ГЛАВА ТРЕТЬЯ В которой Муха теперь Чайка, причем летает без крыльев и винта, под личным командованием генерала Зукова.

Лишь головку свою забубенную на сидор жесткий уложит, калачом свернется под ватником, коленочки остренькие к животу подожмет, – сразу же закатятся в забытье синие ледяные глаза. И почти тотчас же отбывает славный боец Мухина Мария, верная маленькая жена полка, смерти своей невеста светлая, – вылетает она в ночной рейд по маршруту, проложенному генералом Зуковым и утвержденному, разумеется, в ставке Верховного Главнокомандующего, в Кремле. Не исключено, между прочим, что и Сам подпись поставил, ознакомившись с планом секретной операции «Конец Дракона». А если он и разрабатывал? Ой, лучше не думать!

Началось это с ней в полночь, в позапрошлом году, в августе, на волейбольной площадке, когда засмеялась Муха, видя освещенную фарами генеральской «эмки» простреленную спину Севки Горяева. Она до сих пор помнит: смеялась тогда не по глупости, а от самого настоящего человеческого счастья, причем глубоко личного, – встретившись вдруг взглядом с великим человеком и вмиг поняв, что будущая ее через секунду смерть навеки сольет ее собственную солдатскую душу с его, тоже солдатской фактически, хотя как будто и генеральской. Ведь если и у него на глазах теперь слезы, то и ему не забыть вовек, как золотом оранжевым в свете фар отливает Севкина кровь на земле, – лужицей, не впитываясь стоит, словно бы призывая пролить на эту же вытоптанную землю волейбольной площадки кровь врага, лишь она погасит, уймет и желтые блики багряного озерца, и слез багровые искры в уголках генеральских глаз, синих, как у Мухи. Она засмеялась, упала и умерла. А когда через сутки очнулась, заплакала и уснула, как будто уже спокойно, в землянке подобравшего ее Лукича, не догадывалась еще, что отныне сны ее – не просто сны, а тоже, выходит, служба, да притом еще более важная и почетная, чем наяву.

И вот уже второй год, чуть не каждую ночь, всякий раз по-прежнему, как впервые, с удивленьем и кратким страхом, поднимается невесомая бестелесная девочка Чайка, обнаженная начисто, однако почти невидимая для себя самой, а для других людей и подавно, – зыбкая, как ночное ее дыханье. Бесшумно и без усилий всплывает она над уснувшей тяжелой плотью бедной своей сестры Мухи. С благодарностью тронет Чайка прозрачными пальцами обожженные куцые ресницы храпящего сторожа своего, блаженного Лукича, погладит голубоватой ладошкой мягкое сквозное сиянье вокруг его мудрой лысины, – как на иконе, – столь яркое в ночи ее полетов, что виден каждый сучок на бревенчатой стене в изголовье святого старца. Иной раз, когда он уж больно пьян, опасается Чайка, не сгорела б в огне святости вся его голова вместе с добрыми мыслями: пламя над плешкой попыхивает лиловыми бликами, излетают из лысой макушки и буравят стену навылет черные стрелы с багровыми вьющимися хвостами. Пожалеет его легкая летучая Чайка, и, вышнею волей влекомая, мимо завешенного плащ-палаткой входа, отчего-то запретного для нее в ночи полетов, тихо юркнет она вслед за струйкой воздуха сквозь дырочки чугунной дверцы в жар протопленной Лукичом печурки, ни огня не боясь и не чуя, ни заботы не ведая о тайных своих путях. Через печку – так через печку, начальству-то, конечно, видней, кому как и когда соблюдать конспирацию, выходя незаметно в секретный рейд.

Под черными закопченными сводами печки – полумрак и тайна. Как в знаменитых пещерах саблинских – в поход ходили с Володей, пионерским вожатым, в первый день летних каникул сорокового года. С единственной свечкой на весь отряд, нарочно с одной, чтобы опасней было. Под своды вошли – сразу же Мухе вцепилась в волосы летучая мышь, между прочим. Все завидовали, буквально! А крошечному колготящемуся дракончику наперебой совали и сервелат, и семечки, и черные липкие дробинки паюсной противной икры: ее почему-то взрослые обожают, так, может, он взрослый? А Сенька Егоров пытался его даже крем-содой поить с чайной ложки. Мышонок отфыркивался, вертя ушастой головкой, пищал и корячился, сморщенный весь, как старичок. В круглых выпуклых глазищах летчика, влажных, как черный лед, видела Муха свое крошечное лицо, освещенное свечкой, – белые волосы и красный галстук. А Володя объяснил, что летучие мыши от света сразу слепнут, наука доказала, надо, мол, ее отпустить. «Отпустить, отпустить! – Липучкина закричала. – У него, наверное, дети!» Володя забрал ослепшего летуна и понес вглубь пещеры. Весь отряд, конечно, потянулся за ним. Тут мыши крылатые на пионеров как посыпались! Градом, буквально. Серыми стремительными комочками выносились они из мрака, и сырой воздух дрожал возле глаз полуослепшей Мухи, щекотал уши и шею. Огромные тени скакали по стенам. Кто-то выронил котомку с брякнувшей о камень кружкой, а Светка Липучкина присела на корточки и обняла Муху за коленки. Муха тогда сказала громко, чтобы не было страшно в пещере: «А у мышей летучих тоже, получается, коллективизм – вот здорово!… И честь отряда у них на высоте – точно?» – «Молодчина ты все-таки, Мухина! – Володя крепко, по-дружески обнял ее за плечи, да еще и по шее голой погладил. – С классовых позиций на дело смотришь! Зрелость проявляешь!… А может, кому страшно, а? Тимуровцы! Признайтесь, товарищи! За это я никого из отряда не исключу – если честно признаетесь, конечно…» Муха дышать перестала. А Липучкина там, внизу, впилась ногтями ей в ногу и укусила за коленку. Тогда Володя вдруг – фук! – свечку потушил! Мухе представилось во мраке, что все летучие мыши пещеры сейчас же, сию минуту набросятся на нее со всех сторон, – и в волосы вцепятся, и в уши, за ноздри схватят цепкими своими крючочками на крыльях, пальчиками, коготками, остренькими бессовестными зубками, карабкаться начнут, царапаться, вгрызаться, пищать, а там и в уши ей заберутся, как есть с колючими своими, перепончатыми драконьими крыльями, – как сама она вперлась без приглашения в зловещую их пещеру с барабаном красным через плечо. Сенька Егоров уронил бутылку крем-соды, и она об камень, конечно, кокнулась, Мухе на голые ноги брызнуло щекотно, она вздрогнула вся. И горло ее как-то так, вроде, само запело вдруг во всю мочь: «Взвейтесь кострами, синие ночи!…» Все, конечно, сразу же подхватили. Не совсем, правда, сразу: «Клич пионера – всегда будь готов!» Так стояли в темноте и пели. Из пещеры на свет вышли – Володя взял Муху за плечо и сказал тихо: «Председателем отряда будешь! Товарищи, думаю, поддержат твою кандидатуру. Я к тебе, Мухина, присматриваюсь давно». И галстук на груди ее поправил. Аккуратно так разгладил концы, плотно – как утюгом. Даже щекотно стало внутри – то ли от радости, то ли снова от страха. А может, и от стыда. Муха первая в классе стала носить лифчик и очень стеснялась своей выпятившейся вдруг груди: совершенно лишнее это, во-первых, мешает, а во-вторых, стыдно перед мальчишками, другая как будто стала, а каждому ведь не станешь доводить, что какая была, такая и осталась, никакого фактически отношения к бугоркам этим дурацким не имеет она и не собирается даже иметь – мерсите вас с кисточкой за такой подарок!…

