Тридцать девять лет проработал лесничим в Волховском лесничестве Петр Григорьевич Антипов. За особые заслуги па лесной ниве ему присвоили в 1966 году звание Героя Социалистического Труда. В лесоводство Антипов пришел с фронтов войны: в 1941 году в Ленинграде выучился на танкиста, воевал под Калинином, подо Ржевом, под Ельцом, под Сталинградом, в Белоруссии, участвовал в победных боях под Ленинградом в 1944, освобождал Псковщину, брал Выборг. В январе 1945 года, в бою на реке Царев в Польше танк Петра Антипова «КВ» — сгорел; тяжелораненый танкист пятеро суток пролежал на поле боя, на морозе. В госпитале ему ампутировали руки и ноги…
Воля к жизни, судьба, личность Петра Антипова вселяют веру в поистине титанические возможности человека — сына Отечества!
Мой рассказ — о двух встречах с танкистом–лесничим.
В первый раз мы приехали к волховскому лесничему с режиссером документального кино Читинским, с мыслью… ну да, сделать фильм о герое войны и труда. Давно было дело…
Лесничество помещалось в простой пятистенной избе. Одну половику избы занимала контора, в другой половине сидел лесничий; в прихожей–кухне топилась плита. Лесничий выслушал нас, усмехнулся:
— Чего вы хотите–то от меня, ребята? Чего мне вам говорить–то? Времени у вас, что ли, некуда девать?
Мы смиренно отвечали, что просто так посидим, поглядим. «А вы занимайтесь своими делами».
— Ну ладно, — сказал лесничий, — сидите. Только чур не курить. Я сам не курю, и от чужого дыма у меня голова болит. Невтерпеж вам станет без курева, вон валите на волю. Места много у нас. И пить я не пью. Неудобный мужик для компании. Вам бы кого поудобней найти.
Лесничий сидел за столом. Его крупная, круглая голова прочно покоилась на плечах; левое плечо было подано назад, недвижно; правое, как у всех, в движении, в работе. Левый рукав у него пустовал, из правого рукава торчала голая, раздвоенная культя — двупалая клешня. Лицо выражало светлость, здоровье души, простоту. Губы чуток выпятились, припухли, будто лесничий прикусил горячую, прямо с жару, из чугуна, картошку, губы обжег. Говоря, он малость, по–детски картавил.
Я спросил у лесничего, откуда он родом. Лесничий сказал:
— Псковские мы. Со Скобщины. Природные скобари. Это еще при Петре Первом псковичам скобы заказывали делать. Вот и скобари.
В глазах у него голубело поле псковского льна.
Лесничий подписывал бумаги. Не так–то просто ему было поставить подпись на бумаге. То есть особой трудности эта работа не доставляла. Только шла она медленно, требовала последовательно отработанных приемов. Лесничий брал культей гирю, стоящую на столе, прижимал гирей бумагу. Затем брал со стола зубами ручку, вкладывал ее в культю, расписывался.
Он разговаривал по телефону с мелиораторами насчет того, сколько платить за прорубку просек для канав–осушителей, сколько за перегон экскаватора с болота на болото. Лесничий занимался обыденным делом; адресуясь к нам, комментировал это дело:
— Дают план мелиорации, осушаем болота. И план сбора клюквы дают. На наших же лесников такая обязанность возлагается: по клюкву ходить на болото. Болото–то мы осушим, дак клюква–то где наростет? А? Еслив клюквы не станет, опять нехорошо…
Лесничий вкусно выговаривал псковское словечко «еслив». Его говаривала няня Пушкина Арина Родионовна, а теперь мало кто знает.
Мы слушали лесничего, смотрели на него, понемногу спрашивали о том о сем. Главное было — высидеть, притереться, приобвыкнуть друг к дружке. И тогда подступиться к трудному, больному: как ЭТО было? как ЭТО сталось?
Лесничий знал, чего мы ждем от него, сам начал рассказ про ЭТО, впрочем, не выделяя его из обычного разговора, никак не меняя выражение на лице.
— …Четыре раза я в танке горел. В последний раз в Польше, на Наревском плацдарме, в сорок пятом, в январе… Танк наш подбили уже в немецкой линии обороны… Выпрыгнул я — куда деваться? Невдалеке окоп чернеется, я со всего маху — туда! А там немцы!..
