Часть ТретьяГНОСТИЦИЗМ И КЛАССИЧЕСКИЙ УМ

До сих пор мы рассматривали гностический мир идей как таковой не глубже, чем через случайные ссылки на культурную подоплеку, против которой он выступал. Рассказ велся о его отношениях с иудаистским и христианским окружением, которое было пришлым в мире греко-римской цивилизации. Гностицизм по отношению к этим более близким системам мысли был неортодоксален и разрушителен, но его революционный характер полностью вышел на свет только в противовес классическому языческому миру представлений и ценностей, поставленного во главу конфликта. Этот мир, как мы указывали во вступительной главе, представлен в его эллинистической версии космополитической, светской культурой эпохи, обладающей долгой и внушительной историей. По сравнению с ней гностическое движение, помимо того, что оно было чужеземным, было еще и выскочкой, не имеющим законных родителей: какое бы наследие оно ни вынесло из своего отчасти восточного прошлого, оно было свободно изменять его смысл по своему усмотрению. Уже одно это свидетельствует о его нетрадиционности.


Истинную подоплеку новизны гностического движения по меркам вселенской истории предоставляет больший мир, в котором оно возникло, и это движение представляет, по-видимому, почти намеренный антитезис долго создававшимся умственным и нравственным отношениям этого мира. Эти отношения поддерживались идеологической традицией, греческой как по происхождению, так и по ее почтенным интеллектуальным достижениям. Она действовала как великое консервативное средство в эпоху возрастания духовного напряжения и пугающего распада.


Гностический вызов был одним из выражений кризиса, который испытывала культура в общем. Чтобы понять гностицизм как таковой, надо понять его вызов -- неотъемлемую часть его сущности. Несомненно, понимание, которое заключено в его изначальном посыле, принадлежит ему по праву. Но без эллинистической контрпозиции, против которой он боролся, гностицизм не имел бы той значимости в мировой истории идей, которую он обрел как по своей исторической форме, так и по своему внутреннему содержанию. Масштаб того, чему он бросил вызов, наделяет его отчасти собственным историческим размахом. И его бытие "впервые" при этом понимании и "различиях" наполнилось опьянением беспрецедентности, приукрасило его внешность не меньше, чем его сущность.


Следующее сопоставление, размещая гностицизм в соответствующей ему современной обстановке, выявит с большей ясностью, что было в нем нового, чему он бросал вызов и что он означает в истории понимания человеком самого себя.

Глава 10ОТНОШЕНИЕ К КОСМОСУ У ГРЕКОВ И ГНОСТИКОВ

(a) ИДЕЯ "КОСМОСА" И МЕСТО ЧЕЛОВЕКА В НЕМ

Греческая позиция

Не существует для сравнения двух миров -- нового и старого, атакующего и атакуемого -- более выдающегося символа, где раскрывается сущность каждого из них, чем понятие "космоса". Благодаря долгой традиции этот термин греческого ума облечен высочайшим религиозным достоинством. Само слово своим буквальным значением выражает позитивную оценку объекта -- любого объекта -- которому оно соответствует как описательный термин, поскольку космос означает в общем "порядок", во всяком случае, в мире или в доме, в государстве или жизни: это -- термин восхваления и даже восхищения.


Таким образом, когда это слово применяется к вселенной и закрепляется за ней как выдающийся образец, оно не просто обозначает нейтральный факт все-что-есть, количественную сущность (как делает термин "Все"), но выражает специфическое и для греческого ума облагороженное качество данного целого; это и есть порядок. И прочное, каким предназначение этого термина стало во времени, и приблизительное, как подчеркнутая форма "этот космос", обозначающая только вселенную, это слово еще никогда не пыталось монополизировать это свое значение и вытеснить другие. В изоляции от своего оригинального семантического ряда оно могло бы поблекнуть и потускнеть до безразличия английского слова "мир". "Космос" никогда не страдал от этой судьбы. Разнообразие применения к объектам и ситуациям повседневной жизни -- применения, варьирующегося от общего до специфического, от этического до эстетического, от внутреннего до внешнего, от духовного до материального качества -- остается бок о бок с возвышенным использованием, и это соседство знакомых значений, каждое из которых похвально, помогает сохранить живым смысл слова, который первым подсказал выбор столь качественного названия для этого широчайшего и в этом смысле самого отдаленного от всех объектов.


Но вселенная рассматривалась как совершенный образец порядка, а не только как самый широкий случай, и в то же самое время как причина всего порядка в особенности, который только в какой-то степени может приблизиться к этому целому. Опять же, так как заметной стороной порядка является красота, а его внутренним началом -- ум, Все как совершенный порядок должно быть и красивым, и разумным в высшей степени. Действительно, эта ограниченная физическая вселенная, обозначенная именем "космос", рассматривалась как божественное бытие и часто открыто называлась богом, в конечном итоге даже Богом. Как таковая, она была, разумеется, больше, чем просто физической системой в том смысле, в котором мы привыкли понимать термин "физическая". Как порождающие, дающие жизнь силы природы выказывают присутствие души, а извечный порядок и гармония небожителей показывают действие упорядоченного ума, мир должен рассматриваться как одно одушевленное и разумное, и даже мудрое целое. Уже Платон, хотя и безотносительно к космосу как к высочайшему бытию как таковому, называл его высшим умным бытием, "богом" и "поистине живым творением с душой и умом". Это лучше, чем человек, который даже не самая лучшая вещь в мире: небесные светила находятся выше него и по веществу, и по чистоте, и по устойчивости разума, что активирует их движение.


Монизм стоиков привел к полной тождественности космического и божественного, вселенной и Бога. Цицерон во второй книге "О природе богов" дает красноречивое выражение этому теологическому статусу видимой вселенной. Поскольку его доказательство, составленное из элементов стоических источников, в высшей степени поучительно, мы приводим его здесь почти полностью, указывая главные логические этапы вставными заголовками.

[Общее утверждение]

"Затем существует природный [жар], который удерживает вместе и поддерживает вселенную, и он обладает и чувствительностью, и разумом. Так как все, что не отделено и просто, соединенное и связанное с другими вещами, должно иметь руководящее начало. В человеке это разум, в тварях -- нечто подобное разуму [чувство], из которого вырастают влечения... В каждом классе вещей ничто не может быть или не должно быть более прекрасным, чем его руководящее начало. С этих пор тот элемент, где пребывает руководящее начало Природы в целом, должен быть лучшим из всех вещей и наиболее достойным власти и управления всеми вещами. Теперь мы видим, что в определенных частях космоса -- и нет ничего в космосе, что не было бы частью целого -- существуют чувствительность и разум. В той части, в которой пребывает руководящее начало космоса, подобные качества, следовательно, должны быть обязательно представлены -- только сильнее и в более грандиозном масштабе. Поэтому космос должен быть и мудрым, поскольку вещество, что окружает и держит все вещи, должно превосходить совершенство его ума; и это означает, что космос есть Бог и что все его специфические силы содержатся в божественной природе...

[Специальные доказательства: чувствительность и душа]

Видя, что люди и твари ожили благодаря этому теплу и его силе, и они двигаются и чувствуют, и будет абсурдом сказать, что космос лишен чувствительности, он, который оживлен теплом, что есть целое, и свободен, и чист, и также наиболее силен и подвижен... Поскольку жар двигается не по внешнему толчку, но спонтанно и сам по себе [и поскольку согласно Платону самодвижение -- это только душа], вывод таков, что космос -- одушевлен.

[Разумность]

Затем то, что космос одарен разумностью, также является очевидным из рассуждения, что космос [как целое] должен быть выше любой обособленной сущности. Как каждый отдельный член нашего тела менее ценен, чем мы сами, так и всеобщность космоса несомненно обладает большей ценностью, чем любая его часть. Если это справедливо, то вселенная должна быть разумна; поскольку если это не так, человек, который является частью вселенной и который обладает умом, был бы большей ценностью, чем весь космос.

[Мудрость]

Кроме того, если мы начнем с первых и только что начатых существований и перейдем к последним и совершенным, мы неизбежно достигнем порядка богов... [Восхождение идет от растений через животных к человеку]... Но четвертый и самый высший порядок присутствует у тех существований, что рождены изначально благими и мудрыми, и которым правильная и постоянная разумность присуща с самого начала, качество, которое должно считаться сверхчеловеческим и может принадлежать только Богу, говорим -- космосу, в котором обязательно присутствует эта совершенная и абсолютная разумность.


Далее, невозможно отрицать, что для каждого упорядоченного целого существует положение, представляющее его окончательное совершенство. В случае с виноградной лозой или со скотом мы можем осознать, как Природа, если не разрушенная некоторым родом жестокости, следует своему прямому курсу по направлению к свершению... Даже для Природы в целом, но в намного большей степени, должно существовать что-то, что делает ее полной и совершенной. Итак, существует много внешних обстоятельств, чтобы сохранить совершенство других существований; но ничто не может препятствовать вселенской Природе, потому что она сама заключает и содержит все специфические природы. Следовательно, необходимо существование этого четвертого и высшего порядка, который без внешней силы может влиять на нее; и это тот порядок, в котором должна находиться вселенская Природа.

[Вывод из всего доказательства]

Теперь поскольку она такова, что превосходит все другие вещи и ни одна вещь не может препятствовать ей, необходимо, чтобы космос был разумен и даже мудр. Что может быть глупее, чем отрицать, что та Природа, которая охватывает все, наиболее прекрасна, или, если это допускается, отрицать, что она, во-первых, одушевлена, во-вторых, разумна и мысляща, и в-третьих, мудра? Как иначе она была бы самой прекрасной? Поскольку если она была бы подобна растениям или тварям, она бы рассматривалась скорее как низшее, нежели высшее бытие. Опять же, если она разумна, но не изначально мудра, положение космоса уступало бы положению человека; поскольку человек может стать мудрым, но если космос во время начальных эонов прошлого утратил мудрость, он определенно никогда не приобретет ее, и таким образом будет уступать человеку. Так как это абсурд [!], следует считать, что с самого начала космос был и мудрым, и Богом. И не существует ничего, кроме космоса, из чего ничто не исчезает и что во всех деталях и частях достойно, совершенно и завершено.

[Положение человека]

Хрисипп должным образом отметил, что как щит существует только для защиты и ножны для меча, так все, за исключением вселенной, было брошено в бытие во благо чего-то еще... [растения -- на благо животным, животные -- на благо человеку]. Сам человек, однако, родился, чтобы созерцать космос и подражать ему; он далеко отстоит от совершенного бытия, но сам есть маленькая часть совершенства.


Заключительное утверждение о Цели человеческого существования в структуре вещей исполнено глубокой значимости. Оно создает связь между космологией и этикой, между обожествлением вселенной и идеалом человеческого совершенства: задачей человека является теоретическое созерцание и практическое "подражание" вселенной, последнее объясняется в более полном утверждении как "подражание порядку небес по образу и верности их жизни"

(Cicero, Cato Major XXI. 77).

Для читателя-христианина может не укладываться в голове то, что это напоминание о видимых небесах (а не духовных "небесах" веры), которые представляют парадигму человеческого существования.


Невозможно себе представить большую противоположность гностической позиции. Давайте сформулируем тот пункт, который подчеркивает Цицерон.


Этот мир -- Все, и ничего не существует вне его; он совершенен, и нет ничего равного ему по совершенству; он совершенен как все его части, и части в разной степени разделяют его совершенство; в целом он одушевлен, разумен и мудр, и некоторые из этих атрибутов выражены и в некоторых его частях; доказательством его мудрости является совершенный порядок целого (особенно вековечная гармония небесных движений); части, несомненно, менее совершенны, чем целое: это относится и к человеку, который, хотя и наделен высочайшими космическими атрибутами -- душой и умом, все же не самое совершенное бытие, поскольку он не естественно, но лишь потенциально мудр, тогда как ум космоса вечно находится в состоянии мудрости; но человек, помимо естественной доли в качестве части совершенства божественной вселенной, имеет также возможность совершенствовать себя, приспосабливая свое бытие к этому целому через созерцание его в своем понимании и подражании ему в своем поведении.


Почитание космоса есть почитание того целого, частью которого является человек. Признание своей позиции его частью и согласие с этим является одной стороной присущей человеку связи с вселенной в образе жизни. Она основана на толковании его существования с точки зрения большего целого, истинное совершенство которого состоит в объединении всех его частей. В этом смысле почитание космоса человеком подчиняет его бытие требованиям того, что лучше, чем он сам, и источнику всего благого. Но в то же время человек не просто часть, подобно другим частям составляющая вселенную, но, благодаря обладанию умом, часть, которая тождественна руководящему началу целого. Таким образом, другой стороной присущей человеку связи с вселенной является сторона, адекватная его собственному существованию, ограниченная и как таковая, и как просто часть, сущность целого, представляющая последнее в своем бытии через понимание и действие. Понимание -- понимание ума умом, космического ума -- человеческим умом, т.е. подобного подобным: в достижении этой познающей связи человеческий ум приспосабливает себя к родственному уму целого, таким образом, выходя за пределы позиции просто части. В требовании и порядке моральной жизни, основанной на разуме, космосу "подражают" и практически, и потому целое еще больше предназначено частью к роли образца.


Мы -- зрители и актеры подобной великой пьесы, но мы можем быть последними удачно и к нашему собственному счастью, только если мы исчерпывающе являемся первыми -- увлеченные самим нашим действием.


Природа не предопределяет нас к низкому и постыдному существованию, но вводит нас в жизнь и во вселенную как в великий праздничный сбор, где мы можем быть зрителями борьбы за победу и сами -- неутомимыми соперниками... [Если кто-то взглянет на мир с высоты и узрит изобилие красоты в нем], он вскоре узнает, для чего мы рождены.

Почитание космоса как позиция отступления

Великая и вдохновенная, эта концепция не должна упускать из виду то, что она представляет позицию отступления, поскольку ее появление было адресовано человеческому субъекту, который не являлся больше частью чего-либо, за исключением вселенной. Связь человека с космосом -- отдельный случай взаимосвязи часть-целое, которая является столь фундаментальной темой классической мысли. Философия и подобно ей политическая наука вновь обсуждали ее проблемы, которые в конечном счете возвращаются к наиболее фундаментальной проблеме древней онтологии, проблеме Многих и Одного. Согласно классическому учению, целое есть прежде частей, лучше, чем части, и потому это то, во благо чего части существуют, и где оно не только причина, но и смысл их существования. Живым примером подобного целого был классический полис, город-государство, чьи жители имели долю в целом и могли утверждать его высший статус, зная, что они части, однако преходящие и взаимозаменяемые, не только зависящие от целого в своем бытии, но также скрепляющие свое бытие с целым: просто как положение целого отличалось от бытия и возможного совершенства частей, так и их поведение отличалось от бытия и совершенства целого. Таким образом, это целое, делая впервые возможной истинную жизнь и затем благую жизнь человека, было в то же время вверено заботе личности, и стремление к превосходству и продолжению целого было высшим достижением этой личности.


Теперь это оправданное дополнение к первенству целого в социо-политических терминах -- жизненная и самовыполняющая функция части в целом -- потеряло силу в условиях поздней античности. Поглощение городов-государств монархиями Диадохии и, наконец, Римской империей лишило интеллигенцию полиса ее созидательной функции. Но онтологический принцип выжил в условиях конкретного его утверждения. Пантеизм стоиков и общая физико-теология мысли после Аристотеля заменили связь между гражданами и городом на связь между индивидуальностью и космосом, большим живым целым. Благодаря этой перемене ссылка на классическую доктрину целого и частей сохранилась в силе, даже если она больше не отражала практическую ситуацию человека. Теперь это был космос, который провозглашался великим "городом богов и людей", и быть гражданами вселенной, космополитами, рассматривалось теперь как цель, благодаря которой в другом смысле изолированный человек может установить свой курс. Его просили принять основание вселенной как свое собственное, то есть прямо отождествить себя с этим основанием через всех посредников и связать свою внутреннюю суть, свой логос с логосом целого.


Практическая сторона этого отождествления состояла в его подтверждении и честном выполнении роли, предназначенной ему целым, в том месте и положении, что космическая судьба определила ему. Мудрость обрела внутреннюю свободу во взваливании на себя задач, спокойствие перед лицом капризов судьбы, сопровождающих их выполнение, но не устанавливала и не исправляла сами задачи. "Играть одну часть" -- эта фигура речи, на которую этика стоиков опиралась так долго -- невольно открывает вымышленный элемент конструкции. Играемая роль заменяет реально выполняемую функцию. Актеры на сцене ведут себя так, "как будто" они действуют по собственному выбору и "как будто" их действия имеют значение. Что действительно имеет значение -- так это только игра, скорее хорошая, нежели плохая, не заинтересованная в результате. Актеры, смело играя, являются и собственной публикой.


Во фразе об игре одной части присутствует бравада, которая прячется глубже, чем гордый отказ, и только смена положений заставляет посмотреть на великий спектакль совершенно по-другому. Действительно ли целое беспокоится, интересуется той частью, что есть я? Стоики утверждали, что это совершается благодаря уравниванию гемармена и пронои, космического рока и провидения. И действительно ли моя роль, поскольку я играю ее, способствует и небезразлична целому? Стоики доказывали, что это так, связывая это с аналогией между космосом и городом. Но само сравнение возникает из недостаточности аргументации, так как -- в противоположность тому, что справедливо для полиса -- доказательство не может быть выведено из моей уместности в космической структуре, которая находится полностью вне моего управления, и моя роль в которой таким образом уменьшается до пассивности, отсутствующей в полисе.


Несомненно, рвение, благодаря которому объединение человека с целым сохранилось через утверждаемое влечение к этому целому, было средством сохранения достоинства человека и таким образом спасения положительной нравственности. Это рвение, следующее за тем, что прежде вдохновлялось идеалом гражданской добродетели, представляло героическую попытку части интеллектуалов перенести поддерживающую жизнь силу этого идеала в кардинально измененные условия. Но новые распыленные массы Империи, которые никогда не разделяли этой прекрасной традиции aretE, могли реагировать очень по-разному на ситуацию, в которую они оказались пассивно включенными, ситуацию, в которой часть была несущественна для целого, а целое чуждо частям. Также идея порядка как чего-то божественного и вселенной как подобного порядка получила широкое общественное признание и представляла собой нечто похожее на религию для интеллектуалов.

Гностическая переоценка

Гностическое нападение на классическую позицию отобрало это наиболее ценное понятие космоса для его наиболее радикальной переоценки. Оно направило против него полную силы традицию, описанную нами, не в меньшей степени воплощенную в самом названии "космос". Сохраняя это имя для мира, гностики сохранили идею порядка как главную особенность того, что они постановили обесценить. Действительно, вместо отрицания миром атрибута порядка (который теоретически мог привлечь к исполнению космический пессимизм), они превратили этот самый атрибут из атрибута восхваления в атрибут посрамления, и по мере развития процесса подчеркивали это. Как мы увидим, когда обратимся к понятию судьбы, это истинные особенности порядка, управления и закона, которые не только покинули гностически переинтерпретированный мир, но даже увеличили свою силу и воздействие на человека -- но по своему духовному качеству, своему значению, своей ценности полностью изменились.


Будет преувеличением сказать, что божественность космического порядка превратилась в свою противоположность. Порядок и закон здесь тоже являются космосом, но суровым и неблагоприятным порядком, тираническим и злым законом, лишенным смысла и благости, чуждым целям человека и его внутренней сущности, не имеющим предмета сообщения и подтверждения. Мир, освобожденный от божественной сущности, имеет свой порядок: порядок пустоты божественности. Таким образом, метафизическое обесценивание мира доходит до концептуального источника представления о космосе, то есть понятия порядка как такового, и оно, со всеми его искаженными свойствами, включается в новую, менее качественную концепцию физической вселенной. Таким образом, термин "космос", наделенный всеми его семантическими ассоциациями, может перейти в гностическое использование и может там, с перевернутым ценностным знаком, стать столь же символичным, как и в греческой традиции.


"Космос", следовательно, становится во вновь появившемся взгляде на вещи подчеркнуто отрицательным понятием, возможно, довольно сильно подчеркнутым, поскольку здесь оно более эмоционально нагружено, чем когда оно существовало в греческой мысли как позитивное. Эта отрицательная концепция, разумеется, уравновешивает новую положительную концепцию надмирного божества. В отрывке из Цицерона мы находим, что космос есть Все, т.е. ничто не существует за его пределами и не существует ничего, что не было бы его частью, и что это всеобъемлющее целое есть Бог. Это -- специфическая позиция стоического пантеизма; но и в структуре Аристотеля отношение Природы к божественному Нусу, хотя последний не присущ миру, приводит в конечном счете к тому же результату представления мира как проявления божественного; и даже высший трансцендентализм Плотина оставляет эту связь нетронутой. Гностический Бог не просто внемирен и надмирен, но в своем конечном значении противомирен. Возвышенное единство космоса и Бога сломалось, двое разорвались, и открывшаяся пропасть никогда полностью не закроется: Бог и мир, Бог и природа, дух и природа разъединились, стали чужими друг другу, даже противоположными. Но если эти двое чужды друг другу, тогда и человек и мир чужды друг другу, и это с точки зрения чувства действительно подобно первичному явлению. Существует фундаментальный опыт переживания абсолютного разрыва между человеком и тем, где он ощущает себя временно проживающим, -- миром. Греческая мысль была способна к грандиозному выражению человеческой принадлежности миру (если не откровенно земной жизни), и через познание, что вызывает любовь, стремилась увеличить близость с родственной сущностью всей природы: гностическая мысль вдохновлялась мучительным открытием человеческого космического одиночества, полной непохожести его бытия на бытие вселенной во всем объеме. Это дуалистическое настроение лежит в основе всей гностической позиции и объединяет очень разнообразные, более или менее систематические выражения, которые эта позиция получила в гностическом ритуале и вере. Это -- на первичной основе человеческого дуалистического настроения -- страстно прочувствованный опыт человека, который оставили отчетливо выраженные дуалистические доктрины.


Дуализм между человеком и миром постулируется в качестве его метафизического двойника -- дуализма между миром и Богом. Это двойственность не дополнительных, но противоположных терминов, полярность несовместимого, и это явление господствует в гностической эсхатологии. Гностическая доктрина выражает двойственность, или скорее ощущение, лежащее в ее основе, с различных объективных позиций. Теологический аспект утверждает, что божественность не принимает участия в заботах о физической вселенной: что истинный Бог, строго надмирный, не открыт и даже не указан миру, и, следовательно, Неизвестный, совершенно Другой, непознаваемый с точки зрения любой мирской аналогии. Соответственно, космологическая позиция утверждает, что мир есть творение не Бога, но некоего низшего начала, чье низкое положение есть искажение божественного, и главные особенности которого -- сила и власть. И антропологический аспект утверждает, что внутренняя суть, внутреннее Я человека не является частью мира, творения и владения Демиурга, но появляется в пределах этого мира как всецело запредельная и несоизмеримая со всеми космическими формами бытия, поскольку является их надмирным двойником, неизвестным Богом извне.


Новый словарь отражает переворот значения как свершившийся семантический факт: "космос" и подобные производные выражения, такие как "космический", "из космоса" и т.д., фигурируют в гностической речи как уничижительные термины, и это словоупотребление становится терминологичным.


Но следует отметить, что негативность понятия "космос" не просто знаменует отсутствие божественных значений во вселенной: его сочетание с такими словами как "тьма", "смерть", "неведение" и "зло" показывает его связанным с качеством, противоположным божественному. То есть вопреки современной аналогии, удаление божественного из космоса оставляет последний не нейтральным, ценностно-безразличным, просто физическим явлением, но разделяющей силой, самоопределение которой за пределами Бога увлекает направление воли прочь от Бога; и его существование есть воплощение этой воли.


Таким образом, тьма мира обозначает не только бытие, чуждое Богу и лишенное его света, но также бытие силы, отчужденной от Бога. Короче говоря, оно обозначает в конечном счете духовное, не просто физическое явление, и парадоксальным путем гностический космос есть теологическая сущность, как и у стоиков. Соответственно, мир имеет свой собственный дух, его Бог -- князь этого мира. Но это не Все, что было у греков: оно ограничено и его пре восходит то, что в сущности является немировым и отрицанием всего, что есть мир. Гностическое почитание истинного Бога главным образом определяется его контрпозицией. Как мир -- то, что отчуждено от Бога, так Бог есть то, что отчуждено и освобождено от мира. Бог как отрицание мира обладает нигилистической функцией по отношению ко всем внутренне-мировым приспособлениям и ценностям. Но мир не менее реален для этого нигилистического разоблачения. Иными словами, перемещение истинной божественности из мира не лишает его реальности и не делает его просто тенью или иллюзией (как в определенных учениях индийского мистицизма). С теологически серьезной точки зрения, насколько стоический космос был объектом любви, благоговения и доверия, настолько же серьезно гностический космос являлся объектом ненависти, презрения и страха. И здесь мы вспомним еще раз о роли представления о порядке. Как уже говорилось, вселенная гностического видения, хотя и не обладающая почитанием греческого космоса, все же остается космосом, то есть порядком, и порядком в полном смысле слова. Он называется так теперь с новым и ужасным ударением, ударением, однажды внушившим благоговение, и непочтительным, беспокоящим и мятежным: ведь этот порядок чужд человеческим стремлениям. Недостаток природы лежит не в любом изъяне порядка, но во всеохватной его завершенности. Отдаленное от хаоса творение Демиурга, этого антигероя знания, является исчерпывающей системой, управляемой законом. Но космический закон, однажды определенный как выражение ума, с которым человеческий ум может общаться в акте познания и который он может обрести при формировании поведения, виден теперь только в аспекте принуждения, который разрушает человеческую свободу. Космический логос стоиков заменили гемарменом, деспотической космической судьбой. Об этой отдельной особенности мы еще будем говорить. Как общий принцип, обширность, сила и совершенство порядка вызывают больше не созерцание и подражание, но отвращение и протест.

