В жизни Голева Николая Александровича все было нормально до прошлого года. То есть, конечно, имелись некоторые сложности, и тонкости, и нюансы, но в целом-то жизнь была нормальной. Обычной. И даже неплохой.
До прошлого года Голев проживал в городе-герое Севастополе, который любил за красоту и проведенное в нем детство: море, белые инкерманские камни, солнечные брызги, платановые листья, летняя толпа Приморского бульвара. Еще Голев любил Ближний пляж в Балаклаве, белую черешню, любил думать, как повезло ему родиться в солнечном Крыму, он любил даже войлочные шляпы, какие покупали себе приезжие, в то время как бело-булочная плоть этих приезжих выдавала их еще до того, как они надевали шляпы. Приезжие обильно восторгались морскими возможностями — сутки пролеживали на пляжах «Омега», «Песочный» и «Солнечный», и даже в те дни, когда волны выбрасывали на берег густые волосы водорослей, приезжие не покидали «уплоченного» места на пляже, а жарились под солнцем до красных волдырей.
Интересно, что предназначенная Коле Голеву жена тоже была из этих самых приезжих; маленькую Таньку привозили из Свердловска каждое лето и оставляли на месяц у местной тетки. Так что чисто теоретически Голев мог встретиться с Танькой уже в детстве — он потом нашел черно-белую фотографию, где нахмуренная Танька в панамке на разлохмаченных косицах позирует надоедливому южному фотографу. У крошечных Танькиных ног громоздится недостроенный песочный торт, а за спиной сверкает море.
Взрослая Танька часто в шутку говорила при Голеве, что вышла она за него замуж по расчету. Только по причине моря. Дескать, хотелось жить в хорошем климате, вот и согласилась. Собеседники удивленно вздергивали головы, а Голев улыбался, соглашался, подыгрывал — он-то знал правду. Вот как все у них было на самом деле.
Он нашел Таньку на Очаковском рынке. Мать отправила его за черешней, а там, прямо у прилавка, рыдала белокожая девчонка с повсеместными веснушками. Рыдала самозабвенно, детски, с соплями и почти на грани приличий.
— Ты чего ревешь? — строго спросил шестнадцатилетний Голев.
— Кошелек украли, — она вытирала глаза шляпой, — а там все мои деньги, и тетя мне теперь голову откусит, и-и-и!
— Пошли со мной, — сказал Голев, сам собою восхищаясь. Они купили черешни, а потом предстали пред изумленные очи голевской мамы Юли. Мама Юля, впрочем, сориентировалась быстро.
— Танечка, да? Так вот, Танечка, все равно нужно будет рассказать тете правду. Хочешь, я позвоню ей?
— И-и-и! — снова припустила Танька, обрызгав слезами расслабившегося на ее руках кота Савелия. — Вы что, вы не знаете, какой это человек! Она меня замучает нотациями!
Мама Юля еще немного поуговаривала Таньку, но потом отступилась. Налила борща в тарелку, и Танька между всхлипами с удовольствием черпала полные ложки красной густой жижи. Младшая сестра Голева, Катя, смотрела на гостью подозрительно, а потом и вовсе ушла в другую комнату, забрав с собою упиравшегося всеми четырьмя лапами кота.
По окончании обеда выяснилось, что мама Юля очень даже хорошо знает, какой человек Танькина тетя. Потому что Танькина тетя Луэлла Ивановна Приходько была завучем в школе. А мама Юля работала там директором, и единственным сотрудником, с которым у нее не находилось взаимопонимания, как раз и была Луэлла Ивановна.
— Тетя, — рассказывала Танька, машинально поедая черешневые ягоды и ловко выплевывая косточки в блюдце, — она двоюродная сестра папы. Они все раньше жили в Свердловске, но потом у тети появился крымский поклонник. На каком-то курорте познакомились, и он сделал предложение. Сейчас трудно поверить, но в молодости тетя была очень красивой.
Мама Юля хмыкнула, вспомнив однотонное лицо Луэллы Ивановны, мышиного цвета косичку и еще какие-то неприятные подробности, а Танька продолжала печальную, судя по всему, историю, причем рассказывала она с явным наслаждением:
— Ну вот, тетя приехала в Севастополь, поселилась у него в квартире, на Большой, между прочим, Морской. Ждали дня регистрации, а пока приехали в гости все наши, свердловские, — мой папа, еще неженатый, его родители и мама тети Луэллы, в общем, полсамолета родственников. Жили они все в шикарной гостинице, жених заказал номера. И вот, в самый день свадьбы, после регистрации, его забрали. Был суд, а потом его посадили в тюрьму! Оказалось, что жених одесский вор, неоднократно объявленный во всесоюзный розыск. Когда он вышел, он был такой весь старый, мятый, уголовный — а Луэлле-то всего тридцать пять, и она закончила институт, преподавала в вечерней школе… В общем, им не пожилось. Муж все время кричал на нее блатными словами, водил каких-то странных людей домой, еще к ним еженедельно приходил участковый с проверкой, в общем, Луэлла подала на развод. Их развели. После суда бывший муж сказал, что все знает, это именно Луэлла «заложила» его в милиции пятнадцать лет назад, и теперь он ее убьет. Неизвестно, как это случилось, но на другое утро его нашли на жэдэ вокзале в кровавой рубахе и с пробитым черепом.
Танька драматически замолчала.
— Не думаю, Танечка, что тетя Луэлла также отреагирует на потерю кошелька, — заметила язвительная мама Юля, впрочем, она вовремя поймала осуждающий взгляд сына и замолчала. Танька будто бы не заметила остробритвенного выпада и продолжала:
— Меня сюда каждое лето присылают. У тети нет своих детей, и она педагогически реализуется на мне. Хотя я вообще-то не ребенок — пятнадцать лет! — закончила общительная Танька и вздохнула.
— Ладно, Таня, давай я позвоню Луэлле Ивановне, а потом Коля тебя проводит…
— Да вы что! Тетя меня убьет, если увидит с мальчиком. Сначала я должна закончить школу, поступить в институт и встать на ноги. Как будто сейчас я хожу на руках! Мальчики — потом. Спасибо вам за борщ и черешню, я пойду.
Танька быстро напялила свою глупую шляпу и выскочила за дверь. Голев помчался следом, перепрыгивая через три ступеньки.
— Погоди, Танька, пожалуйста, постой!
Танька повернула к нему все еще зареванную мордочку.
— Здесь она все равно не даст нам видеться. Я тебе напишу мой адрес в Свердловске. И телефон.
Сестра Катя смотрела за ними в форточку, а потом пошла с доносом к маме Юле.
Вот так, благодаря уличному воришке, стянувшему Танькин кошелек, в первую очередь, и Луэлле Ивановне Приходько — во вторую, Голев и познакомился со своей женой. Хотя до собственно женитьбы было еще далеко: Голев окончил школу, сходил в армию — правда, слово «сходил» плохо передает впечатления от погоды в минус шестьдесят на анадырском аэродроме.
Танька писала чуть ли не каждый день — подробно описывала свою учебу в пединституте и традиционно обещала ждать. Они не виделись уже три года, но ему все равно хотелось, чтобы Танька была с ним — блондинка-конопушка на коричневой любительской карточке вместе с ним переживала казарменный быт, постоянный голод, недосып и даже наличие прапорщика Мосластых. Почему-то все прапорщики были украинского происхождения.
Как быстро все это забылось…
Мама Юля очень удивилась, когда Голев собрался в Свердловск сразу же после дембеля.
— Тебе что, холода полюбились? — ревниво спросила она и зачем-то указала на окно, за которым дрожали на весеннем ветру молодые платаны.
Голев ехал поездом, через сухопутный Симферополь. Почти трое суток, грязь, вонища, приставучая проводница, которая всю дорогу заманивала его к себе в купе, и если бы не была она так уж откровенно неопрятна, кто знает…
Танька встречала на вокзале — на ней были серый плащ и беретка. Губы накрашены перламутровой помадой. Увидев его, ахнула:
— Какой ты стал… внушительный! Монументальный!
Она никогда не боялась громких слов.
В Свердловске шел холодный дождь. Голев мучительно старался найти что-нибудь хорошее в городе своей любимой, но не мог — серо-коричневая, шинельного цвета, грязь, унылые, как документальные фильмы, дома, и вода из-под крана пахла несвежим бельем.