В этом месте я прерву пересказ того, что поведал нам с режиссером Петр Григорьевич Антипов в первую нашу встречу. Со временем рассказ танкиста–лесничего обрастет подробностями. Я чуть погодя доскажу…
Тот день мы просидели в Волховском лесничестве… То есть не весь день, а эдак за полдень. Выговорили себе право сходить к лесничему домой, познакомиться с его мамой. Мать Петра Григорьевича Анна Кирилловна встретила нас, провела в горницу. Сама присела к столу на диван, уложила на колени маленькие сильные руки. На столе был приготовлен семейный альбом с фотографиями сыновей, живых и погибших. Было четверо сыновей, осталось двое. Мать хотя и не плакала, но голос ее был проникнут глубокой, привычной, неизбывной скорбью.
— …Я боялась ехать к нему в госпиталь, — рассказывала Анна Кирилловна, как исполняла работу, нужную сыну Петеньке, истово, от души, — боялась увидеть его жалким, потерявшим веру в себя человеком. В госпитале Пете сделали протезы. Он всему учился заново: ходить, есть, пить. Потом он вернулся домой. Целыми днями сидел в каком–то оцепенении, все думал и думал… Тогда я ему сказала: «Хватит, Петр! Парень ты молодой. Голова у тебя на плечах есть? Есть! Иди учись!» Тяжело мне это было говорить, но иначе нельзя. Он до войны два курса лесного техникума кончил в Тихвине… Вот я и подумала, что в лесу ему место. Отойдет он в лесу душой, да работа интересная, большую пользу будет людям приносить. А это в его положении самое главное, что ты людям нужен. Отправила я его в Тихвин учиться, а сама себе места не находила. Да свет–то не без добрых людей. Помогли Пете в техникуме. Друг у него был, Юра Кошевой, так тот за Петей, как за родным братом, ухаживал.
Тяжело ему было, Петру–то. Но об этом только он один знает. Сколько страданий ему выпало! Но ничего, кончил он техникум. Работать стал. Спуску он себе не давал, работал, как и все. Иногда в день по пятнадцать километров по лесу отмахивал. Представляете? Это на протезах–то… День на работе, а вечером за книги садился. Институт лесной кончил, заочно учился в Ленинграде. Вот уже больше двадцати лет лесничим работает. Хорошо работает, если ему народ звание Героя Социалистического Труда присвоил. Да плохо работать он и не может. Не такой он!..
Мать открыла альбом именно на той странице, где хранится фотография сына Петра, каким он ушел на войну: молодой, белозубый парень, улыбается в аппарат. На крепких ногах, с большими руками, русый чуб на лбу. Фотография из далекой, другой жизни…
В конце того дня мы с режиссером вышли на берег реки. Река парила внизу: мороз накалился к вечеру добела. Река потому не замерзла, что бег ее тут убыстрялся: реку стеснила плотина Волховской ГЭС. Безлюдно было кругом, только ревела вода на плотине; звук накатывал волнами, нарастал, опадал, снова набирал силу. Что–то грозное слышалось в реве реки, что–то скорбное, величальное — кантата. И еще будто флейта играла. Мотив души человеческой звучал в студеном ветре над пустынной землей, над рекой и холмами; душа взывала без слов.
Фильма у нас тогда не вышло. Я помнил о волховском лесничем: будто что–то пообещал ему и не исполнил. Время для исполнения обещанного истекало…
Апрельским утром 1988 года я сел в машину, приехал в Волхов, зашел в горком, справился об Антипове. Мне сказали, Антипов вышел на пенсию, шестидесяти семи лет. Мог бы еще работать, ему предлагали, и здоровье позволяет, но так он сам решил. Проработал в лесничестве тридцать девять лет. Проводили с почетом. По–прежнему общественно активен, выступает в школах, на предприятиях. Почетный гражданин города Волхова…
Я справился о телефоне и позвонил. Трубку взяла жена Петра Григорьевича Анна Тимофеевна. Вспомним, что мать его звали Анной Кирилловной. Дочь в семье тоже нарекли Анной. Три Анны сообщили Петру Антипову необходимое для жизни тепло родственных дуги. И была еще одна Анна — медсестра во фронтовом госпитале, в сорок пятом году. О ней еще будет речь впереди… Анна Тимофеевна отнеслась ко мне как–то по–знакомому, будто ждали и явился. Пригласила зайти отобедать.
И вот мы сидим с Петром Григорьевичем в той самой квартире, что и в первую встречу, за тем столом, на котором его мама раскладывала семейный альбом. Анны Кирилловны уже нет в живых. На столе горка писем: Петру Григорьевичу пишут отовсюду, присылают семена лесных культур, теперь у него появилось время.
