1

«15 мая 2066 года на глазах у ста тысяч зрителей спортивный гравилет «С-317» с гонщиком Григорием Сингаевским вошел в шарообразное серебристое облако, возникшее на его пути, и больше не появился».

Это произошло быстрее, чем вам удалось прочитать лаконичную фразу из протокола. Ни один из гравилетчиков — я в этом убежден — не заметил, как появился в чистом небе, на трассе наших гонок, странный серебристый шар. Да, пожалуй, в тот момент никто из нас, тридцати парней, вцепившихся в руль своих машин, никто, пожалуй, не мог сообразить, что это такое, неправдоподобие круглое облако, гигантская шаровая молния или просто запущенный каким-нибудь сумасшедшим елочный шар огромной величины — это нечто, ударившее нам в глаза слепящим металлическим блеском. Я летел вторым после Сингаевского, точнее — метров на шестьсот сзади и на сто ниже, не упуская из виду силуэт его желтого гравилета, и помню, что сразу за вспышкой жесткого света инстинктивно рванул ручку тормоза (приказ судьи соревнований раздался чуть позже); помню, как машина вдруг задрала нос, выбросила меня из кресла и с азартом понеслась в белое пекло. То, что это пекло, а не твердая металлическая поверхность, я догадался, увидев, как быстро и красиво, почти на идеальном развороте нырнул туда желтый гравилет и растворился, исчез в сиянии. Говорят, в эти секунды на телеэкранах была ясно видна счастливая улыбка на моем лице, удивившая всех зрителей; кажется, я даже засмеялся, наваливаясь на упрямо поднятый руль. Я жал на руль как только мог, но чудовищная тяжесть давила мне в грудь, сбрасывала руки, и я чувствовал, что безотказная, такая знакомая машина подчиняется уже не мне, а какой-то силе, вращающей ее, как щепку в водовороте.

На этом сумасшедшая гонка вокруг облака для меня закончилась: я потерял сознание, все так же глупо улыбаясь. Глупо — это мнение тех, кто ознакомился с короткой диктофонной записью моих впечатлений, сделанной в больнице. Ну, а для меня, казалось бы, неподходящая к моменту улыбка была проявлением особой радости, с которой я прожил весь день и не хотел расстаться. И об этом, конечно, ничего не скажешь в официальном докладе, в котором надо припомнить и точно изложить обстоятельства гибели своего товарища.

С того дня прошел уже год, я на год стал старше, но не это самое главное. Насколько я знаю, в истории моей планеты еще не было таких странных на первый взгляд и закономерных, давно ожидаемых людьми событий. И я хочу начать рассказ с того утра, когда меня разбудило прикосновение прохладных иголок сосны.

Я сразу вскочил и понял, что это было во сне; может, за секунду до пробуждения я стоял с Каричкой под старой сосной, под ее единственной зеленой лапой, и прощался. А еще хотел включить на ночь диктофон с лентой формул. Ничего бы тогда сказочного не было, знал бы на пятьдесят формул больше, и все. Я выбежал из дома и, пренебрегая скользящими среди травы лентами механических дорог, помчался к морю, к каменной лестнице, где стояла старая сосна, а добежав до лестницы, пошел вниз медленно, не спеша, радостный и грустный одновременно.

Каричка бежала вверх, прыгая через ступени, — честное слово, это была она, я не придумал. И когда она вскинула голову, я увидел корону ее волос, знаете, как солнце, каким его рисуют дети, — мягкое, пушистое, лохматое; я увидел челку над самыми глазами, золотые ободки в них, и мне почему-то стало совсем грустно.

— Март, — сказала она шепотом, — что я знаю…

И тогда я засмеялся первый раз в этот день. Было так приятно стоять у обрыва над самыми волнами перед запыхавшейся Каричкой и не знать, что будет дальше.

— Март, — сказала она опять, — ты придешь первым!

— Откуда ты знаешь?

Наверно, я покраснел. Я не люблю, когда кто-то вмешивается в мои дела, но сейчас мне было просто приятно.