Танькин папа, Михал Степанович, с виду простой, как картошка, принял «зятя» радостно, немного потом помрачнев оттого, что Голев не стал с ним «культурно отдыхать». Зато мать умилялась и всплакивала вполне традиционно, хотя никаких решающих фраз Голев пока что не произнес.
Танька гордилась, подталкивала Голева локтем, прижималась к нему веснушчатой щекой. Через день он сделал предложение. Танька прыгала до потолка, как в детстве с новой куклой, но попросила отсрочки — ей осталось два года учиться. Голев вернулся в Крым, поступил на рабфак в Симферополе.
Опять начались письменные отношения — звонить было дорого, а Силиконовую долину пока еще даже не сдали в аренду, так что до Интернета оставалось несколько лет. Голев писал подробные старательные письма, а Танькины становились все короче и легкомысленнее, так что он начал волноваться.
— Смотри, чтоб не сбежала Конопушка твоя, — заметила как-то мама Юля.
Летом Танька приехала и повела Голева знакомиться с тетей Луэллой. Мать предупреждала, что знакомство будет не из самых приятных в его жизни, но, как ни странно, жених очень понравился Луэлле Ивановне, и она сказала:
— Что ж, Таня, когда вы поженитесь, я разменяю квартиру и подарю вам на свадьбу комнату.
Квартира на Большой Морской оказалась роскошная — третий этаж, телефон, высокие потолки, лепнина, огромный балкон… Не то что голевская конурка в Остряках.
— Моя мама — Юлия Борисовна, она с вами работает, — вякнул Голев на прощание.
— Я в курсе, детка, — кисло улыбнулась Луэлла Ивановна, — но это не играет никакой роли! Мухи — отдельно, котлеты — отдельно.
— Интересно, кого она считает котлетой — меня или маму? — спросил Голев у Таньки по дороге в Балаклаву. Танька хохотала.
Осенью выяснилось, что свадьбу придется ускорить — недоучившаяся невеста оказалась на третьем месяце.
Луэлла сдержала обещание и вручила юной семье ключи от собственной комнаты в «двушке» на улице Руднева. Вторая комната, незначительно меньшей площади, была закрыта на громадный замок — хозяин, как объяснила Луэлла, уехал на три года в Алжир. Так что им никто не мешал.
Голев делил жизнь между беременной женой, ночным приработком и вечерним изучением океанологии, которая чем дальше, тем больше казалась ему абсолютно вымученной наукой. Хотя его дипломная работа под гордым названием «Современный взгляд на гидротермодинамику Мирового океана» вызвал как уважительные кивки оппонентов, так и гордую улыбку научного руководителя.
Танька родила в день первого экзамена летней сессии — мальчика назвали Севой.
— Потому что Сева-сто-поль, — вымученно шутила Танька, показывая красненького младенца в окно. Голев не мог ничего сказать от смущения, а с двух сторон от него радостно всхлипывали две бабушки — Юля и Луэлла.
Прежде чем Голев начал привыкать к тому, что у него теперь есть сын Сева, Танька родила еще и дочку Полю, так что каждой бабушке было чем заняться. Луэлла даже стала закадычной приятельницей мамы Юли, в школе все изумлялись. Маме Юле ближе была девочка Поля, а Луэлле — мальчик Сева. Голев удивлялся, отчего не навещают их Михал Степаныч с Танькиной мамой, но жена объяснила, что тетка умудрилась испортить отношения со всеми родственниками, кроме нее, Таньки.
В общем, все шло нормально — как у всех. Танька в редких паузах между кормлениями и укачиваниями умудрилась закончить институт, правда заочно, и теперь работала училкой у мамы Юли с Луэллой под крылами. Голев трудился в серо-синем здании НИИ океанологии и первым стоял в очереди на отдельную квартиру. Сева и Поля — беленькие, конопатые, но черноглазые, в Голева, научились плавать в два и три года соответственно. Сестра Катя вышла замуж за нищего, но крайне талантливого молодого поэта, у которого борода росла до самых глаз, потому что заводилась из лени, а не по каким-нибудь эстетическим соображениям.
И тут началось…
Совершенно неожиданно и быстро поменялся глава государства. Потом из магазинов исчезли все товары, после чего появились — и было их гораздо больше, чем прежде, вот только стоили они запредельно дорого. Называлось все это шоковая терапия. Телевизор изменился вместе с окружающей жизнью: куда-то девались прежние передачи, которые Голев не то чтобы любил, но смотрел без отвращения, а вот эти, новые, он с трудом воспринимал. Впрочем, он вообще был нелюбитель подглядывать в телевизионное окошко за чужой жизнью… Ему вполне хватало своей, ведь за очень короткое время на маленькую семью Голева просыпалось столько изменений и нововведений, что вообще трудно себе представить, как же она все-таки сохранилась, эта семья.
Институт, где работал Голев, становился меньше день ото дня. Собственно, института уже почти и не было — только кабинет директора Колобуева и маленький отдел Голева, занимавший три сквозные комнаты на втором этаже. За каждой дверью теперь клубилась своя жизнь — буквы ТОО, ИП и СП намекали на статус и предлагали соваться в эту самую дверь исключительно по делу, а не просто так.
Школу мамы Юли вскорости превратили в гимназию и поставили своего директора — Кобылицыну Зою Петровну, которая прежде работала администратором кафе «Солнечное». Мама Юля не могла смириться с этим антипедагогическим решением и ушла на пенсию. Ночами рыдала, все время хваталась проверять несуществующие тетрадки. Чуткая Танька вовремя подкинула ей Полю, и бабушка немного успокоилась — надо было рисовать в альбомах, лепить из пластилина, воспитывать, обихаживать… (Однажды мама Юля во время телефонного разговора с бывшим инспектором роно громко спросила Полю: «Какать хочешь?» — чем сильно смутила инспектора.) Луэлла продержалась дольше — у нее был сильный характер. Но Солнечная Кобылица и ее обскакала: Луэллу торжественно спровадили на пенсию через год после мамы Юли. Танька обеспечила и эту бабушку: Севка обожал Луэллу и проводил с ней все дни напролет, тем более что за садик теперь надо было платить, а Таньке хотелось работать. Ее сожрать Кобылицыной было слабо Танька заматерела в семейной жизни и права свои знала хорошо.
Голев не узнавал и родной город: он в одно мгновение стал жалким и грязным, даже море будто бы потускнело, и колонны Графской пристани выглядели облезлыми, и даже платаны не так защищали дома своими кронами; впрочем, может, Голев просто повзрослел?..
Тут еще выяснилось, что и страна теперь у него другая — Украина. Правда, Крым все-таки держался, и Севастополь, несмотря ни на что, оставался русским городом. В гимназии попытались было перейти на украинску мову, но из этого ничего не получилось. Зато Кобылицыной наконец-то удалось уволить Таньку — под предлогом «незнания родного языка». На ее место взяли какую-то жутко опытную учительницу, по сравнению с которой Танькины юные знания меркли и гасли…
Родители жены остались за границей: теперь уже не в Свердловске, а в Екатеринбурге, и поехать к ним было неподъемно дорого.
Финальным аккордом симфонии разрушения стало для Голева закрытие НИИ океанологии. Навсегда. Директор, правда, спешно зарегистрировал СП, лихтенштейнско-украинское предприятие сходного профиля, но Голева к себе не позвал — прятал глаза, ссылался на трудности нового начинания. Голев не навязывался.
Выход придумала Луэлла. Она, как обычно, даже не предлагала его к обсуждению, просто совершила необходимые действия и потом огорошила всех фактом. Луэлла сдала свою однокомнатную квартиру на Ушаках и въехала к Голеву с Танькой. Сбила замок с двери таинственного соседа, который так и не возвращался из Алжира — может, его убили исламские террористы?.. Поставила посреди комнаты, оказавшейся пустой, как поляна, раскладушку и взяла в крепкие ручки домашнее хозяйство. Деньги за сданную квартиру платили регулярно правда, жили там, как изящно обозначила Луэлла, не очень русские люди.
Спустя пару лет не очень русские люди ловко переоформили на себя Луэллину квартиру, поменяли замки на дверях, а когда хозяйка приходила и пыталась сказать хоть слово, они тут же переходили на свой булькающий язык и переставали, совершенно переставали понимать великий и могучий (или хотя бы украинску мову). Луэлла боролась, судилась, консультировалась, но судьи любезно показывали ей правдоподобно подделанную подпись под документом и фальшивую расписку, согласно которой Л. И. Приходько продала однокомнатную квартиру в г. Севастополе Х. Ц. Мундзонову.
