии, но и мелкая, и средняя частная собственность, а также разнообразные политические партии (даже в странах с четко выраженными правыми режимами (Финляндия, Венгрия)); кроме того, отсутствовал государственный террор против своих граждан. У зарубежных историков, специалистов по советской истории, также нет единого мнения касательно проблемы «тоталитаризма». По замечанию заслуженного профессора Чикагского университета Ш. Фицпатрик, на протяжении многих лет в интерпретациях истории Советского Союза в западной историографии господствовала «тоталитарная модель, основанная на несколько очернительском отождествлении нацистской Германии и сталинской России. Эта парадигма подчеркивала всемогущество тоталитарного государства и его „рычагов управления“, уделяла значительное внимание идеологии и пропаганде и в целом пренебрегала социальной сферой (которая считалась пассивной и фрагментированной тоталитарным государством)»26. К началу 1980‑х годов возникло направление так называемых «ревизионистов», поставивших под сомнение шаблонность применения термина «тоталитаризм» по отношению к политической системе СССР. К представителям этого направления можно отнести Ш. Фицпатрик. В этой связи она отметила в 2022 году, что «к 1980 г. термин „тоталитаризм“, оставаясь ярким и эмоционально заряженным для западной публики, потерял свою привлекательность в академических кругах. Среди прочих его критиковали американские политологи Стивен Коэн и Джерри Хафф»27. Напомним, что в своей последней книге С. Коэн выделил шесть основных компонентов советской системы:

официальная и непреложная идеология; особо авторитарная правящая Коммунистическая партия; партийная диктатура во всем, что имеет отношение к политике, с опорой на силу политической полиции; общенациональная пирамида псевдодемократических Советов; монополистический контроль государства над экономикой и всей значимой собственностью; многонациональная федерация (или Союз) республик, являвшаяся в действительности унитарным государством, управляемым из Москвы28.

Другой вопрос, что С. Коэн не считал эту систему застывшей и подчеркивал возможность ее реформирования. К тому же сама Ш. Фицпатрик следующим образом характеризует среду обитания советского человека с начала 1930‑х годов:

Господство коммунистической партии, марксистско-ленинская идеология, буйно разросшаяся бюрократия, культы вождей, контроль государства над производством и распределением, социальное строительство, выдвижение рабочих, преследования «классовых врагов», полицейский надзор, террор и различные неформальные, личные сделки и договоренности, помогающие людям на всех уровнях защитить себя и добыть дефицитные блага, – вот что составляет сталинистскую среду. <…> Именно в 1930‑е окончательно сформировался сталинизм как особая жизненная среда, в основных своих чертах просуществовавшая и всю послесталинскую эпоху вплоть до горбачевской перестройки 1980‑х гг.29

Даже те, кто признает заслуги «историков-ревизионистов», доказывающих, что СССР не был тоталитарным, одновременно отмечают (например, немецкий историк Й. Баберовски), что «ревизионисты» спутали претензию на тотальность с тоталитарным господством. Режим не мог осуществить свои тоталитарные претензии, но постоянно пытался сделать это. В ходе этих попыток «общественная и приватная сферы жизни в СССР были устроены заново и упорядочены по репрессивному принципу»30. На наш взгляд, у «историков-ревизионистов» действительно происходит подмена понятий. Стремление к тоталитарному контролю, контролю во всех сферах жизни общества и частного гражданина, безусловно, существовало, но осуществить его реально власть просто была не в состоянии. Мысль о политическом контроле как одной из важнейших задач формирования и существования тоталитарного государства разделяют и другие авторы31.