— Я колдунья, ты не догадался? — Она прыгнула через две ступени. — И вообще утром надо здороваться.

— Здравствуй, — сказал я, хотя это и выглядело странно в середине разговора.

— Прощай. Я уезжаю.

— Разве сегодня? — Я еще на что-то надеялся, хотя все знал, когда меня во сне уколола ветка. — А почему же Сим ничего не сказал?

— Я совсем забыла предупредить его…

— А Андрей? — Я уже кричал, потому что Каричка убегала и голос ее летел из кустов.

— Привет ему! Я спешу! Буду смотреть, как вы летите. И помни, что я колдунья!

Ну вот мы и остались одни, сосна. Будь у меня крылья, я бы рванулся из-под твоей лапы, махавшей Каричке, прямо в небо, кувыркнулся среди облаков и нырнул в прохладную глубину. Но у меня был только красный гравилет, вылизанный до перышка, отлаженный до винтика, спокойно стоявший в ожидании гонок, которые Каричка увидит теперь на экране. Еще у меня были Андрей и Сим, я должен передать им привет от уехавшей Карички. И я просто, на своих двоих спустился по лестнице, на ходу сбросил одежду и вошел в воду.

— Ты придешь первым — бум, бум, бум! — распевал я во все горло, лежа на спине и глядя прямо в лицо солнцу. — «Я колдунья, помни!» — прорычал я удиравшему в панике крабу, которого спугнул у скользкого от водорослей камня.

Так я довольно долго дурачился, а сам вспоминал белое в синий горошек платье, каштановый затылок и изгиб шеи Карички, когда она низко опускает голову. Эти сухари, электронные души — Андрей и Сим — уже, наверно, трудятся, считают, а я здесь, в светло-зеленом прозрачном мире, гоняюсь за рыбешками и фыркаю, как дельфин. Я мог бы взболтать море до самого дна, если бы совесть не намекала, что пора вернуться из глубин на землю, в институт.

На песке, ровном и нежном, еще не продырявленном следами, меня ждал город, сложенный из камней. Серая крепостная стена, столбики башен, из-под арки ворот выезжает пышная процессия: белые всадники на черных, отполированных морем голышах. А впереди всех треугольный красный сердолик — точно маленький гравилет. И я, как только увидел этот красный камень, сразу забыл про все на свете — захотел взглянуть на мой гравилет.

Я покинул каменный город, начертив на песке грозный сигнал магнитной бури, чтобы какой-нибудь растяпа случайно не разрушил фантазию строителя.

Не знаю, зачем придумали эти ползущие в траве пластмассовые дороги. Ими почти никто не пользуется, люди предпочитают ходить или бегать. Ракеты, трансконтинентальные экспрессы, вертолеты — понятно: экономия времени. И гравипланы — понятно: красивые, удобные, современные машины. А от гоночных гравилетов вообще дух захватывает! Они как цирковые артисты: самые обычные с виду и самые ловкие, самые смелые, рискованные в работе. Я всегда волновался, когда входил в ангар, и сейчас пробирался между машинами как можно осторожнее, стараясь не задеть чужое творение. Именно творение, потому что, хотя спортивные гравилеты похожи между собой — легкое птичье крыло, сломанное пополам, с прозрачными каплями кабин на сгибе, — все же опытный глаз гонщика сразу улавливал разницу в конструкции машин. Она была в изломе крыльев (некоторые из них загнулись чересчур резко). А десять разных цветов, в которые были окрашены машины, символизировали десять городов, приславших лучших гонщиков. Никто не знал пока, какие из этих тридцати войдут в первую тройку и продолжат гонки на первенстве континентов. Может быть, самое быстрое крыло — мое, ярко-красное, с плавной линией изгиба, обтянутое металлическими перьями? Я стоял у своего гравилета, постукивал ладонью перья и слушал, как они отзываются чистым, долго не смолкающим звоном.