Тут еще вернулся алжирец — все одно к одному, одно к одному, причитала мама Юля, которой пришлось взять Луэллу к себе. Тот, кто планировал строительство родового голевского гнезда в Остряках, увлекался, по всей видимости, энтомологией, потому что в двух комнатах, плавно втекавших одна в другую, с комфортом могли жить только комары и мухи. Танька даже отказывалась верить, что мама Юля всю жизнь проработала директором школы, имея такую позорную жилплощадь. Вот в этом-то обиталище, походившем формой на восьмерку, если бы не крошечное отвихрение кухни и не запятая туалета, проживали теперь сестра Катя с поэтом (который почему-то никак не мог напечататься даже в обычной газете) и свежеродившимся ребенком от поэта, нареченным по предложению папаши Адельбертом, мама Юля и Луэлла, окончательно превратившиеся из бывших врагинь в накрепко спаянных нуждой и общими внуками бабушек. Они даже внешне стали похожими: раньше высокая Луэлла теперь ссохлась до роста мамы Юли, обе они были с бело-голубыми волосами и даже пальто зимнее имели одно на двоих.
— Единственное, чего я не могу принять, Коленька, — жаловалась мама Юля в очередной свой визит, — это Луэллино курение. Ну, в самом деле, она курит папиросы без фильтра, а я потом не могу уснуть. И Адельбертику вредно. Правда, поэт тоже курит, да и Катька смолит втихушку…
Луэлла скорее перестала бы есть, чем курить, потому маме Юле пришлось свыкнуться.
Алжирец довольно шустро начал продавать свою комнату и в первую очередь, естественно, обратился с предложением к Голеву. Голев вначале рассмеялся последние дни он работал грузчиком в овощном отделе и денег еле хватало на прокорм и детские колготки, но Танька отреагировала на это весьма серьезно.
— Надо искать деньги. Мы же не можем всю жизнь вот так, с этим Синим Бородой? А если кто-нибудь другой сюда въедет? Еще какой-нибудь Мундзонов?..
Голев сказал, что Танька размышляет верно, вот только он совершенно не представляет, где взять такую сумму — ведь огромная комната в неплохой квартире стоит непосильно для него, Голева.
— Ты мужчина, — тихонько сказала Танька. — Ты и должен думать. Найди деньги. Ограбь кого-нибудь.
Сама она в тот же вечер написала отцу, теперь уже в Екатеринбург, хотя заранее знала, какой будет ответ, — и ее опасения вскоре вернулись в конверте, на котором был нарисован цветок раффлезии. Эрудированная Танька зачем-то вспомнила, что раффлезия — это самый крупный цветок в мире, обладающий трупным запахом. Михал Степаныч писал, что живут они с матерью плохо, и одна надежда у них была на Таньку. Коли вышла она замуж, так сама теперь пусть и выживает.
«Если бы ты видела, доча, как мы бедствуем, — писал отец, и Танька зажмуривалась и представляла себе их квартиру, опоганенную нищетой. — Мать сократили и пенсия у ней совсем маленькая, сказать стыдно. Еще тут ее подговорили вложиться в МММ, и все сбережения долгих лет у нас пропали. Я все еще работаю на заводе, но платят нам раз в три месяца и половину. Мы вначале ехать к тебе хотели, но теперь мать плачет и говорит, что лучше б ты не уезжала, раз Николай тебя и семью не может прокормить. Хотя я его лично понимаю — время теперь такое, но лучше б он выбрал себе настоящую рабочую специальность, какая нужна всегда».
Если бы видел Михал Степанович своего зятя, сгибающегося почти пополам под темно-серыми, пахнущими могилой ящиками…
Танька поплакала над письмом, но быстро перестала, потому что Поля смотрела на нее куксиво и тоже собиралась пустить всегда близкую слезу.
— Хоть бы мне помереть, — мечтательно говорила Луэлла, глядя в далекие морские просторы, — и вам стало бы покойнее…
— Успокойся, тетя, — нервно выговаривала Танька, ведя за одну ручку Севу, а за другую — Полю. Дети постоянно сбегали к воде — что делать, приморская порода. Сухопутной Таньке было трудно привыкнуть к такому легкомысленному общению с непредсказуемой водной стихией. — Твоя смерть ничем нам не поможет, наоборот. Так что не болтай ерунды.
Луэлла всхлипнула и вытерла глаз газовым шарфиком. К старости характер у нее приобрел редкостную сентиментальность.
— Юлия измучилась вконец. Это ведь не жизнь, Танечка, не жизнь. Она тех полностью содержит — куда деваться, дочь. И вам ведь этих, — тетка кивнула на белоголовых, как хризантемы, детишек, все-таки сбежавших от матери к ласковому морю, — подымать надо. На какие, я спрашиваю, шиши?
Танька угрюмо молчала. Ей самой было бы интересно знать ответ, но переадресовать тетин вопрос можно было только Голеву, который в последнее время работал подряд в три смены, а домой приходил зеленый и злой. Сева вчера с обидой рассказал, что над ним смеялся Сережа Данилюк, потому что он, Сева, ни разу не пробовал «Сникерс». Танька подняла глаза кверху и начала беззвучно ругаться. Потом плюнула в песок и пошла вынимать из моря Севу и Полю. Газовый шарфик Луэллы полоскал ветер, как будто все это была не современная жизнь, а фильм о жизни французских модернистов в каком-нибудь Канне или Антибе…
Голев узнал новости последним по счету в семье. Никто специально не таился, просто у него опять было три смены в овощном.
Сначала в коридор выбежала Поля с коробочкой иностранного сока в руке. Потом в глаза бросился смятый сине-коричневый фантик «Сникерса», лежавший на вершине мусора в ведре. Бабушки, пришедшие в гости, выразительно молчали. Когда Голев уже окончательно убедился, что дома нечто происходит, Танька повернула к нему раскрасневшееся лицо, и он впервые заметил, что у нее больше нет конопушек — зато появились морщинки.
Последний месяц Танька работала не меньше Голева — устроилась убирать подъезды в краснокирпичном доме, который построили на соседней улице. «Как быстро они научились строить!» — ворчала Луэлла. Еще какая-то подруга-училка присоветовала Таньке продавать демократичную косметику «Сабина» — надо было ходить по фирмам и устраивать презентации. С каждого проданного бутылька или там коробочки Таньке платили тысячу.
И вот однажды она пришла в какую-то фирму, где из женщин была только одна секретарша, да и у той губы были в явном «Ланкоме». Танька побрела было прочь, как вдруг из кабинета вышел директор фирмы — Денис Алексеевич Гуливатый (Голев вздрогнул и на всю жизнь запомнил это имя) и спросил, что угодно Таньке. Она машинально показала ему стремный набор «Сабина», и Гуливатый пригласил Таньку в кабинет.
Танька рассказывала всё Голеву честно и не утаивала никаких спорных подробностей. Так вот, Гуливатый поинтересовался Танькиным образованием и сказал, что ему нужен еще один секретарь-референт. В общем, она нашла работу, и ей даже выплатили аванс, который уже, правда, преобразовался в «Сникерсы», соки, мясо в морозилке, колготки Поле и рубашку Севе, а также блок сигарет для Голева. Голев сказал «спасибо», и хотя ему хотелось поломать эти сигареты болгарские, «Вега», которые он больше всего любил, — переломать их по одной или смять прямо в пачках, он пошел на балкон и долго-долго курил.
Танька работала с утра до ночи, потому что Гуливатый уволил прежнюю секретаршу — все-таки он несколько лукавил, когда рассказывал о вакансии. Иногда он даже вызывал Таньку работать по субботам. Голев не спрашивал, чем они там занимаются и, вообще, какие обязанности у Таньки, какой профиль у фирмы — впрочем, Танька почему-то считала своим долгом громко отчитываться каждый вечер о том, как прошел день. Дети все время были с бабушками. Голев молчал.
Съехал алжирец, освободив комнату Луэлле. Обиженная Танька, на чьи заработки теперь жила целая семья, заметила, что это босс дал ей ссуду на покупку комнаты и теперь они заживут как люди. Танька хорошела на глазах, у нее появилась новая блузка, туфли и даже американские духи «Бьютифул». Вряд ли экономная Танька стала бы сама покупать себе духи. «Подарили на фирме», сказала она Голеву, хотя он ее давно уже ни о чем не спрашивал.