И теперь в печурке, уменьшенная для конспирации неведомой силой по приказу генерала Зукова, проплывая над толстенными обугленными бревнами обыкновенных поленьев, над бликами и

пятнами утихающего жара, вспоминала Муха ту гордость свою, и стыд, и перепуганного мышонка с перепончатыми драконьими крыльями сказочного красивого зла, и темень нависшей пещеры, где пела, чтоб не зареветь, про костры пионерских ночей, вспоминала пламя огарка, тени на стенах. Сейчас бы, должно быть, пещера драконья показалась ей маленькой и нестрашной. А вот в печке, оказывается, так просторно, уютно, что вдруг подумаешь даже: хорошо бы пожить здесь, отдохнуть. Книжку почитать – Джека Лондона или Жюль-Верна. Света от углей будет вполне достаточно, и причем никакая бомбежка в этом железном блиндажике нипочем. Но задание прежде всего. Есть слово такое – «надо»! – слыхали? Или забыла, Мухина? Давай, не дури, чудачка, успеешь еще наотдыхаться, когда доложишь, как полагается, генералу Зукову: «Ваше приказание выполнено! Красная Армия победила!…»

А пока – струясь и свиваясь с последним угарным дымком над синеющими угольками, – прямиком в дырку под сводом. И, скользнув ужом по длинной коленчатой закопченной трубе, – словно вытискиваясь наконец из последнего жесткого покрова, наколдованной шкуры лягушачьей, – вырывается Чайка в голое, распахнутое до горизонтов пространство. Редкие первые звезды глядят на Муху восхищенно, как котята. Теперь вся она – как вдох без выдоха. И не нужно прощенному сердцу дрожать и сжиматься, давая болезненную, бесталанную жизнь военному телу, – нет у нее сердца. Вот бы и наяву так, а?

Сначала низенько-низенько, над самой травой. На лету вбирая без дыханья, одним только доверием, сытный запах зрелых соцветий зверобоя, и мяты, и таволги, и чистотела, – ведь каждый цветок обращает к летучей деве свой венчик с малым сияньем радужного аромата: силой тайной своей спешит поделиться, чудак-человек, – на благо общего доброго дела. Плывет, струится, перетекает над травами лазоревое долгое облачко, – через ложбинку перед огневым рубежом, где застоялось без ветра последнее душистое тепло минувшего дня. Не осязая без тела и кожи теплоту, дева-облачко видит в своем заколдованном сне зато все ярче текучие пятна, расходящиеся кругами волны, тонкие вьющиеся волокна запахов. Искрится на кочках пижма – россыпь медных начищенных пуговиц, рассылающих на все стороны стремительные зеленые иглы. Сияет серебристое облачко над кустом прохладных росистых ромашек. Стеной восходит вал голубого густого пламени над полянкой с высокими розовыми фонтанчиками иван-чая. Тонкая зеленоватая радуга висит над белым зонтиком сныти. Густая палевая дрема клубится над камышами мелкого болотца. И всякий всплеск легкого, бестревожного мирного света, любая слабая и мгновенная искорка малой радуги над цветами и травами отдает пролетающей деве долю своей силы, снаряжает ее на бой.

Если токи глубинных вод притягивают ее к самой земле, то различает дева сквозь глину и камни в глубине бесцветный медлительный подземный ручей – ясно слышит прохладный голубоватый звон. Извилистые ветви потока, пронося серебряный блеск между подпочвенных валунов и синих глиняных глыб, поднимаются на поверхность родниками, питая болото и речку, огибающую фронт полка с левого фланга. А глубже, сквозь каменистый пласт слежавшейся глины, едва ощутимо пробивается искрами жар земных недр. Словно бы и за глубью глубин, во веки веков не сгорая, источают багрянец и пурпур гигантские поленья в печи колдуна-великана. А может, и сам сатана раздувает костры под котлами в пещерах ада – жуткое дело! Нет, лучше не заглядывать туда. Конечно, и дьявола нет на свете, если бога не существует, но все-таки, все же, на всякий пожарный случай…

Чайка летит и видит дыханье каждого ириса на болоте, каждого серебристого колокольчика с резными фестончатыми краями, повисшего на своем тонком, как нитка, извилистом стебельке. Видит и слышит звон и шелест подземных вод, и вздохи спящих в кустах синиц, и недовольное фырканье крота, – вот шахтер

мировой, видали? – по-стахановски, в ночную смену пробивает себе новый ход из норы на поверхность, где мелкие ягоды земляники, как будто россыпь искр от потушенной папироски, – не разглядела бы Муха днем в густой траве, никогда б не нашла. Только ночью в полете и видишь, какое все на самом деле на земле яркое, изнутри светится, – разве что камни да сама земля, почва темнеют глухо, слепо и молчаливо. Осталась бы навсегда в этом прозрачном мире, среди сквозных радуг, нежных сияний, искристых бликов, – но ведь такое можно видеть и чувствовать только во сне, а днем, наяву, не положено. А с собой ведь из сна ничего не прихватишь, еще в детстве поняла. Вот и поглядываешь весь день на солнце, торопишь его к закату, чтобы скорей началась настоящая нормальная жизнь, где тебе всякий цветок рад, и почетная секретная служба…

