Вы читали научно-фантастическую повесть про мальчика? Нет? Не читали? Ну, ладно, об этой повести я скажу потом, в конце. А сейчас я расскажу о не менее важном происшествии которое недавно случилось.
Мой двоюродный брат Володя утверждает, что такие происшествия случаются не чаще, чем раз в десять тысяч лет. Но я все-таки хочу рассказать про этот случай. Я ведь был его свидетелем. Случай произошел в музее. Еще когда мы поднимались по лестнице, я обратил внимание на чудовище с тремя руками. Я показал на него Витьке Коровину, но Витька усмехнулся, как всегда, когда он хотел кого-нибудь осадить или поставить на свое место:
— Самый обыкновенный южно-восточный бог.
Витька все на свете считал обыкновенным.
— А почему у него три руки?
— А почему у тебя две? — спросил Витька.
Мы прошли зал, потом еще два зала. Поднялись, потом снова спустились. Там, куда мы пришли, была тишина — особая, самая тихая, какая бывает только в музеях.
У стены стояли голые папуасы, чуть наклонившись, словно кого-то преследуя. Но даже издали было видно, что они не настоящие и сделаны довольно грубо из глины. Каждый из них держал в руках натянутый лук со стрелой. Стрела и лук были настоящие, в этом даже Витька не сомневался.
Марья Александровна, наша географичка, показывая на папуасов, объясняла бодрым и радостным голосом:
— За это мы должны быть благодарны Миклухе-Маклаю. Великий русский путешественник… Морозов! Перестань жевать! Здесь музей!
Мы стоим, слушаем, рассматриваем туземцев, утварь и стрелы. Переглядываемся. Перепелкин, спрятавшись за широкую спину Сидорова, показывает нам рожки.
И вдруг тишину нарушил громкий крик. Мы оглянулись и видим: в грудь Витьки Коровина вонзилась стрела и дрожит.
Марья Александровна кинулась и скорей стала вытаскивать стрелу, но стрела, как нарочно, не вытаскивалась.
— Кто это сделал? — голос у Марьи Александровны был уже не радостный. — Кто? Лучше сознайтесь!
Она подумала, что это кто-то из нас. Но оказалось, что это глиняный папуас выстрелил. Сам, без всякой помощи. Произошло редкое, почти невозможное явление, однако же физически вполне объяснимое. У папуаса отломился палец, тот, которым он держал и натягивал тетиву лука. И стрела вылетела, согласно законам механики. Все это произошло внезапно.
Прибежала низенькая толстая администраторша. Она тотчас же набрала помер и вызвала «скорую помощь». А затем раненного стрелой Коровина отвезли в Куйбышевскую больницу, в палату несчастных случаев и травм.
Марье Александровне стало плохо. Ей подали стакан с водой. Она отпила глоток, упала в кресло и сказала, как говорят только на сцене, не то сама себе, не то публике:
— Что я скажу родителям Коровина? Как объясню этот несчастный случай?
Я подумал, что действительно объяснить этот случай будет нелегко, особенно родителям. Мне приходилось читать, как стреляли из лука индейцы, защищая свою жизнь и свободу. А тут совсем другое дело, стрелял экспонат, хотя никто из нас не угрожал ни его жизни, ни свободе. Допустим, что папуас был из глины, но стрела-то все-таки оказалась настоящей.
— Что я скажу родителям Коровина? — спрашивала не то себя, не то нас Марья Александровна. — Как объясню им этот ужасный случай?
Но мы молчали и смотрели на папуаса, у которого отломился палец. И мне показалось даже, что папуас усмехнулся, как живой. Это, разумеется, был обман чувств. Папуас был все-таки из глины и усмехаться не мог даже в такую необыкновенную минуту.
Возвратились мы из музея очень взволнованные и все обсуждали происшествие. Кто-то из ребят сказал, что у Марьи Александровны, наверное, будут неприятности: как никак, Витька Коровин все-таки пострадал. И все наперебой стали говорить, что Марья Александровна здесь ни при чем — не могла же она знать, что у папуаса отломится палец и как раз в тот момент, когда мы придем в зал. За это должна нести ответственность администрация музея. Несчастный случай мог произойти оттого, что давно не осматривали пальцы у папуасов.
Перепелкин, как всегда, ляпнул:
— А по-моему, путешественник виноват, сам Миклухо-Маклай. Больше никто!
— Почему? — спросили мы.
— Должен же он был быть предусмотрительным, когда вез стрелы. Еще хорошо, что они не отравленные.
У всех несчастных и счастливых случаев есть одна особенность: слухи о них летят со скоростью света. Прихожу я домой, а там уж все знают и беспокоятся. Все меня трогают, ощупывают, словно я тоже пострадал. Мать заявляет категорически:
— Теперь — кончено! Больше тебе, Александр, не бывать никогда в музеях.
Отец тоже что-то бормочет насчет халатности администрации и безответственности музейных работников.
И только двоюродный брат Володя, он кончает математический факультет, говорит спокойно:
— Виновата не администрация, а теория вероятности. Теперь можно не беспокоиться, а спокойно посещать все музеи. Подобный маловероятный случай, согласно законам статистики и больших чисел, может произойти только через десять тысяч лет.
Слова Володи меня огорчили. Ведь я надеялся, что со мной тоже когда-нибудь произойдет подобный случай и в меня попадет стрела, долго томившаяся в обыденной скуке музейной жизни.
И все время вбегают разные люди: родственники, соседи и просто знакомые, они трогают меня, сочувствуют и возбужденно расспрашивают о происшествии, свидетелем которого я был сегодня утром.
В пятый, в шестой, в десятый раз я повторяю то, что уже говорил. И странно, происшествие отдаляется от меня, и мне начинает казаться, что это было не сегодня утром, а в прошлом году и что я даже не был свидетелем, а только от кого-то о нем слышал.
Взрослые, выслушав меня, начинают гадать, кто же виноват: учительница, администрация, великий русский путешественник Миклухо-Маклай или тот скульптор, который вылепил папуаса из недостаточно прочного и недоброкачественного материала, доверив экспонату лук и стрелу, настоящую папуасскую стрелу с очень острым и слишком опасным наконечником.
Ночью мне приснился папуас. Палец у него уже был на месте. Кто-то его аккуратно приклеил. И папуас сказал мне на чистом русском языке, без всякого акцента:
— Ладно, не сердись. И Коровин тоже пусть не сердится. Это случилось не по моей вине и не по халатности администрации, а по законам больших чисел.
Мне очень понравилось, что папуас не стал жаловаться на администрацию и свалил все на большие числа. На его месте я поступил бы точно так же.
Потом папуас исчез. Я проснулся и стал думать о Витьке и о больших числах, которым, по мнению моего двоюродного брата Володи, мы обязаны всем — и плохим и хорошим.
Теперь я хочу рассказать о Витьке Коровине и его жизни еще до того случая, когда у папуаса отломился палец.
Витька Коровин старался походить на взрослого, и это даже ему удавалось. Иногда мне казалось, что он имел право отпустить себе бородку и усы, если, конечно, они стали бы у него расти. Но усы и бородка, как известно, растут только у тех, кто достиг положенного для них возраста. А Витька еще не достиг. Наружность у него была детская: вздернутый нос, оттопыренные уши, веснушки на подбородке и на пальцах, насыпанные, как манная крупа.
Характер у него был не детский — в этом все дело.
На лице Витьки появлялась усмешка, когда кто-нибудь из нас, увлекшись, делился своим желанием совершить что-нибудь выдающееся — какое-нибудь путешествие, подвиг или большое научное и техническое открытие. Не то чтобы Витька был против научных открытий и подвигов, но он, совсем как взрослый, не верил, что эти выдающиеся открытия и подвиги совершит кто-нибудь из нас. При взгляде на Витьку и на его усмешку возникала нелепая мысль, что приключения, подвиги и разные великие открытия случаются только в интересных книжках, а в жизни все наоборот и почти нет подвигов и всяких открытий. Домашние хозяйки идут с сумками и авоськами на Деребкинский рынок, в окно парикмахерской видно, как парикмахерша стрижет и бреет красивого молодого интеллигента, на перекрестке скучает милиционер, газетчица в киоске продает газеты, и, кроме этого, пока нет ничего, все остальное только в книжках. Все это можно было подумать, глядя на Витькину усмешку и вообще на недоверчивое выражение его лица. Уж очень любил Коровин все привычное и доступное, все, что рядом с ним на Петроградской стороне или на Васильевском острове, а то, что далеко, в прошлом или будущем, то он не ценил. И еще он ценил тишину. Да, тишину. Терпеть он не мог шума. В этом мне пришлось убедиться, когда меня посадили с ним рядом, за одну парту, желая, чтобы я научился от него вести себя тихо, примерно.
Я много думал о том, что за человек Витька Коровин и почему он все делает медленно, осмотрительно, не спеша, обдуманно и спокойно.
Однажды я спросил его:
— А верно, что ты любишь тишину?
— Верно.
— А за что ты ее любишь?
Витька удивленно посмотрел на меня.
— Как за что? За то, что она никому не мешает. И вообще я люблю всякий порядок.
— Нет ничего скучнее порядка, — сказал я.
— А ты докажи, — сказал Витька.
— Как я могу это доказать, — сказал я, — это же не теорема, для которой Эвклид или Пифагор придумали доказательства еще две тысячи лет тому назад.
— Значит, не можешь доказать! — сказал Витька торжествующим голосом.
— Не могу. А ты можешь доказать, что тишина — это хорошо?
— Могу, — сказал Витька. И стал перечислять, почему тишина и порядок лучше шума и беспорядка.
Я долго искал убедительный аргумент против тишины. Потом сказал:
— А тишину любят только старухи.
— А старухи разве не люди? — возразил Витька. — Ты тоже когда-нибудь состаришься.
— Но старухой я никогда не буду.
— Докажи! — сказал Витька.
И он насмешливо посмотрел на меня, очевидно, думая, что я стану доказывать.
На другой день после этого спора я принес в класс интересный научно-фантастический роман и показал его Витьке.
— Где происходит действие? — тотчас же осведомился Витька.
— На Луне, на Марсе и в одной из далеких малодоступных галактик.
— Хорошо, — сказал Витька и усмехнулся. — А кто написал эту книжонку?
— Кто? Один известный писатель. Кто еще мог ее написать?
— Отлично, — согласился Витька зловещим голосом. — А он хоть раз побывал на Луне, на Марсе и в одной из далеких малодоступных галактик?
— Пока еще не бывал, но со временем…
— Ну, вот, — оборвал меня Витька. — Значит, он написал о том, чего не знает. Нет, я таких книжек не читаю.
— А что ты читаешь?
— Справочники, энциклопедии и разные исторические документы.
Документы… Я почему-то не люблю этого слова. Оно мне всегда казалось каким-то неприветливым, чужим и созданным для тех, кто не доверяет и сомневается. А Витька это слово любил. Не знаю, любил ли он слово «посторонний»; я терпеть не могу этого слова, и, когда читаю «Посторонним вход запрещен», во мне все кипит. Я вообще считаю, что посторонних не должно быть.
А Витька, действительно, любил словари и разные документы. И однажды он мне показал документ, в котором удостоверялось, что он, вышепоименованный Впктор Викторович Коровин, член общества друзей природы и обязан ее защищать, и что-то еще в этом роде.
Я его спросил:
— Что, это сама природа тебе выдала такое удостоверение?
— Природа, — ответил Витька. — А тебе что, завидно?
— А какие у тебя обязанности? — спросил я.
— Повсюду защищать растения и посадки, деревья и траву, а также животных.
— Я и без удостоверения их защищаю, — сказал я.
Над столом на стене Витькиной комнаты висело расписание, составленное им самим, — столько-то часов на физкультуру и защиту природы, столько-то на занятия английским языком, столько-то на шахматы, столько-то на прогулку и наблюдение за всем окружающим.
Свои наблюдения Коровин записывал в толстую тетрадь с клеенчатой обложкой. Однажды он меня спросил:
— Ты знаешь, что такое афоризм?
— Приблизительно знаю.
— Афоризм, — сказал Витька, — это сгусток мысли.
— Вроде сгущенного молока? — вырвалось у меня.
— Обыватель!
— Кто?
— Ты. Фарисей. И вообще мне не о чем с тобой разговаривать.
Два дня мы после того не говорили, так обиделся Витька за то, что я афоризм сравнил с молочной сгущенкой. Потом мы помирились, и разговор зашел о времени. Витька сказал мне, что он так хочет использовать свое время, чтобы не потерять ни одной секунды. Я стал ему возражать и говорить о том, что время идет быстро, когда не думаешь о пользе, и, наоборот, оно течет медленно, когда принимаешь лекарство, учишь урок или слушаешь нравоучение. И Витька стал уверять меня, что он нашел способ, благодаря которому он сможет использовать каждую минуту, но что этот способ он пока держит в в секрете.,
— А когда ты его рассекретишь? — спросил.
— Может, и никогда.
— Хочешь унести тайну с собой в могилу?
— Попытаюсь, — сказал Витька.
И вот случилось никем не предвиденное событие. В Витьку попала стрела. А тот, кто ее пустил, уже снова стоял на своем месте у стены и снова держал в руках лук. И посетителям и экскурсантам было немножко не по себе. Они старались не задерживаться возле этого экспоната, забывая о том, что подобный несчастный случай может повториться только через десять тысяч лет.
Я пришел один и долго-долго стоял возле экспоната, смотря на приклеенный палец и на стрелу с острым наконечником, потом пошел туда, где стояло чудовище с тремя руками. И я думал: правильно ли поступила природа, дав человеку не три руки, а только две? Допустим даже, что правильно, но третья рука все равно могла бы пригодиться. А возвращаясь из музея, я все время думал о том, что бы я делал, если бы имел третью руку. И когда глядел на прохожих, мне казалось, что у них чего-то не хватает. Но довольно о третьей руке, тем более, я читал недавно, что эволюционный процесс ничего не делает зря и двух рук нам вполне достаточно. Теперь пора вернуться к Витьке. В школе рассказывали, что хирург, старик с серебряными усами и в генеральских лампасах, вытащив стрелу из Витькиной груди, сказал:
— Ее нужно вернуть туда, откуда она прилетела, — в прошлое.
Слова главного хирурга очень смутили остальной медицинский персонал. Смутили и озадачили. И поэтому стрелу пока оставили лежать на столе, рядом с хирургическими инструментами. И только один из ассистентов притронулся к ней рукой в резиновой перчатке, очевидно, не доверяя своим глазам, а потом нервно отдернул руку, точно в стреле был электрический ток.
На другой день, придя в себя, Коровин попросил, чтобы ему немедленно принесли стрелу. Но дежурная сестра наотрез отказала ему. Дело в том, что за стрелой приходила сотрудница из музея и унесла стрелу с собой, Стрела имеет большую научную и историческую ценность, и, кроме того, она зарегистрирована в специальной ведомости как государственное имущество и за ее сохранность отвечает определенное лицо.
— И все-таки зря вы отдали, — сказал Витька.
— Иначе я не имела права поступить, — возразила сестра.
— А вы докажите!
Это было любимое Витькино слово. Но дежурная сестра этого не знала.
— Что доказать? — спросила сестра.
— Докажите, что ваш поступок правильный.
Дежурная сестра обиделась. У нее был нервный, издерганный больными и травматиками характер.
— Пусть, — сказала она, — тебе лучше доказывает тот, кто по ошибке пустил в тебя стрелу.
— Он не по ошибке, — в свою очередь обиделся Витька.
Коровин не мог допустить, что произошла ошибка. Он был гордый. Но ни дежурная сестра, ни больные и травматики не могли этого понять.
— Несчастный случай, — сказал кто-то из травматиков, всегда бывает в результате чьей-то ошибки.
— Во-первых, он не несчастный, а, наоборот, счастливый, сказал Витька, — а во-вторых…
— Если счастливый, — перебил Витьку травматик, — то ты бы не лежал здесь в палате травм и несчастных случаев.
— А вы докажите! — потребовал Витька.
Тут больные и травматики все хором начали доказывать Коровину, что случай, вне всякого сомнения, был несчастный. Но Витька без большого труда опроверг все их доказательства. В этом отношении он был мастер.
— Случай, — сказал им Витька, — ждал много тысяч лет.
Коровин тоже был силен в теории вероятности.
— Ну и дождался, — рассмеялся кто-то из больных. — Радуйся…
Но Витьке, действительно, радоваться было еще рано. Он испытывал сильное неудобство и даже боль. И от боли он стал метаться, стонать и требовать, чтобы ему вернули его стрелу. И оттого, что он стал метаться и нервничать, ему стало хуже, а главврачу пришлось послать нянечку в музей с запиской, где было сказано, что от этой стрелы зависит самочувствие тяжело больного Коровина.
Стрелу доставили обратно в больницу. Но еще неизвестно была ли это та самая стрела. Возможно, опытный музейный реставратор ловко сделал копию стрелы, а оригинал вернул на место, снова доверив ее глиняному экспонату, у которого уже был реставрирован и аккуратно подклеен отлетевший палец. Но Коровин, несмотря на свою чрезвычайную недоверчивость и трезвость, поверил, что это была та самая стрела и держал ее в больничном шкафчике вместе с продуктами, которые ему приносила из дому мать.
Время от времени, когда поблизости никого не было, а сосед травматик, присмирев на койке, мирно спал, Витька доставал стрелу и смотрел на нее, словно она действительно прилетела из прошлого, чтобы доказать еще раз, что для больших чисел и теории вероятности нет ничего невозможного.
Рана постепенно начала заживать. И Витькино самочувствие позволило ему видеть нас, его одноклассников. Мы приходили в больницу, надевали длинные халаты, но старались не шуметь, чтобы не огорчать дежурную сестру и тех больных, которые нуждались в тишине и покое.
Витька говорил мало, больше усмехался и молчал. Но однажды он вспомнил про экспонат, нанесший ему рану.
— Жаль мне его, — сказал Коровин. — Теперь, пожалуй, его лишат доверия и не дадут лук со стрелой.