Греческая реакция

С точки зрения античности это не просто странный взгляд, но явное богохульство, и где бы оно ни выражалось, оно характеризуется как таковое -- как святотатственное отношение, к которому способна только глубоко нерелигиозная и нечестивая душа. Трактат Плотина "Против гностиков" (Энн. II. 9) -- красноречивое доказательство этой реакции. Даже заглавие провозглашает эту полемику против клеветников мира, и работа полностью дышит негодованием, с которым древнее почитание космоса относилось к глупости и самонадеянности подобных учений.


"Отрицая славу этого творения и этой земли, они делают вид, что для них была создана новая земля, к которой они уходят отсюда [гл. 5]. Они порицают это Все... и порочат его правителя, и отождествляют Демиурга с Душой, и приписывают ему те же страсти, как и у определенных душ [гл. 6]. Следует указать им, если только они будут благодарны принять указание, относящееся к природе этого, поскольку они отказываются и легкомысленно клевещут на вещи, которые заслуживают чести [гл. 8]. Этот космос также от Бога и смотрит на него [гл. 9].


Затем он, который порицает природу космоса, сам до конца не осознает, что делает и куда ведет его подобная наглость [гл. 13]. Кроме того, нельзя сделаться хорошим через презрение к миру, к его богам и прочему прекрасному, что есть в нем... Разве благочестиво утверждать, что Промысл не проникает в здешний мир, и вообще повсюду?.. Кто из вас, высокомерных дураков, может похвастаться таким разумным и прекрасным устройством, как эта вселенная?" [гл. 16]


Подобный же протест был провозглашен приобретающей вес Церковью, которая, несмотря на собственно христианские акосмические тенденции, все еще была наследником античности с позиции отвержения антикосмического дуализма. Взамен греческой имманентности божественного во вселенной существовала библейская доктрина творения мира и управления им Богом, которая предоставляла доказательство против гностического противопоставления Бога и мира.


Здесь также клевета на мир отвергается как богохульство: "Сказать, что мир -- результат падения и неведения -- есть величайшее богохульство" (Iren. Adv. Haer. II. 3. 2). Еще более провоцирует церковную строгость безжалостное презрение Маркиона к Творцу и его работе, и мы перечисляли некоторые изречения Тертуллиана, которые оскорбляют его наиболее сильно.


Насмешливый тон, принятый Маркионом против мира, непревзойден даже в гностической литературе. Но только в эту эпоху было возможно говорить о мире так вызывающе и презрительно.


Никогда прежде или после не возникало подобной пропасти между человеком и миром, между жизнью и породившим ее, и подобное чувство космического одиночества, заброшенности и своего запредельного превосходства не удерживалось в человеческом сознании.

(b) СУДЬБА И ЗВЕЗДЫ

Та сторона космоса, в которой для гностиков был выдающимся образом открыт его характер, -- это гемармен, то есть вселенский рок. Этот гемармен в основном распределился среди планет или звезд, мифических представителей неумолимого и враждебного закона вселенной. Изменение в эмоциональном содержании термина "космос" нигде не символизировано лучше, чем в этом пренебрежении прежде наиболее божественной частью видимого мира -- небесными сферами. Звездное небо -- которое от Платона до стоиков было чистейшим воплощением ума в космической иерархии, примером разумности и потому божественной стороной чувственной реальности -- теперь светит человеку в виде утвержденного ослепительного блеска чуждой ему силы и необходимости. Его правление -- тирания, а не провидение.


Лишенный почитания, которым прежде его облачало все почитание звезд, но все еще обладающий значительной и показательной позицией, им приобретенной, звездный небосвод стал теперь символом всего, что ужасает человека в возрастающей непреложности вселенной. Под этими безжалостными небесами, которые больше не внушают почтительного доверия, человек начинает осознавать свою полную заброшенность, свое бытие, не столько как часть охватывающей его системы, сколько как необъяснимо размещенное в этой системе и незащищенное перед ней.

Виды почитания звезд в древнем мире

Давайте снова обсудим, что означает это развитие в контексте древней религии и космологии. Обожествление небес или глав небесных тел является по вполне естественным причинам, действующим во вселенной, элементом во всех древних религиях (за исключением одного лишь иудаизма).


Жилище света и, в своих величайших звездах, источник тепла, что питает жизнь на земле; движение небес -- источник смены времен года, управляющей ритмом земного существования; сами непосредственно величественные, благодаря зрелищу их значительности, красоты и отдаленности; неиспорченные и чистые; объединяющие величественность, бесконечность и закон в видимой форме -- небеса были естественным объектом всего высшего почитания, поскольку они поднялись над поклонением хтоническим силам. Аристотель пошел дальше, провозгласив, что зрелище звездного неба было одним из двух источников религии (другой -- сновидения; fr. 14, Cicero Nat. Deor. II. 37. 95); и автор трактата "О космосе" приводит (гл. 6) свидетельство человечества: не воздеваем же мы все в молитве руки к небесам?

Солярный монотеизм.

В первичной форме культы небес, солнца и луны занимают естественно высокое положение вместе с остальными небесными светилами, в особенности с пятью другими планетами и двенадцатью знаками Зодиака, добавляемыми в различных ролях. Иерархия, таким образом, предлагается с самого начала, и одна из линий развития -- очевидно высокое положение солнца, постоянно подчеркиваемое. При определенных условиях это может привести к роду солярного монотеизма или пантеизма, который, вкратце воплощенный уже в солнечной религии Аменхотепа IV, во времена Римской империи, к которым мы обращаемся, поднялся до выдающегося положения в форме сирийской солнечной религии и за это время даже стал в чем-то подобен государственной религии кесарей.

Астрологический плюрализм.

Другая линия, по которой развивалось почитание звезд, представлена поздневавилонской религией, наиболее выражение почитающей звезды в античности. В размышлениях касты жрецов, которые в связи с падением вавилонской монархии больше не были теологическими попечителями политической системы, взывающей к небесной монархии, произошло специфическое выравнивание изначальной иерархии небесных сил с сохранением, однако, их множественности: фигуры солнца и луны как равные среди остальных планет; глава божеств древнего вавилонского пантеона, лишенных их отдельных личностных особенностей, предназначался для твердо определенных функций и в этих функциях отождествлялся с семью планетами как единственными оставшимися силами. В связи с этой деперсонализацией в большей степени на передний план вышла сторона закона и надежной правильности. Научная астрономия, долго создававшаяся в Вавилоне, соединилась с ее престижем и знаниями в этом религиозном процессе. Таким образом, возникло понятие взаимодействия неизменного числа обезличенных сил, которые вместе составляют систему правления, которой подчиняются все происшествия. Эта система космического правления имеет своего двойника в систематизированном корпусе человеческого знания, интересующегося этим правлением. Иными словами, религия стала астрологией.


Со времен Диадохии вавилонская астрологическая религия сильно продвинулась по направлению к западу. Повсюду в Элладе, особенно в Египте, астрологические идеи и астрологическая практика приобретали влияние, и они создали основу, хотя и не конечную суть, для понятия гностического гемармена. Процесс, описанный здесь, являлся процессом великой общей значимости. И первое время в истории человечества мир в каждый момент рассматривался как неизбежный результат действия множества космических сил, которые просто по воздействию данного им качества и по правилам своих движений, т.е. не внезапно, влияли друг на друга и вместе определяли ход вещей в наиболее специфических событиях на земле. Здесь теоретическая абстракция прошла долгий путь от изначальной интуиции астральной естественной религии. Это воздействие небесных сил, которое или прямо ощущалось, или в мифическом воображении легко ассоциировалось со своими видимыми результатами, дало возможность определить роли в системе судьбы, в которой изначальные объекты с их разумными особенностями больше не фигурируют, но существуют просто как знаки для общего закона, который они навязали. Солнце, например, больше не солнце конкретного опыта и природной религии, а бог, который дает свет, тепло, жизнь, но также обжигает, посылает мор и смерть, который победно поднимается из ночи, опускается, чтобы перелететь зиму, и обновляет природу: он теперь единственный из ряда однородных сил, почти цифра в поддающемся вычислению наборе определяющих факторов. И он наделяется значением этой цифры, а не изначально феноменальным качеством, как теперь представляется.


Это исчезновение природного качества отодвигает то, что было бы сильнейшим препятствием к уничижительной переоценке астрального пантеона. Как простое представление абстрактной судьбы, отъединенной от непосредственного, наивного появления небесного зрелища, система может быть свободно приспособлена к противоположному мировоззрению. В сущности, астрологический взгляд на мир был уже двусмысленным; и до некоторой степени фаталистическое осознание подчинения строгой необходимости и пассивность, на которую, по-видимому, осуждается человек, играли на руку гностическому перевороту в общем отношении к миру. Но сама астрология не была этим переворотом. Новый действенный принцип оценки с новым специфическим значением был необходим, чтобы наполнить ценностно-пустые формы астрального символизма новым определенным значением, заставить их выражать большее, чем просто космический взгляд. Этот гностицизм действительно выходит за пределы космической системы и из этой запредельности оглядывается на нее.

Философская звездная религия.

Наконец, мы отмечаем третью линию развития почитания звезд в античности: оценка звезд в греческой философии. Здесь проявляется не эмпирическая роль небесных тел в поддержании жизни, как в природной религии, не их роль в человеческой судьбе, как в астрологии, но их примерное существование, которое делает их объектами почитания. Чистота их субстанции, совершенство их кругового движения, беспрепятственность, с которой в этом движении они следуют своим законам, безошибочность их бытия и непреложность их хода -- все эти атрибуты делают их в понимании греческой философии "божественными", что является здесь безличным онтологическим предикатом, свойственным объекту, обладающему подобными качествами, что обычно происходит с выдающимся положением бытия. Среди этих атрибутов первое место занимают постоянство бытия и бессмертность жизни. Звезды, следовательно являются божественными, в первую очередь благодаря не их действию, но тому ряду, который они занимают в иерархии вещей согласно их имманентным свойствам. И существуют свойства порядка, вечности и гармонии, которые составляют "космический" характер Всего вообще: и он и представлены наиболее безупречно и полно. Для человека, следовательно, они выступают против всех ограничений и нарушений земных процессов, убедительно вы являющих космос как таковой, видимое доказательств, его божественности, зрелище которой убеждает наблюдателя в том, что так часто представлялось непонятным здесь внизу. За пределами этой идеальной значимости их совершенство является также настоящей гарантией продолжения всего, т.е. вечности космического движения и жизни. Таким образом, они являются наиболее сильным убеждением, которое способно постигнуть греческое заявление о мире.


Здесь снова появляются семь планет, или, скорее, семь сфер, в которых они размещены, окруженные самой отдаленной от центра сферой неподвижных звезд, которые с их взаимно гармоничными движениями составляют эту систему, удерживая ход вселенной. Они двигаются согласно закону, или что то же самое, согласно разуму, поскольку разумность их закона предполагает разум в их действиях. Степень разумности, принимая во внимание оставшееся во внутренней рациональности, является мерой оценки бытия; и по только что отмеченному заключению, она также является мерой разумности, находящейся в самом объекте. (Согласно современному взгляду, это просто мера разумности познающего субъекта.) Понимание рациональности звездных движений по законам математики, следовательно, является ничуть не меньшим, чем общность человеческой разумности и божественной разумности.


Пифагорейцы находили в астральном порядке пропорции гармоничной музыкальной схемы и соответственно в действии называли эту систему сфер harmonia, то есть подгонка множества в объединенное целое. Таким образом, они создали наиболее очаровательный символ греческого почитания космоса: "гармония", вытекающая из неслышимой "музыки сфер", является идеализированным выражением того же самого явления неоспоримого порядка, которое астрология в своем контексте подчеркивает менее оптимистично. Философия стоиков старалась объединить идею судьбы, как предлагалось современной им астрологией, с греческим понятием гармонии: гемармен стоиков является практическим аспектом гармонии, т.е. его действие как оно влияет на земные условия и на кратко живущие здесь бытия. И так как движения звезд приводятся в действие космическим логосом и этот логос функционирует в мировом процессе как провидение (проноя), отсюда следует, что во всей этой монистической системе сам гемармен и является проноей, то есть судьбой и божественным провидением в одно и то же время. Понимание этого и добровольное согласие с этой судьбой таким образом понимается как разумность всего, отличающая мудрого человека, который несет несчастья своей собственной судьбы как цену, уплаченную за часть гармонии целого.


Существование целого как такового, однако, является конечным и более не вызывающим вопросов, оправдывающим себя завершением этой теологической схемы: во благо космоса составляющие его части существуют как члены, живущие на благо всего организма. Человек является таким членом, и по названной причине подгоняется к целому; но никоим образом не являясь высочайшей формой бытия, он и не венец природы, и космос создан не для его блага.


Со времен Посидония (один из философов-учителей Цицерона, первый век до н.э.), повышение разумности звездных религий окрашивается энтузиазмом, выдающим восточное влияние, и предполагает иногда характерные черты мистического ухода от несчастья земного существования. Астральный мистицизм развивался в Стое, еще не ломая ограничений космического монизма.

Гностическая переоценка

По отношению к всему этому комплексу почитания звезд гностический дуализм приходит как новый принцип значения, присваивает элементы, которые он может использовать для своих целей, и подвергает их радикальной переинтерпретации. В особенности гностическое использование привлекала астрологическая схема, оставленная деперсонализацией вавилонской религий, и из нее переносила ценности в новый контекст. Царство астральных объектов как символ общего космического закона стало настолько формализованным, что оно могло по желанию наполняться различным количественным содержанием. Это содержимое могло в конечном итоге быть функцией того, как постигался мир в его основном теологическом качестве. Таким образом, гностический дуализм, принимая планеты в той роли, в которой он нашел их, а именно в строгом космическом правлении, делает их вследствие этой истинной роли крайним выражением всего антибожественного, которое мир как таковой теперь представляет. При всей зависимости от материала традиции, не развитие, а только радикальный перелом приводит от позиции звездной религии к гностической концепции астрального правления. Неизбежный закон космического владения, который даже в смешении почитания и страха, характеризующем астральный фатализм, сделал звезды высшими божествами, теперь возбудил неистовый протест нового осознания внекосмической свободы, которая переместила их во вражеский стан. По каким бы то ни было причинам переживание этого "порядка" превратилось из почтительного в ужасный. Всеобъемлющая необходимость правления стала позором сил, развивших ее. Новый дуализм, так сказать, "заключил в скобки" целую вселенную со всей ее градацией низших и высших уровней и переместил ее в целом лишь по одну сторону дуализма. Архитектура сфер, разработанная традиционной космологией, сохранилась; но несмотря на то, что она включала в себя божественное, она теперь ополчилась против божественного, которое было окончательно размещено за ее пределами. И несмотря на то, что небесные сферы представляли божественность космоса в ее чистоте, они теперь наиболее эффективно отделились от божественного. Окруженные сотворенным миром, они сделали его тюрьмой для частиц божественного, которые были пойманы в ловушку этой системой.


Мы можем представить, что чувства гностических людей обратились к звездному небу. Как должно быть зло его великолепие, смотрящее на них, как встревожена его обширность и непреклонна непреложность его хода, как жестока его немота! Музыка сфер больше не слышна, и восхищение совершенством сферической формы уступает место совершенному ужасу, направленному на порабощение человека. Благочестивое изумление, с которым первый человек взирал на высшие области вселенной, превратилось в чувство давления от железного свода, который удерживает человека изгнанным из его дома за пределами. Но это "за пределами" действительно определяет новую концепцию физической вселенной и положение человека в ней. Без запредельного мы не имеем ничего, кроме безнадежного мирового пессимизма. Его запредельное присутствие ограничивает содержимое космоса, который оказывается только частью реальности, от которой, следовательно, можно уйти. Царство божественного начинается там, где кончается космос, т.е. за восьмой сферой. Общий гностический взгляд не пессимистический, не оптимистический, но эсхатологический: если мир плох, существует благость Бога, находящегося за пределами мира; если мир тюрьма, существует альтернатива ему; если человек заключен в мире, существует спасение из тюрьмы, и сила, что спасает. Это проявляется в эсхатологической напряженности, в полярности мира и Бога, которой гностический космос придает религиозное качество.


Мы уже видели в предыдущих главах, что в этой противоположности космические силы подвергаются новой мифологической персонификации. Пугающие особенности архонтов далеки от простого символизма абстрактной космической необходимости: они своевольные, антибожественные фигуры и развивают свое правление со всей целеустремленностью и страстью, основанными на их эгоизме. Таким образом, после философической и астрологической абстракции эллинистического умозрения звездные боги получают новую конкретность в мифическом воображении -- не в возвращении к "естественному" воззрению ранней мифологии, но в дальнейшем движении от него. Это -- просто один пример того факта, что в эллинистической среде гностицизм действовал как источник нового мифотворчества. Но следует отметить, что эта новая мифология, несмотря на некоторые подлинно "первичные" творения, была вторичной в том, что она вытекает из более древней мифологической традиции и строит новую объектную систему из сознательно преобразованных элементов сложного наследия. В этой связи высокое положение, соответствующее астральным силам, является не совсем верным выбором гностических создателей мифа: новая система ценностей требовала превращения их первозданной роли в функцию. Их высокое положение было в такой же степени негативным, как оно было позитивным прежде.

Греческая реакция; братство человека и звезд

Плотин снова оказывается свидетелем того сопротивления, которое греческое почитание проявляет по отношению к этому умалению звездного мира; снова мы встречаемся с тоном негодования, направленным против уничижения мира в общем.


"Они воздерживаются из-за ужасных историй о страшных вещах, которые якобы происходили в космических сферах, тех сферах, которые на самом деле являются подателями всего благотворного. Что они находят страшного в них, из-за которых испуганы те, кто неопытен в разуме и никогда не слышал упорядоченного знания [гносиса], что требуется для образования? Если их тела -- из огня, то нет причины бояться их, поскольку они находятся в соответствующей пропорции ко Всему и к земле; но следует скорее рассмотреть их души -- в конце концов, разве не требуют сами гностики, чтобы их оценили по достоинству?.. Если люди превыше других живых созданий, то насколько выше они [сфер], которые существуют вовсе не для тиранического правления, но для того, чтобы даровать порядок и гармонию"

(Enn. II. 9.13).

"Звезды также имеют души, далеко превосходящие наши по разумности, благости и общению с духовным миром"

(там же, 16).


Очевидно, доказательство Плотина убедительно только для общего греческого допущения (им подразумеваемого) общей однородности космического существования, которая позволяет сравнить все части благодаря единообразному стандарту оценки. Стандартом является стандарт "космоса", т.е. сам порядок, и по этому стандарту человек действительно должен располагаться намного ниже звезд, которых достигает неукоснительно, и ниже целого, а именно упорядоченной деятельности, которой человек в лучшем случае может достигнуть мимоходом и в неполном объеме. Это достойное доказательство вряд ли убедит нас. Следующая цитата покажет, насколько дальше от нашей позиции, чем гностики при всей их мифологической фантазии, отстоит здесь Плотин как представитель классического ума.


"Даже низших людей они считают достойными называться братьями, пока те с пеной у рта провозглашают солнце, звезды на небе и даже мировую душу, недостойными называться их братьями. Те, кто низок, действительно не имеют права заявлять о родстве, но те, кто стали благими [требовали этого права]"

(там же, 18).


С неподражаемой четкостью здесь противопоставлены два лагеря. Плотин закрепляет единство всего сущего во вселенной, без существенного разделения царств человеческого и нечеловеческого. Человек по сути своей родствен всему космосу, даже макрокосмическим сущностям, которые, подобно ему, одушевлены; только они несравнимо лучше, чем он, выше по силе и чистоте того, что является лучшим и в нем, а именно ума, и в этой особенности он им подражает. Чем он лучше, тем больше он осуществляет свое родство с космическими силами, то есть тем больше он увеличивает изначальную родовую общность своего бытия и всеобщего космоса.


Гностицизм, напротив, перемещает человека, в силу его принадлежности к иной сфере, из его ложного мира, который теперь не что иное, как пустой "мир", и противопоставляет его всеобщности этого мира как нечто абсолютно отличное от него. Не говоря уже о вспомогательных внешних наслоениях, навязанных миром, человек по своей внутренней природе внекосмичен; точно так же и весь мир без исключения ему чужд. Там, где, в конечном счете, существует различие в происхождении, не может быть родства ни со всей вселенной, ни с любой ее частью. Истинное Я человека родственно только другим человеческим Я, погруженным в мир, -- и запредельному Богу, с которым неземной центр Я может входить в контакт. Этот Бог должен быть акосмичен, т.е. внекосмичен, потому что космос для Я стал чужим царством. Здесь мы можем различить глубокую связь, которая существует между открытием человеческого Я, деспиритуализацией мира и постулированием запредельного ему Бога.

Акосмическое братство Спасения

Пантеистическое или панлогическое доверие античности гностицизм разбил вдребезги. Обнаружилась несоизмеримость человеческого Я с миром, со всей природой как таковой. Это открытие впервые заставило Я выйти из его полного одиночества: Я явилось через разлом мира.


В то же время это отвращение к чуждости космоса приводит к постановке нового ударения на товариществе людей как на единственном царстве оставленного родства, сплоченного не только общностью происхождения, но также общностью положения чужаков в этом мире. Однако это товарищество относится не к естественным и социальным заботам людей, то есть человеческому существованию в мире, а лишь ко внекосмической внутренней сути человека и ее заботам о спасении.


Так основано новое братство избранных, или верующих, или знающих, к которому принадлежат даже те, кто по стандарту мировой добродетели являются "ничтожными", если они являются носителями пневмы. И то, что эти "ничтожные" лучше солнца и всех звезд, при новой оценке личности и природы самоочевидно. И равно очевидно то, что взаимная забота об эсхатологическом братстве не может состоять ни в дальнейшем объединении человека с космическим целым в том, что касается чувства, ни в том, чтобы заставить его "играть его собственную роль" относительно его действия. Он больше не является частью целого, за исключением нарушения его истинной сущности.


Действительно, взаимная забота о братстве, брошенном вместе общим космическим одиночеством, углубляется этим отчуждением и дальнейшим искуплением других, которое для каждого человеческого Я становится его собственным проводником.


Об этическом смысле антикосмической ориентации мы поговорим в следующей главе. Здесь, в нашем противопоставлении гностического понятия космического закона, как связанного с положением, звезд классическому, мы оценили символическую значимость полемики Плотина.


Его гнев вызвало то, что ничтожнейшие люди признаются братьями, тогда как высшим элементам вселенной (и даже "нашей сестре -- мировой душе") в этой чести отказано, -- что представляет собой точное выражение совершенно новой позиции, далекими наследниками которой мы сегодня являемся.


Гностическое отношение, которое здесь предполагает абсолютное различие бытия, а не просто различие ценности, поражает нас как почему-то более "современное", чем греческая позиция, занятая Плотином, который во всеобъемлющих порядках объективного мира видит более совершенный пример нашего собственного бытия и приписывает мудрости и добродетели родство с этими порядками, скорее близкими к несовершенству его собственной расы, чем связывающими его с ним. Поставленный в эту оппозицию, в которой он стоит на одной почве с христианством, гностицизм понимается как то, чем он действительно является: фактором в историческом повороте коллективного разума, который мы часто отрицательно описываем как упадок античности, но который в то же время является развитием новой формы человека. В том, что он критикует, Плотин показывает нам один из корней нашего мира.

Глава 11УЧЕНИЕ О ДОБРОДЕТЕЛИ И ДУШЕ У ГРЕКОВ И ГНОСТИКОВ

(a) ИДЕЯ ДОБРОДЕТЕЛИ: ЕЕ ОТСУТСТВИЕ В ГНОСТИЦИЗМЕ

Среди упреков, которые Плотин бросал гностикам (большинство которых связаны с типично не-эллинистическим в них), есть и такой, что они утратили теорию добродетели; и он утверждает, что неуважение к миру защищает их от ее обретения.