Багровое небо на западе. Оранжевые облака – новогодних мандаринных корок гирлянды. И уже закипает, как пузырьки газированной воды, уже вот-вот разверзнется в ней восторг невместимой высоты. Но почему-то все же непременно каждый раз хочется пролететь напоследок перед рубежом, – то ли попрощаться со своими на всякий пожарный случай, то ли еще раз убедиться, что и вправду Чайка – невидимка, что сон ее не подведет и на этот раз, вынесет, выведет куда следует, – на прямой боевой курс. И на бреющем, как говорится, полете скользнет Чайка, едва не задевая рыхлый бруствер свежевыкопанной траншеи с пулеметными гнездами на флангах, где дежурят продрогшие от ночной росы Санька Горяев с Федором Шумским, рыжий Олежка, да Музюкин Степан Фомич, да Колыванов и Старостин, неразлучная парочка. Покуривают в рукав, булькают припасенными фляжками. У Старостина, труса известного, свет над макушкой уже такой реденький, такой тусклый и дымный, что и разглядишь-то его еле-еле. Да и то сказать, спасибо, что так-то, наполовину хотя бы жив от страху, – исключительно благодаря глотку из фляжки. Он пробку завинчивает, а свеченьице над его пилоткой уже съеживается, тускнеет, вот-вот замрет окончательно. Недолго, видно, осталось Старостину гулять по земле, видела таких тусклых сколько раз, что у нас, что у немцев, одинаковые они – обреченные. Ишь как слетаются, откуда ни возьмись, на слабенький, жалобный свет его плоти черные змеящиеся стрелки, – в голову колют бедного, а он и не чует, – в макушку самую, смерти указывают цель. Ей-то, смерти-то, тоже, видно, предел свой отмерен и установлен порядок, всех и каждого подряд забирать – это какая же получится война? А Старостин уж вторую неделю мается, приметила, вот и жмется плотней к Колыванову, а раньше за Серегой Рысевым как привязанный бегал, добился своего, паразит, навел свою смерть на приятеля. Неужели и Колыванова сдаст? То спиной норовит к спине его широкой прислониться, то приобнять его как бы в шутку. У Колыванова-то, слава богу, и над башкой чуть ли не солнце индивидуальное восходит, и все его мощное тело такой издает багряный жар, – на всю роту, небось, хватило бы, а не одного только Старостина обогреть перед смертью неминучей. Вот так бы, наверное, и Вальтер Иванович светился, если бы жив был. И был бы он, конечно, как Колыванов, кавалер ордена Красного Знамени, а то, может, и вовсе Герой…

И, пролетая над головой Колыванова, Чайка не может сдержаться. Как бы невзначай, для самой себя незаметно, самым кончиком невидимого своего мизинца касается она упругой малиновой волны у плеча Колыванова. Легкий мгновенный ожог, как на трамплине, подбрасывает Чайку вверх. Спасибо, Вась! Извини, конечно, что без спросу. Был бы ты офицером, – знала бы, чем долг отдать твоему щедрому телу…

А вон Санька Горяев, светлячок зелененький, голову запрокинул, первые звезды считает. Глаза его не видят прозрачную вышнюю Чайку, и она, задерживаясь над ним, не старается унимать свой неслышимый хохот, – страшно глупой кажется ей знакомая физия Саньки, который не может ее, чудак, разглядеть на расстоянии штыкового удара. Прильнув щекою к его щеке и отпрянув, Чайка по носу его щелкнет, фыркнет ему в лицо, убедившись, что глух Санька и бесчувственен к ее ласковым шалостям. Потормошит еще его за руку, дунет в ухо ему, перекувырнется в воздухе над ним и Олежкой, оставляя лазоревый искристый тающий шлейф, для них незаметный, и, окончательно разрезвясь, пролетает насквозь через их животы, сквозь высокий бруствер траншеи, – ну прямо юлой вертясь, изнемогая уже от блаженства, буквально. Свободна! Совсем, окончательно свободна! Да пошли вы все в жопу!…

Знает Чайка, что не видит еще недисциплинированных ее шуток генерал Зуков, не попала пока в поле зрения, – и не слышит он ни смеха ее беззвучного, ни ругательств, ни тайных мыслей. Хотя скоро, как только запеленгует ее в полете стальной его голос, вся она вздрогнет по стойке «смирно», досадуя, что каблуками не щелкнуть, нет каблуков. Да что ж это все-таки за рация-то у него, бляха-муха? Без антенны даже каждый приказ слышно. И чем, кстати, сама Чайка голос его принимает в полете? Ухом? Так ведь нет же у нее ни одного хотя бы уха, товарищи!

А пока, ни стыда, ни досады не чувствуя, пролетит она, ничьей власти еще не подвластная, и над оврагом, и над речкой, и над редким березовым леском, куда ходила, вроде, позавчера «за черничкой» с каким-то длинным, как зенитка, худым и жестким, – да будто бы и не она вспоминает, как давила на голый живот пряжка его нового необмятого ремня. Нет, не с ней это было, а с той, замертво спящей в землянке Мухой, – спящей с белым бескровным лицом и вспаренным от земляной сырости телом, скрипя зубами, тяжко перемалывая заново во сне привычный морок своей неподъемной службы-дружбы.

Выше, выше! Генерал Зуков уже, наверно, настроил аппаратуру! Скорее дальше и выше – на запад! Оранжевые, с мохнатой лиловой шерстью на брюхе, там стоят облака. Неподвижные, как аэростаты. Мягко розовый, со слабым зеленым отсветом поверху, закат не может ни сжечь их, ни прорвать. Он задыхается под ними и гаснет, затопляемый сверху сиреневым холодом августовской ночи. Но чувствует, торжествуя, Чайка, как полет ее становится ровен и неудержим. Не в одиночку бы вот летать-то, а с Вальтером Ивановичем на пару, а? Эх, бляха-муха!