Тут черт меня дернул сказать то, о чем следовало бы молчать.
— Уже доверили, — сказал я. — Палец приклеен. Я видел. И он опять натягивает тетиву со стрелой.
— Как же так? — спросил Витька. — Стрела же здесь у меня, в шкафчике.
— Может, ему дали другую, не настоящую, с тупым наконечником во избежание несчастных случаев, — сказали ребята.
Но сомнение уже запало в голову Витьки. Он был не из легковерных и отлично понимал, что скорей обманут его, чем папуаса. Ведь папуас стоит не где-нибудь на периферии, в области вечной мерзлоты, а в одном из ленинградских музеев, где могут храниться только уникумы и подлинники. Витькино лицо сразу осунулось и побледнело, и наступило безмолвие, и тишина, вовсе не предвиденная Коровиным или нами, а пришедшая сама собой от овладевших всеми сомнений.
Мы стояли, и безмолвие продолжалось. Потом мы стали прощаться и пошли. Только вышли из палаты, ребята мне говорят:
— Неужели ты не мог соврать и сказать, что палец еще, не приклеен?
— Не догадался, — сказал я. — А теперь очень жалею.
— В следующий раз ты что-нибудь придумай.
— Что?
— Скажи, что папуаса убрали за недопустимое поведение, и на его месте теперь стоит каменная баба с толстыми ногами или шаман с бубном.
Два месяца пустовало место, где обычно сидел Коровин. Потом на это место сел Сидоров. Он верил в счастливые приметы и думал, что с ним тоже случится какое-нибудь необыкновенное происшествие, какой-нибудь случай, согласно законам больших чисел специально ожидавший тысячу или даже сотню тысяч лет. Но большим числам, видно, не очень нравился Сидоров. Ничего с ним не случилось, только схватил двойку по математике, а потом еще две. А потом пришлось место освободить. Вернулся из больницы Витька Коровин. И он ни за что не хотел расставаться со своим местом возле географической карты, что висела на стене.
Выглядел Витька замечательно. Он стал уже знаменитым человеком. Как и следовало ожидать, Коровин молчал. Ему не хотелось хвастаться и рассказывать, как к нему в больницу приходил журналист из пионерской газеты и старая детская писательница, приносившая с собой то яблоки, то апельсины. И журналист, молодой паренек, интересовался больше папуасом и теорией вероятности, чем Витькой, но зато седая писательница интересовалась исключительно Витькой и его семьей, которая его воспитала, как будто, родись Витька в другой семье и будь плохо воспитан, у папуаса не отломился бы случайно палец.
Витька словно воды в рот набрал. Он не рассказывал, что детская писательница заходила к нему в больницу еще три раза, папуасом интересовалась мало, а все больше витькиной семьей и его воспитанием. Я узнал об этом от Витьки, когда ходил его навещать. Но он просил никому не говорить, может из скромности, а скорей всего из-за того, что семья здесь ни при чем, и не семью выбрала папуасская стрела, а его, Витьку. Папуас мог вообще ничего не знать о семье и воспитанием совсем не интересоваться.
Витькину семью я знал хорошо, особенно мать и младшую сестренку Верочку. Верочка ничего собой не представляла, а только мешала нам с Витькой играть в шахматы. А мать была солидная женщина очень большого роста и носила пенсне, хотя уже полвека пенсне никто не носит. Я очень интересовался, где она их достает, ведь теперь продают исключительно очки, а пенсне можно увидеть только на старинных фотографиях. Что я еще могу сказать о Витькнной матери? Почти ничего. Дома она ходила в старых шлепанцах, работала на табачной фабрике помощницей главного бухгалтера и Витькиному воспитанию уделяла не так уж много времени. Ведь, кроме фабрики, ей нужно было еще заниматься домашней работой. Отца у Витьки не было, вернее, он был, но где-то отсутствовал, и по уважительной причине, а потом завел на стороне еще одну семью.
И вот детская писательница повадилась ходить к Витькиной матери и расспрашивать о ее методах воспитания и дарить свои книжки, разумеется, с автографом. Потом она сказала Витькиной матери по секрету, что собирается написать о ней толстую книжку, именно о ней, а не о Витьке, потому что в Витьке она пока ничего особенного не видит. Об этом я узнал не от Витьки, а от его сестренки Верочки. Я не стал огорчать Витьку и не сказал ему, что детская писательница собирается писать не о нем, а только о его матери и ее воспитательном таланте.
А теперь хватит о Витькиной семье. Я лучше расскажу о самом Витьке. Случай со стрелой не прошел для него бесследно. На Витькиной груди остался заметный шрам, веское доказательство необычайного происшествия. Но к Витькиной чести нужно сказать, что он этим доказательством пользовался крайне редко, никому, кроме меня, свой шрам не предъявлял, даже старшеклассникам, которые выражали сомнение. Среди сомневающихся особенно выделялся Валерий Девяткин из десятого класса, длинный такой, с довольно заметными рыжими усиками.
— Утка, — утверждал он, — и обывательские слухи. Музейная стрела не может никого ранить. Натяжение тетивы не то…
— То! — стал возражать я.
— Нет, не то! — настаивал Девяткин.
Меня это возмутило до глубины души. Ведь я своими глазами видел, как стрела вонзилась в Витькину грудь, И вылетела она не откуда-нибудь, а из рук глиняного папуаса. Но попробуй спорить с десятиклассником!
Я сказал Витьке тихо, чтобы никто, кроме него, не слышал:
— Предъяви ему доказательство.
— Какое?
— Шрам.
— Дурак, — сказал Витька.
— Кто дурак?
— Не он, конечно, а ты. Разве на шраме написано, что от стрелы?
— А ты стрелу покажи. Она у тебя с собой?
— Хватит, — сказал Витька. — Не смеши. Мне даже нравится, что Девяткин сомневается. Ни в чем не сомневаются только хвастуны и недалекие люди.
Я обиделся, но виду не показал, а только подумал про себя: неужели Витька считает не Девяткина, а меня хвастуном и недалеким человеком?
Но будет о Девяткине, тем более, что в десятом «А», кроме Девяткина, есть еще и Десяткин тоже.
Как-то я прихожу к Коровину и на столе у него вижу толстую книгу в позолоченной обложке, явно научно-фантастический роман.
— Кто же это читает? — спросил я Витьку. — Верочка?
— Да, будет Верочка читать!
— А кто?
Витька оставил мой вопрос без ответа. Ясно, что он читал. Я хотел ему напомнить о научных фантастах, которые подробно описывают далекие миры, ни разу там не побывав, но раздумал.
Однако же книга в позолоченной обложке дразнила мое любопытство.
— Интересная? — спросил я у Коровина.
— Ничего, — ответил Витька. — Читать можно. Но необыкновенного маловато. Действие происходит на другой планете, а описано все, как на Земле. Даже в телевизор по вечерам смотрят.
— А откуда ты знаешь, что там нет телевизоров?
— Знаю.
В Витькином голосе прозвучало нечто таинственное и загадочное, словно он действительно что-то знал о далекой планете.
В десятом классе двое было сомневающихся: Девяткин и Десяткин. Десяткин не имел никакого отношения к Девяткину. Он, кажется, даже не был однофамильцем. Просто у них была очень похожая фамилия, и учителя их часто путали, хотя один был очень длинный и рыжеватый, а другой наоборот. А сейчас они оказались единомышленниками, и оба сомневались, что Витька получил травму в музее от стрелы по неосторожности и легкомыслию стоявшего там глиняного экспоната.
— Такое явление противоречит фактам, — приставали к Витьке Девяткин и Десяткин.
— Хорошо, — кивал им Витька. — А такое явление, что в одном и том же десятом «А» учатся сразу Девяткин и Десяткин, разве не противоречит фактам?
Это было здорово подмечено, так здорово, что Девяткин и Десяткин уже больше не приставали. Странно только, что Витька подружился с ними и стал даже обмениваться марками и вести споры насчет разумных существ на других планетах и галактиках. Раньше Коровин считал, что на других планетах высокоразумных существ нет никаких, но теперь он стал придерживаться другого мнения.
Я часто стал встречать Витьку вместе с Девяткиным и Десяткиным. Однажды я встретил их возле памятника Добролюбову в скверике, где на скамейке обычно сидят старухи и о чем-то размышляют.
Витька и его новые приятели вели беседу о высокоразумных существах на других планетах и галактиках. Мы остановились возле памятника и от нечего делать стали его рассматривать.
Девяткин и Десяткин стали хвалить памятник и особенно работу скульптора, вытесавшего такую выразительную фигуру. Но я вспомнил про другого скульптора, доверившего глиняному экспонату настоящий лук с острой стрелой и не догадавшемуся, что это опасно, и стал возражать.
— Уверен, Добролюбов не был такого высокого роста и стройного сложения, — сказал я, — скульптор немножко преувеличил. И вообще, великий русский критик был куда проще, скромнее и добрее этого монумента. Если бы он в жизни был такой, как этот памятник, все бы его боялись. И никто не решился бы с ним поздороваться за руку.
Я думал, что Девяткин и Десяткин или Витька станут возражать, но они забыли о памятнике и стали опять продолжать разговор о внеземных цивилизациях. И Десяткин сказал:
— Насчет разума я вовсе не уверен. Может, он водится только у нас на Земле.
Девяткин стал поддерживать Десяткина и сказал:
— Если бы этот разум там был, он бы поддерживал связь с Землей.
— А откуда ты знаешь, что он не поддерживает? — спросил Витька.
— Ученые не стали бы замалчивать такой факт, — сказал Девяткин. — О нем написали бы в газетах.
— Ладно, — сказал Витька. — Скоро напишут. А пока…
— Что означает твое «пока»? — спросил я.
Сколько я ни бился, так и не мог добиться от Витьки ответа. Он мне напомнил одного докладчика, читавшего лекцию в ЖАКТе, и тоже о других планетах. На конкретные вопросы домашних хозяек и управхоза докладчик отвечал: «Это еще не известно науке» или совсем уклонялся от ответа. Витька тоже уклонился, хотя на науку сваливать не стал. Витька всегда очень уважал науку и знания. Он просто пропустил мой вопрос мимо ушей.
На углу возле кинотеатра «Молния» мы расстались с Девяткиным и Десяткиным. Однофамильцы сели в троллейбус, а мы с Витькой пошли пешком.
Погода стояла отличная, солнце грело вовсю. Какой-то тип в женском мятом берете шел под руку с толстоносой девушкой, таращившей на всех зеленые кошачьи глаза. Обстановка располагала к откровенности. И всю дорогу молчавший Витька вдруг стал изливать мне душу. Коровин стал рассказывать о своих переживаниях в те дни, когда он вернулся из больницы домой. Короче говоря, Витька был очень разочарован. Он понял, что случай с папуасом больше не повторится, его, Витьку, примет в свои объятия обыкновенная жизнь, и ему больше нечего ожидать от теории вероятности и больших чисел. Он ходил по комнате и видел обыкновенные предметы — шлепанцы матери, шкаф, утюг и этажерку с собранием сочинений Элизы Ожешко. Потом оп взглянул в окно и увидел тысячу раз виденную картину: продуктовый магазин, мастерскую, в которой ремонтировали обувь, и толпу домашних хозяек, возвращавшихся с Ситного и Дерябинского рынка. И Коровину страшно захотелось обратно в больницу, где все его очень уважали за травму, которую он получил в музее. И Витьке стало грустно. На другой стороне улицы он увидел краснощекого пенсионера Агафонычева, хорошего знакомого матери. Старик Агафонычев иногда заходил к ним на квартиру и рассказывал Витиной матери, как хорошо он прожил свою жизнь, ни разу не был ранен и контужен, никогда не болел' и благополучно дожил до пенсии. И Витька подумал, что его тоже ждет благополучие, покой и пенсия. Так Витька провел остаток дня, а поздно вечером вышел на улицу; ночь была ясная, и на небе светили звезды. И Витька стал смотреть на эти далекие звезды. И ему стало еще грустнее от сознания, что между звездами и им, Витькой Коровиным, нет никакого контакта. Звезды сами по себе, а он, Коровин, сам по себе. А вот в Куйбышевской больнице у него такого чувства не было. Скорей наоборот, ему казалось все возможным и доступным, даже звезды. И Витька стал сильно тосковать о необыкновенном и загадочном. И вот спустя несколько дней большие числа вспомнили о Коровине, и с ним, с Коровиным, снова произошел случай, в тысячу раз более удивительный, чем даже поступок экспоната, спустившего невзначай тетиву туго натянутого лука.
— Что же это был за случай?
Витька хмыкнул и заявил, что этот случай он пока не вправе разглашать.
А буквально на другой день после нашей беседы астрономы зарегистрировали какие-то сигналы, идущие из далекой галактики к нам. В газетах появились заметки и статьи, написанные крупными специалистами. Одни утверждали, что эти сигналы были искусственного происхождения и шли от разумных существ, а другие настаивали, что это недостойная шутка или обмолвка самой природы.
Я сидел у Коровиных и поджидал Витьку, который ушел к Десяткину за какой-то интересной книгой, как вдруг входит Агафонычев с газетами. На лице его удовлетворение, словно не только специалисты, но и он тоже получил телеграмму с далекой звезды.
— Да, — сказал он задумчиво, — прошло много миллионов лет, пока мы получили долгожданную весточку. Плохо же там работают почта и телеграф.
Мне хотелось заступиться за жителей далекой галактики и в то же время я не хотел обидеть Агафонычева, уважая его старость.
— Нет, не так уж плохо, — сказал я неуверенным голосом.
К моему удивлению, Агафонычев согласился:
— Может, мы и сами виноваты, поздно заметили их сигналы. Тогда они ни при чем.
Агафонычев замолчал и углубился в чтение газет. Лицо его становилось все грустнее и печальнее. Потом он тяжело вздохнул и сказал:
— Коротка жизнь человеческая.
Я кивнул головой:
— Да, коротка. Особенно по сравнению с этими сигналами.
— Твоими устами говорит со мной истина, — похвалил меня Агафонычев. При этом он пристально посмотрел в мою сторону, а я оглянулся и тоже пристально посмотрел — не стоит ли тут рядом истина, которая говорит моими устами. Но рядом ничего не было, кроме столика с проигрывателем и электрического полотера в углу. Агафонычев еще раз посмотрел пристально на полотер, и я тоже.
— Да, — задумчиво сказал Агафонычев, — полезная вещь, особенно если у кого старые и больные ноги. — И снова посмотрел сначала на полотер, потом на меня. И я подумал, что между мной, истиной и электрическим полотером есть какая-то не понятная мне связь, но спросить не решился.
Потом Агафонычев надел очки и стал читать журнал «Крокодил». И это тоже было непонятно и странно — что он надел очки. Ведь газеты он читал без очков, натурально, одними глазами.
Я долго ждал Витьку, наконец мне надоело, и я вышел на улицу подышать свежим воздухом. Только я спустился и вышел за ворота, как увидел его. Витька был не один, а с каким-то незнакомым мальчиком.
Увидев меня, Коровин растерялся и прошел мимо своего дома, делая вид, что меня не замечает. Потом он что-то сказал незнакомому мальчику, и тот сразу же скрылся за углом. Витька долго стоял в задумчивости, потом оглянулся.
— А, это ты? — заметил наконец-то он меня.
— Нет, это не я, — ответил я сердито. — А мой однофамилец.
— У тебя нет и не может быть однофамильца.
— Почему?
— Фамилия редкая.
— Не такая уж редкая. А кто был с тобой?
— Где? Когда? Со мной никого не было. Тебе показалось.
— Ну, знаешь, — сказал я. — Показалось… Я ведь отлично его видел. Ты что-то ему сказал, а он сразу за угол. Не понимаю. Разве я сделал ему что-нибудь плохое? Зачем ему от меня прятаться?
Витька замолчал. Он нередко прибегал к этому недозволенному приему. Замолчит, и все, как в пантомиме.
— Хочешь, чтобы я переменил тему?
— Угу, — кивнул Витька.
— Я этого не сделаю.
— Сделаешь.
— Хочу знать, кто это был?
— Слишком много хочешь знать.
— А кто же он?
— Невидимка.
— Глупости.
— Невидимка, — упрямился Витька. — Я же его не видел.
— Ладно, — сказал я. — Черт с тобой… Сейчас такие события. У вас Агафонычев сидит. Принес газеты с известием о сигналах из другой галактики.
— А какое дело Агафонычеву до этих сигналов?
Меня удивил этот вопрос.
— Сигналы же посланы человечеству, — сказал я, — а Агафонычев один из его представителей.
— А откуда вы с Агафонычевым знаете, что эти сигналы адресованы человечеству? Ведь когда оттуда стали сигналить, на Земле, возможно, не было еще никакого человечества.
— Но они могли предполагать, что человечество появится!
— Ерунда! Эти сигналы адресованы не вам с Агафонычевым и не человечеству.
— А кому?
Витька смерил меня насмешливым взглядом.
— Кому? Конечно, не тебе или мне и даже не тем ученым, которые сейчас спорят.
— А кому же?
— А может, тому, кого ты сейчас видел и кто скрылся за углом.
— Какая чепуха! Чем же он лучше тебя, меня и этих крупных ученых?
— Лучше, хуже… Не в этом дело.
— А в чем?
— В том, что это был необыкновенный парнишка. Таких парнишек никогда не было и не будет.
Витька сказал это, и больше мне не удалось вырвать у него ни одного слова.
На другой день, встретившись со мной в классе, Коровин спросил:
— Ну, как вы там с Агафоиычевым, все еще думаете, что сигналы посланы человечеству?
И спросил он это таким тоном, словно хуже нас с Агафонычевым не было никого во всей солнечной системе.
Теперь несколько слов не об Агафонычеве и но обо мне, а о самой солнечной системе. Насчет солнечной системы вскоре произошел спор между Витькой и преподавателем физики Осипом Соломоновичем. И как выяснилось из спора, Витька оказался большим знатоком Солнца и солнечной системы.