Из грузчиков Голев уволился только после того, как бывший одноклассник Витя Круглянко, встретив его на улице, упрекнул за скверный вид и дал красивую визитку с выдавленными золотыми буквами — на украинском и английском. Там значилось, что Виктор Круглянко работает заместителем директора фирмы «Надежда».
— Это в честь дирехторовой жинки, — смеялся совсем не постаревший со школьных лет Круглянко. — У него жинка с Ленинхрада, Надька. Вот в ее честь и назвали.
Витя не стал дожидаться, пока скромный, излишне «интеллихентный» Голев позвонит по рабочему телефону, а пришел сам назавтра вечером. Во время перекура на балконе Круглянко небрежно спросил Голева, не хочет ли он поработать на благо отдельно взятого человека, директора фирмы «Надежда» Полуяхтенко? Голев спросил, что надо делать, а Круглянко загадочно улыбнулся и позвал завтра в десять «на собеседование».
Отдельно взятый Полуяхтенко явился в половине одиннадцатого. Такую внешность, какая была у него, Голев давно уже мысленно подарил Денису Алексеевичу Гуливатому. Полуяхтенко был упитанным, почти толстым джентльменом западенского разлива, маленькие нелюбезные глазки смотрели всегда в сторону, будто Полуяхтенко чего-то стыдился, но не желал это признавать, тесный, но дорогой пиджачок, видимо, жал под мышками, и еще Полуяхтенку всегда сопровождал мощный, как из насоса, запах туалетной воды «Эгоист», в ровных пропорциях смешанной с полуяхтенским потом.
Глянув на него, Голев решил, что фирма «Надежда» имеет безусловный торговый профиль, но в быстром разговоре, с которым Полуяхтенко явно хотел поскорее закончить, выяснилось, что «Надежда» предоставляет населению гораздо более изощренные услуги: здесь протягивали руку помощи безработным, проще говоря, «Надежда» оказалась мини-биржей труда. Витя Круглянко тоже зашел в кабинет и принял участие в собеседовании.
Голев понял, что фирма не слишком процветает — об этом пробалтывались дешевые столы и трещавший, как сорока, принтер, утомительно долго печатавший одну страницу и непременно жевавший бумагу на предпоследней строчке. Скорее всего, Полуяхтенко пил из более полноводного финансового источника, а мини-биржа труда была у него для отвода глаз и, конечно же, для души. Голеву предложили оклад в половину Танькиного, восьмичасовой рабочий день и достаточно разнообразные обязанности.
— У нас раньше работала девочка на этой должности, — пояснил Полуяхтенко, которому, видимо, понравилась внешняя холодность Голева, слегка походившая на уверенность в себе, — но интелям, таким, как ты, больше доверия. Да и Надька намекала, что не надо больше… девочек.
Витя Круглянко радостно засмеялся.
Через день Голев вышел на работу. Таньке он ничего не сказал — они теперь вообще редко разговаривали, и если такое все-таки случалось, то темы ограничивались сугубо бытовыми.
Трудно было назвать занятие Голева интеллектуальным, разве что в сравнении с грузчицким, — теперь бывший океанолог вырезал из газет объявления о найме, перепечатывал их двумя пальцами на компьютере и составлял картотеку. Клиенты приходили редко — и все, как на подбор, странные. Мысленно Голев разделил их на три группы. Первая — немногочисленная, но и самая нелюбимая — городские сумасшедшие. Они хихикали и смущенно заглядывали под стол, как будто кого-то искали. Голев нервничал. Перечислял вслух вакансии. Пока Витя Круглянко, заезжавший в офис дважды в неделю, не посоветовал ему сразу интересоваться здоровьем клиента и даже требовать справку из психдиспансера. Вторая категория, достаточно симпатичная Голеву, — молоденькие девушки (редко ребята) послевузовского возраста. У этих горели глаза и щеки, так им хотелось работы, а главное — денег, денег, денег! Голев пристроил парочку рекламными агентами, и одну девицу, Долицкую, — секретарем, смутно напоминала она ему Таньку. И, наконец, были еще пенсионеры — тем, прежде всего, хотелось пообщаться, а работа интересовала их постольку-поскольку.
Полуяхтенко сидел в своем кабинете, в который был отдельный вход с улицы, и громогласно беседовал по телефону, иногда взрываясь хохотом так, что очередной клиент подпрыгивал на дешевом стульчике. Увидел Голев и пресловутую Надежду — она оказалась довольно подержанной брюнеткой (б/у, в хорошем состоянии, как написали бы в рекламном объявлении) и шоколадно улыбалась, глядя на черноглазого Голева. Ему даже показалось, что Надежда ждет каких-то дивидендов со своих улыбок — она приваливалась к столу тяжелым телом и водила наманикюренным ногтем по картотеке. Голев вежливо улыбался, Полуяхтенко хохотал в своем кабинете, клиент шел редко, а не как рыба, косяком, в общем, каждый занимался своим делом.
По крайней мере, у него теперь была зарплата — раз в месяц Голев церемонно выкладывал немаленькую сумму на краешек кухонного стола. Сумма исчезала быстро, и никто (в смысле — Танька) ни о чем не спрашивал.
Однажды Голев явился домой раньше — были предновогодние дни, и в пятницу работали до обеда. Полуяхтенко сильно пожал Голеву руку и подарил несколько купюр сверх зарплаты. Голев купил в коммерческом магазине шампанское, мандарины, яблоки, конфеты в коробке (Танька ела только конфеты из коробок, а если они были в фантиках, вразвес — не признавала ни в какую).
Голев поднимался по лестнице и думал, что они уже почти три месяца с женой не разговаривают. Все равно ведь надо как-то склеивать отношения, ну хотя бы ради Севы с Полей… И надо начинать ремонт в алжирской комнате — хозяин давно освободил помещение, там теперь снова спит Луэлла на раскладушке, не дело ведь! Не дело! Если б Луэлла и мама Юля были помоложе, они бы сами сделали ремонт, но у них все силы уходят на детей. Севе через год в школу… А они с Танькой оба загружены по самое не хочу…
На лестничной площадке стояла Танька и громко плакала. В руке у нее дрожала и дымилась сигарета.
— Тань, — удивился Голев, — ты же не куришь!
Танька глянула на него красными от слез и долгого терпения глазами и зарыдала еще громче. Голев поставил сумку с бутылками на пол и обнял жену.
— Я тебе конфеты купил. В коробке.
Танька еще сильнее заплакала, прижалась к мужу и начала что-то быстро объяснять. Вся она была такая несчастная, родная, что Голев от резко ударившей в голову жалости не сразу понял, что случилось.
Денис Алексеевич Гуливатый сделал Таньке неприличное предложение. Она-то, дура, думала, что это он ей от чистого сердца помогает — на работу взял, оклад хороший положил, ссуду дал, ну, подарочки привозит из-за границы, сувениры, а оказалось — он теперь ждет вознаграждения. Принес, рассказывала в слезах Танька, два билета в Турцию и говорит, собирайся!
— И-и-и! — плакала Танька в куртку Голева. — Я сказала, что не поеду, а он говорит, тогда все! Считай, что ты уволена, и денежки будь добра в трехдневный срок! Денежки за комнату!
— Танька, — спросил Голев, — ну почему ты такая… наивная?
Он очень старался подобрать необидное слово.
Танька оторвала от голевской куртки зареванное злое лицо:
— Да? А жрать мы что должны были? Твою порядочность мы должны были жрать?
Достала из мешка коробку с конфетами и, всхлипывая, начала есть шоколадные шарики один за другим. Голева всегда умиляла эта Танькина особенность соединять вместе совершенно разные речи и поступки.
— Набор конфет «Театральный»… — полувопросительно прочитала Луэлла, выйдя к ним на площадку с папироской. — Что ж, надо продавать комнату. Хотя жаль, чертовски жаль…
Голев промолчал, подумал, что японец на его месте давно совершил бы ритуальное самоубийство, а ему, русскому, оставалось жить со стыдом внутри…
Витя Круглянко, узнав о том, что задумал Голев, посоветовал не дожидаться окончания праздничного запоя Полуяхтенко, а явиться к нему в первый же рабочий день.
— Сколько-сколько тебе надо?! — уже тепленький с утра Полуяхтенко рыгнул от неожиданности. — Сколько?!
Голев повторил.
Директор хохотнул и вытер мокрый лоб какой-то ксерокопией.
— Ты шо, мужик? Ты шо, думаешь, я их рисую?
