Солнце взошло, кончилась ночь.
Громко поют птицы в лесах.
Слушайте их: голосом птиц
Сам говорит небесный дух.
В имении Новоспасском Смоленской губернии в солнечное раннее утро 20 мая 1804 года[22] у отставного капитана Ивана Николаевича Глинки родился второй сын Михаил. Сладкий аромат роз, сирени, цветущих яблонь и молодой листвы многовековых дубов окутывал дом и сад. Под окном спальни, в густой кроне, раздались звонкие трели соловья – так впоследствии рассказывала мать будущего композитора Евгения Андреевна Глинка.
Проверить достоверность этой идиллической пасторали сегодня невозможно. Но надо заметить, что соловей являлся в первой половине XIX века самым популярным символом в русской поэзии[23], олицетворяющим талант, дар и экстаз любви. Слова матери показательны для нас – они свидетельствуют, что ребенок был желанным и любимым. С самого рождения ему предсказывалось блистательное будущее. Пение соловья, предопределившее, по мнению родственников, будущее призвание мальчика, неизменно вспоминалось в семье Глинок как незыблемый факт.
Легенда становится явью для тех, кто в нее верит.
Совпадение или нет, но Глинка сделает два разных переложения известного романса Александра Алябьева «Соловей»[24] на стихи Антона Дельвига, своего друга. Возможно, он и сам верил в предсказание того новоспасского соловья.
Будущий композитор родился в эпоху перемен, обещанных пришедшим к власти Александром I. Внук великой Екатерины II, он перенял ее способ властвования и следовал за ее политическими амбициозными проектами (все это можно назвать «сценарием власти», согласно историку Ричарду Уортману) в первые десятилетия нового, XIX века. Империя разрасталась. В 1801 году в подданство России перешла Восточная Грузия. Победы в войнах с Турцией, Персией и Швецией принесли территории современных Молдавии, Западной Грузии, Северного Азербайджана и Дагестана, Финляндии и Аландских островов.
Но за фасадом успешной внешней политики скрывалась трагедия в царской семье, которую желали забыть как сам Александр I, причастный к ней, так и все высшее дворянство. В 1801 году, за три года до рождения Михаила Ивановича Глинки, страна пережила дворцовый переворот. Ночью 11 марта 1801 года в Михайловском замке Павел I встретил свою смерть. Он был убит командирами своих вооруженных сил. Прежнее царствование своего отца Александр I объявил деспотичным. Дворянству, потерявшему свои привилегии при нем, был возвращен статус элиты.
Главным посылом, определяющим в это время власть нового императора, была дружба в высших кругах общества, возвещающая о конце разлада между императором и дворянством. Россия, гордившаяся своими завоеваниями еще с царствования Екатерины II, ощущала небывалый подъем патриотизма и эйфории. Молодые люди воспользовались разрешением носить круглые шляпы. Старые кафтаны, камзолы и неуклюжие мундиры павловского правления сменились облегающими, близкими к французской моде сюртуками. Женщины начали одеваться так, что напоминали римские статуи, сошедшие с пьедестала[25]. Новый вектор власти, ориентированный на европейское Просвещение, нравился российскому дворянству, многие представители которого не были этническими русскими.
Многочисленный и почитаемый в России род Глинок происходил из польских дворян[26]. История их перехода под власть российской короны вполне традиционна для того времени.
В XVII веке польский рыцарь пан Викторик Владислав Глинка (1616–1665) в числе других польских шляхтичей Речи Посполитой выступал против русских войск царя Алексея Михайловича. Борьба шла за Смоленск, который три раза переходил то к Речи Посполитой, то к русским. В 1654 году он окончательно вошел в состав России.
Храбрый воин Викторик Владислав добровольно перешел под знамена Московского государства, победившего в сражении. Польские корни и католическая вера не помешали ему принять православие и превратиться в Якова Яковлевича. В благодарность за подчинение и помощь в усмирении польских соотечественников российский царь оставил за ним смоленские земли, полученные при польском короле, и прежний дворянский герб.
Герб, упоминания о котором относятся к XI веку, назывался Тржаска или Тшаска (польск. Trzaska). Его символика увековечила доблестные сражения предка по имени Тржаска. Он храбро защищал в боях Болеслава Храброго, первого короля Польши. Во время битвы, как гласит легенда, он сломал свой меч, тогда король отдал ему свой, но и королевское оружие не выдержало атаки врагов. Два сломанных меча, направленных друг к другу сломанными клинками, расположены на гербе.
На Смоленщине польский предок и его потомки постепенно расширяли свои владения. Они образовали несколько ветвей рода Глинок, которым принадлежали земли в Смоленском, Ельнинском (здесь располагались имения прямого предка Михаила Ивановича Глинки), Рославльском, Духовщинском и Дорогобужском уездах[27].
Военная служба являлась личной обязанностью смоленских Глинок, как и всей смоленской шляхты. Поэтому все предки композитора, в том числе дед, отец, братья и дяди, прошли военную службу. Смоленску, городу-форпосту на русско-польской границе, часто приходилось отражать напоры неприятеля. «Город-крепость» и «город-ключ» – так называли Смоленск. Смоленская шляхта считалась особым социальным образованием, одним из привилегированных военных формирований в России. Здесь дворяне обладали схожим мировоззрением – их отличали повышенная преданность императору, особое чувство патриотизма и готовность немедленно вступить на военную службу, что сохранялось и в XIX веке.
В мирное время смоленские помещики занимались хлебопашеством и скотоводством. Глинки развивали свои хозяйства с усердием и добивались хороших результатов. Сохранились свидетельства, что из имений Глинок отправляли домашнее варенье, коврижки, сыры и живность ко двору Екатерины II, которой нравились глинкинские яства.
В Смоленской губернии дворяне жили по установленному в петровской столице распорядку. Вслед за новогодними праздниками следовала череда балов и маскарадов. После масленичных гуляний наступал Великий пост, когда все публичные представления запрещались. Театральные развлечения заменялись концертами. Однако музыкальная жизнь в этих местах была довольно бедной. Музыкальными талантами жители, как они сами считали, не обладали[28]. Пограничное расположение Смоленска рождало ощущение края России, оттого и называли эти места с дворянскими усадьбами «глушью».
К XIX веку род Глинок был хорошо известен и распространен. Фамилия часто встречалась на страницах прессы, в переписке и литературных источниках. Чтобы не запутаться в многочисленных Глинках, корреспонденты могли в письмах рядом с их фамилией указывать род занятий того, о ком шла речь. Например, когда писали о герое нашей книги, то указывали – музыкант.
В XIX веке этот род прославили не только военные, но и люди творческих профессий и интеллектуалы. Пятиюродными братьями Михаила Ивановича были известные литераторы, представители другой ветви рода – из Духовщинского уезда. Известный писатель и издатель Сергей Николаевич (1776–1847) занимался также сочинением либретто для опер, которые часто шли на русской сцене. Федор Николаевич (1786–1880) прославился «Письмами русского офицера», в которых он рассказывал об Отечественной войне 1812 года. Его супруга Авдотья Павловна (1795–1863) принадлежала к первым русским женщинам-интеллектуалкам: она переводила немецких романтиков, а также занималась написанием духовной литературы. Хотя прямых свидетельств о личном общении будущего композитора с прославленными братьями не сохранилось, он, безусловно, знал их и читал их труды.
Долгое время о родителях и близких родственниках Михаила Ивановича сообщалось кратко. Их роль в жизнеописаниях композитора была минимальной. Один из мифов о Глинке гласил: он был самородком, творившим вопреки обстоятельствам. Родившись в глуши, он, казалось бы, не имел никаких культурных и интеллектуальных оснований для выбора композиторского пути, в отличие от европейских гениев. Например, Иоганн Себастьян Бах, Вольфганг Амадей Моцарт, Людвиг ван Бетховен – все они родились в музыкальных семьях, где занятие музыкой считалось главным ремеслом рода. Музыкальные впечатления и профессиональные музыканты окружали их с рождения.
Однако факты, открытые в последнее время смоленскими краеведами, собранные буквально по крупицам в архивах, развенчивают этот миф. Весь образ жизни родителей и близких родственников композитора создавал «почву» для его выдающейся музыкальной судьбы.
Имение Новоспасское, в котором родился Глинка, основал его дед – Николай Алексеевич (1735/36—1805). Он принадлежал к состоятельным помещикам, образующим прослойку дворян со средним уровнем дохода. Он владел многими землями на Смоленщине, и к 1792 году ему принадлежало 1207 душ. Но и семья его была большой. В браке с Феклой Александровной, урожденной Соколовской (1747–1809), у них родились 12 детей[29]. Все нажитое он делил между наследниками. Примерно в начале 1780-х годов, после появления младшего ребенка, отца композитора Ивана Николаевича, он переехал на новое место – в Новоспасское[30]. Здесь он начал строительство новой дворянской усадьбы.
Имение было большое, протяженностью примерно 21 километр (20 верст) и почти доходило до города Ельни. Но для решения насущных вопросов, например постройки новой церкви, нужно было ездить в губернский центр Смоленск, более чем за 128 километров. Дорога занимала примерно сутки.
Любые передвижения были связаны с погодными условиями. Весной и осенью обычно наступала распутица, а значит, выехать из Новоспасского было трудно или невозможно. Сезонное состояние дорог вносило устойчивый ритм в деятельность Глинок, в том числе и Михаила Ивановича.
Дед заработал репутацию честного и рассудительного человека. После военной службы он в 1780-е годы был выбран заседателем верхнего земского суда Департамента Смоленского наместничества, где рассматривал уголовные и гражданские дела дворян. После переезда в Новоспасское его избирают предводителем дворянства Ельнинского уезда, к которому относилось тогда имение.
Хозяйственные дела и доходы его мало интересовали. Его помыслы были обращены к Богу: он отличался страстной верой и любовью к колокольным звонам. Однако ближайший храм располагался в восьми километрах от Новоспасского, в имении родственников Шмаково.
Дед писал в Святейший синод: Новоспасское «от приходского села Шмакова состоит в дальнем расстоянии, и к тому же за двумя реками Десной и Стряною, и притом за грязями и болотами по тракту в проезде к приходской церкви находящимися. В весенние и осенние и другие непогодливые времена бывает немалая трудность и неудобство, почему… лишаюся слышания славословия Божия»[31]. Он просил у Синода разрешение на постройку своей церкви, которое вскоре было получено. Для благочестивого обустройства храма он ездил в Тихвин, в Успенский мужской монастырь и снял мерку с явленного там чудотворного образа Тихвинской Божией Матери. Заказал такой же величины образ в богатой ризе и пристроил вверху своей церкви придел, посвященный Тихвинской иконе Божией Матери. Строительство шло быстро, и в 1786 году храм во имя Преображения Господня был освящен.
Церковь во времена деда являлась центром усадьбы: с нее начинался и здесь заканчивался земной путь всех обитателей имения, с ней были связаны все важные семейные события – крещение детей (в том числе Михаила, которого крестили 21 мая, как и полагается, на следующий день после рождения), венчания[32].
Заботы об огромном хозяйстве и многочисленных детях легли на плечи Феклы Александровны, бабушки будущего композитора. К своим тридцати годам она научилась успешному управлению и заслужила репутацию благочестивой, рассудительной и расчетливой барыни. Свое религиозное рвение она передавала детям и внукам, в том числе маленькому Мише. Но в исторической памяти новоспасских Глинок она осталась как женщина властолюбивая и жесткая.
Отец композитора Иван Николаевич (1777–1834)[33], младший сын в семье, отличался практичностью и деловой хваткой, унаследованными от матери Феклы Александровны. Согласно существующей практике, он, малолетним ребенком, был приписан к лейб-гвардии Измайловскому полку. Вышел в отставку в 1801 году и занялся управлением имения. Он получил Новоспасское по наследству после смерти Николая Алексеевича, своего отца (то есть дедушки композитора) 29 июня 1805 года[34]. Условием его вступления в наследство было сохранение главенства матери в ведении дел. Глинки, как и другие семьи, беспрекословно соблюдали иерархию – младшие подчинялись старшим[35]. Постепенно он учился у нее ведению дел и проявлял желание приумножать доходы, чем радовал мать.
Фекла Александровна, по-видимому, души не чаяла в младшем сыне. Она заботилась о его счастье, что доказывает и ее невероятное участие в обустройстве его семейной жизни.
Любовная история Ивана и матери Михаила Ивановича – Евгении похожа на французский роман или оперу эпохи классицизма, в которой сталкиваются чувства и долг. Их любовь превратилась в еще одну легенду, сохраняемую в родовой памяти Глинок.