Вовсе не желая подлизаться к Витьке, а от всего сердца я сказал:
— Здорово ты знаешь солнечную систему.
А Витька хмыкнул носом:
— Да, знаю. Наверно, не хуже вас с Агафонычовым.
Мне стало очень обидно не за солнечную систему и не за себя, а за Агафонычева. Слушая Коровина, можно было подумать, что я, солнечная система и Агафонычев составляли одно целое. И поэтому я очень обрадовался, когда румяный пенсионер не стал больше появляться в Витькиной квартире. Правда, он исчез не совсем, а только переехал куда-то к Средней рогатке, в новый пригород, получив там отдельную квартиру с мусоропроводом и ванной. Появился он лишь через месяц.
— Воздух, — сообщил он Витькиной матери. — Два дерева под окном. Ванна. Лифт. И другие удобства.
На Витьку, видно, его слова произвели не очень благоприятное впечатление. Когда Агафонычев ушел, Витька сказал мне;
— У вас с Агафонычевым большое сходство.
— Какое? — спросил я с испугом.
— Оба вы очень удобства любите.
Это было зря сказано. Удобства я вовсе не люблю. И обычно сплю на раскладушке, хотя у нас свободная кровать и диван. Просто Коровин но хотел отделять меня от Агафонычева и воспользовался случаем.
Я стерпел и ничего не ответил. Стерпел я ради того, чтобы узнать о сигналах. Короче говоря, принес в жертву самолюбие ради истины.
И вот когда наступил подходящий момент, я спросил Коровина:
— Так что же предполагают ученые?
— Одни ученые предполагают, — ответил Витька, — что это естественная радиация, а другие, что это сигналы далекой цивилизации.
— А ты сам что думаешь?
— Я не думаю, я точно знаю.
— Откуда ты можешь точно знать?
Я весь дрожал от нетерпения и тревоги, ожидая ответа.
— От одного знакомого, — спокойно ответил Витька.
— А кто этот знакомый?
— Один мальчик.
— Из нашей школы?
— Нет, из 207-й.
— А где эта 207-я?
— Ну, скажем, на Васильевском острове.
— А как его фамилия?
— А тебе зачем?
— Зачем? Ни зачем. А просто для достоверности.
— Ну, хотя бы Громов. Тебе не все равно?
Я сделал вид, что мне все равно, и больше не стал спрашивать, отложил до следующего раза. И зря. Всегда надо ковать железо, пока оно горячо.
В газетах вдруг перестали писать о сигналах из другой галактики. Это иногда бывает. Ведь о плезиозавре, которого будто бы нашли в каком-то озере, тоже писали-писали, а потом вдруг замолчали, словно вовсе не было этого плезиозавра или он исчез вместе с озером.
Об Агафонычеве и о солнечной системе мне Витька больше не напоминал, но и о сигналах тоже говорил редко. И все же о Громове, об этом «невидимке», мне кое-что удалось узнать. Оказывается, Громов тоже интересовался теорией вероятности ц даже ходил знакомиться с Витькой в Куйбышевскую больницу.
Жил Громов на Васильевском острове, кажется, в очень обыкновенном доме, рядом с парикмахерской, но дальше все было необыкновенное. Отец Громова был археолог и сделал какое-то крупное научное открытие, но с опубликованием не спешил, чтобы не рассердить других специалистов, которые могли потребовать неоспоримых доказательств. Может быть, доказательств у него было маловато, не знаю. Когда я стал слишком подробно расспрашивать об этом Витьку, он хмыкнул носом:
— У вас с Агафонычевым есть эта привычка: хвататься немытыми руками за чужую тайну.
Я сразу замолчал, огорчившись, что для Витьки я опять перестал быть самим собой, а превратился в придаток Агафонычева.
— Ты хотел рассказать об отце Громова и об его открытии, напомнил я немного спустя.
— Отец Громова, — сказал Витька, — действительно совершил открытие. Его находки говорят, что на Земле задолго до человека и всех млекопитающих жило высокоразумное существо.
— Ясно, — догадался я, — значит, этому существу и сигналят сейчас из другой галактики?
— Точно, — сказал Витька.
Тут мне пришла в голову мысль, от которой у меня закружилась голова и стало не по себе.
— Значит, это разумное существо находится в квартире Громова?
— Скорей всего так, — оказал Витька тихо и побледнел.
Такой бледности на его лице я не видел, кажется, никогда, даже когда в него попала стрела. Мне даже показалось, что Витьку зазнобило.
— А ты бывал в этой квартире?
— Нет, не бывал. Но скоро попаду. Дело в том, что к ним дальняя родственница приехала. И заболела. И посторонних пока не приглашают.
Слово «посторонний» меня страшно огорчило. Если уж Витька Коровин там посторонний, то я буду совсем чужим и лишним.
— А пригласят, как ты думаешь, скоро?
— Если не скоро, я и без приглашения пойду. Мне хочется выяснить истину.
— А адрес помнишь?
— Еще чего не хватало! Я Громова много раз до дома провожал и, хотя далековато, езжу в их дом в парикмахерскую подстригаться.
— А он тебя ни разу не пригласил?
— Родственница приехала. Как ты не понимаешь?
— Понимаю. Все понимаю, отлично, но ведь не навсегда же она приехала! Уедет. Дело, наверное, не в ней.
Витька посмотрел на меня и усмехнулся.
— А ты думаешь, это существо живое?
— Не знаю. Предполагать все можно. Мертвому не станут сигналить.
— А ты слыхал когда-нибудь, — спросил меня Витька, — чтобы археологи нашли что-нибудь живое? Они всегда находят мертвые предметы, которые пролежали в земле много столетий и лет.
— А что Громов говорит?
— Громов хороший математик. Он занят тем, что вычисляет. А знает много. Мне ребята из его школы рассказывали, что педагоги не решаются его спрашивать.
— Наверное, знает не меньше, чем в учебниках? — перебил я Коровина.
— В учебниках! — засмеялся Витька. — Он знает, чего не знал ни Дарвин, ни Эйнштейн.
— А откуда?
— Откуда… Ясно, ему тот рассказывает, которому сигналят из других миров.
— Так это же мертвый предмет, археологическая находка, сказал я.
— И Агафонычев так думает? — спросил Витька.
— А при чем тут Агафонычев?
— Отсталые вы с ним люди. О теории информации слыхали? Можно не только содержание книги записать, но и тебя вместе со всей твоей информацией клеточной, молекулярной, мозговой.
— Теперь я понял, — сказал я.
Хоть я и сказал Коровину, что понял, ничего я не понял. Ведь до других миров миллионы световых лет, как же могут оттуда сигналить какому-то таинственному субъекту, находящемуся в квартире Громовых на Васильевском острове? Мысль эта не давала мне покоя. Из-за нее я получил двойку по русскому языку и по истории. Не приготовил уроки.
Во время перемены я сказал Витьке, что мне необходимо побывать в квартире Громовых. Витька от удивления даже вытаращил глаза.
— То есть как это необходимо? — спросил он.
— Необходимо. И все.
— Кто тебя такого туда пустит?
— А что, там милиционер стоит, что ли, и пропуска спрашивает? Наверное, там звонок есть. А если нет звонка, постучу.
— А как же ты объяснишь, зачем пришел? — хмыкнул Витька.
— Неотложным интересом к истине. Я недавно читал в одном журнале, как ученые ради истины жертвовали даже жизнью.
— Уж не хочешь ли ты пожертвовать жизнью? — спросил Витька.
— Хочу, — ответил я не совсем уверенно и тихо.
— Ну и дурак же ты!
— А что?
— Нужна истине твоя жизнь!
— Нужна! Ты не читал статью в одном интересном научном журнале. Там про это написано, и про жизнь, и про здоровье.
— Так ты что, чудило, вообразил, — сказал Витька, — что за дверью квартиры Громовых от тебя потребуют здоровье и даже жизнь? За кого ты их принимаешь?
Я понял, что сказал глупость, но признаваться мне не хотелось, особенно перед Витькой. Еще недавно он мучил меня Агафонычевым, а сейчас будет смеяться над тем, что я хочу пожертвовать здоровьем и даже жизнью. Насчет жизни я, может, и сказал лишнее, но своим здоровьем я пожертвовал бы вне всякого сомнения, только чтобы узнать о таинственном существе, получавшем сигналы.
Кстати, я спросил Витьку:
— До другой галактики миллион световых лет и даже в сто раз больше, как же могут оттуда сигналить этому, который прячется в громовской квартире?
Витька нахмурился. Видно, ему не совсем понравился мой вопрос, Я думал, что он поступит, как некоторые докладчики, сошлется на то, что это неизвестно пауке. Но Коровин любил смотреть в глаза правде. Он сказал:
— По мнению Громова…
— Сына или отца? — перебил я.
— Сына… По его мнению, ученые ошиблись, и те сигналят не из далекой галактики, а с планеты, назовем ее икс или игрек, находящейся не так далеко от нас.
— Это по мнению Громова… А по твоему собственному мнению?
Витька перестал хмуриться. Этот мой вопрос ему очень понравился.
— Видишь ли, — сказал он, — я резервирую свое мнение до того момента, когда войду в контакт с археологической находкой.
Я был просто ошеломлен его ответом. Особенно мне понравилось слово «резервирую». Оно точно и сильно выражало то, что рано или поздно случится. Коровин любил точность. Но мне не совсем понравилось слово «находка». В этом слове было что-то непочтительное и неуважительное. Находкой можно назвать какой-нибудь предмет, вещь. А тут речь шла о существе необыкновенном и загадочном.
Прозвенел звонок. Урок начался. Но я слушал учителя невнимательно. Моя мысль была там, на Васильевском острове, возле дверей квартиры Громовых. Пусть Коровин резервирует, думал я, а мне хочется, чтобы все это выяснилось поскорей. Витька пугает меня родственницей. Подумаешь, родственница… Сейчас мне просто нужно узнать от Витьки точный адрес Громовых, хотя бы номер дома… А на их родственницу мне наплевать.
Я написал Витьке записку, хотя сидел с ним рядом: «Напиши на этой бумажке адрес Громова. Мне необходимо его знать». Витька порвал записку, а ответа не дал.
Из школы мы вышли вместе с Витькой и Сидоровым. Витька, видно, был немножко смущен, что порвал в клочья мою записку. Когда Сидоров отделился от нас и свернул за угол, Коровин спросил:
— Ты куда?
— В парикмахерскую надо, — ответил я. — Но тут поблизости плохо стригут, и очередища огромная. Ты, кажется, на Васильевском подстригаешься, скажи, на какой линии? Я туда сейчас съезжу.
Витька взглянул на меня с таким видом, словно поймал за руку карманного воришку.
— Ишь, чего захотел! Та парикмахерская в одном доме с Громовыми. Подстригайся лучше здесь.
— Нет, мне бы лучше там. Здесь очередища и стригут плохо.
— Хочешь с Громовым познакомиться? Придется потерпеть, пока родственница не уедет.
— А ты меня познакомишь?
— Это будет видно, — сказал Витька. — Большой вопрос, еще захочет ли он с тобой знакомиться.
Вскоре случилось необыкновенное событие, изумившее весь мир. Люди вступили в контакт, но не с разумными существами другой галактики, а с жившими здесь же рядом с нами на Земле. Одному крупному нейрофизиологу почти удалось расшифровать звуковой и ультразвуковой язык дельфинов и почти вступить в сношения с этими загадочными животными.
Ничего не подозревая, я возвратился из школы и вдруг вижу возле газетного киоска необыкновенно длинную очередь. Впереди всех стоит старик с толстыми, похожими на лисий хвост, усами, за ним две домашние хозяйки и Агафонычев, а за Агафонычевым весь проспект. Агафонычеву я не удивился. У него здесь были старые и налаженные отношения с газетчицами, а там, возле Средней рогатки, он еще не акклиматизировался и очень страдал без дефицитных изданий.
Я поздоровался с Агафонычевым и спросил:
— Тиражную таблицу опубликовали?
— Нет, — ответил не без важности пенсионер, — передавали утром, дельфин по-человечьи заговорил. Ждем подробностей.
Меня охватило сильное волнение. Волнение и обида на преподавателя биологии. Он, наверное, понятия не имел о дельфинах и, отстав от науки, считал самыми умными животными слона и обезьяну.
Я решил место в очереди не занимать, рассчитывая, что Агафонычев даст прочесть заметку. В ожидании газет рыжеусый старик и Агафонычев затеяли научный спор. Меня больше всего поразило, что оба спорящих старались не употреблять слова «дельфин», а почтительно и вполголоса называли этих животных в третьем лице — «они».
— Они, — сказал рыжеусый, — проводят все время в воде, в жидкой стихии, с твердыми предметами имеют дело редко. Значит, у них понятие о твердом другое. Сомневаюсь, есть ли в их грамматике имена существительные.
— На одних глаголах, — возразил Агафонычев, — не проживешь даже в воде.
Мне возражение Агафонычева показалось не очень убедительным, но я промолчал, боясь обидеть Агафонычева и взять сторону рыжеусого, который и без этого побеждал в споре, будучи более осведомленным в науках.
Рыжеусый высказал несколько глубоких мыслей, по-прежнему избегая произносить слово «дельфин».
— Через его посредство, — сказал старик, — с нами заговорила, возможно, сама природа.
— Позвольте, — перебил его молодой интеллигент, чем-то немножко похожий на Лермонтова и даже на Гоголя. — А мы с вами кто такие? Разве мы не природа?
— Нет, не природа! — сказал старик строго.
Привезли газеты. Все очень заволновались, боясь, что для них не хватит, и даже те, кто стоял впереди. Агафонычев протянул рубль, получил сдачу, пересчитал ее. А я ждал, от нетерпения поглядывая в киоск — много ли там газет.
Потом Агафонычев положил кошелек в карман, пожал руку рыжеусому и развернул газету. И в тот миг я узнал о межвидовых контактах и о двух представителях дельфинов по имени Джек и Марта. Это были супруги, жившие в океанариуме под наблюдением исследователя, американского физиолога Даунса.
Заметка разочаровала нас. В ней было сказано, что исследования продолжаются и код с большим трудом поддается расшифровке. Опечалены были не мы одни. Молодой интеллигент сказал:
— Боюсь, чтобы не получилось то же, что с плезиозавром, якобы найденным в одном из шотландских озер.
— А что с ним?
— Немножко поспешили.
И все же я был очень взволнован сообщением. Контакты начались, а это главное. Скоро супруги Джек и Марта с помощью нейрофизиолога Даунса и сложной аппаратуры передадут человечеству привет.
Побежал я, разумеется, не домой, а к Витьке Коровину сообщить ему о межвидовых контактах. Рассказал я ему И о споре между стариком и молодым интеллигентом.
Коровин внимательно выслушал и сказал:
— Я об этих межвидовых связях знаю немножко побольше твоего старика и молодого интеллигента.
— Откуда?
— Откуда? — Витька хмыкнул носом. — От Громова.
— А откуда Громов знает? Не может же он знать все!
— Попал пальцем в небо. Громов как раз и есть тот человек, который все знает. У него налажен контакт, знаешь, с кем?
— С другими видами?
— Обыватель! — выругался Витька. — Нужны ему межвидовые связи, когда он пользуется межпланетными. Он использует археологическое открытие своего отца. Об этом открытии я пока не имею права говорить.
— Кто тебе запрещает?
— Совесть.
— Понятно, — сказал я.
— А раз понятно, так и катись колбасой. Чего пристал!
Это уж было совсем обидно, тем более, я не приставал и не расспрашивал.
— Ладно, — сказал я. — До свиданья. Пойду наведу справки насчет дельфинов.
Витька опять насмешливо хмыкнул носом:
— А у кого ты наведешь?
— У специалистов.
— А что, ты знаешь их адрес?
— В справочном киоске мне дадут адрес Громова. Он же археолог и живет на Васильевском острове.
С Витьки сразу сошла спесь.
— Не делай этого, — оказал он. — Я тебя прошу.
— Нет, сделаю. Я тоже хочу быть в курсе и все знать.
— Не делай.
— А почему мне не делать того, чего я хочу?
— Я тебя, кажется, обещал познакомить и познакомлю.
— Так ведь это не скоро. А я хочу, чтобы сейчас.
— Ладно. Завтра или послезавтра познакомлю.
Вот он стоит наконец передо мной.
— Громов, — говорит он тихо и протягивает руку.
Витька тут же. Лицо у него недовольное. Нетерпеливо он смотрит на меня, потом говорит:
— Ну, спрашивай. Ты, кажется, хотел задать Громову один вопрос?
— Не один. А много!
— Ну и задавай. Только побыстрей. Чего же ты молчишь?
— Сейчас. Пусть автобус пройдет. Сейчас я задам.
— Ну, — торопит Витька. — Автобус прошел. Задавай!
От растерянности мне не приходит в голову ни одной мысли. Я стою молча и смотрю на Громова. Он обыкновенный. Вполне. Не новое коричневое пальтишко. Серые глаза смотрят то на меня, то мимо, на автобусную вывеску. И улыбка вежливая, даже чуточку смущенная.
— Ну, задавай свой вопрос, — толкает меня Коровин. — Нам некогда. Есть дела и поважнее твоего вопроса.
Я молча стараюсь вспомнить все, что мне казалось еще недавно загадочным, но сейчас такое чувство, словно на свете нет ничего интересного и спрашивать не о чем. Витька хмурится, и я задаю вопрос:
— А на Марсе водятся люди?
— Нет, пока еще не водятся.
— Дурак! — попрекает меня Коровин. — Нашел, о чем спрашивать. Обыватель. И без того всем известно, что на Марсе нет никого. Климат не допускает…
Затем я остаюсь один возле автобусной остановки. Витька и Громов уходят. Да и зачем им терять драгоценное время? Вопрос был задан. Ответ получен. А теперь можно идти домой. Коровин был очень недоволен моим вопросом и, прежде чем повернуться, сказал мне:
— Ну, мы пошли. До завтра.