Над деревней Шисяево, занятой немцами, – там еще не ждет Муху никакой смерш, а уцелевшие стекла избенок бойко посверкивают золотыми вспышками, отражая краснознаменный закат. И трудно поверить, что в советских сознательных рубленых избах, крытых жухлою мирной дранкой, спят вперемежку с оккупированными колхозниками белобрысые долговязые гансы в белых бабьих трусиках каждый, – гогочки высшей марки! Ведь это же до какой степени последнего человеческого падения обработал безмозглый Гитлер свое здоровое ядро немецкого рабочего пролетариата – совершенно отбито у людей даже самое простое классовое чутье, напрочь, буквально! Дрыхнут без задних ног самым бессовестным образом – в двух шагах от живых строителей передового социализма. Вон старик со старухой на печурке угрелись, а эти по лавкам да на полу, – Чайке-то ведь и сквозь крышу легко смотреть, как сквозь землю. И, что характерно, ни в одном индюке белобрысом не просыпается почему-то нормальная угнетенная солидарность с передовой и поголовно почти грамотной советской деревенщиной. Ни один, буквально, не вскочит, не кинется, к чертовой матери, с такими же русскими братьями из беднейшего крестьянства брататься в темпе, пока не поздно, – ни один, даже не верится, вот до чего уже дошло! Да бляха-муха, уж давно бы на вашем фашистском месте стянула б с себя трусы, – чем не белый флаг?! – да и сдала бы свои автоматы дурацкие деду с бабкой. Кто же вам мешает, товарищи дорогие? Кто не дает инициативу разумную проявить? Да тут же, в избенке, не зажигая даже для конспирации керосиновую лампу, провернули бы на скорую руку собрание объединенной советско-фашистской партячейки, под председательством, к примеру, той же бабульки, – коммунисты ведь вы в душе, все как один, насильно вас Гитлер оболванил и на фронт погнал, нам-то все про вас известно, не бойтесь. Ну и постановили бы единогласно: офицеров своих, которые особо заядлые и станут голосовать против, – тех к стенке, воздержавшихся же коллектив может взять на поруки для дальнейшего перевоспитания в духе преданности. Но это уже, правда, строго индивидуально, исключительно по желанию масс, если патронов не хватает или, может, особо сознательный был товарищ, старался себя с положительной стороны проявить с самого начала войны, агитировал против Гитлера, как полагается, а пока суд да дело, вредил своим чем мог: эшелоны там всякие с боеприпасами под откос пускал как можно чаще, склады взрывал, кошек дохлых в колодцы немецкие подбрасывал и прочее, – ведь много же сознательных коммунистов в немецкой армии, у каждого душа к настоящему делу рвется. Вот и сохранили бы жизнь некоторым из них – особо активным. Да, не откладывая это дело в долгий ящик, построил бы всех дедулька скоренько в колонну по два, парами, немец с русским, как в детском садике мальчишку с девочкой ставят обязательно, потому как веры им, сволочам, нет и надо его, гада, на прицеле держать постоянно, на всякий пожарный случай, не зря ведь Сталин сказал: «Доверяй – но проверяй!» Ну и форсированным маршем, прямиком через огороды, речку – вброд, дедульку только с бабкой взять на закорки, не забыть, чтоб не сплыли ненароком по течению, дерьмо доисторическое, – а там и до леса территориально рукой подать, а в лесу, конечно, партизаны сидят под каждым кустом, очень в пополнении нуждаются. Только агитаторов штук пять разослать по окрестным деревням – ускорить рост классового сознания и дальнейшую мобилизацию в наши стальные ряды. А лучше даже не канителиться, не рыскать по лесу полгода, пока на партизанский лагерь наткнешься. Какой из немца партизан? Ганс порядок любит, удобства, на голодном пайке да без дела фактически почти постоянно он в партизанах долго не выдержит: то боеприпасов ему подавай, то тушенки. Не могут они как люди воевать – скромно. Нет, ты гансу сейчас же обеспечь войну мирового масштаба, не меньше, это как минимум. Ну, а раз такие настроения, взяли бы, да в первую попавшуюся часть Красной Армии всем бы миром и влились, хотя бы даже в нашу пулеметную роту, – большому кораблю большое плаванье, как Сталин писал. Приняли бы как родных, будьте уверочки! Дедульку бы сразу к награде представили, бабке – корову, конечно, хряка. Так в чем же дело? Товарищи немецкие рабочие, к вам обращаются, кажется! Спят. Да проснитесь вы, родные! Оглянитесь вокруг, бляха-муха! Неужели же вы не хотите жить зажиточно и безбедно, как наши колхозники? Ведь все дала крестьянину советская власть, все, буквально! И теленок тебе в каждой избе фактически, – вон он под лавкой соломой хрумкает, рожки выставил, – Чайке-то сквозь крышу все видно, тем более, крыша – решето. Тут же и курица тебе – прямо на ладошку, прицельно яичко положит, только руку протяни, не ленись. А у порога квасу бадья полнехонька, несмотря что не вдосталь нынче хлеба по селам, – хлебай с похмелья, да хоть купайся в нем, пускай себе пузыри, – так бы тебя, засоню, мордой-то и макнула б в бадью, чтоб раз-навсегда протрезвел, отродье драконово! Задают храпака, индюки германские, громче деда с бабулькой, – ну что ты будешь делать! Спикировать бы на них, спящих, да навести бы в деревне порядок наконец! И без вальтера любимого, даже без кулаков могла бы вполне справиться в одиночку хоть с целым взводом гансов, уж будьте уверочки! На что спорим?

Главное – вовнутрь ему забраться, гансу, – в горло, в брюхо или там в башку через ухо, – да мало ли куда! Сквозь печку-то пролетала? Факт! В дверце ведь дырочки не шире, верно? Заберешься ему в самое щекотное место, а дальше действуй по обстановке, и дело в шляпе, ваших нет, девять сбоку, как говорится. Мы ведь, Чайки-то, не лыком шиты, боеспособность наша проверенная. Опробовала как-то однажды этот способ – под хорошее настроение. Какой-то майоришка пьяный, а не то капитанчик, под боком ночью незаметно пристроился храпеть, – и не услышала, как заявился. Спала себе мирно, в одновременном стратегическом рейде при этом, – так ведь в самом начале операцию сорвал, предатель! И, главное, поперек топчана раскидал руки-ноги, с места не сдвинуть эгоиста, жуткое дело! Бескультурье только свое показывают каждый раз, сколько крови с ними попортила – это не передать! Вот и с этим тоже. Пинала, пинала его сапогом, устала, конечно, ну и задремала с досады. А как во сне взлетела опять, свободной себя почуяла, так первым делом в ноздрю его майорскую, заросшую да мохнатую, – шмыг! Продвинулась там сколько могла по пересеченной его местности, выбрала надежную укрытую позицию – практически окопчик готовый – и просто-напросто посидела там. Скромно и предельно вежливо. Под кустиком, как зайчик. Дай, мол, поинтересуюсь все-таки, как реагировать будет, если он такой козел. Разлегся, фон-барон, весь топчан занял. А ну-ка, козлик наш, поскачи! Взяла да и распрямилась там, в темноте. Сжалась – и опять распрямилась. Еще и руками помахала туда-сюда, как на физкультурном параде, бывало, эх, бляха-муха!