Новоспасские Глинки часто ездили к родственникам в роскошное имение Шмаково. Огромный дом с сорока покоями, просторный зал, где давались театральные представления и балы, анфилада комнат и большая фамильная портретная галерея, украшавшая стены, – все это вызывало восхищение новоспасских Глинок и окружающих помещиков. Регулярный парк террасами спускался к реке Стрянке. Переливался каскад прудов. Искрилось на солнце множество фонтанов. На прудах гости отдыхали в беседках, расположенных на искусственных островках[36]. В этой роскошной обстановке, в окружении садов, оранжерей, под звуки французской музыки Иван общался с приветливой девицей Евгенией Андреевной Глинкой (1783–1851), приходившейся ему троюродной сестрой[37]. Эта ветвь рода происходила из местечка Лучеса Смоленской губернии, которое передавалось из поколения в поколение. Когда Евгении было восемь лет, оба родителя скончались[38], заботы о семье взял на себя ее старший брат – двадцатилетний Афанасий Андреевич (1772–1825)[39]. Так Евгения стала жить в Шмакове.
Иван и Евгения полюбили друг друга. Возможно, под одним из многовековых дубов, которые сохранились и сегодня, он открыл ей свои чувства. Но влюбленные должны были подчиниться правилам. Ближайшие родственники – а троюродное родство считалось близким – не могли вступать в брак. Однако прецеденты подобных браков случались, особенно часто в Смоленской губернии. Шляхта издавна предпочитала заключать браки в узком сословном кругу, это привело к тому, что через несколько поколений большинство смоленских дворян состояли в той или иной степени родства. Вот и на этот раз духовное ведомство выдало разрешение на брак Ивану и Евгении. Но против их венчания выступил брат Афанасий Андреевич.
Иван с родителями несколько раз ездил свататься, но каждый раз слышал от опекуна: «Нет, нет и нет».
Можно лишь предполагать, чем руководствовался Афанасий в своих отказах.
На Смоленщине еще не забыли громкую историю о тридцати шести браках, признанных незаконными[40]. Судебные разбирательства шли в течение двадцати лет и отравляли существование многим дворянским семьям, лишая кого-то наследства, а кого-то фамилии. Опекун не желал столь плачевной участи любимой сестре.
Вероятно, брат считал, что Иван Николаевич при всех его достоинствах – остром уме, приятном нраве и веселом характере – не пара Евгении. Глинки из Лучесы считали себя более образованными, обеспеченными и находящимися выше по статусу. Они любили искусства, играли на музыкальных инструментах, устраивали балы. Особую гордость вызывал крепостной оркестр отца, который затем перешел в имение Афанасия в Шмаково. Именно этот оркестр будет восхищать Михаила, о чем речь пойдет позже. Видимо, Глинки из Лучесы и Шмакова равнялись на богатые имения Смоленщины, задававшие моду в этих краях – на усадьбы Паниных, Шереметевых, Лобановых-Ростовских, Голицыных, Барышниковых.
Фекла Александровна, в свою очередь, понимала, что Евгения – хороший выбор сына. Она рассуждала прагматично: родственный брак сможет объединить и укрепить глинкинские владения. Именно она, склонная к рискованным поступкам, и решила устроить похищение невесты. Влюбленные поддержали план. Хотя любовные побеги были нередкими «забавами» среди дворянства (вспомним «Метель» А. С. Пушкина или «Войну и мир» Л. Н. Толстого), но все же случай Глинок оказался исключительным и был вписан в летопись этого края.
Вот как разворачивались события согласно семейной легенде.
В условленный день рано утром Евгения надела лучшее белое платье и вышла к карете, где ее ожидали жених со свекровью. Свое будничное платье она оставила на берегу шмаковского озера. За каретой влюбленных следовали верховые, которые разобрали мост по дороге и выстроили новую переправу через Десну. Но в Шмакове ничего не подозревали о происходящем. Девушку позвали к утреннему чаю в 9 утра, но оказалось, что ее в доме нет. Начались поиски. Побежали к озеру и около водоема нашли ее одежду.
Афанасий решил, что она утонула. Баграми и сетью пытались отыскать ее тело в озере. Все это заняло много времени.
Легенда гласила, что на правильный путь их направил мельник, который иносказательно заметил:
– Нечего вам здесь в озере искать – рыбка далеко уплыла!
Брат догадался о похищении и отправил людей в погоню до Новоспасского. Но было уже поздно. 30 мая 1802 года влюбленные – Ивану было около двадцати пяти, а Евгении – 19 лет – обвенчались в отстроенной дедом церкви.
Бабушка долго пыталась помириться с опекуном, которому ничего другого не оставалось, как в конце концов согласиться на уговоры почтенной пожилой родственницы.
Родственники вспоминали, что Евгения и Иван сохранили на протяжении всей жизни нежные отношения. Они воплощали идеал дворянской семьи XIX века, который описывался в одном из руководств того времени: «Каждый муж должен видеть в жене своей лучшего друга своей жизни, а потому и уважать права ее как женщины, чтить образ мыслей ее, быть строгим исполнителем ее невинных и благоразумных желаний и блюстителем ее чести»[41].
В их счастливом браке родились 13 детей, что даже по меркам того времени считалось выше среднестатистической нормы. Вслед за Алексеем, родившимся через год после свадьбы, появились погодки Михаил и Пелагея. С 1809-го в течение трех лет родились Наталья, Елизавета и Иван. После войны 1812 года появились на свет Мария, Евгений и Людмила, ставшая в конце жизни близким другом композитора. После отъезда Михаила из Новоспасского в семье родились Екатерина, Николай и Андрей. Последний ребенок Ольга появилась на свет 29 января 1825 года, когда матери было около сорока двух лет[42]. Но неизлечимые болезни и инфекции в то время часто уносили жизни, особенно детей. Родителей пережили только четверо – Михаил, Мария, Людмила и Ольга[43].
14 сентября 1804 года, через четыре месяца после рождения Миши, умер первенец молодожен Алексей[44]. Бабушка, полновластная хозяйка, приняла решение забрать второго ребенка у неопытной матери и самой воспитывать внука. По-видимому, именно в это время и возник в восприятии молодожен отрицательный портрет бабушки. Он запомнился потомкам по рассказам горюющей Евгении Андреевны, которой казалось, что она фактически потеряла обоих сыновей[45]. Позже сестра Людмила вспоминала, сочувствуя матери: «Ужасное было положение родителей того времени»[46]. Так складывался миф о страданиях молодой четы и в глубинной памяти рода хранился миф о злой и несправедливой бабушке.
Однако факты повседневной реальности тех дней позволяют снять лишний пафос трагизма, окутавший семейную историю. Фекла Александровна и молодые продолжали жить в одном небольшом доме (об этом свидетельствует сохранившийся до нашего времени фундамент строения). К тому времени он еще не был перестроен. Бабушка лишь перенесла младенца на свою половину, и, гипотетически, мать могла видеть сына каждый день. Но, видимо, Фекла Александровна, как старшая в семействе, могла установить ограничения, по которым Евгения Андреевна не могла входить к свекрови в любое время без разрешения.
Михаил Иванович вспоминал в «Записках», очевидно, пересказывая рассказы матери и крепостных, что его держали в сильно натопленной комнате, одевали в шубку, поили на ночь чаем со сливками и сахаром, кормили кренделями и бубликами. На улицу не выпускали до наступления теплой весны.
Позже было принято считать, что именно бабушка вырастила тепличного ребенка, всю жизнь страдающего болезнями. По крайней мере, эта причинно-следственная связь между первым воспитанием и последующими заболеваниями прочно установилась в сознании самого композитора. Собственное самочувствие станет одной из главных тем в его жизни. По значимости и количеству внимания она будет конкурировать даже с музыкой. О болезнях Михаила Ивановича поговорим позже.
Если взглянуть на эту ситуацию беспристрастно, то поступок бабушки имеет свои объяснения. Ограждение от внешнего мира являлось вынужденной мерой, так как эпидемии неизлечимых тогда болезней, например кори и дифтерии, уносили жизни многих младенцев. А в натопленной комнате, о которой вспоминал Михаил Иванович, температура достигала не более 25 градусов по Цельсию, что соответствует сегодняшней норме в педиатрии.
Бабушка старалась уберечь младенца, родившегося слабеньким с врожденными заболеваниями. Самоотверженность, с которой Фекла Александровна, сама болеющая в последние годы жизни, ухаживала за ним, вызывает уважение. Видимо, ее усилия по спасению наследника имеют след в ее собственной судьбе. Она потеряла двоих сыновей в раннем возрасте, и их также звали Алексеем и Михаилом.
Но в целом ранние годы жизни Миши были похожи на детство многих дворянских младенцев, с тем счастливым отличием, что его любили и баловали. У него были кормилица Татьяна Карповна и нянька Авдотья Ивановна, молодая, веселая женщина, которая, как и полагалось, знала множество народных песен, прибауток, сказок. Мишу постоянно развлекали крепостные: пели песни, устраивали игры и танцы (что, согласно современным представлениям о воспитании детей, могло также благоприятно сказаться на развитии его талантов).
Авдотья Ивановна позже рассказывала Людмиле Шестаковой, поддерживая миф о «злодействах» бабушки:
– Страшное наше житье тогда было; я боялась вашу бабушку, как огня: как заслышу ее голос, так хоть бы провалиться!
Надо заметить, что боязнь крепостных девушек старших барынь была распространенной.
Часто бабушка делала замечания вот по какому поводу: «Когда бабушка заметит, что Михаил Иванович скучен или не совсем здоров, сейчас крикнет:
– Авдотья, рассказывай сказки и пой!
И барчук, как звали мы его, всегда был доволен этим!»[47]
В раннем возрасте Миша отличался от сверстников отличной памятью, быстрым овладением новыми навыками, стремлением к обучению и способностями к рисованию. Еще при жизни бабушки, по-видимому, когда ему было около четырех лет, он научился читать церковные книги на церковнославянском языке с титлами, которые в основном и водились в доме, по крайней мере на бабушкиной половине. Его учил священник дедушкиного храма Иоанн Стабровский, крестивший мальчика и фактически ставший членом семьи[48]. Как гласила семейная легенда, ребенок уже через несколько дней занятий радовал бабушку декламацией священных текстов. Сейчас, правда, сложно сказать – действительно ли он читал или восстанавливал много раз слышанный текст по памяти, как делают многие дети в раннем возрасте. Церковные службы поражали его воображение. Он любил рисовать храмы мелом на полу.
В воспоминаниях родственников этот детский период жизни будущего гения обрастает очередными легендами, формируя еще один миф – о Глинке как о сошедшем на землю ангеле, и этот идеальный детский образ будет часто «деформировать» представления о реальной фигуре Михаила Ивановича.
Абсолютный слух и музыкальные способности мальчика, видимо, тоже проявились в возрасте четырех-пяти лет. Как и дед, он любил колокольный звон. Разложив медные тазы, он ударял по ним, передавая интонации колоколов Новоспасской церкви. Во время болезни для развлечения ему приносили малые колокола.
6 октября 1809 года Фекла Александровна умерла. Иван начал грандиозную перестройку усадьбы, о которой мечтал с момента женитьбы. С невероятной скоростью, всего за пять лет, Новоспасское кардинально изменило облик.
Перестройка символизирует разрыв с прошлой жизнью и прежними нравами XVIII века, которые люди нового, XIX века часто оценивали в негативном ключе. Барские замашки бабушки теперь вызывали стыд и неприязнь. В этом считывается вечный конфликт «отцов и детей».
Сегодня мы можем в некоторой степени судить о столк-новении двух миров, сопоставляя семейные портреты. Изображение XVIII века Феклы Александровны исполнено еще в традиции, близкой к парсуне XVII века: преобладают плоские формы, не соблюдены верные пропорции, тело наглухо закрыто рюшами одежды. Портреты родителей относятся к новой эпохе, начатой художниками Федором Рокотовым и Дмитрием Левицким. На них, будто покрытых легкой дымкой, в первую очередь отражено эмоциональное состояние. Лица с утонченными чертами выписаны плавными линиями, с чуть размытыми контурами. Неизвестный автор родительских портретов подчеркивает глубину души через красоту «естественных» юных лиц, которая дарована природой[49].
Дом, сад, устройство паркового ландшафта – все теперь выражало эстетические и художественные пристрастия молодой четы Глинок. Постройки не просто выполняли утилитарную функцию, как это было раньше, а формировали волшебный, сконструированный мир дворян, их идеальный образ мироздания.