Этот пункт не должен избежать нашего внимания: каково влияние их учений на души их слушателей и на тех, кого они убедили презирать мир и все в нем... Их доктрина, даже более дерзкая, чем у Эпикура [который лишь отрицал провидение], порицая провидение Господа и провидение как таковое, презрительно взирает на все законы здесь внизу и на добродетель, которая пробуждалась среди людей с начала времен, и поднимает на смех умеренность, так что ничто благое не может быть открыто в этом мире. Так их учение сводит на нет умеренность и врожденную справедливость человеческого характера и влечет за собой полноту ума и проявления, и в общем всего, благодаря чему человек может стать достойным и благородным... Поскольку вещи здесь для них благородных ничто, но лишь что-то "отличное", которое они будут преследовать "в дальнейшем". Но должны ли те, кто получил "знание" [гносис], преследовать Благо уже здесь, и, преследуя его, первыми правильно обустраивать дела здесь внизу, и поэтому требовать проявления божественной сущности? Поскольку в природе этой сущности -- принадлежать тому, что благородно... Но те, кто не имеет доли в добродетели, не имеют ничего, способствующего их перемещению отсюда к вещам за пределами.


"Открытие в том, что они вовсе не ведут исследования о добродетели и что обращение с подобными вещами полностью отсутствует в их учении: они не рассуждают о том, что есть добродетель и сколько видов ее существует, они не отмечают многих драгоценных откровений, которые могут быть найдены в трудах древних, они не указывают ни того, откуда происходит добродетель и как она приобретается, ни того, как заботиться о душе и очищать ее. И бесполезно просто сказать: "Посмотри на Бога", -- не имея учения о том, как посмотреть. Что препятствует, кто-то может сказать, тому, чтобы посмотреть на Бога, не воздерживаясь от удовольствий и не обуздывая сильные эмоции? или тому, чтобы вспомнить имя Бога, все еще оставаясь во власти всех страстей?.. В сущности, только добродетель может открыть нам Бога, так как она развивается и становится реальной в душе вместе с откровением. Без истинной добродетели Бог остается пустым словом".

(Enn. II. 9. 15)


Эта полемика чрезвычайно поучительна. Она не просто отмечает отсутствие места для добродетели в учении гностиков. Отсутствие учения о добродетели в гностическом учении связано с антикосмической позицией, то есть отрицанием любой ценности вещей в этом мире, а отсюда и человеческих деяний в этом мире. Добродетель в греческом смысле (aretE) есть осуществление наилучшим образом некоторых способностей души для обращения с миром. Делая правильные вещи правильным способом в правильное время, человек не только выполняет свой долг по отношению к своим товарищам и городу, но также содействует благу в своей душе, сохраняя ее в прекрасной форме, как бега держат в форме скаковую лошадь, в то же время будучи тем, для чего она остается в форме. Так, "действие согласно добродетели" является средством и целью в одно и то же время. Благо для скаковой лошади и благо для человека значительно отличаются, но они являются благом для своих субъектов в сущности в равном смысле: каждый представляет с точки зрения деятельности наиболее совершенное состояние своего субъекта согласно его врожденной природе. В случае человека эта природа включает иерархию способностей, высочайшая из которых -- ум. Его бытие "естественно" выше других способностей человека, но это не гарантирует воплощения этого превосходства в действительной жизни человека.


Добродетель, следовательно, хотя и утверждает "естественность", понимаемую по праву как истинную человеческую природу, сама естественной не является, но требует поучения, усилия и выбора. Правильная форма наших действий зависит от правильной формы наших способностей и наклонностей, и это действительно "естественно" преобладающая истинная иерархия. Постигнуть естественную иерархию и позицию разума представляется здесь подвигом разума; следовательно, культивация разумности -- часть добродетели.


Иными словами, это возвышает человека, изменяя его только приобретенную природу на его истинную природу, поскольку в этом случае сама природа не автоматически осуществляет себя. Это то, почему добродетель необходима и для полного осуществления в качестве человеческого существа. Так как существование этого существа в мире протекает по соседству с другими существами, то в контексте нужд и беспокойств, обусловленных этой обстановкой, упражнение в добродетели расширяется до всех естественных связей человека как части мира. Он сам наиболее совершенен, когда он наиболее совершенно является частью, которой ему предназначено быть; и мы видели прежде, как эта идея самосовершенствования сочеталась с идеей космоса как божественного целого.


Очевидно, что в гностицизме не было места этой концепции человеческой добродетели. Выражение "смотри на Бога" имеет в нем значение, полностью отличное от его понимание греческой философией. Там оно означало дарование знания истинного положения вещей как постепенно изменяющегося выражения божественного в заключающей божественность вселенной. Самовозвышение в структуре бытия через мудрость и добродетель не предполагает отказа от превосходящих уровней. Для гностиков императив "смотри на Бога" означает именно такой отказ: это прыжок через все находящиеся реальности, которые для этой прямой взаимосвязи ничто иное, как оковы и помехи, или отвлекающее искушение, или нечто вообще неуместное.


Сумма этих промежуточных реальностей является миром, включая и социальный мир. Исключительный интерес к спасению, редкостная забота о судьбе запредельного Себя, так сказать, изменяют естественные свойства реальности и исключают душевное беспокойство там, где оно неизбежно.


Участие в делах этого мира определяется с необходимыми мысленными оговорками, и даже собственно личность, предполагаемая этими условиями, рассматривается с расстояния извне. Это общий дух новой трансцендентальной религии, не ограниченной, в частности, одним гностицизмом. Мы напомним читателю слова св.Павла:


"Я вам сказываю, братия: время уже коротко, так что имеющие жен должны быть, как не имеющие; и плачущие, как не плачущие; и радующиеся, как не радующиеся; и покупающие, как не приобретающие; и пользующиеся миром сим, как не пользующиеся; ибо проходит образ мира сего".

I Кор. 7:29-31)


Мир и принадлежность ему рассматриваются не столь серьезно. Но добродетель является серьезной при различных способах поведения в рамках этой принадлежности в серьезном принятии человеком требований мира при встрече с ними, т.е. с бытием. Если, как в платонизме, мир не идентичен истинному бытию, то он все же еще остается и для него краеугольным камнем.


Но "этот мир" гностического дуализма даже не таков. И как некое измерение существования он не предлагает случая к совершенствованию человека. По меньшей мере тогда то, что акосмическое отношение объясняет в связи с существованием внутри мира, является мысленной оговоркой.


Но гностический дуализм выходит за пределы этой беспристрастной позиции. И он считает "душу" как таковую, духовный орган принадлежности человека к миру, не меньшей, чем его тело, эманацией космических сил и, следовательно, инструментом их власти над его истинным, но погруженным в мир существом. Как "земное покрытие пневмы", "душа" является представителем мира в человеке -- мир проявляется в нем как душа. Следовательно, глубокое недоверие к собственной внутренней сущности, подозрение демонического обмана, боязнь бытия, проявляющаяся в рабстве, вдохновляет гностическую психологию. Чуждые силы разместились в самом человеке как смешение плоти, души и духа. Презрение к космосу, радикально понимаемое, включает презрение к психе.


Поэтому презираемая психе неспособна к бытию, улучшающему положение добродетели. Она или будет предоставлена самой себе, игре своими силами и склонностями, или будет ослаблена из-за подавления, или иногда даже разрушена в экстатическом опыте.


Последнее утверждение указывает, что негативное отношение к миру, или негативное качество мира как такового, хотя ему и нет места в греческом смысле, все еще оставляет открытым выбор между несколькими моделями поведения, где негативность оборачивается принципом практики.


Столь отдаленные формы поведения предлагаются как нормы и выражают гностический "долг", они воплощают то, что может быть названо гностической моралью. В этом контексте даже термин "добродетель" можно прояснить заново; но значение термина затем коренным образом изменилось и потому обрело материальную сущность определенных добродетелей. Мы приведем несколько примеров различных типов гностической морали и принимаемых типов парадоксального рода "добродетели"; и мы будем время от времени изымать наши данные из строго "гностической" сферы, так как распад классических представлений об aretE и полемика вокруг него представляют более широкое явление, связанное с подъемом акосмизма или трансцендентальной религии в целом.

(b) ГНОСТИЧЕСКАЯ МОРАЛЬ

Негативный элемент, который мы так сильно выделили, представляет, разумеется, только одну сторону гностической ситуации. Точно так же, как космос больше не представляет Всего, но его превосходит внешняя ему божественная реальность, душа больше не представляет личность в целом: ее превосходит внекосмическая внутренняя пневма -- нечто совершенно отличное от "ума" греческого учения. И точно так же, как глубокий космический пессимизм противопоставлен оптимизму эсхатологической убежденности, глубокий психологический пессимизм, потерявший надежду на душу как раба космоса, противопоставлен высокомерной уверенности в окончательной недоступности свободы пневмы. И если противопоставление космоса тому, что космосом не является, означает, что из тюрьмы первого существует выход, то внутренняя двойственность "души" и "духа", т.е. внутреннее присутствие запредельного начала, неопределимого в его отличии от всего "мирского", предлагает возможность обнажения собственно души и переживания божественности абсолютного Я.

Нигилизм и свобода нравов

Самым чистым и наиболее полным выражением метафизического мятежа является этический нигилизм. Критика Плотина предполагает безразличие к морали у гностиков, то есть не только отсутствие учения о добродетели, но также равнодушие к моральным ограничениям в реальной жизни. Полемика Отцов Церкви рассказывает нам больше о теории или метафизике того, что известно как гностическая аморальность. Приведем цитату из Иринея:


"Физические люди обучаются вещам физическим, и они укрепляются в трудах и в вере, и не обладают совершенным знанием. И они (по их словам) и есть мы, Церкви. Следовательно, утверждают они, для нашего спасения моральная жизнь необходима. Сами же они, однако, согласно их учению, будут спасены абсолютно и при любых обстоятельствах, не через дела, но через простой факт своего бытия, по природе "духовного". Поскольку, как невозможно для земного элемента участвовать в спасении, неподвластном ему, так невозможно для духовного элемента (на который они претендуют сами) страдать от порчи, вне зависимости от того, какие действия они себе позволяют. Как золото, погруженное в грязь, не потеряет свою красоту, но сохранит свою природу, и грязь не сможет испортить золото, так ничто не может повредить им, даже если их деяния вовлекают их в материю, и ничто не может изменить их духовную сущность. Следовательно, "наиболее совершенных" среди них действительно не смущают все те запретные вещи, о которых Библия говорит, что "те, кто делает подобное, не войдут в царство Божие"... Другие несдержанно служат вожделению плоти и говорят, что вы должны воздавать плоти плотью и духу духом".


В этом рассказе содержится несколько важных аргументов. Он опирается на представление о неизменных природах или субстанциях, и согласно этому доказательству пневматик есть "естественно спасенный", т.е. спасенный по добродетели его природы. Практическое заключение из этого -- максимум общей вольности, которая позволяет пневматику неразборчивое использование естественной сферы. Внутренне мировая разница добра и зла погружена в полное равнодушие всего космического к судьбе внекосмического существа человека. Но равнодушие -- это еще не вся история гностической аморальности. Уже последнее предложение в отрывке из Иринея предполагает излишне позитивное предписание. Прежде чем обратиться к этой странной доктрине аморальности на религиозной почве, мы можем рассмотреть позицию равнодушия более полно.


Единственной вещью, которую фиксирует пневматик, является область надмирного божества, запредельности наиболее совершенного вида. Эта запредельность, в отличие от "умного мира" платонизма или мирового Бога иудаизма, не находится в каком-либо положительном отношении к посюстороннему миру. Это не сущность мира, но его отрицание и отмена. Гностический Бог, отличный от Демиурга, представляется совершенно на него непохожим, другим, неизвестным. В нем абсолют манит извне через окружающие космические оболочки. И так как этот Бог в своем понятии содержит больше nihil, нежели ens, то и его внутренний человеческий двойник, внекосмическое Я или пневма, в противном случае спрятанная, также открывает себя в негативном опыте отличия, но не тождества, и протестующей неопределимой свободы. Для всех видов человеческой связи с существующей реальностью и скрытый Бог, и скрытая пневма являются нигилистическими концепциями: nomos не эманирует из них, то есть нет закона ни для природы, ни для человеческого поведения как части естественного порядка. Действительно существует закон творения, но тому, кто сотворил мир, чужой в человеке не должен {пропуск} преданности; и ни его творение, хотя и непостижимое для ограниченного человека, ни его провозглашенная свобода не предлагают стандартов, по которым отдельный человек мог бы установить его курс. Таким образом, получившееся в результате антиномическое доказательство гностиков довольно далеко от просто негативного: как таковое, оно утверждает не больше, чем то, что нормы недуховной сферы являются необязательными для того, кто духовен.


В этой связи мы иногда встречаем в гностическом рассуждении субъективное доказательство традиционного морального скептицизма: ничто не является естественно хорошим или плохим, все в сути своей является безразличным, и "только человеческому мнению содеянное представляется добром или злом". Духовный человек в свободе своего знания безразлично использует все это (Ириней, цит. соч. I. 25. 4-5). Так как это напоминает нечто большее, чем рассуждение отдельных классических софитов, глубокий гностический образ источника, подобного "человеческому мнению", изменяет доказательство из скептического на метафизическое и оборачивается равнодушием к оппозиции: окончательный источник оказывается не человеческим, но демиургическим, и таким образом общим здесь является порядок природы. Из-за этого источника закон не является действительно равнодушным, но представляет собой часть великого проекта нашей свободы. Будучи законом, моральный кодекс существует, но как психическое дополнение к физическому закону и как внутренний аспект всепроникающего космического правления. И закон, и моральный кодекс эманируют от господа мира как агенты его силы, объединенные в двойственности иудаистского Бога как творца и подателя закона. Точно так же закон физического мира, гемармен, объединяет индивидуальные тела в общую систему, так и закон морали поступает с душами и потому подчиняет их демиургической схеме.


Для чего существует закон -- как открытый Моисеем и пророками или как действующий в настоящих привычках и мнениях людей -- кроме как не для способов упорядочивания и, таким образом, стабилизации вмешательства человека в дела мира и мировые интересы; установки благодаря правлению закона печати серьезности, награды или порицания, вознаграждения и наказания, при полном участии человека, делая его волю поддающейся принуждению частью системы, которая таким образом будет функционировать более гладко, но вместе с тем и запутанно. Поскольку принципом этого морального закона является справедливость, он имеет такой же характер принуждения психической стороны, что и космическая судьба с физической стороны. "Ангелы, которые сотворили мир, создали "действия как таковые", чтобы привести людей подобными заповедями в рабство". В нормативном законе о человеческой воле заботятся те же силы, что управляют его телом. Тот, кто повинуется ему, отказывается от своей собственной власти. Здесь, за рамками простого безразличия "субъективистского" доказательства и за рамками просто допустимой привилегии свободы, мы встречаем положительный метафизический интерес в отрицании верности всем объективным нормам и, таким образом, мотив для их прямого нарушения. Сомнительный интерес представляет утверждение подлинной свободы Я путем вызова архонтам и разрушение их общего дела путем индивидуального разрушения их замысла. И даже это еще не вся история гностической свободы нравов. Помимо мотива открытого неповиновения мы иногда находим свободу делать все, превращающуюся в положительное обязательство к выполнению любого рода действия, с представлением об изображении собственно природы и, следовательно, истощении ее сил. Доктрина, кратко указанная в цитируемом отрывке из Иринея (1.6. 2-3), сильнее всего утверждается им в его отчете по карпократам и каинитам. В первом она сочетается с доктриной переселения душ и в этом сочетании аморализма является скорее средством, благодаря которому достижима свобода, чем способом, которым обладают этой свободой.


"Души в их переселениях через тела должны пройти через каждый род жизни и каждый вид действия, пока кто-то за один приход однажды не сделает все... Согласно их сочинениям, их души перед уходом должны использовать все возможные типы образа жизни и не должны оставить за собой хоть что-то не содеянное из всего возможного, чтобы их души не были снова посланы в другое тело, потому что все еще существует нечто, испытывающее нехватку свободы. На это Иисус указал словами "Сказываю тебе: не выйдешь оттуда, пока не отдашь и последней полушки" (Лука, 12:59)... Это означает, что человек не освободится от власти ангелов, сотворивших мир, но всегда будет перевоплощаться, до тех пор пока он не совершит каждое из деяний, возможных в мире, и только тогда, когда ничего не содеянного им не остается, он будет освобожден ради того Бога, который выше сотворивших мир ангелов. Так души освобождаются и спасаются, после того, как они заплатили свои долги и выполнили свои обязанности"

(Iren. I. 25. 4; ср. Euseb. Hist. eccl. IV. 7).


И снова о каинитах из отчета Иринея:


"Не иначе могут они быть спасены, как проходя через совершение каждого действия, как и карпократиане учили... При каждом грешном и постыдном деянии присутствует ангел и тот, кто совершает его... сообщает ему свое имя и говорит: "О мой ангел, я использую твой труд! О твоя такая-то Сила, я выполняю твои деяния!" И это есть совершенное знание, не боящееся сбиться с пути на такие действия, назвать которые их собственными именами неприлично"

(Iren. I. 31. 2).


Представление о том, что совершение греха подобно выполнению программы, а исполнение этой обязанности похоже на плату за окончательную свободу, является сильнейшей доктринальной опорой склонности к распущенности, свойственной гностическому бунту как таковому, и превращает ее в положительный неписаный закон аморальности. Грех как путь к спасению, теологический переворот представления о самом грехе здесь является одним из предшественников средневекового сатанизма и опять же архетипом мифа о Фаусте. С другой стороны, сочетание этой доктрины с темой переселения душ у карпократиан представляет собой любопытную переделку пифагорейского учения и, возможно, также и индийского учения о карме, где освобождение из "колеса рождений" является также, хотя и в совершенно ином духе, основным предметом интереса.


Мы можем усомниться вместе с Иринеем, жили ли проповедники этих взглядов согласно своим обетам. В том, чтобы шокировать, всегда присутствовала гордость мятежников, но это означало провокационность скорее учения, чем деяний. Кроме того, мы не должны недооценивать крайности, к которым могли прийти революционный вызов и головокружение от свободы в ценностном вакууме, созданном духовным кризисом. Истинное открытие новой перспективы свело на нет все первые нормы, создавая анархические условия, и различные эксцессы в мысли и жизни были первой реакцией на смысл и масштабы этой перспективы.

Аскетизм, самоотречение и новая "добродетель"

Альтернативой распущенности был аскетизм. Противоположные как два типа поведения, они в случае гностицизма имели одинаковый корень и одинаковое основное доказательство, поддерживающее их обоих. Один отрекается от верности природе через эксцессы, а другой -- через воздержание. И оба живут за рамками мирских норм. Свобода злоупотребления и свобода неиспользования, равные по своей неразборчивости, являются лишь альтернативными выражениями того же самого акосмизма. Распущенность была наиболее дерзким выражением метафизического мятежа, наслаждающегося своей собственной бравадой: предельное презрение к миру состоит в освобождении от него даже как угрозы или противника. Аскетизм признает разрушающую власть мира: он принимает опасность осквернения всерьез и таким образом оживляется скорее страхом, нежели презрением. И даже в крайнем негативизме аскетическая жизнь может постигаться как влекущая за собой положительное качество -- чистоту -- и, следовательно, как уже представляющая что-то от будущего положения спасения в настоящих условиях. Это особенно тот случай, где аскетизм практикуется почти как технический метод с намерением подготовить души к восприятию мистического вдохновения, в котором окончательное осуществление в будущем является, так сказать, испытанным прежде. Здесь аскетизм служит делу очищения от порока, и качества, которые он придает субъекту -- будут ли они мистическими, как только что отмечено, или просто нравственными -- рассматриваются как ценные сами по себе; т.е. аскетизм имеет отношение к "добродетели", если она в новом смысле обусловлена внекосмической системой отношений. То, что это, тем не менее, положительное значение, ни в коем случае не представляющее обязательную сторону гностического аскетизма, Маркион показал с предельной ясностью: его моральный аргумент, как мы видели (гл. 6, b), полностью базируется на теме презрения и вражды к миру, и он не наделяет воздержание, судя по его работам, задачей совершенствования субъекта. Воздержание, в сущности, означает отказ и потому является выражением как мятежа против творца, так и вольнодумной снисходительности.


Мы сталкивались с аскетической позицией во многих материалах, представленных в ранних главах, и нет необходимости повторять здесь очевидное. По Маркиону мы отсылаем к с. 144, по Мани -- к с. 231. Эти двое представляют собой выдающиеся примеры строгого аскетизма, вытекающего из самой сути их учений. В случае Мани мы обнаруживаем тему сострадания, которая предписывает жалеть частицы Света, рассеянные в творении. Но представление о загрязнении космической субстанции представляется, по меньшей мере, равной силой, потому что опять же, независимо от "сочувствия", отречение является существенным фактором аскетической жизни.


Не везде аскетическое настроение дошло до такой страшной силы, как в этих случаях. Акосмическое отношение может выразить себя в общем ослаблении всех связей с вещами этого мира, в ослаблений их влияния на души и сохранении осторожной дистанции между ними. "Люби не злато, и не серебро, и не владения этого мира"; "Не будь сыном дома... не люби ароматных венков и не получай удовольствия от прекрасной женщины... не люби ни похоти, ни обманных теней", -- так мы читаем в мандейском источнике, процитированном выше, и общее логическое обоснование этих предписаний выражено словами: "Ты не отсюда, и корни твои не в этом мире" (G 379). Так акосмическая позиция выражается в общей этике ухода, которая развивает свой кодекс отрицательных "добродетелей".


Не случайно, что несмотря на то, что распутная версия гностической морали была представлена решительно эзотерическими типами, наши примеры аскетической версии взяты из того, что мы можем назвать экзотерическими типами гностицизма. И Маркион, и Мани намеревались основать всеобщую церковь, а не малую секту из группы посвященных; и мандеизм, до сих пор малочисленный, был социальной религией общедоступного типа. Анархия несовместима с этим институтом как таковым, и любое религиозное творчество приводит к дисциплине. Церковь до некоторой степени принимает функции полиса; в идеале она, хотя и не от этого мира, стремится быть всеобъемлющей civitas в этом мире, замещая светскую civitas в упорядочении жизней ее членов. Это должно обязательно привести к подъему канона "добродетелей", соответствующему цели этих новых обществ. Короче говоря, институциализированное спасение, то есть истинная идея "церкви", отдает предпочтение дисциплине аскетической морали перед буквальным пониманием идеала пневматической свободы, который и предполагает антикосмическая позиция как таковая. Буквальные заключения были выведены только теми сектантами, которые настойчиво считали себя таковыми. Христианские гностики, причисленные Иринеем к тем, кто придерживается распутных воззрений, определяли свою "свободу" как исключительную привилегию, никогда не предназначавшуюся для ординарных членов Церкви, "просто верующих". И даже среди сект существовали, возможно, многие, подобные энкратитам и эбионитам, сильно подчеркивавшие разницу между тем, кто знает и общей массой, определившей аскетическую альтернативу антикосмической позиции. В общем, мы можем предположить, что за исключением краткого периода революционного экстремизма, практические последствия гностических взглядов чаще развивались по направлению к аскетизму, нежели распущенности. В итоге восстание (и гностическая свобода нравов была вызывающим выражением мятежа в не меньшей степени против культурной традиции, чем против Демиурга) оказалось не тем состоянием, которое можно оставить неопределенным. И это привело к тому, что новое видение создало свою собственную традицию.

AretE и христианские "добродетели"

Отрицание естественного роста человека, а тем более "превосходства" (добродетели), обретаемого благодаря такому развитию, является универсальным в акосмической атмосфере мнений. В этом отношении гностики представляют собой часть гораздо более широкого течения, которое подрывало и, наконец, поглотило классическую позицию. Читатель-христианин находится здесь на знакомой почве: он будет с готовностью вспоминать "добродетели" и соответствующие пороки, которые могут быть извлечены из новозаветных указаний. Скромность, кротость, долготерпение, терпение, даже страх и скорбь превозносятся; к гордости, тщеславию, фантазиям, "всякому превозношению, восстающему против знания [gnosis] Божия", испытывают предубеждение. Первое послание Иоанна (2:15-16) ясно показывает антикосмическую структуру этического направления. Эти модели поведения, общее качество которых -- смирение, мы можем назвать добродетелями самоотречения: такое отрицание себя является добродетелью естественного человека. Она справедливо имеет свои положительные дополнения в вере, надежде и милосердии. Но хотя эта триада была позже действительно названа "добродетельной" и как таковая присоединена к четырем "основным добродетелям" древних, очевидно, что оцениваемая по изначальному значению термина, она может быть так названа только в самом парадоксальном смысле. Столь далекая от утверждения индивидуальности в ее автономной ценности, она предполагает полную неспособность человека достигнуть своего совершенства и содержит подтверждение этой недостаточности -- то есть, так сказать, самоотрицающей позиции смирения -- в ее истинном значении. Она, поистине, подобно первой, отрицание aretE.


