А река времени, возвращенная назад, опять набирала скорость.
По закону подобия я догнал Зиночку у ближайшего подъезда на улице.
— Куда вы, Зиночка? Я провожу вас.
— Нет-нет, не провожайте!
— Но почему?
Она ускорила шаг. Я снова нагнал ее:
— Зиночка…
— Я, право, не виновата, но не надо, не провожайте. Позже я вам объясню.
— Когда позже?
Она оглянулась. Никого, кроме Володьки, сзади не было.
— Сегодня у всенощной, — сказала она и прошла вперед.
Володька тут же подошел ко мне.
— Твоя? — спросил он.
— Она похожа на Катю Ефимову, — почему-то сказал я.
— А кто это?
— Катя? — удивился я. — Это необыкновенная… не девчонка, нет — она совсем взрослая. И она замуж выходит.
Я сказал о Кате Ефимовой совсем не то, что хотел.
— А тебе-то не все равно? — спросил Володька.
Я не ответил, потому что увидел Сашка. Он сидел за зеркальным стеклом пивной Шаргородского, у самого окна, и делал мне знаки.
— Иди за мной, — сказал я Володьке.
Мы вошли. Сашко подвинул к столу два свободных стула и произнес:
— На пирожные не рассчитывай. Наличность кончилась, а эти последние. Он выразительно показал на пару пирамидальных пивных бутылок, окруженных блюдечками с воблой и моченым горохом.
Я не обиделся. На Сашка бессмысленно было сердиться — он не считался с чужими обидами.
— Зачем звал? — спросил я.
— А ты занят?
— Нет.
— Гулял?
— У Колосова был. А нас выгнали. Из кадетов выгнали, — пояснил я.
— Каких кадетов?
— Ну, партия. Не знаешь, что ли?
— А ты при чем?
— Для комитета работал. Листовки носил. Ну, а потом надоело, — я умолчал о встрече с Егором, — да и партия мне не нравится.
— Правильно, — засмеялся Сашко, — дрянная партия. Монархисты на английский манер. Все для крупных фабрикантов. А в земельном вопросе наездники. Верхом на мужичке.
— Вы эсер? — вдруг спросил Володька.
— Был, — сказал Сашко. — А ты почему догадался?
— О рабочих забыли.
— Наверно, отец эсдек?
Володька молча подавил улыбку.
— Бросьте, ребята, политику. Мой совет: бросьте. Я и то бросил. Женюсь, слышал?
Я кивнул.
— Потому и позвал. Мне мальчик нужен.
— Какой мальчик? — не понял я.
— Который впереди с иконкой идет. Шафера у нас есть, а мальчика нет. Согласен?
Смущенный неожиданной перспективой показаться во всем параде во главе свадебной процессии — как это Сашко не понимал, что я уже слишком вырос для таких представлений, — я спросил:
— Когда?
— Завтра у Благовещенья. За Катей в карете заедем. В закрытой — чтоб не глазели.
— А разве эсеры верующие? — спросил Володька.
Но Сашко не удостоил его ответом.
— Без венчанья отец ни копейки не даст, а у него, между прочим, собственный дом в Сокольниках. Шутка, а? — хохотнул он и вдруг совсем другим тоном, резко-резко, мне даже показалось, что с затаенной тревогой, спросил, как выстрелил: — А ты Егора давно не видел?
Я даже не удивился, я испугался. Откуда ему известно, что я знаю механика? Ведь он никогда не видел нас вместе. И почему он спросил меня об этом? В знакомом, казалось, до мелочей облике Сашка вдруг проступили таинственные белые пятна. Рассказывать о своих встречах с Егором мне не захотелось, и я спросил, чтобы оттянуть ответ:
— Какого Егора?
— Не притворяйся — «какого»! Из котельной.
— Давно. А что?
— Он в Москве или уехал куда?
— Не знаю.
— Мой соперник, — принужденно засмеялся Сашко. — Тайно в Катю влюблен большевистский Демосфен. Хорошо бы угнали его куда-нибудь.
Я опять промолчал, хотя отлично знал, что Егора в этот момент уже в Москве не было. Но у меня были свои причины молчать.
— Завтра в половине девятого, ладно? У магазина, — сказал Сашко.
Я выдавил из себя улыбку, но даже на улице постарался пройти мимо окна, не оглядываясь. Тут меня Володька и спросил о Егоре.
— О ком это вы говорили?
— Так один…
— А кто он?
— Ты же слышал.
— Большевик?
Меня передернуло: еще допрос!
— А я знаю?
— Он-то знает, — усмехнулся Володька, подразумевая Сашка. — Что-то есть у тебя с этим Егором. Крутишься ты, я смотрю.
Меня действительно скручивала нечистая совесть. Сегодня я должен был отвезти Кате письмо Егора. Я твердо обещал ему это. Вчера вечером у меня и мысли не возникало, что я могу его обмануть.