Иван Николаевич и Евгения Андреевна принадлежали к поколению русских людей, воспитанных эпохой Просвещения, но уже ощущавших новый стиль, проявившийся в литературе как сентиментализм. Осуществлялся переход от человека, жившего по внешнему закону, к человеку «внутренне ориентированному»[50], способному понимать свои эмоции и выражать их через аналогии в природе и искусствах.
Они воспитывались на современной русской литературе, центральное место в которой занимали «Письма русского путешественника» Николая Карамзина (1791), ставшие беспрецедентным источником как для постижения новых эмоциональных моделей, так и для усвоения новых норм русского языка, строящихся на заимствованиях. Русские дворяне превращались в сообщество чувствительных европейцев. Литература оказалась для них главной школой жизни. Восприняв сентиментализм как высокий стиль в его лучших проявлениях в творчестве Карамзина, они с готовностью следовали и нарождавшемуся в России предромантизму в лице поэта Василия Андреевича Жуковского (1783–1852). Так, их дочь Людмила была названа в честь героини известной баллады поэта.
Культ семьи и усадебной жизни, столь характерный для русского сентиментализма и описанный в литературе Жуковского, Батюшкова, Станкевича и Тургенева, в полной мере был свойствен Ивану Николаевичу. Как и многие состоятельные дворяне, он воспринимал имение как райское место, в котором Бог насадил «все древеса»[51].
Чрезвычайно любивший усадьбу отец занялся обустройством имения. Он решил перенести в Новоспасское шмаковскую обстановку, окружавшую мать в девичестве. А Шмаково, которым восхищались соседи, в свою очередь считалось подражанием Версалю.
Следуя «высоким» королевским образцам и стремясь к «хорошему вкусу», изяществу и утонченности, дворяне выстраивали внутри своего сословия иерархию. Искусства, владение крепостным оркестром, обустроенная усадьба – все это помогало подняться выше, отделить себя от «дурного общества» и провинциальности.
В смоленских усадьбах прописались французские изысканные придворные манеры, измененные под нужды среднепоместного русского дворянина. От версальской эстетики в смоленскую усадьбу перешел стиль рококо, с его праздностью и изяществом, с отдыхом на лоне природы и непринужденным музицированием. Орнамент, причудливые изогнутые линии в изгородях, небольшие статуэтки в виде амурчиков и собачек, внимание к мелочам в интерьере – весь этот французский след прочерчивался в Шмакове и Новоспасском.
Новый барский дом, «уменьшенная копия шмаковского»[52], построен в палладианском стиле, введенном в моду шотландским архитектором Чарлзом Камероном при Екатерине II. Это строгий, лаконичный двухэтажный особняк с флигелями, высокими колоннами, парадным крыльцом, треугольным фронтоном и балконом. С балкона, который мы сегодня назвали бы террасой, открывался вид на реку Десну. В озере, сделанном специально по расчетам архитектора, можно было любоваться отражением фасада дворянского дома.
После войны 1812 года в интерьере усадьбы (и в том числе в гардеробе дворян) утвердилась новая мода – ампир. Центральную залу украшали мебель с изогнутыми ножками, огромная роскошная люстра, шкафы из красного дерева и карельской березы, столовое серебро. Парадный сервиз Глинок, сохранившийся до наших дней, украшен модным растительным орнаментом, видами природы, морской тематикой[53]. Потолки были расписаны известными московскими мастерами. На первом этаже насчитывалось 17 комнат (с парадной залой) и восемь помещений на втором, где располагались просторные детские спальни, игровые и учебные комнаты[54]. Парадные комнаты украшались бархатными обоями, купленными в Петербурге. Убранство комнат завершалось зеркалами, каминными часами из Австрии, вазами и картинами, которых насчитывалось в доме около тридцати, в том числе фамильные портреты[55].
Сохранился семейный портрет Глинок того времени: Евгения Андреевна сидит рядом с юными Михаилом и Пелагеей[56]. Она одета в свободное белое платье из легкой ткани с завышенной талией.
Перед домом была разбита огромная клумба с розами всевозможных сортов и окрасок, что было страстью Ивана Николаевича. Он выписывал саженцы, семена и луковицы цветов и редких растений из Риги, Петербурга и из-за границы.
Декоративный сад в Новоспасском простирался на расстояние более шести километров. Называемый в семье «английским», он отражал модную в то время тенденцию – вместе с французским регулярным парком организовывать цветочные пространства, еще называемые пейзажными. Росли многолетние и однолетние цветы, газоны, пролагались гравийные изогнутые тропинки. Кустарники соседствовали с цветами и живыми изгородями.
Не меньшее пространство занимал фруктовый сад, за которым следила Евгения Андреевна. В оранжереях и теплицах, обустройством которых увлекались многие русские дворяне, росли всевозможные фрукты – персики, величина которых доходила до размера кулака, виноград, груши, лимоны, даже ананасы.
На озере был устроен остров с беседкой, куда было можно попасть на ручном пароме. В беседке часто готовились сюрпризы: угощали мороженым, ананасами и виноградом. Катание на лодках сопровождалось музыкой домашнего ансамбля.
Евгения Андреевна занималась хозяйством и приемами гостей. Иван Николаевич, как человек уважаемый, ведущий дела в округе и Петербурге, устраивал вечера. После бала и застолья гости проходили в бильярдную. Велись разговоры о делах, политике и финансах. В карты почти не играли, предпочитая бильярд. В диванной дамы собирались для разговоров и чаепития.
Жизнь в Новоспасском кипела: приезжали родственники и знакомые, постоянно проживали те, кто попал в трудные обстоятельства. Для дворян того времени было делом чести обеспечивать кровом нуждающихся, либо брать на воспитание их детей. У них жили родные сестра и брат отца – вдова Мария Николаевна Зелепуга, потерявшая состояние, и полковник Лука Николаевич, одинокий отставной полковник, а также девушки-сироты Александра Потресова (в замужестве Киприянова, дочь Татьяны Николаевны Потресовой, другой сестры отца), Софья и Екатерина Воеводские.
Около 1811 года родители приютили обедневшую дворянку, вдову землемера Ирину Федоровну Мешкову, ставшую няней детей, проживавших в Новоспасском. Родители говорили, что это «женщина простая и чрезвычайно добрая», что заключало в себе их идеал человека. Она жила с дочерью Катей, которая воспитывалась вместе с родными детьми Глинок[57].
По-видимому, отношения Миши с няней были довольно доверительными. Ирина Федоровна обучала его житейским премудростям, в том числе искусству флирта. Много позже Михаил Иванович писал сестре: «Несмотря на все объяснения покойной няни нашей, доброй Ирины Федоровны, не выучился я плодить… материю»[58]. Глинка писал не только об умении получать материальные выгоды, но и намекал на отсутствие детей (по крайней мере официальных)[59].
Пятилетнего Мишу после смерти бабушки перевели в детскую, а позже отвели на втором этаже две отдельные комнаты. Он попадает в новую среду. В своих детях Глинки воспитывали эмоциональность и чувствительность, главные добродетели жизни, по их мнению.
Противоположности наполняли мир мальчика: утонченные искусства соседствовали с необразованными крестьянами и фольклором. Обучение хорошим манерам сочеталось с деревенской свободой. Дядя Афанасий и его брат Иван (1777–1857), ставшие близкими для семьи Глинок, увлекли новым хобби – разведением птиц, таким же модным тогда среди русской аристократии, как сегодня содержание комнатных собачек экзотических пород. Интеллектуалы, восхищаясь пернатыми, сравнивали их пение со свободным искусством. Как писал один из талантливых поэтов 1820-х годов Дмитрий Веневитинов в философском стихотворении «Я чувствую, во мне горит…»:
Так соловей в тени дубров,
Восторгу краткому послушный,
Когда на долы ляжет тень,
Уныло вечер воспевает
И утром весело встречает
В румяном небе светлый день.
Птицам обустроили вольер в одной из Мишиных комнат. Он садился напротив них в кресле и слушал трели. Позже, юношей, он брал в руки скрипку и подыгрывал им. Это хобби сопровождало Глинку на протяжении всей жизни – снимая квартиры в Петербурге и за границей, он часто отгораживал сеткой пространство, где расставлялись коряги, кадки с деревьями и заселялись пернатые жители. По-видимому, птицы выполняли функцию арт-терапии. Звуки природы и сегодня широко используются для успокоения и обретения внутренней гармонии.
Содержание имения и постоянно растущая семья требовали от Ивана Николаевича увеличения доходов, чем он и занимался с большим энтузиазмом. Он обладал способностями к ведению дел, или, по сегодняшней терминологии, к бизнесу. Он чувствовал свою выгоду, отличался честностью, порядочностью и настойчивостью в отстаивании собственных прав. Последнее качество было особенно ценным, так как способы обогащения среди помещиков часто строились на клевете и обмане. Иван Николаевич со временем хорошо зарекомендовал себя в Петербурге и находил там богатых партнеров. Он получал прибыль от инвестирования средств в выгодные предприятия, не боялся брать в долг, закладывать имения, объединяться с компаньонами для получения первоначального капитала. И всякий раз он возвращал одолженные деньги и оставался в выигрыше.
Воспоминания об Иване Глинке опубликовал его друг, земляк и помощник в юридических делах Андрей Андреевич Ивановский (1791–1848). Чиновник, литератор, один из тех, кто спас от уничтожения дела декабристов и хлопотал об освобождении арестованного Александра Грибоедова, писал о нем: «…с живым, приветливым и откровенным характером, он соединял верный и образованный ум, неутомимую деятельность и строгие правила чести. Неизменно был нежнейшим семьянином, лучшим другом и полезнейшим гражданином. Везде, где требовались жертвы для общей и частной пользы, он всегда являлся в главе человечества. С редким умением отыскивал он безвестные таланты и со всею заботливостию, самым лестным образом поощрял их и давал им ход», «он умел радовать и возвышать все его окружавшее, все, до чего ни касался». Ивановский называл Новоспасское образцовым имением, даже превосходящим по роскоши Петербургские дачи – «верх совершенства, очарование, рай земной»[60].
С XVIII века в России быстрым способом накопления капиталов были винные откупы, на основе которых образовывались крупные состояния (например, купцов Яковлевых, Злобиных, Кокоревых и аристократических семей Долгоруких, Гагариных, Куракиных)[61]. Иван Глинка, как и многие дворяне, участвовал в них. Ежегодно государство проводило своего рода тендер: все, желающие торговать спиртными напитками, съезжались в губернский центр на «откупные торги». Тот, кто обещал государству наибольший процент от выручки, и получал право торговли. В 1811 году Глинка вместе с другими компаньонами взял на себя питейные откупы в Белом, Дорогобуже, Духовщине и Ельне сроком по 1815 год[62]. Иван Николаевич держал винокуренный завод в деревне Шатьково Ельнинского уезда, который приносил хороший доход. Производительность его завода была намного выше соседских[63]. Глинка держал также собственный конный завод. Он успешно занимался продажей пшеницы, овса, ржи и льна.
В Новоспасском ткали ковры, плели кружева, шили, вышивали, работали портные, башмачники, маляры, слесари, столяры. Только на территории имения проживали более ста человек[64]. Продукты были собственного производства – от муки до мороженого. Производилось и заготавливалось все в таких количествах, что рассылалось многочисленным родственникам и друзьям. Домашними заготовками на зиму занималась Евгения Андреевна, как и положено хозяйке XIX века.
Имение постоянно расширялось. Отец покупал новые земли, владел деревнями в Шатькове, Шуярове, Баранце, Проверженке, Сазоновом, Буде, Починке, имел дом в Ельне.
Европеизация и воспитание нового русского человека – чувственного с «нежным сердцем» и «прекрасной душой», – у Глинок происходило не столько под влиянием литературы, сколько посредством воздействия музыки. Хорошо известны описания их музыкальных развлечений, а вот о чтении или о библиотеке осталось мало сведений.
С начала XIX века в России наступает музыкальная «лихорадка», изумляющая даже европейцев.
Французский композитор Адан еще в 1830 году сообщал французскому читателю: «Во Франции серьезному человеку поставили бы почти в упрек успешные занятия искусством. В России же музыкальное совершенствование почитается. Здесь говорят на трех или четырех языках и хорошо играют на музыкальных инструментах, и на это в свете почти не обращают внимания»[65].