Иномирное отношение ко всем этим "добродетелям" и осуждение естественных ценностей, включая личностную автономию, достаточно нам знакомы, чтобы отказаться от уточнения. Как бы все это ни проявлялось, оно, однако, отражает только христианскую позицию и обязательно граничит с учением об изначальном грехе и спасении через Крест, а мы путем отступления познакомим с менее известным случаем Филона Иудейского, у которого мы можем наблюдать трансформацию классического понятия aretE на стадии действительного рассуждения, соединяющего данный вопрос с философской традицией. Затем мы увидим, что это толчок трансцендентной религии в общем, который приводит к реинтерпретации этического мира.

Добродетель у Филона Иудейского

Филон был в достаточной степени наследником стоической и платонической традиции, чтобы предоставить понятию и имени aretE важное место в своей мысли. Но как эта добродетель выглядит в его представлении? Филон никогда не уставал подчеркивать, что добродетели свойственны душе не сами по себе, но идут от Бога: они входят в душу "извне", как он говорит, или "свыше", даруются божественной благодатью без содействия со стороны самого человека. Их единственный автор -- Бог. Душа не имеет своего собственного превосходства и может только стремиться к нему. Но даже ни это стремление, ни усилие, которое она уделяет достижению добродетели, душа не должна приписывать себе: они также относятся к Богу, который "дает" ей eros, т.е. стремление к добродетели. Филон использует разнообразные образы, чтобы описать эту связь божественной деятельности и человеческой восприимчивости, особенно сев и порождение. Этот образ указывает на идею, также широко распространенную в гностическом мире, идею квазиполовой связи, в которой душа является женственной, зачавшей частью, оплодотворенной Богом. "Бог единственный может открыть лоно душ, посеять в них добродетель, сделать их беременными и побудить их дать рождение Благу". Идея является действительно не греческой, когда мы вспоминаем, что изначальное значение aretE подразумевает самостоятельное действие. И образ касается не просто происхождения добродетели в душе, но истинной модели обладания ею. Поэтому, согласно Филону, осознанию этого происхождения в его истинно отрицательном аспекте, т.е. не приписыванию этого происхождения себе, дОжно (и это "дОлжно" является новым этическим императивом) стать существенным элементом добродетели как таковой -- до такой степени, что это соображение, в сущности, составляет добродетельность добродетели, обладание которой иначе не было бы добродетелью вовсе. Данное соображение ставит под сомнение человеческое ничтожество. Это создает высоко парадоксальную ситуацию для значения добродетели. Несколько первых добродетелей этической традиции, вопреки их восхвалению Филоном в стоической манере, больше не зависят от собственного внутреннего содержания, так как это содержание поставлено под сомнение. То, как человек определяет свое отношение к их присутствию, -- вот что становится истинным измерением добродетели и порока в новом смысле.


Субъект может приписывать себе добродетель как свое собственное достижение (и это и есть изначальное значение areE как превосходства): для Филона это приписывание себе поглощает, так сказать, нравственную ценность "добродетелей" и превращает их в пороки; скорее они являются искушениями, а не моделями самосовершенствования, благодаря тому факту, что они могут рассматриваться как таковые. "Эгоистичным и безбожным является разум, который думает, что он равен Богу, и верит, что он действует там, где поистине он страдает. Так как тот, кто посеял и взрастил в душе благо, -- Бог, нечестиво разуму говорить "я взрастил"" (Leg. all. I. 49 f.; ср. III. 32 f.). С другой стороны, субъект может отказаться от претензии на собственное авторство, признав его существенную недостаточность -- и это вторичное соображение, или, скорее, общее выраженное им отношение, становится реальным объектом морального господства и само рассматривается как "добродетель", хотя оно является отрицанием наличия у себя какой-либо добродетели. Таким образом, истинное значение aretE извлекается из положительных склонностей личности и размещается в познании ее ничтожества. Все дело самосовершенствования основано на доверии к собственным моральным силам и приписывании себе достижения -- общих сторонах греческой концепции добродетели, и эта позиция здесь полностью порицается как порок самолюбия и тщеславия. Распознание и признание собственной неспособности, доверие единственно Божьему дару, который душа не может обрести сама по себе, и признание божественного источника того, что было даровано, -- вот эта позиция и является источником "добродетели" как таковой.


Позиция Филона характеризуется компромиссом между греческой и "новой" точками зрения, он добавляет так определяемую "добродетель" к списку традиционных добродетелей, которые он помнит по имени, ставя ее во главу угла, как будто она того же порядка, несмотря на то, что поистине она свела на нет их независимый статус и стала единственным условием их ценности; и то же относится к соответствующему пороку. Таким образом, "царицей добродетелей", "самой совершенной среди добродетелей" является вера, которая сочетает обращение к Богу с признанием собственной ничтожности и презрением к ней. При получении этой "добродетели" человек обретает все другие добродетели как ее плод. С другой стороны, "пороками, наиболее ненавистными Богу", являются тщеславие, самолюбие, высокомерие и самонадеянность -- короче говоря, гордыня, рассматривающая себя как своего собственного господина и управителя и полагающаяся на свои собственные силы.


Этот полный распад греческого идеала добродетели предполагает распад его антропологических оснований: "В нас существуют сокровища зла, с Богом -- единственно сокровища добра" (Fug. et inv. 79). В то время как для эллинов от Платона до Плотина человеческий путь к Богу вел через моральное самосовершенствование, для Филона он ведет через отчаяние при осуществлении своей ничтожности. "Познание себя" -- существенный элемент обоих путей. Но для Филона самопознание означает "познание ничтожества смертных" (Мut. nom. 54), и через это знание достигается знание Бога: "И настанет время твари столкнуться со своим Творцом, когда она признает свою ничтожность" (Rer. div. her. 30). Знать Бога и отрекаться от себя -- у Филона это взаимосвязанные положения. Среди выразительных образов, которые он создает в этой связи (путем библейской аллегории), находятся образы "отступления от себя"; и любимый из них: "улететь от себя и прилететь к Богу". "Тот, кто бежит от Бога, тот бежит к себе... тот, кто улетает от собственного ума (nous), приходит к уму Всего" (Leg. all. III. 29; ср. ibid, 48).


Это спасение бегством от себя может, помимо этического значения, которое мы так глубоко обсудили, предполагать также мистическое значение, как в следующем отрывке: "Выйди из себя, не только из своего тела... [родины] и из чувственного восприятия... ["родства"] и из разума... ["отчего дома"], но избегай даже себя, и выходи из себя, неистовый и одержимый Богом, подобно дионисийским корибантам" (Rer. div. her. 69; ср. ibid. 85). К этой мистической версии отказа от себя мы обратимся в контексте гностической психологии.

(c) ГНОСТИЧЕСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ

Демонологическая интерпретация внутреннего мира

После этого отступления в более широкое духовное окружение мы возвращаемся в область собственно гностицизма. Пренебрежение естественным положением и силами человека, которые мы считаем общей особенностью при новом распределении трансцендентной религии, в гностицизме связано с дуалистической метафизикой и проблематическим положением души в этой системе. Там, где монотеизм Филона с его учением о божественном творении нуждается в настоящей теории унижения, а христианство изобретает его в теории первородного греха, гностицизм опирается на сомнительный характер души и глубокую моральную беспомощность человека в самой космической ситуации.


Подчиненность души космическим силам обусловлена тем, что на самом деле она является порождением этих космических сил. Это их эманация; и положение этой страдающей психе или того, что с ней связано, является частью положения духа в космосе. Космос здесь представляет собой демоническую систему -- "нет части космоса, свободной от демонов" (С.Н. IX. 3); и если душа служит представительством космоса во внутренней сущности человека, если через душу сам "мир" проявляется в человеке, то внутренняя сущность человека выступает естественной сценой демонической деятельности, а он сам подпадает под игру сил, которую не может контролировать.


Эти силы могут рассматриваться как действующие извне, но они могут так действовать, потому что у них есть двойник в самом человеческом строении, готовый подвергнуться их влиянию. И они, имеющие могущественного главу, выступающие против божественного влияния, изолированные как космическая система, происходят из запредельной сферы и, развившиеся как внутренний дух, являются психе. Следовательно, естественное состояние человека -- быть жертвой чуждых ему сил, которых еще так много для него, и требуется чудотворное пришествие гносиса извне, чтобы дать возможность заключенной в темнице пневме обрести себя.


"Те, кто просвещен в своей духовной части лучом божественного света -- и они есть, но их немного -- от этих демонов воздерживаются... все другие ведутся и влекутся в своих душах и телах демонами, любящими и лелеющими свои деяния... Все это земное правление демонов осуществляется через органы наших тел, и это правление Гермес называет "гемарменом"

(С.H. XV. 16).


Это интериоризированный аспект космической судьбы, обозначающий власть мира как моральный принцип: в этом смысле гемармен есть то правление, которое космические правители осуществляют над нами через нас самих, и его проявлением представляется человеческий порок любого рода, и его общаа начало -- не что иное, как наша заброшенность в мир.


Таким образом, внутренне мировое существование является, в сущности, состоянием бытия, одержимого миром, в буквальном, т.е. демонологическом, смысле слова. Скорее, в более позднем источнике мы даже сталкиваемся как с термином, противоположным духовному человеку, с выражением "демонический человек" вместо обычного "психический" или "саркический" (плотский).


Каждый человек, так объясняет текст, от рождения одержим своим демоном, которого может изгнать только мистическая сила или молитва после усмирения всех страстей. В этом опустошенном состоянии душа объединяется с духом как невеста с женихом. Душа, которая не достигает таким образом Христа, остается "демонической" и становится обиталищем "змей". Чтобы ощутить глубокий разрыв между этой позицией и греческой, нужно лишь вспомнить греческое учение о "демоне-стороже, который с нами с нашего рождения", и вообще сравнить искаженное понятие "демона" в гностицизме и христианстве с классическим, которое обозначает бытие выше человека в божественной иерархии. Пропасть так же велика, как между двумя концепциями космоса, прямой функцией от которых является понятие "демон".


Существует маленькое отступление от классической идеи единства и самостоятельности личности. В противоположность гордой и в чем-то поверхностной самонадеянности стоической психологии Я как полного хозяина в своем собственном доме, получающей полное знание того, что есть и что будет, ужасающий гностический взгляд смотрит на внутреннюю жизнь как на пропасть, из которой поднялись управлять нашим бытием темные силы, не управляемые нашей волей, так как сама эта воля является инструментом и исполнителем этих сил. Это основное условие человеческой недостаточности. "Что есть Бог? неизменное благо; что есть человек? неизменное зло" (Stob. Eel. I. 277. 17). Предавшаяся демоническому вихрю собственных страстей, безбожная душа кричит: "Я горю, я в огне... несчастную, меня пожирают злые, что обладают мной" (С.Н. X. 20). Даже противоположный опыт духовной свободы, скорее, представляет восприятие, чем деятельность: "духовная часть души свободна от покорения демонами и готовится постигнуть Бога в себе" (С.Н. XV. 15).

Душа как женское начало

С этой общей концепцией внутренней жизни согласуется то, что душа часто определяется как вместилище, занятое различными духовными силами, что бьются за обладание ею. Валентин сравнивает человеческое сердце с двором, куда все приходят жить, и говорит: "Таким образом, сердце, покуда оно не повстречается с провидением, нечисто, будучи обиталищем многих демонов" (Clem. Alex. Strom. II. 20.114).


Василид называет человека "обиталищем множества различных духов" (ibid. 113); и даже неоплатоник Порфирий выражается в том же духе: "Где существует неведение Бога, там обязательно должен обитать злой демон; поскольку, как вы уже узнали, душа есть вместилище или богов, или демонов" (Ad Marc. XXI). Мы уже видели у Филона, как это понятие восприимчивости души приводит к образу ее женственной функции в двойственной взаимосвязи. У Филона этот образ относится только к связи души с Богом, поскольку его библейско-иудаистская теология не признавала демонов как альтернативы Богу. В гностическом использовании образа благие и плохие мысли рассматриваются (соответственно) и как божественные, и как "демонические" концепции души. "Дух порождает все мысли, благие, когда они берут начало от Бога, и противоположные, когда они происходят от демонов, поскольку не существует во вселенной области, свободной от демонов... которые, входя в душу, могут посеять там семена своих деяний" (С.Н. IX. 3). За пределами этой пессимистической стороны данного понятия мы находим образ души, наделенной полом; он характерен для всего языка позднего эллинистического благочестия, пропитавшегося духом сверхъестественной религиозности. "Священный брак" мистических культов тому примером; и многие христианские описания действия благодати и распространения Святого Духа в душе принадлежат тому же кругу метафор.

Экстатическое озарение

Просвещение лучом божественного света, которое изменяет психическую природу человека, может быть предметом веры, но оно также может быть и опытом. Подобный высочайший опыт иногда провозглашается и даже описывается (чаще, возможно, определяется и устанавливается как цель) в религиозной литературе столетия, внутри и вне гностицизма. Он включает погашение естественных склонностей, наполняя вакуум исключительно положительным и в то же время негативным в его невыразимости содержанием. Уничтожение и обожествление личности слились в духовном экстазе, который подразумевает опыт непосредственного присутствия внекосмического существования.


В гностическом контексте этот преображающий опыт лицом к лицу и есть гносис в наиболее возвышенном и в то же время парадоксальном смысле термина, так как это познание непознаваемого. До сих пор мы считали, что гносис обозначает одну из следующих вещей: знание тайн существования, каким оно описывается в гностическом мифе, и сравнение божественной истории, от которой произошел мир, положение человека в нем и природа спасения; затем, более интеллектуально, разработка этих догматов в последовательные умозрительные системы; затем, более практически, знание "пути" будущего восхождения души и правильной жизни, подготавливающей к этому событию; и, наиболее технически или магически, знание символов, действенных формул и других инструментальных средств, благодаря которым может быть обеспечено преображение и освобождение. Все эти взаимосвязанные виды "знания", теоретические или практические, передают информацию о чем-то и отличаются таким образом от своего объекта, к которому они относятся.


Мистическое gnosis theou (богопознание), прямо взирающее на божественную реальность, является самым ранним осуществлением этого принципа из всего появившегося позже. Это трансцендентное, ставшее имманентным; и хотя подготовленное человеческими действиями по изменению себя, вызванными надлежащей предрасположенностью, само это событие является актом божественной деятельности и милосердия.


Это как "познание" Богом, так и "познание" Его Самого, и в этой окончательной взаимозависимости гносис, строго говоря, выходит за рамки терминов, обозначающих познание. Говорится, что в качестве созерцания высшего объекта гносис может быть теоретическим -- отсюда "познание" или "знание"; как о поглощенном и преображенном присутствием объекта, о гносисе говорится, что он может быть практическим -- отсюда "апофеоз" или "возрождение", но ни понятие "знания о...", ни понятие "практики, предназначенной для..." неприменимы там, где бытие познающего сливается с бытием объекта -- каковой "объект", в свою очередь, означает уничтожение всей сферы объектов как таковой.


"Опыт" бесконечного в конечном невозможен, будучи парадоксом с любой точки зрения. Благодаря собственным свидетельствам на всем протяжении мистической литературы он объединяет пустоту и наполненность. Его свет озаряет и ослепляет.


С очевидной, краткой приостановкой времени он остается в пределах существования до конца всего сущего: "конца" в двойном, негативном смысле прекращения всего мирового, и цели, в которой духовная природа приходит к осуществлению.


Вплоть до этого экстатический опыт демонстрирует двусмысленность истинного eschatorCa эсхатологической трансцендентной религии, которую он проводит незаконно, как мы думаем, в сферу временной жизни и возможностей, открытых для нее. Мы можем назвать это ожиданием смерти, как это действительно часто и оказывается при использовании метафор умирания.


Мы уже видели (в "Восхождении Души"), как мифическая эсхатология описывает будущее восхождение души как ее постепенное обнажение по мере прохождения вверх через космические сферы. И как мы указывали, в то же время этот процесс, хотя имел место во внешнем измерении мифологической объективности, был возможен и при интериоризации, благодаря которой мифологическая шкала трансформировалась во внутреннюю мистическую.


Это и есть перемещение эсхатологии во внутреннюю сущность, которая приводит к специфическому понятию гносиса, обсуждающемуся здесь. Сам кульминационный опыт явно невыразим, хотя он может быть символически ограничен. Процесс, приводящий к нему, допускает описание. Так, герметический трактат о возрождении (С.H. XIII) описывает стадии распада астральной души в мистической ситуации и образование духовного существа: одна за другой демонические силы (происходящие от Зодиака) вытесняются из субъекта и замещаются "силами Бога", нисшедшими в него по благодати, и с их приходом постепенно "составляется" новая личность.


Посвященный, аскетически подготовленный, является во всех отношениях скорее восприимчивым, чем деятельным. С распадом прежнего себя он выходит вовне, за свои пределы в другое бытие. Процесс доходит до кульминационного момента и заканчивается экстатическим опытом обОжения.


Многое из образности и психологических терминов подобных описаний (которые, понятно, редки) происходит из ритуала мистериальных религий. Как было в случае с предметом "добродетели", мы здесь снова обращаемся к феномену, который роднит гностицизм с более широкими религиозными течениями эпохи.


В сущности, действительно концептуальная разработка всей идеи внутреннего восхождения, заканчивающегося мистическим экстазом, и его выражение в психологически определимых стадиях была работой самого Плотина и неоплатонической школы после него -- предвосхищенной до некоторой степени Филоном, -- т.е. "философия" обернулась мистикой и несколько позже монашеской мистикой восточного христианства (теоретическая база которого берет начало от Оригена).


Менее утонченным способом, однако, в опыте или идее пневматического вдохновения проявился более древний и отчасти гностический феномен. Само понятие спасительной силы гносиса как такового, исключающее простую веру, предполагает обращение к некоторого рода внутреннему доказательству, которое благодаря своей возвышенной природе отбрасывает сомнение в трансформации и обладании высшей истиной. И в этом избавлении, так сказать, широко распространенном и интенсивном, воля не утратила своего подлинного проявления при всей обширности подобных опытов, что благодаря их свидетельству может рассматриваться как прямое столкновение с запредельным абсолютом. С этого времени субъект "знает" Бога и также "знает" себя спасенного.


И скорее последствия, чем сами эти неуловимые "опыты", что ощущается в их длительном воздействии на "преобразованную" жизнь, могут говорить с нами, и не существует более сомневающейся страстности и более глубокой эмоциональности двух герметических благодарственных молитв, чем следующие:


"Мы благодарим тебя всей душой и всем сердцем, протянутым к тебе, невыразимое Имя... за то, что ты показал всем нам отеческую доброту, любовь и благожелательность, и даже сладчайшую власть в дарованных нам по твоей милости уме, речи и гносисе: разуме, которым мы думаем о тебе, речи, которой мы благодарим тебя, гносисе, которому мы радуемся, познавая тебя.


Спасенные твоим светом, мы радуемся тому, что ты полностью показал нам себя, мы радуемся, что ты сделал нас богами через созерцание тебя, но все еще в наших телах.


Человеческая благодарственная жертва тебе -- познание твоего величия. Мы пришли познать тебя, о свет человеческой жизни, мы пришли познать тебя, о свет всего гносиса, мы пришли познать тебя, о чрево, оплодотворенное семенем Отца.


В поклонении твоей милости мы не просим иной, кроме той, что ты сохранил для нас в своем гносисе, и где мы не усомнимся в жизни, так достигнутой".

(Последняя молитва Logos Teleios: псевдо-Апулей, Asclepius)


"Свят Бог, Отец Всего, свят Бог, чья воля выполняется его собственными силами, свят Бог, который велит быть познанным и познает себя.


Свят ты, который своим словом сотворил все. Свят ты, от которого вся природа получила свой образ, свят ты, чья природа не выражена в ее форме.


Свят ты, который могущественнее, чем все силы, свят ты, который превосходит все высшее, свят ты, который выше всяких похвал.


Получи чистые духовные жертвы от сердца и души, протянутые к тебе, несказанный, невыразимый, безымянный благодаря тишине.


Прими мою молитву, чтобы я не мог потерять власть гносиса, соответствующую нашей природе, и дай мне к этому силу; и с подобной милостью просвети тех из моей расы, моих братьев и твоих детей, кто в неведении.


И так я верю в тебя и свидетельствую, что я приду к жизни и свету. Восхваляя тебя, Отец, твой Человек хочет быть святым [делать святые деяния] с тобой, поскольку ты даровал ему полную силу".

(С.H. I. 31-32)

(d) ИТОГ: НЕВЕДОМЫЙ БОГ

Началом и концом парадокса, который представляет собой гностическая религия, является сам Неведомый Бог: будучи непознаваем в принципе, будучи "иным" для всего известного, Он выступает тем не менее объектом познания и даже зовет познать Себя. Он как приглашает, так и затрудняет поиски для познающих Его; в недостаточности ума и речи Он становится открытым; и самое сообщение о недостаточности порождает язык для называния Его. Согласно Валентину, Он -- Бездна, а по Василиду Он и вовсе Не-Сущий (Hippol., Refut. VII. 20); Его внекосмическое существование отрицает любые объектные определения, ибо они происходят из мирской сферы; Его трансцендентность, выходящая за пределы любого величия и беспредельно расширяющаяся, сводит на нет любые символы, созданные для Его описания; короче говоря, Он вообще пренебрегает описанием; и именно Он есть Тот, о Ком возвещает гностическое послание, сообщает гностическая речь, утверждает гностическое поклонение.


Знание Его как таковое является знанием Его непознаваемости; утверждение Его как познаваемого так является утверждением через отрицание. Оно дает начало богословию via negationis, отрицательному богословию, мелодия которого впервые озвучивает здесь путь признания Того, Кто не может быть описан, усиливая тем самым величественный хор западного благочестия.


"Лишь Ты не имеешь границ,

Лишь Ты не имеешь дна,

Лишь Ты недоступен уму,

Лишь Тебя не находит тот, кто ищет.

Никому не познать Тебя против воли Твоей...

Ты единственный, Кто пуст,

Ты единственный, Кто незрим,

Ты единственный, Кого нет".

(Гностический гимн, сохранившийся на коптском языке;

см. С.Schmidt, Koptischgnostische Schriften, 1905, p. 358)


"О Ты, Кто вне всех вещей,

как могу я назвать Тебя?

Как возносить хвалу Тебе,

если никакая речь не выразит Тебя?

Как умом объять Тебя,

если никакому уму Тебя не постичь?

Ты единственный невыразим,

хотя произвел все, что открыто речи.

Ты единственный непознаваем,

хотя произвел все, что открыто мысли.

Ты конец всех вещей, --

и один, и все, и никто.

Не один, не все; произнося эти слова,

как могу я назвать Тебя?"

(Начальные строки гимна Григория Богослова;

см. Е.Norden, Agnostos Theos, p. 78)


В голосе этих утверждений для нас сквозь века звучит музыка послания другого Бога, недосягаемая для полемических нападок на повергнутого Творца. Ее таинственная привлекательность все еще жива, и она вполне может вновь поселиться в ищущем Бога сердце человека.

ДОБАВЛЕНИЯ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ

Глава 12ПОСЛЕДНИЕ ОТКРЫТИЯ В ОБЛАСТИ ГНОСТИЦИЗМА

Открытие в Наг-Хаммади в Египте (древний Хенобоскион) около 1945 года того, что представляло собой, возможно, полную священную библиотеку гностической секты, -- одно из тех сенсационных событий в истории религиозно-исторических исследований, которые так щедро предоставляли археология и случайность с начала этого столетия. Ему предшествовали в начале века (говоря только о письменных реликвиях) значительное открытие манихейских трудов в Турфане в китайском Туркестане; дальнейшие раскопки, около 1930 года в египетском Фаюме, части манихейской библиотеки на коптском; и вслед за ними были открыты свитки Мертвого моря в Палестине. Если мы добавим к этим новым источникам мандейские труды, постепенному выходу в свет которых со второй половины прошлого столетия мы обязаны не раскопкам археологов или нечаянным находкам пастухов и крестьян, но контактам со все еще существующей, но давно забытой сектой, то мы окажемся обладателями обширной "затерянной" литературы этих критических пяти или более столетий, от первого столетия до н.э. и далее, когда формировалась духовная судьба западного мира: голос вероучений и полет мысли которой, часть творческого процесса, вскормленного и возбужденного ею, должны были исчезнуть при упрочении официальных вероучений, продолжавших преследовать непорядок новизны и ни чем не ограниченное видение.