В прошлом году в Лениздате вышел сборник «Танкисты в сражении за Ленинград», в нем короткий рассказ–воспоминание Петра Антипова «За отчий край» и такие строчки: «Считаю необходимым сказать о своей матери. Это был Человек с большой буквы. В 28 лет она осталась вдовой с четырьмя сыновьями — старшему из которых было всего лишь пять лет, а младшему — семь месяцев. Нелегко было матери вырастить четырех сыновей. Еще горше было получать похоронные с фронта: под Колпином в 1941‑м погиб ее старший сын Федор, в сорок втором под Тулой погиб третий — Владимир. В сорок пятом искалечило меня. Только младший, Василий, отделался одним ранением. Сейчас он кандидат наук, доцент».
Не забыто в этом рассказе и о жене. «У меня прекрасная семья. Жена — Анна Тимофеевна — преданный друг, прекрасной души человек, инженер–экономист — работает на Волховском алюминиевом заводе. У нас сын Владимир и дочь Аня».
Анна Тимофеевна приняла меня как своего по той причине… что руководителем диплома в Лесотехнической академии был у нее мой дядюшка Павел Иванович Горышин, доцент, отвоевавший войну в артиллерии, ныне покойный. Вот как бывает, правда, мир тесен.
Отобедали на кухне, налегая по преимуществу на картошку, свою, антиповскую, со своими солеными огурцами. Анна Тимофеевна заспешила на работу. Мы с Петром Григорьевичем вернулись к разговору, начатому в первую нашу встречу, будто прерванному, но не забытому. Антипов говорил ровным одинаковым голосом, будто журчал ручей. От говорящего распространялось спокойное право изливать повесть собственной жизни: она несла в себе какую–то неоспоримую, важную для всех истину.
За годы, что мы не виделись, Антипов как будто не постарел, но как–то обособился, вошел в свой собственный образ. Льняная голубизна его глаз пеплом припорошилась, но выражение на лице сохранило светлость. В танкисте–лесничем проглядывал — под спудом пережитого — его природный веселый нрав, что–то теркинское, безудержное, взахлеб.
Петр Григорьевич включил телевизор, как бы предлагая мне выбрать: скучно слушать меня, смотри, слушай другое. Посетовал на пишущих про него:
— Я рассказываю одинаково, а пишут по–разному.
Рассказ Петра Григорьевича Антипова состоял из уточнений к уже говоренному прежде. Что–то вдруг всплывало в памяти, как бы само по себе, но для чего–то нужное в общей цепочке, до сего дня протянувшейся — вот ведь чудо какое! Могли цепочку перерубить… До войны жили в Старой Ладоге, ружьишко было одно на всех четверых братьев, двадцать восьмого калибра, плохонькое, со слабым боем. Картечины Петр сам обкатывал, по две картечины на заряд. Пошел весною, когда гуси летели, на речку Ладожку, на разлив. Присел в куст, а гуси прямо над ним…
— Вожака я пропустил, он старый, мясо жесткое, посредине одного выделил — тырк! — гусь крыльями вот так вот затрепыхал… Но выправился. А рядом со мной в мочежину, слышу: буль–буль. Не сразу сообразил, что это мои картечины… Одну бы положить в патрон, может, и убил бы…
В Старую Ладогу переехали из Островского района Псковской области; на Псковщине жили на хуторе неподалеку от границы с Латвией. Отец был пограничник. Погиб в 1924 году. Начальник погранзаставы Берг Эдуард Петрович уехал с границы в Старую Ладогу: его назначили директором учрежденного там совхоза. Он позвал к себе Анну Кирилловну с детьми, они и приехали.
— Тогда шла коллективизация, — сказал Петр Григорьевич, — раскулачивали. Скот сдали в совхоз, а кормить нечем. По полям солому собирали. Мама шила дома и вырастила нас четверых.
Без внешних признаков связи, при временных перебросах, в рассказе Петра Антипова улавливалась внутренняя логика — железное свойство ума: установить причинность событий, закономерность следствий, додумать все до конца.
— В Саратове в госпитале, в сорок шестом году, когда реампутацию делали, подгоняли кости к протезам, я попросил сестру принести что–нибудь про лес почитать. Она принесла «Учение о лесе» Георгия Федоровича Морозова. — Он так сказал: Георгия Федоровича Морозова, с величайшим почтением. — Это то, что мне надо. Из этой книги узнал, что лесоводство — дитя нужды. Сестру звали Маруся…
Рассказчик остановился, посмотрел на меня, чтобы я не забыл записать про Марусю.
