А время шло — среди общей скорби и нужды, среди горя и забот, порой в робких радостях, порой в грустном и смешном, и все, что ни случалось среди своих или чужих людей, было жизнью…
В колхоз прибыл еще один уполномоченный, сутулый, тихий, годочков с виду неопределенных и чем-то — робостью своей, что ли, — не похожий на уже побывавших в Семигорье районных и областных людей.
Васенка поглядывала на его усталое широколобое лицо, узенькие, какие-то подслеповатые очки, обмотанные по переносью черной ниткой, на маленький самолюбивый подбородочек, на реденькие, вроде бы и незачесанные, просто закинутые на затылок волосы, и на всего на него, щупленького, какого-то неухоженного, похожего на заклеванного цыпленка, и всегдашняя усмешливая обида, с которой она встречала уполномоченных, обида за недоверие, за лишний бесполезный глаз, без которого не обходилось теперь ни районное, ни областное начальство, сменилась у нее почти материнским состраданием. Спросила, глядя жалеющими глазами:
— Что теперь-то глядеть в колхозе? Ведь ноябрь на дворе! Всё, что могли и даже не могли, — всё сдали…
Уполномоченный виновато помаргивал, косился на дверь, осторожно трогал натрепанные морозом уши, как-то неопределенно пожал покатыми плечами, признался:
— Вы знаете, даже не представляю. Сказали: директива товарища Стулова. Вот я и… Словом, пришел…
Чистосердечность уполномоченного, беспомощность его Васенку даже развеселили. Улыбаясь, она убрала в стол бумаги, сказала:
— Ну что ж, раз приехали, определю вас на постой. А дела на завтра, — так, что ли?..
Уполномоченный обрадованно закивал лобастой головой, оживился той определенности, которая появилась в его жизни, по крайней мере до утра, и неожиданно бодро встал. В самую эту минуту и вошла в контору Капитолина. Увидела диво в бабьем царстве — мужичка, хоть и щупленького, но живого, и выразила на лице такое умиление и готовность услужить, что Васенка тут же решила к ней и отправить уполномоченного на постой. «Хоть накормит бедолагу, — подумала. — В другом дому и куска не найдут…»
Она представила уполномоченного. Капитолина осторожно пожала протянутую ей руку, почтительно взглянула на хотя и унылого вида, но довольно массивный нос и тут же, забыв про дело, с которым явилась, повела гостя к себе в дом.
Дома, повязав под могучую грудь передничек о розовыми оборочками, приобретенный недавно в обмен на кусок яблочного мармелада, она усадила гостя в красный угол, принялась хозяйничать. В тепле гостя начало размаривать, и Капитолина, как могла, занимала его разговорами, понимая, что гость не прост, не из деревенских, похоже, еще и ученый.
Ставя на стол миску с закусочкой, блюдца, она вежливо интересовалась:
— Как же вас звать-величать, если позволите? Геннадий Витальевич? Очень приятно… Сами-то из каких будете: из учителей, докторов?.. Ах, из плановых работников!.. Понимаю, понимаю, от строчек да цифири голова в круговерти!..
Гость хоть и разомлел в жарко натопленной избе, но отвечал на вопросы охотно и особенно оживился, когда стол был наконец заставлен с вызывающей щедростью.
— О, да у вас скатерть-самобранка!.. Откуда?! — сказал он потрясение — Богатство, достойное Лукулла…
Капитолина сочла нужным уточнить про Лукулла и, когда гость пояснил, с простодушной гордостью отрезала:
— Было у императоров, будет и у нас. Не хуже прочих!..
Опустив на стол тяжелый, шумящий и посвистывающий струей пара самовар, она как бы в робости выдержала молчаливую минуту, поджала губы маленького рта, спросила:
— Небось у этих самых Лукуллов и вином угощали?
— Вне всякого сомнения! — с убежденностью воскликнул уполномоченный. — На всех столах огромные амфоры и с разными винами!
— Тогда и нам не грех по маленькой… — осмелев, сказала Капитолина.
Гость в замешательстве потрогал свой выразительный нос, стараясь как-то поубедительней выразить свое отношение к вину, проговорил не очень твердо:
— Вообще-то…
— И я так считаю… — закончила его не совсем ясную мысль Капитолина. Открыла крышку стоявшего в углу сундука, с проворностью достала и поставила на стол нераспечатанную бутылку.
Гость пил осторожно, больше мочил губы, чем пил; после каждого глотка зажмуривал глаза и непонятно качал головой. Зато ел неостановимо, — Капитолине пришлось подложить ему в тарелку еще и ячневой каши, которая припасена была для разных прочих, по зову ее заходящих время от времени для домашних услуг. Правда, кашу она сдобрила постным маслом, но и кашу уполномоченный съел до удивления легко, как будто до каши не переложил в себя со сковороды глазунью с салом да не опростал чугунок картошки, тушенной с мясом, к коему подана была еще и миска соленых огурцов. Ложку после каши он по-деревенски облизал и поглядел на пустую тарелку с сожалением.