В отличие от находок Мертвого Моря в те же годы, гностическая находка из Наг-Хаммади с самого начала и до наших дней сопровождалась постоянными государственными задержками, судебными процессами и, что хуже всего, подозрительностью ученых, "борьбой за первое место" -- и в результате все это привело к тому, что через пятнадцать лет после первого признания подлинности документов только два из 46 (49) были должным образом изданы. Первое мне удалось в некоторой степени использовать в первом издании данной книги, три переведены полностью. Вместо утерянного заглавия космогонии (№40) Шенке предлагает использовать название "Рассуждение о происхождении мира", которое мы здесь и примем в сокращенной форме: Происхождение мира. [С тех пор, как эти слова были написаны и напечатаны, полный текст трактата был опубликован с переводом и комментарием A.Bohlig и P.Labib: см. дополнительную библиографию. Перевод Шенке, теперь появившийся, представляет собой перевод только первой половины текста, которую он принимал за целое.] Мы также используем еще два текста, которые имеются на различных папирусах, также содержащих их; не так давно (после того, как они пробыли в Берлинском музее шестьдесят лет) их гностические части были опубликованы. Что касается остального, фрагментарная информация о котором просачивалась в течение многих лет и возможно, еще некоторое время будет целиком недоступна, нам придется довольствоваться предварительными описаниями, выдержками и резюме, представленными в книге Ж.Доресса "Тайные книги египетских гностиков" New York, 1960. Французский оригинал появился в 1958 г. Его автор, французский египтолог, оказался в затруднительном положении, когда в 1947 году первый из тридцати папирусных кодексов, входящих в находку, был затребован Коптским музеем в Каире. Он признал законность этих требований и впоследствии был близко связан со всей историей дальнейших поступлений -- и вышеописанных междоусобных войн. Имея доступ, хоть и в течение короткого времени, ко всем двенадцати каирским кодексам (один кодекс нашел свою дорогу в Европу и был получен Институтом Юнга в Цюрихе), он составил каталог входящих в них трудов и сделал примечания -- иногда поспешные -- к их содержанию. Собранные в его книге, они оказались на тот момент главным свидетельством помимо полностью опубликованных или переведенных трудов, указанных выше) Цель этой главы -- предпринять подобное описание всей структуры этих новых источников, а также выяснить, насколько в настоящее время они адекватны нашему общему обращению к гностической проблеме и насколько ему соответствуют.

Наблюдения по поводу библиотеки Хенобоскиона

С очевидными оговорками, диктуемыми положением вещей, позвольте спросить: что новые находки добавили к нашему знанию о христианском гностицизме и его пониманию? Это, разумеется, просто не тот случай, когда наши данные до настоящего времени были ограничены. Патриотические свидетельства богаты и подтверждаются с каждой новой проверкой вновь открытых оригиналов (т.е. текстов, сохранившихся сами по себе, а не через доксографию). Также, что касается вопроса о подлинной информации вообще, уместно напомнить, что ничто в новых источниках, которые являются переводами (с греческого на коптский), не равно по прямоте свидетельству непосредственных цитат из греческих отцов (таких, как, напр., Письмо к Флоре Птолемея), которые сами относятся к греческим оригиналам -- даже если более длинная череда переписчиков затем вклинивается между современными им и недавно открытыми нами древними рукописями. Этот аспект легко забывается при увлечении возрастом трудов, которым довелось попасть в наши руки. Но подобных полных или расширенных дословных передач у церковных писателей не так уж много, тогда как оригинальные коптские труды, которые до сих пор составляли наши независимые данные ("христианскую" гностическую литературу), не принадлежали классическому периоду еретического роста (второго и третьего веков н.э.), к которому обращались церковные писатели. Они принадлежали периоду, полной библиотекой которого мы теперь обладаем: с ней мы поистине "совпадаем по времени" с христианскими критиками, и это бесценное преимущество.


Не говоря уже о вопросах учения, априори совершенно очевидно, что столь значительное увеличение оригинальных трудов принесло нам намного более полнокровное и цельное переживание подлинного аромата гностического литературного выражения, более пристальный взгляд на работу и манеру выражения гностического ума, чем это могут сообщить любые доксографические выдержки или толкования сущности вероучения. Как случилось прежде в случае с манихейскими документами, форма и характер утверждений при всем их изобилии теперь присоединяют свои мощные голоса к объекту "содержания", "темам", так сказать, которые ересиологи могли для целей дискуссии отделить от громогласия полифонического трактата: и последний является громогласием сущности, даже если это и не дает ему никакого преимущества. Если картина становится туманнее, а не яснее, это может быть следствием природы истинного материала.


Далее, мы узнаем то, что было материалом для чтения членов гностического сообщества четвертого века, вероятно, типичным для коптской области и, возможно, даже для регионов за ее пределами. Из удельного веса Сифианских документов в общем мы можем заключить, что сообщество было Сифианским. Но присутствие многих трудов совершенно различного происхождения показывает непредубежденность, чувство солидарности или взаимопроникновения, которые в основном должны были быть правилом для гностиков. По-настоящему удивительным в этом отношении является включение пяти герметических трактатов в другую "христианскую" гностическую коллекцию, которая подтверждает большую близость или, во всяком случае, чувство близости в это время между двумя течениями мысли, чем обычно допускается. С другой стороны, как указывал Доресс (цит. соч., с. 250), никто из "великих учителей-еретиков" патриотической литературы "не получил никакого выраженного проявления в трудах из Хенобоскиона", т.е. никто даже не назван как автор труда и не отмечен в рукописях. Из этого, однако, не следует, особенно в век литературы откровений, которая предпочитает анонимное авторство или совершенную псевдоэпиграфику, что некоторые тексты не могут принадлежать одному из известных учителей. Некоторые предположения, включая проблему авторства Валентина и Гераклиона, действительно выдвигались в связи с явно валентинианскими частями Кодекса Юнга, и Доресс полагает признать авторство Симона Волхва для двух трактатов (цит. соч., Приложение I). В любом случае, отсутствие "великих имен" второго века не должно умалять значимости, которую им приписывают патриотические свидетельства, (и, следовательно, ценности этих свидетельств вообще) -- это просто отражает интеллектуальный уровень и литературные привычки группы Хенобоскиона и ее нравы четвертого века.


У Сифиан [имеется в виду библейский Сиф, от имени которого и образуется название секты "сифиане", или "сетиане" -- прим. ред.] нет исторического учителя, приписываемого ересиологами каким бы то ни было образом. Само их учение теперь богато документировано. [Иранская] доктрина "трех корней", т.е. третьего первоначала, промежуточного между Светом и Тьмой, который они разделили с ператами, Юстином, наассенами и другими, утверждается ясно и в полном соответствии с отчетом Ипполита. Разумеется, относительная известность этой космогонической особенности коллекции Хенобоскиона -- следствие ее Сифианского акцента -- не является причиной для поиска в ней теперь большего, чем совершенно специфической особенности, характерной для одной прежде возникшей группы учения. Там нет места рассуждениям об эманации, эонах и Софии всего "сирийско-египетского" гносиса; сам "иранский" гносис, к которому она принадлежит, может существовать без нее.[14]


Я обращаюсь к некоторым общим содержащим доктрину наблюдениям, которые могут быть предварительно тщательно выбраны из нового материала и связаны с более старыми данными. Путем подтверждения и отчасти подкрепления последних, они поражают выразительным постоянным повторением определенных мотивов, которые, хорошо документально подтвержденные и прежде, теперь получают дополнительные полномочия по абсолютному весу количественного и даже словесного постоянства как базовые статьи вероисповедания.


Постоянной среди них является знакомая читателю этой книги тема, которую для краткости я назову "гордыня Демиурга", т.е. рассказ о его неведении, упрямстве и самонадеянности. Распространенность этой темы, с почти стереотипными повторениями ее формулировок на всем протяжении космогонических писаний коллекции Хенобоскиона, является поразительным, хотя и не удивительным фактом новых данных, он согласуется с патриотическим свидетельством до буквальных выражений о: (a) размышлении Демиурга, что он один существует, и нет ничего выше его, (b) его гордости своим творением, вытекающей из возгласа "Я -- Бог, и нет Бога, кроме меня", (c) его унижении из-за возражения свыше: "Ты ошибся (или "Не лги")!.. Есть и выше тебя...". Это близко инвариантная группа особенностей, уже знакомая по Иринею, Ипполиту, Епифанию и относимая ими к разнообразным гностическим сектам, находится в следующих трудах "библиотеки": №27, Парафраз Шела (Доресс, с. 149); №39, Ипостась Архонтов; №40, Происхождение Мира; №№2-7, Священная книга невидимого Великого Духа, или Евангелие египтян (Доресс, с. 178); №4, София Иисуса; №№1-6-36, Апокриф Иоанна. Они, если я не ошибаюсь, представляют собой все космогонические трактаты коллекции, которым подвел итог Доресс.


Некоторые особенности следует особо оговорить. Что касается (b): утверждение Демиурга о его самонадеянном требовании всегда безошибочно принимает форму "восклицания" в ветхозаветном стиле божественного самоутверждения (вспомним, напр., Ис. 45:5, 46:9, LXX), иногда дополняющего исповедание уникальности стиля ревности.


За исключением особой психологической отличительной черты Апокрифа, эта особенность знакома по патриотическим отчетам и теперь оказывается истинным инвариантом того целого типа гностической космогонии, в котором "низшее" представляет изъян "высшего". Антииудаистское предубеждение этих откровенных отождествлений Ялдаваофа (и т.д.) с иудейским Богом является одним из элементов, подлежащих рассмотрению при формировании любой гипотезы об истоках гностицизма.


Относительно (c): возражение свыше, главным образом от его матери Софии, открывает Демиургу и низшим силам существование высшего Бога во всем объеме, "который превыше Всего" (София Иисуса, BG 126:1-5), таким образом открывая им глаза и смиряя гордыню; но его наиболее говорящая форма -- "Человек существует [над тобой = пред тобой] и так и Сын Человека". Эта формула, которая показывает "Человека" поднявшимся до сверхкосмического божества, также известна из патристических данных (напр., Iren. I. 30. 6), и некоторые из систем, перечисленных там, заходят настолько далеко, что прямо уравнивают его с самим первым и высшим Богом, как делают некоторые (или все?) отрывки в новых источниках. Итак, этот подъем -- далеко заходящий или нет -- "Человека" к надмирному божеству, первому и высшему создателю вселенной, или придание этого имени такому божеству, является одной из наиболее значительных черт гностической теологии в общей истории религии, объединяющей такие далеко отстоящие направления мысли, как воззрения "Поймандра" и Мани. Это обозначает новый метафизический статус человека в порядке вещей; и поставленного в известность об этом творца мира ставят на место. Стоит соединить теологический концепт с тем фактом, который обеспечивает само имя, а именно с тем, что земной человек может идентифицировать свое внутреннее бытие ("дух", "свет" и т.д.) с этой сверхкосмической силой и может, следовательно, презирать своих космических угнетателей и рассчитывать на свою окончательную победу над ними -- и становится очевидным, что учение о боге Человеке, особенно в истории творения об унижении Демиурга его именем, отмечает определенно революционный аспект гностицизма в космическом плане, который в моральном плане проявляется в полном пренебрежении антиномизмом, а в сакраментальном плане -- в самонадеянном стремлении поразить Судьбу и перехитрить архонтов. Элемент мятежа с его эмоциональным характером распознается, только когда он рассматривается вместе с элементом подавления и последующей идеи освобождения, т.е. возвращением потерянной свободы: мы должны вспомнить, что роль Демиурга не исчерпывается его подвигом творения, но что через свой "Закон", также как и через космическую Судьбу, он деспотично правит миром, стремясь, главным образом, к порабощению человека. В Откровении Адама его сыну Сифу (№12, Доресс, с. 182) Адам рассказывает, как после того, как он узнал (от Евы?) о "извечных ангелах" (зонах), которые "были выше, чем Бог, который сотворил нас... Архонт в гневе отрезал нас от эонов сил... Слава, что была в нас, покинула нас... изначальное знание, что дышало в нас, оставило нас... Это было, когда мы узнали богов, которые сотворили нас... и мы служили ему в страхе и смирении": что здесь привлекает, так это узнать то, что до этого даже сам архонт был унижен открытием, что выше его "Человек!". Правдоподобная, но вторичная (арамейская) этимология объясняет имя "слепого" для Демиурга в отчете Ипполита о ператах, где оно просто базируется на аллегории с историей Исава (Refut. V. 16. 10): мы теперь знаем, что предикат "слепой" был больше, чем ad hoc толкующей импровизацией. Действительно, само описание архонтов в Ипостаси начинается так: "Их господь слеп. Из-за своей силы, неведения и самонадеянности он говорит в середине своего творения "Я -- Бог..." (134:27 -- 31; ср. также София Иисуса, (BG 126:1 -- 3). Другой (еврейской) этимологией, находящейся в Происхождении мира, является "Израиль=человек-который-видит-Бога" (153:24 f.). Это действительно хорошо известно от Филона, у которого это приобретает большую доктринальную значимость (ср. Gnosis und Spatantiker Geist. II, 1, p. 94 ff.). Полное согласие образованного эллиниста и безвестного сектанта свидетельствует об общей основе обстоятельно обоснованного иудейского толкования.)


Практически одинаковой по частоте появления с "гордыней Демиурга" является тема, которую я кратко назову "глупость Софии", т.е. история ее заблуждения и отпадения от высшего божественного порядка, от которого она происходит и членом которого продолжает быть, даже в изгнании ее вины. В последовательности мифа эта тема, как мы видели, предшествует гордости Демиурга: в сущности, падение Софии -- случай, породивший Демиурга и его ab initio низшую природу. Но исторически эта фигура другого происхождения. Отсылки к иудаизму и, следовательно, муки антииудаизма, здесь отсутствуют; и несмотря на генеалогическую связь и даже виновность, эмоциональный характер символа отличается: она вызывает трагический "страх и сострадание", а не протест и презрение. Присутствие этой темы -- верный признак того, что мы имеем дело с "сирийско-египетским" типом гностического умозрения, в котором космогонический процесс, поглощение частиц божественного, происходит благодаря самопроизвольному спуску с высот, а не благодаря вторжению изначальной тьмы извне, как в "иранском" типе. Один из новых текстов, Происхождение мира, предоставляет своим полемическим открытием говорящее доказательство того, что защитники мифа о Софии были хорошо осведомлены об этой содержащей доктрину точке зрения: "Так как все, боги мира и люди, заявляют, что ничего не существовало до Хаоса, я докажу, что все они ошибаются, поскольку они никогда не знали ни о происхождении Хаоса, ни о его корнях... Хаос произошел из Тени и был назван "Тьмой"; и Тень в свою очередь произошла от труда, что существовал с самого начала": эта изначальная работа была предпринята Пистис Софией за пределами сферы "Бессмертных" -- где она впервые оказалась одна и сбилась с пути (145:24 -- 146:7). Таким образом, само существование тьмы здесь -- результат божественной слабости. София, "Мудрость", является действующей силой и причиной этой слабости (не самый незначительный из парадоксов, в которых гностицизм вызывает восхищение); ее душевная драма прежде времен предваряет затруднительное положение человека в творении (хотя оно раньше других завладело "виной" единственной докосмической фазы); и разнообразные возможности мотивировки открывают выбор, способствующий рассматриваемой свободе и действительной психологической эволюции трансцендентного приключенческого рассказа. И число вариаций об этой свободе, находящихся в литературе, свидетельствует: для одной только валентинианской школы зарегистрированы две альтернативные концепции первопричины и природы проступка Софии. Итак, мы имеем здесь, при всем подобии основной идеи, не такой же правящий стереотип, как в теме "Демиурга". Мы перечислим несколько примеров из новых источников и соотнесем их с их двойниками в старых.


Ипостась архонтов и Происхождение мира рассказывают нам, что Пистис София (Вера-Мудрость -- прим.ред.) (a) пожелала произвести одна, без своего супруга, труд, который был бы подобен первосуществующему Свету: он порожден как небесный образ, который (b) составляет завесу между высшими сферами света и позже рожденными низшими эонами; и тень простирается под завесой, то есть на ее внешней стороне, которая повернута от света. Тень, которая называлась "Тьма", стала материей; и из этой материи произошел, как выкидыш, Ялдаваоф с мордой льва. Комментируем:


a. Природа проступка. "Без супруга" (Ипостась, 142:7): подобный мотив встречается в Апокрифе Иоанна (BG 36:16 -- 37:4), а также в Софии Иисуса, и полностью объясняется в версии валентинианского мифа Ипполита, а именно подражанием способу творения Отца "из себя", который не требует полового партнера. Таким образом, проступок Софии представляет здесь самонадеянность, спесь, приводящую прямо к провалу, но косвенно, в дальнейшей цепи событий (через Демиурга, в котором спесь появляется вновь, дополненная неведением и amor dominandi) к становлению материального мира: это, следовательно, и вместе с тем наше положение являются итоговым плодом преждевременной попытки ошибающегося малого божества стать Творцом. Изучающий валентинианство знает от Иринея (Птолемей: итальянская школа) и из Извлечений из Феодота (анатолийская школа) отличную и более изощренную мотивировку ошибки Софии: чрезмерное желание полного знания Абсолюта. Параллели этому варианту в новых документах и, тем более, в старых, по-видимому, нет. И в свете коптского свидетельства можно с уверенностью допустить то, что всегда предполагалось доказательством, лежащим в самом документе, по критерию утонченности и непродуманности: что версия Ипполита, которая так хорошо согласуется с теперь подтвержденной гностической Вульгатой, представляет собой в рамках валентинианской литературы архаизм, продолжающий употребляться в созданной гностиками мифологии Софии, несмотря на то, что версия, распространенная в самой этой школе, представляет исключительно валентинианское усовершенствование.


b. Результат проступка. "Завеса" в примерах выше, очевидно, прямое следствие самой работы Софии, представляется в Софии Иисуса творением Отца в ответ на эту "работу": он проводит разделяющую черту "между Бессмертными и теми, что рождены после них", так что "проступок женщины может жить и она может соединить битву с Ошибкой" (BG 118:1-17). Это напоминает "предел" (horos) валентиниан во второй его роли. Затем в этой версии "завесе" или "пределу" приписывалось стремление к разделению и защите; тогда как в другой версии, где он возникает в результате работы Софии, он оказывается невольной причиной "тьмы" под собой, которая становится "материей", где София затем продолжает свой "труд": в этом непреднамеренном аспекте он, скорее, напоминает "туман" Евангелия Истины, который, в свою очередь, напоминает валентинианское учение о том, что София, падшая в неведении и бесформенности, "воплотила Пустоту Знания, которая оказалась Тенью [т.е. конус тьмы образовался благодаря удержанию ею света] Имени" (Exc. Theod. 31. 3 f.). Таким образом, там, где завеса не развернута Отцом, но прямо проистекает из ошибки Софии, образуется связь генеалогического выхода тьмы с изначальной ошибкой по внешнему роду причинности. Мы встречаем здесь зарождающуюся или более незрелую форму этого происхождения материи из изначального проступка, с совершенной формой которой мы сталкиваемся в валентинианском учении об истоках психической и материальной субстанции из -- а не просто в результате -- душевной болезни самой Софии. В Евангелии Истины это тонкое учение, по-видимому, предполагается. Снова новые тексты позволяют нам измерить тот шаг, который валентинианство сделало за рамки более примитивного уровня общей группы.


c. Страсть Софии. Этот шаг также очевиден в значении, сообщенном страданию Софии, т.е. либо он является случайным (однако трогательно рассказанным), либо, как вторая фаза, решающим для космогонического процесса. Поскольку этот процесс был начат благодаря "Ошибке", которая каким-то образом в первой фазе дала подъем Тьме и Хаосу, которых не было прежде (так приготовив монистический поворот в теории дуализма), то существовала достаточная причина, без более отдаленной цели, для страдания, раскаяния и других эмоций со стороны виновной Софии. Очевидно, что этими сформированными частями рассказа воспользовались перед их включением в доктрину. Что же коптские источники говорят нам об этом? В Апокрифе Иоанна страдание Софии поднимается над творческими деяниями Демиурга, ее сына -- комментирующий, а не созидательный фактор в космогоническом процессе, к этому времени зашедшем достаточно далеко (и тем не менее фактор ее собственного превращения и временного искупления). Позвольте напомнить, что в "Пистис Софии", излишне затянутой драматической эпической поэме, это страдание приходит полностью для ее эмоционального блага. Но в Происхождении мира, отмеченном прежде из-за его осмысления теоретических подтекстов темы Софии, ее страданию предназначена самостоятельная и созидательная роль, и оно соответственно предваряет демиургическую стадию: София, созерцающая "беспредельную тьму" и бездонные воды" (=Хаосу), ужасается этим плодам своего изначального проступка; и ее ужас оборачивается видением (в водах?) "работы испуга", что спасается от нее бегством в Хаос (147:23-34): будь это муже-женственный архонт, позднее отмеченный, или его первое предвестие, будущий творец мира представляет собой опосредованно или прямо проекцию отчаяния "Мудрости". Это близко подходит к той гипостатизирующей роли, которую принимают "аффекты" Софии в валентинианском умозрении; и двухэтапное развитие (вначале Хаос, потом Демиург) дает общее представление о различии между высшей и низшей Софией. Это также приводит к заметному продвижению отсюда к определению происхождения из этих страстей некоторых психических и материальных элементов вселенной; и ничто в новых текстах не предполагает существования чего-то настолько же трудноуловимого вне валентинианского круга: оригинальность последнего проявляется вновь и вновь.


Особенная космогоническая значимость двух барбело-гностических трудов, переведенных Г.М.Шенке, а именно Ипостаси Архонтов и (согласно предположительному заголовку) Речи о происхождении мира, оправдывает воспроизведение здесь основных космогонических отрывков из них обоих. Шенке подвел итог очень близкой взаимосвязи между двумя трудами в следующих точках соприкосновения: падение Пистис София из-за создания завесы перед миром света; образование тени и материи; происхождение муже-женственного Ялдаваофа и его муже-женственных сыновей; гордыня и наказание Ялдаваофа; возвышение его раскаявшегося сына Саваофа; происхождение Смерти и ее сыновей. Происхождение предлагает более обстоятельное описание, и имя "бессмертный Человек" для высшего Бога появляется только здесь. В следующем разделе отрывки расположены в порядке космогонического процесса.

Ипостась Архонтов. (Cod. II, 4)

"Наверху, в беспредельности Эонов, существует Непогрешимый. София, которая зовется Пистис, пожелала сама совершить Деяние, без своего супруга. И ее работа стала небесным образом, так что завеса существует между верхними эонами и теми, что ниже. И ниже завесы сформировалась тень, и эта тень превратилась в материю и... была брошена во (внешнюю) часть. И ее форма стала деянием в материи, сравнимым с уродцем. Она получила отпечаток (tipos) из тени и стала самонадеянной тварью с мордой льва (Ялдаваоф)... Он открыл свои глаза и увидел материю, великую и беспредельную; он стал высокомерен и сказал: "Я есмь Бог, и нет Бога, кроме меня". Сказав это, он согрешил против Всего. И глас сошел с высоты Высшей Власти... "Ты ошибаешься, Самаэль", то есть слепой бог или бог слепых (142:4-26). Его мысли ничего не видели (135:4). Он задумал сотворить сыновей для себя. Будучи муже-женственным, он сотворил семерых муже-женственных сыновей и сказал им: "Я -- Бог Всего"

(143:1-5).


[Зоэ (Жизнь -- прим. ред.), дочь Пистис Софии, ограничила Ялдаваофа и бросила в Тартар на дно Глубины с помощью огненного ангела, эманировавшего из нее].

(143:5-13).


Когда его сын Саваоф увидел силу этого ангела, он раскаялся. Он лицемерил перед отцом и его матерью, Материей; он почувствовал отвращение к ней... София и Зоэ подняли его наверх и установили его над семью небесами, под завесой между высшим и низшим

(143:13-22).


Когда Ялдаваоф увидел, что тот был в великой славе... он позавидовал ему... и зависть породила смерть, а смерть -- его сыновей...

(144:3-9).


Непогрешимый смотрел вниз на области вод. Его образ возник в воде, и силы тьмы полюбили его

(135:11-14).


Архонты посоветовались и сказали: "Приди, дозволь сделать человека из праха..."

(135:24-26).


Они сформировали (своего человека) из своих тел по образу Бога, который появился в воде... "Мы приравняем наше создание образу, так что он (образ) увидит это свое подобие [привлечется к нему], и мы сможем поймать его в нашем создании (135:30 -- 136:1). [Мы опускаем последующую историю Адама, Евы, рая, змия, Норея и т.д.]

Речь о происхождении мира. (Cod. II, 5)

"Когда природа Бессмертных завершила себя из Беспредельного, от Пистис произошел образ, который был назван София. Она пожелала, чтобы он стал работой, подобной Свету, что существовал первым. И тотчас ее воля пришла и проявилась как небесный образ... который был в посередине между Бессмертными и теми, кто появился после них, согласно небесному образцу, который был завесой, что отделяет людей от высших. Эон Истины не имел тени в себе... Но его внешняя часть являлась тенью, которая называлась "Тьмой". От нее произошла сила (править) Тьмой. Но силы, которые воплотились после него, назвали Тень "безграничным Хаосом". Из него выросла раса богов... так что раса уродцев следовала из первого деяния. Глубина (Хаос), следовательно, произошел от Пистис

(146:11 -- 147:2).