Что тут началось!

Фактически, если разобраться, получилась самая натуральная разведка боем – как согласно всех уставов и наставлений нам гласит. С нашей стороны задействованы самые минимальные силы, можно даже сказать – одна боевая единица. А противник в ответ вдруг обнаруживает всю свою огневую мощь, полную численность гарнизона, а также наличие боеприпасов, если грамотно провести. Так и вышло! Только Муха в ноздре физзарядку закончила, – как пошло оно грохотать да ухать, как задрожала под Мухой мать-сыра-земля майорская, как разгулялась взрывная волна, – столетние бы дубы до земли гнулись, не то что волосики мелкотравчатые на крутых склонах ноздри. Так он, чудак, расчихался, – вся землянка тряслась, буквально, с потолка песок сыпался. Тррахх! Ва-бах! Шурум-бурах! Муха ведь и сама почихать любительница, если уж честно признаться, но такой силы чих ей пока недоступен. Лукич вскочил, в брезенте своем путается, за автомат хватается, – бомбежка, решил, обстрел. Оценил обстановку, плюнул – и дальше храпеть. А майорище-то все кроет и кроет крупнокалиберными да фугасными, – землетрясение, буквально. Как и сама-то не вылетела снарядом из ноздри его гладкоствольной? Удержалась, однако, довела свою разведку боем до полной победы: проснулся, засоня.

Из данного боевого эпизода мы какой вывод сделать обязаны? Стратегический! Ведь никаких практических усилий не применяла, просто сидела в ноздре и, наоборот, отдыхала, как полагается, а результат налицо, верно? Еще бы минут пяток – и зачихала бы человека, к чертовой матери, насмерть, жуткое дело! Причем в данном исключительном случае явно имело место очень теплое, вполне товарищеское отношение к оккупанту, просто шутки ради и для воспитания с педагогической целью, чтоб не шастал пьяный по чужим топчанам, не оккупировал территорию, а приходил бы всегда к девушке согласно организованной очереди, у Лукича записавшись на бумажку, как все, и притом в аккуратном, подтянутом офицерском виде, как полагается внимательному кавалеру и строевому командиру Красной Армии – добро пожаловать, бляха-муха! Очень характерно, что именно даже при товарищеском отношении подобный козел едва жив остался, следует подчеркнуть. Но уж с гансами-то, с настоящими отпетыми оккупантами, что в шисяевских избах дрыхнут, с ними-то, уж будьте уверочки, совсем иначе было бы Мухой поступлено, факт.

Хотя уже главное ясно: даже если одним только опробованным тактическим маневром действовать, как с тем майором, только уже на полную катушку, конечно, – сколько бы гансов за одну аналогичную ночь можно бы насмерть зачихать? Вы сами-то

посчитайте, товарищи дорогие! Вы же от этой мировой цифры захохочете, хуже чем от щекотки, буквально. Если по полчаса на рыло прикидывать, как обычно. А? Семь часов фашистского сна – четырнадцать гансов, это как минимум, списываем в расход. Ведь от ноздри до ноздри территориально рукой подать, время на перелеты учитывать нет смысла. Четырнадцать итого, а? Какой же это вам Федосий Смолячков за одну ночь половину взвода уложит? А тут без винтовки воюешь, к тому же экономия боеприпасов имеет место, а это на данный момент, между прочим, самая главная задача для всех нас, как раз объявлено социалистическое соревнование и боремся всем личным составом, так как вопрос с патронами находится в стадии решения, почему и нередки перебои. Причем никого не волнует, хоть из дерьма пули лепи, когда на тебя немец прет, – прямо частная лавочка какая-то, а не армия, честное пионерское! И тут уж, конечно, на все идешь, день и ночь голову ломаешь, как бы все-таки научиться стрелять безо всяких патронов и гильз. И в этой связи хорошо бы, конечно, опыт ночных полетов распространить, чтоб не одна только Чайка имела дополнительную возможность уничтожать живую силу противника голыми руками, даже без рук вовсе (инвалиды безрукие тоже, значит, смогут), – одной сознательностью своей, как и полагается на самом деле. Вот вылетали бы по ночам в рейды по тылам врага хотя бы по взводу спящих бойцов от каждой роты, – кто не дает-то? Ведь через неделю же, буквально, вся группа армии «Центр» прекратит свое нахальное существование, потому что уничтожена будет, как класс. А через две недели мы при таких гвардейских темпах уже до Берлина доберемся, самого Гитлера хором защекочем к чертовой бабушке во все дырки, какие в наличии у него имеются, – даже и чихнуть не успеет, если организованно взяться, на счет «три».

На сегодняшний день, – будем уж правде в глаза смотреть, пока никто не слышит, – иной возможности для скорой победы нет, учитывая дефицит боеприпасов, а также отсутствие прочных резинок для трусов, что уже было подчеркнуто. Ну так в чем загвоздка? Неужели же трудно генералу Зукову отдать приказ? Организовали бы скоросрочные курсы эскренного обучения курсантов-заочников, Чайку можно инструктором. Сколько добровольцев будет охвачено за неделю? Умножаем четырнадцать ноздрей на тридцать курсантов, получаем более четырехсот штук на каждый взвод молодых орлов-ноздристов. Целого немецкого полка как не бывало! Причем без отрыва от собственного сна. Экономия боеприпасов раз, а во-вторых, одновременное укрепление растущей боеготовности путем глубокого освежающего отдыха: это никогда не повредит. Но если всего какой-то там взвод наших невидимых орлов запросто пускает в расход целый полк немцев, то, значит, рота – дивизию, так? А полк обученных Чайкой засонь в два счета аннулирует, например, танковую армию какого-нибудь Гудериана – тихо, скромно, экономно. А в Кремле, небось, головы ломают маршала, где взять патроны. Да вот же они, патроны ваши, товарищи красные командиры, разуйте глаза-то! Каждый боец и есть патрон фактически, если разобраться. Даже не патрон – обойма целая! Ведь семерых за ночь уложит, только дайте ему добро на взлет. Давно б уж на вашем месте подкатилась бы к генералу Зукову, в ноги бы ему бухнулась, пока не поздно: спаси ты Родину наконец, сокол наш! Ну что тебе стоит, бляха-муха!… Поклонятся они – держи карман шире! Еще, небось, и доносы на него пишут, чудаки, за спиной шепчутся: неизвестно, мол, чем рискованная его затея с этой промокашкой кончиться может, не было бы хуже, того и гляди разжалуют, да в тюрягу, как перед войной генералов сажали да маршалов. Трусы! Нет у вас веры в солдата ни на грош – потому и отступаем! Один генерал Зуков умеет верить как полагается. В сорок первом доказал, на волейбольной площадке. Видели бы вы тогда глаза его святые, слезы его! Да что с вами толковать, офицера вы все, а не люди! Только рядовой боец по-настоящему может оценить, проникнуться и оправдать.