В лесной техникум поступил, поскольку прочел в тихвинской районной газете объявление о приеме: это совпало с потребностью души лесного жителя. В Петиных детстве и отрочестве Старую Ладогу окружали леса, простирались на все четыре стороны. Нынче от лесов мало что осталось…
…Когда 148‑й отдельный танковый батальон (в этом месте рассказчик задумался, что–то вспомнил, но не стал вдаваться в подробности. Сказал в пространство: «Танковый батальон — велика ли штука…») после тяжелых боев подо Ржевом весной сорок второго года вывозили на переформировку, чтобы влить в третью гвардейскую танковую бригаду, бросить затем под Елец… Состав остановился в березовой роще, неподалеку от Москвы. Машинист паровоза бежал вдоль состава, просил танкистов напилить дров: что были, все вышли, нечем топить паровоз. У каждого экипажа танка (танки были тяжелые, КВ) нашлись пила с топором. В охотку — молодые были, не то чтобы сытые, но кормленые — напилили, нарубили, сложили чурки в тендер; машинист с помощником раскочегарили топку и поехали.
Из приятного воспоминания о пилке дров в подмосковной березовой роще, между боями, Антипов сделал общебытийный вывод: лес помог нам одолеть эту войну; без лесу бы дело швах; как без хлебной пайки не смогла бы действовать армия, жить — население, так без лесу, без дров стали бы транспорт и энергетика, и хлеба не испечешь. Лес помог Отечеству в годину крайней смертельной нужды. Значит, что же? Будет лес, выдюжит и Отечество. В этом краеугольный камень философии лесничего, дело его жизни.
Петра Антипова призвали в армию в июле 1941 года, привезли в Ленинград. Просился отправить на фронт, но приказано было учиться в училище радиоспециалистов. Из училища взяли в 12‑й учебный танковый полк как радиста танкового экипажа — стрелка–радиста. Вошло навсегда в сознание наставление первого командира, «стройного, подтянутого, в кожаной тужурке»: «Запомните: вы теперь — танкисты, «кависты», а не мочала».
— Танк КВ стал для меня домом и цехом на все годы войны. В нем я жил, в нем работал — воевал.
В Ленинграде Петр видел, как горели Бадаевские склады. В блокадную зиму видел женщину, везущую на саночках запеленутый труп своего ребенка. Видел, как пожилой мужчина прислонился к стене, не устоял, упал и умер. Как шли строем девушки пожарного батальона, удивительно молчаливые, грустные. Как разорвался на улице снаряд, обрызнуло кровью стены. В цехе Кировского завода, где ремонтировали танки, рабочему оторвало ноги снарядом; Петр Антипов слышал, как рабочий пожаловался… что больше работать не сможет. Он думал не о потерянных ногах, а о том, что его работа нужна для победы.
В блокадном Ленинграде Петр Антипов прошел школу мужества. Здесь зажглось его сердце неукротимой жаждой — рассчитаться с врагом полной мерой. В феврале сорок второго обученных «кавистов» увезли в Челябинск за танками — и подо Ржев.
— В один день насчитали триста бомбежек по нашей бригаде…
В рассказе Петра о войне прослеживается мотив личного вклада стрелка–радиста в сальдо–бульдо войны, в баланс победы: кто кого. Еще в Тихвине в техникуме Петя сдал на значок «Ворошиловского стрелка»; значку отводится больше места в рассказе, чем полученным за бои орденам Красного Знамени, Отечественной войны. Славы, всем боевым медалям, какие есть.
— По улице идешь со значком «Ворошиловский стрелок», мальчишки останавливаются: «Смотри, смотри, Ворошиловский стрелок!»
Под Ельцом шли в атаку…
— На дубах у них «кукушки» посажены, сверху строчат по пехоте. Я смотрю
в прицел, вижу, что–то в ветвях чернеется. Я приложился… — Петр Григорьевич показал, как приложился к своему «Дегтяреву», сощурил сохранивший зоркость глаз с маленьким зрачком, — тырк! — смотрю, повалился. Дальше едем, опять, гляжу, чернеется. Я — тырк! — и этот упал. Двоих «кукушек» снял, значит, кто–то из наших славян живой остался. Под хутором Рысковским. под Сталинградом, пятерых пулеметчиков уничтожил. Этих я видел. Может, еще кого, в каждом бою вел огонь… Других не видел.
Антипов очень внимателен к частности: на войне жизнь на волоске, волосок–то и надобно заметить.