Критик Фаддей Венедиктович Булгарин указывал: «…не только у каждого семейного чиновника, но даже у каждого ремесленника дочки учатся играть на фортепиано». Музыка стала частью обязательного домашнего образования. Делом чести считалось содержание крепостной капеллы, то есть хора, театра или оркестра, в котором крепостные играли на европейских инструментах – скрипках, виолончелях, гобоях, фаготах, валторнах и всех инструментах, входящих и сегодня в академические оркестры. Семья Глинок не только следовала этой моде, но испытывала искреннюю страсть к музыке. Скорее всего, оба родителя владели нотной грамотой, пели и играли на музыкальных инструментах.
«Музыка – душа моя», – неоднократно говорил Михаил Иванович. Подобный оборот, обращенный к такому важному понятию для XIX века, как душа, часто встречался в эту эпоху[66]. Этот же девиз можно было бы отнести ко всей ветви рода Глинок, к которой композитор принадлежал. Большую роль в музыкальном воспитании юного Мишеля (как на французский манер называли его родственники) сыграли его дяди по материнской линии – Иван и Афанасий. Оба отличались прекрасным слухом, хорошими навыками игры на фортепиано, музыкальным вкусом и знаниями.
В Шмакове содержался крепостной оркестр, аналог современного камерного оркестра (около двадцати пяти человек), исполняющий «серьезную» музыку. Афанасий Андреевич также имел крепостной театр с труппой актеров и танцоров. Глинки утверждали, что крепостные во времена деда обучались французскими маэстро. Афанасий Андреевич часто отправлял своих подопечных учиться в Петербург. В Шмакове давались отрывки из популярных опер, постоянно звучала инструментальная музыка. В разных комнатах размещались фортепиано, рояли и арфа, на которой играла одна из сестер матери. Оркестр и театральная труппа славились в окрестностях, где было не более четырех-пяти подобных «предприятий». Даже после войны 1812 года, принесшей сильное разорение смолянским дворянам, дядя не отказался от своего роскошного увлечения. Содержание труппы было делом чрезвычайно затратным. Вероятно, именно траты на театр и оркестр привели Афанасия Андреевича к большим долгам. После его кончины Шмаково было продано за долги, но в конце концов вернулось к его брату Ивану Андреевичу[67].
Шмаковских музыкантов юный Мишель слышал постоянно, их часто «брали напрокат» в Новоспасское, например, во время длительных новогодних празднеств. День ангела матери праздновался 24 декабря, а день ангела отца 7 января. На все это время в Новоспасское приезжали родственники. Число гостей доходило до ста человек.
В Новоспасском, как и в Шмакове, постоянно звучала музыка. Но в доме отца оркестр был небольшим, примерно из двенадцати человек, преимущественно игравших на духовых инструментах. По разным свидетельствам, оркестр был следующего состава: два фагота, две валторны, два кларнета, две флейты, два гобоя, вероятно, и струнные инструменты[68]. В Новоспасском стояли два рояля и фортепиано. Лучший рояль известной марки «Тишнер», за который отец выложил немалую сумму денег, стоял в парадной зале и использовался во время балов. Другой рояль мог принадлежать фирме «Вирт». Именно эти инструменты чаще всего приобретались для гостиных русского дворянства.
В залах Шмакова и Новоспасского устраивались балы с обязательными для того времени танцами – экосезами, кадрилями, матрадурами[69]. Затем, следуя моде, танцевали вальсы. Вечерами пели романсы, играли квартеты и увертюры из известных в те времена опер. Репертуар в основном состоял из музыки популярных тогда французских композиторов – Андре Гретри, Франсуа Буальдьё (служил придворным капельмейстером во французском театре Санкт-Петербурга с 1804 года), Луиджи Керубини[70], Родольфа Крейцера[71] и Этьена Мегюля[72]. В их операх ценилось драматическое действие, разбавленное изящными музыкальными безделушками и пикантными подробностями. Сегодня их имена, как и их музыка, практически полностью забыты.
Дяди Афанасий Андреевич и Иван Андреевич следили за музыкальной модой и наверняка знакомили смоленских помещиков с операми итальянцев, работающих в Петербурге, – Карло Каноббио, Висенте Мартин-и-Солера, Катерино Кавоса (с ним Михаил Иванович будет впоследствии работать над постановкой своей первой оперы). В салонах звучали «Российские песни для пианофорте» Осипа Антоновича Козловского, народные песни для голоса с фортепиано Льва Степановича Гурилева (сборник издан в 1802 году). После Отечественной войны 1812 года в моду вошла патриотическая тема: издавались военные сочинения Павла Долгорукова, Даниила Кашина, Степана Давыдова, Яна Прача[73], Дмитрия Бортнянского, Даниеля Штейбельта[74], Джона Фильда[75].
Реконструкция повседневной жизни рода Глинок из Новоспасского и Шмакова показывает, что появление одаренного ребенка и последующая его выдающаяся музыкальная судьба были не случайностью. Музыкальные способности Глинки постоянно развивались в музыкальной атмосфере усадеб Глинок. Быт, нравы, увлечения родственников во многом предопределили его дальнейший путь.
Родители, получившие по тем временам хорошее домашнее образование, вероятно, знали иностранные языки. Прямых доказательств тому нет, но ведение дел требовало как минимум умения разговаривать на французском. Вспомним, что Иван Николаевич выписывал из-за границы семена. Помимо французского, они могли знать итальянский. Существуют косвенные доказательства, что родители Глинки путешествовали по Европе. Любимым талисманом, привезенным из Италии, стало Распятие с сюжетом Голгофы и коленопреклоненной фигурой Иоанна Богослова у подножия креста. Оно, вероятно, располагалось в одной из спален родителей. Еще один памятный сувенир – картины с видами Версаля и Ботанического сада (Jardin des plantes), которые висели в спальне Евгении Андреевны.
Новоспасские Глинки остро ощущали свою принадлежность к европейскому дворянству. Семейная легенда гласила о существовании французской бабушки, чем гордился Михаил. При этом они подчеркивали и свою «русскость»: писали друг другу письма на русском языке, иногда делая ремарки на французском. Этот естественный симбиоз европейского и русского отражает и сегодня, например, кафедральный собор Смоленска – Успения Пресвятой Богородицы. Его богатое убранство следует барочной европейской традиции и в то же время соответствует канонам православия. Миша воспитывался в мультикультурном регионе, где смешивались культурные традиции – от белорусской, украинской, русской до польской, литовской и немецкой. Русский писатель и этнограф Владимир Даль утверждал, что здесь использовали собственное наречие: «акают» до приторности, говорят «будзь» вместо «будь», «узяувзя» вместо «взялся». Смесь французского с нижегородским, то есть странное смешение различных культур и навыков, о чем писал Грибоедов, отличала и Михаила. Как вспоминал его родственник и друг Петр Александрович Степанов, «он никак не мог очистить своего русского языка от смоленского выговора; так, например, он говорил: бушмак, самывар, пумада».
В сентиментальной культуре русской усадьбы, ориентированной на европейскую моду, роскошь, красоту, была еще одна важная особенность – связь дворянства с крестьянством. Как указывал культуролог Юрий Михайлович Лотман, с детства дворянских детей окружали крестьяне и фольклор. Пушкин писал в «Евгении Онегине»: «Татьяна верила преданьям / Простонародной старины, / И снам, и карточным гаданьям…» Можно вспомнить эпизод из «Войны и мира» Толстого, где Наташа танцует народный танец[76]. Дворяне существовали в двухполюсном мире. «Низовая» культура усваивалась в детстве, а «высокая» книжная культура – во время обучения.
Глинка не представлял своей повседневной жизни без крепостных и слуг. На протяжении всей жизни они всюду его сопровождали. С одной стороны, они воспринимались как представители низшего сословия, с другой – они часто «владели ситуацией» лучше, чем их барин[77]. Глинка участвовал в народных обычаях, которые внедряла в дворянскую жизнь Евгения Андреевна. Будучи подростком, Михаил любил устраивать народные прослушивания – приглашал крестьян петь и танцевать. От развлечений молодого барина страдали любимые клумбы отца, по которым народ водил хороводы. Во время ужинов крепостные играли русские песни, переложенные для духовых инструментов (флейты, кларнеты, валторны и фаготы), то есть они звучали в «европейской» инструментовке.
В конце XVIII века известный деятель Екатерининской эпохи Николай Львов[78] установил моду на музыкальный русский фольклор. В 1790 году он вместе с Яном Прачом издал сборник народных песен, выдержавший множество переизданий и популярный до середины XIX века[79]. Его известность была связана не в последнюю очередь с утверждением Львова, что корни русской народной песни лежат в греческой традиции. Эта идея была позже востребована у интеллектуалов-романтиков, которые пытались найти свою русскую Античность. Народные песни с XVIII века проникают в «высокое» дворянское искусство: их использовали в операх, романсах и песнях, звучащих в салонах. После Отечественной войны 1812 года наблюдалась еще большая идеализация крестьянства. В период распространения сентиментализма и особенно европейского романтизма народное творчество приобрело сакральное значение и трактовалось как истина, откровение, исходящее из глубины веков.
Европейская мода соседствовала в доме Глинок с глубочайшей православной верой в Бога[80]. Как и во многих дворянских домах, у Глинок была обустроена молельная комната – образная. Считалось, что расставлять иконы и держать святыни нужно в специальном месте, чтобы не смешивать духовную жизнь со светской. В образной у Глинок размещалось около двадцати икон, особенно почиталась икона Богоматери Одигитрии, украшенная драгоценным окладом[81]. Повседневная жизнь дворян часто вступала в противоречие с религиозными предписаниями. Балы, богатые наряды и обильные приемы пищи – во всем этом каялись перед Господом в молельной комнате.
Евгения Андреевна отличалась особой набожностью. В каждом письме она наставляла детей молиться:
«…мой друг Маша, молись Богу и благодари Создателя за все милосердие к тебе…»;
«…надо Бога благодарить и просить, чтобы ниспослал благодать свою на вас в продолжение всей вашей жизни»[82];
«…молись и проси Всевышнего о неоставлении вас [в] делах ваших»[83].
Подобные наставления в сложные минуты жизни она посылала и Михаилу[84]. В ответных письмах он сообщал, что усердно молится перед подаренной матушкой иконой и держит материнский образок, сопровождавший его до конца жизни.
Мирную жизнь нарушило наступление французов под предводительством Наполеона. Отечественная война 1812 года изменила ход истории. Смоленск, как пограничный город, первым встретил нашествие французской армии. После известия о вторжении врага в августе Глинки спешно покинули имение, чтобы успеть перебраться по сухим летним дорогам. Они направились в Орел, куда уезжали многие знакомые и родственники. Брали с собой самое ценное и необходимое, но все равно получилась внушительная процессия из десяти экипажей. Так восьмилетний мальчик впервые покинул усадьбу. Предстояла долгая дорога в 300 километров.
Орел в этот момент стал важной географической точкой. Здесь по приказу главнокомандующего русской армией Михаила Ивановича Кутузова создавался Главный временный госпиталь для больных и раненых. Формировались пехотные батальоны. В город стекались дворяне всех уровней, из столиц и провинции. Ехали из Калуги, Тулы, Москвы и Санкт-Петербурга. В Орле образовалось bonne société, то есть высшее общество.
Мужская часть рода Глинок – родные дяди, близкие и дальние родственники Миши – вступили в ополчение. Всеобщее ополчение вырастало из невероятного чувства патриотизма, которое, безусловно, разделяли и Глинки. Образ французов представал как образ абсолютного зла – «зло, разлившееся по лицу земли во всех видах»[85].
Многие отличились в сражениях и получили государственные награды[86]. Вступил на службу в Министерство полиции 7 июня 1812 года любимый дядюшка Иван Андреевич, брат матери. Уже через два месяца он стал кавалером ордена Святого равноапостольного князя Владимира 4-й степени, согласно рескрипту Александра I.
Отец композитора, по-видимому, до конца лета оставался на Смоленщине. Он одним из первых финансировал формирование Смоленского ополчения. На свои средства открыл 28 августа лазареты в близлежащих населенных пунктах – Ельне и Дорогобуже. Отец за активное участие также был награжден орденом Святого равноапостольного князя Владимира 4-й степени.
В Новоспасском остались крестьяне, в том числе и крепостные музыканты. За них отвечал престарелый священник Иоанн Стабровский, который к тому же охранял и церковь. Отцу Иоанну суждено было войти в историю. События в Новоспасском попали в 1817 году на страницы «Русского вестника», издаваемого Сергеем Глинкой[87], пятиюродным братом композитора.
30 августа отряд из семидесяти французов напал на новоспасскую церковь, когда там шла служба. Храм был окружен. Крестьяне испугались и хотели сдаваться неприятелю. Но отец Иоанн Стабровский удержал их от этого вдохновенной проповедью. Французы не смогли проникнуть внутрь через железные двери и решетки на окнах и ушли грабить пустую господскую усадьбу, а заодно разрушили дом священника, возглавившего сопротивление крестьян.