— До завтра, — ответил я унылым голосом.
Дома я решил составить вопросник, чтобы не попасть опять впросак. Я вырвал из тетрадки чистый лист и стал думать, о чем буду спрашивать Громова при следующей встрече. Знакомство все-таки состоялось. А это главное. Теперь мне посредник не нужен, особенно такой нетерпимый, как Коровин.
Вопросник я составил из ста вопросов. Но главный вопрос я все же не решился включить. Я понимал, что не деликатно спрашивать Громова об археологическом открытии его отца, раз об этом нет ничего в газетах. Но мне очень хотелось узнать об этом научном открытии. Я положил вопросник в карман, чтобы иметь его под рукой, когда в следующий раз встречусь с Громовым. Витьке решил пока не показывать своего вопросника. Перед тем, как познакомить меня с Громовым, Витька предупредил, чтобы я наивных и детских вопросов не задавал. А то Громов станет меня презирать, а заодно не уважать и его, Витьку Коровина.
Достав из кармана свой вопросник, я стал проверять — не попал ли туда случайно какой-нибудь детский вопрос. Нет, вопросы показались мне серьезными, вполне заслуживающими, чтобы их задать кому угодно, даже самому Громову. Правда, один вопрос меня немножко смущал своей прямолинейностью: откуда он, Громов, знает то, чего не знает еще мировая наука?
Я безжалостно вычеркнул этот вопрос как лишний. А зря. Как раз на него-то я и получил исчерпывающий ответ. Причем очень скоро. Даже намного скорее, чем можно было этого ожидать.
Витька Коровин показал мне самую обыкновенную тетрадку в синей обложке с портретом Пушкина.
— Для чего? — спросил я. — Для математики или для русского?.
Коровин бросил на меня взгляд, полный великого презрения.
— Ты в своем уме? Это, понимаешь, до-ку-мент. Он в миллион раз ценнее тех, что хранятся в архиве. Садись, я тебе почитаю. Только сначала дай слово и повесь у себя на губах замок. Об этом документе не должна знать ни одна душа.
Я дал слово. А Витька закрыл дверь в столовую, где сидели его мать и Верочка, и стал читать из ученической тетрадки, которую он называл документом.
Про кого же он читал? Про мальчика. Если верить Витькиному документу, этому мальчику было много миллионов лет. Дело в том, что он родился в космическом корабле, летевшем на Землю с другой планеты и прилетевшем в тот геологический период, когда на Земле еще не было млекопитающих, за исключением каких-то мелких крысоподобных зверьков.
— Раз на Земле не было млекопитающих, — прервал я Витьку, — так не могло быть и ученических тетрадок. А что на другой планете точно такие же тетрадки, как в пищебумажном магазине на Большом, — это трудно допустить. Так же, как я не могу допустить, что у них тоже был точно такой же Пушкин.
Витька со страдающим выражением лица терпеливо выслушал мою реплику, потом сказал:
— А откуда ты взял, что эта тетрадь с другой планеты? Она принадлежит Громову. Он записал в нее все, что узнал от того, кого они пока там изучают. Понял? А теперь не мешай мне читать.
Я замер от напряженного интереса. Да, речь шла о мальчике, родившемся на космическом корабле во время длительного полета и ступившем вместе со своими родителями и спутниками на Землю.
Мальчик помогал ученым, в том числе и своим родителям, давать имена и названия всему, что они увидели на Земле. Ведь до их появления на этой еще молодой планете ничто не имело ни имен, ни названий — ни реки, ни озера, ни деревья. Все было безыменным и оттого казалось немым и глухим.
Мальчик ходил и называл и записывал названия в тетрадку, которую постоянно носил с собой. Он с ней не расставался даже во сне и очень боялся ее потерять.
— Почему? — перебил я Коровина. — Разве трудно снова придумать имена и названия?
Витька даже не счел нужным ответить на мой вопрос. И я догадался, что это трудно. Ведь мальчик и его взрослые спутники не давали названий предметам произвольно, а искали сходство между словами и тем, что они выражают.
И только одно смутило мальчика, прилетевшего с обжитой и густонаселенной планеты сюда, в этот дикий мир: что здесь не было ему подобных. Взрослые дали понять мальчику, что он должен набраться терпения и обождать семьдесят миллионов лет, пока нынешние примитивные млекопитающие, постепенно эволюционируя, дадут начало разуму и появится существо, которое даст название всему, что его окружает.
— А как же с моими названиями? — опрашивал мальчик взрослых. — Разве я их давал зря?
Но взрослые не торопились отвечать на этот вопрос. Ведь они должны были вернуться на свою планету и увезти с собой имена и названия, которые они дали здешним растениям, животным, морям и рекам. Может быть, они догадывались о том, что мальчику станет грустно, он уже успел полюбить все окружающее, даже неуклюжих ящеров. И сознание, что здешний мир, неразумный и не имеющий ни малейшего представления о самом себе, снова погрузится в длительное немое и глухое существование, одно это сознание не дает ему покоя.
Впрочем, мальчик и не знал, что такое покой. Он был то вместе со своей матерью — ботаником, то с геологом отцом, то с зоологами и химиками, а иногда и с главным философом экспедиции, прилетевшими на Землю, чтобы здесь все глубоко понять, осмыслить и объяснить. Был в экспедиции и композитор, очень любивший мальчика и исполнявший ему свои произведения. Композитор больше всего тосковал по своей планете и ждал того дня, когда космический корабль, забрав специалистов и команду, возьмет курс домой, к далеким звездам. Тосковал и философ тоже, хотя и должен был скрывать свою тоску от всех и прежде всего от сурового командира космического корабля, никогда не простившего бы философу его слабости. Кому-кому, а философу нельзя тосковать, ведь его специальностью была мудрость и глубокое понимание всего окружающего, и он должен быть таким же мужественным, как командир космолета, если не больше. Но философ однажды признался мальчику, что он очень скучает по семье, оставшейся на родной планете, и во сне часто видит свою жену и детей. И мальчик сказал философу:
— Познакомь меня со своим сыном, когда мы вернемся домой.
— Сын к тому времени станет пожилым человеком, а я — глубоким стариком, если доживу. До дома очень далеко — несколько десятилетий.
— Я ведь родился на корабле, — напомнил мальчик.
— Знаю, — улыбнулся философ, — я же держал тебя маленького на руках. А позже рассказывал тебе сказки. Разве ты забыл?
— Помню, — сказал мальчик. — Но ты рассказывал очень трудные философские сказки. И я их не понимал, хоть и слушал.
Философ рассмеялся.
— Я забывал о том, что ты можешь не понять, но теперь ты, кажется, все понимаешь?
— Нет, не все, — ответил мальчик. — Сколько я ни думаю, я не могу понять, как будет жить Земля, когда мы улетим.
— Так же, как жила до нас, — сказал философ.
— Значит, все опять станет не названным?
— Почему? Мы же увезем с собой карты и записи. И не только ученые, но даже школьники в наших школах будут стараться запомнить все эти названия и имена.
Школьники! Как завидовал им мальчик! Ведь он родился на космическом корабле в пути, и ему ни разу не удалось побывать в школе вместе с другими детьми, своими сверстниками. И сверстники и школа были так далеко, что даже трудно себе представить. Но мальчик мысленно видел себя там, на планете своих родителей, там и одновременно тут. И его удивляло то совсем уж не такое удивительное обстоятельство, что его мысль в состоянии связать и соединить два таких разных и далеких мира.
Однажды мальчик спросил своего отца:
— Ты не знаешь, мы скоро покинем эту планету?
Отец улыбнулся и ответил:
— Это зависит и от тебя тоже.
— От меня? — удивился мальчик.
— Ты же ведь не все назвал из того, что мы здесь видим и встречаем. Множество видов растений и животных, множество минералов ждут, когда мы наречем их и запишем их названия.
Отец, разумеется, шутил. Экспедиция вовсе не собиралась изучать на Земле все, для этого потребовалось бы слишком много времени.
А время шло, такое быстрое для мальчика и замедленное для взрослых. Один очень старый человек занемог и очень скоро пришел к своему концу. Он лежал отсутствующий, и только тело пребывало здесь, оболочка того, что недавно было живым.
Самая страшная из тайн открылась мальчику — тайна смерти.
Потом старика похоронили возле деревьев, которые еще не имели названия. И философ сказал речь.
Умершего философ хвалил за его добрый характер, за ум, за знания, за мужество, проявленное в годы долгого путешествия в космосе, и за то, что он много сделал для науки еще до того, как сел в космический корабль. Что касается смерти… Видно, философ очень ее уважал, а может, даже и боялся. Он говорил о ней почтительно, неопределенно и тихо, словно она стояла тут рядом и прислушивалась, что о ней скажут.
А потом исполнил свою грустную песню композитор. Песня была, разумеется, сильнее тех слов, которые сказал философ об умершем и о смерти. Мелодия была грустная и светлая. И мальчик сразу забыл о смерти, которая стояла рядом и ревниво прислушивалась, что о ней скажут.
Витька закрыл тетрадь, как и следовало от него ожидать, на самом интересном месте.
— А дальше что? — нетерпеливо спросил я.
— Дальше? — ответил Коровин. — Спроси об этом Громова. Я здесь ни при чем. Видишь, кончилась тетрадка. А другую он мне не дал. Видно, не успел переписать.
Когда я вышел от Витьки, моросил дождь. На углу возле киоска под дождем стояла очередь, ожидавшая «Вечерку». Впереди всех стоял рыжеусый старик, за ним Агафонычев, специально приехавший со Средней рогатки, а за Агафонычевым молодой интеллигент. Они мокли под косым и нудным ленинградским дождем на холодном ветру, очевидно, надеясь, а может, даже и рассчитывая узнать что-нибудь еще о языке и мышлении дельфинов или о сигналах из другой галактики.
Рыжеусый старик в старомодной раскидайке очень продрог и мог даже простудиться и умереть от воспаления легких. А мне было хорошо, и не только от того, что я выбежал из теплой квартиры, а от веселой мысли, что мне не надо стоять под дождем и ждать «Вечерку», в которой, может, ничего нет интересного, кроме объявлений о разводах. А хорошо мне было еще и потому, что я знал, кому сигналят и кто живет в таинственной квартире Громовых.
Сильное желание похвастаться овладело мной, и я остановился. Но потом я вспомнил, что Витька читал мне тетрадь под большим секретом, и прикусил себе язык.
Агафонычев и старик о чем-то спорили, а интеллигент стоял задумчивый, стройный и очень красивый, напоминая рисунок из старинной книги.
Я так и оставил их стоять под дождем, а сам побежал домой. Часа полтора я просидел, решая задачи, которые почему-то плохо решались, потом в комнату пришла мать с кухни и сказала строго:
— Сбегаешь за хлебом в булочную. Только оттуда сразу домой.
Дождь еще моросил. На углу возле киоска по-прежнему стояла очередь. Интеллигент стоял молча, в красивой позе. А старик в разлетайке и Агафонычев вели научный спор не столько для того, чтобы выяснить истину, а для того, чтобы не обращать внимания на плохую погоду. Я почувствовал глубокое уважение ко всем, кто так долго стоял в очереди, рискуя здоровьем ради того, чтобы удовлетворить свою любознательность, и особенно к старику в разлетайке, который от холода весь посинел и продрог.
Забыв про булочную и про приказание матери не задерживаться на улице, я тоже стал в очередь недалеко от красивого интеллигента, чем-то похожего на Лермонтова, Гоголя и даже на Шекспира.
Для чего и почему я остановился? Не знаю. Во всяком случае, не из-за «Вечерки» и дефицитных изданий. Спор старика с Агафонычевым тоже меня мало интересовал. Просто мне хотелось поделиться с ними тем, что я узнал из громовской тетрадки. Ведь такого интересного сообщения они не узнают из дефицитных изданий, приложений и журналов, которых они ждут. Очень мне хотелось рассказать им хотя бы самую малость, но я помнил слова Витьки насчет замка, который надо повесить. Конечно, я бы мог взять с них слово, но все равно это было бы нечестно. Потом я поборол себя и свою слабость и пошел в булочную. Дойдя до булочной, я чуть было не вернулся, так хотелось поделиться тайной. Я постоял возле дверей, и одна тетка уронила из-за меня пеклеванный хлебец в лужу, и я думал, что она меня обругает, а она вернулась и купила другой, а этот оставила валяться в луже.
Придя домой и отдав матери хлеб, я сразу стал себя уважать за то, что никому ничего не сказал. Я был очень доволен своим хорошем поступком. П я подумал про себя, что я именно тот самый человек, которому можно доверять тайны, и Витька во мне не ошибся.
Ничто так не делает человека счастливым, как уважение к себе. А я редко уважал себя, потому что было не за что. А сейчас мне казалось, что я достоин уважения Витьки, Громова и даже того мальчика, который родился на космическом корабле.
Так вот уважая себя, я пришел в школу и сел на свое место, где сидел всегда. Ребята все тоже сидели на своих местах, кроме Перепелкнна, который заболел свинкой. Они все тоже, наверное, чувствовали к себе уважение, хотя, я уверен, будь они на моем место, они бы вчера не удержались и открыли бы тайну.
Историю преподавала новенькая. Ее звали Тамара Николаевна. Она хоть и недавно окончила Пединститут имени Герцена, но очень много знала и страшно любила, когда ей задавали трудные вопросы. Я подумал: не задать ли ей трудный вопрос и не спросить ли ее о том далеком времени, про которое читал мне Витька из неоконченной тетради? Но только я хотел было ее спросить, как вдруг поднимает руку Витька и задаст Тамаре Николаевне вопрос, от которого у меня вдруг закололо под ложечкой.
— Кто первый дал, — спросил Витька, — названия всем вещам и предметам?
Учительница тряхнула стриженой головой, и глаза у нее заблестели, так ей понравился Витькин вопрос. У нее всегда блестели глаза, когда ей задавали трудные вопросы.
— Названия и имена, — ответила она, — стали давать наши далекие предки еще в те доисторические времена, когда начал складываться язык. Садитесь, Коровин.
Но Витька не сел, видно, не совсем удовлетворенный ответом.
— А как же нам теперь быть, раз почти все на свете названо? — спросил Витька. — Повторять чужие, не нами изобретенные слова?
— Вы ошибаетесь, Коровин, — сказала Тамара Николаевна, мир слов и имен не остановился в своем развитии. Но теперь, чтобы человеку что-нибудь назвать, нужно совершить открытие: обнаружить новую звезду или открыть еще одну элементарную частицу. Вот вырастете, станете физиком или химиком, откроете новое явление и дадите ему свое название.
Витька нахмурил брови и сел с огорченным выражением.
Он, видно, не очень-то верил, что откроет звезду или элементарную частицу.
Я тоже очень огорчился и подумал: хорошо было нашим далеким предкам, когда самые обычные деревья и даже плоды и ягоды никак не назывались. Но Тамара Николаевна угадала мою мысль и сказала:
— Не думайте, ребята, что нашим далеким предкам легко давались имена и названия. Они, как современные физики, открывали каждую новую вещь, платя за это трудом, здоровьем, а иногда даже и жизнью.
Хватило бы у меня силы воли заплатить своей жизнью за то, чтобы назвать предмет, еще никем не названный? Нет, думаю, что не хватило бы, хотя точно сказать не могу. Пока у меня были другие заботы, может, и поважнее названий. Слишком много и часто я думал о мальчике, тайна жизни которого чуть приоткрылась — и закрылась на самом интересном месте.
— Ну, а когда будет продолжение? — спрашивал я Витьку.
— Может, и никогда, — ответил мрачно Коровин. Он в последние дни стал каким-то невеселым и постоянно хмурился и даже не фыркал носом.
— Почему же никогда? Я хочу, чтобы это было скоро.
И Витька делал вид, что ему скучно. А скучно ему вовсе не было. С тех пор как в него попала папуасская стрела, он потерял всякое понятие о скуке. Но что-то с ним все-таки случилось. Зря хмуриться он бы не стал. Может, разладилось у него с Громовым? Это вполне возможно. Громов слишком много знал, а Витька знал пока еще нe очень много, но был самолюбив, и они, в конце концов, могли поссориться.
Как-то, возвращаясь с матерью из кино «Свет», где мы смотрели очень интересную картину про слонов и зебр, а затем про знаменитого художника Айвазовского, я увидел Витьку. Он стоял с тем самым интеллигентом, который был немножко похож на Лермонтова, Гоголя и даже на Шекспира. Витька что-то рассказывал этому стройному высокому красавцу, а тот вдруг вытащил из бокового кармана записную книжечку, что-то записал в ней и сказал:
— Отлично! Великолепно! Чудесно! Я наведу справку.
В это время Витька оглянулся, увидел меня и мою мать и почему-то очень смутился.
— Здравствуй! — сказал я.
Но Витька не ответил. А молодой красивый интеллигент вежливо поклонился моей матери и мне, хотя и не был знаком с нами.
— Кто это? — спросила меня мать тихо.
— Шекспир, — ответил я. — А может, и Гоголь. Разве ты не заметила, он даже очень похож.
Но мать отрицательно покачала головой, — не найдя никакого сходства.
— Наоборот, — сказала она. — Он скорее похож на Айвазовского, которого мы только что видели на экране.
— Айвазовский был глубокий старик.
— Не всегда же он был глубоким стариком.
Я задумался. В словах матери была истина, но в нее почему-то не верилось. Великих людей всегда представляешь такими, какими они бывают на портретах, в книгах или на экране кино.
Потом я стал думать о молодом красивом интеллигенте и его загадочном обещании навести справку… Странно, что Витька обратился к нему за справкой. Витька ведь не любил таких стройных красавцев и называл их стилягами и даже тунеядцами. Видно, уж очень большая нужда была у Витьки в этой загадочной справке, раз он поступился своими принципами.
