21 июня 1941 г.
Все! Школа закончена! Даже не верится. Сегодня вечером вручение аттестатов и выпускной бал. А потом начинается новая жизнь!
И я решила пешком пройтись по своему любимому маршруту — на Петроградскую сторону. Взяла с собой несколько бутербродов, книжку (которую потом ни разу и не открыла) и отправилась. По Фонтанке до цирка, там свернула к Садовой, посидела в Михайловском садике (как в нем малолюдно, тенисто, как таинственно просвечивают сквозь деревья пламенеющие стены Михайловского замка. Зелень и багрянец — так красиво!). Потом через Летний сад прошла и не могла налюбоваться вековыми липами и кленами, их умыло ночным дождем и они будто помолодели. А как вышла на набережную, так просто дух захватило — до чего же красиво вокруг! Нева сегодня почти синяя, белые облака в ней мельтешат, на другой стороне голубеют в дымке минареты мечети. Шпиль Петропавловки как солнечный луч слепит, а вдали, будто плывет, Биржа в обрамлении Ростральных колонн. Шла я через Кировский мост, все останавливалась и мысленно старалась как бы сфотографировать город в различных ракурсах: сначала противоположный берег, а потом оборачивалась и впитывала все то, что там осталось. А потом попробовала медленно повернуться, чтоб круговая панорама получилась — вот если такую цветную фотографию можно было бы сделать! Но тут ко мне подошел молоденький милиционер, козырнул и сказал: «Гражданочка, здесь нельзя останавливаться». Я в ответ рассмеялась, козырнула, сказала: «Слушаюсь!» и побежала. Бегать-то разрешается? На мосту так здорово обдувало ветром — платье стало, как парус и несло меня вперед. Следующую остановку я сделала у памятника «Стерегущему». Возле скамейки, где я сидела, смешной мальчишка дрессировал щенка. А щенок почувствовал, что у меня в сумке хлеб с колбасой и начал скулить и лезть ко мне на колени. Пришлось вытащить мои припасы и поделить их на три части. Общими усилиями мы быстренько все умяли, щенок после этого решил, что я его новая хозяйка и увязался вслед за мной. Мальчишка догонял его, тот вырывался, еле отвязалась от них.
С удовольствием прошлась по улице Красных Зорь. Я люблю эту улицу, но получалось так, что я по ней только ездила на трамвае. А тут шла не спеша, разглядывала людей, дома, даже во двор дома, где жил Киров, заглянула. Дом этот отремонтирован, и скоро здесь откроют музей Кирова. На площади Льва Толстого мне очень нравится здание банка, похожее на старинную крепость. В саду имени Дзержинского сделала еще одну остановку — посидела на искривленном стволе плакучей ивы, их тут много на берегу Невки. Неподалеку трамваи, машины, а здесь тишина, стрекозы кружатся, будто не в городе, а где-нибудь в деревне. И даже хорошо, что этот парк неухоженный, с заросшими дорожками, и в нем можно посидеть на травке.
Потом прошла по запутанным улочкам между дач и домов отдыха Кировских островов и оказалась возле Елагина дворца ЦПКО. И только здесь почувствовала, как устала. Нашла скамеечку в тени, рядом с теннисной площадкой, и решила, что буду сидеть здесь до полного отдохновения. Но уже через полчаса я забыла про усталость. Дело в том, что в теннис сначала играли двое мужчин и, видать, оба хорошие мастера — наблюдать игру было очень интересно. Потом один ушел, а другой стал отрабатывать удары возле стены спортпавильона. И так у него это ловко получалось, что и мне очень захотелось попробовать. Он заметил это и предложил мне ракетку. Сначала я очень волновалась и у меня плохо получалось, а потом все лучше и лучше — звонко так мячик ударяет: Звон! Дон! Гон! (ракетка — стена — асфальт). И снова: Звон! Дон! Гон!
Так мне это понравилось, что я и про усталость забыла и уже жалела, что нет второй ракетки, и мы не можем поиграть вдвоем. А дяденька этот (еще не старый, лет 25–27, наверное) начал уже мне всякие приемы показывать: «Левый удар бери!», «Правый!», «Режь боковым!», зовут его Илья Николаевич, но просил называть без отчества, по имени только. Он сказал, что у меня есть быстрота реакции и «прыгучесть». И сказал, что если я хочу, то могу приходить сюда тренироваться. Он здесь бывает через день. Мне, конечно, очень хотелось бы научиться играть (вспомнилось, как в Левашово играли взрослые вечерами в теннис и так же звонко стук мяча о ракетку раздавался). Но у меня нет ракетки, а купить ее трудно и дорого. Илья сказал, что у него дома есть старенькая, в ней только сетку нужно починить, и он может отдать ее мне. Я согласилась (с ним как-то очень легко сразу, будто мы одного возраста и давно знакомы). Он дал мне свой телефон, чтоб я позвонила ему на следующей неделе, предупредила, когда приеду, и он тогда принесет мне ракетку. В следующую неделю он работает с утра и поэтому тренировка может начаться часов в пять. А сегодня он занимался с утра, так как идет на работу во вторую смену. И тут он заспешил, и я тоже решила ехать домой. Пошли вместе к центральному входу Парка. Илья купил эскимо, а оно растаяло, и мы смеялись, что все пальцы были липкие и пришлось руки в пруду мыть. Он инженер-электрик. Спросил меня про родителей, про то, есть ли сестры, братья, и посочувствовал, что я одна. А у него младшая сестра, и он ее очень любит. Потом про институт заговорили. Он думал, что я уже студентка. Похвалил авиационный. Я сказала, что боюсь экзаменов по физике и немецкому. Он сказал, что по физике мог бы со мной позаниматься, а его мама всю жизнь немецкий преподавала и тоже могла бы помочь. Разумеется, я отвергла эти предложения, а он сказал: «Ну и напрасно. Себя хвалить не стану, а мама у меня действительно умеет быстро обнаружить пробелы в знании языка и найти способы их быстрого преодоления. Да и человек она легкий — она всем нравится». Наверное, он прав и говорил от души, но я все равно как-то не могла согласиться на такую помощь.
Мы сели на трамвай, Илья Николаевич живет близко от ЦПКО — угол Большого и Введенской, и когда мы уже подъезжали к остановке, он вдруг начал уговаривать меня зайти к ним пообедать: «Вот познакомишься с мамой и сама увидишь, что все гораздо проще, чем тебе кажется. И кроме того, у нас сегодня окрошка! Ну, решайся!». И так мне захотелось согласиться! И так я сразу поверила в то, что мама у него очень хорошая и что она ничуть не осудит меня за то, что я, незнакомая еще вчера, вдруг пришла к ним «на окрошку». И окрошки очень захотелось… Но я мужественно сказала «Нет!» сама себе, а Илью Николаевича поблагодарила и сказала, что позвоню на следующем неделе.
С тем и расстались. А когда проезжала мимо дома угол Введенской и поглядела на окна угловой квартиры над гастрономом, то вдруг ясно поняла, что этот дом может быть моим домом. И что все это зависит только от меня… И что я понравилась этому человеку, и не «просто так» понравилась, а серьезно. И в зависимости от того, захочу продолжить это знакомство или нет, так и сложится моя дальнейшая судьба. И так теперь будет всегда. И мне стало страшно. И стало радостно — я сама должна буду решать, по какой дороге мне идти. И если уж ошибусь, пенять будет не на кого, только на саму себя. (А где-то я читала, что, возможно, не человек выбирает судьбу, а судьба выбирает человека…). Еще не знаю, позвоню ли я Илье Николаевичу, но знаю, что он позвонит мне.
Приехала домой, пообедала и проспала как убитая два часа. А теперь уже привела себя в порядок, нагладилась и вот в ожидании Галки, которая зайдет за мной, чтобы вместе идти на вечер в школу, коротаю время за этой тетрадью. Можно бы ее и бросить. Причина, по которой завела я ее в прошлом году, исчезла. Но все же, видимо, время от времени буду продолжать записывать — привыкла отчитываться самой себе.