И вот — обманул.
Письмо свое Егор не завернул и не заклеил. Он просто сложил его четвертушкой и сунул мне в руку, никак не оберегая его тайны.
А тайны там были. И не одна. Я читал и перечитывал это письмо, ничего не понимая, словно оно было написано шифром. И так долго читал его, что, проснувшись утром, вспомнил весь текст, не притрагиваясь к бумажке.
«Не считай меня клеветником, — писал Егор, — ты знаешь, на такое я не способен. Но скрыть от тебя то, что узнал, не могу. Тем более сейчас, накануне твоей свадьбы. Помнишь, я рассказывал, как провалился побег Глеба и Муси. Мы так и не дознались, кого благодарить, только кличку и узнали: Чубук. А потом группу разделили — Кравцова и Мельника перевели в Морозовскую, а Томашевичу сократили срок. Тогда он под другой фамилией жил. В Морозовской дядя Вася разведал, что Чубук — это Выспянский, с ним был связан провал Лабзина в Москве, но оказалось, что и Выспянский кличка. А вот недавно выяснилось, что из охранки в Гнездниковском дело Лабзина исчезло, а вместе с ним еще два дела, связанных с тем же Выспянским. Ты знаешь, кто возился в архиве? Веревкин исключается: он всего первокурсник, тогда был мальчишкой. Остается Томашевич. Обязательно повидай дядю Васю, он только что вернулся из Питера, виделся с Лабзиным и знает теперь много больше. И ты должна все это узнать до того, как пойдешь в церковь. Говорил ведь тебе: не верь эсеру!»
С вечера я вложил эту записку в томик рассказов Чехова, который читал всю ночь. Утром вспомнил текст, но не побеспокоился о письме, а после отъезда отца вдруг обнаружил, что книжка исчезла. Оказалось, что отец взял ее с собой в дорогу. Письма Егора я теперь доставить не мог.
Все это я рассказал Володьке.
— Нехорошо, — сказал он.
Я вздохнул.
— Обманул, значит?
У меня и без того сосало под ложечкой, я молчал.
— Знаешь, как это называется?
— А что поделаешь, — возразил я, оправдываясь. — Теперь уж ничего не поделаешь. Да и стоит ли? Егор влюблен в Катю, а она любит Сашка. Зачем им мешать? Может быть, Сашку все рассказать?
— А кто это Томашевич?
— Сашко и есть.
Володька свистнул.
— Неужели ничего не понял?
— Нет, а что?
— И что Сашко об этом рассказывать нельзя, не понял?
— Не понял.
— А письмо верно цитируешь?
— Слово в слово.
— Тогда все ясней ясного, — сказал Володька. — Предатель твой Сашко. Шпик.
Мне показалось, что меня ударили. И так больно и неожиданно, что я задохнулся.
— Почему? — прохрипел я. — Ты с ума сошел!
— «С ума сошел»! — передразнил он. — Соображать надо. Если побег провалился, значит, кто-то выдал. Свой, кто с ними был. Егор так и пишет. Кого благодарить, не дознались, только кличку и узнали: Чубук.
— Почему кличку? — сопротивлялся я. — Кто дал кличку?
— Кто дал? Охранка, конечно. У них все под кличками. А у этого даже две.
— Выспянский — вторая, — подсказал я.
— Он и в Москве кого-то выдал?
— Лабзина.
— А почему его дело из охранки пропало? Соображаешь? Кому-то оно мешало. Егор об этом и пишет. Он знает кому.
— Сашко! — прошептал я, холодея. — Что же делать?
Мне еще не был ясен ответ. Я не понимал этой логики, этого метода мышления, выводов, продиктованных азбукой революционной борьбы. Я не знал даже ее азов.
— Что же делать? — повторил я.
— Отвезти письмо — ясней ясного.
— Так нет же письма.
— Ты его знаешь. Слово в слово — сам сказал.
Я испугался. О том, что мог бы поехать к Кате и без письма, я подумал тотчас же, как обнаружил отсутствие книги. Но тут же смутился. Что-то помешало мне сделать это. Может быть, чувство стыда за то, что не сумел сохранить письмо, мальчишеская боязнь показаться смешным и глупым в глазах взрослой девушки, тайный страх, что она не поверит мне, подумает, что напутал, не поймет, как не понял его и я. Мысль о том, что Катя знает много больше, чем я, даже не приходила мне в голову. И было жаль Сашка. Я понимал, конечно, что письмо направлено против него, и чувство непреодоленной симпатии подымалось в душе на защиту моего веселого друга. Оно и сейчас удерживало меня от решения, подсказанного Володькой.
— Ты знаешь адрес? — спросил, он. — Тогда поехали.