Тень затем осознала, что есть сильнее ее. Она стала ревнива и, тотчас забеременев, дала рождение Зависти... Эта Зависть была уродцем, лишенным Духа. Она поднялась подобно теням (облачности) в водянистой субстанции. Вслед за тем Зависть была брошена... в часть Хаоса... Когда женщина дает рождение и вся ее чрезмерность (послед) обыкновенно выпадает, так и Материя произошла из Тени

(147:3-20).


После этих событий пришла Пистис и открыла себя над Материей Хаоса, которая была брошена (там) подобно выкидышу... безграничная тьма и бездонные воды. Когда Пистис увидела то, что произошло от ее проступка, она ужаснулась; и ужас превратился в видение работы испуга, который вылетел из нее в Хаос. Она завершила его дыханием в его лицо, в глубине под небесами [Хаоса]

(147:23 -- 148:1).


Когда София пожелала, чтобы этот (уродец) обрел запечатление (typos) образа и правил над материей, первым из вод появился Архонт с мордой льва... который обладал великой властью, но не знал, откуда он пришел (Ялдаваоф)... Когда Архонт созерцал свое величие... видя только себя и ничего, кроме воды и тьмы, он подумал, что он существует один. Его мысль произошла и появилась как дух, который носится взад и вперед над водой

(148:1 -- 149:2).


[149:10 -- 150:26: творение Ялдаваофом шестерых муже-женственных "сыновей" (архонтов); их мужских и женских имен (в том числе Саваофа); творение небес для каждого, с тронами, властями, архангелами и т.д.]


Когда небеса (после вмешательства Пистис) были твердо основаны, со всеми властями и со всеми размещениями, Архиродитель преисполнился гордыни. Он получил уважение от всех сонмов ангелов... и возгордился... и сказал: "Я есмь Бог..." (и т.д., с возражением Пистис, выходящим здесь за рамки стереотипа:) "Ты ошибаешься, Самаэль" -- то есть слепой бог. "Бессмертный Человек Света существует до тебя, который откроет себя в твоем творении (plasma). Он уничтожит тебя... и ты с твоей волей спустишься к твоей матери, Глубине. И к концу твоих деяний весь Изъян, который произошел от Истины, постепенно исчезнет: он пройдет, и он будет, как будто его никогда и не было". Сказав это, Пистис показала форму своего величия в воде и затем вернулась к своему свету.

(151:3-31).


После того, как Архиродитель увидел образ Пистис в воде, он опечалился... и устыдился своего проступка. И когда он признал, что бессмертный Человек Света существовал до него, он сильно взволновался от того, что сказал прежде всем богам: "Я есмь Бог, и нет Бога кроме меня", поскольку он испугался, что они могут открыть, что был один до него, и отречься от него. Но не обладая мудростью... он имел наглость сказать: "Если существует один до меня, он может и открыть себя!" Тотчас из высшей Огдоады изошел свет. Он прошел все небеса земли... и в нем показалась форма Человека... Когда Проноя (супруга Ялдаваофа) увидела этого ангела, она полюбила его; но он ненавидел ее, потому что она была Тьмой. Она хотела объять его, но не смогла...

(155:17 -- 156:18).


После того, как Саваоф, сын Ялдаваофа, услышал голос Пистис (в ее угрожающей Ялдаваофу речи), он восхвалил ее и отрекся от своего отца. Он восхвалял ее за мысль о бессмертном Человеке и его Свете. Пистис София... излила на него свет от своего света... и Саваоф получил великую власть над всеми силами Хаоса... Он возненавидел своего отца, Тьму, и свою мать, Глубину. Он почувствовал отвращение к своей сестре, Мысли Архиродителя, которая носилась взад и вперед над водами... Когда Саваоф как награду за свое раскаяние получил место отдыха (на седьмом небе), Пистис также дала ему свою дочь Зоэ (Жизнь)... для того, чтобы она научила его всем (Эонам), что существуют в Огдоаде.

(151:32 -- 152:31).


Когда Архиродитель Хаоса увидел своего сына Саваофа в его славе... он позавидовал ему. И когда он рассердился, он породил Смерть из своей собственной смерти (и т.д.)

(154:19-24).


Благосклонная трактовка Саваофа в этих двух близко связанных произведениях выдает долю симпатии к иудаизму, странно противоположную антииудаистской враждебности, которую те же самые труды показывают в откровенном отождествлении исполненного ненависти Ялдаваофа с ветхозаветным Богом.


Обращаясь к некоторым более широко распространенным особенностям, давайте перечислим несколько более специфических наблюдений. Апокриф Иоанна, который мы резюмировали по берлинской версии, встречается три раза в кодексах Хенобоскиона, два из них дают более длинные версии (поз. 6 и 36). Окончания, добавленные к этим расширениям, показывают легкость, с которой разнородный материал принимался в гностические произведения при непреложной литературной подлинности. Добавленным окончанием является рассказ самого спасающего божества о его спуске в глубины Тьмы, чтобы пробудить Адама: его определенно гностическое происхождение с готовностью подтверждается такими отрывками, как: "Я проник в сердце тюрьмы... и я сказал: "Позвольте тому, кто слышит, пробудиться от тяжкого сна!" Затем Адам рыдает и роняет горькие слезы... "Кто назвал мое имя? И откуда пришла эта надежда, если я в тюремных цепях?"... "Встань и вспомни, кто ты, что ты услышал и вернись к своим корням... Найди убежище от... демонов Хаоса... и восстань от тяжелого сна дьявольского обиталища" (Doresse, p. 209). Близкая параллель в манихейских (также мандейских) произведениях говорит нам, что мы сталкиваемся с "иранским" гносисом в "сирийском" контексте.


№12, "Откровение Адама его сыну Сифу", представляет (изначально иранское?) учение о последовательности (тридцати или более?) Просветителей, пришедших в мир в ходе его истории через чудесные рождения пророков. Вариации этой темы встречаются в "Псевдо-Климентинах", у Мани и повсюду в гностицизме -- первая концепция "мировой истории" как прогресса гносиса с божественной помощью. Автор нашего трактата не осознает столкновения между идеей прерывистости откровения и идеей непрерывной потаенной передачи "тайн Адама" через Сифа и его потомков, которую он исповедует в том же духе (Doresse, p. 183). Позднейшее учение Доресс представляет (р. 185) параллелью из более поздней сирийской Хроники, которую мы скорее будем использовать для противопоставления стандартным позициям. В христианском толковании Хроники Адам, когда передает откровения своему сыну Сифу, показывает ему свое изначальное величие до проступка и изгнания из Рая, и предостерегает его никогда не изменять справедливости, как он, Адам, сделал: в гностическом толковании Откровения Адам не грешник, но жертва преследования архонтов -- в конечном итоге, жертва изначального Падения, которому обязаны существование мира и его собственное существование. Здесь присутствует один простой критерий того, что является "христианским" (ортодоксальным) или "гностическим" (еретическим): вина либо Адама, либо архонтов, либо человеческая, либо божественная, возникшая либо в творении, либо до него. Разница проникает в самое сердце гностической проблемы.


Позвольте отметить любопытную деталь: №19 (заглавие утрачено) интересен страстной маркионитской полемикой с Законом. В этом отрывке содержится пугающая атака на крещение Иоанна: "Река Иордан... есть сила тела, то есть сущность удовольствий, и вода Иордана есть желание плотского сожительства"; сам Иоанн -- "архонт толпы"! (Doresse, p. 219 f.). Это совершенно уникально. Может ли это быть возражением мандеям и их предпочтением Иоанна Христу или другой темой ожесточенного спора, в результате которого мы получили произведения мандеев? Заманчивая идея. Но материал слишком обрывочен, чтобы допустить больше, чем предположение такой возможности. Возвращаясь еще раз к внутренне гностическим, содержащим доктрину материалам на предмет "чуждых связей", примером которых служит включение герметических произведений в коллекцию Наг-Хаммади, мы задаем себе вопрос: а существуют ли какие-либо связи между кодексами Наг-Хаммади и свитками Мертвого моря, между "Хенобоскионом" и "Кумраном" -- двумя группами, наследие которых, благодаря одному из величайших случайных совпадений, было найдено почти одновременно? Это действительно может быть так, согласно интереснейшему предположению Доресса (цит. соч., стр. 295 ff.), суть которого, во всей краткости, такова: Кумран может быть Гоморрой -- гипотеза, впервые предложенная Ф. де Солеи на лингвистической и топографической основе; Гоморра и Содом названы древними писателями как места поселений ессеев, и в этой связи сопутствующее библейское значение двух имен кажется не относящимся к делу; №2 из текстов Наг-Хаммади, Священная книга невидимого Великого Духа, или Евангелие от Египтян, содержит следующий отрывок: "Великий Сиф пришел и принес свое семя, и посеял его в эонах, которые были порождены и число которых являлось числом Содома. Некоторые говорят: "Содом -- место обитания великого Сифа, которое [или: кто?] является Гоморрой". А другие говорят: "Великий Сиф взял семя Гоморры и перенес его в другое место, которое было названо Содомом" (Doresse, p. 298). Данное указание последнее, так как текст относится к дате прекращения Кумранской общины, возможно, отсылает к ней (или же к некоей соседней группе) как к "семени великого Сифа" и даже намекает на дальнейшее восстановление юга, Содома, после катастрофы, что врасплох застигла Кумран. Существовал, вероятно, некий род непрерывности между исчезающим движением ессеев и появлением сифианского (сетианского) гносиса. Без дополнительных материалов, а ученые надеются их найти, невозможно оценить достоинства этой смелой догадки. Определенно, подобное соединение ессеев и гностиков, как здесь подразумевается мифологизированной "исторической" памятью, могло бы быть обширным и интригующим.


Мои комментарии далеки от классификации всей библиотеки Хенобоскиона, информация из которой все еще фрагментарна. Из двух полностью изданных и переведенных трудов я пренебрег Евангелием Фомы, коллекцией "тайных слов живого Иисуса", уверенно записанных Дидимом Иудой Фомой (их больше 112), связь которых со Словами Господа в четырех евангелиях (и так целой проблемой синоптической традиции) является предметом интенсивного изучения учеными Нового Завета. Достаточно сказать, что из этих "слов" некоторые почти идентичны или очень близки каноническим, другие (около 30) -- более свободные параллели, лишь частично согласующиеся в слове и сути; другая группа (около 25) существует, но слабо отражает известную логику; само существенное напомина {пропуск} (около 35) не имеет двойника во всем Новом Завете: самые большие структуры столь далеки от "непознанных слов Христа". Гностический характер коллекции (если рассматривать ее в целом) распознать нелегко: только в нескольких случаях он проявляется безошибочно, часто его можно предположить из оттенков, приданных словам в отклоняющейся версии, а значение многих других слов скрыто и неуловимо -- или так кажется. Несмотря на то, что этот текст для изучающих Новый Завет из-за своих далеко идущих подтекстов в вопросе об изначальной субстанции и истории традиции Иисуса, вероятно, представляется наиболее впечатляющим единичным произведением из всех находок в Наг-Хаммади, изучающий гностицизм находит свою богатейшую награду в так называемом Евангелии Истины (Evangelium Veritatis), которое было опубликовано из кодекса Юнга. Я уделю остаток этой главы некоторым наблюдениям над этим очаровательным документом.

* * *

У этого произведения в кодексе нет заглавия, но оно начинается словами: "Евангелие истины...". Это и подчеркнуто валентинианский характер языка и содержания привели первых издателей к тому, что они увидели в этом размышлении над тайнами спасения и спасителя "Евангелие Истины", в подделке которого Ириней (Adv. haer. III. 11.9) обвинил валентиниан. Данное отождествление полностью правдоподобно, хотя, разумеется, недоказуемо. То, что произведение совершенно отлично по типу от "евангелия" согласно новозаветному использованию, а именно от записей о жизни и учении Христа, возражений не вызывает. Чрезмерная свобода, с которой священное заглавие помещалось в гностические циклы, убедительно продемонстрировано №№2-7 в самой коллекции Хенобоскиона: при самом незначительном подобии "евангелию" в нашем смысле (оно обращается даже не к Иисусу, но к Великому Сифу) это произведение имеет второй заголовок, помимо Священной книги невидимого Великого Духа -- Евангелие от Египтян. Если наш текст является "Евангелием Истины", осужденным Иринеем, то к его времени влияние этого труда среди валентиниан должно было укрепиться и стало возможным поместить его исток в предыдущем, т.е. первом поколении валентиниан (около 150 г. н.э.), причем, действительно, не следует исключать авторство самого Валентина. Его форма -- форма проповеди или размышления; его стиль -- иносказательная и часто неуловимо мистическая риторика с постоянно меняющимся богатством образов; эмоциональная пылкость его благочестия на этот раз отзывается на таинство воплощения и страдания Христа: особенно в отношении последнего, GT добавляет новый голос к тому гностическому хору, который мы слышали прежде. Что касается сущности вероучения, я отберу один ход мыслей, который составляет некое доказательство -- это доказательство, в сущности, которое без преувеличения может быть названо центром внимания валентинианской сотериологии.


В открытых строчках "Евангелия Истины" провозглашается "радость тем, кто получил от Отца Истины дар знания Его через власть Слова (Логоса), которое произошло из Плеромы... для искупления тех, кто не ведал Отца"; самоназвание "евангелие" (evangelium) затем объясняется как "провозглашение надежды" (т.е. желанного). Иными словами, evangelium здесь имеет изначальное и буквальное значение "благой вести", что вселяет уверенность, и дает надежду на выполнение желаемого. Соответственно, из этого следуют две заметные темы: сущность или объект этой надежды и ее основа. Соединением этих двух является третья тема, а именно роль, которую сама "весть" играет в осуществлении надежды.


Предметом надежды, разумеется, является спасение, и соответственно, мы находим значительные части книги посвященными толкованию природы или сущности спасения, которое предпочтительно называется "совершенство" и поскольку это гностический трактат, мы не удивляемся, находя сущность совершенства тесно связанной с гносисом, знанием. Термин "гносис" точно определяет суть надежды и сам требует дальнейшей детализации как суть познания.


Это обоснование надежды, которое включает доказательство: связь обоснования и результата является связью формы, "потому что это есть (или было) так, следовательно, это есть (или будет) так", что является формой объяснения. Его суть обусловлена специфическим учением в данном случае: если наше произведение -- валентинианское, мы должны встретиться здесь со умозрительным объяснением, присущим валентинианской теории; и соответствие по этому пункту действительно представляет собой решающий тест на валентинианство всего документа.


Итак, это валентинианское, как и вообще гностическое, учение, где основа эсхатологической надежды является в начале всех вещей, где первое обеспечивает последнее, так как оно также объясняется необходимостью. Тогда цель предоставления основания для эсхатологической надежды -- создать убедительную связь между тем, что провозглашается как средства и метод спасения, а именно знанием и событиями начала, которые требуют этого метода как своего адекватного дополнения. Эта единственная связь предоставляет ответ на вопрос, почему знание, и только знание, может быть средством выражения и распространения и даже (в валентинианской версии) сущностью спасения. Убедительность этой связи, которая является частью той истины, которую открывает евангелие, и, следовательно, частью самого спасительного знания, действительно составляет благо благой вести. Поскольку здесь происходит то, что иначе могло бы быть персональной целью просто по субъективному предпочтению -- психологическому положению знания -- объективно обоснованному как освобождение внутреннего человека и даже (опять же в валентинианской версии) как явно выраженное завершение Бытия. Мы бросаем взгляд в этом направлении тогда, когда спрашиваем то, что может быть не только evangelium вообще -- "провозглашение надежды" -- но и evangelium veritatis нашей окончательной миссии.


Этому наш текст дает формальный и немногословный ответ, подходя к концу краткого отчета о первоначалах: "Так как "Забвение" воплотилось, потому что они не знали Отца, следовательно, если они придут познать Отца, "Забвение" в этом случае перестанет существовать" (18:7-11). Об этом неприкрашенном предположении затем выразительно говорится, что оно представляет суть откровения истины, формулировку, так сказать, его логики: "Тогда это Евангелие Того, к кому они обращаются, которое Иисус Христос открыл для Совершенства, благодаря милостям Отца, как тайную мистерию" (18:11-16). Автор не мог бы более выразительно объявить то, что он определяет как формулировку внутренней тайны своего евангелия.


Данное утверждение, при его неприкрашенной формальности, далекой от самоочевидности и таким образом требующей теоретического контекста, из которого оно получает значение, имеет, в сущности, качество формулы: дважды повторяется в записи одинаковая грамматическая структура "так как, следовательно..." и ссылка на прошлую историю -- еще раз в самом GT и один раз в очевидно валентинианской цитате у Иринея. Уже одно это повторение может показать его важность и шаблонность для доктрины, о которой идет речь -- валентинианской доктрины, по свидетельству Иринея. В GT формула вновь появляется в такой же краткости, но с легкой вариацией выражения: "Так как "Изъян" воплотился, потому что они не знали Отца, следовательно, когда они узнают Отца, в этом самом случае "Изъян" перестанет существовать" (24:28-32). Из этой версии мы узнаем, что "забвение" (из первой версии) взаимозаменяемо с "изъяном", и этот самый термин "изъян" приводит нас к полнейшей степени утверждения формулы, которая была известна прежде и признается как очень важное валентинианское утверждение, которое теперь отчетливо заявлено GT. Оно цитируется у Иринея в известном отрывке Ado. haer. I. 21. 4, который мы приводим полностью на с. 176 и из которого мы здесь повторим только саму "формулу": "Так как через "Неведение" произошли "Изъян" и "Страсть", следовательно, вся система, выросшая из Неведения, разрушится благодаря Знанию". Эта несколько более полная версия формулы добавляет один важный пункт к эллиптическим версиям, предложенным в GT: она не просто утверждает, что так как Изъян (или Забвение: просто негативные термины) воплотился через не-Знание, то он будет прерван с появлением Знания, но она говорит о "всей системе" (systasis -- позитивный термин), произошедшей от Неведения, и о ее разрушении благодаря Знанию. Это звучит намного менее тавтологично, чем эллиптическая версия. Читатель Иринея, разумеется, знает из того, что говорилось прежде, что согласно обширному обзору валентинианского учения, "система" в рассматриваемом аспекте есть не что иное, как этот мир, космос, все царство материи со всеми его стихиями -- огнем, воздухом, водой и землей, которые только кажутся субстанциями по праву, но на самом деле суть побочные продукты и выражения духовных процессов или состояний: зная это, он может понять доказательство формулы, которое иначе, будь оно выражено словами обыденного языка, осталось бы непонятным даже в полной версии. Читатель Иринея знает далее (что равно необходимо для понимания формулы), что Неведение и Страсть здесь называются не как обычное неведение и обычная страсть, но Неведение и Страсть, явно выраженные на метафизической шкале и в происхождении вещей -- столь далекие от того, чтобы быть просто абстракциями, они обозначают конкретные события и сущности космогонического мифа: они, очевидно, именуют эти субъективные положения, будучи божественными силами, имеющими объективную эффективность и эффективность на шкале внутренней жизни, для которой они являются положениями -- внутренней жизни божественного -- и, следовательно, могут быть основой таких вещественных, всеобщих реальностей, как космос и материя. Короче говоря, предпосылка формулы, включающая это и требуемая для понимания этого, является полным валентинианским мифом, по отношению к которому данная формула представляет собой, в сущности, сокращенный вариант того рассуждения о началах вещей, которое развивалось в рассказе о Плероме, Софии и Демиурге. Этой предпосылкой, даже в нескольких ее версиях, читатель Иринея овладевает, когда он приходит к отрывку в рассматриваемом вопросе.


Находится ли читатель GT в такой же позиции, предполагая, что ему нечем руководствоваться, кроме GT? Спросить это равносильно тому, чтобы спросить: разбирается ли рассказ о началах, на который ссылается формула, в самом Евангелии? Ответом будет "и да, и нет". Рассказ предлагается и утаивается в то же самое время, его неотъемлемые части подробно излагаются для тех, кто уже знает, но подвергают танталовым мукам тех, кто не знает. Следующее является цитированием, в порядке появления, нескольких отрывков из GT, которые обращаются к изначальному прошлому и -- используя доказательство "формулы" -- к эсхатологическому будущему как его двойнику.


"Все искало Того, от которого оно произошло... того непостижимого, немыслимого, который превыше всякой мысли. Неведение, относящееся к Отцу, произвело Боль и Ужас. И Боль стала густой, подобно туману, так что никто не мог видеть. Так Ошибка (plane) обрела силу. Она стала работать своей материей (hyle) в пустоте, не зная Истины. Она приложила себя к формированию творения (plasma,), напрягаясь, чтобы произвести в красоте (прекрасного вида) замену для Истины (17:5-21)... Они были Ничто, эта Боль, и это Забвение, и это творение Лжи (17:23-25)... Не имея таким образом никаких корней, Ошибка была погружена в туман, относящийся к Отцу, занятая произведением трудов, и забвениями, и ужасами для того, чтобы прельстить с их помощью этих из Середины и заключить их (17:29-35)... Забвение не изначально близко (или: с) Отцу, хотя оно действительно возникло из-за Него. Напротив, то, что происходит от Него, есть Знание, которое открылось так, что Забвение было бы разрушено, и они могли познать Отца. Так как Забвение воплотилось, потому что они не знали Отца, следовательно, если они обретут знание Отца, Забвение в этот самый момент перестанет существовать. Тогда это Евангелие Того, к кому они обращаются, которое Иисус Христос открыл для Совершенства, благодарит милосердие Отца как тайной мистерии (18:1-16)... Все нуждается (в Отце), поскольку Он сохранил в Себе их совершенство, которое Он не согласовывал со Всем (18:35-38)... Он сохранил их совершенство в себе, согласно этому, для них (позже) для того, чтобы они вернулись бы к Нему и познали бы Его через познание уникальности в совершенстве (19:3-7)... И тогда что же такое Все, если не знание Отца? (19:15-17)... Так как совершенство Всего есть в Отце, то для Всего необходимо вновь подняться к Нему (21:8-11)... Они отклонились (от своих мест), когда они получили Ошибку из-за Смерти Того, кто заключил в себе все пространства... Это было великое чудо, что они были в Отце, не зная Его, и что для них оказалось возможным убежать наружу по своей воле, потому что они не понимали и не знали Того, в ком они находились (22:23-33)... Подобное есть Знание этой живой Книги, которую Он открыл Эонам в конце (22:37 -- 23:1)... (Отец) открыл того Себя, который спрятан -- тот спрятанный Он был Его Сыном, -- так что через милость Отца Эоны могли узнать Его и прекратить свой тяжелый труд в Его поисках, положившись на Него (и) зная покой, состоящий в том, что благодаря наполнению Изъяна он (Сын?) уничтожил Форму (schema). Форма его (Изъяна) есть мир (cosmos), которому он (Сын?) подчинен (24:11-24)... Поскольку Изъян воплотился, потому что они не знали Отца, следовательно, когда они узнают Отца, Изъян, в этом случае, перестанет существовать. Как и личное неведение, в тот момент, когда он придет познать, исчезнет его гармония: как тьма исчезает при появлении света: так и Изъян исчезнет с приходом Совершенства. Оттуда Форма, несомненно, больше не появляется, но исчезнет в слиянии с Единством... в тот миг, когда Единство будет совершенствовать Пространства (=Эоны?). (И также) через Единство каждый (из нас) получит себя обратно. Через знание он очистится от разнообразия по направлению к Единству, поглотив материю внутри себя подобие пламени, тьму -- светом и смерть -- жизнью". (24:28 -- 25:19).


Тогда это и является рассказом о началах, как его видит наше произведение, и разбором основ надежды, которая одалживает значение и убедительность утверждению, сконцентрированному в "формуле". Но разве этот отчет, предназначенный для поддержки утверждения не иначе как разумного, является сам по себе разумным? Ответом, я полагаю, будет "нет": вызывающий мысли, он непременно является и интригующим, дающим общее представление о мире значения, которое ускользает от нашего понимания, пока мы не получим посторонней помощи. Мы должны, разумеется, попытаться забыть все, что мы знали о валентинианском мифе из других источников и советоваться только с языком текста. Итак, что может неподготовленный читатель сделать с информацией о Боли, ставшей густой, подобно туману? об Ошибке, производящей "свою материю" в пустоте, "Этим", формирующим творение, производящим деяния, разгневанными т.д., со "Всем", что искали "те", кто, не зная Отца, с "Забвением", появившимся "из-за" Глубины Отца, с "Изъяном" v получившим "Форму" и "исчезнувшим" с приходом "Изобилия", когда "они" узнали Отца?