Я решил ни о чем не спрашивать Витьку. И правильно поступил. Витька сам рассказал мне спустя несколько дней. Он даже признался мне, что поссорился с Громовым. Дело в том, что Громов отказался дать Витьке продолжение про мальчика. Почему? Громов не стал объяснять. Может, случайно узнал громовский отец и напомнил сыну, что исследования еще не закончены и разглашать посторонним научную тайну еще преждевременно. Короче говоря, Громов простился с Витькой на лестнице перед дверью, а в дом его и на этот раз не пригласил.
Витька, я уже упоминал, был самолюбив. Он решил, что Громов стал много воображать и задаваться. А задавал он не любил еще больше, чем стиляг. А тут интеллигент подвернулся. Он, оказывается, давно разыскивал Витьку — узнать от него подробности о стреле и по чьей вине выстрелил экспонат. Витька, конечно, не стал обвинять ни администрацию, ни скульптора, ни великого путешественника Миклухо-Маклая, а всю вину взял на себя. Красивому интеллигенту очень понравилась Витьки на скромность. Они подружились, и интеллигент познакомил Витьку со своей коллекцией. Коллекционировал он разные редкие и маловероятные случаи, делая вырезки из приложений и дефицитных изданий, а также собирал приключенческие книги и статьи про телепатию и телепатов. Все это носило, по словам Витьки, строго научный характер, хотя интеллигент ученым еще не был и работал пока в райстрахе, занимался страхованием частного имущества и даже жизни.
Собственно, это самое обстоятельство, что красивый интеллигент, похожий на Айвазовского и еще на кого-то, вовсе не был стилягой, а занимался тем, что страховал чужую жизнь, это обстоятельство вселило в Витьку уважение к своему новому знакомому. Витька знал, как трудно застраховать чужое имущество и особенно жизнь, и я тоже. Однажды к нам пришла женщина, она была очень ласковая и внимательная и долго убеждала мою мать застраховать что-нибудь из имущества. Мать только улыбалась и отрицательно качала головой, но когда женщина предложила моей матери застраховать жизнь, мать рассердилась.
Я тогда не совсем понял, почему мать рассердилась на это предложение. Мне оно показалось очень заманчивым.
Витьке, видно, очень нравилось, что у его нового знакомого такая редкая профессия. А может, он думал, что этот человек знает какую-то тайну и действительно может застраховать чужую жизнь от непредвиденного случая, болезни и других влияний теории вероятности и закона больших чисел. Короче говоря, Витька Коровин, который никогда не боялся несчастных случаев, а наоборот, — Витька стал копить деньги, чтобы застраховать свое имущество и жизнь.
Огорчало меня не это. Огорчало то, что Коровин променял Громова, а значит, и космического мальчика на этого человека, совершенно случайно имевшего небольшое сходство с великим художником Айвазовским, Шекспиром и еще с кем-то. Вот что значит самолюбие и гордость, а также обида.
Я хотел задать Коровину один вопрос, но воздержался, учитывая его больное самолюбие. Что было бы, если на одну чашку весов поставить Громова с его необыкновенным мальчиком, а на другую этого человека, немножко похожего на Айвазовского, но не умеющего рисовать? Нет, я не задал этого вопроса Витьке, не желая ставить его в трудное положение.
Передо мной снова была тонкая тетрадка с Пушкиным на обложке, но в этот раз держал ее в руках не Витька, а сам Громов. Громов мне и читал вслух про мальчика.
Да, мальчик неплохо чувствовал себя на Земле. Тут у него было что-то вроде каникул. Но потом кто-то из взрослых вспомнил, что каникулы слишком затянулись, и мальчику пришлось приступить к своим обязанностям ученика.
Чтобы ему было не очень скучно одному и было с кем соревноваться, ему придали два немножко странных существа с милой детской внешностью, вполне разумных, хотя и сделанных из больших искусственных молекул. Соревноваться мальчику с ними было нетрудно, потому что оба существа делали ошибки и не успевали по всем предметам, кроме пения, черчения и математики.
Один из них иногда путал женский род с мужским, а другой еще хуже — забывал начало или конец некоторых слов. Но зато по пению, черчению и математике за ними было никак не угнаться, и мальчику приходилось напрягать все усилия, чтобы как-нибудь не остаться позади этих веселых и вполне разумных существ, кажется, не мужского и не женского, а только среднего рода.
Оба они были довольно забавные и особенно тот, который забывал начало или конец некоторых слов.
Скажет, например, «здра» и ждет, когда тот, с кем он здоровается, добавит «вствуй». Но ведь есть слова и потрудней, чем слово «здравствуй», и чьи окончания не сразу приходят в голову.
— Ок… — скажет он.
А мальчик уже спешит добавить:
— Но.
— Да, да, окно! Благодарю! Но я хотел сказать не окно, а окончить. Вспомнил!
Ошибающийся робот необычайно радовался, обретая потерянный слог и при помощи его снова находя утерянную связь с миром.
Обращаясь с этим Заикой, то и дело теряющим концы и начала слов, мальчик научился ценить речь, смысл и живую форму слова. Он, конечно, догадался сразу, что оба неуспевающих отставали не по своей вине и что их неуспеваемость была запрограммирована техниками и инженерами экспедиции. Но чтобы не огорчать взрослых, мальчик делал вид, что он верит в лень и нерадивость своих новых приятелей.
Инженерам и техникам захотелось сделать еще один сюрприз. Из таких же больших искусственных молекул они создали еще одного ученика и посадили его за парту рядом с мальчиком. Мальчик подумал: вот еще один неуспевающий, сейчас он начнет ошибаться, и мне станет его жалко. Но искусственный новичок-школьник, как ни странно, ошибаться не торопился, а, наоборот, успевал по всем предметам, да еще как! И мальчику скоро пришлось пожалеть, но не его, а самого себя. Учителя начали ставить ему в пример этого всезнайку. Всезнайка оказался не только всезнайкой, но и выскочкой тоже. Он то и дело поднимал руку и кричал:
— Спросите меня! Он не знает! А я знаю!
И он, действительно, знал. Этого у него не отберешь.
Так текла жизнь мальчика на молодой знойной планете, где слишком длинные и неуклюжие ящеры жили, не подозревая, что их сменят более стройные, красивые и ловкие животные, которые, как это ни удивительно, произойдут от мелких крысоподобных соседей ящеров. А в конце концов придет черед и для разумных существ. Таким образом, мелкие крысоподобные уродцы окажутся предками высокоразумных стройных красавцев.
Мальчик верил в это и не верил. А искусственный новичок Всезнайка дразнил мальчика на переменах, что у него, у мальчика, тоже были такие же несолидные и некрасивые крысоподобные предки. Сам же новичок очень гордился, что у него не было никаких предков и он возник вдруг, ничего не продолжая и ни на кого не опираясь, почти как чудо.
Мальчик много думал и пришел к мысли: нет ничего плохого, что у него, у мальчика, было много предшественников, в том числе и не очень красивых. Он был сын времени и природы, а не был сделан из искусственных молекул, как Всезнайка, который появился только благодаря капризу техников и инженеров. И вдруг мальчику стало жалко Всезнайку, родного сына прихоти и искусства инженеров. Он сам не мог понять своего чувства жалости к существу, которое в этом не нуждалось.
Да, так текла жизнь на чужой планете, которую всем скоро предстояло покинуть.
Разумеется, все этому были рады: команда, члены экспедиции, философ, композитор, родители мальчика и даже, кажется, сам строгий командир космического корабля, так хорошо умеющий прятать свои чувства. Но мальчика удивило, что больше других был рад успевающий по всем предметам ученик, тот самый, который нигде и никогда не родился, а был создан из искусственных молекул. Мальчик сначала не мог объяснить самому себе причину радости Всезнайки, но потом догадался. Всезнайка появился недавно и не успел здесь, на Земле, ничего полюбить и ему не придется ни о чем тосковать. Мальчику же было очень грустно покидать Землю, где он сам вместе со взрослыми давал названия всему — деревьям, зверям, горам, речкам и озерам. Космолет оторвется от гравитационного поля Земли и улетит в своп далекие и давно покинутые края, а здесь, на онемевшей планете, не останется ни глаз, ни ушей, а главное губ, способных хотя бы шепотом произнести какое-нибудь имя и название.
Сознание этого непреложного обстоятельства очень мучило мальчика, и он мысленно видел как бы издали Землю, погруженную в жуткое молчание неразумной и слепой жизни.
Как выяснилось позже, об этом думал не один мальчик, а взрослые тоже. И на одном совещании, где, конечно, присутствовали только взрослые, было решено оставить на Земле существо, сделанное из искусственных молекул, того самого ученика, который успевал по всем предметам благодаря заложенной в нем программе. Мальчик узнал об этом от композитора.
— А почему именно его? — спросил мальчик.
— У него хорошая память и, кажется, отличные способности, — стал объяснять композитор. — Он без ущерба для своего искусственного организма-механизма сможет прожить много миллионов лет в земных условиях, а затем передать информацию разумным существам, которые здесь неизбежно должны рано или поздно появиться.
— Но ведь он не умен, хвастлив и бездумен, — сказал мальчик.
— Что делать, — возразил композитор, — те, у кого душа, к сожалению, не могут жить миллионы лет. Кроме того, судьба у него незавидная — пребывать здесь в одиночестве столько длинных тысячелетии.
Наступила пауза, мальчик смотрел на композитора и думал о его словах.
— А что бы ты предложил, если бы присутствовал на совещании? — спросил мальчика композитор.
— Не знаю, — ответил мальчик. — Уж лучше послать тех двух, которые успевают только по пению, черчению и математике.
— Шла речь и о них, — сказал композитор. — Выяснилось, они не только не успевают, но и ошибаются. Один путает мужской род с женским, а другой забывает начало и концы многих слов.
— Зато они добрее, — заступился мальчик.
— Нет! Нельзя! Еще ошибутся и подведут.
— Но те разумные существа, которые здесь появятся, — настаивал мальчик, — наверное, будут великодушны и простят им их маленькие неточности и ошибки.
— Нет, понимаешь, неудобно. А главное, смешно.
— А разве это так уж плохо? Пусть немножко посмеются. Станут еще добрее.
— Ты еще мал и многого не понимаешь. Мы не можем допустить, чтобы нашу цивилизацию представлял здесь заика. А потом попробуй, расшифруй инопланетный язык, когда многие слова без окончаний и без начала.
Громов вдруг замолчал.
— Что, тетрадка кончилась? — спросил я.
— Да, кончилась, — сказал Громов.
— Но ты, наверное, без тетрадки знаешь продолжение. Кого же все-таки послали — Заику, того, который путал женский род с мужским или этого успевающего по всем предметам Всезнайку?
— А ты бы кого послал, если бы был на их месте?
— Не знаю. Во всяком случае, не Всезнайку. Скорей бы Заику, его заикание большого вреда не причинит.
— Но согласись, что дешифровать было бы в сто раз труднее.
— Это верно, но кого же послали — Всезнайку или тех, кто делал ошибки и не успевал?
— Нет, не их.
— А кого?
— Меня, — сказал Громов тихо, почти шепотом.
Я посмотрел на Громова. Обыкновенный школьник. Даже слишком обыкновенный. Только прядка седая над самым виском. Но поседел Громов, по словам Витьки, не от горя, трудной жизни и других переживаний, а с этой седой прядкой прямо появился на свет. Она у него с того времени, как он родился и даже раньше.
Громов не улыбался. Лицо у него было серьезное, как у того мальчика, про которого он только что читал. Но он же и был тот самый мальчик, если я не ослышался и мне не показалось.
Казалось, чего бы проще — взять и переспросить. Но я почему-то постеснялся, упустил момент. Я всегда упускал момент, а потом ругал себя за это. Но я не переспросил и потому, что, кажется, в эту минуту поверил. Сомнение у меня возникло позже. Сразу же после того, как Громов взял свою тетрадь и ушел.
Ушел он как-то незаметно, встал, простился и закрыл за собой дверь. Я подошел к окну и ждал, когда он спустится с лестницы, чтобы увидеть его на улице. Почему-то я думал, что не увижу. Но я увидел и даже немножко удивился. Он шел не спеша к трамвайной остановке. Потом подошел трамвай, он сел с задней площадки и через стекло я даже видел, как он опустил в кассу монету и оторвал себе билет.
Потом я долго думал: в чем же я, в самом деле, сомневался? В существовании Громова или в том, что он и тот необыкновенный мальчик одно и то же лицо? Мне стало даже смешно. Можно ли было сомневаться в существовании Громова, который только что сидел у меня в бывшей детской? Нет, нельзя.
А в том, что он и мальчик, прилетевший на Землю в меловой период, одно и то же лицо? Можно.
Так ответил кто-то, сидевший во мне.
И сразу же привел довод, веское доказательство. Разве мог существовать десятки миллионов лет этот мальчик с седой прядкой, неизвестно как и почему ставший Громовым, обыкновенным советским школьником с Васильевского острова? Такой ехидный вопрос задал мне мой собственный рассудок, в эту минуту словно отделившийся от меня.
Он еще много задал мне разных коварных вопросов, и, затаившись, ждал, что я ему отвечу.
А что я ему мог ответить? Я очень хотел, чтобы Громов был тем самым мальчиком, вопреки всему. Но как я мог доказать, что это он? На моей стороне не было никаких научных доказательств, кроме одного — доверия к Громову.
А рассудок наступал, буквально не давая мне покоя. Приводил одно доказательство за другим, и все против меня, Громова и мальчика с другой планеты.
Где было искать союзника в споре с самим собой? Во всяком случае, не в нашей семье. Отец сразу бы высмеял, мать сказала бы, что ей некогда, надо гладить белье и следить за тем, чтобы не убежало молоко на газовой плите, а двоюродный брат Володя был математик и как дважды два доказал бы мне, что не было и не могло быть никакого мальчика. И взяв бумажку, Володя подсчитал бы, что по теории вероятности для такого случая у Земли и солнечной системы не хватило бы времени. Володя уверял, что в мире все возможно, если располагать достаточным временем. Но вот беда, наша Земля и вся солнечная система находятся в беспрерывном цейтноте.
Так я был предоставлен сам себе в споре с таким ловким противником, как рассудок. А на другой день, встретившись в школе с Витькой, я рассказал ему все, не исключая признания Громова. Но Витька выслушал меня без большого интереса. На Громова он был очень обижен и считал его зазнайкой. С тех пор, как в Витьку попала стрела, он стал очень обидчивым и требовал от всех, чтобы его все уважали и признавали его заслуги. Выслушав меня, Витька сказал:
— Обыватель! Неужели тебе неизвестно, что наука никому не верит на слово и даже на честное. Она требует проверки и неоспоримых доказательств.
— Но это же Громов сказал! А он врать не будет.
Витька посмотрел на меня с презрением и хмыкнул носом.
— Громов? А что для науки Громов? Пустой звук. Она и великим людям не верила на слово — Ньютону, Дарвину, Эйнштейну и требовала от них доказательств.
— Но если Громов и тот мальчик одно лицо, то и Дарвину до него далеко вместе с Ньютоном.
Витька посмотрел на меня, как мне показалось, с жалостью, а потом отвернулся. Только перед самым звонком он сказал:
— Дарвин доказал, что мы происходим от обезьяны, Ньютон открыл уйму всяких законов, а твой Громов что сделал?
— Сумел прожить много миллионов лет. Этого не сумел бы, наверное, даже твой Дарвин вместе с Ньютоном.
— Обыватель! Да это же не Громов прожил, а тот, которого нашли и теперь изучают…
— Мальчик-то? Так это же Громов и есть.
— И ты в это веришь? Без всяких доказательств? На честное слово? Мракобес!
Меня страшно испугало это слово. И откуда только Коровин его выкопал, уж не из своих ли справочников и энциклопедий? И что это означает по смыслу? Наверное, что-нибудь очень плохое. Мне вдруг показалось, что это слово приклеилось ко мне. Есть такие слова, которые приклеиваются к человеку па всю жизнь так, что и пе отодрать.
Во время урока я все время мысленно спрашивал себя: неужели я мракобес? И почему? Только потому, что поверил Громову. Но это же не от меня зависело, что я поверил. Да и как я мог не поверить? Уж очень он похож на мальчика, про которого читал.
Когда мы вышли вместе с Коровиным из школы, он все время молчал и с жалостью смотрел на меня. Потом я не выдержал, попросил его тихо:
— Слушай, возьми это слово обратно.
— Какое?
— Мракобес.
— Нет, не возьму, — сказал Витька.
— Возьми, пожалуйста, — просил я. — Ну, возьми. Разве это трудно?
— А ты осмысли свое поведение и осуди его. Тогда возьму это слово обратно.
— Я не вижу в своем поведении ничего плохого.
— Ну, до завтра, — сказал Витька. — Придет время, ты осудишь.
Время шло, а я себя еще не осуждал. Не то, чтобы мне не хотелось осуждать себя, а дело было сложнее. Витька, собственно, добивался, чтобы я осудил не только себя, но и Громова. В этом была его главная цель.
Себя я осудить еще мог, но Громова мне что-то мешало. Не знаю даже, что мешало, не отдаю себе отчет. Я, конечно, понимал, что название «мракобес» относилось не только ко мне, но и к Громову, на которого за что-то рассердился Витька.
До поры до времени я был намерен молчать и выжидать, как пойдут события дальше. Чего-то выжидал и Коровин тоже. Однажды на улице, в присутствии Девяткина и Десяткина он бросил на меня рассеянный взгляд и, сплюнув, небрежно спросил:
— Ну как, осудил или еще не осудил?
— Кого? — притворился я, что не понимаю.
— Известно кого, — ответил Витька. — Не Дарвина же с Ньютоном, а того, кто верит в разные антинаучные факты.
Я промолчал.
Витька еще раз сплюнул.
— Так осудил или не осудил?
— Не осудил.
— Обыватель! — обругал меня Коровин. — Мра-ко-бес.
Оба — Девяткин и Десяткин — загоготали на всю улицу. Даже шедшая мимо старуха оглянулась и посмотрела на меня, незнакомая некрасивая старуха с пустым ведром и авоськой, в которой лежал хлеб и сардельки. И она тоже рассмеялась. Значит, все слышала и поняла.