Потом весь день я ощущал в пальцах этот легкий серебристый звон, вспоминал таинственную фразу, казавшуюся очень значительной: «Март, что я знаю…» Наверно, когда я пришел в лабораторию и уселся за стол, заваленный бумагами, моя улыбка взбесила Андрея. Он так и сказал:

— Прости, Март, но у тебя вид блаженной обезьяны. Ты точно впервые слез с дерева и ходишь на задних лапах.

— Ага, — откликнулся я, — ты почти угадал. Я еще древнее: только недавно вылез из моря и впервые понял, что значит дышать.

— И как, понравилось?

Кажется, Андрей был удивлен. Обычно я не реагирую на его зоологические шуточки. Но сегодня готов беседовать даже с неодушевленными предметами.

— Прекрасно! Легкие — гениальное изобретение. Тебе привет от Карички. Она уехала сдавать экзамены.

— Мне она ничего не сказала, — вмешался в разговор Сим.

И Андрей сразу нахмурился:

— Сим, не отвлекайся, пожалуйста. Поговорим в перерыве… Жаль. Я рассчитывал подкинуть Каричке задание с «Л-13».

— Давай мне, — предложил я, удивляясь собственному великодушию. Обожаю задания с Луны. Сим, тебе тоже поклон.

Андрей молча протянул мне листы. А Сим мигнул оранжевым глазом: он принял поклон к сведению.

Часа три мы работали молча. Такой порядок завел Андрей. Он старший в нашей группе. Ему двадцать один год, он окончил три факультета. У Андрея Прозорова бывают только два состояния: он или молча работает, или шутит о несовершенстве человека.

Это несовершенство было представлено «в лице» бесстрастного Сима счетной информационной машины, подпиравшей железными плечами стены нашей лаборатории. И мы трое — Каричка, Андрей и я — работали на беспощадно быстрого Сима, только-только успевая загружать его электронное чрево задачами и расчетами.

Обычно утренняя порция бумаг на столе повергает меня в уныние. После того как я на рассвете пробежал десяток километров, прыгал с вышки, бросал копье, толкал ядро, эти бумаги кажутся мне такими тяжелыми, что не хочется брать их в руки. И хотя я осознаю, что курс программирования полезен для недоучившегося студента, я начинаю сердиться. Я сержусь, как это ни странно, на лунных астрономов и астрофизиков с Марса, засыпающих нас сводками. Я сержусь на ракеты-зонды и автоматические обсерватории, ощупывающие своими чуткими усиками горячее Солнце и бросающие из черного пустого космоса водопад цифр прямо на мой стол. Я сержусь даже на Солнце, за что — сам не пойму. Со стороны посмотришь — человек работает нормально: стучит клавишами, пишет, зачеркивает и снова пишет формулы, трет кулаком подбородок. А он, букашка, оказывается, дуется на само Солнце и только к концу дня, расшвыряв все бумаги, чувствует себя победителем. Но что он победил — свой гнев или огненные протуберанцы? Нет, только очередную пачку бумаг.

Сегодня я пересмотрел свое отношение к бумагам. Перебирая листы информации с грифом «Л-13», я почему-то вспомнил, как увидел однажды в лесу Каричку: она стояла под деревом и задумчиво рисовала в воздухе рукой; солнечные лучи, пробившись сквозь крону, воткнулись в землю у ее ног; мне показалось, что она развешивает на них невидимые ноты; я не стал мешать рождению музыки и ушел… А ведь у этих ребят с тринадцатой лунной станции, которые засыпают меня сводками, сказал я себе, нет ни прохладного ветра, ни бодрых раскатов грома, ни голубого неба — только град метеоров, беззвучно пробивающих купола зданий, одиночество да волчьи глаза звезд.