То, что могло бы сойти за ограниченное объяснение этого загадочного языка, он почти небрежно просто опускает и в основном настолько поздно вводит интерпретирующие намеки в свой текст, что мы должны читать его с конца в обратном порядке, чтобы воспользоваться ими. Таким образом мы, наконец, узнаем, что "Эоны", которые искали Его, утратили знание и достигли познания Его: но это мы узнаем на с. 24, когда однажды это существительное используется после всех предыдущих утверждений со с. 18, где снова и снова появляется необъясняемое местоимение "они", которое, в свою очередь, заменяет выражение "Все", с которого начинается рассказ на с. 17. Насколько далеко заходит само доказательство GT, мы не можем узнать до тех пор, пока это "Все" является не миром, и "они" -- не люди, но оба они относятся к Плероме божественных Эонов, которые предшествовали творению. Или возьмем другой пример, мы, действительно, наконец встречаемся на той же с. 24 с ключевым словом cosmos, которое обратным действием закрепляет значение множества более ранних терминов, которые сами по себе не имеют отношения к космологии: поскольку говорится, что cosmos был "формой" (schema) "Изъяна", Изъян мы можем сравнить с "Забвением" на с. 18 (потому что он занимает последнее место в формуле), Забвение, в свою очередь, связывается с "Ошибкой" (plane) и ее творением (plasma), это, в свою очередь, с "Болью" и "Ужасом", они -- снова с "Неведением" -- и так вся цепочка явно психологических и человеческих понятий, через которые движется рассказ-мистерия, почти случайно удостоверяет свое космическое значение, которое к этому моменту непосвященный читатель мог бы поднять к самому божественному. Он будет еще находиться в недоумении, как практически представить эти абстракции ума и эмоций -- актеров в космогонических ролях. Рассказ остается эллиптическим и иносказательным, хотя и не настолько, как при упоминании о главной dramatis personae, подобной Софии и Демиургу. Даже те скудные намеки, которые мы в состоянии тщательно собрать из текста, не являются намеками вовсе, как исход, которого ожидал читатель. Он, очевидно, рассчитывал узнать это с самого начала: термины, о которых идет речь, встречаются там, где они, действительно, появляются как нечто само собой разумеющееся.


Иными словами, предполагается, что интересующийся GT читатель стоит на знакомой почве, когда внезапно в нашем тексте он встречается с такими темными терминами, как "Боль", "Ужас" и так далее, что его знакомство вытекает из предшествующего знакомства с полной версией валентинианского мифа, который дает ему возможность читать умозрительные пассажи GT просто как сконцентрированные повторения хорошо известного учения. Итак, это решение представляет важность для истинной оценки нашего документа. Это означает, что он является не систематическим или содержащим учение трактатом -- что так или иначе очевидно из его общего стиля проповеди. Далее, он является эзотерическим, адресованным посвященным: он может, следовательно, в умозрительных частях, в значительной степени обращаться к "закодированным" словам, каждое из которых -- абстракция отчасти неопределенного ряда, поскольку она охватывает конкретные мифические сущности. "Истина" может по общей гностической аналогии быть даже вселенной или человеком, но в ходе развития GT космическая ссылка преобладает. То, что творит Ошибка, есть "ее собственная hyle": почему "ее собственная"? Разве это "туман", до которого сгустилась "боль"? Из его темного воздействия (уничтожающего свет и, следовательно, видимость) Ошибка изначально "обрела силу" -- отрицательную силу, т.е. "забвение". Но кроме того, что он источник, "туман" (или его дальнейшее сгущение?) может также быть материалом (hyle) для действия этой силы: если это так, то можно сказать, что "материя" является внешним, "забвение" -- внутренним аспектом "изъяна", в котором воплощена Ошибка. В конечном итоге, "Изъян" представляется как мир, созданный благодаря Ошибке в "форме" (schema), в которой сила забвения, что лежит у корней жизни. Наконец, уменьшенная картина этого, следовательно, предполагает "систему" (без напоминания о Софии или Демиурге, количества и имен Эонов и т.д.), не оправдывающую предположение, что она представляет зарождающуюся, еще не разработанную, так сказать, эмбриональную стадию этого учения. Следует признать, что эта обратная последовательность, когда домифологическое, квазифилософское начало облекается в мифологию, невозможна по существу. Но то, что GT, с его свободной игрой мистическими вариациями на основную теологическую тему, его богатой, но свободно связанной и всегда гармонирующей образностью, могло принадлежать незрелой стадии валентинианства, является полностью для меня неправдоподобным. Она, скорее, представляет символизм второй стадии. Но действительно знаменательно то, что внутреннее значение учения может быть выражено, по меньшей мере для "знающих", в такой абстракции от чрезмерно персонифицированного образчика, с которым оно представлено на мифологической стадии. И это содержит ответ на вопрос: как GT способствует нашему познанию валентинианской теории?


В области рассуждений о вселенной, которой единственно я здесь занимаюсь, GT может добавить или не добавить новый вариант валентинианского учения к нескольким, известным из патристических свидетельств: любой его реконструкции из разбросанных намеков, которые дает язык текста, лучше всего оставаться высоко предположительной. Непредположительная соответствует по обрисовке и духу общему eidos'у валентинианского умозрения, и здесь GT является чрезвычайно ценным для понимания того самого умозрения, которое намного полнее представлено в более древних произведениях. Так как умозрительные отрывки GT -- не просто сокращение или резюме более полной версии, они указывают, в их символическом сжатии, суть учения, обнажающую его обширные мифологические принадлежности и сводящуюся к его философской сердцевине. Следовательно, как GT может быть прочитано с помощью обстоятельного мифа, так и миф от подобного чтения высвечивает свое основное духовное значение, которое как-то маскирует плотность чувственной и непременно двусмысленной образности. В этой роли GT выступает подобно пневматическому переводу символического мифа. И что действительно бесценно: со времени его открытия мы получили в своем собственном опыте то, что сами валентиниане рассматривают как сердце своего учения, и этим сердцем сердца было утверждение, выраженное в "формуле".


Эта формула, мы считаем, была известна прежде (хотя не считалась формулой) из известного отрывка у Иринея, который мы цитировали. Сам Ириней не придает ей особенного значения: отрывок встречается в конце его сравнительных отчетов по валентинианской доктрине, среди различной дополнительной информации, которая уложена в главы (или скорее, как мне кажется, завершает их), относящиеся к маркосианской ереси, они склоняют ученых видеть в ней доктрину, специфическую для одной разновидности этого особого ответвления валентинианского дерева, а не центральную для валентинианства как такового. Несмотря на это, данный отрывок долгое время поражал изучающих гностицизм своей внутренней значимостью. Неожиданно это впечатление теперь подтверждается наиболее достоверными свидетельствами. И тогда GT (чье влияние на валентиниан должно быть значительно, если только это то "Евангелие Истины", которое приписывает им Ириней), не меньшее, чем утверждение в стольких словах той истины, что сконцентрирована в "формуле", -- действительно является евангелием истины! Это предложение, о котором идет речь, имело употребительность формулы, которую мы узнали только теперь из ее повторного использования в нашем тексте. То, что ее использовали валентиниане, мы узнали от Иринея. И только валентиниане могли использовать ее законно. Поскольку ничто, кроме валентинианского учения, не предоставляет нам обоснованного контекста. Чтобы представить себе это подробнее, читатель отсылается к общей характеристике "валентинианского принципа умозрения" в начале гл. 8, которая завершается описанием того, что я называю там "пневматическим уравнением" -- а именно: человечески-индивидуальное событие пневматического познания является обратно эквивалентным докосмическому вселенскому событию божественного неведения, и в своем искупительном воздействии является событием того же онтологического порядка; и потому актуализация знания в личности действует в то же время на общую основу бытия. "Формула" представляет собой точное стенографическое выражение этого пневматического уравнения, которое и является Евангелием Истины.

Глава 13ЭПИЛОГ: ГНОСТИЦИЗМ, ЭКЗИСТЕНЦИАЛИЗМ И НИГИЛИЗМ

В этой главе я предполагаю в духе эксперимента обрисовать сравнение между двумя движениями, или позициями, или системами мысли, сильно разделенными во времени и пространстве, и, по-видимому, несопоставимыми на первый взгляд: одна из наших дней, концептуальная, изощренная и чрезвычайно "современная" (отнюдь не просто в хронологическом смысле); другая -- из таинственного прошлого, мифологическая, незрелая -- нечто, казавшееся причудливым даже в ее собственное время и никогда не допускавшееся в респектабельную компанию нашей философской традиции. Я утверждаю, что эти две системы имеют нечто общее, и что это "нечто" таково, что его исследование, при анализе их сходства и отличия, может привести в результате к лучшему взаимному пониманию обеих.


Говоря "взаимному", я допускаю определенную кругообразность процедуры. Мой собственный опыт может пояснить, что я имею в виду. Когда много лет назад я обратился к изучению гностицизма, я нашел, что точка зрения, оптика, так сказать, которую я получил в школе Хайдеггера, дала мне возможность увидеть те стороны гностической мысли, которые я пропускал прежде. И я был в значительной степени поражен этим знакомством, по-видимому, крайне необычным. Ретроспективно я склонен верить, что, в первую очередь, именно волнение при смутном ощущении родства завлекло меня в гностический лабиринт. Затем, после долгого путешествия по этим далеким землям, возвращаясь к моей собственной современной философской сцене, я нашел, что то, что я узнал там, заставило меня лучше понять берег, от которого я отправился. Углубленные размышления о древнем нигилизме помогли (мне по крайней мере) понять и определить роль и значение современного нигилизма: точно так же, как этот последний первоначально снабдил меня средством для опознания своего безвестного родственника в прошлом. И именно экзистенциализм предоставил мне способы исторического анализа, потому что сам был заинтересован в его результатах. Соответствие его категорий специфическому материалу было предметом для размышления. Они совпали, как будто были сделаны по одной мерке, а были ли они сделаны по одной мерке? С самого начала я считал, что это совпадение просто результат их предположительной общей достоверности, которая обеспечивала, по-видимому, их пригодность к интерпретации любой человеческой "экзистенции". Но затем мне пришло в голову, что пригодность категорий в данном случае, скорее, может быть обязана самому типу "экзистенции" в обоих случаях -- тому типу, который производит категории и который так хорошо им соответствует.


Это похоже на случай с адептом, который считает, что он обладает ключом, отпирающим любую дверь: я пришел к этой определенной двери, я вставил ключ, и вот! -- он подошел к замку, и дверь широко распахнулась. Так ключ доказал свою ценность. Только позже, когда я перерос веру в универсальный ключ, я действительно начал удивляться, почему же на самом деле ключ так хорошо срабатывает в этом случае. Мне удалось подобрать правильный ключ к правильному замку? Если это так, то что же есть такого между экзистенциализмом и гностицизмом, что открывает последний при прикосновении первого? При таком подходе к решению, который казался до того верным, он сам превратился в вопрос, нуждающийся в ответе.


Итак, встреча двух систем, начавшаяся как встреча метода с материалом, закончилась для меня возвращением к позиции, согласно которой экзистенциализм, претендующий на выражение основ человеческого существования как такового, является философией специфической, исторически обусловленной ситуацией человеческого существования. Аналогичная (хотя в других отношениях очень иная) ситуация в прошлом дала начало аналогичной же реакции. Объект моего исследования превратился в наглядное доказательство, демонстрирующее и случайность нигилистического опыта, и его необходимость. Вопрос, поставленный экзистенциализмом, не теряет таким образом своей серьезности; но должная перспектива обретается при понимании той ситуации, которую он отражает и которую ограничивает обоснованность некоторых из этих проникновений в самую суть.


Иными словами, герменевтические функции поменялись местами -- замок подошел к ключу, а ключ -- к замку: "экзистенциальное" прочтение гностицизма, столь основательно оправданное его герменевтическим успехом, привлекает как свое естественное дополнение испытание "гностическим" прочтением экзистенциализма.


Более двух поколений назад Ницше сказал, что нигилизм, "этот самый роковой из всех гостей", "стоит перед дверью". Тем временем гость вошел и больше не является гостем, и, насколько это касается философии, экзистенциализм представляет собой попытку их сожительства. Живущий в подобной компании живет в кризисе. Истоки кризиса уходят корнями в семнадцатый век, когда сформировалась духовная ситуация человека Нового времени. Среди особенностей, обусловивших эту ситуацию, есть одна, с пугающим смыслом которой первым столкнулся Паскаль и изложил ее со всей силой своего красноречия: одиночество человека в физической вселенной современной космологии. "Брошенный в бесконечную безмерность пространств, которых я не знаю и которые не знают меня, я испугался". "Которые не знают меня" -- большая, чем внушающая благоговейный страх безграничность космических пространств и времен, большая, чем количественная диспропорция, незначительность человека как величины в этой обширности, "безмолвие", то есть безразличие этой вселенной к человеческим стремлениям -- незнание дел человеческих со стороны того, в чьих рамках должны нелепо совершаться все дела человеческие, -- которое образовывает в результате полное одиночество человека.


Как часть этого итога, как образец природы, человек только тростник, в любой момент подлежащий уничтожению силами безмерной и слепой вселенной, в которой его существование, помимо определенно слепой случайности, не менее слепо, чем могла бы быть случайность его уничтожения. Как мыслящий тростник, однако, он не является частью этого итога, не принадлежит ему, но радикально отличен, несоизмерим: поскольку res extensa (протяженная вещь, протяженное бытие -- прим. ред.) действительно не думает, так учил Декарт, и природа ничто иное, как res extensa -- тело, материя, внешнее величие. Если природа ломает тростник, она делает так не думая, тогда как тростник -- человек -- даже сломанный, осознает, что он уничтожен. Он единственный в мире думает, не из-за того, что он часть природы, а несмотря на это. Так как он больше не разделяет смысла природы, за исключением чисто механической принадлежности к ней через тело, так и природа больше не разделяет его внутренние заботы. Таким образом то, благодаря чему человек есть высшее во всей природе, его уникальное отличие, ум, больше не приводит к высшей интеграции его бытия со всеобщностью бытия, но, напротив, отмечает непроходимую пропасть между ним и остальным существованием. Отстраненная от общности бытия в едином целом, его сознательность делает его лишь чужестранцем в мире, и взвешенное обдумывание каждого действия говорит об этой полной чуждости.


Таково положение человека. Уходит космос, с имманентным логосом которого я мог почувствовать родство, уходит порядок целого, в котором человек имел свое место. Это место представляется теперь совершенно бессмысленным и случайным. "Я боюсь и поражаюсь, -- продолжает Паскаль, -- найти себя здесь скорее, чем там, поскольку там нет никакого разума, почему здесь скорее, чем там, почему теперь скорее, чем потом". "Здесь" всегда присутствовал разум, пока космос определялся как естественный дом человека, то есть, постольку поскольку мир понимался как "космос". Но Паскаль говорит об "этом отдаленном уголке природы", в котором человеку следует "чувствовать себя потерянным", о "небольшой тюремной камере, в которой он считает себя квартирантом, я имею в виду (видимую) вселенную". Совершенная случайность нашего существования в схеме лишает ее некоего гуманного смысла как возможного критерия для понимания нас самих.


Но там это в большей степени ситуация, чем просто настроение бесприютности, заброшенности и страха. Безразличие природы также означает, что природа не имеет отношения к результатам. С изгнанием телеологии из системы естественных причин природа, сама бесцельная, прекратила предоставлять какую-либо поддержку человеческим стремлениям. Вселенная без внутренней иерархии бытия, какой является вселенная Коперника, лишает ценности онтологической поддержки, и человек в своих суждениях о смыслах и ценностях оказывается всецело предоставлен самому себе. Смысл больше не находится, но "даруется". Ценности больше не видятся в свете объективной реальности, но постулируются как подвиги оценки. Как функции воли, цели являются единственно моим собственным творением. Воля заменяет видение; временный характер действия вытесняет вечность "бога в себе". Это ницшеанская стадия данной ситуации, поверхность которой разрушил европейский нигилизм. Теперь человек остается наедине с самим собой.


Врата мира

В пустыню тянутся безмолвные и холодные.

Тот, кто однажды потерял то,

Что ты потерял, все еще нигде не стоит.


Так говорил Ницше (в Vereinsamt), заканчивающий поэму строкой "Горе тому, у кого нет дома!"


Вселенная Паскаля, действительно, была однажды создана Богом, и одинокий, лишенный всех мирских опор человек может все еще устремляться всем сердцем к надмирному Богу. Но этот Бог, в сущности, непознаваемый Бог, agnostos theos, неразличимый в свидетельстве творения. Вселенная не открывает ни цели творца образцом своего порядка, ни его благости изобилием сотворенных вещей, ни его мудрости их пригодностью, ни его совершенства красотой целого -- но единственно открывает его власть своим величием, своей пространственной и временной безграничностью. Поскольку протяженность, или пространность, является неотъемлемым атрибутом, оставленным для мира, то, следовательно, если мир хочет вообще что-то сказать о божественном, он делает это через это его свойство: и то, что величие может сказать об этом, есть власть. Но мир, ослабляя простое проявление власти, также не допускает по отношению к себе -- однажды упоминание о запредельном исчезло, и человек остался один -- ничего, кроме связи с властью, то есть господством. Случайность человека, его существования здесь и теперь, является для Паскаля все еще случайностью по Божьей воле; но эта воля, которая бросила меня в просто "отдаленный уголок природы", непостижима, и на "почему?" моего существования здесь просто как невозможно ответить, так и более атеистический экзистенциализм не может вывести ответ на этот вопрос. Deus absconditus, о котором невозможно утверждать ничего, кроме воли и власти, оставляет позади, как свое наследие под покинутой сценой, homo absconditus, понятие человека, характеризуемое исключительно волей и властью -- воля к власти, воля к воле. Для такой воли даже равнодушная природа больше случай для упражнения, чем истинный объект.


Данный пункт, который специфически отвечает целям этой дискуссии, изменение в видении природы, то есть космической среды человека, представляет собой основу этой метафизической ситуации, которая дала подъем современному экзистенциализму и его нигилистическим проявлениям. Но если это так, если сущностью экзистенциализма является определенный дуализм, отчужденность между человеком и миром, с утратой идеи родства с космосом -- короче говоря, антропологический акосмизм -- тогда не обязательно современная физическая наука будет единственной, которая могла создать подобные условия. Космический нигилизм как таковой, порожденный какими-либо историческими обстоятельствами, мог бы быть условием, в котором могли бы развиваться некоторые характерные особенности экзистенциализма. И степень, до которой это остается актуальным, будет случаем для проверки уместности, которую мы придаем описываемому элементу в экзистенциальной позиции.


Существует единственная ситуация, только единственная, известная мне в истории западного человека, где -- на уровне, не затронутом чем-либо сходным с современной научной мыслью, -- это положение осуществлено и выжило со всей страстностью катаклизмического события. Это гностическое движение, или более фундаментальные движения среди разнообразных гностических движений и учений, которое глубоко затронуло первые три века христианской эры, распространившееся в эллинистических частях Римской империи и за пределами ее восточных границ. Из них, следовательно, мы можем надеяться узнать кое-что для понимания этой интересующей нас темы, нигилизма, и я хочу предъявить читателю доказательство, насколько это может быть сделано в пространстве короткой главы, со всеми оговорками, которые порождает эксперимент подобного сравнения.


Существование родственности или аналогии на протяжении веков, такое, как здесь описывается, не настолько удивительно, если мы вспомним, что культурная ситуация в греко-романском мире первых веков христианства показала широкие параллели с современной ситуацией больше, чем в одном отношении. Шпенглер пошел дальше, объявив два века "современными" в смысле наличия идентичных фаз в жизненном цикле соответствующих им культур. В аналогичном этому смысле мы можем теперь жить во времена ранних цезарей. Однако может быть, что определенно большее, нежели простое совпадение, проявляется в том факте, что мы, во всяком случае, осознаем себя намного глубже во множестве граней постклассической античности, чем классической. Гностицизм представляет собой одну из этих граней, и здесь это осознание труднее, поскольку оно передается чуждыми нам символами и неожиданно потрясает, особенно тех, кто немного знаком с гностицизмом, поскольку обширность его метафизической фантазии кажется нездоровой, чтобы согласиться с суровой утратой иллюзий экзистенциализма, как и вообще с его религиозным характером атеистической, фундаментально "постхристианской" сущности, по которой Ницше определил современный нигилизм. Однако сравнение может дать некоторые интересные результаты.


Гностическое движение -- так мы должны назвать его -- было широко распространенным феноменом в указанные критические столетия, питающимся, подобно христианству, импульсами широко распространенной ситуации человека и, следовательно, прорывающимся во многих местах, многих формах и на многих языках. Первая среди выраженных здесь особенностей представляет собой полностью дуалистическое настроение, лежащее в основе гностической позиции в целом и объединяющее ее широко разнообразные, более или менее систематические выражения. Оно возникает на этой первичной основе страстно прочувствованного человеком опыта противостояния себя и мира, которую оставляет сформулированная доктрина. Дуализм существует между человеком и миром и, соответственно, между миром и Богом, и это двойственность не дополнительных, но двух противоположных условий: поскольку двойственность между человеком и миром отражена на плоскости опыта между миром и Богом и извлекается из нее как из своей логической основы, пусть даже первая может скорее сохраняться так, что трансцендентная доктрина дуализма мир-Бог вырастает из имманентного опыта разъединения человека и мира как из своей психологической основы. В этом собрании трех терминов -- человек, мир, Бог -- человек и Бог стоят в оппозиции к миру и являются, несмотря на эту немаловажную принадлежность, по сути словно разделенными миром. Для гностика этот факт познается в откровении, и он определяет гностическую эсхатологию: мы можем увидеть в нем проекцию его базового опыта, которая таким образом создается собственно его истиной откровения. Первоначально это могло быть ощущением абсолютного разрыва между человеком и местом, где он обитает -- миром, -- ощущением, которое выражается в формах объективного учения. В своем теологическом аспекте это учение утверждает, что Божественное чуждо миру, не играет никакой роли в физической вселенной и не интересуется ею; что истинный Бог, строго надмирный, не открыт миру и даже неразличим для него, и, следовательно, он -- Неведомый, совершенно Иной Бог, непознаваемый с точки зрения мировых аналогий. Соответственно, в своем космогоническом аспекте учение утверждает, что мир -- творение не Бога, но некоего низшего начала, закон которого он выполняет; а в своем антропологическом аспекте оно утверждает, что человеческая внутренняя суть, пневма ("дух", в противоположность "душе" = психе), не является частью мира, природного творения и владения, но представляется в этом мире полностью запредельной и непознаваемой посредством всех мировых категорий, так же как и ее запредельный двойник, непознаваемый Бог.


То, что мир сотворен некоей личной силой, обычно считается доказанным в мифологических системах, хотя в некоторых почти безличная необходимость темного импульса представляется причастной к его происхождению. Но кто бы ни сотворил мир, человек не обязан ему ни преданностью, ни отношением к его работе. Его работа, пусть и непостижимая для заключенного в ней человека, не предлагает звезд, по которым он может установить свой курс, и не провозглашает его желание и волю. Так как истинный Бог не может быть творцом того, что человеческий дух ощущает настолько себе чуждым, природа просто открывает своего Демиурга как силу, находящуюся ниже истинного, другого Бога, -- силу, на которую каждый человек может смотреть с высоты своего родственного Богу духа, и это искажение божественного поддерживает его только силой действовать, но действовать слепо, без знания и благожелательности. Таким образом, Демиург действительно сотворил мир из неведения и страсти.


В этом случае мир является продуктом и даже воплощением отрицания знания. То, что он собой представляет, -- непросвещенная и потому зловредная сила, произошедшая от духа самоуверенности, от воли править и принуждать. Неразумность этой воли есть дух мира, который не связан с пониманием и любовью. Законы вселенной -- законы этого правления, а не божественной мудрости. Власть становится главным аспектом космоса, и его внутренней сущностью является неведение (агнозия). Позитивным дополнением к этому является то, что сущность человека есть знание -- знание себя и Бога: это обуславливает его ситуацию как возможность знания в средоточии неведения, возможность света в средоточии тьмы, и это отношение лежит в основе его чуждости, без обращения к темной обширности вселенной.


Такая вселенная не имеет никакой почтенности греческого космоса. Пренебрежительные эпитеты, применявшиеся к ней: "эти ничтожные стихии" (paupertina haec elementa), "эта каморка творца" (haec cellula creatoris). Это все еще космос, порядок -- но порядок, в полном смысле слова, чуждый человеческим устремлениям. Его признание создается из подобострастия и непочтительности, страха и открытого неповиновения. Недостаток природы лежит не в его изъяне, но во всем, что охватывает его завершенность. Далекое от хаоса творение Демиурга, непросвещенное, все еще представляет собой систему закона. Но космический закон, когда-то почитаемый как выражение ума, с которым человеческий ум может сообщаться в акте познания, теперь виден только в своем аспекте принуждения, который разрушает человеческую свободу. Космический логос стоиков, который отождествлялся с провидением, заменил гемармен, деспотическая космическая судьба.