Завтра, как отоспимся, поедем всем классом на пароходике в Петергоф. В понедельник перебираюсь в Лигово, и начинаются мои каникулы. Недельку отдохну, а там впрягаюсь в дела экзаменационные. Мне почему-то кажется, что в институт я попаду (тьфу! тьфу! Как бы не сглазить!).
Но самое главное — с сегодняшнего дня школа позади и начинается совсем новая жизнь!
А когда думаю о сегодняшнем дне, то в памяти ярче всего только то, как слепило солнце на Кировском мосту, да как ветер раздувал платье. Да еще звон мяча о ракетку слышу: Звон! Дон! Гон! Звон! Дон! Гон!
22 июня 1941 г.
ВОЙНА! Началась война. С фашистской Германией. Уже перешли границу и идут бои. В четыре утра бомбили Киев, Минск, другие города.
Пишу и не верю этим словам — бомбили?! Уже льется кровь?! В четыре утра?.. В четыре утра мы с ребятами возвращались с набережной Невы… Шли вдоль Крюкова канала, пели тихонько «Любимый город может спать спокойно…». А в это самое время!..
Объявили по радио в 12 часов. Я только встала и чай пила. Папа и мама дома были тоже — воскресенье. Праздничный пирог на столе по случаю окончания школы. Приготовились слушать веселую воскресную передачу про милиционера. Там песенка есть: «Давайте не будем, не будем, гражданин…». И вдруг вместо этой песенки — «Внимание! Внимание! Слушайте чрезвычайное сообщение…». И выступил Молотов. Война!..
Что же будет? Папа сказал, что, конечно, фашисты получат по заслугам, но все это очень серьезно. Взял документы и ушел в военкомат. Мама хватается то за одно, то за другое, и все у нее из рук валится. Соседи на кухне, в коридоре говорят только об одном. Слышно, как за стеной у Долиновых плачет Белла — у них ведь маленький только недавно родился, а тут с мужем придется разлучаться.
Я не могла оставаться дома, что-то надо было немедленно делать. Мы с ребятами собирались сегодня встретиться и ехать на пароходике в Петергоф. Как это все далеко уже — выпускной бал, танцы, смех, всякие планы… А прошло всего несколько часов…
Папа ушел в военкомат, надо было и мне немедленно что-то делать важное и нужное. Вспомнила, что наши противогазы не перезаряжались еще с осени — я все собиралась, да откладывала (ох, неужели химические отравляющие вещества применять будут!). Навесила на себя все три сумки с противогазами и чуть не бегом на Садовую, где районный пункт ОСОАВИАХИМа[16]. Но там было закрыто. Дворничиха сказала, чтобы завтра утром приходила. Шла по Фонтанке домой и в голове не укладывалось: ведь сегодня ночью, сегодня шли мы здесь с ребятами и ни о чем даже не подозревали.
Все люди на улице идут быстро, ни на кого не глядя. Многие женщины заплаканы. Даже дети как-то притихли. На углу включенный репродуктор, еще раз послушала выступление Молотова. Собралась толпа, все слушали молча, видать, тоже не в первый раз. И так же молча расходились.
Пришла домой. Позвонил Костя. Мы пошли с ним по магазинам. Мама велела купить крупы, макарон, взять всего побольше. Но папа сказал, чтобы не устраивали паники, а купить лишь как обычно, что действительно нужно, и не делать никаких запасов (папу уже оформили в военкомате как старший комсостав и сказали, чтоб ждал: вызовут в ближайшие дни).
Мы с Костей ходили по улицам, заглядывали в магазины: действительно, некоторые начинают запасаться продуктами, покупают всего помногу, часто очереди возникают там, где их раньше не было. Я купила хлеб, постное масло и только кило пшена, хотя отстояла в очереди — не хотелось поддерживать паникеров. Зашли в кондитерский на Международном, купили по сто грамм тянучек. Я подумала, что Костя, может, в последний раз ест конфеты — ведь завтра он идет в военкомат — и сунула ему в карман свой кулечек, когда прощались. Обещал завтра сразу же из военкомата позвонить. Мама его очень плачет, и поэтому они с отцом отложили военкомат на завтра. Как-то ни о чем невозможно ни говорить, ни думать, только одно в голове, и мы рано разошлись. Неужели его завтра уже не отпустят домой? А куда мне? Может, в медсестры или на военный завод? Но я же ничего не умею! Может, поехать в свой Авиационный институт? Там что-нибудь подскажут, может, курсы какие-нибудь. Посоветуюсь завтра с Адой.
Устала от всего так, что засыпаю на ходу, хотя всего девять вечера, ложусь. Первая ночь войны. Сколько же их еще будет?!
23 июня 1941 г.
Ночью около двух часов жутко завыли сирены. Первая боевая тревога! Все высыпали на улицу. Ночь лунная, дома освещены зеленым светом, будто декорации. В небе гудели самолеты (наши?), метались лучи прожекторов. Появились дежурные по подъезду, милиционеры — загоняли всех в подворотни, а женщин с детьми размещали в квартирах первых этажей.
Почему-то не было страшно, а только очень интересно.
Мальчишки удирали от матерей и дежурных на чердак и оттуда наблюдали залпы зениток со стороны Пулково. Когда ребят согнали с чердака, то взрослые окружили и слушали их. Ребята уверяли, что видели воздушный бой. А сегодня утром сказали, что действительно, несколько фашистских самолетов прорвались к городу, и один из самолетов был сбит над Песочной… Мы когда-то там на даче жили…
Звонила Адка. Всех латышей спешно эвакуируют на Урал. Бегает, оформляет документы. Удастся ли встретиться…
Костя позвонил. Сказал, что у него пока все в порядке и он устраивается на работу в железнодорожные мастерские.
Позвонил мой новый знакомый Илья Николаевич, попрощался, завтра уходит на фронт.
25 июня 1941 г.
Радио не выключаем. Утром сводка с фронтов, потом читаем об этом же в газетах. И молчим. Молча спешим по своим делам. Папа — в военкомат, мама — в свою библиотеку. У них там при райкоме создается комиссия по проверке готовности к противовоздушной обороне, мама в составе этой комиссии по улицам, примыкающим к Моховой, где Театральный институт. Есть такая комиссия и на нашей улице, во всех домах жильцы очищают от хлама чердаки, подвалы, готовят запасы песка и т. д. Я вечерами тоже вместе со всеми носила ведрами песок на чердак, белила каким-то противопожарным составом деревянные перекрытия. А с утра ухожу искать работу. Решила идти на завод. Хочу токарем по металлу — Костя посоветовал именно токарный станок и немножко объяснил его части и принцип работы. Но обошла все заводы и мастерские вдоль Обводного канала (здесь их особенно много), но почему-то в отделах кадров посмотрят на меня и отказывают, не объясняя причины.
Костя уже работает в железнодорожных мастерских. Его устроил туда отец, а сам уехал с военным эшелоном: его мобилизовали как машиниста. Я думала, что Костя пойдет добровольцем, но он решил работать, и я стараюсь теперь не говорить на эту тему. Многие мальчики из нашей школы уже подали заявления в военкомат, и я видела, как их строем вели на учения. Среди них — Женька Левин, Коля Кузнецов, Гоша Шавгулидзе, Аркашка Львович. А Котька Кудряшов и Додька Блехман подали заявления в Медицинскую академию и проходят учения там. Позвонил Генка Соболев — всех парней из Медицинского института перевели в Медицинскую академию и готовят ускоренными темпами как военных врачей.