Потом помрачнел и сказал:
— Ну ладно, дам. Шо, в натуре, помогать надо. Завтра дам.
Уже на выходе окликнул счастливого Голева криком:
— С завтрашнего дня новый проект! Отправляем всех желающих в Надым! Вахтенным методом!
Завтрашнего дня для Полуяхтенко так и не случилось.
«В собственном подъезде, — вкрадчиво рассказывал корреспондент вечерних новостей, — убит двумя выстрелами в голову бизнесмен, близкий к криминальным кругам… — Корреспондент взял паузу, а на экране показывали двоих неподвижных навсегда людей с какими-то растерянными выражениями лиц, — директор фирмы „Надежда“ Никита Полуяхтенко вместе с женой, — еще одна пауза, — Надеждой».
Голев немедленно позвонил Вите Круглянко, но телефон не отвечал, и гудки будто становились длиннее раз от раза.
На похороны пришли вместе с Танькой. Голева смутила торжественная парадность мероприятия: гробы чуть ли не красного дерева, памятники мраморные, с инкрустациями, венки и роскошные букеты, среди которых совершенно затерялись простецкие голевские лилии.
Подошел Круглянко в черной кожаной куртке, в черных очках на носу. Вид у него был какой-то непривычный, почти бандитский.
— Ну вот, стало быть… — заметил Витя, глядя на гробы и облагороженные смертью лица начальников, — все там будем…
Играл живой оркестр, плечистые пацаны несли гробы привычно, как мебель, тут же было телевидение: Голев несколько раз с непривычки пугался черного, пустого взгляда видеокамеры.
Витя Круглянко сказал, что биржа закроется, оказывается, мертвый Полуяхтенко задолжал много денег, за что его и… (Витя изобразил из пальцев пистолет и достоверно приложил к виску). Так что все, чем обладали при жизни Полуяхтенко и его жена Надежда, пойдет в счет долга: и коттедж на берегу, и квартира, и новый «Мицубиси паджеро», и помещение офиса вместе с биржей. Сотрудники, то бишь Голев и уборщица, могут, к сожалению, считать себя свободными.
— Слушай, Вить, — аккуратно поинтересовался Голев, — а у него ведь ребенок…
Надежда как-то показывала ему фотографию тучной девочки с жертвенным взглядом и в бархатном синем платье. Девочка сидела на коленях у Деда Мороза, который больше походил на Санта-Клауса или, того пуще, Пер-Ноэля.
— Настюшка, — быстро подтвердил Круглянко и откашлялся. — Настюшку забрали Надины родители. В Ленинхрад.
Голев задумчиво возвращался из офиса, шел этой дорогой в последний раз и думал, что жизнь устроена вроде бы верно и в то же время так неправильно! В самом деле, вот жил человек Полуяхтенко, Никита Иванович. Он, возможно, был и не самым хорошим человеком, но ему, Голеву лично, он очень помог. И жена у него была — Надежда. Насколько чернявая, настолько и ревнивая. Они жили вместе, занимались любовью, пили вино и жарили шашлыки. У них родилась дочка. Настюшка.
А теперь — чпок, чпок, и все. Будто вино из бутылки вылилось и ушло в землю. Навсегда. На кладбище стоит мраморный памятник, совершенно не нужный Никите Полуяхтенко и Надежде в их теперешнем состоянии. А девочка Настюшка, толстощекая, как папа, — таких детей в школе всегда дразнят — будет жить сиротой. В Ленинхраде, который, кстати, теперь называется Санкт-Петербургом, впрочем, у Круглянки он все равно бы прозвучал как Санкт-Петербурх.
И еще одна мысль не давала тонкокожему Голеву покоя. Она всегда его мучила после того, как кто-нибудь умирал. Человека похоронили, оплакали, завалили землей, прижали памятником, а он ведь там так и лежит! Остался в земле! Ничего не изменилось, несмотря на все оплакивания и старания: Голев, Танька, плечистые пацаны, Круглянко, корреспонденты, операторы — ушли, вытерли слезы, напились, сделали информационный сюжет, успокоились, а Полуяхтенки оба лежат в земле. И будут лежать завтра, послезавтра, через год, всегда. Голев встает утром, ест завтрак, мирно переругивается с Луэллой, ведет Полю и Севу в садик. А Полуяхтенки — все там же. Танька готовит рыбные котлеты, штопает носки, читает газету, Полуяхтенки — в земле. Луэлла курит, втягивая щеки, ругает маму Юлю за склероз, Полуяхтенки — в земле.
Неизменность — вот что пугало Голева больше всего. Неизвестность и неизменность…
Во время всех этих переживаний звонила Катя и сообщала, что ее поэта наконец-то стали печатать, а еще в нем проснулся талант к созиданию текстов для современных музыкальных исполнителей; проще говоря, для попсы. Поэту даже выплачивали теперь неплохие деньги, хотя он стеснялся и в договорах выступал под псевдонимом Кутьин (настоящая его фамилия была Кичитский). Адельбертик даже пошел в платный детский сад, хвасталась Катя, а сама она второй месяц трудилась в каком-то банке на хрестоматийно хорошо оплачиваемой должности уборщицы. Голев мычал и кивал в трубку — сестра никогда не была ему близка.
Гуливатый совсем озверел от черной Танькиной неблагодарности и теперь названивал на квартиру Голевым, матерился, требовал возврата денег. Однажды трубку взяла Луэлла, молча выслушала гуливатовский текст, потом подняла красиво начерченные брови и ответила ему таким семиэтажным пополам с феней, что Голев чуть на свалился со стула, а Танька восхищенно зааплодировала.
— Век живи, век учись, — скромно заметила Луэлла, укладывая обалдевшую трубку с Гуливатым на том конце провода. — Хорошо, что Севочка еще в школе. Впрочем, ты знаешь, Таня, я его планирую сама обучить всем этим словам. Они ему пригодятся во многих жизненных ситуациях.
Потом Луэлла перевела взгляд на Голева и сказала:
— А деньги, Коля, все равно возвращать придется. Хоть заматерись!
Сестрица Катя посоветовала агентство недвижимости с многообещающим названием «Бульба & сыновья», которое работало при Катином банке и, согласно рекламе, «имело устойчивую репутацию и уважение клиентов». Голев уныло отнес Бульбам данные о комнате и попросил немедленно выставить ее на продажу. Потом позвонил Гуливатому и сказал, что деньги будут через месяц, это край.
— Николай Александрович, — вежливо ответил на это невидимый Гуливатый, вы, пожалуйста, не волнуйтесь. Какие там деньги!! Вы же мне не сказали, что с Круглянкой работаете! Я был не в курсе! Боже мой! Расслабьтесь! Ссуда аннулирована, я пришлю вам документы на дом! Привет очаровательной супруге, детишкам, поклон чудной бабушке! Я не знал!
После этого прочувствованного монолога Голев долго сидел возле телефона с некрасиво открытым ртом, а потом опомнился и позвонил Круглянке.
— Ну шо, братан? Все нормально? Жизнь удалась? — весело спрашивал Круглянко и хохотал, перекрывая смущенные благодарствия Голева. — Вот что, он вдруг заговорил серьезным и будто бы не своим голосом, — я тут замутил новый проект. Нужны верные люди. Бери завтра жену и приходи до офису. Для нее тоже найдется работа.
— У Круглянки теперь свой офис, — сообщил Голев зашедшей в гости маме Юле.
— Мне всегда нравился этот мальчик. Он хорошо успевал по математике и был командиром отряда, — отозвалась мама Юля и вздохнула, оглядев сына с ног до головы.
С утра Голев забрал документы от недовольного Бульбы и сыновей, те ворчали и что-то твердили о неустойке, но Голев неожиданно для себя самого начал говорить складными фразами, быстро убедившими всех Бульб разом.
— Прошел всего один день, — разъяснял Голев, — даже не день, а десять часов, ведь ночью-то вы не работали! И я уверен, что вы даже и не принимались еще за мою комнату, так ведь?
Самый младший из Бульб покраснел ушами и спрятался за экраном компьютера, на котором — Голев мог бы поклясться — светился практически готовый пасьянс.
Так что «до офису» Голев прибыл в замечательном настроении и даже купил для Круглянки-благодетеля бутылку коньяка «Херсон». Танька сказала, что приедет позже — ей надо было заскочить в будущую Севину школу.