В сентябре сорок второго бригаду погрузили в состав, повезли куда–то.
— …Куда везут? Кто же его знает. Так гнали, как только буксы выдерживали. Их и не смазывали. Впереди два ФД, сзади еще толкач подцепляли. Остановились ночью под станцией Котлубань. Объявили: враг может появиться внезапно. Южная ночь, такая темень, какой у нас не бывает. А надо сгружать с платформ тяжелые танки КВ, при полной светомаскировке. Это не шутка. Сгрузили. И сразу — «Вперед!» Надо было преградить немцам выход к Волге. Напор был страшный. «Мессершмитты» у нас по головам ходили. В бригаде пятьдесят — шестьдесят машин, после боя осталось три танка. Но выстояли.
На переформировку вывезли в Саратов. Здесь Петр. Антипов был принят кандидатом в партию. И опять бои под Сталинградом, на полосе, отделявшей окруженную армию Паулюса от главных сил фашистских войск. Всего–то коридор шириною в три километра, с двух сторон простреливаемый. «По коридору взад–вперед…» Под Новый сорок третий год взяли Котельниково. Потом Новочеркасск. Под Батайском сходу ворвались на аэродром с невзлетевшими самолетами, покрутили их гусеницами в пух и прах…
В сорок третьем Петр Антипов воевал па Брянщине, в Белоруссии, форсировал Десну, Сож… В конце 43‑го ему повезло. Вот как он пишет об этом в своих мемуарах «За отчий край»: «Велика была моя радость, когда… очутился снова на родной Ленинградской земле. Несмотря на мороз, от Тихвина до Ленинграда стоял на платформе, чтобы не проспать родной Волхов. И просмотрел. Ехали ночью. Густой туман. Ждал, когда въедем на красивый, с высокими металлическими фермами железнодорожный мост через Волхов. Не дождался. Мост был взорван. Нас провезли по временному, деревянному».
В январе сорок четвертого, после массированной, длительной артподготовки («И пушки с кораблей били».) — фронтальная атака на Пулковские высоты и дальше в глубину с немецким тщанием выстроенной за два с половиной года обороны: Воронья Гора, Красное Село, Ропша, Гатчина (тогда это был Красногвардейск)… Под Гатчиной три прямых попадания в танк. Спасло мастерство механика–водителя Миши Тарханова. И — полная победа под Ленинградом! Покончено с блокадой! Двадцать седьмого января сорок четвертого года — ликование на улицах города, победный салют в Ленинграде! Ликует душа танкиста Антипова; в победе есть его доля, труд, судьба!
В марте проехал на танке с победой по родной Псковщине, пьянел от воздуха ее лесов, полей, озер. «Синички пикали». Каждое село встречало его, как сына. И враг был силен. В разведке боем в танк Антипова ударило пять болванок. Пробило бак с горючим, танк вспыхнул. Остановились глаза у водителя Миши Тарханова. Петя хотел вытащить товарища, но самого его отбросило взрывом. Горел, катался по снегу под прицельным огнем. Товарищи уволокли его в укромное место, располосовали горящую одежду, а то бы сгинул.
Ремонтировать танки — опять на Кировский завод. А там у станков девчонки… На КВ прокатились на четвертой скорости по городу — и в бой, на Карельский перешеек…
За окнами квартиры Антиповых засумерничало. Рассказ замедливался. Рассказчик не то чтобы устал, но чаще задумывался, больше помалкивал. Шебуршал телевизор.
— В кино танковые бои показывают, — сказал Петр Григорьевич, — а танки все наши. Я их по звуку мотора узнаю. У немецких танков другой был звук. У наших пушки без набалдашников, вот и наваривают на наши. Вроде как немецкие.
Он посмотрел себе на ноги. Или это я посмотрел, а он перехватил мой взгляд. Его ноги в резиновых сапогах маленького размера, с завернутыми голенищами пребывали в абсолютной недвижности, как если бы сапоги стояли под вешалкой.
— У меня была большая нога, — сказал Антипов, — сорок третий размер. Протезы сделали сорок первого. Экономия материала. С лесниками в марте пойдем по насту в обход, они пройдут, а у меня нога проваливается, наст не держит, мала опора.
Пришла с работы Анна Тимофеевна. Хозяин заметно оживился, то и дело обращался к своей подруге: «Тимофеевна!..»
Как неоднозначны человеческие слова, сколько сокрыто в памяти человека еще никому не сказанного, даже и себе самому!..