Мы с Галкой ездили в «свой» Авиационный институт, узнали, что приемных экзаменов не будет и мы с нею приняты по аттестатам. Но когда начнутся занятия — неизвестно. А пока надо принести справку с места работы либо записаться в стройотряд института. Там уже маскируют здание, переводят оборудование куда-то в центр города, а вокруг роют траншеи — ведь институт размещен в старых корпусах бывшего монастыря, в самом конце Международного проспекта, возле трамвайного кольца Средняя Рогатка. А здесь возводится «линия обороны»… Даже произнести эти слова страшно: «линия обороны Ленинграда проходит возле последних домов Международного»… А наша 1-ая Красноармейская улица пересекает Международный в начале его… Не верю! Все это делается просто потому, что так положено. На всякий случай. Вот и оконные стекла велели заклеивать узкими полосками бумаги на случай бомбежки, чтоб не вылетели от взрывной волны. И все окна в домах теперь перечеркнуты белыми крестами. И у нас дома я тоже наклеила. Утром, как откроешь глаза, так сразу видишь эти кресты, и первая мысль — война! Да и во сне об этом помнишь — радио не выключено, и всю ночь стучит метроном. А днем, между сводками с фронтов, звучат марши, военные песни времен Гражданской войны и еще одна, новая, от которой мурашки по коже:
«Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна —
Идет война народная,
Священная война!»
28 июня 1941 г.
Сводки с фронтов ужасные. Каждая кончается словами: «После ожесточенных боев наши войска были вынуждены отступить… Оставить…» такой-то город, населенный пункт. Как же так?! Что же происходит? Неужели они сильнее нас?!
Но ведь еще неделю назад мы пели: «Броня крепка и танки наши быстры». И еще песня: «Нас не трогай, и мы не тронем… А затронешь — спуску не дадим!». И еще много других хороших песен вспоминается…
В городе уже появились беженцы — те, кто испытал бомбежку, обстрел, бросили свой дом и с детьми приехали в Ленинград. Некоторые — к родственникам, большинство — к «никому». Их где-то расселяют. Тех, кто с детьми, отправляют дальше. Вообще предложено уехать из Ленинграда многодетным семьям. И отдельно детей отправляют, без родителей, до осени. Все вокзалы переполнены уезжающими: с Балтийского и Варшавского провожают на фронт, с Московского — детей и тех, кто уезжает на восток, в глубь страны.
Вчера я провожала папу. Мама простилась дома, т. к. была вызвана в райком по месту работы на инструктаж по эвакуации учреждений. На Балтийском вокзале все забито военными и провожающими. Крики, слезы женщин, команды собирающих свои отряды, музыка, ребятишки, шныряющие под ногами, гудки паровозов… И — жара. Очень жаркие дни стоят, и от этого все кажется еще более странным и нереальным. Папа не хотел, чтобы я на перрон с ним шла, и мы посидели с ним немножко в тени, на досках возле товарных складов. Ни о чем толком поговорить не удалось. Просил, чтоб я «не глупила» и берегла маму. («Не глупила» — это он насчет моих попыток весной уйти из дома и стать самостоятельной). Он доволен тем, что я в авиационный институт поступила. И то, что буду работать, одобряет тоже. И вообще мы с ним, кажется, впервые почувствовали близость, желание понять друг друга… И вот надо расставаться. Мне вдруг так страшно стало. Папа в военной форме выглядит незнакомым и будто ему неловко в ней. Очки к форме не идут, и он их все время поправляет. Он батальонный комиссар, с одной шпалой в петлице, политработник, и я постеснялась, не спросила, почему ему винтовку не дали, а только револьвер в кобуре. Ведь на фронте всякое может случиться… Простились мы так, будто он в очередную командировку едет… А когда шла домой и навстречу отряды мобилизованных, вдруг поняла, что, может быть, все эти мужчины идут по Ленинграду в последний раз. Не все, но некоторые из них… И страшно стало вглядываться в их лица. И стыдно перед ними за то, что они идут туда, к вокзалу, а я — навстречу им, оттуда…
7 июля 1941 г.
Уже неделю работаю. На судостроительном заводе им. Марти (это за Калинкиным мостом, там, где Фонтанка в Финский залив впадает).
Я поняла, почему меня в отделах кадров не брали на работу. Приходила в светлом платьице, с черным бантом на затылке (отращиваю волосы) — ну, и не внушала доверия. А тут, по совету Кости, повязала косынку на голову, надела серый рабочий халат, на ноги — тапочки. И сразу — взяли! Учеником токаря. Работа сменная: неделю в ночь, неделю в день. Смена — 12 часов, без выходных. Я предупредила, что принята в Авиационный институт, показала студенческий билет. На это мне сказали, что с началом занятий меня отпустят. Вышла на работу в ночную смену. Прошла через проходную и чуть не заблудилась, пока свой цех нашла. Подъемные краны, рельсы, паровозы, корпуса кораблей на стапелях… А в цехе темно, только светлячками лампы возле каждого станка. И оглушительный грохот парового молота. Дикий лязг и скрежет пилы по металлу (меня всегда корежит, даже если кто вилкой по тарелке скрипнет). Станки стоят не ровными рядами, как я представляла, а группами по 5–6 штук. С трудом видны станки ближайшего участка, а дальше все тонет в темноте. Лица работающих различаются смутно, лишь когда наклоняются к детали, ярко освещены только руки и резец, снимающий с детали блестящие змейки стружки. Гул от станков такой, что невозможно разговаривать — надо кричать в самое ухо. Над головой время от времени с грохотом катится подвесной подъемный кран с грузом (вдруг уронит…).
Пока разыскивала свой участок, меня несколько раз в упор засвечивали лампочками — разглядывали, и я тогда совсем ничего не видела и останавливалась. Хорошо, что меня взялась проводить женщина, которая собирает в тележку стружку и вывозит из цеха. Мой наставник — токарь седьмого разряда Петр Иванович Молочник. Не старый еще. Но какой-то очень стеснительный. Отвел меня к свободному станку (ДИП-200), начал объяснять, где шпиндель[17], где суппорт[18], но увидев, что я это уже знаю (от Кости), дал задание «обдирать» заготовки. Постоял, пока я управилась с одной, и ушел на свое место. Работа эта однообразная и не очень приятная: ржавую болванку, размером в три стакана, закрепляешь, включаешь станок на малую скорость, и резец снимает окалину. Ржавая пыль, стружки летят в глаза, в нос (в очках почему-то никто не работает, и мне не дали тоже). Не хватает сил туго закрепить деталь, она быстро разбалтывается и начинает «бить» по резцу. Приходится выключать станок и все начинать сначала.
На соседнем станке работает мальчишка из ремесленного училища, лет четырнадцати, наверно, маленький, стоит на ящике. Но работает легко, даже с лихостью какой-то, и посмеивается, видя, как я буквально повисаю всей тяжестью на ключе, когда закрепляю деталь. Подошел вразвалку, посмотрел: «Эх, какие же у тебя ручки-то махонькие…». Взял ключ и сам закрепил и ошкурил болванку на большой скорости так, что она задымилась. Включил подачу эмульсии (белая жидкость, льется на металл, чтоб охладить деталь), и стала заготовка красивой, будто никелированная. Сказал, чтоб и дальше с эмульсией работала — опилок меньше летит и руки целее будут. И чтоб скорости не боялась. А если понадобится что — достаточно лампочкой в его сторону посигналить (она на гибком шланге укреплена). Зовут его Степа. Так у меня стало сразу два наставника. После наглядного урока мне сразу легче и интереснее стало работать, и к полуночи, когда делали перерыв на десять минут и слушали сводку с фронта, у меня на металлическом стеллаже возле станка лежали в три ряда блестящие заготовки (это для минометов детали). Мой мастер (старший) подошел, похмыкал и ушел к своему станку, ничего не сказав. Ночью была тревога, завыли сирены, но никто не выключил станков, и я не слышала, когда был отбой. Обед в два часа ночи, на 30 минут. Устала ужасно. Сидела, прислонившись к стене, на куче стружек, покрытых брезентом, вместе со всеми запивала кипятком свой домашний завтрак (у меня хлеб с селедкой был и зеленый лук — хотела Степку угостить, да он на время перерыва исчезает). Тошнит от запаха машинного масла — пропахло им все вокруг, и руки, и халат. Очень хотелось спать. После перерыва работать значительно труднее: все плывет перед глазами, слепит блеск деталей, страшно заснуть и упасть на станок. Часа в три уже не было сил — ходила в умывалку, мыла лицо, но ничего не помогало. Когда начала совсем клевать носом, вдруг мне в плечо шлепнул комок стружек — я так и дернулась в сторону. Оглянулась, смотрю — Степка своей лампочкой мне маячит. Позвал идти с ним в «точилку», где резцы точат. Я пошла, посмотрела, какие бенгальские огни получаются при заточке резцов об огромные жернова точила. Но сама затачивать побоялась — мне это Степка делает. Рядом с точилкой хозяйственный закуток: там навалены горы метелок из прутьев и отдельно — палок к ним. Здесь сравнительно тихо, а визг пилы кажется терпимым, и я его почти не замечаю. Степка скомандовал, чтобы я прилегла и поспала минут десять — он разбудит, а сам устроился под скамейкой, где у него припасена дерюжка, чтоб укрыться: даже если кто зайдет и сядет на скамью, то не заметит.