Я не знал, куда деться от стыда. В горле вдруг пересохло и запершило, защемило под ложечкой. И я пошел, не глядя ни вперед, ни по сторонам. Когда я отошел и потерял их из виду, вдруг внезапный голос, находящийся где-то внутри меня, тихо сказал:
— Ну, и осуди. Подумаешь, что тебе это — трудно, что ли? Скажи Коровину, что ты осознал спою ошибку. И он перестанет называть тебя мракобесом.
Но я не внял совету этого голоса. Потому что мне показалось, что это не я сам себе советую, а Девяткина с Десяткиным или даже та старуха с пустым ведром, которая рассмеялась. Уж не знаю почему, но мне так показалось. И я себя не осудил. Н Громова тоже. Решил немножко обождать, хотя бы неделю. За неделю много воды убежит, и, может, Коровин отстанет.
Прошла неделя, и мне не пришлось себя осуждать. И Громова тоже. События приняли неожиданный оборот. Громов встретил меня в «Доме книги» на Невском и пригласил зайти к себе.
Когда я вошел в квартиру Громовых, там очень вкусно пахло. Мать Громова жарила корюшку. Запах корюшки настроил меня на веселый лад. И на минуту я даже забыл о загадках, связанных с таинственной квартирой Громовых и с мальчиком с другой планеты. Вкусный запах корюшки напоминал о чем-то другом, очень земном и обыкновенном, а не о другой планете, словно вообще не было никаких планет, кроме Земли.
Громов угостил меня корюшкой. И сам тоже съел несколько рыбок с аппетитом. Квартира была большая, но в другие комнаты меня Громов не завел, а только к себе в бывшую детскую.
Когда мы съели корюшку, я вдруг спросил:
— А правда ли, что ты и тот мальчик одно лицо?
— Почти, — сказал тихо Громов.
— То есть как почти? — сказал я. — Одно или не одно? А почти тут ни при чем.
— Почти одно, — сказал так же тихо Громов.
Я посмотрел на него. Лицо у него было серьезное и сосредоточенное на какой-то глубокой и не ясной для меня мысли, как у того мальчика, о котором шла речь.
— Объясни, пожалуйста, — попросил я. — Я не понимаю. Меня Витька мракобесом называет и обывателем.
— За что?
— Все за это. За то, что я поверил тебе на слово. А наука, говорит он, не имеет права никому верить, даже на честное слово.
— Но ты же не наука, — сказал Громов.
— Все равно, я тоже не имею права верить. А я поверил. И за это Витька называет меня обывателем и даже мракобесом!
Громов улыбнулся.
— Ты, видно, очень не хочешь быть обывателем и мракобесом.
— Не хочу, — кивнул я.
— А чего же ты хочешь от меня?
— Хочу, чтобы ты предъявил доказательства и факты.
— Документ, что ли, хочешь от меня получить, что я и есть тот мальчик?
— Не документ. Зачем? — сказал я. — Но хоть что-нибудь. Какой-нибудь пустяк. И я поверю. Я и так верю, но Витька не хочет. А надо, чтобы верили все.
— Скоро все поверят, — сказал Громов.
— Когда? — спросил я.
— Когда мой отец и его сотрудники опубликуют все, что связано с археологической находкой.
— Но ты же не археологическая находка. Ты его сын. И ты не тот мальчик…
— Я почти он.
— Объясни. Ты мне обещал.
— А ты с теорией информации знаком?
— Плохо. У нас в школе не проходят.
— А у нас проходили.
— Где у вас?
— На космическом корабле, а потом на Земле в меловой период, где меня учили вместе с Заикой и Успевающим.
— Так ведь разве это был ты?
— Почти.
«Почти»? Я раньше не придавал никакого значения этому слову, считал его чуть ли не самым последним в русском языке. Но сейчас мне это слово казалось особенным и таинственным, как сам Громов. «Почти»… Это слово соединяло Громова с мальчиком, а через Громова и меня. Необыкновенное это было слово. Но тут я вспомнил о Витьке, а заодно и о Девяткине с Десяткиным, гогочущих на всю улицу, и я спросил Громова:
— Если ты почти он, то ты, то есть он, должен помнить названия, которые дали пришельцы земным деревьям, рекам, зверям?
— Он помнит, — сказал тихо Громов.
— А ты?
— Я тоже.
Тогда я показал в окно на клон, росший возле самого тротуара, и спросил:
— Как называлось на их языке это дерево?
— Никак, — ответил Громов. — В меловой период на Земле еще не было таких светолюбивых растений. Они появились позже.
Я смутился и покраснел, словно уличил меня в невежестве не Громов, а сам мальчик. Но Громов, кажется, не обратил внимания на мою ошибку. Он даже не улыбнулся. Глаза его смотрели на меня внимательно и дружелюбно. И я подумал, что мальчик тоже вел бы себя на его место так же дружелюбно.
— Ну, а небо, — спросил я, — оно же было всегда, как по-ихнему небо?
— Никак, — ответил Громов.
— Как же никак? Ведь небо же было и в меловой период?
— Не было, — ответил Громов. — Ни тогда, ни сейчас. Ведь «небом» мы называем то, что нам кажется, но чего нет на самом деле. А в их языке существовали названия только для того, что существует на самом деле.
Я смутился еще больше. И уже вопросов задавать не стал. Уж очень не хотелось мне опростоволоситься еще раз. Да и сомнения возникли — существовала ли тогда хоть одна вещь, которая существует сегодня?
Так ничего и не узнав, я ушел от Громова домой.
Опять моросил дождь. А на нашей улице, как я только сошел с трамвая, полил ливень. Пешеходы все испугались и стали нырять в чужие парадные, а я шел, не обращая внимания на дождь.
У меня не только с людьми, но и с вещами были хорошо налаженные отношения. И вес это было, наверное, потому, что я не задумывался об их происхождении. А после разговора с Громовым я стал задумываться о многом. А главное, мне очень хотелось изучить язык, на котором говорил мальчик и его родители. Ведь в этом языке не было слов и названий для тех явлений, которые нам только кажутся. Это был очень точный и очень умный язык.
Я чуть не проговорился Витьке о своем желании, по вовремя спохватился. Витька сказал бы мне:
— По английскому только что схватил двойку. Тебе ли изучать инопланетные языки?
Витька после того случая, когда я его увидел в очереди вместе со стариками и стройным интеллигентом, ходил смущенный и даже не заговаривал. Но однажды после уроков не удержался и спросил:
— Ну, как? Осудил или не осудил?
— Нет еще, — ответил я. — И вообще не собираюсь.
— Осудишь, — сказал уверенно Витька.
— Когда?
— Когда в тебе пробудится долг и сознание.
И тут Коровин стал меня просвещать и рассказывать про Джордано Бруно и еще про кого-то, кто боролся с суеверием и за это сгорел на костре. Рассказывал он долго, потом спросил:
— Ну, как, пробудилось в тебе сознание или еще по пробудилось?
— Не пробудилось, — ответил я.
Но Витька на этот раз проявил выдержку и терпение и ни разу не обругал меня ни обывателем, ни мракобесом. Тут я рассказал ему о своей последней беседе с Громовым и о необыкновенном слове «почти» и о языке мальчика.
Коровин выслушал меня и сказал:
— А доказательства? Где они? Может, все это выдумки и сказки? А потом, что значит это «почти»? Самое приблизительное и неточное слово. А ты же только что говорил, что у них даже для неба нет названия, потому что небо только кажется, а на самом деле его нет.
Трудно разговаривать с Витькой, а особенно спорить. Того и гляди, попадешь в расставленную им ловушку. Вот я, кажется, и попал.
— «Почти», — передразнил меня Витька. — Тогда я почти Наполеон, а ты изобретатель радио профессор Попов. А на самом деле? На самом деле мы обыкновенные школьники. И Громов тоже школьник, но воображает…
— Зачем ому воображать, он живет в одной квартире с необыкновенной находкой…
— Еще неизвестно, — перебил меня Коровин, — что это за находка и существует ли она? Об этом несчастном плезиозавре, о сигналах из другой галактики, о пришельцах и об умственной деятельности дельфинов тоже много писали. А ведь не подтвердилось.
— А тут подтвердится, — сказал я. — Уверен, что подтвердится, и очень скоро. Честное слово.
— Честное слово? — переспросил Витька. И на лице его я увидел такое выражение, какого еще никогда не видел. Смесь торжества и полного бесповоротного презрения.
— Извини, — спохватился я. — Я, кажется, не так выразился.
— Не-е-ет. Именно так, как хотел. В этом честном слове весь ты с потрохами. А ты знаешь, какой вред науке может принести твое честное слово?
— Нет, не знаю.
— Не знаешь! А тебе бы следовало это знать. Мра-ко-бес, обы-ва-тель.
Коровин произнес эти слова по слогам, а потом посмотрел на меня, как на воришку, пойманного в метро, где некуда бежать. Не только Витькин взгляд, но и его слова меня страшно испугали. Я очень уважал науку и, конечно, не хотел ей причинять вреда.
— И большой вред я причинил? — спросил я Витьку.
— Огромный, — ответил Витька и вдруг задумался. От того, что он сосредоточенно думал, лицо его немножко подобрело.
— Вот что, — сказал он, — я дам тебе одни совет.
— Какой?
— Исправь свою ошибку.
— А как?
— Не имей никакого дела с Громовым. Это мой совет, и ты должен к нему прислушаться.
Витька любил красиво выражаться еще до того, как в него попала стрела, но после того, как он подружился с молодым интеллигентом, он стал выражаться еще торжественнее.
— А при чем тут Громов? — сказал я.
— Громов и наносит главный вред науке, — сказал Витька, — распуская непроверенные слухи про мальчика и выдавая себя за него.
— Он себя за него не выдавал, — сказал я, — зачем ему выдавать? Он и есть этот мальчик.
Тут, видно, у Коровина не хватило других аргументов, и он показал мне кулак. И после того мы пошли с ним в разные стороны.
Витькин кулак не произвел на меня никакого впечатления. Скорей наоборот. Но слова о вреде, который я причинил науке, не давали мне покоя. По-видимому, ошибку я все-таки совершил. И ее необходимо было исправить.
Я невольно задумался. Об ошибках и о том, что их нужно исправлять, я слышал много и в школе и дома, а также читал в пионерской газете и разных книжках. Но там речь шла о совсем других ошибках. И те ошибки было совсем нетрудно исправить.
В чем же заключалась моя ошибка? Может, в том, что я не проявил настойчивости и, бывая на квартире Громовых, не попытался попасть в кабинет громовского отца, где, возможно, хранилась археологическая находка? Во всяком случае, если я и нанес вред науке, то как-нибудь. невзначай. И ошибку, конечно, нужно исправить и для этого побывать у Громова.
Громов сказал мне:
— Вытирай ноги! — и показал на половичок, плетенный из камыша.
Я, конечно, вытер. А потом еще раз, прежде чем войти в их квартиру.
В квартире было тихо. Отец Громова улетел в Киев на какую-то конференцию или симпозиум, а мать уехала куда-то к парку Победы навестить родственницу-старуху, которая лично знала Айвазовского и еще кого-то, может, даже Тургенева и Салтыкова-Щедрина.
— Значит, ты один? — спросил я.
— Вдвоем, — ответил Громов тихо.
— А кто же второй, домработница?
— Да нет. Он.
— Кто он?
— Ну, мальчик.
— Так ты же и есть он?
— Иногда. Но сегодня четверг. А я бываю им только по пятницам.
— А это точно? Совершенно научно? А то Коровин обвиняет…
— Не беспокойся. Точно и научно, — ответил Громов. — Я сегодня тебя с ним познакомлю.
Мне стало не по себе. Начали подрагивать рука и нога. И вдруг стало холодно, страшно холодно, не знаю отчего.
Мы прошли по коридору и остановились возле дверей кабинета.
— Только ты сразу много вопросов ему не задавай, — шепнул Громов.
— Кому — ему? Тебе?
— Да при чем тут я? Мальчику.
— А почему нельзя?
— Тише… Не любит! Особенно, когда спрашивают о пустяках.
Громов открыл дверь, и мы вошли в кабинет. Там кто-то сидел в темноте. Громов зажег свет. И то, что затем я увидел, я не смог бы объяснить не только Витьке Коровину, но даже самому себе, своим чувствам.
Сначала я подумал, что вижу свое отражение в зеркале. Но через мгновение я дал себе полный отчет в том, что в кабинете не было никакого зеркала. И однако же, я видел свое собственное отражение. Напротив меня стоял мальчик, во всем абсолютно подобный мне, и улыбался, словно рассматривал в зеркале свое отражение.
— Кто ты? — спросил я. — Ты очень похож на меня.
— А может, не я на тебя, а ты на меня? — ответил он моим голосом. — Ведь я тебя старше.
— Намного старше?
— Не намного. Всего на несколько десятков миллионов лет.
Он внимательно, дружелюбно и насмешливо посмотрел на меня.
— Не веришь? Хочешь, чтобы я предъявил свидетельство о рождении? Но оно осталось на космическом корабле, а корабль улетел на свою планету. И тебе придется мне поверить на честное слово.
— На честное слово? — переспросил я.
— Да, на честное, — ответил он. — А то на какое же. Честное слово самое точное. Оно не может никого обмануть.
— И не принесет вреда науке? — сказал я.
— Вашей науке или нашей? Но все-таки…
А разве наука не одна? Витька мне говорил, что не может быть двух истин. Истина всегда одна. А раз истина одна, сказал Витька, то и наука одна. Двух наук быть не может. Вторая будет обязательно лженаука.
— Витька прав, если идет речь о Земле. Но ведь я с другой планеты. Ясно?
— Ясно. Но разве у вас не одна истина, а много?
— Разумеется, одна. Я не о том тебе говорю. Я говорю, что наша наука намного старше вашей и знает об окружающем мире немножко больше вашей.
Меня эти слова, конечно, смутили. Кому охота признаться. что мы отстаем. И я сказал:
— А так ли это?
— Если бы это было не так, — сказал он, — то я не стоял бы сейчас перед тобой. Я ведь на много миллионов лет не только тебя старше, но и всего человечества. Понятно?
— Это почти понятно. Но непонятно, почему ты так похож на меня и даже костюм на тебе мой, тот, что моя мать на прошлой неделе отдала в химчистку.
Мальчик усмехнулся.
— Уж не думаешь ли ты, — спросил он, — что твоя мать потеряла квитанцию, а я нашел и по ней получил?
— Не думаю, — ответил я. — Мать моя никогда ничего не теряет. А кроме того, там, кажется, спрашивают и паспорт. Заведующая очень недоверчивая.
Я еще раз посмотрел на него и на костюм. Костюм был точно такой же, как мой, только чище. И я подумал, что там, в химчистке, не могли так быстро выполнить заказ, мать ведь ворчала, что он там пролежит две недели, ожидая очереди.
Странно все это было, очень странно. И я повторил свой вопрос:
— Откуда у нас с тобой такое сходство?
— Ты находишь, что большое?
— Огромное, — ответил я. — А если не веришь, спроси Громова. И костюм на тебе мой.
Он посмотрел на свой, то есть на мой, костюм и улыбнулся, как обычно улыбаюсь я, чуточку растерянно.
— Костюм-то я мог взять в химчистке на время, воспользовавшись знакомством, а вот твою внешность как я мог заимствовать, не знаешь?
— Не знаю. И удивляюсь. Наверное, Громов тоже не знает.
— Знаю, — сказал Громов. — Это все наука и техника.
— Какая наука? Наша?
— Нет, пока еще не наша. А с другой планеты.
— И все равно непонятно, — сказал я. — Во-первых, на другой планете меня не знают. А во-вторых, корабль прилетел и улетел обратно в меловой период, а я родился в 1952 году.
— А это точно? — спросил мальчик. — Ты не ошибаешься?
— Не ошибаюсь, — сказал я. — Видел в документе. И кроме того, каждый год празднуют мое рождение. В этом году хочу Громова пригласить. А если ты не откажешься, то и тебя.
— Я не могу, — сказал с грустью мальчик.
— Почему?
— Исследователи не разрешают. А кроме того, душа не лежит. Представляешь, если бы я отмечал все дни рождения, сколько бы их накопилось с мелового периода.
Я невольно прикусил себе язык. Бестактно было затевать разговор на эту тему. Недаром Громов чуть заметно толкнул меня локтем.
Он еще раз толкнул меня локтем, а потом шепнул:
— На сегодня хватит. Пойдем. Больше нельзя.
Мне очень хотелось задержаться в кабинете и узнать то, чего я узнать не успел, но я постеснялся. И мы с Громовым вышли из кабинета, а мальчик остался там рядом со стеллажами, письменным столом и портретом великого русского путешественника Пржевальского.
Когда мы прошли коридор и оказались в бывшей детской, я вдруг сообразил, что, в сущности, ничего не узнал и даже не выяснил, почему на мальчике был мой костюм.
Насчет костюма с Громовым говорить было как-то неловко. Да и черт с ним, с костюмом. Я его, по правде говоря, не любил и хотел даже, чтобы он побыстрее износился после химчистки. После чистки вещи всегда быстрее изнашиваются.
Наше сходство с мальчиком — это совсем другое дело. О сходстве нужно немедленно узнать.
— Ты заметил, — спросил я Громова, — что он очень похож на меня?
— Заметил, — сказал Громов.
— А чем ты объясняешь это сходство?
— Тем, что сегодня четверг.
— А если сегодня был бы но четверг, а пятница?
— По пятницам он бывает похож на меня.
— Только по пятницам?
— Да, только по пятницам. В пятницу мы обычно с ним встречаемся и разговариваем.
— Значит, он может превращаться в кого захочет?
— Нет, это гораздо сложнее. Он, в сущности, не меняется, остается самим собой. А что касается сходства, оно нам только кажется. Он ведь улетел на свою планету вместе с экспедицией еще в меловой период.
— А кто же это? Не он, что ли?
— Не совсем. Но почти он. Это его копия.