«Херсон» не произвел на Круглянку ни малейшего впечатления, во всяком случае это впечатление полностью затерялось на фоне голевского восторга. Круглянко отхватил себе замечательный кусок Севастополя, редкий для Крыма случай, когда внешняя убедительность здания идеально сочеталась с внутренним убранством. Невысокий, интимно-розовый особняк с бело-сливочными колоннами смотрел чисто вымытыми окнами на морскую сторону, а на Голева смотрел охранник — быкоголовый и безбровый недобрый молодец.
— К Виктору, — сообщил Голев, — Круглянке.
— К Виктору Петровичу, — поправил охранник и отошел в сторону, чтобы Голев мог пройти.
Приемная, обставленная черной кожаной мебелью, тихий рабочий шум из соседних дверей, лощеная секретарша ростом на голову выше, чем Голев… Надо же, каких высот достиг одноклассник. Причем в такое короткое время… Ведь еще совсем недавно Витя преданно глядел в полнощекое лицо Полуяхтенко, который теперь лежит в земле… Голев тряхнул головой и безоблачно улыбнулся секретарше.
Вечером они с Танькой, оба возбужденные, с дрожащими руками и глуповатыми от счастья лицами, рассказывали Луэлле лично (и маме Юле по телефону) о фантастической удаче, постигшей их семью. Ибо Витя Круглянко не просто приумножил богатство в короткие сроки. Он теперь не знал, как лучше распорядиться этим богатством и куда деть излишки.
— Хочу открыть хазету, — Витя принимал перед Голевым и Танькой различные начальнические позы — складывал ладони домиком, откидывался на спинку кресла, в общем, служил живой иллюстрацией к книге «Язык жестов», — но хазету не простую, а…
— Золотую, — подсказала Танька и покраснела.
— Ты совершенно права, — расцвел Витя, — золотую. Мы так и назовем ее «Золотая хазета». Ведь правда — это золото! Хазета, — продолжал Витя, — будет знакомить жителей Севастополя с ихней новой жизнью, которую они пока что сами знают плохо. Мы объясним хражданам Севастополя, какую политическую позицию им надо занимать по различным партиям, движениям и всему такому подобному! Если честно, — он доверительно наклонился через стол к Голевым, — я лично собираюсь до Крымской Рады. Я лично хотел бы стать депутатом. А для этого мне нужен собственный орхан!
Танька хрюкнула.
— Орхан, — быстро спохватился Круглянко, — в смысле, рупор. Ха-зе-та! Бесплатная хазета с ТВ-прохраммой для всехо Севастополя. И мне нужны верные люди.
— Но мы ведь никогда ничем подобным не занимались. — Голеву мучительно не хотелось освежать Витину память, но иначе было нельзя. Нечестно.
— Пфе, — сказал Витя, — я уже нанял пять человек, которые съели собаку в этом деле. А вы мне нужны как верные, в смысле, проверенные люди. Николай будет координатором проекта, а Татьяна может пригодиться как наборщик.
— Я умею верстать, — вмешалась Танька, — Гуливатый одно время выпускал рекламные листки.
— Зашибись! Но главной у вас будет такая задача, — Витя поднял кверху коротенький указательный палец, перепоясанный перстнем с моховым агатом, — как только вы почувствуете что-то не то, какие-то сомнения, разговоры, вы сразу же скажете мне. Ясно?
Голевы синхронно кивнули.
— Оклад у вас будет такой. — Витя придвинул к себе розовую квадратную бумажку и небрежно начертал на ней число, при виде которого у Таньки вырвался восторженный стон. — На каждого, — любезно пояснил Витя. — И вообще, — сказал он на прощание, пожимая руку бывшему однокласснику, — я считаю, что людям надо помогать. Если у тебя есть такая возможность.
Голеву вспомнилось, что однажды он уже слышал нечто похожее.
В самое ближайшее время (потому что выборы были назначены на десятое декабря, а сейчас уже сильно пахло осенью, и Витя Круглянко торопился) выяснилось, что в редакторы газеты приглашен не кто иной, как Колобуев, бывший директор бывшего НИИ океанологии.
— А что делать, Коленька? — философски спросил Колобуев после того, как утихла первая радость встречи (абсолютно, кстати, наигранная). — Предприятие мое, можно сказать, похитили: сначала прикупили акции, потом меня же и на улицу попросили. Занимаются фигней — просят гранты под исследования, а потом подсовывают иностранщине филькины грамоты. Вот и пришлось начать совершенно новую жизнь. Зато теперь я не пропаду.
Колобуев решительно потряс кулачком и свел в одну взъерошенные брови. Таньке он почему-то не понравился. Колобуев и впрямь был чересчур подозрительным — особенно в телефонных разговорах. Если его — исключительно из вежливости — спрашивали, как идут дела, Колобуев немедленно интересовался, что имеется в виду, так что собеседник немедленно смущался и проклинал свою вежливость. Еще он очень любил вопросительные обороты: «В каком смысле?», «Вы уверены?» — и часто начинал свои речи со слов: «Я хочу сказать, что…» В целом же Колобуев был предсказуем, как американский боевик группы «В», и работу сумел организовать в сжатые, как и мечталось Круглянке, сроки.
Первый номер газеты Голев и сейчас помнил наизусть, тем более, что на развороте была большая, написанная им собственноручно статья о замечательно порядочном и честном коммерсанте (оксюморон, заметила Танька, вычитывая полосы — она выполняла еще и работу корректора), этническом украинце, свободолюбе Викторе Круглянко. Посреди разворота беззастенчиво располагался огромный блок фотоиллюстраций: В. Круглянко в костюме от Hugo Вoss встречается с избирателями, одетыми в собственные костюмы, В. Круглянко в рубашке от Krizia привозит в детский дом игрушки и питание, В. Круглянко в обнимку с киевским артистом Чепражных (оба в плавках сложно сказать чьего производства и с шарообразными брюшками на фоне Черного моря), наконец, самая крупная фотография представляла В. Круглянко в быту: расплывшись улыбкой, Витя приобнимал за талию пышноторсую женщину с грустными семитскими глазами, мелкой стайкой вокруг них расположились дети разных полов и возрастов. Дети, как узнал Голев, были от трех круглянкинских браков, он согнал их с разных концов города для фотографии с последней женой, матерью двух мальчиков. Ее звали Руфина.
Сложно сказать, какой успех имел первый номер газеты, но Голев так втянулся в процесс, что вскоре возлюбил нехитрую четырехполосицу, как третье свое дитя. Больше всего ему нравился тот момент, когда новый, душистый номер приносили в кабинет, и Голев знал, что на первой полосе он увидит свою фамилию под заметкой, а на второй — свой псевдоним под статьей; он рассматривал свежие выпуски, как будто не самолично вычитывал их вчера, добровольно, вместе с Танькой; перечитывал материалы, которые знал наизусть, разглядывал фотографии, он даже внимательнейшим образом изучал выходные данные и контактные телефоны редакции.
При всем этом Голев прекрасно сознавал, что газетка его — дрянь, и как только Витю выберут (а в этом он не сомневался) депутатом, он немедленно прикроет издание, которое (жаловался Витя) и без того съело кучу денег.
В ноябре, когда до выборов оставалось всего две недели, Круглянко приехал в редакцию поздно — все уже разошлись по домам, и только Голев читал новые тексты, предназначенные для послезавтрашнего номера. Атмосфера редакции успокаивала Голева: погружаясь в дело, он забывал практически обо всем. Вот и Витю Круглянко, решительно и нетрезво распахнувшего дверь пинком ноги, Голев вначале встретил тусклым, неузнающим взглядом. Потом, правда, встрепенулся, машинально перевернул листок текстом вниз и встал, протягивая руку.
— Какой ты худой, Коляля, — завистливо заметил Круглянко, пожимая ладонь Голева и обдавая его коньячно-парфюмерным ароматом. — Не жрешь, наверное, ни черта.
Голев скромно пожал плечами.
— Поехали в рестик, — вдруг зажегся Витя, — тут открыли такое нормальное место, я в шоке!
— Да мне, ты знаешь, домой… — устало объяснял Голев, пока Витя решительно сгребал в охапку курточку Голева и его портфельчик на длинном ремне (ты бы еще ранец носил, заметил как-то Колобуев). — Танька борщ сварила…
— Борщ назавтра еще лучче, — авторитетно сказал Витя и набрал домашний телефон Голевых. — Танюрик, говорит Круглянко. Не теряй своего кормильца ехидный взгляд в сторону Голева, или показалось? — У нас с ним интимное совещание. В смысле, доверительный диалог. О' кей? Ты все понимаешь, я в шоке! Ну, лады.