Я разбросала возле стены веники, чтоб получился «окопчик», легла и моментально уснула. Потом Степка растолкал меня, я умылась и уже до утра дотянула легче. К восьми утра пришел мой сменщик (очень красивый парень, между прочим), назвался Матвеем и долго учил меня, как чистить и смазывать станок при пересмене. Обидно, что я устала так, а он будто не понимает и насмешливо заставляет драить станину до блеска. Мой наставник Петр Иванович постоял немного рядом, и Матвей что-то пошутил насчет того, что «наш Петр умеет себе учеников подбирать…» — тот его оборвал и ушел, не попрощавшись. Так кончилась моя первая рабочая смена.
Брела я домой вдоль Фонтанки и засыпала на ходу, как лошадь. Дома спала часов до трех дня, потом что-то делала по маминым поручениям, а в восемь вечера уже снова стояла у станка.
Уже на третий день мне дали точить самостоятельно мелкие бронзовые детали. Пригодилось, что я хорошо разбираюсь в чертежах. Детальки такие хрупкие, что я боюсь их слишком жестко закреплять, чтоб не помять. В результате, когда включила станок на большую скорость, деталь разболталась, вылетела из патрона и, пролетев над головами работающих (к счастью!), врезалась в витрину передовиков производства. Степка так хохотал!
Детальки получаются красивые, но очень трудно соблюдать точность (до двух микрон!). Часто останавливаю станок и проверяю кронциркулем. Все же пять штук запорола (сама заметила), а из ОТК вернули мне только одну и сказали, что для начала это совсем неплохо. Правда, норму я не выполняю. Устаю до предела обычно к трем-четырем часам и, по договоренности со Степкой, ухожу на 10 минут вздремнуть под «его» скамейку. В дневную смену работать значительно легче. Но зато днем к концу смены очень есть хочется, т. к. все всухомятку, что из дома взято. Заводская столовая от нашего цеха далеко, там много народу и не успеть. Когда иду на работу или обратно, замечаю, как город с каждым днем меняется, становится все более суровым, прифронтовым. Витрины магазинов завалены мешками с песком, забиты досками. В скверах, на площадях роют щели-укрытия. Много военных. Бесконечные отряды мобилизованных шагают к вокзалам, а навстречу им, от вокзалов — потоки беженцев. Их сразу узнаешь — с узлами, с котомками за спиной, с ребятишками. Очень жарко: возле киосков с водой, бочек с квасом выстраиваются очереди. Вечерами город погружается в темноту. Трамваи, машины идут тихо, освещаются лишь синими подсветками. Окна во всех домах замаскированы, дежурные за этим строго следят и, если заметят хоть щель, — хозяина комнаты ждут неприятности. Ночи еще светлые, и в небе до утра плавают серебристые рыбины противовоздушного заграждения. Когда их спускают на землю, они огромные, вроде дирижаблей.
У меня сегодня пересмена, и потому получился свободный вечер, вот я и спешу записать обо всем. Заодно уж пусть и о смешном. Дело в том, что вчера после работы со мной по пути шел мой мастер Петр Иванович. Он живет где-то у Сенной площади, и по Фонтанке шли вместе. Я устала и, еле ворочая языком, отвечала на всякие его вопросы: где собираюсь учиться и для чего на завод пришла. А когда прощались, то он вдруг пригласил меня в кино «завтра», т. е. сегодня. Я постеснялась отказаться и согласилась. И сегодня вечером, хоть мне очень и не хотелось, отправилась я на Садовую в «Ударник» на картину, которую уже видела, — «Антон Иванович сердится». И только я подумала о том, что я Косте потом скажу, как тут и он навстречу идет. Он знал, что у меня свободный вечер впервые за долгое время. Я минутку поколебалась, говорить правду или нет, и решила сказать. Но моя правдивость оценена не была. Получился очень неприятный разговор, и я прибежала в кинотеатр запыхавшись, в последнюю минуту. Мой спутник так явно обрадовался, что мне стало неловко — ведь он не знал, что я пошла только для того, чтобы не обидеть, все-таки он взрослый человек… Но только мы сели и начался журнал, как завыли сирены и сеанс прекратился — тревога! Всем пришлось спуститься в фойе, благо оно в подвале, и проторчали там более часа. Петр Иванович пытался развлекать меня, но я уже думала лишь как бы скорее домой добраться и ничего толком не слушала. Он, видно, понял это и совсем замолчал. Кончилась тревога, хотел Петр Иванович меня проводить, но я наотрез отказалась и галопом понеслась домой. Мама сегодня дежурит в ночь на работе, бабушка легла спать, Николай придет не раньше двенадцати — вот я и могу спокойно сидеть над своей тетрадью.
Да, забыла сказать: с нами вместе теперь живут бабушка с Николаем (мамин младший брат, тридцать лет, работает на ГЭС и в армию его не взяли, хотя он и записывался добровольцем). Они пешком пришли из Лигово — там почти все сгорело в первые же дни налетов.
Странно — война идет, сводки с фронта такие, что читать страшно, в городе роют окопы, бомбоубежища строят, а жизнь идет своим чередом, как говорит моя бабушка. И я вот думаю не только о войне, но и о Косте, и о моем красивом сменщике Матвее, и о том, что впервые ходила в кино со взрослым дядей, который вроде за мной ухаживает. И когда вспоминаю, как сегодня налетела на Костю и, как заяц, рванула в другую сторону, мне становится так смешно… Наверное, я все-таки очень легкомысленная! Кончаю, пора спать. Только бы тревоги больше не было!
15 июля 1941 г.
Сводки ужасные. Бои идут под Лугой (я там в пионерском лагере была). Тревоги по нескольку раз в день. И почти каждую ночь. Устаю здорово, но с нормой уже справляюсь. К счастью, мои отношения с мастером никак не изменились после того злополучного похода в кино, будто ничего и не было. Впервые делала деталь с нарезкой — трудно, зато интересно. Работа токаря мне определенно нравится: из ржавых, неуклюжих заготовок получаются блестящие, красивые и, главное, нужные детали. Мне нравится даже то, что деталь снимаешь со станка, а она — теплая, будто живая. И к запаху машинного масла привыкла.
28 июля 1941 г.
Нет времени и сил записывать. Работаю уже самостоятельно. Присвоили третий разряд. Делаю мелкие детали, которые требуют большой степени точности. Почти без брака — из ОТК хвалили. В воскресенье, когда пересмена с ночи на день, взяли обязательство работать дополнительно еще четыре часа — кончаем не в восемь утра, а в двенадцать дня, т. е. шестнадцать часов подряд. Эти четыре часа проходят как в полусне: руки работают, а голова время от времени отключается, и вдруг видишь обрывки снов. Часты ночные тревоги, но в щели, вырытые возле цеха, не уходим. Очень страшно грохочут зенитки вокруг завода. Плохо, когда тревога перед концом смены и приходится задерживаться до объявления отбоя. Знаю, как мама и бабушка волнуются в таких случаях.