И в этой связи, согласно первоочередности основного приказа, сто раз еще, конечно, обдумаешь, продолжать ли полет заданным курсом либо все же спикировать на минуточку, хоть одну деревеньку освободить для примера, – вот бы генерал Зуков и поставил у себя в командирском блокноте галочку, да и Сталину мог бы доложить: один-ноль, мол, товарищ Сталин! Сразу бы к нему другое отношение в коллективе, даже кашевар с удовольствием лишний черпак пшенки сыпанет ему в котелок. Так, может, рискнуть, задержаться в Шисяеве?

Э, нет, товарищи дорогие, так у нас с вами дело не пойдет! Вперед! Вперед и вверх! Главное надо помнить всегда: мы рождены, чтоб сказку сделать былью! Эти слова Сталина должны стать девизом каждого бойца и генерала – поголовно! Поэтому выдержка – раз, дисциплина железная – два. Иначе уже не сегодня-завтра лопнет у Сталина терпение, что второй год ерундовое поручение исполнить не можешь, – ну и пойдешь, как миленькая, под трибунал с генеральчиком своим ненаглядным на пару, бляха-муха! Так что вперед, Чайка! Вперед!…

Над широким и длинным, белым под луной, гиблым болотом, с круглыми черными «окнами» и старыми затопленными гатями, где гниют кузова увязших полуторок и торчат короткие стволы пушек-сорокопяток, брошенных выходившими из окружения частями еще в сорок первом, – знать бы тогда окруженцам, какой суд их ждет на волейбольной площадке! В таком же, кстати, болоте подо Мгой полагалось бы теперь лежать и Мухе, – с бледным, хорошо сохранившимся в торфе, удивленным лицом. Если бы не вернувшийся за ней Севка Горяев: отстала девчонка от отряда по крупной нужде, да и оступилась с подгнившей гати в «окно». Уже из последних сил барахталась. Захлебывалась так, что не крикнуть, только вякает, бурлит в гортани жижа торфяная, пузыри болотного газа лопаются, и как он услыхал-то? Бултыхалась, разрывая ослабшими пальцами плавучие мхи, туго стреноженная своими спущенными брюками-галифе, – еще и вальтер в заднем кармане ко дну тянул дополнительно, мало того что тина засасывала в глубину, жуткое дело! Уже почти вытащил ее Севка, когда спохватилась: мамочки, а штаны-то! – вся задница голая! И, конечно, обратно от него оттолкнулась: под водой хотела заправить обмундирование, как полагается. Молодая была, стыдливая – жуть! Так ведь не пустил утонуть, за волосы схватил, чудак, думала, голову оторвет, такой мировой тягач! Отвернулся хоть, правда, когда натягивала штаны, – есть все же совесть у некоторых отдельных бойцов, это вам не офицера. Подумала еще тогда: обязательно Севка скоро погибнет, хороших-то ведь всегда первыми убивают, – как полагается, в первых рядах они, себя не щадят. И надо же так совпасть: ровно всего через три денечка был Севка убит на волейбольной площадке, а Муха превратилась вдруг в Чайку. Прямо из лягушки болотной, бляха-муха! Для того, значит, и берегла тебя судьба, – для подвига, ну так и лети себе, жаба, куда приказано, без всяких самовольных рассуждений, а не виси над каждой деревней по полчаса да над всяким болотом. Не за то Севка жизнь свою молодую отдал, чтобы ты на небе ворон ловила, да распускала мечты свои, на задании находясь. Вперед, за Севку Горяева!…

Над дальним сосновым бором и ельником, уже неразличимо темнеющими внизу. Будто бы догоняя Чайку, скользнет, как челнок, через круглое Хистяй-озеро луна – и сверкнут стекла самолетных кабин на западном берегу, где у гансов аэродром. Ничего, погодите, мыши летучие, и до вас дойдут руки, некогда сейчас, пардон мадам. Каждая ведь минуточка дорога! Скорей, быстрей, на самой предельной скорости! От секундочки даже зависит ведь! Нет уж, товарищи, хватит позориться, на самом-то деле! Ведь уже сорвалась операция и в прошлую ночь, и в позапрошлую, и неделю назад, и месяц, – каждый раз с тех пор, как начались ночные полеты, ну а сегодня-то вот уж хуюшки вражеской гидре! Главное – понять, в чем тут загвоздка, не дать себя снова облапошить. Вовремя тактику изменить – и успех операции обеспечен, Гитлер-капут.

А может быть, генерал так и задумал? Чтобы, значит, не сразу же выходить Чайке на поединок с черным драконом, а вначале приобрести достаточный стаж ночных полетов. Как летчики выражаются – налетать часы. Но сколько же можно часы эти ваши никчемные налетывать, товарищи дорогие? Одного горючего сколько изведешь! А пока с вами тут валандаешься без толку, как дерьмо в проруби, уж он-то дело свое черное делает, будьте уверочки, ведь недаром драконом назначен, бляха-муха! А между прочим, Ленинград второй год в блокаде, причем разобраться с этой позорной ситуацией раз навсегда, поставить все с головы на ноги может одна Муха, то есть, простите, Чайка, конечно, это ясно. Так сколько же можно мариновать девушку, почему такое недоверие? Так бы в глаза вам и рубанула правду-матку, не обижайтесь уж, товарищ генерал, – не проработан, мол, у вас данный вопросик, плохо, видно, разведка ваша мышей ловит. Иначе ведь доложили бы вам лично, сколько новых фигур высшего пилотажа освоила и отработала Чайка за один только последний месяц. На все руки от скуки, как говорится.