А я в кабинете лениво перебираю бумажки, стоившие чудовищных усилий, риска, а иногда и жизней. Нет, что-то не так устроено в этом мире! Почему я, здоровый, румяный, сижу за стеклянной стеной и пальцем, которым, мог бы свалить быка, нажимаю на кнопки? Зачем я здесь, а не где-то в песках Марса? Я сам должен нацеливать на звезды телескопы, радары и прочие уловители видимого-невидимого, задыхаться от жары, дрожать от мороза и посылать на Землю, в Институт Солнца, в двухсотую группу добытые мною цифры. Чтоб Андрей Прозоров обрабатывал их, а Сим мгновенно переваривал. Вот это будет правильно. И если говорить трезво, меня ведь никто не держит на привязи в операторской, и за спиной моей трепещут крылья гравилета.

Я уже видел, как мчусь на своем гравилете прямо к Солнцу, а рядом со мной Каричка…

— Неужели на «Л-13» такие юмористы? — не оборачиваясь, сказал Андрей.

— А что?

— Ты опять улыбаешься?

— Это я так, вообще. А с «Л-13» покончено. Возьми.

Андрей взглянул на мои расчеты и кивнул: он был доволен.

— Ты заметил, — сказал Андрей, — без женщин гораздо легче работается.

— Не согласен, — прогудел Сим, — когда Каричка поет, я работаю быстрее.

От неожиданности мы с Андреем рассмеялись.

— Каков Сим, а? — Андрей подмигнул мне.

А я крикнул:

— Присоединяюсь, Сим! — и засвистел «Волшебную тарелочку Галактики».

— Вот доказательство, — нравоучительно произнес Сим. — Все вы поете ее песни. — И он предупредительно распахнул дверь, возле которой мы с Андреем очутились одновременно.

— А ведь мы просто сбежали от Сима! — крикнул я, мчась со всех ног к столовой и оглядываясь на Андрея.

Я нарочно побежал по лестницам, пренебрег лифтом, чтоб расшевелить эту бумажную душу. А он, почтенный, ученый муж, и в самом деле бежал за мной, прыгал через ступени, смешно подкидывая острые колени.

— Да ну его, Сима! — кричал он на ходу. — Хватит с меня этой философии! И потом, я просто не успеваю за Симом, уже три дня без обеда. Больше не могу!

Это была хорошая пробежка в дальний конец института. И мы не только бежали, но и успевали отвечать знакомым:

— Ну как, летишь?

— Лечу!

— Куда спешите? Директор вызвал?

— Да! Сделали открытие!

— Андрюха, научи его бегать!

— Да вот стараюсь…

— Придешь первым, Март?

«Эхма, если б я сам знал…»

Пока я знал одно: я мог проглотить пять, нет — десять салатов. И мы столько съели, правда, вдвоем. Нажали на все кнопки заказов, потому что из меню не сразу поймешь, что такое «Весенние звезды», «Четвертое измерение», «Интуиция» или «Клеопатра» (у нашего повара неукротимая фантазия на прейскурант, причем ежедневная), и вот к столику приплыл чуть ли не по воздуху щедро уставленный поднос. И надо сказать, пока мы глотали «звезды» и «клеопатр», а транспортер уносил пустой поднос, я с удивлением и какими-то новыми глазами смотрел на Андрюху Прозорова. То, что он светлая голова и сухарь, — это я знал давным-давно. Но никогда еще не видел, чтоб он бежал по лестнице и с таким азартом уничтожал салаты. Он, всегда бледнолицый, сейчас даже порозовел.

— Значит, летишь? — сказал Андрей и удивил меня еще больше: он ведь не интересовался спортом, просто не обращал на него внимания; мне казалось, он не отличит гравилет от вертолета.

— Ага! — кивнул я.

— Хорошо. Наверно, это хорошо, — так просто и тепло сказал Андрей, что мне захотелось взять его с собой. — Это там, над морем?

Нет, он словно свалился с Луны! Тысячи людей только и ждали этого дня, а он — «над морем?»… Но мне не хотелось говорить ему насчет Луны, я опять кивнул:

— Да, над морем.

Тут в дверях засияло большое красное ухо, и нас прервал Кадыркин. Это маленький курчавый математик с выдающимися ушами. Я ничуть не преувеличиваю — про него все так и говорят: «Сначала появляются уши, потом появляется Кадыркин». Он крикнул с порога:

— Прозоров, хватит жевать! Есть проблема.