У нас дома, как и у всех, окна закрыты светомаскировкой — бумажными шторами, а сверху — байковыми одеялами, чтоб не оставалось щелей. Убирать эту маскировку на день трудно, поэтому только отгибаем угол, и днем в комнате полумрак. Вечерами включаем лишь настольную лампу, а как тревога — тушим везде свет, чтоб не нарушить маскировку, если вылетят стекла.
Хотя и устаю здорово, вечерами прихватываю два-три часа от сна и работаю с жильцами нашего дома: сгружали песок с трамвайных платформ, насыпали его в мешки. Мешками закладывают витрины магазинов, памятники. Рыли щели в соседнем сквере и в Польском саду (там стоят зенитные орудия и во время тревог они грохают так, что стекла звенят).
Когда начинают выть сирены, все должны спуститься в убежище (оборудовали в подвале). Мы с мамой и бабушкой бежим к тете Лене (она с трехлетним Валькой живет за углом, на первом этаже) или, если наше дежурство, поднимаемся на чердак и выходим на крышу — сбрасывать зажигалки, тушить пожар, если возникнет. С крыши весь город как на ладони. Луна яркая. Грохот зениток, рев самолетов, зеленые лучи прожекторов чертят по всему небу… Но вроде пока все атаки наши самолеты отбивают. Один раз видела, как в перекрест лучей поймали немецкий самолет и вели его в сторону Пулкова — там, говорят, и подбили.
От папы было одно письмо: ему присвоено звание майора и он батальонный комиссар. Пишет, чтоб за него не беспокоились. Алексей, папин брат, тоже на фронте (а Вера, его жена, как раз этой весной с ним разошлась и ушла к какому-то Владимиру. Недавно она приходила к нам, плакала и о чем-то шепталась с мамой).
Наши мальчики уже на фронте. Как-то они там? Галка проводила своего Доньку — он попал в морские части и очень доволен. Из той троицы мушкетеров, которые пели на школьном вечере, когда мы познакомились с Костей, ушли добровольцами Алька Бернштам и Петя Уманский. А красавец Юрочка Хочинский освобожден по близорукости и поступает в Театральный институт. Неудобно говорить об этом даже самой себе, но мне теперь трудно встречаться с Костей. Он провожает меня иногда на завод, когда иду в ночную смену, и мы говорим обо всем, кроме того, о чем будто условились молчать… Отец Кости ушел на фронт, хотя ему уже около пятидесяти лет, а Косте как-то устроил бронь, и тот явно рад, что его «не тронут».
26 августа 1941 г.
Из газет:
В течение 23/VIII наши войска продолжали вести бои с противником на всех фронтах, и особенно упорные бои на Кингисеппском, Смоленском, Новгородском и Одесском.
Письма в «Правду»: «Держитесь стойко, товарищи ленинградцы! — пишут нефтяники Баку, — «В эти дни, когда над городом нависла непосредственная угроза вторжения кровавых гитлеровских банд, мы умножаем свои усилия на каждый литр горючего».
Из Ташкента: «Мы с вами, дорогие друзья!».
В фонд обороны внесен ценный взнос от семьи Лермонтовых — внучатых племянников поэта: старинные золотые серьги с бриллиантами, которые оценены в 20 тысяч рублей.
После упорных боев оставлен Новгород.
Вот такие сводки с фронта. Налеты на город все чаще и чаще. По нескольку раз в день тревоги. В продовольственных магазинах опустели все полки. По карточкам почти ничего не дают. Талончики на крупу и мясо уходят на обеды в столовке завода. Вместо жиров выдали по 500 г сыра.
Многие уже эвакуировались — заметно меньше детей на улицах. Опустели некоторые квартиры. Из нашей уехали Долиновы с ребенком, Таточка Ладынина с матерью и бабушкой (приглашали к себе в Калининскую область, но мы сказали: «Ни за что из Ленинграда не уедем»). Уехала с театром в Среднюю Азию Луиза Ивановна Кенго, а мужа ее почему-то арестовали (говорят, потому, что немец…), и бабушка их осталась теперь одна. В квартире нашей только Сыромятниковы — Вера Степановна с сестрой Валей и восьмилетним Женькой, старушка Кенго да мы четверо.
Получила получку, купила себе материал на зимнее пальто (очень красивый черный искусственный каракуль) и даже отдала шить. Самой стыдно — такое вокруг делается, а я вот о новом пальто думаю. Но ведь с другой стороны, это первая в моей жизни вещь, приобретаемая на свои деньги, и будет это пальто расклешенное, на оранжевой атласной подкладке. Из пальтового материала уже сшила себе черный берет…
Запишу уж заодно и еще о «мелочах жизни», которые, к сожалению, ноют как зубная боль. Очень неприятно, что я умудрилась поссориться с бабушкой. Вообще-то я люблю ее, удивляюсь ее мужеству, с каким она бросила свою квартиру в Лигове (никогда не жалуется), тому, что в свои почти 70 лет не падает духом, подбадривает тех, кто паникует во время тревог. Но у нее появилась какая-то болезненная подозрительность ко всему, что связано с едой. Свой паек выкупает сама, завязывает в тряпочку хлеб, прячет его. А тут дали сыр, и вдруг ей показалось, что от него отрезан ломтик. А была дома утром только я… Так я обиделась на ее подозрение, что ответила грубо. И вот теперь бабушка решила с Николаем питаться отдельно. И мне, и маме это очень неприятно…
9 сентября 1941 г.
Вчера сильнейший налет в 7 вечера — за Обводным, в конце Международного. Загорелись Бадаевские склады, где все запасы продовольствия. Черный дым полз над городом, и огромное зарево — будто второй закат солнца на южной стороне. Даже до нашей улицы доносится запах гари. В 10 вечера еще тревога — снова бомбили. Мы с мамой были на крыше — чуть не сбросило взрывной волной. Пожары во всех районах города. На днях видела, как разбит дом на Невском, 119. Обрушилась передняя стена и все комнаты обнажены… Есть убитые.
За август положение ухудшилось. Сдали Лугу. Оставлена Мга и прекратилось железнодорожное сообщение. В газетах обращение Жданова и Ворошилова к ленинградцам: «Суровая опасность над городом». Снизили нормы хлеба (служащим — 400 г, детям и иждивенцам — 300). Я уволилась с завода, т. к. получила вызов из института. Но занятий пока нет — все на оборонных работах. Я сначала рыла окопы вместе со студентами Авиационного института и помогала в перевозке имущества института в новое помещение, на пр. Майорова (Международный, возле Средней Рогатки, где старое здание, сильно бомбят). А потом попросила разрешения работать на участке, где мамин театральный институт копает противотанковые рвы (это в районе Пискаревки, ездим туда на трамвае, до кольца). Ребята веселые, много шутят (один нашел череп лошади и читал монолог Гамлета). Хорошо поют свои студенческие песни. Но и работают тоже здорово. Стараюсь не отставать, и на руках у меня мозоли не сходят. Среди первокурсников увидела Юрочку Хочинского. Он явно дружит с одной девчонкой — Люсей, и я через нее познакомилась с ним, сказала, что видела их троицу, когда они дали на школьном вечере в прошлом году. Он рассказал, что почти все ребята их класса, ушедшие на фронт, погибли — их отправили в бой без винтовок (надо добыть себе оружие в бою…). Алька Бернштам контужен был так, что потерял на несколько дней речь и зрение. Сейчас его выписали из госпиталя и вроде уже лучше, но дали белый билет.
Поссорилась с Костей и, видимо, теперь навсегда. После последней ссоры мы помирились. Но он зашел вчера, а я спала после смены. Хотел оставить записку, и бабушка сказала, чтоб взял бумагу на письменном столе. А там среди тетрадей он обратил внимание на эту, толстую. Наверное, открыл, прочитал что-то про себя и решил, что имеет право читать все. Взял тетрадь домой, а мне оставил записку, чтоб «не беспокоилась». Возмутилась я страшно — ведь это все равно, как письма чужие прочитать! А сейчас пришла с работы — тетрадь на месте и в ней письмо. Пишет, что после того, что он прочитал, и вообще узнал «некоторые детали» моего истинного отношения к нему, он считает, что нам лучше не встречаться. Не знаю, может он и прав. Но моя обида на него ничуть не меньше, чем его — на меня.