Еще одно описание грабежа Новоспасского появилось на страницах «Северной пчелы» спустя почти 30 лет, в 1843 году. Главным героем теперь стал садовник Ермолай. Он описывал, как французы – сейчас сложно сказать, те же самые или другие, – ворвались в дом и, найдя в погребах большие запасы еды, вин и наливок, устроили пир. Ермолай щедро раздавал персики и приговаривал:
– За что же вы опрокидываете и уродуете деревья? Чем же они, сердечные мои, провинились пред вами?
Садовник почти рыдал:
– Лучше будет, господа французы, если все это я сберегу в целости и сохранности. Вы же полакомитесь! А если дождетесь весны, господа, чего тут только не будет… Глаза ваши разбегутся и носы начихаются.
Один из французов владел русским языком, он перевел слова Ермолая, что привело в восторг эмоциональных гостей. То ли персики были вкусными, то ли Ермолай обладал даром убеждения, но французы перестали уничтожать посадки.
Но вскоре, как известно, враг был побежден и в конце зимы 1813 года обозы русских дворян возвращались домой.
Миша наблюдал разорение и пепелища усадеб. Он видел обратную сторону победы, непарадную. Об этом писал поэт Константин Батюшков, прошедший три войны, чуть не погибший на поле сражения, под грудой раненых и убитых товарищей: «От Твери до Москвы и от Москвы до Нижнего я видел, видел целые семейства всех состояний, всех возрастов в самом жалком положении; я видел то, чего ни в Пруссии, ни в Швеции видеть не мог: переселение целых губерний! Видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя»[88].
Многие уезжали состоятельными помещиками, а возвращались практически нищими.
В конце зимы 1813 года вернулись и Глинки. Разрушения были большими, но оранжерея, любимая родителями, осталась практически нетронутой. Глинка обнял садовника и предложил ему и его семье полную свободу и вознаграждение. Но Ермолай отказался от того и другого:
– Я с женой и детьми, по вашей милости, сыт и доволен; ничего лучшего не желаю и не могу с вами расстаться.
Война 1812 года изменила русский мир. Родители заново обустраивали имение. Отец участвовал в общем восстановлении губернии. На свои средства построил здание для судебных заседаний в Ельне. К ним приезжали родственники – участники военных действий, рассказывали о пережитом. Одним из них был Александр Иванович Киприянов, участник Бородинского сражения, награжденный золотой шпагой за храбрость. Он мог рассказывать Мишелю о походе в Париж, о легендарных Кутузове, Барклае-де-Толли, Багратионе, Милорадовиче.
Сгоревшие усадьбы, разорение, страдания людей вне зависимости от сословий, подвиги воинов, в том числе история о священнике, спасшем их церковь, – так война вошла в детство Миши, в его внутренний мир. И в целом для русского общества память о войне 1812 года обладала огромной исторической значимостью. Она воспринималась современниками как ключевое событие русской истории и обретала символическое значение[89]. Защита от захватнических действий Наполеона воспринималась как вечное столкновение между добром и злом, где победило добро в лице Российской империи. Под воздействием от пережитого складывалось представление о русской идентичности и русской нации как единство всех сословий, что поддерживалось идеологией «сверху». Подобное сакральное понимание империи, императора и нации вошло в сознание юного Миши, пережившего войну лично, пусть и в эвакуации. Эти патриотические чувства и новое понимание страны стали еще одним базисом в картине мира композитора.
Система воспитания в русских дворянских семьях выстраивалась следующим образом:
до трех лет за ребенком следила няня;
с семи до девяти лет – «мадам», чаще всего иностранного происхождения;
затем приглашали гувернера, готовящего ребенка к поступлению в учебное заведение или к выходу в свет (в 16–17 лет)[90].
Система воспитания Глинок соответствовала установленной традиции.
Заниматься домашним образованием детей в Новоспасском начали до войны. Для обучения языкам пригласили француженку Розу Ивановну из Петербурга, которая помогала няне Ирине Федоровне Мешковой.
Евгения Андреевна, как и многие дворянки, практически не участвовала в образовании, которое полностью возлагалось на приглашенных учителей. Мать являлась хозяйкой дома, следила за бесперебойным круговоротом ежедневных дел.
Главное, что передавали родители детям, – беспрекословное почитание старших. Иерархия в семейных отношениях не подвергалась сомнению: дети почитали родителей, младшие дети – старших братьев и сестер. Другой важной составляющей воспитания было почитание Бога и царя, считавшегося «вполне священным лицом»[91].
Поведение матушки и батюшки считалось эталонным. Подобный взгляд на родительскую семью разделяли многие дворяне того времени[92]. Глинка и его сестры, рассказывая о родителях, неизменно отмечали их добродетели: красоту и кротость матери, отцовскую заботу и внимание. Родительские взаимоотношения воспринимались идеальными, давая пример для подражания.
Когда перестраивали барский дом, в Новоспасское приехал архитектор. Он заодно обучал и Мишу, интересующегося рисованием. Дальний родственник[93], заметив страсть Миши к чтению, привозил книги. Из популярной в то время французской энциклопедии «О странствиях вообще»[94] он узнавал о путешествиях Васко да Гамы, открытии морского пути из Европы в Индию, про острова Индийского архипелага. Вероятно, он тогда же прочитал роман о Робинзоне Крузо, являющийся долгое время бестселлером[95]. Заморские страны потрясли его воображение: он стал делать выписки из книг и изучать карты.
Круг чтения Глинки мог складываться из «взрослых» авторов – Расина, Корнеля, Вольтера, комедий Мольера. Детских книг выпускали мало. Распространение получило издание «Плутарх для детей», маленькие читатели любили рассказы о Дон Кихоте. Начитавшись приключенческих романов, Глинка, как и многие дворянские дети, мечтал о путешествиях, подвигах, об открытии новые земель и новых поселениях. Мальчик все больше увлекался такой беллетризированной географией и переходил к изучению настоящих карт, которые чертил сам. Страсть к путешествиям в русском обществе установилась с конца XVIII века. Русские люди не просто путешествовали, а обязательно фиксировали свой опыт в записках, литературных трудах и дневниках, которые публиковались в больших количествах[96]. Эти книги с «чувствительной» географией учили эмоциям и обещали в дальних странах идеальную жизнь.
По возвращении после войны в Новоспасское из Петербурга была приглашена мадам Варвара Федоровна Кламмер. По воспоминаниям Глинки, это была девушка лет двадцати, строгая и взыскательная. Вероятно, ее рекомендовала Софья Глинка, одна из дальних родственниц, которая училась в Смольном с Анной Кламмер, сестрой Варвары. Точных данных о ней не сохранилось: либо она была выпускницей Смольного института благородных девиц, как предполагал Глинка в «Записках», либо служила в нем классной дамой[97].
Смольный институт был элитным образовательным учреждением для девиц. Некоторые из них становились после его окончания фрейлинами при дворе, а большинство – гувернантками. По замыслу основательницы института Екатерины II, видевшей здесь реализацию своих просветительских идей, здесь прививали высокие нравственные нормы поведения, которые выпускницы передавали своим последующим ученикам. Одной из важных сторон образования была музыка: учащиеся и педагоги участвовали в музыкально-театральных представлениях, в том числе придворных. Варвара Кламмер должна была разбираться в искусствах.
Кламмер относилась к преподаванию с «отличным усердием», как указывалось в выданном ей аттестате. В ее обязанности у Глинок входило обучение русскому, французскому, немецкому языкам, географии и музыке, в том числе игре на фортепиано.
Кламмер работала по распространенной методе: она заключалась в подражании и многократном повторении, то есть зубрежке. Мише, как и многим детям, это не нравилось, но благодаря способностям он все осваивал легко и с удовольствием.
Важным для дальнейшей музыкальной деятельности композитора было умение «читать с листа», которому его научила Кламмер. Она заставляла детей играть на фортепиано «вслепую» – то есть не смотреть на пальцы во время игры, а сосредоточиться на нотах. Этот навык позволял с первого раза хорошо исполнять незнакомое сочинение по нотам, что было востребовано в обществе.
Если сегодня обучение пианизму начинается со специального несложного репертуара, а потом переходят к классикам Баху, Моцарту и Бетховену, то во времена Глинки ученики играли оперы в переложении для фортепиано[98]. Еще дети Глинок разучивали популярные сонаты немецкого пианиста Даниеля Штейбельта, живущего в Петербурге. Играли сонаты чеха Адальберта Гировеца (1763–1850). Вся эта музыка была написана для домашнего музицирования и учитывала средние возможности дилетантов, которые в первую очередь хотели получать удовольствие от музицирования. Не сказать, чтобы Миша в это время проявлял какие-то исключительные способности. Ему нравилось заниматься, но особенно такой музыкой, которая бы вызывала прямые визуальные ассоциации, как рондо «L’orage» («Гроза») Штейбельта.
Миша интересовался светской музыкой, что было вполне обычным явлением. Родители поддерживали его интерес, как и другие увлечения науками и искусствами. Каждый образованный дворянин должен был владеть музыкальными инструментами, петь, танцевать, разбираться в литературе.
Церковное одноголосное пение в дедушкиной церкви теперь казалось ему не столь увлекательным. Сильного впечатления оно не производило, возможно, из-за плохого исполнения. Сложного, красивого партесного пения, основанного на многоголосии, как в Петербурге, скорее всего, в этих краях не знали.
Восторг мальчика вызывал оркестр дядюшки Афанасия. Во время бала он подыгрывал оркестру на скрипке или маленькой флейте пикколо. Он освоил инструменты самостоятельно. Отцу это не нравилось, ведь во время бала он должен был учиться светскому этикету и танцевать. Вместо этого он оставлял гостей и присоединялся к крепостным.
Сам Глинка позже вспоминал случай, который ознаменовал начало его музыкального пути. Ему исполнилось уже 10–11 лет (довольно поздно, по сравнению с другими гениями). Однажды после бала, когда гости разъехались, оркестранты играли пьесы в свое удовольствие. Зазвучал популярный тогда квартет с солирующим кларнетом шведского виртуоза Бернгарда Хендрика Крузеля[99]. Кларнет как сольный инструмент вошел в европейскую моду в конце XVIII века. Легкая, изящная и романтичная музыка перевернула внутренний мир Миши. Позже он вспоминал: «эта музыка произвела на меня непостижимое, новое и восхитительное впечатление»; «…я оставался целый день потом в каком-то лихорадочном состоянии, был погружен в неизъяснимое, томительно-сладкое состояние и на другой день во время уроков был рассеян»[100].
Учитель рисования ругал его за невнимательность.
Мальчик ответил:
– Что ж делать?! Музыка – душа моя!
Эта фраза, ставшая хрестоматийной, неизменно приводится в последующих биографиях о композиторе. Нужно помнить, что она была записана композитором много лет спустя в «Записках». Ее достоверность сегодня проверить сложно, но она нам может приоткрыть самоощущение Миши.
Видимо, музыка Крузеля оказалась созвучной противоречивому состоянию Миши, подростка, открывающего свой внутренний сложный мир чувств, настроений, дум и переживаний.
Утонченные светлые мелодии, исполняемые кларнетом, похожи на арии из опер, в которых говорится о чувствах. Резкие контрасты, столкновение быстрых и медленных частей, мажора и минора, разговор инструментов между собой, танцевальные разделы – все это создавало не изъяснимый словами мир, где происходили события, творилась жизнь. В этой музыке было много облегчающих восприятие «ключей». Крузель использовал жанры, которые Глинка хорошо знал: здесь и романс, и пастораль, как нельзя лучше подходящая видам в Новоспасском, и менуэт, и рондо, кружащееся вокруг одной темы.
Слушая ее, он понял, что музыка, без слов и разъяснений, может выразить тончайшие эмоции и открыть в человеке то, о чем он даже не подозревал.
Варвара Кламмер готовила мальчика для поступления в учебное заведение. Государственное образование для мальчиков в семье Глинок считалось обязательным. Иван Николаевич Глинка видел, что сын проявляет таланты во всех областях знаний. Их нужно развивать и употребить во славу Отечества. Он понимал, что плохое здоровье Миши не позволит ему идти на военную службу, и прочил ему деятельность дипломата, желательно в Министерстве иностранных дел, самом престижном учреждении власти.