Я чуть не подавился салатом. Кадыркин так и крикнул: «Проблема».

Андрей сразу встал и превратился в прежнего Андрея, словно застегнулся на все пуговицы.

— Какая сегодня лекция? — спросил он меня, готовя дипломатичное отступление.

— Не помню… Кажется, светящиеся мосты. Это которые между галактиками.

— А-а, лошадки в одной упряжке бегут с разными скоростями!

— Школьная загадка, — вздохнул я. — Проходили: скука.

— Ну вот что, — Андрей нахмурился, сердясь неизвестно на кого, сегодня никаких лекций, никакой работы.

— У меня задание для Сима.

— Я скажу Симу, чтоб он не открывал тебе дверь. Ты должен отдыхать.

Тут уж я взвился: откуда этому теоретику знать, что делать спортсмену перед стартом!

— Андрей, — сказал я угрожающе, — я тебя нокаутирую одним пальцем.

— Тебе и так достанется. Счастливо.

Он спокойно повернулся и ушел к Кадыркину. Честное слово, будь я трижды гением, я бы не носил так торжественно на плечах свою хоть трижды выдающуюся голову! Мало я погонял его по лестницам…

Я не изменил своего обычного режима перед гонками. Во-первых, не пропустил лекцию: забрался в зимний сад и под какими-то колючими кустами включил телевизор. И сразу же окунулся в пространство, населенное галактиками, и с легкостью спящего понесся навстречу далеким мирам, представшим предо мною — ничтожной песчинкой мироздания — в виде изящных устричных раковин и клубка скрученных в кольца змей, ярких блестящих шаров и едва различимых пятен темного тумана. Где-то вдали от меня они жили своей жизнью, как грозовые облака в глубинах неба, взрывались и угасали, крутились и разлетались в разные стороны. Я слышал знакомый голос профессора, вглядывался в мелькавшие формулы, а сам думал, как эта лекция запоздала. Она безнадежно устарела бы даже для древних египтян, имей они телевизоры. То, что я видел, было тысячи и миллионы лет назад, и кто знает, какие они теперь — эти спиральные и эллиптические, разложенные по научным полочкам, расклассифицированные, как домашние животные, галактики. Ведь только нашу Галактику свет пробегает из конца в конец за сто тысяч лет. Сто тысяч! А жизнь, как мы говорим, очень коротка. И кто может, не отрываясь, следить за звездами миллионы лет, чтобы доложить человечеству механику внутренних движений в этих чертовски далеких, убегающих призраках? Проследить хотя бы за молодыми звездами. Всего десяток миллионов лет. Для звезд это детский возраст.

«Рассмотрим галактики, на которые впервые обратил внимание американский астроном Цвикки», — продолжал между тем профессор, и я позавидовал его смелости: он отлично знает, что современные телескопы достают на три тысячи мегапарсек (почти десять миллиардов лет полета света!), и это его нисколько не смущает. Лезет в давно остывшую звездную кашу, пытается в ней разобраться и еще заботится о новых видах наблюдения за Вселенной. Молодец! Будь я всемогущим, не раздумывая, подарил бы этому храброму человеку бессмертие и машину времени. Чтоб он все-таки разобрался и поучал таких недорослей, как я.

Мне очень хотелось быть сегодня всемогущим. Потом, после лекции, когда я делал гимнастику, крутился на центрифуге и, вытянувшись во весь рост, заложив руки за голову, отдыхал в зале невесомости, я щедро раздавал людям бессмертие и сверхсветовые скорости, цивилизации других планет и невидимые пружины, вращающие галактики. Я занимался и делами помельче: зажигал искусственные солнца, смещал земную ось, бурил насквозь весь шарик, строил роботов с гибким мышлением человека — словом, воплощал все то, что уже описано в фантастических книжках. И в то же время — до чего человек умеет ловко совмещать высокое, торжественное со своими практическими заботами! ловил шумы с улицы, представлял, как прибывает в город публика, как притащили грузовые вертолеты каркасы трибун и устанавливают их на берегу, как развешивают судьи огромные золотые шары, мимо которых мы, гонщики, пронесемся много раз. И уже круглые площадки с подвижными хоботками телекамер повисли, наверно, над морем. И уже прилетел на судейской машине комментатор с бархатистым, убаюкивающим голосом.