И мы поехали. На четвертом трамвае в Дорогомилово, к самой заставе, где жила Катя. В вагоне было пустынно и тихо. Мы сидели у окон друг против друга, разделенные эмалированной дощечкой с надписью: «Не высовываться». Трамвай привычно скрежетал и погромыхивал по обкатанным рельсам, то и дело разбавляя это громыхание и скрежет гулкими звонками, когда кто-либо впереди по забывчивости или по рассеянности выходил или заезжал на рельсы. То извозчик зазевается, то велосипедист замедлит свернуть на мостовую, то старуха с кошелкой начнет метаться взад-вперед, дурея от набегающих звонков и трамвайного громыхания. За окнами тянулся невзрачный строй не то выцветших, не то обгоревших домишек на длинном бугре над узеньким тротуаром.
— Варгунихина гора, — пояснил я. — Сейчас будет мост через Москву-реку.
— Тоже мне гора! — пренебрежительно фыркнул Володька. — Срыть бы ее к чертовой бабушке.
— Как срыть? — не понял я. — Чем?
— Не лопатой, конечно. Экскаватором.
— Чем, чем?
— Я и забыл, что ты еще маленький, — сказал Володька и замолчал.
Мы проехали мост, бани, переулочки, бурлящие предвокзальной суетой, и вылезли у темной кирпичной церкви, грузно подымавшейся над соседними бревенчатыми домами, выкрашенными однотонно густо — «под свинец». В одном из таких домишек с крохотными, подслеповатыми окнами за церковью и жила Катя Ефимова.
— Проходным двором пойдем или переулком к вокзалу? — (Просил я Володьку.
— Не все ли равно?
— Вокзал посмотришь.
— Киевский?
— Брянский, — поправил я. — Новый. Недавно построили.
— Знаю, — сказал Володька, — пятьдесят лет стоит — все такой же.
Загадочность его слов не удивила меня — я просто не вслушивался: неудержимое желание вернуться, уехать, не встретившись с Катей, ничего не сказать ей, сковывало движения и мысли. Ах, как хотелось, ни о чем не думая, вскочить в тот же трамвайный вагон, уже повернувший назад у заставы и со знакомым звоном приближающийся к остановке! В то далекое воскресенье, тень которого вдруг снова приобрела блеск и движение, я так и сделал. Поехал, чтобы рассказать все Кате, и с этой остановки вернулся обратно. Я не мог, не мог признаться ей в том, что потерял записку Егора.
Но сейчас надо мной тяготела воля Володьки.
— Что стоишь? — строго спросил он. — Идем.
Во дворе за глухой дверцей в воротах на нас пахнуло таким стойким запахом выгребной ямы, от которого молодые побеги единственного здесь тополя, казалось, свертывались и жухли. Ни травинки не пробивалось вокруг него на бурой земле. Перевязанный по узловатому, искривленному стволу толстой веревкой, он походил на умирающее в неволе животное.
На веревке, протянутой к дому, простоволосая женщина в шерстяном платке, наброшенном на плечи, развешивала только что отжатое, выполосканное белье. Она стояла спиной к нам и не обернулась на скрип калитки. Но я знал, что это была Катя. Именно такой я и запомнил ее здесь, когда привез как-то письмо Сашка.
— Катя, — позвал я робко.
Она обернулась.
— Шурик? — удивилась она. — Что-нибудь случилось?
— Вы понимаете, — начал я, подбирая тяжелые, как булыжники, слова, Егор, наш истопник, написал вам записку, а я…
— Тихо! — строго оборвала Катя. — Давай записку.
— Нет ее, — не глядя на Катю, пробормотал я.
— Потерял?
— Нет, но…
— Где же она?
Я объяснял, путался и краснел. Поняла ли она что-нибудь, не знаю, только Володька, перебивая меня, сказал:
— Он ее наизусть выучил.
— Да-да, — подхватил я, — ей-богу. От слова до слова.
— Говори, — поощрила она сдержанно.
Строгие ее глаза смотрели осуждающе и настороженно.
Я повторил текст записки так, как его запомнил. По лицу ее будто скользнула тень — мне даже показалось, что оно осунулось и постарело.
— Ты ничего не перепутал? — спросила она.
— Нет.
— Тогда иди.
Но я не двигался, словно надеялся услышать еще что-нибудь. И услышал.
— Иди, иди. Передавать нечего. Томашевичу сама скажу.
Она впервые назвала Сашка по фамилии. Сухо, жестко, даже сквозь зубы. А ведь она любила его. Значит, в словах Егора, неприветливого, колючего, несимпатичного человека, было что-то сильнее этой любви.
Если б я понял это в тот далекий, невозвратимый день, все произошло бы именно так. Катя впервые бы назвала Сашка по фамилии, в словах недобрых и жестких, но, может быть, наиболее нужных именно в эту минуту.
Но ее не было, этой минуты.