И Чайка спокойно направляет лазоревое облачко своей нетерпеливой верности вверх, стремительно уходя в петлю Нестерова, – ни на миг стараясь при этом не потерять из виду единственный надежный ориентир – полосу заката, разделяющую огневым рубежом небо и землю. Кувырок назад, еще кувырок, еще, – всякий раз видя то ли след свой искрящийся в воздухе, то ли какой-то шлейф, очень похожий на длинные-длинные, какие всегда иметь мечтала, ноги артистки Орловой, только в данном случае голубовато-прозрачные. Они переливаются в воздухе и трепещут, как газовый невесомый шарфик. Вот с такими бы ножками и влететь ночью в форточку к Вальтеру Ивановичу!…

Знать бы только, где форточка эта зарешеченная, в окне которой из тюрем. Если жив еще он, конечно, чудак-человек. А нет, – так ведь и перед мертвым, и под землей могла бы предстать, трупов давно перестала бояться, причем сколько раз убеждалась в своих проникающих возможностях, насквозь пролетая во сне холмики, небольшие высотки, даже каменные стены зданий в Ленинграде. Так что и в могиле его обнаружить Чайке – как раку ногу оторвать, вездесущая она во сне и бронебойная. Вежливенько, как в дверь класса, постучалась бы к нему в гроб. Извините, мол, Вальтер Иванович, битте-дритте, опоздала я на урок, как всегда. Кое-что сказать вам хотела, ну, например: их вайс нихт вас золь эс бедойтен… А чего это вы такой бледный, кстати? Ведь просто лица на вас нет – буквально! Ни дать ни взять, классик заправский, когда он про любовь сочиняет очередную свою «Лорелею», чудак. Да, неважный у вас видок, прямо скажем. И в глазницах чего-то червяки вон копошатся – вместо голубеньких-то ваших, с поволокой-то, ясных-то глазок моих ненаглядных. И зубы оскалены зачем-то. Ровные зубы, широкие, – один к одному, – интересный вы были мужчина, что и говорить. Только вот черт же вас дернул «валькирией» обозвать ни с того ни с сего простую советскую школьницу. Да не обижаюсь, привыкла уж, даже нравится. Так что спасибо вам, битте-дритте. Ну, ладушки, полетела я, извините: служба. Задание мое секретное, а вы немец, за что и страдаете тут в гордом одиночестве, так что много будете знать – скоро состаритесь. Ауфви-дерзейн, майне либе кнабе, мальчик мой любимый. Только вот поцелую разок на прощанье, теперь-то не страшно. Удачно очень, что губы у вас уже сгнили начисто, а то, неровен час, крота бы родила или червя от поцелуя вашего подземного, как чудачка какая-нибудь, эх, бляха-муха! Раньше, раньше надо было нам с вами целоваться, единственный мой Вальтер Иванович, – Алешке только не говорите, если там встретите где-нибудь…

Но все это, к сожалению, только пустые детские мечты. А где территориально искать его вполне возможную на сегодняшний день могилу, никому, понятно, не известно, как и положено: враг народа и есть враг народа, собаке собачья смерть. Хотя лично Муха была уверена, что Вальтера Ивановича отпустят на следующий же день. Разберутся, что немецкий язык у него учительский, а не шпионский, и сразу отпустят. Только тогда и убедилась, что на самом деле он всегда был врагом, когда председатель колхоза на специальном собрании так всем и объявил, и сотрудник тут же сидел, правда в штатском, и когда потом он Муху допрашивал, то единственную из всех ребят похвалил, что не стала скрывать, призналась, как под влиянием учителя слушала симфонические пластинки фашистского главного композитора Вагнера, и очень тем самым помогла следствию, также облегчила его участь. Вот ведь он как всех запутал, задурил, завлек глазищами своими с поволокой. Встретила бы сейчас в небе душу его расстрелянную, – так бы ей в глаза и рубанула: как хотите, мол, вам как учителю видней, но я считаю принципиально, что так себя с девушками не ведут! Если имеете шпионское задание – имейте, никто вам не запрещает, но зачем же тогда глазами своими смотреть? Ведь до сих пор из-за вас так и живешь – глазами вашими просмотренная насквозь, даже во сне, на служебном посту!…

Она летит уже почти вровень с мохнатыми рыхлыми тучами, чувствуя бестелесным телом колкий декабрьский запах не пролитых еще дождей. Ни деревьев, ни человеческих жилищ отсюда не различить и непонятно, какая высота, – километр, два? Горящая кайма впереди очерчивает волнистый край огромной серо-синей тарелки, над которой скользит – одна посреди небес – как будто бы неподвижная Чайка. Точь-в-точь циркачка, под куполом за тросик подцепленная. Горизонт, между прочим, не приближается почему-то ни на метр. Внизу совсем уж темно, а встречного ветра почувствовать невозможно: нечем ведь, бляха-муха! Хоть бы какой-нибудь ориентирчик бы! Уж давно бы на месте генерала Зукова расставила по всему маршруту сигнальщиков с карманными фонарями – на худой-то конец. Вон у летчиков, небось, все условия созданы: и по радио с ними связь бесперебойная, и картами у каждого планшет набит – прямо лопается по швам! А тут мало того что без крыльев да без мотора, еще и вслепую плутай из-за них по небу, как ворона какая-нибудь дезорганизованная. Назначили Чайкой – ну так и относились бы как положено в разрезе обеспечения и прочего. А то всегда у нас так: кто-то привык на всем готовеньком, а большинству из-за них, единоличников, страдать – с одной винтовкой на троих, до сих пор как в сорок первом. Не было порядка и нет, любой скажет… Ну вот, наконец хоть огоньки какие-то на горизонте.

Полоса ночного боя приближается мгновенно, в считанные секунды, и она понимает с гордостью, что сама перекрывает километры, как снаряд из дальнобойной пушки. Проносясь над огневым рубежом, Чайка успевает заметить: взрывы сами собой вырываются из-под почвы – лилово-белые, багровые, оранжевые клубящиеся розы. Гнилые розы. То ли морозом ошпаренные, то ли съеденные черной паутиной. Покажется даже вдруг, что земля вся больна широким пожаром, подспудным, тайным, и если он вырвется наружу весь разом, планета вспыхнет вмиг от горизонта до горизонта.

Миновала вот, вроде, некий широкий водоем – густой, как синька, запах воды на секунду смыл беспокойство. Может, Ладожское озеро, Чайка не ведала. Не исключено, что и вовсе море Балтийское, что летит она прямиком на Кенигсберг или даже на самый Берлин, как уже занесло однажды в грозовую погоду, – поди разберись. Одна надежда, что генерал Зуков подаст командирский голос вовремя, как всегда. Если, конечно, не в Германию занесло, не в Америку, не в Тундру к якутам, с пятками ихними отмороженными…

Но вот над краем земли, чуть западнее заката, уползшего к северу и задвинутого тучами почти наглухо, всплывает живое марево молочного света. Край неба там слабо окрашен матовым перламутром. Как будто за горизонтом, а может быть, под землей, расцветает огромный серебряный цветок – вот-вот распустится он, и дорастет до неба, и землю всю осенит нежным сияньем, неподвластным тьме.