Капитолина хотя и захмелела, но не до такой смелости, чтобы пуститься в откровенность. Поколебать ее убеждение в том, что мужик в корне своем — всегда мужик, будь он хоть из области, хоть из самой столицы, не мог бы никакой уполномоченный, даже если бы заместо очков он нацепил бинокль. Но что-то было в этом щупленьком госте, сильном на еду, такое, не поддающееся быстрому пониманию, перед чем даже Капитолина робела. Какая-то умственность, что ли, неподвластная ей способность на высокий, отвлеченный от действительной жизни разговор, какое-то витание в мыслях и необычных словах, — всё это смущало, как-то стесняло Капитолину. И потому, робея перед умственностью, она с терпеливостью ждала того часа, когда вино и сытость разрушат высокое парение мыслей, и гость сам потянется к греху, и останется ей лишь подбодрить его, готовенького. Капитолина терпеливо чокала в стопочку гостя, заставляла его хоть и по глоточку, но пить. И с удовлетворенностью наконец увидела, что Геннадий Витальевич сомлел. Подпер голову рукой, стащил с запотевшего носа очки; с четвертой или шестой попытки засунул их в нагрудный карман сильно поношенной в вороте, пообтертой на локтях фланелевой рубашки.
— Нет, уважаемая Капитолина Христофоровна, — говорил он, блуждая глазами по сумеречному пространству дома. — Нет, я не из таких, кто завидует: по службе — начальнику, по дому — соседу. Да, я составляю графики, составляю сводки. Я не герой фронта. Но в душе я — художник. Мне дано видеть землю, небо, человека. Я чувствую жар красоты! И зрю насквозь пеструю человеческую натуру! Вы по своему не молодому, так сказать, опыту должны знать, что по натуре человек изрядно пестренький. Как, к примеру, лоскутное крестьянское одеяло. Лоскуты сшивают; старые, новые, цвета разного, а вместе — одеяло, то есть человек. Мне дано это видеть. И запечатлевать! Не в звуках — я не композитор. В красках!.. У меня есть портреты, выхваченные из гущи быта… Скажу вам, не оцененные еще портреты! Я покажу. Отступлю от принципов и покажу. Вам! Вы бываете в городе? Да? Я так и думал. Вы зайдете к нам. Я покажу. И жену покажу…
Капитолина внимала разговорившемуся уполномоченному с незнакомым чувством робости. Тень его, вздымающаяся на стене от светившей на краю стола керосиновой лампы, как бы уширяла, могутила самого гостя; разгоряченный угощением и разговором, гость казался Капитолине, завороженной ожиданием неодинокой ночи, чуть ли не чудом, ниспосланным в теперешнее безмужичье. Ее приятно щекотнуло вырвавшееся из многих непонятных слов приглашение городского человека, но в мрачность вогнало упоминание про жену. Ее бледно-зеленые, с холодным, темным ободком глаза как бы уменьшились, недобро заблестели; кто Капитолину знал, мог ожидать немедленных и самых крутых ее действий. Но на этот раз Капитолина успела сообразить, что по нынешним временам крутые действия к добру не приведут. В то же время по скопленному опыту она в точности знала, что всякое поминание жены или оставленных дома детишек расстраивало даже самых бесшабашных мужиков, потому она сделала умственный ход, достойный не только женщины, но и полководца. Концом розового передника она вытерла губы, будто готовясь целоваться, наклонилась над столом и, не давая гостю углубиться в дела семейные, с участливостью в лице и голосе спросила:
— А матушка ваша в далеких ли краях обитает?..
Геннадий Витальевич на минуту застыл в удивлении, даже в изумлении, потом махнул рукой, будто послал приветствие.
— В далеких! В краях, невидимых для живущих… — Он проговорил это с такой печалью, что у Капитолины сжалось сердце от жалости к самой себе. А Геннадий Витальевич вдруг разволновался, заговорил, как будто только и ждал ее вопроса:
— Не знали, не знали вы моей матушки! Умнейшая женщина, скажу вам. Ведь мог бы я и не быть, вот как есть сейчас перед вами!.. Девочки, все девочки-сестрички рождались… А папаше нужен был я, — хоть один, но молодец! Матушка это знала. И — это надо, представить! — решила поправить несправедливость, ниспосланную самой природой! Матушка вызнала где-то важный женский секрет. Оказывается, и такие секреты есть, в которых скрыта тайна рождения особи, — кто, как говорится, выглянет на белый свет: он или она? И, как в откровенности поведала мне матушка, секрет заключается в том, кто в минуту самого таинства зачатия сильнее пожелает близости — муж или жена. От страсти жены рождается мальчик. Вы понимаете?!