Например, Д. Ширер, профессор истории Делавэрского университета (США), отмечал, что «в классическом определении советского тоталитаризма насилие считается неотъемлемой частью большевистской политической культуры и идеологии», но тут же замечал, что «насилие против общества нельзя считать уникальной особенностью сталинской эры или советской истории в целом», а также то, что некоторые из ученых «обращали внимание на преемственность в применении государственных форм насилия в общеевропейском масштабе»32. В этом плане интересен подход ряда современных американских историков. Как справедливо отмечают П. С. Кабытов и О. Б. Леонтьева, целая группа американских историков-русистов «не мыслят власть как некую демоническую, всемогущую силу, а, напротив, описывают ее усилия со значительной долей скепсиса и иронии, подчеркивая элементы случайности, непоследовательности, амбивалентности в ее действиях и даже в самом выборе целей», а сталинизм «предстает не как некое досадное отклонение от магистральной линии хода всемирной истории, а как ключевая тема для понимания природы современного общества вообще, какова бы ни была его идеология»33. Например, П. Холквист и Д. Л. Хоффманн, практически не употребляя термин «тоталитаризм» и используя метод компаративного анализа, рассматривают проблему политического надзора (П. Холквист) и в целом преобразования общества в Советской России и СССР (Д. Л. Хоффманн) в широком общеевропейском и общемировом контексте. В частности, П. Холквист указывает, что

надзор за населением ни в коей мере не был географически ограничен Россией или СССР, как не был он ограничен Первой мировой войной. <…> Перспектива тотальной войны и возникновение режимов национальной безопасности, призванных осуществлять ведение такой войны, требовали мобилизации собственного населения и сбора информации о нем не только в ходе войны, но и в мирное время34.

Вместе с тем П. Холквист отмечает и важные особенности советского варианта: «Надзор за настроениями населения, таким образом, надо понимать не просто как „русский феномен“, а как вспомогательную функцию политики современной эпохи (одним из вариантов которой является тоталитаризм) (выделение наше. – В. И.). С этой точки зрения большевизм действительно может рассматриваться как нечто своеобразное. <…> Итак, хотя большевизм и представлял особый тип цивилизации, он был далеко не уникален и не самобытен»35. Схожую позицию занимает Д. Л. Хоффманн. Подчеркивая, что «сталинский режим был одним из самых репрессивных и жестоких в истории человечества», он одновременно видит свою цель в изучении «как „позитивной“, так и „негативной“ политики партийного руководства в отношении населения», ибо в его понимании это «единственный способ понять сущность сталинского режима, стремившегося переделать не только порядок, но и саму природу своих граждан и готового для осуществления данных целей к абсолютно беспрецедентному вмешательству в их жизнь»36. Поэтому, отмечая, что «насилие по отношению к отдельным группам населения и концентрационные лагеря не были изобретением советских лидеров», он тут же указывает и на важнейшие различия:

В других странах заключение людей в лагерь оставалось мерой безопасности, употребляемой только в военное время. Советское же руководство использовало подобные методы и в мирное время – в целях преобразования общества. Несмотря на сходство технологий государственного насилия, в СССР его размах был гораздо больше, чем в Западной Европе, а цели – куда масштабнее37.

Наконец, С. Коткин показал, что в ситуации с промышленными рабочими, когда государство устанавливало определенные «правила игры» «с явным намерением добиться беспрекословного подчинения», «в ходе исполнения правил стало возможным оспаривать их или – чаще – обходить стороной»38.

Недавно к данному вопросу обратился профессор истории Мельбурнского университета (Австралия) Марк Эделе39. Описывая историографию, связанную с употреблением термина «тоталитаризм», он пытается дать объективную оценку имеющимся трудам американских историков и указывает на то, что ряд авторов (Р. Пайпс, П. Кенез, З. Бжезинский) чрезмерно подчеркивали в контексте холодной войны негативные коннотации тоталитаризма на примере советской истории40. Одновременно Эделе демонстрирует, как, употребляя термин «тоталитаризм», другие исследователи (М. Левин, С. Коткин, Р. Такер) показывали сложность реально происходивших исторических процессов41. И, конечно, необходимо помнить, что цели и идеалы у государств, политическую систему которых на определенном этапе можно считать «тоталитарной», были различными и даже противоположными. Сталин мог использовать в своей риторике формально демократические лозунги, нисколько не противореча партийным документам.