Продолжаю 14 сентября. На оборонные работы ездим с мамой по-прежнему с театральным институтом. Рвы огромные, в четыре метра глубиной. Неужели здесь могут появиться немецкие танки?! Отсюда очень страшно смотреть, как летят на город бомбардировщики, как «ястребки» отгоняют их, как вспыхивают залпы и облачка дыма от зенитных орудий и как один за другим появляются пожары. Смотришь — и бессилен помочь, и не знаешь — цел ли твой дом, твои близкие… Хорошо, что хоть мы с мамой тут вместе.
По окончании смены (чередуемся то в день, то в ночь) устаем так, что в трамвае спим даже стоя. Дорога длинная — больше полутора часов, а если застанет тревога, приходится выходить и прятаться в подъездах домов или в щелях. Тревоги теперь бесконечны и по нескольку раз в сутки. Больше всего мечтаю выспаться. И об еде мысли лезут в голову (чтоб досыта). Еще раз снизили нормы хлеба — служащим 300 г, детям 300, иждивенцам — 250. Какие длинные очереди в булочных и как медленно они двигаются! Ведь каждый паек отвешивают с аптекарской точностью, а возле прилавка все молча следят за стрелкой весов… Мы с мамой берем с собой на работу мешок и, прежде чем ехать с окопов домой, ходим по полю и ищем остатки капустных листьев или невыкопанную картошку. Но так делают многие, и ходить приходится все дальше и дальше. Из этих темно-зеленых, с гнилью, листьев варим горькие щи (раньше такая «хряпа» шла только на корм скоту). Жалеем, что совсем не запасли крупы или муки. Осталась в буфете случайно банка крахмала да пучок сухих листьев петрушки — вот и заправляем теперь щи ложечкой крахмала и щепоткой этой пахучей травки. Выдали по 200 г постного масла — мама добавляет в тарелку и немножко масла. Получается что-то вроде клееобразной похлебки. Если хорошо посолить и горячая, то даже насыщает. Вот если б хлеба побольше… Но хлеб сушим сухариками и сосем (как конфеты), когда пьем чай утром и вечером — так на дольше хватает. Бабушка с Николаем питаются теперь снова вместе с нами, но хлеб выкупают по карточкам отдельно. Как-то очень стыдно, что ее паек на 50 г меньше, чем у нас с мамой. Но, правда, у Николая рабочая карточка и вместе получается одинаково с нами.
Когда мама дежурит в институте, то ночует там, в бомбоубежище, и я тогда еду ночевать к ней. Беру с собой рюкзак (в нем карточки, документы, самое необходимое из одежды на случай, если вернемся, а дома нет — так теперь все делают). А все остальные нужные вещи — белье, обувь зимнюю, которую еще не носим, даже кое-что из посуды — все, что может понадобиться на случай, если останемся бездомными, — запаковали в мешки, подписали фамилии свои, и лежат эти тючки в углу. Если дом рухнет, то такие узлы легче откопать под развалинами. (Конечно, при условии, что будет кому раскапывать…) В бомбоубежище Театрального института (он находится в старинном особняке на Моховой улице) живут сейчас многие студенты и преподаватели, как в общежитии. И в свободные часы между работой и тревогами там идут занятия. (В моем авиационном институте занятия начнутся в октябре). В одном углу на койках сидят «театроведы» и им что-то из истории шекспировской драматургии рассказывают, в другом — «режиссеры» обсуждают постановку своего будущего спектакля, в третьем — о системе Станиславского с «актерами» речь идет или даже сценки разные репетируют. Меня здесь уже за свою принимают, и я помогала в подготовке костюмов для одной концертной бригады, которая готовила программу для выступления в госпитале (ох, сколько уже раненых! Почти все школы, дома культуры, детские сады превращены в госпитали).
19 сентября 1941 г.
Заняты Стрельна, Пулково. На стенах листовки — «Враг у ворот». Объявлено всеобщее обязательное военное обучение мужчин от 16 до 50 лет. Замаскированы огромными сетками с аппликацией зелено-бурых пятен зенитные батареи на Марсовом поле и на других площадях, закрашены серой краской шпиль Адмиралтейства и купол Исаакиевского собора. Возле Московских ворот и у Кировского завода стоят «надолбы» — крестовины, сваренные из рельсового железа, на случай прорыва танков. Тревоги ежедневно, по нескольку раз. Вчера вечером сильно бомбили наш район. Мы с соседями нашего подъезда сидели в дворницкой (в подвале только те, у кого дети, — там все переполнено).
К полуночи вроде поутихло, и мы вышли во двор, но вдруг буквально над головой жуткий нарастающий вой и через мгновение — грохот взрыва. Было полное ощущение, что это конец, и, странно, как-то в секунду будто пронеслась перед глазами вся жизнь, и я спешила вспомнить (успеть вспомнить!) что-то самое главное. Утих грохот, и я поняла, что осталась жива… Обнаружилось, что лежу на земле, как и мама, и все, кто был рядом. Оказалось, бомба упала на соседнюю улицу, на 2-ю Красноармейскую, и разрушила угловой дом. Много жертв…
Бабушка наша нашла себе работу — плетет маскировочные сети. Огромные мотки пряжи приносит с той самой фабрики игрушек, где я проводила политинформации (будто тысяча лет прошла с тех пор). На фабрике этой теперь шьют брезентовые рукавицы, маскировочные халаты, и на дом выдают плести сети (на них потом наклеют куски ткани, будто осенняя листва). Бабушка умеет плести рыболовные сети и с этой работой прекрасно справляется, научила и меня плести, и соседку. Как свободная минута, так помогаю ей и отношу готовую продукцию. Мама на работе готовит библиотеку к эвакуации. Но мы решили: если даже ее институт эвакуируют, мы останемся и не уедем.
Недавно шла через Невский — все витрины закрыты щитами, мешками с песком, сняли с постаментов и увезли коней с Аничкова моста. А на гранитном основании, осиротевшем без этих буйных коней, приклеен большой лист со стихами Джамбула[19]:
«Ленинградцы, дети мои!
Ленинградцы, гордость моя!
Мне в струе степного ручья
Виден отблеск невской струи.
Дальше переписываю с газеты — тронули эти стихи меня до слез почему-то…
Если вдоль снеговых хребтов
Взором старческим я скользну,
Вижу своды ваших мостов,
Зорь балтийских голубизну,
Фонарей вечерних рои,
Золоченых крыш острия…
Ленинградцы, дети мои!
Ленинградцы, гордость моя!
Не за тем я на свете жил,
Чтоб разбойничий чуять смрад,
Не затем вам, братья, служил,
Чтоб забрался ползучий гад
В город сказочный, в город — сад…
Не затем к себе Ленинград
Взор Джамбула приворожил!
А затем я на свете жил,
Чтобы сброд фашистских громил,
Не успев отпрянуть назад,
Волчьи кости свои сложил
У священных ваших оград.
Вот зачем на Север бегут
Казахстанских рельс колеи,
Вот зачем Неву берегут
Ваших набережных края…»
(и так дальше — эти стихи по-восточному длинные). Кончаю, опять тревога.
20 сентября 1941 г.
Вчера сильнейший налет. Бомбили в районе Охты и Старо-Невского, Прямое попадание в госпиталь угол Суворовского. Огромный пожар, много жертв. И сегодня из-под развалин откапывают. А ведь это были беспомощные раненые, которые даже спуститься в убежище не могли…
24 сентября 1941 г.