В эпоху правления Александра I осуществлялась реформа образования, которая сопутствовала изменению государственной системы власти. С 1802 года петровские коллегии постепенно заменялись на министерства. В числе восьми образованных ведомств находилось Министерство народного просвещения. Впервые образование при новом императоре приравнялось к главным отраслям государства – армии, финансам, внешним и внутренним политическим делам. Александр I настаивал на всеобщем образовании дворян. Мотивацией к учебе служило новое положение о гражданской службе, к которой допускались лишь лица с дипломом. Образованные чиновники получали преимущества в чинах при вступлении на службу, и в дальнейшем их чинопроизводство по выслуге лет происходило быстрее.
Дворянским детям полагалось получать образование вдали от дома, что поддерживали и родители Мишеля, считая, что так формируется «мужской характер». В сентябре 1817 года в Петербурге открылось новое учебное заведение для дворянских мальчиков – Благородный пансион при Главном педагогическом институте (позже университете), по аналогии с Московским пансионом. Хорошие отзывы о пансионе распространялись среди аристократии и в прессе. Ему покровительствовало Министерство просвещения, а значит, и лично император.
Немаловажным для выбора родителей было то, что в пансионе преподавал дальний родственник Глинок – Вильгельм Кюхельбекер (1797–1846). Сестра поэта была замужем за Григорием Андреевичем Глинкой, профессором русского языка и литературы в Дерптском университете[101]. Значит, за их мальчиком будет особый присмотр.
В начале 1818 года[102] семья отправилась в Петербург, чтобы устраивать Мишу в пансион. Дорога предстояла длинная – более 750 километров. Такое расстояние преодолевалось примерно за неделю. Для долгого путешествия новоспасские мастера сделали широкий возок и утеплили его внутри мехом. Транспортное средство получилось комфортабельным: мех не только согревал, но и смягчал тряску по зимнему пути. В просторные сани поместились мать, дядя Афанасий, гувернантка, тринадцатилетний Миша, сестра Пелагея и горничная. Сбывались его мечты о путешествии. Во время дороги дети играли. Миша называл себя Колумбом, который открывал новые земли, а сестра была Пятницей.
Дворянский мальчик Миша ехал в Петербург, нацеленный на героические подвиги и с желанием оставить свой след в истории. Ему были привиты православное благочестие, патриотизм и беспрекословное почитание родителей. На протяжении всей жизни, будучи уже признанным композитором, Глинка не переставал согласовывать судьбоносные решения с родителями и искренне искал их «родительского благословения».
Семья стала надежной опорой в его жизни и карьере. Воспитание и финансы, общественные связи и протежирование – всем Михаил был обязан отцу и матери, двум дядям и многим другим Глинкам, принадлежавшим к российской, в том числе петербургской, элите. Родственные связи между ними поддерживались, укреплялись, ими гордились, что было свойственно русским аристократам. Доходы от земель и производства обеспечили ему свободный образ жизни и давали возможность сочинять по желанию, а не по финансовой необходимости.
Давайте жизнию играть.
Последующие четыре года, с 1818-го по 1822-й, Глинка провел в Санкт-Петербурге в стенах Благородного пансиона при Главном педагогическом институте (позже Санкт-Петербургском университете). Получаемое им образование не было связано с музыкой. Если провести аналогию с современностью, то можно сказать, что пансион объединял колледж и бакалавриат. Игра на фортепиано и скрипке воспринималась им самим и его окружением как увлечение, неотъемлемый атрибут утонченной дворянской жизни. Но что не менее важно – в пансионе он проходил «инициацию» во взрослую жизнь, постигая модели поведения в светском обществе. Он общался с образованными педагогами и талантливыми юношами. Вместе они вскоре будут составлять круг русских интеллектуалов.
Что представляли собой пансионы в эпоху Александра I? Новый император стремился создать сеть народного образования во главе с университетами, но параллельно он развивает особые учебные заведения вне общей структуры – элитные пансионы, куда принимали только сыновей наследственных дворян[103]. Объем знаний в пансионах был больше, чем в гимназиях. В нем частично давалась программа второго и третьего курсов университета[104].
Первый государственный пансион при университете возник в Москве в 1779 году. При его создании учитывался опыт кадетских корпусов, существующих с XVIII века, и европейских специализированных школ. В 1811 году при непосредственном участии Александра I был создан лицей в Царском Селе, самый престижный среди заведений пансионного типа. С 1817 по 1820 год появилось еще четыре подобных образовательных учреждения – в Петербурге, Одессе, Кременце на Волыни и в Нежине на Черниговщине. Император приветствовал их создание. Главная цель пансионов заключалась в обеспечении империи просвещенными чиновниками, получившими разностороннее европейское образование. Пансионы при Московском и Санкт-Петербургском университетах давали возможность заслужить чин 10-го класса[105].
Правительство возлагало большие надежды на петербургский пансион, организованный при энергичном участии Сергея Семеновича Уварова (1786–1855), попечителя Санкт-Петербургского образовательного округа. Об этом говорят и утвержденные специальные льготы: пансион причислялся к разряду высших учебных заведений, а лучшие ученики освобождались от дальнейшего прохождения испытания, обязательного для гражданских служащих с 1809 года[106].
Несмотря на государственный статус, финансирование пансиона происходило за счет собственных средств. Отец Глинки платил за год обучения сына 1,5 тысячи рублей[107], что предполагало проживание в пансионе, питание, образование, обеспечение формой и другой одеждой. За первый год взималось еще 300 рублей на обустройство. Для сравнения: средняя заработная плата учителя пансиона составляла 400 рублей в год, профессора – около тысячи рублей, килограмм парной говядины стоил 10 копеек. Ивана Николаевича не смущали внушительные расходы, он надеялся, что мальчик в будущем «окупит» их блестящей карьерой.
Целью образования в пансионе было формирование поколения русских энциклопедистов, то есть людей, разбирающихся во многих областях знаний[108]. Правда, на практике могло выходить не так, как в теории. Позже в «Евгении Онегине» Пушкин иронически напишет:
Мы все учились понемногу
Чему-нибудь и как-нибудь,
Так воспитаньем, слава Богу,
У нас немудрено блеснуть.
И все же ученики, заинтересованные в учебе, действительно получали глубокие разносторонние знания.
В приоритете были те предметы, которые могли пригодиться на государственной службе. Судя по распределению учебных часов в программе, акцент делался на русском языке, который поступающие часто знали плохо, и на иностранных языках. Языкам обучали комплексно – в тандеме с литературой. В почете также была математика.
Итак, 2 февраля 1818 года тринадцатилетнего Мишу зачислили в петербургский Благородный пансион. Он располагался в доме надворного советника Отто у Калинкина моста на набережной реки Фонтанки[109]. Окружающая местность производила странное впечатление, особенно после просторов Новоспасского. Старо-Калинкин мост (это его современное название) соединял остров Коломну с Безымянным островом, которые вряд ли считались фешенебельными местами столицы. Когда-то здесь, еще до постройки Петербурга, располагалась финская деревня. Вид из окон пансиона «украшали» два учреждения – английская пивоварня и Калинкинская больница, известная всем жителям Петербурга. Здесь лечили от «любострастных болезней» (так тогда называли венерические заболевания).
Двухэтажное, с мезонином и боковыми флигелями здание пансиона было построено в стиле классицизма и внешне напоминало родительский дом. Но только внешне. Все учащиеся разных возрастов – в пансион принимали от семи до шестнадцати лет – жили в общих спальнях. В одном помещении могло размещаться до пятнадцати человек. За их дисциплиной постоянно следил комнатный гувернер-иностранец. Такое содержание не устроило Ивана Николаевича Глинку. Он познакомился с инспектором заведения Андреем Андреевичем Линдквистом (1762–1831), человеком образованным и благородным. Он считался одним из первых пропагандистов творчества Шиллера, с которым когда-то учился в университете. Иван Николаевич нашел с ним общий язык и договорился об особых условиях проживания сына (что еще раз подтверждает коммуникабельность и дипломатические способности отца). Мальчику предоставили место в маленькой, похожей на келью, комнате в мезонине учебного корпуса, где, кроме него, поселили двух его кузенов – Бориса и Дмитрия Глинок[110]. Впоследствии Линдквист стал хорошим другом Мишеля и его семьи.
Гувернером мальчиков, видимо, также не без протекции отца[111], назначили родственника Глинок Вильгельма Кюхельбекера (Борису и Дмитрию он был дядей). Кюхельбекер год назад (в 1817-м) окончил Царскосельский лицей и был принят в пансион преподавателем русской словесности. Он жил рядом, в одной из комнат мезонина. Находясь на особом положении в пансионе, мальчики даже разводили голубей и кроликов.
Уклад жизни в пансионе[112] отличался строгостью. Глинка вместе с другими учащимися каждый день вставал в 6 утра (летом в 5.30). Отбой был строго в 22.00 (для старших классов – в 22.30). Утренний и вечерний туалеты проходили под присмотром гувернеров. Перед занятиями и перед сном пансионеры исполняли молитвенные правила. Учащихся наставлял известный в Петербурге проповедник отец Алексей Малов, настоятель храма Святого архистратига Михаила в Инженерном замке и протоиерей Исаакиевского собора. Закон Божий считался одним из главных пунктов образования русского дворянина. Так что с юных лет Глинка досконально знал Заповеди Божьи, Священное Писание и участвовал в таинствах. Отец Алексей Малов будет и впредь напутствовать будущего композитора.
Кушали все вместе в узкой столовой, полностью заставленной столами, где собиралось до ста человек. До и после трапезы учащиеся читали молитвы, могли петь а капелла («a capella», то есть без сопровождения хора) особые патриотические песни – канты. В них славили родину, доблесть русских воинов и императора. Строго запрещалось что-либо выносить из столовой, даже хлеб. Питание было простым, часто скудным. На завтрак полагался чай с белым хлебом (чай могли заменять молоком). На обед подавалось три блюда, на полдник повторялось меню завтрака, на ужин – два блюда. По праздникам в меню появлялось пирожное. Неудивительно, что Глинка, привыкший к разнообразной и обильной пище, страдал от пансионного рациона, о чем писал родителям.
Занятия начинались в 8 утра. Подряд шли две двухчасовые лекции, каждая делилась переменками на три части. С 12.00 до 13.00 – обед, а затем один час отводился на отдых. С 14.00 опять начинались занятия, с 16.00 до 18.00 отводилось время на физические упражнения и прогулку. С 18.00 до 20.00 – время для подготовки уроков. Потом следовали ужин и приготовление ко сну с чтением молитв.
По ночам в здании дежурили служители, ходившие по спальням. Дневные служители находились перед входом в классы, следя, чтобы мальчики нигде не собирались в группы. Швейцар не выпускал на улицу учеников без официального разрешения инспектора. Только в свободные от учебы дни, но с разрешения инспектора, их могли забирать из пансиона родители или родственники, чем с большим удовольствием пользовался Глинка.
Система наказаний часто приводилась в действия: за легкие провинности наказание назначали гувернеры, а за более тяжкие – приговор выносил инспектор или директор. Отчисленные из пансиона вторично никогда в него не принимались. В 1818 году из ста воспитанников 45 были исключены за плохое поведение, такой же отбор произошел в следующем, 1819 году. Отсеивалась практически половина поступивших.
Свободного времени у мальчиков было мало. Вечера Глинка проводил за уроками, выполняя родительские наказы о ревностной и прилежной учебе. Он регулярно отправлял домой письма, что считалось обязательной частью воспитания. В них повзрослевшие дети подводили итоги дня – своего рода психологическая терапия. Мишель сохранил эту привычку до конца жизни.
Послания родителям писались по установленным стандартам, которым следовал и Глинка. В начале письма, как и полагается, шли нежные обращения: «Дражайшие родители!», «Милые родители», «Милая и бесценная маменька». В конце – слова благодарности: «Нет слов выразить Вам моей признательности за Ваше письмо», «В надежде радостного свидания с Вами», «Целую ручки и, испросив родительского благословения, остаюсь Вашим всепокорным сыном»[113]. Обращение к родителям на «Вы» сохранилось у Глинки до конца жизни. К письму обычно прикладывался подробный отчет о финансовых тратах. Когда Мишель, а впоследствии и другие его братья, обучавшиеся в Петербурге, писали реже, чем обычно, из Новоспасского приходило строгое взыскание от матери. В качестве наказания за письменное «непослушание» могли быть приняты разные меры – от родительского гнева до лишения финансового обеспечения. В то время считалось, что ребенок, вплоть до получения служебного места и заведения собственной семьи, нуждается в постоянном воспитании и контроле[114].
В Петербургском пансионе давалось одно из лучших образований в России.