— Его копия? Понимаю. Но не моя и не твоя. А он так похож на меня.
— Случайное сходство. То есть не совсем случайное. Просто он занял у тебя свою внешность.
— Зачем? Разве у него нет своей?
— Представь себе, нет. Он ведь только внутренняя копия. Копия чувств, мыслей. Копия характера. А внешность? Внешность… Внешность его создается в воображении того, кто с ним говорит. Я еще не до конца понял, в чем тут дело. Он мне обещал еще раз объяснить, но как-то неудобно напоминать. Он уже мне пять раз объяснял, но до конца понять не могу. В нашем мышлении еще нет таких понятий. А он этого не знает и может подумать про меня, что шарики плохо работают.
— Почему же он говорил так просто, совсем обыкновенно, как мы? От тебя, что ли, научился?
— Да нет! Это мы так воспринимаем, так же, как его внешность. Он даже не говорил, а только думал. Тебе только казалось, что он говорит.
— А костюм? Костюм на нем был мой, тот, что мать отдала в химчистку на Большом проспекте. Откуда он об этом костюме догадался? Он же его не видел.
— Зато ты видел, чудак. Ты и одел его в этот костюм.
— Но он же в химчистке!
— Не только в химчистке, — сказал Громов, — но и в твоей памяти тоже. Вот он и воспользовался твоей памятью. Понимаешь?
— Допустим, понимаю. Но это не важно. Важнее другое. Как же он без внешности? Значит, он невидимка?
— И да, и нет.
— Но как же в таком случае его обнаружил твой отец?
— Не мой отец его обнаружил, а он отца. Отец разбирал коллекцию древних предметов, найденных им в Воронежской области, прежде чем выставить их в Институте археологии. И вдруг услышал голос. Но об этом пока никому. Через полгода или через год отец сделает публикацию, и тогда о находке узнает весь мир.
— А почему через полгода, а не раньше?
— Слишком все необыкновенно, а многое и противоречит логике, так называемому здравому смыслу. Если бы это случилось в физике или кибернетике, тогда бы не удивились, а это же в археологии. Тут сразу нельзя, а надо все подготовить и систематизировать… Отец даже от археологов скрывает, говорит, занят дешифровкой. А к чему дешифровка, когда он говорит на любом языке.
— Но все-таки. Хоть на месяц бы раньше. А то так долго!
— Нельзя.
— Понимаю. Мне Витька объяснял. Чтобы не нанести вред науке.
Я еще посидел немножко в комнате Громова. А потом Громов зевнул, и я подумал, что пора уходить домой.
Дома все были чем-то расстроены. Мать сказала мне:
— Понимаешь, Саша, какая неприятность!
— А что?
— Твой костюм пропал, что я отдала на прошлой неделе в чистку. Я ходила туда, просила ускорить. Заведующая говорит: «Вам всегда надо все без очереди. Надо уважать и других клиентов. Чем они хуже?». И начала, начала. Я возмутилась, хотела забрать и отдать в другое место, а костюма нет. Обещает возместить деньгами. Но ведь ты так любил этот костюм.
Витьке я об этом, конечно, ни слова. Но дома чуть не проговорился. Мать опять завела разговор о костюме, что так загадочно пропал в химчистке. А я сдуру и брякнул:
— Видел я свой костюм на одном…
— Где? — перебила мать.
— Нигде. Просто так. На Васильевском острове.
Мать сразу же оживилась и стала допрашивать. На ком? Когда? Почему?
Я ужасно покраснел и растерялся. Врать я не любил, а сказать правду язык не поворачивался. Да и как я мог объяснить матери, что мальчик взял мой костюм не в химчистке, а вынул из моей памяти? Все равно бы не поняла и не поверила, а чего доброго, еще пошла бы к Громовым или заявила бы в угрозыск. Вот и пришлось выкручиваться.
— Да на одном прохожем я видел. На Васильевском. На одном незнакомом школьнике.
— А что ж ты его не остановил?
— Растерялся. Да и подумал, вдруг не мой? А знаешь, как зря обидеть невинного человека.
— Невинного? Невинные в чужих костюмах не ходят. Заведующая тоже расстроена. Может, придется выплачивать из жалования. «Первый такой случай», говорит. Мне даже ее жалко.
Мать замолчала. А я постарался скорей забыть о пропавшем костюме и о заведующей. Хотя мальчик был ни при чем, а все-таки это накладывало на него тень, какой-то нежелательный отпечаток.
О костюме я больше не вспоминал, а думал о мальчике. Скучно ему там одному вместе с Пржевальским в кабинете. Да и Пржевальский — не Пржевальский, а только портрет. Ждет, наверное, пятницу, когда его навестит Громов. Но он очень терпеливый и выдержанный, много миллионов лет ждал, чтобы передать информацию человечеству. А тут еще задержка на полгода или на год. А причина — осторожный характер громовского отца, нелюбовь его к спешке и сенсации.
Очень мне хотелось повидаться хотя бы еще раз с мальчиком. Но было неловко опять просить Громова. Ведь прошли не миллионы лет, а всего два дня.
Утром, причесываясь, я подошел к зеркалу и даже отпрянул. На меня смотрел мальчик и приветливо мне улыбался. Не сразу я сообразил, что это не мальчик, а, кажется, только я сам.
И тут впервые в жизни мне пришел в голову странный вопрос. Кто я? Откуда?
Казалось, этот вопрос задал себе не я сам, а мальчик, смотревший на меня из рамки. Он, по-видимому, хотел знать обо мне то, чего я и сам не знал. А я знал о себе все, кроме самого главного. И только сейчас мне это пришло в голову. До меня жили десятки тысяч мальчиков, сменяя один другого и превращаясь во взрослых мужчин. Со всеми этими мальчиками я не был и не мог быть знаком. Они были в прошлом, задолго до меня и затерялись в потоке времени. Но вот я познакомился с мальчиком, который жил еще до всех этих мальчиков. Он так и не стал взрослым, пронеся свое детство сквозь миллионы лет и все для того, чтобы передать нам нечто важное, чего никто на Земле не знает.
Может, для него время текло по-другому, чем для нас, как в фантастических романах, но все равно, даже если годы равнялись неделям… Очень уж он в тот раз был похож на меня. Так похож, что я тогда даже подумал, уж не существовал ли я тоже в меловой период? Но сразу же прогнал эту мысль. Уж очень нескромно так о себе думать.
В прошлом году я сдуру сказал Витьке:
— Я родился в 1952 году. Бабушка смеется, говорит, что это было совсем недавно, почти вчера. А мне иногда кажется, что я жил всегда. Просто невозможно представить без себя Землю.
Витька хмыкнул носом и сказал важно:
— Ну, понятно, ты законченный идеалист.
И при этом презрительно сплюнул.
— А что такое идеалист? — спросил я. — Что-нибудь вроде тунеядца и стиляги или еще хуже?
— Хуже, — сказал Витька. — Идеалист — это тот, кто воображает, что он есть на самом деле, а другие все только кажутся.
— Не понимаю, — признался я. — Вот, допустим, я идеалист. Значит, я существую, а ты не существуешь, а только кажешься?
— Точно, — кивнул Витька.
— А как с родителями и учителями? Они тоже кажутся?
— Идеалист думает, что они только кажутся.
— Не будем говорить о родителях и об учителях. Каждый знает, что они не только кажутся, а существуют. А вот Агафонычев существует или только кажется?
— А как ты сам думаешь? — спросил Витька.
— Существует.
И я понял, что я не идеалист. И Витька тоже, наверное, об этом догадался, но не подал вида. Очень уж ему хотелось зачислить меня в идеалисты.
То, что я узнал от Витьки, очень меня поразило. На другой день, придя в класс, я очень долго рассматривал Елену Ивановну, преподавательницу английского языка, ее глаза, нос, губы, бородавку на щеке и спрашивал себя, существует она или только кажется?
Может, она заметила, что я так бесцеремонно разглядываю ее нос и бородавку и рассердилась, вызвала и заставила меня читать и переводить отрывок из Джека Лондона про собаку и поставила двойку, хотя я не так уж плохо переводил. И я сразу перестал сомневаться, что она существует. Двойка меня убедила.
Все это было в прошлом году. И у нас с Витькой больше и разговору не было о том — идеалист я или нет. Кажется, и Витька в этом больше не сомневался. Но сегодня, когда я увидел свое отражение в зеркале и принял себя за мальчика с другой планеты, во мне зародилось горькое сомнение — не идеалист ли я? Ведь мальчик-то там в кабинете, вероятно, только показался мне, а я подумал, что он существует в самом деле.
Эта мысль чрезвычайно огорчила меня. Неужели я не мог отличить кажущееся от настоящего? Вот Витька, тот бы никогда не ошибся.
Встретились мы с Громовым на лестнице.
— Ты ко мне? — спросил он.
— К тебе. Мне необходимо срочно повидаться с мальчиком.
— А, собственно, зачем?
— Выяснить одно обстоятельство.
— Если про костюм, то не стоит выяснять. Обидится. Он ведь костюм взял из твоей памяти, а не из химчистки.
— А ты откуда знаешь про костюм?
— Твоя мать встретила меня вчера и рассказала. Но это просто совпадение. Ему чужие вещи не нужны. И из кабинета он тоже не выходит. Я за это ручаюсь.
— Да нет. Я не про костюм у него хочу выяснить.
— А про что?
— Про то, кажется он или существует на самом деле?
— Он и существует и кажется.
Я немножко растерялся от этого неожиданного ответа. И впервые пожалел, что сейчас нет со мной Витьки. Витька уж наверняка знал — можно ли одновременно и существовать и казаться. Он ведь все энциклопедии читал.
— А это не идеализм? — спросил я Громова.
— Нет, не идеализм. Ведь мы тоже существуем и кажемся.
— Не понимаю, — сказал я.
— Сейчас объясню. Вот ты считаешь Витьку очень умным и многознающим. И я тоже считал. А потом разубедился. Значит, одно дело — это Витька, каков он есть на самом деле. А другое — каким он мне казался.
— Значит, мальчик тоже не такой, какой он есть на самом деле?
— Нет, тут дело сложнее. Теория информации, воздействие неизвестных нам импульсов на сферу, ведающую воображением, нет, не телепатия, другое. Он мне объяснял.
— А ты мне объяснишь?
— Некогда. Мать послала за дрожжами. Пирог хочет печь. У нас гости будут. Археологи, антропологи. Ну, пока!
Хоть я никогда не видел антропологов, но очень на них рассердился. Из-за них и из-за этого несчастного пирога пришлось отложить свидание с мальчиком.
Чтобы не томить других и самого себя, я пропущу целую неделю и прямо расскажу о моей второй встрече с мальчиком.
Когда Громов открыл дверь в кабинет, мне опять стало холодно. Даже почему-то холоднее, чем в прошлый раз.
Мальчик стоял на том же месте и улыбался. И в этот раз он тоже был похож на меня, но меньше. Гораздо меньше. Во-первых, он был чуть повыше меня и пошире в плечах. А во-вторых, у него были чуть заметные рыжие усики, как у Девяткина. В прошлый раз этих усиков не было. Выросли за неделю.
Я посмотрел на его костюм. Костюм тоже был мой, но теперь не тот, что потерялся на Большом в химчистке, а серый, новый, в полоску. Тот, что остался дома в шкафу.
Я сразу подумал: интересно, висит он еще там на металлической распялке или уже исчез?
Потом я покраснел от стыда и испугался: не догадался ли мальчик?
А мальчик, по-видимому, догадался.
— Да, костюм твой, — сказал он. — Извини. Я его занял у тебя на время.
— Из памяти? — спросил я.
— Разумеется, не из шкафа. Я ведь никуда не выхожу.
— И давно?
— Начиная с мелового периода, когда инженеры и физиологи сделали копию.
— А как они ее сделали?
— Об этом я расскажу не тебе.
— А кому?
— Вашим ученым и специалистам. Да и им, чтобы понять принцип, придется отказаться от старых навыков мышления.
— А ты существуешь или только кажешься?
Мальчик хмыкнул носом совсем как Витька Коровин, но плевать на пол не стал, наверное, пожалел труды громовской матери.
— А ты сам как думаешь?
— Когда шел сюда, думал, что ты кажешься.
— А сейчас?
— Сейчас не уверен.
— Так ты хочешь, чтобы я тебя разуверил, не так ли?
— Нет, мне этого не надо.
— Чего же ты хочешь?
— Хочу узнать истину.
— Это похвально, — сказал мальчик, — но не знаю, понравится ли тебе истина. Дело в том, что я больше кажусь, чем существую.
— А это можно? Это не противоречит законам природы?
— Нисколько. Тот, настоящий, мальчик улетел на свою планету еще в меловой период и, наверное, давно умер. А я его копия. Моя задача в том и состоит, чтобы всем казаться этим мальчиком. Не знаю только, получается ли у меня.
— Получается, — сказал я.
Громов промолчал, хотя вопрос относился и к нему тоже. По его лицу я догадался, что он мое мнение разделяет не целиком.
— В конце концов, — сказал мальчик, — я немножко артист. Играю того, кого я должен напоминать, но что делать? Все биологические существа бренны. А я с мелового периода нисколько не изменился.
— А усики? — спросил я. — Их не было в прошлый раз.
— Это маленькая накладка. Не обращай, пожалуйста, на нее внимания.
— Ладно, — сказал я. — Так и быть. Не буду обращать внимания.
Но обещания, конечно, не сдержал. То смотрел на усики, то на серый, новый костюм в полоску и думал при этом — висит ли он еще там, в шкафу, на металлической распялке или уже не висит.
Эта назойливая и бесстыдная мысль о костюме очень мне мешала сосредоточиться и задать мальчику (копии) какой-нибудь умный и имеющий научное или техническое значение вопрос. Кроме того, эта мысль мешала мне чувствовать себя представителем планеты Земли, принимающим участие в беседе с копией мальчика с другой планеты.
Вообще я забыл о том, что я представитель, и о том, с кем я говорю. Отчасти в этом виноват был сам мальчик (копия), который уж очень обыкновенно и просто выглядел в моем костюме.
Я оглянулся и посмотрел на Громова. Лицо у него было напряженное и сосредоточенное. И по выражению его лица я понял, что мне надо подтянуться и проявить себя, ведь все-таки я представитель земного человечества, хотя меня никто не уполномочивал.
Я подумал, помолчал, потом спросил мальчика:
— А чем ты питаешься?
— Ничем.
— Абсолютно ничем?
— Только духовной пищей.
— Наверное, берешь без спросу книги, что стоят на этих стеллажах?
— Почему без спросу? Случается, и спрашиваю. Но читаю я мало. Больше вспоминаю. Ведь в моей памяти записано все, что накопила история цивилизации той планеты, с которой прилетел мальчик на Землю в меловой период.
— И ты все помнишь?
— Не все. Иногда и забываю. И тогда начинаю сам себя спрашивать и экзаменовать. Больше ведь некому. Все улетели. Я один остался у вас на Земле. И ждать мне долго пришлось, пока появится человечество. Эволюция не спешит. А когда были ледниковые периоды, я думал, все погибнет. Ведь против человечества были не только холода, но даже теория вероятности. Все висело на ниточке. А я ничем не мог помочь. Я ведь был только зрителем. В этом была ошибка мальчика, чьей копией я стал. Он очень хотел остаться на Земле. Очень! Он очень ее полюбил. И он очень хотел помочь людям, когда они появятся, но он не догадался, что только цивилизованное человечество сможет найти с ним общий язык. Людям диким, не цивилизованным помешают суеверие и страх. Сколько раз меня принимали то за бога, то за дьявола, когда я пытался вмешаться в человеческие дела. Потом я махнул рукой и стал созерцателем. Первый, с кем я заговорил, был археолог, отец твоего приятеля. Но он тоже из тех, кто не любит спешить. Пишет докторскую диссертацию. А когда напишет, тогда и сообщит человечеству о своей находке. Вот потому мне и приходится беседовать с тобой вместо того, чтобы принимать здесь представителей прессы и ученых.
Я с укоризной взглянул на Громова. Громов покраснел. Потом сказал негромко и рассудительно, как всегда:
— Дело не в докторской. Мой отец никогда за степенями не гнался. Но он ненавидит шумиху, сенсацию, хочет все систематизировать, привести в полный порядок. Прежде изучить вопрос, а потом уже приглашать журналистов. Он не хочет, чтобы получилось так, как с плезиозавром, или с теми находками, которые потом не подтвердились.
— Но эта находка, — показал я на копию мальчика, — не может не подтвердиться.
— Всякое на свете бывает. А вдруг скажут, что подделка и фальсификация, как было с палеолитическими рисунками в одной пещере. Ведь на удочку попался такой крупный специалист, как сам аббат Брейль. Археологи самый недоверчивый народ. Они не верят не только другим, но даже себе.
— Но ведь факт налицо.
Я опять показал на мальчика, сделавшего вид, что речь идет совсем не о нем.
— Отец иногда сомневается, — продолжал Громов, — и говорит, что, может, это все кажется. Малоизученное, чисто телепатическое явление или что-то вроде миража.
Меня немного удивило, что Громов это сказал при мальчике.
Мальчик хмыкнул носом совсем как Витька.
— Это я мираж? Это я телепатическое явление? Ну и ну!
— Да нет, успокойся, — сказал Громов. — Это отец не от себя думает, а от своих будущих оппонентов. Подготавливает себя на всякий случай.
— И все же так тянуть не стоит, — сказал я. — А если мальчик заболеет или случится другое несчастье, пожар, например?
Громов вдруг рассмеялся. Мне показался неуместным его смех, да и мальчику тоже.
— Витька Коровин, — сказал Громов, — предложил мне застраховать его от пожара и смерти. У него знакомый есть, в райстрахе работает.
— А-а! — догадался я. — Это тот, который похож на Шекспира и даже на Айвазовского.
— А зачем страховать? — продолжал Громов. — Он не боится ни огня, ни смерти. Да и этот, похожий на Айвазовского, захочет поглядеть, прежде чем дать оценку.