Капитолина даже привстала, по тугим ее щекам пятнами пошел гулять румянец. Отмоли она перед богом все свои забытые и незабытые грехи, и то не сумел бы он дать такого нужного ей оборота в разговоре! Вся будто приподнявшись над столом, Капитолина выдохнула с превеликим сочувствием:
— Понимаю! Оченно даже понимаю… — Она хотела добавить «миленький мой», но сумела и на этот раз с твердостью сдержать порыв прихлынувших чувств; только осторожно добавила: — Женщины в таких делах мудрющие люди!..
— Не все! — выкрикнул Геннадий Витальевич. Он вскинул руку и потряс пальцем перед лицом Капитолины, и Капитолина поспешила согласиться:
— Не все, не все, правый ты мой. Сроду такого понимания не схватишь!..
— Да, в том суть! — сказал Геннадий Витальевич, опуская низко к столу лобастую голову. — Но я — о матушке… Так вот, собрала матушка отца в командировку и с первого часа стала ждать. Ждет и в себе ожидание подогревает. На огне, так сказать, ожидания кипит. И ко дню приезда в таком превеликом нетерпении оказалась, что когда отец вошел, она не дала ему даже раздеться… Мда… Я, кажется, не в те ворота. Семейная тайна, так сказать. Оглашению не поддается… Что-то голова в кружении… Мне бы прилечь, милая хозяюшка…
Капитолина выводила гостя из-за стола с таким вниманием, с такой осторожной бережливостью, что глядеть со стороны — в руках ее был не муж во плоти, а по меньшей мере блюдо с дорогими пасхальными яичками! Проведет шажок — словом приласкает, проведет другой — рукав погладит, на третьем шагу и вовсе к плечу припала, залепетала что-то, переводу не поддающееся. И, усадив на мягкую постель, тяжело преклонилась, сама расшнуровала, стащила с ног до жалкости оббитые ботинки со стоптанными набок каблуками и носки, сказать прямо, несвежие, которые гость в еще теплившейся стеснительности пытался вызволить у нее из рук и засунуть в ботинки, чему Капитолина со снизошедшей на нее игривостью воспротивилась. Гостя в конце концов она уложила, до подбородка укрыла пестрым тяжелым одеялом и, укрывая, слегка придавила боком. Геннадий Витальевич в охватившей его трогательной вере в бескорыстие добра, надо полагать, забыл в эти минуты о жене и высоких своих полномочиях от области. Накормленный, напоенный, разморенный почти банным теплом избы, душевно размягченный услужливостью хозяйки, еще не ощущая нависшей над ним опасности, он в ответном благодарном чувстве нашел укрывающую его руку, прижался щекой.
— Как матушка!.. Спасибо доброй вашей душе… Вы ко мне, как матушка!.. Незабытая, добрая моя… — Он бормотал, выражая словами и движениями головы объявшие его чувства, терся небритой щекой о неспокойную руку Капитолины.
— Погоди-ка, касатик. Сейчас я…
Капитолина потревоженно сползла с кровати, пошла по тяжко постанывающим половицам. Пока, скинув катанки, ходила по дому, запирала дверь, сдирала с себя розовый с оборочками передник, гасила лампу, Геннадий Витальевич забылся в блаженстве мягкой постели. И не очнулся, если бы не почувствовал удушья: чьи-то цепкие руки стискивали его грудь, жаркий шепоток опаливал ухо:
— Нут-ко, мужичок, шевелись…
Он попытался высвободиться из-под живой, шевелящейся тяжести, суетился руками, полузадушенно выкрикивал:
— Позвольте… Позвольте…
— Позволю. Позволю… — шептала Капитолина, все крепче сжимая его вместе с подушками. И тогда уполномоченный, всхлипнув, вдруг завыл, тонко, жалобно, как одинокая, потонувшая в снегах собака. От неожиданности Капитолина отринулась, дрожащей рукой перекрестила воющего в темноте гостя.
— Что это ты, касатик? — спросила, приходя в себя. — Чай, не пес, выть-то!..
Геннадий Витальевич наконец замолк, выбрался из подушек, отодвинулся в угол постели; Капитолина слышала, как, тяжко посипывая и посвистывая, он вбирал в себя воздух, будто горло у него было в дырьях.
— Что притих-то? — осторожно осведомилась она.
— Астма у меня, — пожаловался уполномоченный.
— Не мужик, что ли? — уже смелее спросила Капитолина, придвигаясь.