Таким образом, нам представляется вполне адекватным употребление термина «тоталитаризм» по отношению к Советскому государству с начала 1930‑х годов и до смерти Сталина в марте 1953 года, с учетом того, что возможности государственной машины в силу целого ряда причин были ограниченны. В результате между намерениями власти и реальной практикой существовало значительное расхождение. Вместе с тем заслугой современных исследователей, российских и зарубежных, является то, что они помещают советскую систему в мировой исторический поток, отмечая как общие черты, так и различия в функционировании различных политических систем XIX–XX веков. Как считает американский историк Р. Суни, «смотреть на коммунизм объективно и нейтрально сложно или даже вообще невозможно, но внедрение взвешенного и нюансированного видения, осознание всех его противоречий, сложностей и аномалий являются важнейшими начальными шагами к честной исторической реконструкции»42. Важным представляется и то, что в трудах исследователей прослеживаются изменения советской политической системы: от «жесткого тоталитаризма» 1930–1940‑х годов к сравнительно «мягкому тоталитаризму» последующих десятилетий.

И тем не менее уже в 1920‑х годах в сознании постепенно растущей массы людей формируются опасения, страх, вызванный наблюдением государства за поведением и жизнью граждан. Отсюда стремление не показывать свои подлинные мысли и чувства, появление «маски», отделяющей человека «внутреннего» от человека «внешнего». Отсюда советы в письмах к родным скрывать свое происхождение, быть «революционным в письмах», «языком не трепать»43. Анализируя ситуацию уже послевоенного времени, В. А. Козлов отметил, что «советский чиновник вообще жил под гнетом иллюзии тотального контроля (выделение наше. – В. И.) за его политической благонадежностью и поведением. (Об иллюзии я говорю потому, что тотальным был не контроль, а страх перед этим контролем, постоянное ощущение нависшей опасности.)»44 Одним из важнейших средств реализации авторитарного и тотального вмешательства в жизнь общества являлся политический контроль.

Вместе с тем самого термина – «политический контроль» – до начала 1990‑х было невозможно найти ни в одном справочном издании на русском языке. Самое же главное, что даже авторы, употребляющие данное словосочетание применительно к истории Советской России, воспринимали его как некую данность, как аксиому, практически не пытаясь расшифровать этот термин, наполнить его конкретным историческим содержанием. Это касается как российских, так и иностранных авторов. Не использовали понятие «политический контроль» и Дж. Боффа, Э. Карр, Р. Такер45. Даже в книгах, посвященных репрессивной политике Советского государства, истории ВЧК–ОГПУ, речь прежде всего шла о различных формах и методах преследования граждан, способах получения ложных показаний, фальсификации судебных дел и т. п.46 За редчайшим исключением, деятельность политического контроля не находила отражения и в мемуарной литературе47.

Поэтому целью данной монографии является исследование возникновения и существования политического контроля властей над населением России в первое десятилетие Советского государства (1917–1928) с учетом новых материалов, ставших доступными за эти годы. Выбор именно этих временных рамок обусловлен рядом обстоятельств. Во-первых, это период, в который, по мнению многих ученых, еще существовали различные альтернативы исторического развития страны. Во-вторых, большую часть его занимает время НЭПа, который, по выражению З. Бжезинского, был «самой открытой и интеллектуально новаторской фазой русской истории XX столетия»48. Причем, по мнению Ю. И. Игрицкого, в период НЭПа «советская Россия по объему прав и свобод граждан и общественных организации мало чем отличалась от других стран Восточной Европы, Центральной и Южной Америки, Китая, Японии, которые никто из исследователей… не относит к разряду тоталитарных»49. Тем более интересно и важно проследить, как в этих условиях существовала система политического контроля и какое влияние оказывала она на другие сферы политической жизни. Одновременно, материалы самого политического контроля помогают лучше увидеть реальные настроения различных групп населения в этот период.

Как определить само понятие «политический контроль над населением»? Впервые такая формулировка была мной предложена в 1995 году. Но в гуманитарных науках редко когда предложенное определение принимается всем научным сообществом. Поэтому мне кажется важным привести мнение исследовательницы «Политического контроля», д. и. н. Н. А. Володиной, опубликованное в 2010 году:

Данное В. С. Измозиком и поддержанное исследователями (практически всеми, мы не встречали никакой критики) определение политического контроля не отражает важнейшего, на наш взгляд, аспекта: формирования – всеми возможными способами – общественного мнения, т. е. воздействия на массовое сознание. На наш взгляд, изучение отдельных, пусть и очень важных аспектов, методов и институтов политического контроля не позволяет объективно оценить действие всей советской системы политического контроля, проанализировать ее объективные и субъективные причины становления, оценить развитие и взаимодействие ее институтов и методов, выявить причины столь высокой ее эффективности. Одна из ключевых особенностей советского режима заключалась в том, что власти не только выясняли характер настроений в обществе, но и активнейшим образом, в небывалых ранее масштабах их формировали, воспитывали «нового человека».