Подходя к ангару, я и вправду услышал знакомый баритон, льющийся из динамиков. Комментатор Байкалов прежде всего сообщил болельщикам, что час назад он вел репортаж о подводном заплыве в Красном море и теперь рад подняться под облака. Облаков, правда, не было, синоптики убрали с нашего пути все помехи и — я знал это — в заключение готовились зажечь полярное сияние. На телеэкране, висевшем на стене прямо над моей машиной, мелькали кадры города, взбудораженного праздником. Камеры, подчиняясь полководческим жестам Байкалова, выхватывали из всеобщей суматохи разгоряченные лица, яркие флаги, парящие машины. Посадочные площадки были уже плотно уставлены транспортом, и пассажирские гравипланы выбирали свободные крыши. Блеснули на солнце акульи тела двух ракет, и комментатор, несомненно, заметил их со своей высоты; несколько минут он держал ракеты в резерве, а когда они стали у леса, взял у пассажиров интервью.

Честно говоря, на нас неприятно действовали эти картинки. Гонщики старались не смотреть на экраны, громко разговаривали, чересчур много шутили, а когда Байкалов перешел к биографиям, все полезли осматривать машины.

И вдруг в ангаре стало тихо. В голубом квадрате ворот стоял высокий человек в белом свитере — Гриша Сингаевский. Он пришел самым последним и сразу догадался, что надо просто выключить эту болтливую технику.

«Ура Сингаевскому!» — крикнул кто-то, и мы радостно завопили, как вырвавшиеся на перемену школьники.

Его все любили — неторопливого, скуластого синоптика с твердым взглядом блестящих глаз. Вот кто был настоящим воздушником! Я думаю, если бы ему однажды запретили полеты, он бы просто не знал, как жить. В воздухе он никогда не стремился удивить публику эффектными фигурами высшего пилотажа, летал быстро и просто, но так, что даже малейшие повороты машины всегда были заметны; перед зрителями постепенно возникал четкий, красивый рисунок полета. Надо самому быть гравилетчиком, чтобы понять, какая смелость, какое презрение к опасности были в этих почти незаметных, но всегда неожиданных поворотах желтого гравилета.

Сингаевский только взглянул на простодушно-прямое крыло моего гравилета и сразу догадался:

— Ну что? Хочешь меня обогнать? Попробуй поищи ее! — и хлопнул по плечу.

Другие тоже приглядывались, но ничего не говорили. А он прямо сказал: «Попробуй поищи».

— Что ж, поищу, — ответил я, чувствуя, как горячая волна волнения охватывает меня.

— Желаю.

— И тебе.

Мы поднялись с ровного травяного поля тремя группами — группа белых, желтых, красных — и пошли не к морю, где гудела толпа тысяч в сто, а над городом. Это был не парадный строй; скорее, мы казались беспечными туристами или, скажем, разноцветными бумерангами, брошенными ленивой рукой. Но такое впечатление было обманчиво, как обманчив вид спокойного мускула, в котором постепенно напрягаются нервы. Ничто в воздухе не двигалось, кроме нас, и это опустевшее вдруг пространство пугало своей голубой торжественностью. Мы крались над самыми крышами, приглядываясь друг к другу, примериваясь крылом к волне гравитонов. Самое важное было нащупать, поймать сильную волну. Уже задрожали стрелки приборов и шевельнулись, чуть приподнялись чуткие перья на крыле машины, но я знал, что еще рано ловить эту самую волну.