Этот фатум распределяется планетами или звездами -- персонифицированными представителями сурового и враждебного закона вселенной. Изменение в эмоциональном содержании термина космос нигде не символизировано лучше, чем в этом умалении ранее наиболее божественной части видимого мира, небесных сфер. Звездное небо -- для греков со времен Пифагора чистейшее воплощение ума в умной Вселенной и гарант ее гармонии -- теперь надвигается на человека в виде ослепительного блеска чуждой ему силы и необходимости. Уже не родственные ему, сильные, как и прежде, звезды стали тиранами -- пугающими, но в то же время презираемыми, потому что они ниже, чем человек. "Они, -- говорит Плотин (с негодованием против гностиков), -- которые считают даже худшего из людей достойным называться им братом, безрассудно отказывают в этом звании солнцу, звездам на небе, более того, самой мировой душе, нашей сестре!" (Enn. II. 9. 18). Кто более "современен", можем мы спросить -- Плотин или гностики? "Они обязаны воздерживаться (говорит он в другом месте) от своих ужасных рассказов о космических сферах... Если человек выше, чем другие животные существа, то насколько выше сферы, которые не для тирании существуют во Всем, но для наделения его порядком и законом" (там же, 13). Мы слышали, как гностики воспринимали этот закон: о провидении он ничего не говорит, и к человеческой свободе он относится враждебно. Под этими безжалостными небесами, больше не внушающими почтенного доверия, человек начинает осознавать свою полную заброшенность. Однако, окруженный ими и целиком зависящий от их власти, он, высший, благодаря благородству своей души, осознает себя не столько частью развивающейся системы, сколько безответственно помещенным в нее и подвергаемым ее воздействию.


И, подобно Паскалю, он испуган. Его непохожесть, открывающаяся в этой заброшенности, прорывается в чувстве страха. Страх, как реакция души на ее бытие-в-мире, -- повторяющаяся тема в гностической литературе. Это ответ человеческого Я на раскрытие его ситуации, действительный элемент этого открытия, который отмечает пробуждение от сна или опьянения миром, -- поскольку власть звездных духов или космоса вообще есть не просто власть внешнего физического принуждения, но скорее власть самоотчуждения. Пробуждаясь, человек также обнаруживает, что является скорее невольным исполнителем космических замыслов. Знание, гносис, может освободить человека от этого рабства; но поскольку космос противоположен жизни и духу, спасительного знания невозможно достичь объединением с космическим целым и согласием с его законами, как делала стоическая мудрость, которая искала свободу в познании согласия с выразительной необходимостью целого. Для гностиков, напротив, человеческое отчуждение от мира должно углубляться и ставиться во главу угла для высвобождения внутреннего Я человека, которое только таким образом может собрать себя. ДОлжно преодолеть мир (а не отчуждение от него); и мир, находящийся в состоянии упадка, разжаловавший систему власти, можно преодолеть только через власть. Подавление, о котором здесь идет речь, является, разумеется, не только технологическим господством. Власть мира преодолима, с одной стороны, властью Спасителя, который врывается в эту закрытую систему извне, и с другой стороны, властью "знания", принесенного им, которое, как магическое оружие, защищает силу планет и открывает душе путь через препятствующие порядки. Отличное от современного властного отношения человека к мировой причинности, онтологическое подобие находится в том формальном факте, что столкновение власти с властью представляет единственное отношение к тотальности природы, оставленное человеку в обоих случаях.


Прежде чем идти дальше, давайте остановимся, чтобы спросить: что здесь случилось со старой идеей космоса как божественно упорядоченного целого? Разумеется, ничто даже отдаленно нельзя сравнить с современной физической наукой, включенной в эту катастрофическую переоценку или духовное обнажение вселенной. Нам нужно только отметить, что эта вселенная стала полностью демонизирована в гностический период. Вместе с запредельностью внекосмического Я человека это в итоге приводит к любопытным аналогиям с некоторыми явлениями, которые выражает экзистенциализм в самых различных современных условиях. Если не наука и технология, то что объясняет крушение почтения к космосу в классической цивилизации, на котором была построена значительная часть этики?


Ответ определенно сложен, но, по меньшей мере, одна точка зрения на него может быть кратко указана. То, что мы встречали прежде, является отрицанием классического учения о "целом и частях", и по некоторым причинам это отрицание должно искать в социальной и политической сферах. Учение классической онтологии, согласно которому целое существует прежде частей, лучше частей, и для его блага части существуют, и в нем они находят значение своему существованию -- эта освященная веками аксиома потеряла социальную основу своей обоснованности. Живым примером такого целого был классической полис... [За оставшимся от этого раздела оригинального эссе читатель отсылается к с. 245-246 настоящей книги, которые почти буквально повторяют это. Я продолжаю с последнего предложения на с. 246.]... Новые распыленные массы империи, которые никогда не разделяли благородной традиции, могли бы реагировать по-разному на ситуацию, в которую они оказались пассивно вовлеченными: ситуацию, в которой часть была несущественна по отношению к целому, и целое чуждо частям. Стремление гностической личности было не "действовать как часть" в этом целом, но, выражаясь в экзистенциальной манере, "существовать подлинно". Закон империи, при котором она нашла себя, был освобождением внешней, недосягаемой силы; и для нее закон вселенной, космическая судьба, которую утверждал мир, была ужасным исполнителем, предполагающим такой же характер. Само понятие закона находилось, соответственно, под влиянием всех этих аспектов -- как естественный закон, политический закон и моральный закон.


Это возвращает нас к нашему сравнению.


Ниспровержение идеи закона, номоса, приводит к этическим последствиям, в которых нигилистический подтекст гностического акосмизма и в то же время аналогия определенным современным рассуждениям становятся даже более очевидными, чем в космологическом аспекте. Я думаю о гностических антиномиях. Это с самого начала допускает, что отрицание любой объективной нормы поведения основывается на сильно отличных уровнях в гносисе и экзистенциализме, и этот антиномический гносис проявляет грубость и наивность в сравнении с концептуальной утонченностью и историческим пониманием его современного двойника. То, от чего избавились в одном случае, было моральным наследием золотого века древней цивилизации; в другом случае, добавилось то, что существовало две тысячи лет западной христианской метафизики как основа идеи о моральном законе.


Ницше указал корень нигилистической ситуации фразой "Бог умер", означающей, в первую очередь, христианского Бога. Гностики, если попросить резюмировать подобным образом метафизический базис их собственного нигилизма, могли бы только сказать "Бог космоса умер" -- умер, то есть как Бог, который перестал быть для нас божественным и, следовательно, перестал служить путеводной звездой для наших жизней. По общему признанию, катастрофа в этом случае менее постижима и потому менее непоправима, за исключением того вакуума, который остался и, даже если и не без оснований, ощущался менее остро. Для Ницше значение нигилизма в том, что "высшие ценности обесценились" (или "сошли на нет"), и причиной этого обесценивания представляется "понимание, что мы не имеем ни малейшего оправдания для постулирования существования "где-то" или "в себе" вещей, которые "божественны", которые бы были нравственными в тюрьме". Это утверждение, вместе с утверждением о смерти Бога, поддерживает заявление Хайдеггера о том, что "имена Бога и христианского Бога, по мысли Ницше, используются для обозначения запредельного (сверхчувственного) мира вообще. Бог -- имя для сферы идей и идеалов" (Holzwege, p. 199). Так как единственно из этой сферы может выводиться любое одобрение ценностей, то ее исчезновение, то есть "смерть Бога", означает не только действительное обесценивание высших ценностей, но и потерю самой возможности обязывающих ценностей как таковой. Обратимся еще раз к интерпретации Ницше Хайдеггером: "Фраза "Бог умер" означает, что сверхчувственный мир остался без действенной силы" (там же, р. 200).


Это утверждение применимо и к гностической позиции, но как видоизмененное, даже парадоксальное. Разумеется, его высший дуализм является действительно противоположным заброшенности запредельного. Ее в наиболее полной форме представляет надмирный Бог. В его лице абсолют за пределами манит через ограниченные космические оболочки. Но эта запредельность, в отличие от "умного мира" платонизма или мирового Творца иудаизма, не оказывается в позитивной связи с посюсторонним миром. Она не сущность его и не причина, но его отрицание и аннулирование. Гностический Бог, далекий от Демиурга, является полностью отличным, другим, неизвестным. Подобно его внутреннему человеческому двойнику, внекосмическому Я или пневме, чья тайная природа также открывается только в негативном опыте несхожести, не отождествления и протестующей неопределимой свободы, этот Бог содержит больше от nihil, чем от ens в своем концепте. Запредельность, извлеченная из любой нормативной связи с миром, равна запредельности, потерявшей свою действенную силу. Иными словами, для всех целей связи человека с реальностью, окружающей его, этот тайный Бог представляет нигилистическую концепцию: нет номоса, эманирующего из него, нет закона для природы и, следовательно, ни одного человеческого действия как части естественного порядка.


На этой основе антиномическое доказательство гностиков так же просто, как, например, у Сартра. Так как запредельное безмолвно, Сартр доказывает, что поскольку "не существует знамений в мире", человек, "покинутый" и предоставленный самому себе, провозглашает свою свободу, или, скорее, осужден быть свободным: он "является" этой свободой, человек "всякий раз изобретает человека", и "все ему дозволено". И это доведенная до отчаяния свобода, которая, как безграничная задача, внушает скорее страх, чем ликование, которая сама по себе представляет задачу.


Иногда в гностическом рассуждении антиномическое доказательство появляется под видом условного субъективизма [для порядка читателю снова следует обратиться к его повторению в книге, а именно двум параграфам на с. 271-272, начинающимся "В этой связи..." и заканчивающиеся "разрушением их замысла"]...


Относительно утверждения подлинной свободы человеческого Я было отмечено, что эта свобода является делом не "души" (психе), которая так же адекватно обусловлена моральным законом, как тело -- физическим, но полностью делом "духа" (пневмы), неопределенной духовной сердцевины существования, искры иного. Душа -- часть естественного порядка, сотворенного Демиургом, чтобы окружить чуждый этому порядку человеческий дух, и в нормативном законе творец осуществляет управление над тем, что законно является его собственным. Психический человек, определимый в его естественной сущности, например как разумное животное, -- все еще естественный человек, и эта "естественность" может больше обуславливать его пневматическое Я, чем экзистенциальный взгляд на любую обусловленную сущность, разрешенную предубеждением свободно проецируемого существования.


Здесь уместно привлечь доказательство Хайдеггера. В своем Письме о гуманизме Хайдеггер спорит с классическим определением Человека как "разумного животного", доказывая, что это определение ставит человека в пределы животного мира, точно определяемые только отличительным свойством вида, который попадает в рамки рода "животных" как специфическое качество. Это, утверждает Хайдеггер, и ставит человека так низко. Я не буду настаивать на той точке зрения, что не существует вербального софизма, вовлеченного в доказательство от термина "животный", используемого таким образом в классическом определении. То, что важно для нас, есть отказ от любой определимой "природы" человека, которая могла бы подчинить его независимое существование предопределенной сущности и таким образом сделала его частью объективного порядка сущностей в тотальности природы. В этой концепции чрезмерно необходимого, свободно "проецирующего себя" существования я вижу нечто сравнимое с гностическим понятием транспсихической негативности пневмы. То, что не имеет природы, не имеет формы. Только то, что принадлежит порядку природы -- будь то порядок творения или разумные формы -- может иметь природу. Только там, где существует целое, существует закон. В протестующем взгляде гностиков это верно для психе, которая принадлежит космическому целому. Психический человек не может сделать лучшего, чем остаться верным кодексу закона и стараться быть справедливым, то есть собственно "регулировать" созданный порядок, и таким образом играть предназначенную ему роль в космической схеме. Но pneumaticos, "духовный" человек, который не принадлежит никакой объективной схеме, выше закона, за рамками добра и зла, и закон для него во власти его "знания".


Но о чем это знание, которое идет не из души, но из духа, в котором духовное Я находит свое спасение из космического рабства? Известная формула валентинианской школы следующим образом кратко излагает понятие гносиса: "Вот что делает нас свободными: знание того, кем мы были и кем мы стали; где мы были и куда заброшены; куда мы стремимся и что искупаем; что такое рождение и что -- возрождение". Действительное толкование этой программной формулы могло бы раскрыть полный гностический миф. Здесь я хочу сделать только несколько формальных наблюдений.


Во-первых, мы отметим дуалистическую группировку терминов в антитетических парах и эсхатологическое напряжение между ними, с его необратимым направлением от прошлого к будущему. Далее мы наблюдаем, что термины на всем протяжении являются концептами не бытия, но события, движения. Знание есть понятие истории, в которой оно представляет собой критическое событие.


Среди этих терминов движения слово "заброшены" привлекает наше внимание, потому что оно уже знакомо нам по экзистенциальной литературе. Оно напоминает о Паскале -- "Брошенный в бесконечную безмерность пространств ", Geworfenheit, "заброшен" у Хайдеггера, что для него является основной характеристикой Dasein, самоиспытания существования. Данный термин, насколько я его понимаю, является изначально гностическим. В мандейской литературе существует постоянно встречающаяся фраза: жизнь брошена в мир, свет в тьму, душа в тело. Это выражает изначальную жестокость того, чтобы заставить меня быть там, где я есть, и тем, что я есть, пассивность моего безысходного появления в существующем мире, который не я сделал и законы которого -- не мои. Но образ броска также придает динамический характер всему существованию, таким образом начатому. В нашей формуле это принимает образ стремления к некоему завершению. Выброшенная в мир, жизнь есть род траектории, проецирующей себя в будущее.


Это приводит нас к финальному наблюдению, которое я хочу сделать по поводу валентинианской формулы: что в этих временных терминах она не оставляет места настоящему, в сути которого может обитать знание, и, в созерцании, оставаться толчком вперед. Существует прошлое и будущее, то, откуда мы пришли и куда стремимся, а настоящее есть только в момент самого гносиса, движения от одного к другому в высшем кризисе эсхатологического теперь. Следует отметить, однако, отличие от современных параллелей: в гностической формуле понимается, что, хотя и брошенные во время, мы имеем исток в вечности, и цель потому также в вечности. Это ставит внутренне космический нигилизм гносиса против метафизической основы, которая полностью отсутствует у его современного двойника.


Еще раз возвращаясь к современному двойнику, позвольте обдумать наблюдение, которое должно поразить близко изучавших "Время и бытие" Хайдегтера, этот наиболее глубокий и все еще самый важный манифест экзистенциальной философии. Хайдеггер развивает там "фундаментальную онтологию " согласно моделям, в которых Я "существует", то есть создает свое собственное бытие в акте существования, и из них проявляются как объективные корреляты несколько значений Бытия вообще. Эти модели выражаются в многочисленных фундаментальных категориях, которые Хайдеггер предпочитает называть "экзистенциалями". В отличие от объективных "категорий" Канта, они выражают первичные структуры не реальности, но осознания, то есть не познавательные структуры мира данных объектов, но функциональные структуры активного движения внутреннего времени, благодаря которым поддерживается "мир" и Я имеет место в качестве длящегося события. "Экзистенциали" имеют, следовательно, все и каждая, глубоко временное значение. Они являются категориями внутреннего или ментального времени, истинного измерения существования, и они выражают это измерение в его временах. Пусть это будет случайным, но они должны выразить и распределить между собой три пласта времени -- прошлое, настоящее и будущее.


Итак, если мы попытаемся расположить эти "экзистенциали", категории существования Хайдеггера, под эти три заглавия, так как это возможно сделать, мы сделаем потрясающее открытие -- во всяком случае, то, что потрясло меня очень сильно, когда во время появления книги я попытался начертить диаграмму в классической манере "таблицы категорий". Это открытие в том, что колонка под заголовком "настоящее" осталась практически пустой -- по меньшей мере как модели "рода" или "достоверного" существования, которое нас интересует. Я спешу добавить, что это чрезвычайно сокращенное утверждение. Действительно большое дело сказать об экзистенциальном "настоящем", но не как о независимом измерении, поскольку экзистенциально "род" настоящего есть настоящее "ситуации", которая полностью определима с точки зрения связи Я с "будущим" и "прошлым". Это мелькает, так сказать, в свете решения, когда проектируемое "будущее" вызывает ответную реакцию у данного "настоящего" (Geworfenheit) и в этой встрече составляет то, что Хайдеггер называет "моментом" (Augenblick): непродолжительный момент является временной моделью этого "настоящего" -- создания двух других пластов времени, функцией от их непрерывной динамики, а не независимым измерением для обитания. Однако обособленное от этого контекста внутреннего движения само по себе просто "настоящее" обозначает отречение от родовой связи будущее-прошлое в "заброшенности" или "отказе" говорить, любопытстве и анонимности "обывателя" (Verfallenheit): неудача напряжения истинного существования, род ослабления бытия. Действительно, Verfallenheit, отрицательный термин, который также включает значение дегенерации и упадка, является определенной "экзистенциалью", присущей "настоящему" как таковому, показывающей ее как производную и "недостаточную" модель существования.


Таким образом, наше оригинальное положение утверждает, что все релевантные категории существования, которые делают возможной достоверность Я, попадают в коррелирующие пары под заголовками прошлого или будущего: "сущность", необходимость, становление, заброшенность, вина -- экзистенциальные модели прошлого; "существование" после настоящего, ожидание смерти, заботы и решения -- экзистенциальные модели будущего. Настоящего не остается для родового существования, чтобы на нем задерживаться. Выпрыгнувшее, так сказать, из прошлого, существование проецирует себя в будущее; сталкивается с конечным пределом, смертью; возвращается от этого эсхатологического взгляда на ничто к своей абсолютной сущности, неизменной характеристике ее уже происшедшего становления, там и тогда; и выполняет это со своим порожденным смертью решением, в котором сосредоточилось теперь прошлое. Я повторяю, не существует настоящего для обитания, только кризис между прошлым и будущим, указанный момент между ними, балансирующий на лезвии решения, толкающего вперед.


Этот бездыханный динамизм оказался ужасным для современного ума, и мое поколение в Германии в двадцатые и тридцатые года поддалось ему в большой степени. Но в этом исчезновении настоящего как держателя родовой сущности, в его уменьшении до негостеприимной нулевой точки просто формального решения существует загадка. Какая метафизическая ситуация стоит за этим?


Здесь уместно сделать дополнительное наблюдение. Существует, прежде всего, помимо экзистенциального "настоящего" момента, настоящее положение вещей. Разве совместное с ним настоящее не предоставляет "настоящее" другого рода? Но мы уже слышали от Хайдеггера, что вещи в первую очередь zuhanden, то есть используются (при этом даже "бесполезные" являются моделью), и, следовательно, связаны с "проекцией" существования и его "заботой" (Sorge), включенной поэтому в динамику будущее-прошлое. Еще они могут стать нейтральными, будучи просто vorhanden ("стоящими до меня"), то есть безразличными объектами, и модель Vorhandenheit является объективным двойником тому, чем на экзистенциальной стороне является Verfallenheit, фальшивое настоящее. Vorhanden это то, что просто и безразлично "существует в настоящее время", "там" обнаженной природы, смотрящее извне на уместность экзистенциального существования и на практический "интерес". Это бытие, так сказать, обнажено и отчуждено от модели немой вещности. Это статус, оставленный "природе" для связи с теорией -- недостаточной моделью бытия -- и связи, в которой оно, столь объективированное, является недостаточной моделью существования, ее отступлением от будущего заботы в поддельное настоящее просто наблюдаемого любопытства.


Это экзистенциальное осуждение понятия природы отражает, очевидно, его духовное обнажение в руках физической науки, и оно имеет нечто общее с гностическим презрением к природе. Нет философии, менее обеспокоенной природой, чем экзистенциализм, для которой он не оставляет достоинства: это равнодушие не следует смешивать с воздержанием Сократа от физического исследования бытия как находящегося выше человеческого понимания.


Чтобы посмотреть на природу как она есть, на бытие, древние придумали имя для размышления -- theoria. Но точка зрения здесь такова, что если размышление останется только неуместно существующим, тогда оно потеряет свой благородный статус, который оно имело, -- как делает спокойствие в настоящем, в котором оно удерживает зрителя благодаря присутствию его объектов. Theoria обладала этой божественностью в платоническом смысле -- потому что она созерцала внешние объекты в форме вещей, запредельность неизменного бытия сияла через прозрачность становления. Неизменное бытие является вечно настоящим, в котором размышление может разделиться на короткие отрезки временного настоящего.


Таким образом эта вечность, не время, дарует настоящее и придает ему свой собственный статус в течении времени; и это потеря вечности, которая принимается за потерю подлинного настоящего. Такая потеря вечности представляет собой исчезновение мира идей и идеалов, в котором Хайдеггер видел истинное значение ницшеанского "Бог умер": иными словами, абсолютная победа номинализма над реализмом. Поэтому та же самая причина, которая есть корень нигилизма, является также и корнем радикальной временности схемы существования Хайдеггера, в которой настоящее не что иное, как момент кризиса между прошлым и будущим. Если ценности не созерцать в видении как бытие (подобно Благому и Прекрасному у Платона), но постулировать волей как проекты, тогда существование действительно предается постоянному будущему, со смертью как целью; и просто формальное решение быть, без nomos для этого решения, становится проектом из ничего в ничто. Слова Ницше, цитировавшиеся выше: "Тот, кто однажды потерял то, что ты потерял, все еще нигде не стоит".


Еще раз наше исследование вернулось к дуализму между человеком и physis как метафизической основе нигилистической ситуации. Существует очевидное кардинальное отличие между гностическим и экзистенциальным дуализмом: гностический человек брошен в антагонистическую, антибожественную и потому античеловеческую природу, современный человек -- в безразличную к нему природу. При этом последний случай представляет абсолютный вакуум, по-настоящему бездонную яму. В гностическом понятии враждебность, демоничность все еще являются антропоморфными, знакомыми даже в их инаковости силами, и это противоположение само дает направление существованию -- отрицательное направление, разумеется, но такое, что оставляет позади поддержку отрицательной запредельности, для которой положительность мира является качественным двойником. Не всегда эта антагонистическая двойственность допускается безразличной природой современной науки, и из этой природы вовсе невозможно извлечь направление.


Это делает современный нигилизм бесконечно более полным и более безнадежным, чем мог быть гностический нигилизм при всем его паническом ужасе перед миром и вызывающим презрении к его законам. Эта природа, так или иначе безразличная, является настоящей бездной. И только заботы человека, в его ограниченном столкновении с не чем иным, как со смертью, при случайности и объективной бессмысленности его значения в замысле, представляются действительно беспрецедентной ситуацией.


Но само это отличие, которое вскрывает большую глубину современного нигилизма, также бросает вызов его последовательности. Гностический дуализм, фантастический, так сказать, был, по меньшей мере, последователен. Представление о демонической природе, против которой выступает Я, имеет смысл. Но что можно сказать о безразличной природе, которая в самой своей сердцевине содержит то, от чего отличается ее собственное бытие? Фраза о заброшенности в безразличную природу -- это напоминание из дуалистической метафизики, в которой использование неметафизической точки зрения не имеет права на существование. Что такое бросок без бросившего и без того предела, откуда он начался? Скорее, экзистенциалист скажет, что жизнь -- сознательная, беспокоящая, познающая себя -- "заброшена" благодаря природе. Если она слепа, тогда видение является продуктом слепоты, забота -- продуктом безразличия, телеологическая природа порождается не телеологической.


Вносит ли этот парадокс сомнение в само понятие безразличной природы, эту абстракцию физической науки? Антропоморфизм настолько полно запрещался понятием природы, что даже человека стало невозможно постичь с позиций антропоморфизма, если только он не просто случайное творение этой природы. Как продукт безразличного, его бытие также должно быть безразличным. Тогда встреча с его нравственностью могла бы просто подтвердить реакцию -- "Так давайте же пить и веселиться, ибо завтра умрем". Не существует позиции, заинтересованной в том, что не встречает поддержки в творческом стремлении. Но если глубинная проницательность Хайдеггера верна -- то, сталкиваясь с нашей ограниченностью, мы считаем, что беспокоимся не только о том, что мы существуем, но и о том, как мы существуем, -- тогда простой факт такого бытия, высшей заботы повсюду в мире, должен также определять всеобщность, которая питает этот факт, и даже больше, если "она" единственная повлекла за собой разрешение своему субъекту физически подняться в его сердцевину.


Разрыв между человеком и всеобщей реальностью является основой нигилизма. Нелогичность разрыва, то есть дуализма без метафизики, делает этот факт ни менее реальным, ни его кажущуюся альтернативу несколько более приемлемой: пристальный взгляд на изолированную личность, к бытию в качестве которой он приговаривает человека, можно захотеть изменить для монистического натурализма, который, при этом разрыве, мог бы упразднить также идею человека как человека. Между этой Сциллой и ее близнецом Харибдой колеблется современный ум. Открыт ли для него третий путь -- тот, благодаря которому можно избежать дуалистического разрыва и который достаточно дуалистически проницательный, спасающий гуманность человека, -- философия должна еще это выяснить.

Загрузка...