В связи с этим мы предлагаем следующее определение политического контроля. Политический контроль – это имманентно присущее любому, но в особенности тоталитарному государству качество, представляющее собой комплекс мероприятий власти, направленных не только на контроль поведения индивида, всех социальных групп, но и на формирование мировоззрения и поведения основной массы населения на основе задаваемых идеологических канонов и практических потребностей режима50.

Я благодарен Наталье Александровне Володиной и с учетом ее замечаний предлагаю следующую уточненную формулировку: под политическим контролем следует понимать систему регулярного сбора и анализа информации различными ветвями государственного аппарата о настроениях в обществе, отношении различных его слоев к действиям властей, о поведении и намерениях экстремистских и антиправительственных групп и организаций. Политический контроль всегда включает несколько основных элементов: сбор информации, ее оценку, принятие решений, учитывающих настроения общественных групп и слоев и призванных воздействовать в нужном для властей направлении, включая формирование мировоззрения и поведение основной массы населения; а также политический розыск (сыск) и репрессии при наличии угрозы (реальной или мнимой) государству и обществу. Не отменяя репрессий, политический контроль в идеале предполагает определенный крен в сторону аналитической, профилактической деятельности; участие в выработке основных направлений общегосударственной политики с точки зрения того, как она скажется на социальной стабильности.

Поэтому политический контроль – неотъемлемая черта жизни любого современного государства. В демократических странах контроль такого рода осуществляется в основном открыто, используя наличие оппозиционных средств массовой информации, регулярной системы выборов на всех уровнях и т. п. При сборе закрытой информации политический контроль здесь регулируется системой законов, защищающих права личности (неприкосновенность жилища, тайна переписки и телефонных переговоров, право на свободу получения и распространения информации и т. д.). Поэтому неизбежные попытки бюрократических структур выйти за рамки дозволенного грозят серьезными политическими последствиями.

В условиях же подавления оппозиции, запрета гласности и политического плюрализма политический контроль – обязательное условие формирования, укрепления и существования авторитарных и тоталитарных режимов. Его отличительная черта – отсутствие какой бы то ни было законной основы или ее безнаказанное нарушение. Политический контроль при этом является одной из самых конспиративных сфер, а собранная им информация, как правило, имеет грифы «Секретно» и «Совершенно секретно». Необходимость политического контроля для руководства страны в этом случае обусловлена рядом причин. Во-первых, в обстановке запрета оппозиционных политических партий и групп, отсутствия свободной прессы и реальных выборов режим не может доверять собственным средствам массовой информации, выполняющим прежде всего пропагандистскую роль, и нуждается в относительно объективных данных о реальных настроениях и позициях населения. Во-вторых, политический контроль нужен для расправы с политическими противниками, для подавления любого инакомыслия. Поэтому в данном аспекте он неразрывно соединен с политическим сыском. В-третьих, политический контроль дает возможность целенаправленно формировать нужные режиму представления у различных социальных слоев.

Основными структурами, которые осуществляли политический контроль в исследуемый период, являлись партийные комитеты и их отделы на всех уровнях, политорганы Красной армии и флота, органы ВЧК–ГПУ–ОГПУ. Достаточно активно в 1920‑х годах в эту деятельность включилась монопольная организация советской молодежи – Российский коммунистический союз молодежи (РКСМ) – Всесоюзный коммунистический союз молодежи (ВЛКСМ). Менее заметную роль в этом отношении, на наш взгляд, играли советские, хозяйственные организации.

Естественно, что исследование данной темы стало возможным лишь с конца 1980‑х годов, когда перед историками, хотя и не в полной мере, открылись недоступные ранее архивные фонды. За прошедшие почти 30 лет после первого издания этой книги вышло большое количество работ, в которых в той или иной степени отразились сюжеты политического контроля. Их можно разделить на три группы. Во-первых, это обладающая непреходящей ценностью многотомная публикация документов с научными комментариями по отдельным направлениям осуществления политического контроля51. Во-вторых, по данной тематике был защищен ряд кандидатских и докторских диссертаций52. В-третьих, это интересные и глубокие монографии и статьи отдельных авторов, исследующие данную проблематику на региональном, ведомственном и общесоюзном уровне53.