Сегодня у нас с мамой выходной день. Ей в институте дали билеты на спектакль «Сирано де Бержерак», и мы весь день провели в театре, так как несколько раз спектакль прерывался из-за тревог. Играли актеры театра им. Ленинского комсомола, но в помещении Малого оперного, т. к. их здание пострадало от бомбежки. Начался спектакль в 12 часов. Мы вышли из дома рано и шли почти всю дорогу пешком — на трамваи рассчитывать не приходится, после каждой тревоги чинят пути. Два дня назад огромная бомба попала в Гостиный двор, разворотила все внутри. Пожар продолжается до сих пор. Шли мимо, и так было неправдоподобно — горит внутри коробка такого вечного, казалось бы, такого неотъемлемого от Ленинграда, от каждого из нас Гостиного, а жизнь продолжается, каждый спешит по своим делам. Мы вот даже в театр идем… Между прочим, после каждой тревоги, когда выходим из бомбоубежища, прежде всего задаешь вопрос: «Исаакий цел?.. Адмиралтейство живо?..» И услышав — «Пронесло на этот раз», с облегчением вздыхаешь: ну, значит, еще ничего. Еще жить можно.
Спектакль отличный. Главную роль играл Чесноков[20], да так, что несколько раз его прерывали аплодисментами. Но до чего же было обидно, когда на самом интересном месте появлялся из-за кулис администратор и извиняющимся голосом объявлял «вынужденный антракт из-за очередной тревоги»! Взрослые, как дети, пытались его уговаривать — мол, продолжайте, мы все привыкли к тревогам и все равно в подвал не пойдем. Но тот был неумолим, занавес закрывался, выстрелы зениток слышались все ближе и публика нехотя спускалась в бомбоубежище. Много среди зрителей военных, некоторые с повязками, видать, из госпиталя. Были и такие, кто узнав, что бомбят Выборгский район, поспешили уйти. Мы с мамой решили остаться до конца, благо паек хлеба взяли с собой, а в буфете продавали газированную воду, и мы так «пообедали». Первая тревога продолжалась почти полтора часа, и мы жалели, что не захватили с собой вязание. Многие женщины доставали из сумок рукоделие и время тревоги у них не пропадало даром. Вторая тревога была короче, но прервала последний акт, когда Сирано приходит в монастырь к Роксане, смертельно ранен, а она об этом не подозревает… Близких разрывов не было слышно, только зенитки, и мы не уходили из ложи. Молодцы актеры — понимали, что впечатление нарушено, и по окончании тревоги сыграли это действие еще раз с начала и до конца (было страшно — вдруг опять прервут!). Последние строки монолога Сирано такие мужественные, такие прекрасные, что, наверное, не только я, но и все, кто был на этом спектакле, шли домой и мысленно повторяли себе:
«…Дорогу гвардейцам — гасконцам,
которые даже на солнце
наводят кромешную тьму!».
К стыду своему, я не знала до сих пор этого драматурга — Ростана, и теперь возьму у мамы в библиотеке, прочитаю, что у него еще есть. Правда, читать некогда, если только во время тревог, когда грохочет не слишком близко.
На днях шла поздно по Загородному проспекту домой, спешила, но возле Пяти углов началась тревога и загнали в бомбоубежище. Как поутихло, выскользнула мимо дежурных и перебежками от одной подворотни до другой добралась до Витебского вокзала. Тут уж совсем тихо стало (хотя отбоя еще не объявили и во всех репродукторах стучал метроном), и я пошла спокойно вдоль Технологического института. На улице — ни души. Но вдруг слышу, впереди кто-то звонко запел: «Сердце красавицы склонно к измене…», и так сразу весело стало! Вгляделась — впереди по бульвару идет парнишка и поет! Я взяла да и подтянула ему следующий куплет. Он оглянулся, рассмеялся и еще громче запел. Так и дошли мы до площади под собственный аккомпанемент. С герцогом покончили, перешли на арию Тореадора. С сожалением свернула я на свою улицу и еще долго слышала — «Тореадор, смелее в бой!». Потом наступила тишина, снова один метроном стучит. Я бодренько добежала до нашего дома, и тут вдруг как ахнет! Как загрохочет все вокруг! Я как подкошенная свалилась на ступеньки подъезда и даже расплакалась — очень уж испугалась… А потом сообразила: ведь это просто зенитки в Польском садике дали залп!
С октября начинаются занятия в моем авиационном институте. Пока я продолжаю помогать маме на ее работе по упаковке книг. Если удается, присутствую на лекциях театроведческого факультета, а иногда и актерского. Даже принимала участие в этюдах на «внимание», которые проводил с первокурсниками режиссер Леонид Федорович Макарьев[21].
Много времени занимают всякие хозяйственные дела. Прежде всего надо успеть в перерывах между тревогами отстоять очередь за хлебом (а вчера, например, было за сутки 11 тревог). Ездила, а вернее, ходила по окраинам города в поисках лавчонок, где еще есть керосин. Газ отключили, и снова вернулись примусы, керосинки, хорошо, что мы их еще не выбросили. Но и керосин в городе кончился, и теперь у нас в комнате поставлена крохотная, будто игрушечная, печурка на ножках — купили по случаю на рынке. Труба от нее изгибается и вставлена прямо в дверцу нашего камина. Заготовка дров для печки тоже моя обязанность. Дрова теперь на вес золота (можно купить на рынке вязаночку дров за пайку хлеба). Мы с Николаем распилили остатки того, что было у нас в сарае, и перенесли все домой, положили в кухне (там вылетели стекла и холодно, как на улице). Теперь я каждый день беру несколько поленьев, несу вниз во двор, там колю их на маленькие короткие чурочки, потом складываю в мешок и волоку их снова на четвертый этаж. Так обидно, когда эти дровишки разгорятся, уже чай закипает, а тут тревога, и приходится заливать водой пламя. Это необходимо — многие пожары начались именно из-за того, что оставили непотушенной плиту. На печурке утрами сушим ломтики хлеба (так их на дольше хватает), целыми днями держим горячий чайник (когда пьешь кипяток, не так чувствуется голод), вечерами сидим вокруг, греемся и читаем, шьем. Электричество частенько отключают, а свечку бережем — она у нас одна. До вечера мне хлеб дотянуть не удается и болтушку из крахмала — «суп», ем пустую, без ничего… Унизительное это чувство — зависеть от своего желудка: и не хочешь, а он все время напоминает о себе.
27 сентября 1941 г.
Случается по десять налетов в день. Сильно бомбят район Кировского завода, оттуда переселяют жителей на Петроградскую сторону, на Васильевский остров. Достается и нашему району. После отбоя тревоги, которая продолжалась до полуночи, сбегала к дому Кости. Оказалось, там бомба угодила в Фонтанку, разрушена только набережная, и стекла во всех домах вылетели. На обратном пути увидела Костю — он шел от нашего дома. Уже не в первый раз замечаю его на нашей улице после тревог, видать, тоже волнуется. Он меня не заметил, и я его окликать не стала.
1 октября 1941 г.
Снова снизили нормы хлеба: рабочим 300 г, служащим и детям — 200. Начались обстрелы города из тяжелых орудий со стороны Пулкова. Это страшнее, чем налет, т. к. внезапно и без объявления тревоги.
Вернулся с фронта Алексей, папин младший брат, муж Веры. Он был ранен под Новгородом в ногу, чуть не отняли. Хотя и выписали его из госпиталя и дали белый билет, ходить он почти не может и лежит в пустой квартире один (соседи уехали). Буду теперь во второй половине дня ходить к нему. Надо старый стол кухонный на дрова расколоть, печку топить (достали ему такую же печурку, как у нас) и просто поговорить. Устает он от одиночества, тяжело уход Веры переживает. О ней он никогда не говорит, но стал очень нервный, озлобленный, чуть что — кричит, ругается. Мама просила, чтоб я его успокаивала, не позволяла волноваться, но он любой разговор сворачивает на то, чему был свидетелем на фронте: как их часть отступала, сколько людей погибло… Да с такой болью рассказывает, что его слушать просто страшно. Он считает, что в подготовке к обороне многое было не сделано или сделано плохо. Рассказывал и то, что действительно, многие отряды добровольцев, особенно молодежи, отправляли в бои без оружия… я об этом и раньше слыхала, но не верила.