Я смотрел сверху на крыши, парки, улицы Светлого и чему-то радовался и удивлялся, словно здесь не родился и не жил никогда. Паруса домов, наполненные ветром и солнцем, тихо скользили в зеленой пене. Взметнулись вверх, стремясь оторваться от земли, стреловидные здания институтов. Их легкие конструкции и стеклянная прозрачность напоминали о полюбившейся людям свободе невесомости, и потому неуклюжим, просто каким-то чужестранцем выглядел в этой балетно-изящной толпе наш огромный Институт Солнца. Да, пожалуй, он был воплощением странной фантазии архитектора: круглый, с каменными колоннами и этажами садов, украшенный факелами протуберанцев, нечто среднее между синхрофазотроном, готическим собором и седьмым архидревним чудом света — висячими садами Семирамиды. И все-таки я любил его таким странным — за чудаческую привлекательность, за спокойствие и силу великана, знавшего про Солнце больше, чем все мудрецы на свете.

А перья тихонько пели, но все равно это была не та волна. Я делал едва заметные глазу скачки — поднимался и опускался, рыскал по сторонам. Многие гонщики тоже искали волну, стараясь не выдать своего напряжения. Уже неумолимо приближались полукруг стадиона и синее полотно моря, вдали засверкали золотые точки — стартовые шары, а мы, герои дня, шли к ним совсем не парадным строем, а беспорядочной толпой. Что ж, в конце концов, каждый музыкант перед началом концерта раскладывает ноты и настраивает свой инструмент. Звучит эта разноголосица в оркестровой яме не очень-то приятно для слуха. Зато потом взмахнет дирижер, замрет зал, каждый инструмент будет петь свое, и в их едином порыве родится мелодия.

Однако если уж прибегать к сравнениям, то я думаю, вряд ли музыканты перед выступлением так кляли свою судьбу, как наши ребята, приближаясь к золотым воротам гонок. Я видел это по мелким рывкам машин и представлял, как ворчат гонщики на всю Вселенную. В самом челе: с тех пор, как физики заметили гравитационные волны и Земля ощетинилась усами уловителей, самым удобным транспортом стал гравиплан. На все маршруты подается гравитационное излучение, садись себе в гравиплан и кати по этой дороге хоть с закрытыми глазами. И все уже привыкли, что гравитацию нельзя выключить, как простую лампочку, она везде вокруг нас, и редко кто над ней задумывается, а еще реже вспоминает, кто открыл эту силу притяжения сэр Исаак Ньютон; только школьники с удивленно-квадратными глазами вдруг узнают, что их носит под облаками та же сила, что вращает планеты и звезды, искривляет пространство, замедляет время и свершает еще множество простых чудес… Да, с научной точки зрения все было просто и ясно: планеты кружили вокруг звезд, гравипланы летели своими путями. А мы должны были ловить волну. Что поделаешь — спорт!

А перья вдруг запели: «Март, я колдунья»… Мне сразу стало легче, я решил больше не смотреть на дрожащую стрелку. Поднял голову — прямо перед носом шар. Тормознул, встал на линию, замер с включенным двигателем. Мне теперь все равно, откуда начинать. Пусть Сингаевский висит сверху. Пусть другие перескакивают с места на место. Пусть выбирают позицию. Я не двинусь. Я все равно ее поймаю — свою волну.

— Готов! — ответил я, как и все, главному судье и инстинктивно подался в кресле вперед. Я видел теперь только цепочку шаров и голубое спокойное пространство.

Ребята пошли легко, красиво, плавно набирая скорость. Я чуть-чуть задержался, когда фыркнула стартовая ракета, а через мгновение висел уже в хвосте у группы, причем резал дорожку наискосок — вверх и налево: искал ее — одну-единственную, мою волну. Хоть перевернись ты, Галактика, хоть взорвись насмех другим, а я сумею ее найти, обгоню ветер, поймаю солнечный луч, глотну горячего солнца.