Паревский плацдарм — на реке Царев в Польше: три километра по фронту, полтора в глубину. На исходный рубеж вышли 14 января 45 года. Еще на марше подорвались на мине, выбило левый опорный каток. Механик–водитель, техник–лейтенант Самардак (стрелок–радист Антипов был гвардии старшиной) сказал: «Дойдем без катка». Натянули гусеницу, догнали своих. «Тяжелая машина вихрем неслась по заснеженной дороге».
15‑го рано утром вышли на опушку небольшого леска. Впереди «белая простыня» (слова рассказчика) открытого места, чуть поправее впереди двухэтажный дом розоватого цвета… Все запомнилось Антипову в цвете… Комполка скомандовал: «Вперед!» Комроты дублировал команду: «Вперед!» Радист принял и передал.
— Комроты проскочил траншею, там сгорел, — сказал Петр Григорьевич то, чего не было в первом его рассказе. — Два танка и люков не открыли, сгорели. От роты один танк остался (было пять)…
Самардак повел машину вдоль траншеи. Пушкарь бил из пушки, стрелок строчил из пулемета. Одна болванка попала в двигатель, мотор заглох. «У меня диск кончился, стал менять, пулемет горячий». Запахло дымом, появился огонь. Командир, артиллерист, заряжающий ушли через верхний люк. Водитель крикнул стрелку–радисту: «Выскакивай!» Сам вывалился через моторное отделение, Антипов за ним… «И сразу пулей ткнуло в правую руку».
В первую нашу встречу с Антиповым он сказал (или я так запомнил), что из горящего танка прямо угодил к немцам в траншею. В новой редакции рассказ оброс подробностями, уточнениями.
— …На охоту пойдешь в Старой Ладоге, по уткам в лет стреляешь, выцелива ешь с опережением… Редко когда попадешь, особенно по чирку… Я вдоль траншеи–то и побежал что было силенок. Метров сто пробежал. Шлем сдернул, еще когда из люка вылезал. Они палили в меня и мазали. Спиной бы к ним повернулся — и сразу наповал. Деться некуда было, тогда уже в траншею свалился.
А в траншее один на меня автомат наставил — ты–ды–ды. Я боли не почувствовал… Это как мы один раз с мамой в Новгородскую область ездили, на праздник. Там мужики чего–то повздорили. Один за ружьем сбегал и другому прямо в грудь — жаканом: убил. А тот еще крикнул: «Меня убили!» И шагов пятьдесят пробежал. В шоковом состоянии. Тогда уже упал. Вот и я — убитый или не убитый? Пошел по траншее… После оказалось, что он мне левую руку изрешетил. В госпитале на мне пятнадцать ранений насчитали, пулевых и осколочных — от гранаты…
Со сверхъестественной цепкостью Петр Антипов боролся в том последнем бою за собственную жизнь; до последнего проблеска сознания не посчитал себя вышедшим из боя. Сунулся в блиндаж — там полно немцев. Один прицелился ему в голову из «парабелла» (Антипов со вкусом выговаривает это словечко: «парабелл», малость картавя при этом). Петр стоял на четвереньках, то есть полз вглубь блиндажа. Ткнулся головой в землю на долю мгновения раньше, чем грянул выстрел. Добили его прикладами (на голове и лице Антипова сохранились следы тех ударов). И ушли из блиндажа. Вдруг один из фрицев (Антипов так сказал: «один из фрицев») вернулся. «Котелок забыл или что…» Петру бы тут притаиться, кажется, так бы должен сработать инстинкт самосохранения. Но было не так — это важно для рассказчика.
— Я «парабелл» свой, трофейный, вытащил, правой рукой, затвор стал отводить, а левая не слушается. Попробовал зубами и тоже не вышло. Я руку сжал в кулак — правая сжималась — и в спину ему погрозил, матом обложил.
Почему русского не добил немец? Кто ж его знает… Может, не до того было впопыхах боя или возня русского с «парабеллом» осталась незамеченной, мат неуслышанным. Может, ничего такого и не было, только порыв…
Петр Антипов вылез из вражеского блиндажа на белый свет, а там немцы стоят. Кинули в него гранату. «Граната — пух!» И тут ему повезло: граната попала за дощатую опалубку траншеи. Удар приняли на себя доски и песок.
— Меня по левому боку осколками — как наждачной лентой.
Хватило сил (откуда силы у человека берутся?) унырнуть обратно в зев блиндажа.
— Переполз в темный угол. Нащупал клочок сена. Подложил под голову, лег. Правой рукой затащил левую на живот, правую — за борт куртки. И потерял сознание.