— Ради бога!.. — взмолился уполномоченный. — Я… я не способен, — добавил он упавшим голосом.
— А жена пошто? — Подозрительно спросила Капитолина; еще с девичества, когда только-только она начинала кое в чем разбираться, жизнь научила ее не доверять таким вот тихоням: наговорят, с ничего натворят да и улизнут…
— Ну, поверьте же! — дрожащим голосом сказал Геннадий Витальевич. — А жена… Вы же понимаете, я давно женат. И время сейчас не то. Всё на нервах. И пища, сами знаете, картошечка…
«Картошечка! — в мыслях передразнила Капитолина. — А за столом жрал, как боров…»
Она окончательно утвердилась в том, что перед ней тихоня из тех, кто за разговорами умеют увернуться, решительно придвинулась, обхватила тощие бока уполномоченного, проговорила зловеще:
— Ты, касатик, не крути. Коклетами тебя зря кормила, что ли?.. Брюхо-то набил, а благодарить дядю пришлешь?!
Чувствуя под руками живое мужиковское тело и оттого помутившись умом, Капитолина рывком повалила уполномоченного в подушки.
На этот раз Геннадий Витальевич неожиданно проявил твердость и силу — вдруг окрепшими руками он свалил с себя бабью тяжесть, соскочил на пол.
— Зажгите немедля свет! — приказал он голосом такой неподдельной властности, что Капитолина притихла. Где-то в глубине постели она соображала, насколько серьезна и опасна перемена, случившаяся с уполномоченным.
— Зажгите свет!.. — повторил Геннадий Витальевич, и Капитолина, вся превратившаяся в слух, не уловила прежней властности в его голосе. Успокаиваясь, она деланно вздохнула, ответила из темноты:
— Время не такое, касатик, чтоб среди ночи керосин жечь! Да и спичка каждая на учете…
— Но мне надо одеться! Я к председателю пойду!..
— Одевайся, иди… — зевнув так, чтобы он слышал ее зевок, сказала Капитолина. — Может, отыщешь дом да среди ночи добудишься…
Она шумно вытянулась на постели; еще не перекипев страстью, слушала, как уполномоченный в нерешительности переступает босыми ногами по остывающему полу.
— Ладно, тихоня! Честность мою и себя на все село не позорь. Лезь на печь!.. — Она сползла с кровати, в темках пошатнула плечом уполномоченного, закинула на печь подушку.
— Одеялко на печи… Лезь!.. И чтоб до утра голосу твоего не слыхать было!..
С кровати она слушала, как уполномоченный, срываясь ногами с узких ступенек, ощупью взбирается на печь. Когда, недолго повозившись, он затих, Капитолина почувствовала себя обманутой. Обманутой и брошенной. И забытой людьми в этом казенном, обжитом его пристрое к магазину, в котором было всяких товаров, но не было живого голоса, кроме мышиной возни и писка. И волчья, студеная тоска захолодила ей грудь. И вспомнила она своего Гаврилу Федотовича, дуб-мужика. Вспомнила, как в угрюмой неуступчивости он проводил ее из дома, без доброго слова и взгляда, позабыв про всю ее горячность, про ласки, какими одаривала она его в беспамятных утехах!.. И Машку свою неблагодарную помянула. В девицу вымахала, а все туда же, от дома норовит!.. Вспомнила про все Капитолина. И в тоскливых думах и в жалости к себе лежала в немой темноте дома, концом одеяла отирая мокрые щеки.
На печи осторожно кашлянул уполномоченный. Капитолина приподнялась, робко позвала:
— Не спится, касатик?..
Уполномоченный притих, даже дыхания не стало слышно. Капитолина слезно вздохнула, в безнадежности отвалилась на подушки. Волнения вконец притомили ее: она еще раз вздохнула, и угрожающий храп потек через щелочки ее ноздрей.
Пробудилась она от незнакомого ей осторожного шебуршания, не сразу сообразила, что это одевается уполномоченный: в желтом утреннем свете, пробивающемся через оконца, он, пригнувшись, зашнуровывал ботинки.
Капитолина стеснительно попросила отвернуться, проворно оделась, взялась было за самовар, но уполномоченный вежливо остановил ее:
— Если для меня, то не беспокойтесь.
— Что так-то?!
— Спасибо. Я сыт вчерашним.
Он с достоинством надел свое не по росту длинное, не застегивающееся в вороте пальто, натянул на лобастую голову кепку.
Попрощался он издали, как-то странно: то ли улыбнулся, то ли просто увел в сторону широкий рот. И Капитолина, глядя, как перешагнул он порог, как с улыбочкой прикрыл за собой дверь, с запоздалой отчаянностью подумала: «Обвел. Вокруг пальца обвел! Тихоня!…» — и громыхнула железной трубой по самовару.