Все эти труды ввели в научный оборот большое количество недоступных ранее архивных материалов. Вместе с тем в некоторых работах прослеживается некритическое отношение к документам ВЧК–ОГПУ. Мы не говорим здесь о трудах Е. А. Прудниковой, И. В. Пыхалова, Н. В. Старикова и др., подходы которых далеки от научных. Речь идет о работах, претендующих на академические стандарты. Например, в одной из них приводится докладная записка зам. председателя ОГПУ Г. Г. Ягоды на имя Сталина в феврале 1931 года об окончании следствия по делу Всенародного союза борьбы за возрождение свободной России, в которой, в частности, отмечается, что «организация ставила своей целью свержение советской власти при помощи вооруженного восстания и иностранной военной интервенции и установление конституционной монархии». Среди руководителей организации назывались академики Н. П. Лихачев, М. К. Любавский, С. Ф. Платонов, Е. В. Тарле и другие видные ученые, а далее в комментариях авторов говорится, что «документальные свидетельства, представленные ОГПУ во власть, говорят об установленных» организацией тесных связях с «националистической партией Германии» и переговорах о военной интервенции Германии не позже весны 1931 года54. И это речь о давно разоблаченной фальсификации, так называемом «Академическом деле»!55 Достаточно много работ, использующих разного рода характеристики настроений населения, опирается на информационные сводки ОГПУ. Здесь в первую очередь встает вопрос о репрезентативности докладов, отчетов, информационных сводок вообще, ибо подобные материалы направлялись наверх различными структурами: партийными, советскими, военно-политическими, ВЧК–ОГПУ; о факторах, которые оказывали влияние на их составителей. На наш взгляд, вывод весьма уважаемого знатока архивов ВЧК–ОГПУ–НКВД В. К. Виноградова, что основное требование, «которое предъявлялось к качеству [чекистской] сводки, – давать объективное освещение настроений широких масс населения», требует уточнения56. Соглашусь с мнением профессора Э. Адриана, что «ОГПУ могло иметь свой интерес в том, чтобы сконцентрировать внимание именно на настроениях недовольства среди советских граждан, намеренно увлекаясь подачей негативной информации в целях поддержания собственной значимости в глазах властей»57. И это соображение относится не только к чекистским донесениям. Каждая из упомянутых структур имела свои ведомственные интересы, и это обстоятельство, безусловно, находило свое отражение в направляемых руководству материалах. Некоторые из авторов справедливо отмечают важность учета личностных характеристик составителей местных сводок. А. П. Килин подчеркивает:

Говоря о «собирательном портрете» авторов сводок, можно констатировать, что это были мужчины – с начальным или средним образованием (со значительной градацией по качеству подготовки), идеологически выдержанные, с явным сознанием важности порученного им дела, чувством собственной исключительности, основанным на большей осведомленности. Очевидно, они осознавали статусность своего положения и имели карьерные амбиции. <…> При изложении ряда сюжетов ситуация могла намеренно искажаться, а острота конфликта преуменьшаться или преувеличиваться58.

К сожалению, в других работах критика источников нередко отсутствует. Например, характеризуя социально-политические настроения крестьянства Ишимского округа Уральской области в 1925–1927 годах, авторы пишут:

Настроения крестьянства дифференцировались органами ОГПУ по классовому принципу: кулацко-зажиточные элементы относились к советской власти отрицательно, середняцкое население колебалось, частично поддерживало советскую власть, частично выражало оппозиционные настроения. Бедняцкое население в большинстве – на стороне советской власти, однако многие бедняки находились под влиянием чуждого им кулацкого и бандитского элемента. Самым активным неприятием советской власти в сфере налогообложения отличались кулаки: «С нас дерут, а беднота ничего не платит, нас налогами разорили. Не нужно сеять много и также держать лишний скот, пусть беднота, которая не сеет, вся подыхает, а вместе с нею и коммунисты». Занимая негативную позицию по отношению к советской власти, кулачество к началу 1927 г. продолжало усиливать давление на местные органы управления в лице сельских советов, расставляя своих сторонников. <…> Сводки ОГПУ являются репрезентативным источником, позволяющим сделать вывод о том, что в политическом поведении крестьянства Ишимского округа постепенно усиливались протестные социальные явления, негативное восприятие нэповской действительности, резкие, категоричные высказывания против представителей коммунистической власти на местах, причем недовольство охватывало все слои деревни. Таким образом, предпосылки для свертывания нэпа имелись не только в городе, но и в деревне59.