Очнулся от разорвавшегося над блиндажом снаряда. И опять же танкиста не задавило, а могло. Услышал русскую речь наверху, позвал:
— Славя–а–ане!
Голос был тихий, слабый; Петр понял: голоса нет. Подумал: «Если не услышат, не подберут, уйдут, я буду пропавшим без вести. А это уж совсем никуда…» Собрался с духом, крикнул, что было мочи:
— Славя–а–ане!
Услышали. Парнишка забрался в блиндаж. Попытался вытащить танкиста наружу, но не смог; танкист был дюжий. Сбегал, привел автоматчиков. Явился откуда–то майор, спросил у танкиста номер полка. Петр назвал точный номер. Попросил сходить к его танку, посмотреть, нет ли там кого живого. Сходили, пришли, говорят: «Один мертвый лежит по эту сторону, другой мертвый по ту».
Приехала подвода с кучером. Привезли в медсанбат, там спросили, когда был бой. Антипов вспомнил: пятнадцатого. А сегодня какое? Двадцатое…
Война все сделала, чтобы убить солдата, а солдат остался живой. Что его спасло? Может быть, мамина мольба не умирать донеслась до Пети? Так мама хотела, чтобы Петя вернулся живой.
Сын вернулся… Но до этого еще далеко — с того, последнего боя…
— В медсанбате сразу на операционный стол, по плечо левую руку отрезали. Потом я ноги свои увидел. Черные стали, распухли. Это я, стало быть, их отморозил, покуда лежал. Уже в госпитале, во время очередного обхода врач подошла, стала тыкать в ноги булавкой. «Больно?» — спрашивает. «Нет, — говорю, — не больно». «Так вот, — говорит, — Петр, надо резать ноги». Взяла карандашик и чиркнула мне по ногам: «Вот так и отрежем». «Режьте, раз надо», — говорю. Ну и отрезали.
Я лежал в палате тихо, не капризничал. Подойдет иногда сестричка Аня, посмотрит на мои ноги. «Ой, Петро, ноги–то у тебя какие стали!» И заплачет. Потом взялись за мою правую руку. «Газовая гангрена, — говорят, — опять резать надо!» Что я им мог сказать? Скажи они мне: «Так, мол, и так, Петр, — голову тебе надо отрезать». Я бы и спорить не стал.
Отрезали мне кисть правой руки. Все! Уже, кажется, больше резать нечего. Даже легче немного стало. Да! Парни мы были молодые, мне к началу войны двадцать первый пошел, думали: разобьем фашиста и домой придем… Лежал я тогда, помню, в госпитале и все думал: «Может, зря, что я в танке не сгорел? Куда я теперь такой? Кому нужен? Зачем?» Да! Если б не мать…
Госпиталь в польском городке Граеве (Говорове) — эвакогоспиталь № 1140 3‑го Белорусского фронта. Для Петра Антипова — междуцарствие отчаяния и надежды. Была ли надежда? Надежду питала молодость (и голова на плечах!); сила возвращалась к Петру; сердце откликалось на добро, теплоту — и на красоту, на девичью…
— Медсестра Аня — красавица, — задумчиво вспоминает Антипов, — Она мне кровь вливала. Узелок на левой культе завязывала… У нее толстая черная коса ниже попы… Кости пилили обыкновенной слесарной пилой. Врач молодая была, подмышку возьмет и пилит. Потом в Саратове реампутацию делали, там хирурги муж и жена. Она мне левую ногу резала, он правую. Потом еще в Москве…
Врача в госпитале в Граеве не хватало на всех — в клочья порванных, обмороженных, с газовой гангреной, столбняком. Встреча с врачом произошла спустя целую жизнь — вторую жизнь Петра Антипова, лесничего.
— Меня показывали по телевизору в передаче «Служу Советскому Союзу»: я по лесу иду в леснической фуражке… И получаю письмо, его мне телевизионщики переслали. Врач пишет, Таисия Ивановна Паршина, в Никополе Днепропетровской области она живет. Увидела передачу и написала: «В январе 1945 года поступил тяжелораненый танкист…» Узнала меня. Я ей ответил, пригласил к нам приехать. Она сообщила, когда приезжает. Мы с Тимофеевной поехали на «Запорожце» ее встречать на вокзал. Тимофеевна за рулем…
Оказалось, что доктор Таисия Павловна Паршина попала во фронтовой госпиталь прямо со студенческой скамьи, после медицинского института. Доктору было в сорок пятом году двадцать пять лет. Танкисту Антипову — двадцать четыре.