Сколько раз в детстве видела купол света над черной равниной, возвращаясь от бабушки Александры в город ночным поездом с Валдая, – точно такое же сиянье, только гораздо ярче. Бывало оно похоже то на верхушку огромного воздушного шара, то на вершину снежной горы, то на белый корабль с широкими парусами.

Голубоватый, с перламутровым нежным отблеском, купол света поднимается, вырастает. Свет над городом то вспыхивает багровыми бликами, то замирает. Как будто дрожит и рвется под порывами огромного, косматого ветра ночи. Ветер тяжелый, угольно-черный. Накатывает он из глубин неба, где уже воцаряются звезды и бьет прожектором в глаза Чайке освободившаяся луна, но слишком много пустого вязкого пространства. Оно тяжко стекает на землю, наваливается на купол света, давит, вот-вот сомнет. Черный ветер мог бы, кажется, погасить на земле все огни, унести весь ее свет. Да и саму землю мог бы он сдунуть с места – сорвать глобус с оси, покатить мячиком по гиблому болоту безбрежной ночи под ребяческий хохот звезд и убойный хулиганский свист пьяной кривой луны.

В лепешку Чайка готова разбиться, но такого позорища не допустить. И справимся, будьте уверочки, даже в одиночку справимся, если никто не поможет. Вон уже можно различить над городом аэростаты ПВО и столбы молочного свеченья. Прожектора. Ну, драконья харя, держись! Как Сталин писал, молилась ли ты на ночь, Дездеморда!!!

Только сперва, конечно, домой, на Суворовский, к Люсе, – на минуточку, буквально…

«Чайка, Чайка, как слышишь меня, прием!…»

Она спотыкается в пустом небе и замирает по стойке «смирно».

Было бы у Чайки сердце – оно бы в данный момент просто разорвалось от счастья, как лимонка какая-нибудь. И с этой точки зрения, конечно, очень удачно, что сердца как раз нет, в груди оно у Мухи спящей осталось.

Оранжевая вспышка ликующей верности взрывается в ней и далеко озаряет небо, как золотой клич пионерского горна. Лучи ее будущей славы окутывают замершую в полете Чайку, как разрыв зенитного снаряда. Тут же весь свет и нежгучий жар прозрачного огня свивается внутри нее в литое ядро новой силы, связанное нитью высокого уверенного голоса с волею командира и бога.

«Чайка, Чайка, я – Первый! Чайка, ответь Первому!…»

Голос его пронизывает ее насквозь. Как если бы отточенный штык командира мог войти в позвоночник без боли, наоборот, приятно, – долгожданный надежный остов ее беззаветной преданности и отваги. Очнувшись, она уже продолжает полет, понемногу набирая заново скорость. И звенит в ответ ведущему, рапортует голос Чайки. Он вырывается прямо из сердцевины ядра, которое заменяет ей и сердце, и все желания, и разум: «Я Чайка! Я Чайка! Первый, Первый, я Чайка! Всегда готова!…»

«Чайка, слушай приказ! К выполнению операции «Черный дракон» – приступить!…»

Командующий спокоен. Голос – ровно рокочущий, затаенно грозный. Генерал Зуков доволен, связисты сработали мирово, связь четкая. Он совершенно спокоен, абсолютно, даже страшно. Как будто не Чайке предстоит задание выполнить, рискуя, быть может, по собственной неловкости, своей драгоценной в эти минуты для Родины жизнью, а ему самому, а значит срыва быть не может.

«Чайка, Чайка! Курс – Полярная звезда! Работай спокойно, дочурка! Приготовиться!… На старт!… Внимание!… Мар-р-рш!»

Со свистом и звоном несется навстречу сжатое скоростью пространство. Столбы света над Ленинградом поднимаются выше Медведицы, выше Полярной звезды. И слышится сквозь посвист скорости глухой стон давней муки и маеты – голос осажденного города. Чайка приближается к цели.

Ее втягивает черная высота, и свет остается внизу. Волны мрака кружат ее и подбрасывают, как в кузове грузовичка на ухабах. Земля видится ей то над головой, то почему-то позади. И снова весь Ленинград улетает вниз, и столбы прожекторов обращаются в желтые электрические, жирно расплывающиеся точки. Отсюда видно, что город покрыт прозрачным куполом сомкнутых радуг. Словно обняли Ленинград и слились над ним огромные ладони, укрывая его, как слабый огонь свечи на ветру. Наверное, новая секретная защита. Как шлем, покрывает город невидимая издали броня.

Кругами облетая высокий радужный свод невиданного храма, круглый, как голова Исаакиевского собора, выросшего вдруг над Ленинградом на десятки километров в высоту, ослепляемая резкими сполохами, искрами, стрелами лучей, Чайка наконец взмывает над самым пиком собора и камнем падает сверху на сияющий шпиль, – как будто бросает ее на верную гибель та сила, что вывела из спящего тела в ночной полет. Но снова с ней голос Его: «Чайка! Чайка! Выходим на цель! За Родину, за Сталина! Полный вперед, бляха-муха!…»

Бляха-муха! Да откуда же он словцо-то ее любимое знает? Вот где чудеса-то творятся, товарищи!

«Есть, бляха-муха!» – рапортует Чайка и слышит его ласковый отеческий смех, – пальцем грозит генерал, головой покачивает: все, мол, нам про тебя известно, мушка ты этакая, золотые люди все-таки у нас в смерше!…

Она уже давно знает, что в центре радужного купола, в середине высокого золотого шпиля есть узкое потайное отверстие – сквозной ход. Миллиметра так три в диаметре. В него-то и нужно проскочить. Сколько раз поначалу скатывалась по куполу со всего разгона, скользила на пузе под откос, как с ледяной горки, – пока научилась вонзаться с первого захода, как шомпол в ствол пулемета.

Ну, товарищ генерал, на вас вся надежда, не подведите, подкорректируйте маленько траекторию на входе. Вот оно сейчас уже… Уй! Уй-юй, бляха-муха! Куда же это меня понесло-то?! Неужели опять?! Не надо, товарищ генерал! Я больше не буду, честное пионерское! Не надо, дяденька, я боюсь! Не наа-а-а-ааааа…

Загрузка...