Здесь полностью отсутствует попытка анализа того, какое влияние на сводки ОГПУ в эти годы оказывали постановления пленумов ЦК РКП(б)–ВКП(б) и партийных съездов; не раскрывается смысл самого термина «кулак», наконец, не рассматривается уровень образования и способность к анализу самих составителей сводок. Между тем именно в это время, в частности в 1925 году, развернулась широкая дискуссия по поводу правильности применения термина «кулак» по отношению к трудовому зажиточному крестьянству. Председатель ЦИК СССР М. И. Калинин, нарком земледелия А. П. Смирнов решительно выступали против расширительного толкования термина «кулак»60.

В целом, как нам представляется, работники партийных комитетов, советских учреждений, армейских политорганов, независимо от их личных качеств, в подавляющем большинстве стремились в своих отчетах отразить положительные результаты своей деятельности. Это не значит, конечно, что они вообще игнорировали различные трудности и недовольство, возникающее на местах. Но все-таки их сообщения в целом отличались повышенным оптимизмом, стремлением в значительной мере объяснить «антисоветские настроения» происками враждебных сил, темнотой и несознательностью отдельных групп населения. Так, в закрытом письме секретаря Череповецкого губкома за май 1923 года утверждалось, что «в массе рабочих и крестьян настроение безусловно в пользу Соввласти». Этот вывод доказывался «весьма энергичным и дружным протестом против подлых, ультимативных, вымогательных нот Англии и убийства тов. Воровского, выразившимся в принятии резолюций на митингах и демонстрациях во всех уездах губернии». Здесь даже нет попытки понять, в какой мере участие в митингах и голосование за предложенные резолюции соответствует личным убеждениям этих людей и в какой степени оно обусловлено стремлением не раздражать властные органы и не осложнять себе повседневную жизнь. В своем закрытом письме за декабрь 1922 – первую половину февраля 1923 года секретарь Псковского губкома Т. Д. Дмитриев столь же оптимистично оценивает состояние советского аппарата, называя его «удовлетворительным», несмотря на «недочеты в отдельных органах аппарата»61. Это писалось в обстановке, когда в соседней Новгородской губернии в сентябре 1922 года бюро губкома «в соответствии с директивами Севзапбюро [Северо-Западного бюро ЦК РКП(б)] предложило ГОГПУ [губернскому отделу ГПУ] ввести в пораженных бандитизмом местностях институт „ответчиков“»62, т. е. попросту заложников. Политуправление (ПУР) РККА в сводке от 31 января 1924 года, оценивая настроение частей Московского гарнизона в связи со смертью В. И. Ленина, отличилось, сочинив великолепную бюрократическую формулировку: «Донесения <…> признают настроение бодрым, спокойным и стойким с оттенком грусти и удручения»63. В свою очередь, сводки ВЧК–ОГПУ, особенно подготовленные центральным аппаратом, как будет показано в дальнейшем, в значительной мере подчеркивали наличие множества врагов советской власти, что доказывало необходимость расширения и укрепления соответствующих органов. Подобная оценка этой информации дана Т. Г. Хришкевич. Она пишет:

Особенностью материалов ОГПУ является то, что они преимущественно содержат негативную информацию. <…> Работая с документами ОГПУ, необходимо учитывать, что они охватывают только одну специфическую сторону настроений крестьянства. <…> Группа источников, исходящая от официальных органов власти губернских и волостных исполкомов, менее объективны. Как правило, это отчеты, отправляемые в Москву и Ленинград, выдержанные в духе полного одобрения линией ВКП(б). Оценка настроений крестьянства выражается словами «удовлетворительно», «положительное», и даже «настроение крестьян великолепное»64.