В бомбоубежище Алексей не спускается — не может, да и не хочет. «Один черт, где подыхать», — говорит. А меня, как смеркается, гонит домой, т. к. вечерами постоянно налеты и мама беспокоится. И так жутко оставлять мне его одного в темной квартире. И когда на другой день иду к нему, боюсь завернуть за угол 10-й Красноармейской (их дом на Лермонтовском) — вдруг там уже только развалины… Приходила Верушка, расспрашивала об Алексее, просила узнать, не согласится ли он, чтобы она приходила на смену со мной ухаживать за ним. Но он ответил так, что я даже не рискнула точно передать ей, а просто сказала — не ходи, не надо. Она заплакала и ушла.
Алексей привез немного солдатских, засохших как камень сухарей. Я разбиваю их молотком, жарю на сковородке (нашли в шкафу бутылку с остатками постного масла) и заливаю крутым кипятком — получается очень вкусная похлебка. Мне стыдно перед мамой и бабушкой, что я эти дни подкармливаюсь возле Алексея, но мама сказала, что дополнительный ежедневный маршрут да то, что я стираю там понемножку, убираю — все это как дежурство в госпитале, поэтому не грешно, если выпадает на мою долю лишняя тарелка супа. Но в том-то и дело, что ведь для Алексея эта тарелка не «лишняя». Я понимаю это и каждый раз хочу отказаться, но он прикрикивает, чтоб я «не ломалась», говорит насчет того, что я «растущий организм». И я не выдерживаю и сажусь вместе с ним. А устаю я последнее время сильнее еще и оттого, что раза два в неделю хожу отправлять письма Адке на главпочтамт. Эвакуировались они с мамой еще в конце августа (в сентябре уже была перерезана железнодорожная связь, и теперь мы в кольце…). Они уезжать не собирались, но почему-то вдруг всем латышам велели выехать в Киров. На сборы дали один день, и мы попрощались с нею только по телефону. Обещала ей регулярно писать обо всем, что здесь у нас. А о разрушенных домах, чтоб сообщить незаметно для цензуры, договорились об условных фразах, вроде была я по такому-то адресу у наших общих знакомых. Привыкла я уже эти письма-отчеты посылать, а на главпочтамт отношу, т. к. иначе могут и не дойти. В такие дни устаю здорово, потому что в общей сложности это около десяти километров получается. А как доберусь до дому, то и у Алексея, и у себя одни и те же дела: нарубить дровишки, вынести ведра (канализация не работает), принести воду (водопровод теперь часто отключают), помыть, убрать… Когда же сяду наконец к растопленной печурке, нет сил двинуться. И спать очень хочется все время. Но здесь непременно завоет сирена, и уж тут не до отдыха. Если тревога застает меня у Алексея, то мы тушим печку и слушаем: если близко гремят зенитки — пережидаю, а если вдали, то бегу домой, стараясь не попадать на глаза дежурным, иначе сразу в подворотню загонят.
Была в своем авиационном институте. Говорили, что занятия начнут с 1-го октября, да вот еще на неделю откладывают. Трудновато будет сочетать все мои обязанности с институтом. Теперь самые обычные дела вырастают в проблему. К примеру, замучились с баней: то нет воды, то простояли в очереди, а там горячую воду отключили, одна холодная… А теперь в нашу баню снаряд попал и надо ходить в ту, что на Обводном канале, а работает она два раза в неделю.
Написала про снаряд, который в баню попал, и вспомнила.
Возвращалась я на днях от Алексея, уже в сумерках, спешила, и возле Троицкого собора хотела обогнать телегу, на которой что-то везли прикрытое брезентом. Сначала не поняла, думала — дрова везут. Сзади брезент сдвинулся, вгляделась — обнаженные трупы. Навалены друг на друга, как дрова. Внизу — женщина, голова запрокинулась, и длинные рыжие волосы метут асфальт… А на лице этом голые ноги мужские. Покачиваются в ритме шагов лошади, которая тянет телегу… И так мне пронзительно страшно стало. Так все это противоестественно, противочеловечно. Женское лицо, золотые волосы… И ноги по этому лицу стучат. Мертвые ноги… И живая лошадь мерно переступает — для нее это просто груз…
Как закрою глаза, все снова вижу…
18 октября 1941 г.
Начались занятия в институте. В аудиториях холод, сидим в пальто. Очень ветреная и холодная в этом году осень. Дыры в окнах забиты фанерой. Крышки столов поцарапаны и пробиты осколками снарядов, с трудом пристраиваешь тетрадь так, чтобы карандаш не прорывал бумагу.
Курс моторостроения будут читать ускоренными темпами, чтобы уже следующей осенью нас можно было использовать на практике как техников. Замечаю, что с трудом понимаю некоторые лекции по сопромату, по математике, — кружится голова, клонит в сон. Интереснее и легче на лекциях по механике, по начертательной геометрии — здесь все более конкретно, зримо. Многое надо проходить самостоятельно, и я теперь не расстаюсь с учебниками даже в бомбоубежище. Но чаще во время тревог мы теперь не выходим, а собираемся все во внутреннем коридоре квартиры, куда поставили кухонные столы возле печурки, стулья, а бабушка Кенго даже свой сундучок, на котором и спит здесь.
Часто отключают электроэнергию, и вечерами жжем остатки елочных свечей. Когда кончатся, придется переходить на «коптилку», как у соседей. Алексей уже смастерил и себе, и нам.
Теперь после института иду к Алексею (по дороге выкупаю хлеб по его карточкам, и каждый день боюсь: случись что со мною, и он останется без хлеба, совсем один). А как управлюсь с хозяйственными делами, так садимся у печурки, и он помогает мне разобраться в том, что не поняла на лекции или в учебнике. Нога у него почти зажила, но ходит с трудом и больше лежит. Похудел он сильно и ослаб — мужчины труднее переносят голод. Сухари у него кончились, с военного довольствия его сняли, и теперь он, как все, имеет только то, что дают по карточкам. Правда, у него рабочая категория.
В столовой получаю на него и себе суп (водичка, где плавают крупинки) и кашу ячневую (на порцию — две-три столовых ложки). Дома все это смешиваем, разводим кипятком (чтоб побольше), разливаем поровну в две алюминиевые миски. Нормы хлеба снова снизили — рабочим 300 г, служащим и иждивенцам (т. е. маме, бабушке и мне) — 150. Если б хоть хлеб был настоящий, а то сырой, тяжелый. Говорят, что в хлеб теперь целлюлозу примешивают и еще что-то.
Бомбят по-прежнему. Особенно вечерами, когда люди с работы идут. Трамваи, троллейбусы почти не ходят, т. к. не успевают ремонтировать пути. Сильные пожары. Их не тушат, если люди спасены, и они тлеют неделями. Сгорел Народный дом и Американские горы (пламя даже в нашем районе было видно). Бомба попала в Зоосад, много зверей погибло, и слон в том числе. Некоторые животные разбежались, и их ловили по улицам.
Почти во всех домах прекратилась подача воды. У нас тоже идет с перебоями, часто приходится ходить за водой в прачечную, на первый этаж. Соответственно вышла из строя и канализация, и каждой семье приходится заводить свое ведро. Ведра эти со всего дома выносят сливать в угол двора, возле помойки, и для тех, у кого окна во двор, это ужасно. В учреждениях, где много людей, эта проблема еще трудней. И вообще, должна сказать, что данное житейское обстоятельство угнетает чрезвычайно…
По пути в институт видела, как выносили утром из бомбоубежища трупы тех, кто не успел спастись — прорвало водопровод и их всех затопило…
Не могу больше записывать — нет сил ни физических, ни душевных. Когда пишу, все снова встает перед глазами… Уберу тетрадь эту в свой тайник до лучших времен.