Та, первая жизнь Петра Антипова — на войне — вдруг напомнила о себе грустно, трогательно и утешно: нашелся еще один родной человек — доктор Таисия Павловна…
И еще был случай, которого нельзя обойти. Вот как написал о нем Петр Антипов:
«Однажды в протезной мастерской встретился с молодым человеком, у которого. как и у меня, ампутированы ноги. Пристально посмотрел на него. Он говорит мне:
— Не падай духом. Слышал про летчика, который без ног воевал с фашистами?
— Слышал.
— Так вот это я. Писатель Полевой написал обо мне книгу.
Уже будучи дома, в книжном киоске увидел знакомое лицо на обложке одной из книг. «Это он! — мелькнуло в голове, — Тот самый, что говорил со мной в протезной мастерской».
Купил книгу «Повесть о настоящем человеке». С большим волнением прочитал ее. Во всех деталях вспомнилась беседа с Маресьевым. Это, пожалуй, ускорило мое решение о цели и смысле дальнейшей жизни».
Мы разговаривали с Петром Григорьевичем после обеда, по утрам отправлялись в объезд по округе. К восьми часам Анне Тимофеевне на работу. Она беспокоилась:
— К восьми я его одену, вы заезжайте, а то что же он будет одетый сидеть?
— Куда поедем, Петр Григорьевич? — спросил я, когда выехали на главную улицу города Волхова.
— Если можно, мне бы на могилку к матери, в Старую Ладогу.
Дорога шла по всхолмленной равнине, полями. Лесничий припоминал, когда здесь были леса, когда их свели под пашню. Переезжали речку Ладожку, вспомнил, каких щук здесь лавливали, бывало, с братьями. Между прочим заметил: «Были бы у меня руки, я бы рыбу ловил». При въезде в Старую Ладогу холмы моренного происхождения сменились рукотворными курганами. То есть холмы остались холмами, а на возвышенном левом берегу Волхова обозначили себя могильные курганы древнего русского городища. Красиво распахнулась внизу излучина Волхова…
— Вон там лесничество было, — оживился Антипов. — Новый год там встречали, шестидесятый. Я зашел. Там с Анной Тимофеевной и познакомился. Это — счастливое для меня место.
Кладбище в Старой Ладоге, как в каждом селенье, было вынесено за околицу, сокрыто лесом. Леса не стало, погост обстроили совхозными многоэтажками. Церковь на кладбище сохранила только стены, купол рухнул. На тополях истошно орали грачи с галками, строили гнезда.
Анна Кирилловна Антипова поглядела на сына ясными, добрыми, несостарившимися глазами — с фотографии, вправленной под стекло на белой пирамидке. Сын посмотрел в глаза матери. В ограде материнской могилы им оставлено место для себя. Посажены серебристые, с длинными, натопорщенными хвоинами, елки.
Постояли и поехали.
Лесничий сидел со мной рядом, в форменной фуражке с дубовыми веточками на козырьке. Скорее всего, он и не расстанется с него: Антипов всем известен в Волхове как лесничий; леса вокруг — все его. Языком статистики: в Волховском лесничестве 28 тысяч гектаров гослесфонда. За тридцать девять лет работы лесничим Антипов посадил–вырастил лес на площади в две тысячи гектаров. Это — легкие города Волхова, промышленного центра, весьма загазованного, окружающую среду и Ладогу отравляющего…
Когда мы ездили с Петром Григорьевичем по лесам, я подумал, что. может быть, самое незаметное в общих наших делах — лесопосадки: быстро растут одни тополя (волховский лесничий тополей не саживал, не любит). Елки, сосны, липы, дубы, лиственницы, кедры растут помаленьку (особенно кедры). Вырастут в лес — и не узришь в лесу чьего–то личного вклада: лес как лес, такой же при самосеве. Разве что лесничий да лесники узнают в молодом лесе свое родимое племя. До зрелости этого леса никто из них не доживет.
У французского просветителя XVIII столетия Гельвеция сказано в одном месте: «Все события связаны. Если вырубают лес на севере, то изменяются ветры, время жатвы, искусство этой страны, нравы и образ правления. Мы не видим целиком эти цепи, первое звено которых уходит в вечность».
Нимало не отступаясь от сути высказанной Гельвецием максимы, рискну оборотить ее во времени в нашу сторону. Когда сажают леса у нас па севере, мы также не видим цепей, первое звено которых на лесопосадке; они уходят в грядущую вечность.
Кажется, так.