— Давай не будем ничего заказывать, а просто так посидим, — предложил Голев и сразу же понял, что сморозил явную глупость. Круглянко аж застонал от смеха. Он вообще очень странно смеялся — его словно взрывало изнутри хохотом, и казалось, однажды он может погибнуть от такого приступа смеха. Впрочем, на этот раз обошлось: Витя строго откашлялся и продолжил чтение меню.
Кафе «Бриз», Голев оглядывался по сторонам и вдруг осознал, что был здесь с Танькой несколько лет назад. Тогда это называлось детским кафе «Барвинок», и они пришли сюда всей семьей, с малышами, мамой Юлей и Луэллой. Катя, к счастью, работала, так что ее звать было необязательно. Заказали они целую кучу яств: блинчики с джемом, мороженое, пирожные, газировка — и потом больше часа ждали исполнения заказа.
Теперь, значит, «Барвинок» вырвали с корнем и вместо него появился этот «Бриз». По стенам развешаны канаты и веревки, завязанные морскими узлами, в стеклянном ящике томится плохо сработанная каравелла, и официанточки одеты в облегающие тельняшки и береты, будто французские моряки.
Витя бодро сделал заказ для себя и Голева, не обращая внимания на его протесты. На столе очень быстро появился штоф с водкой, и Витя аккуратно разлил ее по стопочкам, отвергнув вежливую помощь официантки.
— Я же не пью, — сказал Голев, — забыл, что ли?
— Тебе в подляк со мной, старым десантником, выпить? — удивился Круглянко, а Голев про себя тоже удивился — он всегда считал, что Витя счастливо избежал армии.
Они выпили. Съели салаты, бульон и слоеные пирожки. Потом принесли свиные отбивные, и Витя радовался им, как ребенок. Голев выпил одну рюмку, а Витя четыре, и теперь у него сами собой распустились галстук и язык.
— Слушай, а зачем тебе понадобилось депутатство? — Голев давно уже хотел спросить об этом Круглянку, да все как-то не было нужной тональности разговора.
Витя закурил сам, потом кинул зажигалку Голеву.
— Слыхал про депутатскую неприкосновенность?
Голев кивнул.
— Вот самое оно и есть.
— А что, у тебя какие-то проблемы?
— Знаешь, Коляля, сегодня проблем нет, а завтра — их до… Ну, ты понимаешь, что я имею под этим сказать. Вот, например, Полуяхтенки, — Витя заметно снизил голос, — жили, как в кино. Пока не получилось, что кино ихнее фильм ужасов. С плохим концом.
— Так и не нашли, кто их убил?
Витя глубоко затянулся сигаретой и глянул прямо в глаза Голеву.
— Не так важно, кто сделал, гораздо важней — кто попросил! Кто дал денег! Вот это действительно интересно! Но не будем о грустном. Сказка моя, — это Витя позвал официантку, беззвучно стоявшую у стены, — принеси нам самое крепкое кофе и воды с минералами.
Официантка вежливо улыбнулась и растворилась в глубине зала.
— У меня к тебе, брат, есть предложение. — Витя наклонился через стол и смотрел на диво трезвыми глазами, будто и не он вылакал столько водки буквально полчаса назад. — Хватит тебе уже это… по мелочам. Давай, пей кофе и слушай.
Показывая пример, Витя сам отхлебнул горячий напиток, вытягивая губы и прищуриваясь.
— Короче. — Круглянко достал из пиджака бумажник, а из бумажника визитку. Протянул ее Голеву.
«Голев Николай Александрович», затейливо связанные золоченые буквы читались с трудом, «кандидат исторических наук. Независимый эксперт ЮНЕСКО».
— Но я ведь не кандидат… И не эксперт…
Витя вздохнул и начал терпеливо объяснять:
— Колян, ты живешь в нереальном мире, это точно. Пойми, сейчас или никогда у нас есть шанс подгрести под себя не просто деньги, а деньги х-х-ромадные. Ты будешь холову ломать, куда их потратить. Танька будет ходить в Дольче и Хаббане, дети поступят в Харвард… — Голев недоверчиво слушал. — Короче. — Витя повернулся к официанткам, которые тихо шептались в стороне: — Не бздеть мне под руку! Так вот, у Кыеве сейчас создают новую партию. Под это дело откручены гигантские деньги. Я уже иду в Раду первым по списку. Ты, Колян, должен стать моим доверенным лицом. Это очень просто гораздо проще, чем делать хазету.
— А газету закроешь? — спросил Голев.
— Пока нет, тем более, реклама пошла какая-никакая. Но ты, Коляля, ты мне нужен. Ты как-то вызываешь доверие у людей. У избирателей, спонсоров, у простых людей, понимаешь? Ты такой же, как они, вот о чем базар. Будешь ездить по городкам, деревням, объяснять, в общем, делать нашей партии промо. Естественно, ты тоже будешь баллотироваться, но — чуть позже. А это, — Витя взял двумя пальцами визитку и небрежно бросил ее на скатерть, — проверять это никто не будет. У нас народ доверчивый. Верят честным глазам.
Голев не знал, что сказать.
— Через год, как ты знаешь, выборы мэра, — скромно продолжил Круглянко, я бы тоже хотел поучаствовать. Мне надо зарабатывать очки, Коляля. Так что в Севастополе тоже будет много дел, ты уж не думай, что я тебя вырываю из семьи. Да, и самое главное! Я ж тебе буду больше платить!
— А Таня?
— Таня пусть пока остается в хазете. Потом и ей подыщем местечко.
Вот так Голев неожиданно для себя самого стал вдруг кандидатом исторических наук и доверенным лицом баллотанта Круглянко. Выборы в Крым-скую Раду прошли блистательно — Севастополь отдал свои голоса Вите, который закончил курсы риторики и выражался теперь правильно и красиво. А газета как-то сама, постепенно, начала отходить от политики — появлялись забавные статьи, даже рассказики, совершенно не связанные с интересами Круглянко. Голев теперь редко бывал в редакции, но свежие номера всегда прочитывал — Танька приносила их домой.
Новая работа Голеву не нравилась совершенно. За день он объезжал около десяти «точек» — заводы, библиотеки, институты — и везде врал, рассказывая о преимуществах новой партии. Люди слушали его вранье с уважением, некоторые, правда, задавали издевательские вопросы, но в целом Витя рассчитал правильно: Голев действительно обладал редчайшим даром вызывать доверие с первого взгляда. За ним хотелось пойти немедленно, как за гаммельнским флейтистом. Сам он, естественно, об этом даже и не догадывался.
Танька объясняла все это проще:
— Ты симпатичный, высокий и умный. Да еще и кандидат наук. В природе такие почти не встречаются.
При упоминании о фальшивом кандидатстве Голев всякий раз страдал. Но что делать? Круглянко действительно начал платить больше, семья наконец-то вздохнула свободно, да и Танька стала относиться к нему как прежде. Зауважала.
В ночь, когда подводили результаты выборов мэра, Голев и Танька не спали. Сидели перед телевизором, Танька нервно ела конфеты, а Голев курил прямо в комнате — Севу увезла Луэлла в дом отдыха, а Поля ночевала у мамы Юли, несмотря на контры с Адельбертиком, который рос вредным и капризным. Раньше Голев и не подозревал, что маленький невинный малыш может вызывать у него родного дяди, взрослого, разумного человека, отца к тому же — такую стойкую и сильную неприязнь. Адельбертик раздражал его с той же силой, как Катя в детстве, только теперь сюда добавились еще фамильные черты Кичитского: нервический нрав, самовлюбленность, страшная избалованность. Катя давно уже сменила неквалифицированный труд уборщицы на ответственную работу няни — ее позвала к себе на работу жена банковского вице-президента. И теперь Адельбертика с утра отводили в садик, а Катя шла за деньги возиться с чужим ребенком. Платили, правда, хорошо и даже покупали мясо каждую неделю за счет хозяев.
Круглянко звонил за эту, выборную, ночь четырежды: сначала трезвый, взволнованный, потом — чуть влажный, агрессивный, затем — пьяный, нервничающий, и, наконец, — в корягу пьянющий, со слезами в голосе.
Слезы были оправданны — на экране Голев и Танька видели круглую диа-грамму, нарезанную на дольки, каждая из которых обозначала число проголосовавших за своего кандидата. Сегмент Круглянко был самым тоненьким. Он не занял даже третьего места.