Так я резал дорожку наискосок, и меня пронзала дрожь нетерпения: глаза устремились вперед, словно могли увидеть волну, и весь я летел впереди машины. Но нельзя, никак нельзя было пускать двигатель на полную мощность: рано. И постепенно дух спокойствия возвращался ко мне; сначала остыла голова, потом улеглись зудевшие руки. Может быть, некоторые нетерпеливые гонщики и торопились, а основная группа шла на большой скорости, но еще не в темпе финишного рывка. Ничего: у самого последнего гонщика еще есть преимущества. Во-первых, поворот — вот он. Ставлю машину на крыло, плавно делаю вираж и обхожу белый гравилет — ни треска, ни толчков, ни снижения скорости. Итак, дорогой мой коллега, ты, надеюсь, понял преимущества прямого крыла: выигранные метры на поворотах — это раз. А второе — когда будет хорошая волна…

Глаза автоматически ловили и считали шары: десять, двадцать, тридцать… а я все еще плелся в хвосте. Двадцать седьмым или двадцать восьмым. Сингаевский парил впереди. Казалось, желтый гравилет движется сам по себе. Так иногда смотришь на летящую птицу, любуешься ею и не знаешь, откуда в таком крохотном комке плоти берется столько энергии, чувства красоты и ритма. Она как будто знает, что ты на нее смотришь, и нарочно старается показать, что она само совершенство, часть природы. А на самом деле — просто летит. И Сингаевскому наплевать, что зрители видят на экранах его лицо. Сдвинул угрюмо брови, катает за щеками желваки, не слушает никаких судей — только машину.

И тут я увидел, как ощетинились перья на крыле. Ясно и без приборов: волна! Сразу весь подобрался, послал машину вперед. Она рванулась будто с места и с каким-то чудовищным свистом начала рассекать воздух. Я даже через стекло почувствовал его упругость, вцепился в руль; мне показалось, что гравилет может опрокинуться. Впрочем, уже не существовало ни меня, ни гравилета: мы были нечто одно, постепенно пожиравшее пространство. Все затихло, исчезло во мне с этого момента, остались жить глаза и уши. Я лишь следил, чтоб не столкнуться с шаром или обгоняемой машиной, — считать их и определять свое место, конечно, было невозможно — слушал, как угрожающе звенят накаленные перья: «Ка-рич-ка, Ка-рич-ка», — угрожающе, но еще не настолько опасно, чтоб снижать скорость. Моя красная лошадка могла бежать и резвее — в этом я не сомневался. Если рассыплется, что ж, упаду в зону невесомости, там подберут…

А желтый гравилет все впереди. Молодчина Сингаевский! Но и мой сейчас превратится в красную молнию, в красный свет — тогда уж потягаемся. Бешеная все-таки скорость!

Кажется, последнее, о чем я вспомнил, был воздушный цирк. После нас должны были выступать воздушные гимнасты, а потом гравибол с цветным мячом.

Но ничего этого не было. Вы уже знаете про облако: как оно появилось, как скрылся в нем желтый гравилет, как я, счастливо улыбаясь, пытался остановить машину, а вместо того стал вращаться вокруг облака. Сейчас, по прошествии времени, я говорю «облако», а тогда — я уже упоминал об этом никто из гонщиков не знал, что за странное препятствие возникало перед ними. Только зрители, телевизионщики да некоторые судьи могли издали определить, что это облако серебристого цвета и почти идеально круглой формы. Телевизионщики сумели даже снять на пленку, как оно стремительно ушло в верх кадра, все остальные подумали, что облако исчезло, растворилось в воздухе, вдруг стало невидимкой.

Помню, как Гриша Сингаевский спокойно говорил в микрофон: «Неожиданное препятствие… Стремительно притягивает… Ничего не могу…» Это были семь его последних слов.

Помню неприятное чувство, какое-то посасывание под ложечкой, когда я сам неумолимо приближался к слепящему пеклу, не в силах оторвать от него глаз. Я ничего не говорил, только улыбался, все еще борясь с рулем. Потом — резкий удар, темнота, словно кто-то набросил на голову покрывало.

Мой гравилет отбросило от шара, и он рассыпался.

В то же мгновение шар исчез.

Меня подобрали, как я и предвидел, в зоне невесомости.

Загрузка...