Предметы, которые изучали мальчики, можно разделить на четыре группы:
первая – Закон Божий;
вторая – точные науки, к которым относились математика, физика, химия, естественная история (объединяла знания по ботанике, геологии и биологии), география и статистика;
третья – гуманитарные дисциплины. Это философия (включала логику, психологию, нравственную философию, то есть этику, и историю философии), политическая экономия, право и языки (греческий, латинский, русский, немецкий, французский и английский);
четвертая – военные науки, преподавались фортификация, фехтование и артиллерия.
Предметы на старших курсах вели профессора Санкт-Петербургского университета. Сами еще молодые люди, они были не только лекторами, но и выдающимися учеными, авторами книг и первых учебников в России. Многих из них объединяло то, что они, окончив университет, проходили стажировки за рубежом, в основном в Германии. Таким образом, немецкая философия и наука, преломленные через их мировоззрение, оказали сильное влияние на целое поколение отечественных аристократов.
Глинка знакомился с новейшими европейскими философскими идеями у профессора Александра Ивановича Галича[115]. Он один из первых в России рассказывал о философии идеализма Фридриха Шеллинга, которая оказала большое значение на мировоззрение поколения Глинки.
Общую историю, историю философии и литературы, а также немецкую словесность пятнадцатилетний Мишель изучал у известного немецкого ученого, писателя и драматурга Эрнста Раупаха[116], сверкающего серьезным взглядом из-под золотых очков. Все в пансионе знали, что он «европейская знаменитость, германский трагик; человек с необыкновенным даром слова, даже на русском языке, фигура серьезная, умная и задумчивая»[117]. Он держал мальчиков в большой строгости и даже страхе, мог запросто перевести из высших классов в низшие тех, кто не соответствовал нужному интеллектуальному уровню.
Мишель получил самое подробное представление о юридических науках. Естественное право, римское право и русское право преподавал профессор Царскосельского лицея Александр Петрович Куницын[118], еще одна знаменитость. Пушкин, который также учился у него в Царскосельском лицее, писал о нем: «Он создал нас, он воспитал наш пламень»[119]. Ученый, находясь под влиянием Руссо и Канта, передавал своим ученикам философские идеи об ограничении любой власти – как общественной, так и родительской, которая в любой момент может перерасти в тиранию. Глинке импонировала его концепция естественного права, целью которой является справедливость.
Политическую экономию читал Карл Федорович Герман[120], считавшийся человеком благородным, устремленным ко всеобщему благу. У него учился еще один преподаватель пансиона – Константин Иванович Арсеньев[121], читающий статистику. Глинка впервые изучал, казалось бы, скучные цифры не просто как свод данных, но как обсуждение политического устройства России.
Арсеньев также читал географию и древнюю историю. Преподавал по своим книгам «Кратная всеобщая география» (выдержала 12 переизданий, оставаясь более тридцати лет единственным учебником по этому предмету) и «Начертание статистики Российского государства». Впоследствии он наряду с Василием Жуковским, стал учителем истории, географии и статистики у цесаревича Александра Николаевича, будущего императора Александра II[122].
Естественные науки, в которые входили такие предметы, как минералогия, ботаника и зоология, читал Яким Григорьевич Зембницкий (1784–1851). Личность неординарная, один из любимых педагогов учащихся, в том числе Глинки. Он был хранителем физического кабинета и минералогической коллекции. Увлеченность предметом и обширные знания обеспечили привязанность воспитанников к его наукам. Он водил экскурсии в Кунсткамеру, где экзотические, часто пугающие экспонаты приводили в восторг мальчиков.
В блок предметов словесности входили грамматика, история литературы, теория словесности, правила прозаических и поэтических сочинений, риторика. Таким образом, ученики не только обучались правилам языка, но и полностью погружались в него, обогащались за счет изучения литературы. Они становились знатоками разных стилей, направлений, могли сами сочинять стихи и писать прозу.
Первым преподавателем российской словесности, как уже указывалось, был Вильгельм Кюхельбекер, «благороднейшее, добрейшее, чистейшее существо»[123].
Считается, что он являлся одним из прототипов Ленского в «Евгении Онегине» Пушкина:
Поклонник Канта и поэт.
Он из Германии туманной
Привез учености плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь…
Кюхельбекер не ограничивался программой, а, как вспоминали ученики, часто декламировал только что написанные стихи Батюшкова, одного из первых романтиков, Жуковского и Баратынского, разрешенные цензурой произведения Пушкина. Он превозносил Карамзина и те новые ценности европейской чувствительности, которые он принес в русскую литературу.
Почти каждый учащийся писал стихи. По-видимому, Глинка, отличавшийся упорством в учебе, также пробовал себя на этом поприще. И если выдающихся способностей он не проявил, то овладел хорошим стилем и мог выносить экспертное суждение о русской словесности.
Ему приписывается поэма «Альсанд», написанная в 1827 году. Хотя уверенности в достоверности авторства нет, однако по складу поэмы можно предположить, что она очень близка Глинке. Разочарованный в любви герой уходит от мира, живет в одиночестве, во «влажной зелени дубрав». Уединение прерывает Муза молодая, истинная любовь поэта. Она поет ему, и:
песня та —
Как жар любви иль как мечта,
Врачует недуг ран глубоких
В груди Альсанда – ран жестоких.
Подобная дихотомия – противопоставление суетного света и «широкошумных дубров» – была довольно распространенной в поэзии Жуковского, Байрона, Лермонтова. Схожее разочарование испытывал герой Пушкина в «Поэте»[124]: он тоскует «…в забавах мира, / Людской чуждается молвы» и бежит «на берега пустынных волн».
Кюхельбекер ставил задачу не только научить словесности, но сформировать их мышление и способ восприятия действительности. Он формировал эмоциональную карту их жизни, построенную на повышенной чувствительности. Она импонировала глинкинскому ощущению мира, воспитанному на лоне усадебной природы.
Как и в любом учебном заведении, в пансионе встречались оригиналы, добродушные ученые, витающие в облаках наук. К такому сорту относился Кондратий Антонович Шелейховский, преподаватель тригонометрии и аналитической геометрии. Выходец из польских дворян, он, по свидетельству студентов, отличался большой рассеянностью и замечательным добросердечием, чем пользовались его подопечные. Педагоги, имевшие более низкое звание в пансионе и преподававшие на младших курсах, в основном были выходцами из семинарий. Это было не случайно, ведь до реформ императора в стране существовал фактически лишь один Московский университет. Семинарии были центрами образования, где изучали греческий и латинский языки, а также высокую культуру Античности. Выпускником Киевской духовной академии был один из самых колоритных фигур пансиона Иван Яковлевич Колмаков.
Из всех учителей Глинка выделял именно его: «…он был нашим утешением, когда он появлялся, мы всегда приходили в веселое расположение»[125]. Надо отметить, что именно о нем – а не о других выдающихся личностях, с которыми общался Глинка, например Пушкин, Жуковский, Грибоедов, – он написал в конце жизни многостраничное эссе-воспоминание. Колмакову посвящены страницы «Записок». Глинка ценил его за остроту ума и языка, за хорошие шутки, игру слов и каламбуры. Он выдумывал свои афоризмы, лаконичность и точность которых радовали Мишу, и он их использовал в своем лексиконе до конца жизни. Экстравагантный стиль поведения Колмакова и украинский акцент Глинка будет неоднократно пародировать, так же быстро моргать и дергать плечами. Открытый, чудаковатый, эмоциональный, он будет своего рода alter ego Мишеля, тем, чей образ он будет «надевать» на себя, пытаясь избежать неприятных ситуаций или разрешить конфликт. В холодном мире пансиона Колмаков был родным и близким, живым и понятным человеком. Оторванный от домашнего уютного мира, одинокому мальчику именно такой наставник и был нужен.
Колмаков занимал должность помощника инспектора Линдквиста, то есть был третьим по значению лицом пансиона. Он преподавал греческий язык и географию, российский и славянский языки и даже арифметику. Он обладал разносторонними знаниями и мог заменить практически любого профессора. Он помогал воспитанникам в сложных уроках, подсказывал тем, кто плохо знал урок. Именно с ним Глинка впервые изучал латинский язык, читая отрывки из «Метаморфоз» Овидия. Впервые вместе с ним Глинка открывал для себя античную литературу – сложную, символическую, многомерную. Это произведение Овидия из пятнадцати книг представляет собой всеохватывающий сборник античных мифов о начале мира, превращении хаоса в космос, появлении богов и героев. Овидий обессмертил деяния Юлия Цезаря и события Троянской войны. Романтичному Мишелю импонировали взгляды древнего автора, особенно относящиеся к понятию любви. Тот считал, что любовь – главное проявление мироздания, имеющее разные проявления, в том числе такие, которые заставляют забыть о нравственных нормах.
Как уже упоминалось, вся жизнь мальчиков была на обозрении у гувернеров, которых набирали из иностранцев. Те должны были научить их общаться в повседневной жизни на разных языках. Вроде бы продуктивная педагогическая идея (то, что и сегодня считается хорошим способом изучения языков – общение с носителем языка) на практике не работала. Гувернеры не обладали педагогическим образованием и часто пользовались служебным положением, необоснованно наказывая учеников. По крайней мере Глинка запомнил лишь их грубые и нелепые выходки, о которых подробно рассказывал в «Записках».
Учителей и учеников объединяли общие кумиры. Одним из них был Фридрих Шиллер, представитель направления «Буря и натиск» и романтизма, утверждающего ценность человеческой личности, проповедующего блага республиканизма. О нем долго могли говорить профессор Раупах, Линдквист и Кюхельбекер.
Другой символ эпохи – французский поэт Эварист Парни, сегодня известный разве что специалистам, а в начале XIX века считающийся образцом изящного искусства и хорошего вкуса. Перевод Пушкина из Парни воссоздает ощущение жизни учащихся, которым было около пятнадцати-шестнадцати лет:
Давайте пить и веселиться,
Давайте жизнию играть.
Пусть чернь слепая суетится,
Не нам безумной подражать.
Пусть наша ветреная младость
Потонет в неге и вине,
Пусть изменяющая радость
Нам улыбнется хоть во сне.
Когда же юность легким дымом
Умчит веселья юных дней,
Тогда у старости отымем
Все, что отымется у ней[126].
Глинка за первые два года достиг больших успехов во всех предметах. Каждый год его отмечали профессора, а на экзаменах вручали то похвальный лист, то гравюру, то другие награды с подарками, в том числе Библию с именной надписью.
Особенно Мишеля интересовали языки – латинский, французский, немецкий, выученный практически за полгода, и английский, знанием которого отличались немногие в России. В старших классах добавился персидский, который преподавал Мирза Джафар Топчибашев, один из видных востоковедов, учитель Александра Грибоедова. Во время преподавания он уделял большое внимание не только правильному изъяснению, но и изяществу речи, что, видимо, импонировало Глинке. Страстью учителя также была каллиграфия, которой он владел в совершенстве. Этим искусством он увлек своего ученика. Уже со времен пансиона почерк Глинки, красота букв, четкость линий были идеальными. Эти навыки аккуратного письма, стройная вязь, чем-то схожая с плавными линиями персидского алфавита, перешли в искусство оформления партитур. Изображенные звуки превращались в визуальное искусство, приносящее радость.
В пансионе его увлеченность географией получила научную форму. К любимым предметам добавились зоология и биология. Посещение Кунсткамеры, а особенно зоологического подразделения (позже – Зоологический музей) открывало неведомый мир. Он познавал морские глубины и рассматривал большую коллекцию морских ежей, моллюсков, раковин. Ящерицы, змеи, насекомые, млекопитающие и птицы – экспонаты, количество которых превышало 7 тысяч единиц, привозились со всего света[127]. Успехи в арифметике и алгебре были столь стремительными и значительными, что Мишель вскоре начал репетиторствовать по этим дисциплинам – учить своих однокашников.
Санкт-Петербургский пансион, ощущая правительственный запрос, делал установку на воспитание чиновников, преданных власти и способных к любым самоограничениям ради службы. Строгая дисциплина, постоянный контроль надзирателей и спартанские условия проживания – все это было направлено на укрепление качеств, традиционно связываемых с мужским характером. По сути, мальчики находились в закрытой системе, отчасти напоминающей военную[128]. Управление пансиона контролировало внеклассное чтение учеников – в основном это был список книг по русской истории, чтобы воспитывать патриотизм, и книги, посвященные путешествиям, что весьма импонировало Глинке.