— Точно, — сказал я. — Страховать преждевременно. А кроме того, он не частная собственность, а археологическая находка и, значит, принадлежит государству.
Громов, видно, понял это, как намек.
— Разумеется, вещь государственная. Он в кабинете хранится временно. Пока отец готовит материалы и пишет докторскую. А потом отец его вернет.
— Куда?
— Куда? Конечно, в музей.
Я вспомнил глиняного папуаса, державшего в руках натянутый лук со стрелой, и то, как отломился палец и вылетела стрела и попала прямо в Витьку, стоящего со мной рядом.
— А хорошо ли ему будет в музее? — спросил я. — И администрация там не очень важно работает. По ее недосмотру у папуаса отломился палец.
— Это не из-за халатности администрации. Это теория вероятности виновата. Случай.
Тут в разговор вмешался мальчик (копия).
— Действительно, случай, — сказал он. — На нашей планете тоже подобный случай был. Философ мне рассказывал. В него в детстве, тоже, как в Витьку, попала стрела. Он после этого и выбрал себе такую редкую профессию и научился размышлять.
— А разве у вас есть папуасы?
— Не совсем папуасы, но были когда-то. Первобытные люди.
— Это очень интересно, — сказал я, — но ответь, пожалуйста, на один вопрос. Ты согласишься стоять в музее?
— Не соглашусь, — ответил мальчик.
— Ну вот, видишь, — сказал я Громову. — Он не согласится. Да и глупо стоять в шкафу в одной и той же позе и не шевелиться. Он же живой.
— Не будем предрешать вопрос, — возразил Громов. — Живой он или неживой, пусть решит наука.
Меня немножко обидело его замечание. Неужели мы без науки не можем решить сами? Ведь даже невооруженным глазом видно, что почти живой. Уж во всяком случае, не мертвый.
Когда я простился с копией мальчика и мы с Громовым вышли из кабинета, я сказал:
— И все-таки я не представляю себе, как он будет стоять в музее все в одной и той же позе и не шевелиться. А если спина зачешется или нога устанет?
— Не зачешется, — возразил Громов. — Как-нибудь привыкнет. Да ведь и музей рано закрывают, особенно перед выходным. А когда уйдут посетители и женщина из охраны, он может делать все, что захочет. Но все дело в том, что он не захочет.
— Почему? Ведь все чего-нибудь хотят.
— А он другой. Он копия. У него нет желания, кроме одного.
— Какого?
— Делать вид, что он и есть тот мальчик.
— Но он почти тот.
— В том-то и дело, что почти. Но у того было много желаний. А всего сильнее он хотел остаться на Земле и повидаться с будущим человечеством.
— Что ж, желание неплохое. Я, может, на его месте тоже этого захотел бы. Интересно же быть посредником между двумя цивилизациями.
— Живым посредником — да. Но это же только копия.
— А верно ли, — перебил я, — что у него нет желаний? Ведь я же сам слышал, как он сказал, что не согласится стоять в музее.
— Будут спрашивать его согласия! Он ведь археологическая находка, экспонат. Ведь глиняного папуаса не спрашивали хочет он или не хочет натягивать лук.
— Может, потому он и выстрелил, — пошутил я.
— Мы об этом выстреле много раз спорили.
— С кем? С Витькой?
— Нет, с мальчиком. С копией этой. Он по теории вероятности много знает. И по теории игр. И говорить с ним очень интересно.
— Значит, он живой.
— Неизвестно. Скорей всего, нет. Но когда-нибудь мы узнаем.
— Когда?
— Когда отец закончит докторскую и приведет в строгую систему все факты. Отец и сам не знает, куда его отнести. Живым принято называть существо биологическое. Его признаки — дыхание, обмен веществ. А он в этом не нуждается. Он еще проблема, загадка. Понимаешь? А мой отец настоящий ученый. Он хочет найти ответ на этот вопрос. И только после того выступить в печати.
— Ну, а копия не может ему в этом помочь?
— Кроме одного — казаться мальчиком. Вот он и кажется… У отца, правда, есть одна идея, которая мне очень нравится. Иногда он думает, что это не копия, а сам мальчик. А за копию мальчик себя выдает, чтобы мы его не спрашивали, как он сумел прожить несколько миллионов лет. Может, это тайна далекой внеземной цивилизации. Так думает мой отец. И тогда у него возникает желание порвать ту часть диссертации, которую он уже написал.
— Я бы на его месте порвал. Ясно, что это мальчик, а не копия. И в музей его ставить нельзя. Попробуй-ка сам постоять не шевелясь в одной позе.
— Отец мой тоже иногда так думает. А иногда он приходит в отчаяние от того, что загадка почти неразрешима.
Мы постояли с Громовым в коридоре у шкафа, на котором торчало несколько желтых древних человеческих черепов. Было тихо и немножко загадочно и казалось даже, что черепа прислушиваются к нашей беседе.
Потом Громов сказал:
— На улице льет дождь.
И посмотрел на мои ноги в новых сандалетах.
— А мне казалось, что ты в ботинках пришел на микропористой подошве.
— Это не я. Ты ошибаешься. Это мальчик.
— А ведь верно. На его ногах я видел твои непромокаемые ботинки. Не бойся, не пропадут.
— Знаю. Но костюм в химчистке все-таки почему-то пропал.
— Случайное совпадение, — сказал Громов. — Или по ошибке выдали другому, спутав его с тобой.
— А не могли, — спросил я, — его случайно со мной спутать? Он так похож на меня, особенно когда был без усиков.
— Ты с ума сошел? Он никуда не отлучается, кроме прошлого.
— Значит, он может вернуться обратно в меловой период?
— Это еще нуждается в доказательстве. Но мы и это узнаем.
— Когда?
— Когда мой отец закончит докторскую диссертацию. Его приглашали в Сибирский филиал Академии наук. Там и без докторской с ним будут считаться. Но он отказался.
— А здесь? Разве здесь не считаются?
— Не особенно. И все из-за этой находки. Ее здесь считают почти за шотландского плезиозавра. Понимаешь?
— Понимаю. Думают, что все это липа.
— Ну, пока! — сказал Громов.
— Пока!
На улице моросил дождь. Когда я подходил к дому, я невольно остановился возле газетного киоска. Там толпилась очередь за «Неделей», «Техникой молодежи», «Искателем» и другими остро дефицитными изданиями. Я невольно усмехнулся и подумал, что в дефицитных изданиях, которые они ждут под дождем, нет ничего про мальчика и по будет до тех пор, пока отец Громова не закончит свою докторскую.
— Где ты пропадал? — спросила меня мать, открыв дверь.
— А что?
— Костюм твой нашелся.
— Какой?
— Который пропал в химчистке. По ошибке отдали другому. А он вернул.
— А тебе не описали наружность того, кто вернул?
— Мне это ни к чему. Наружность описывают, когда вор. А это был честный человек и все произошло по недоразумению.
Я много думал о судьбе мальчика (копии). Меня немножко тревожило его будущее. Неужели ему, действительно, суждено стоять в музее, не двигаясь, как все другие экспонаты, сохраняя одно и то же выражение лица и не имея права даже переменить позу? Все это как-то не укладывалось у меня в голове, но продолжало почему-то тревожить.
— Отчего ты такой унылый сегодня? — спросил меня Витька недалеко от учительской.
— Ни отчего, — ответил я. — Просто так.
— Не выдумывай. По лицу вижу, что есть причина.
И тут я не выдержал, рассказал Витьке и про свои встречи с мальчиком и про свои опасения.
Витька выслушал меня, хмыкнул носом, а потом сказал бодрым голосом:
— Ничего с ним не станет. Постоит.
Меня просто удивило это равнодушие и бессердечие.
— А ты когда-нибудь пробовал стоять так в одной позе, как памятник?
— Но я же не копия, не находка, не экспонат. Я живой.
— Он тоже живой.
Витька оглядел меня с ног до головы, а потом покачал головой:
— Винтики не работают? Несешь антинаучную ахинею. Форменный обыватель!
— Живой он! За это я почти ручаюсь.
— Опять со своим честным словом! А факты? Доказательства? Аргументы?
И Витька круто повернулся и пошел не спеша в класс.
Действительно, он был прав. Но почему я не хотел с ним согласиться? Из самолюбия, из упрямства? Нет. Все было против меня и против мальчика, но я все-таки не сдавался.
На Витьку это все же произвело кое-какое впечатление, оставило след в его душе.
— Послушай, — сказал он мне на большой перемене. — Ты, кажется, говорил, что с ним там в кабинете великий русский путешественник Пржевальский?
— Не сам! Только портрет.
— Я знаю, что не сам. Сам давно умер. Я не к тому…
И Витька задумался. И лицо у него стало другое, совсем такое, какое было в больнице имени Куйбышева, в палате травм и несчастных случаев, после того, как в него попала стрела, пущенная глиняным папуасом.
Я не мешал Витьке стоять и думать. Я терпеливо ждал и надеялся. На что? Может, я рассчитывал, что Витька согласится со мной и поверит?
Наконец Витька нарушил молчание.
— По теории вероятности, — сказал он, — такой случай, как с мальчиком, потребовал бы слишком много времени.
— Сколько? — спросил я.
— Несколько сот миллионов лет. А с мелового периода прошло только несколько миллионов. Понял? Значит, случай такой невозможен.
— Вполне возможен, — настаивал я.
— Нет, невозможен.
— Возможен.
— Для обывателя все возможно, — сказал Витька. — Даже чудо.
— Я не обыватель. Чудес не бывает.
— Возможны и чудеса. Но каждое чудо требует на свое осуществление столько времени, что это даже невозможно себе представить. А время у всех ограниченное, даже у природы.
С этим я спорить не стал. Витька гораздо больше меня знал про природу из справочников и энциклопедий.
Не знаю почему, но тут черт меня дернул похвастаться:
— А знаешь, на кого похож мальчик? — спросил я вдруг Витьку.
— Знаю, — ответил Витька. — На Эйнштейна.
— Нет. Не угадал, — сказал я.
— Ну, тогда на Дарвина.
— Да Дарвин же с бородой, старик. А он мальчик, почти наш ровесник.
— В детстве и Дарвин был мальчиком. Так на кого?
— А ты угадай.
Витька подумал и вдруг выпалил:
— Может, на Громова? Впрочем, сомневаюсь. Громов чистюля. И кроме того, задаваться любит.
— Не угадал, — сказал я. — Он похож на меня. И даже костюм точно такой, как у меня.
Тут Витька расхохотался и сплюнул.
— Типичный идеалист, — сказал он. — Все кажутся. А только ты один не кажешься, а существуешь. Ты, да еще мальчик в твоем костюме.
Он хмыкнул носом и пошел туда, где стояли Девяткин и Десяткин, теперь оба с усиками, один с рыжеватыми, а другой с неопределенного цвета. Витьку вечно тянуло к Девяткину и Десяткину, да еще к стройному интеллигенту, сразу похожему на всех.
Но хватит о Витьке, о Девяткине с Десяткиным и об интеллигенте тоже! Все они одного поля ягоды, хотя и не только кажутся, но и существуют. Довольно о них! Но Витьке тоже! Мы с ним в тот день окончательно поссорились. И я был в очень плохом настроении всю неделю. И не из-за двойки, которую схватил у англичанки, а просто так, ни из-за чего.
В конце недели стало чуточку веселее, И я забыл про двойку и про Девяткина с Десяткиным, которые каждый раз, завидя меня, почему-то подначивали и хохотали. Забыл я про них. Дело в том, что я узнал ужасно хорошую новость.
Я встретил Громова. И где? В музее, возле папуаса.
Громов стоял и задумчиво смотрел на лук и стрелу, привезенные еще в прошлом веке великим русским путешественником Миклухо-Маклаем из Новой Гвинеи. Смотрел он также на пальцы, натягивавшие тетиву. О чем думал Громов? Не знаю. И зачем пришел сюда, в музей? Тоже не знаю. Я еще подумал: не пришел ли он сюда выбрать для мальчика подходящее место где-нибудь в сторонке, где меньше экскурсантов?
Я ждал, когда Громов заметит меня. Потом я поздоровался.
— Ну, как твой отец? — спросил я Громова.
— Спасибо. Здоров.
— А как докторская? Подвигается?
— С докторской неважно, — ответил Громов. — Отец ее, кажется, собирается порвать. И начать другую.
— А что?
— Ничего. Мальчик-то, кажется, не копия, а настоящий.
Я уже хотел закончить свой рассказ, но тут случилось еще одно происшествие, произошел еще один редкий необыкновенный случай, по словам моего двоюродного брата Володи, все же гораздо более вероятный, чем отломавшийся палец у глиняного папуаса, вызвавший полет стрелы.
Приходит ко мне домой Витька Коровин и не один, а со своим интеллигентом. И в руках у каждого из них книжка в оранжевой обложке, где крупными буквами написано: «Фантастика, 1965».
Красивый, стройный интеллигент молчит и только улыбается очень приятной, располагающей к себе грустной улыбкой, а Витька говорит:
— Вот тут напечатано про Громова и про копию мальчика, который прилетел на Землю в юрский период.
— Во-первых, не в юрский, а в меловой, — возразил я, — а во-вторых, он не копия, а, кажется, настоящий.
— Кажется, — передразнил меня Витька. — Тебе всегда все кажется! Вот, чтобы тебе не казалось, и прочитай эту повесть. Почитай, и тогда поймешь свою ошибку.
— А кто написал? Наверное, та детская писательница, которая ходила к тебе в больницу?
— Нет! Но детская писательница, а вполне взрослый писатель-фантаст. И фамилия короткая — Гор.
— Может, она взяла себе этот псевдоним?
— Да нет. Зачем ей присваивать чужую фамилию, когда ее и так все знают? Не она, даю честное слово.
— А откуда ты знаешь?
— О воспитании ничего нет, о значении семьи и школы тоже. И фантастику не любит, а пишет только про то, что видел своими глазами.
Все время молчавший красивый интеллигент вдруг спросил меня вежливо и грустно, бросив взгляд на обстановку:
— А ваши родители случайно не хотят застраховать мебель?
— Кажется, уже застрахована, — ответил я.
Витька фыркнул носом и сказал:
— Ему всегда все кажется. Не стоит терять время. Идемте!
И они ушли, не оставив даже мне книжку в яркой оранжевой обложке. Но я ее достал. В тот же день купил в книжном магазине недалеко от Пяти углов. Там магазин есть специально для артистов. И грим тоже продают. Фантастикой же артисты не интересуются.
Повесть про мальчика прочел сразу.
Понравилась ли она мне? Не совсем. Кое-что понравилось. А кое-что нет. Неточности я обнаружил, разные накладки. Из этого я понял, что писатель с мальчиком не встречался и с Громовым, возможно, тоже. Он, видно, собирал материал у одноклассников, учителей, их знакомых или у совсем посторонних людей, но сующих нос в чужие дела, вроде Девяткина и Десяткина. Поэтому он и написал, что Громовы уехали в Новосибирск, в академгородок. Не было этого. Громовского отца не выбрали в члены-корреспонденты, потому что он затянул с докторской. А почему произошла затяжка? Вам известно. Нужно было выяснить, кто мальчик — копия или настоящий?
Встретились мне и другие неточности, но они не существенные, и я о них говорить не буду. О главной неточности я уже сказал. Ведь мальчик, кажется, настоящий. Витька Коровин очень не любит это слово «кажется». Но подскажите, чем его заменить! Ведь не могу я обойтись без этого слова, пока отец Громова точно не выяснит и не подтвердит это предположение.
Одно только меня беспокоило: а что, если эта повесть попадет мальчику и он прочтет, обнаружит неточности и обидится за то, что его назвали копией? Но потом я немножко успокоился и подумал, что Громов не покажет ему этот сборник.
Совсем успокоиться я не мог. Такая у меня натура. Стал опять думать. А вдруг мальчик все-таки познакомится с этой повестью? Он такой осведомленный, догадливый и почему-то все знает. Догадался же он сразу, что я думаю о костюме, который мать отдала в химчистку. И тут тоже догадается, прочтет громовские мысли. Громова нужно предупредить. Я это завтра же сделаю. А как сделаю, так смогу спокойно поставить точку, закончить и без того затянувшийся рассказ.
Я так и сделал. Послал Громову заказное письмо и не по домашнему адресу, а на школу. Я уже собирался поставить точку и закончить рассказ, вдруг опять Витька пришел, и не один, а с красивым, стройным симпатичным интеллигентом.
Интеллигент грустно и трогательно улыбался, а Витька хмурился, как в прошлый раз.
Я поторопился сказать:
— Нет, у нас, к сожалению, все уже застраховано. Я у матери узнавал.
— Опять кажется? — спросил Витька.
— Теперь не кажется, а точно!
— Мы не за этим пришли. А по более срочному делу.
— По какому делу?
Витька редко смущался, но сейчас он выглядел немножко растерянным.
— Он… — Он показал на своего спутника. — Он автографы собирает. У него даже от самого Писемского автограф есть.
— Писемский, кажется, жил в прошлом веко, как он мог дать ему свой автограф?
— Да не ему дал, а своему знакомому современнику. А правнуки сохранили и продали. Понял?
— Понял. Но я ведь не писатель и не знаменитость. Зачем ему мой автограф?
— Обыватель! Да не твой! Он от мальчика хочет получить автограф. От того, что прилетел к нам в юрский период.
— Не в юрский, а в меловой.
— Ладно. Пусть в меловой. А ты не мог бы попросить его сделать надпись на книге?
— На какой?
— Да вот на этой, где напечатана про него фантастическая повесть.
Я испугался, рассердился и сказал:
— Уходите. Сейчас должен санврач приехать. У нас карантин. Двоюродный брат Володя заболел скарлатиной.
И они ушли, так быстро ушли, что даже забыли проститься.
Карантина, конечно, у нас не было. Санврача не ждали. Я соврал. А как я мог еще поступить? Не мог же я лезть к мальчику с этой книгой.