В основу работы легли материалы, извлеченные автором из ряда общегосударственных и местных архивов, в числе которых: Российский государственный архив социально-политической истории (б. Центральный партийный архив), Государственный архив Российской Федерации (б. Центральный государственный архив Октябрьской революции), Российский государственный военный архив (б. Центральный государственный архив Советской Армии), Центральный государственный архив общественных движений (б. Московский партийный архив), Центральный государственный архив историко-политических документов Санкт-Петербурга (б. Ленинградский партийный архив), Центральный государственный архив Санкт-Петербурга (б. Центральный государственный архив Октябрьской революции г. Ленинграда), Государственный архив Брянской области (б. Брянский партийный архив), Коми республиканский архив общественно-политических движений и формирований (б. Коми республиканский партийный архив). Ряд документов был получен нами из Центрального архива Федеральной службы безопасности Российской Федерации (б. Центральный архив КГБ СССР) и Архива Управления ФСБ по Санкт-Петербургу и Ленинградской области. Работа в архивах продолжалась и все последующие годы после первого издания книги. Автора интересовали прежде всего документы, характеризующие зарождение, формирование и функционирование системы политического контроля, основные каналы, формы и методы сбора информации, ее анализа, роль коммунистической партии и органов ВЧК–ОГПУ в системе политического контроля; связь политического контроля с политическим сыском.

Работа построена по хронологически-проблемному принципу. Она состоит из трех частей и десяти глав. В первой части, охватывающей время основного периода Гражданской войны (1918–1920), прослеживается процесс зарождения системы политического контроля, дается характеристика основных видов собиравшейся информации. Особое внимание уделяется таким специфическим методам сбора политической информации, как секретные осведомители и перлюстрация частной корреспонденции. Первая глава содержит краткий обзор политического контроля в Российской империи, ибо его опыт, формы и методы деятельности в значительной степени были использованы новой властью для решения вставших перед ней проблем. Главы 2–4 рассказывают о трех основных каналах сбора и анализа политической информации: партийном, военном и через органы ВЧК.

Вторая часть посвящена годам НЭПа (1921–1928). Здесь исследуются процессы, проходившие в системе политического контроля в это время. На основе впервые публикуемых документов показывается то значение, которое придавало руководство страны сбору разнообразной и полной информации о настроениях рабочих, крестьян, красноармейцев, служащих и интеллигенции. Архивные материалы свидетельствуют о возрастании роли органов ВЧК–ОГПУ как основного информатора партийного руководства о реальных процессах, протекавших в стране.

Глава 5 анализирует деятельность партийных комитетов и советских учреждений в эти годы по сбору внутриполитической информации.

Глава 6 рассказывает о структуре органов ВЧК–ОГПУ, имевших отношение к политическому контролю и сыску, использовании ими осведомителей и перлюстрации, характере собиравшейся ими информации, видах и тематике секретных сводок, обозревавших самые различные явления.

Глава 7 позволяет увидеть «руководящую и направляющую роль» коммунистической партии (точнее, ее руководящего аппарата) в стремлении охватить политическим контролем буквально все группы населения, отношения партийного руководства и органов ВЧК–ОГПУ.

Третья часть монографии на основе материалов политического контроля воссоздает картину повседневной жизни и настроений советских граждан.

Глава 8 посвящена экономической ситуации данного периода в оценке населения.

Глава 9 стремится воссоздать социально-мировоззренческие ориентиры людей того времени.

Глава 10 анализирует политические настроения населения.

В Заключении подводятся итоги изучения этой серьезнейшей и сложнейшей проблемы. Надо подчеркнуть, что в работе по сбору материалов и в процессе написания этой книги автор стремился руководствоваться не готовыми идеологическими схемами, в какой бы цвет они ни были окрашены, а изучением и критическим анализом всего комплекса собранных документов и материалов. Нашей целью было показать те реальные явления, которые проходили за фасадом пролетарских Конституций 1918 и 1924 годов, законодательства 1920‑х. Именно эти процессы в немалой степени способствовали на рубеже 1930‑х превращению нашего общества в тоталитарное. В этом были и вина, и трагедия тех людей, кто создавал систему политического контроля, руководствуясь принципом «цель оправдывает средства».

Загрузка...