Обязательной частью для воспитания благородного человека был блок предметов, связанных с искусствами, – архитектура, рисование, черчение, пение, фехтование, «танцование» (как указано в Положении пансиона). При этом желающие обучаться музыке должны были платить за уроки отдельно. Инспектором по музыкальной части служил известный и уважаемый Катерино Кавос (1775–1840)[129], чью музыку Глинка знал. Через десять лет судьба сведет их для совместной работы над постановкой первой оперы Глинки «Жизнь за царя». Несмотря на почти двадцатилетнюю разницу в возрасте, они станут единомышленниками.
Глинка не отличался физической сноровкой: в танцах был плох, как и в фехтовании.
Учитель часто говорил:
– Эй, Глинка, заколю!
И действительно – больно колол.
Учащихся готовили к публичной деятельности – будущие дипломаты, чиновники должны уметь выступать в обществе, отстаивать свою точку зрения. Для этих целей устраивались публичные экзамены, которые давали возможность перехода из низших в высшие классы. В главный зал приходили приглашенные важные особы и многочисленная публика из дворян. Любому из сидящих в зале разрешалось задавать экзаменуемым вопросы.
Хор воспитанников исполнял церковные песнопения и канты. Для большей торжественности приглашался оркестр. Живописцу, состоявшему при Герольдии (специальном отделении Сената, занимающемся гербами), заказывали «золотую книгу» для внесения в нее имен лучших воспитанников.
Глинка попал в общество дворянских мальчиков, что кардинально отличалось от прежнего его домашнего, преимущественно женского окружения. Мальчики-подростки забавлялись, подшучивали друг над другом, устраивали небезобидные розыгрыши.
В сообществе главенствовал дух конкуренции – начиная от физической силы до умения лучше всех сочинять эпиграммы или играть на рояле. Миша не отличался физической силой и меткостью эпиграмм, но музыкальные способности поразили его сверстников. Его записывают в свои друзья «вожаки». Они прощают его застенчивость, мягкость и сельскую простосердечность. Мягкость и чувствительность были в моде. Глинка, понимая особенности своего характера, часто называл себя «мимозою». Цветок изящный, источающий тонкий аромат, но закрывающий листы при любом неаккуратном обращении.
Сравнения с цветами и цветочная символика часто использовались в то время – очередная дань увлечению французской культурой. Флорошифры применялись не только в литературе, но и в быту, оказываясь частью повседневности. Мимоза, кроме того, была символом чувственного начала, чаще всего ее образ избирали для себя девушки. Например, мимозой себя называла Анна Керн, ставшая позже хорошей знакомой композитора[130].
По вечерам Мишеля приглашал к себе Кюхельбекер, который собирал в мезонине друзей. Каждый из них претендовал на статус русского гения. К нему приходили Антон Дельвиг, Евгений Баратынский, Александр и Лев Пушкины.
Юноши часто обсуждали новые стихи – критиковали страстно и открыто.
Лёвушка, так называли младшего Пушкина близкие, эмоционально рассуждал о красивых и совершенных по форме стихах Дельвига и критиковал их, говоря:
– Сейчас время перемен, нового искусства, революций, бури и натиска.
Мишеля считали человеком с хорошим вкусом, знающим толк в поэзии. От него ждали приговора. Свой ответ он даст через несколько лет: на стихи Дельвига он сочинит проникновенные романсы.
Их разговоры переходили от современной литературы к политике. Споры в целом характеризовали эту послевоенную эпоху, наполненную противоречиями. Невероятный патриотизм, народолюбие, безграничная вера в царя, прозванного Агамемноном за его непобедимость, соседствовали с тайными обществами, цель которых была переустройство системы власти разными способами – от мирных переговоров до цареубийства. Наверняка юноши обсуждали противостояние двух литературных сообществ – «Беседу любителей русского слова» и «Арзамас». Первые претендовали на восстановление старины, в том числе в русском языке, который они стремились очистить от иноязычных слов. Вторые – объединились, чтобы пародировать и высмеять несостоятельность этих взглядов и предложить общий европейский путь.
В эту компанию принимались и учащиеся – помимо Глинки, Лев Пушкин, позже Николай Маркевич, Павел Нащокин, друживший с братьями Пушкиными, и Сергей Соболевский. Мишель обрел здесь близких друзей на всю жизнь. По ночам в мезонине пансиона он постигал проблемы интеллектуальной и общественной жизни России.
Запретные встречи, нарушавшие строгий режим пансиона, сближали участников ощущением единой тайны. Среди друзей, обретенных здесь, был Николай Маркевич[131], выходец из Черниговской губернии, принадлежащий к уважаемому малороссийскому дворянскому роду. Он много рассказывал о любимой Малороссии, как тогда называлась Украина, и даже организовал Малороссийское общество, куда принял и Глинку. Хотя тот и не имел никакого отношения к Малороссии, но его музыкальный талант обеспечил ему почетное место. Маркевич, называвший друга «Глиночка», так вспоминал о нем в те годы: «маленький, крошечный, довольно безобразный», «с гениальным пламенным взглядом»[132]. Высокий и худой богач Сергей Александрович Соболевский (1803–1870), в будущем библиофил, библиограф, мастер эпиграммы, участвовал во всех интеллектуальных начинаниях в пансионе, а позже будет помогать Глинке в решении его финансовых затруднений.
Героями юношей были те, кого обсуждали и в высших кругах русского общества: французский поэт Пьер Жан де Беранже, сочинявший антиаристократические стихи, немецкий студент Карл Занд, убивший писателя Августа фон Коцебу, олицетворявшего «старый порядок»[133]. Самым дерзким был Пушкин, прославившийся своими выходками уже с 1815 года. Кюхельбекер в мезонине читал запрещенные стихи бунтаря, например «Кинжал» (1821), «Деревню» (1819), «Сказки» (1818), оду «Вольность» (1817).
Мишель попал в водоворот оппозиционных настроений, которые выливались в литературу высочайшего уровня. Можно ли считать, что это вольное общество молодых людей, как и лекции либерально настроенных профессоров повлияли на политические взгляды будущего композитора? Скорее нет. Глинка никогда не отличался оппозиционными высказываниями. Максимализм и романтические попытки переустроить «старый» мир свойственны подросткам во все времена, но их изжили многие участники этих встреч.
Опора на традиционные ценности родительской семьи – патриотизм, родина, император, дворянская честь – были непоколебимы. Глинка формировался как приверженец монархии, в крайнем случае конституционной. Его политический консерватизм был устойчивым и глубоким, так как опирался на глубинные черты характера. Глинка писал о себе, что с самого детства был «кротким и добронравным»[134].
Литературные вечера часто переходили в музыкальные. Отец, не щадивший издержек, как вспоминал Глинка, купил для него рояль Тишнера, который установили в комнате мальчиков.
Небывалая роскошь для пансиона.
Глинка все отчетливее понимал, что истинной его страстью являются музыка и игра на фортепиано. Его уровень владения инструментом пока подходил для домашнего музицирования, но он хотел достичь совершенства, как и в других науках. Он мечтал стать виртуозом, покоряя если и не большие концертные залы, но уж точно салоны. Мишель, теперь следуя петербургской моде, брал уроки игры на фортепиано.
Видимо, через отца или дядей, хорошо разбирающихся в столичных музыкантах, он обратился к самому известному учителю Петербурга – Джону Фильду[135] (1782–1837). Он считался звездой, лучшим пианистом, задевающим самые тонкие струны души. У него учились именитые русские аристократы и профессионалы – композиторы Алексей Верстовский, Александр Гурилев, пианист Карл Майер[136]. Многие из окружения Мишеля брали у него уроки, их не смущала высокая стоимость. Говорили, что Фильд зарабатывал по 20 тысяч рублей в год, фантастическая сумма по тем временам[137].
Посетив в рамках мирового турне Петербург, Фильд, ирландец по происхождению, произвел фурор и с 1804 года часто приглашался в петербургские гостиные. Его стиль игры воплощал звуковой идеал русских меломанов, поклоняющихся культу протяжного инструментального звука, имитирующего голос итальянской примадонны. Со времен Елизаветы, державшей при дворе итальянский театр, этот стандарт красоты прививался русским. «Кажется, будто слышишь пение со всеми его оттенками» – так отзывались о его игре, что было величайшей похвалой. Не случайно первым учителем Фильда был итальянский маэстро Томмазо Джордани. Извлечение певучего звука на фортепиано, сравнимого по красоте с голосом, считалось высшим пилотажем. Об этом рассуждал, например, Бетховен. Сложность извлечения протяжного, незатухающего звука на фортепиано обусловлена механизмом инструмента – при нажатии клавиши приводится в движение молоточек, который ударяет по струнам. Так что природа фортепианного звука – удар, и пианист вынужден преодолевать ограничения механики.
С другой стороны, Фильд, следуя заветам другого учителя-итальянца – Муцио Клементи, большую часть жизни находившегося в Англии, пропагандировал отчетливую игру на фортепиано, что станет звуковым идеалом для Глинки. Речь идет о хорошей пальцевой технике, когда в игре пианиста, даже в очень быстрых пассажах или длинных протяжных мелодиях, можно явственно услышать каждую ноту, как во время исполнения фиоритур итальянскими певцами. В этом он также продолжал следовать классицистской парадигме, отчасти уподобляя фортепиано клавесину, но уже умеющему «петь». Глинка позже вспоминал о Фильде: «…казалось, что не он ударял по клавишам, а сами пальцы падали на них, подобно крупным каплям дождя, и рассыпались жемчугом по бархату»[138].
Точную дату начала занятий у Фильда установить сложно. Известно, что он взял три урока, после чего маэстро уехал на очередные гастроли, а в 1821 году переехал в другую столицу империи – Москву. За это короткое время он выучил его второй Дивертисмент E-dur и получил от автора похвалы. Это говорит о прекрасной памяти Мишеля, способности концентрироваться и преодолевать сложные препятствия, а главное – об умении учиться. Искусство Фильда оставило неизгладимое впечатление, так что до конца жизни Мишель помнил его «сильную мягкую и отчетливую игру». После отъезда Фильда в Москву Глинка продолжал обучение у автора популярных маршей и полонезов Вильгельма Аумана, ученика Фильда. С ним он выучил Концерт Es-dur Фильда, жанр новый для Мишеля, более серьезный и сложный. С новым учителем что-то не сложилось, и он вскоре обратился к другой петербургской известности – немцу Карлу Цейнеру (1775–1841), ученику Клементи. Если Фильд занимался больше качеством туше (то есть звукоизвлечения), передачей смыслов и эмоций, то Цейнер работал над техникой[139]. Глинка вспоминал: он «усовершенствовал механизм». Результатом их занятий стало первое публичное выступление Глинки на открытом экзамене в пансионе. 28 июня 1820 года он исполнил фортепианный концерт Цейнера, чем вызвал похвалы публики, среди которой находился министр духовных дел и народного просвещения его сиятельство князь Александр Николаевич Голицын.
Последующие два года[140], до выпуска из пансиона, он учился у другого ученика Фильда – Карла Майера, выходца из Пруссии. Майер был лишь на пять лет старше Глинки и стал для него старшим наставником и близким другом, к совету которого он всегда прислушивался.
Карьера Майера началась в послевоенные годы, вплоть до 1840-х годов он был признан единственным «своим», русским виртуозом, несмотря на «нерусское» происхождение. Показательно, что когда в 1842 году в Петербург приехал Лист, то его партнером по ансамблю стал именно Майер, единственный, кто смог сравниться с ним по уровню виртуозности. Его ценили в обществе за дар преподавания, он всегда сохранял спокойствие и уважительно относился к ученику. Газета «Санкт-Петербургские ведомости» в 1845 году отмечала: ученики Майера – «лучшие дилетанты столицы – виртуозы на фортепианах (и их весьма немало)»[141]. Видимо, он унаследовал от Фильда интерес в первую очередь к музыкальному совершенству интерпретации, нежели к техническому. В этом они были похожи с Глинкой. Майер рассказал Глинке об «истинном» искусстве, которое ценили просвещенные русские аристократы и совсем не знала широкая публика. Майер впервые познакомил Глинку с музыкой тех композиторов, которых уже тогда именовали классиками, – Бетховена, Моцарта и Керубини, чуть позже Мендельсона. По-видимому, в это время совершается переворот в сознании Мишеля – он услышал сложную музыку, которая полностью построена на имманентных, то есть внутренних, законах искусства. В то время быть пианистом почти всегда означало быть еще и композитором. Майер провоцирует своим примером Глинку на занятия композицией. Его первые попытки относятся еще ко времени занятий с Цейнером, но тот отпугнул юношу муштрой. А Майер, наоборот, завлек в путы сочинительства – своими тонкими объяснениями устройства музыки и ее воздействия.