Голев чувствовал себя виноватым — хотя на самом деле он был абсолютно ни при чем. Наоборот — если уж кому-то и чему-то Круглянко был обязан наличием хотя бы такого сегмента, то это именно старому другу-однокласснику. А то, что конкурентом Круглянки был знаменитый на всю Украину цирковой артист, которому теперь занадобилась политическая жизнь, это уж, извините, не повезло.
— Ну вот, — заметила Танька, доедая последнюю конфету, — выбрали себе в мэры клоуна. И будет теперь цирк с конями…
Круглянко с горя уехал в Швейцарию с какой-то новой подружкой. Пока его не было, а это продолжалось больше двух недель, Голев снова начал писать для газеты и морально приготовился к тому, чтобы попросить у Вити снова перекинуть его на старый фронт работ.
Жаль, что он совершенно не приготовился к тому, что 4 июля 1998 года к нему внезапно позвонили из городской прокуратуры.
— Голев Николай Александрович? — строго спросил бесполый голос и, дождавшись подтверждения, пригласил «подойти на разговорчик к следователю Непейпиве».
Из прокуратуры Голев не вышел, а почти выполз и долго соображал, в какой стороне находится дом и вообще — куда ему теперь идти. То, что поведал ему следователь Модест Непейпива, не поддавалось никакому осмыслению.
Оказалось, что в то время, которое прошло со времени убийства Никиты Полуяхтенко и его жены Надежды, прокуратура вовсе даже не бездельничала, как считали передовые журналисты и другие граждане. Прокуратура в лице талантливого следователя Модеста Непейпивы расследовала это страшное убийство и теперь готова была обнародовать результаты. Нашли исполнителя — правда, их было несколько, но в живых остался только один, и этот самый один раскололся и указал Непейпиве на заказчика.
— Имя убийцы вам хорошо знакомо, — неторопливо, как в детективных романах, говорил Модест Непейпива, — это ваш шеф и одноклассник Виктор Петрович Круглянко, депутат Крымской Рады. Не могли бы вы указать место его нахождения? Жена его признается, что супруг в Швейцарии, но не может назвать даже город. Цюрих? Лугано? Монтре?
Голев хотел что-то сказать, но не смог. Попытался было снова, но слова будто бы застряли где-то по дороге.
— Я вижу, что вы в шоке, — сочувственно произнес Непейпива, а Голев вздрогнул, заслышав любимую круглянкинскую присказку. — Когда придете в себя, звякните мне, пожалуйста, по этому телефончику. — Следователь дал Голеву визитку, потом вдруг потребовал ее обратно и решительно начертал внизу свой домашний телефон. Непейпива придерживался неформального стиля общения.
— В любое время! — крикнул он в спину Голеву, и тот чуть не упал, как от выстрела.
И тут началось! Никаких слов не хватит, чтобы описать растерянное, с тремя морщинами на лбу, Танькино лицо, и ужас Колобуева, который стал заикаться, и ежедневные, вынужденные интервью телекорреспондентам, они ходили теперь к ним в редакцию, как на работу… Какие нужно выбрать краски, чтобы изобразить отчаянные вопли Витиной жены, которая каждый вечер теперь мучила Таньку телефонными откровениями, хотя раньше даже и не глядела в ее сторону? Газету немедленно прикрыли — впрочем, и денег, оставленных Круглянкой, почти не осталось, а до уровня полной самоокупаемости было еще ох как далеко! Прощаясь с любимой своей работой, Голев оглядывал оскверненное обысками гнездо, зачем-то гладил серую бесстрастную поверхность рабочего стола, гладкий бок принтера, перебирал задумчиво карандаши, пока его наконец не выгнали, чтобы опечатать помещение.
Витя, как Ленин, скрывался в Швейцарии. Впрочем, это могла быть и другая страна, кто знает? Во всяком случае, кто-то успел его предупредить о следственном успехе Непейпивы, потому что в назначенные сроки ни Витя, ни его подружка в Севастополе не появились.
Прошло больше месяца, как Голев и Танька снова стали безработными. Но на этот раз у них предполагались перспективы: Колобуев обещал пристроить Голевых в политическую газету круглянкинских оппонентов. Голева все это сначала смущало, а потом он подумал — да наплевать! Стоит ли хранить верность дружбе с человеком, способным на жестокое убийство?
И чем Круглянке помешал бедный Полуяхтенко?
Колобуев и на этот раз не смог помочь Голеву — впрочем, ему самому было впору помогать. В августе в России прошел жутчайший финансовый кризис, после которого мелкий и средний бизнес, взявшись за руки, пошли ко дну. Естественно, прихватив с собой украинских партнеров.
Голев снова пошел в грузчики — работал за копейки, но там давали мясо в полцены. Танька мыла полы в бывшем детском садике, который теперь превратили в дом контор, а маленькие унитазики, рассказывала Танька, убрать забыли… Жить в городе стало невозможно — отключали воду, свет, газ, народ обезумел от нищеты и грязи. Голеву казалось, что даже море изменилось — стало старым и скучным, как он сам и его жизнь.
Сбережений у них никогда не водилось — все проедали и тратили на детей. Сева пошел в третий класс, Поля — во второй, оба росли с немыслимой скоростью…
— Как в прорву, как в прорву, — причитала Луэлла.
Помогали Катя с Кичитским — они теперь кормили и свою семью, и братнину. Голев принимал от них деньги, забирал продукты, бормотал что-то неразборчивое, старался не глядеть в глаза поэту, хотя поэт не злорадствовал, наоборот, он лучше многих понимал, как тяжело бывает чувствовать свою полную несостоятельность…
Вечерами Голев тупо лежал на диване и смотрел в стены. Мастер по разглядыванию обойных пейзажей, думал он про себя, и это все, на что способен человек Голев, отец семейства, океанолог, муж и сын… Еще он думал, что надо срочно искать способ заработать. Он был готов на все. Но не ко всему — в ноябре умерла мама Юля.
— Уснула, касатка, и не проснулась, — ласково говорила Луэлла, держа в руке желтую ладонь мертвой подруги. Голев смотрел на миллион раз виданное, любимое, родное лицо, застывшее в холодном высокомерии смерти, смотрел, смотрел… Луэлла встала, с силой толкнула его на освободившийся стул. Сама вышла из комнаты и заплакала, вместе с Катей и Танькой, которые давились сигаретным дымом, — Кичитский еле успевал подносить им по очереди зажигалку.
Голев сидел у кровати неподвижно.
— Мама, — сказал он наконец, — мама Юля, ну как же так!
Луэлла мягко прикрыла за собой дверь, чтобы дать сыну попрощаться с матерью. Он не чувствовал страха, как обычно перед мертвыми, наоборот поцеловал холодную щеку, потом снял с материной руки дешевые часики непонятно зачем, но ему захотелось оставить их себе…
Мама Юля… Голев всегда знал, что она любит его больше всего и всех на свете — собственно, он и был ее единственной, большой любовью. С отцом такого не случилось, хотя вспоминала она его всегда ровно и весело. Отец был намного старше ее, и поэтому они вместе не ужились. Он ревновал, придирался, в общем, после Катьки мама Юля подала на развод. Отец снова женился — теперь уже на своей сверстнице, Люде, у которой не было детей, и она страшно привязалась к Голеву и особенно к Кате. Вот откуда пошли эти имена — мама Юля и мама Люда, это Катька придумала. Потом Люда с отцом уехали в Австралию, так до сих пор там и живут, наверное. Наверное, потому что давно уже все растерялись и друг другу не пишут. Хотя, думал Голев автоматически, надо бы им написать о смерти мамы Юли…
Голев смотрел тупо на остановившиеся мамины часики и думал, что их можно завести и они будут служить еще много лет. А маму Юлю закопают в землю навсегда. Раньше, когда умирал кто-то немолодой из знакомых или Голев читал в газете про смерть какой-нибудь престарелой знаменитости, ему всегда это казалось нормальным — ведь старые люди жили задолго до того, как сверстники Голева получили право дышать, — у них были свои закаты и рассветы, своя выпивка, своя вкусная еда, свои путешествия, любимые женщины, мечты, планы, дети, разочарования, скитания… Все это было и оставалось в стариковских воспоминаниях неизменным, как смена сезонов. Надо ведь оставлять места для новых переживаний!
Теперь такие мысли даже и не приходили в голову. Голев сидел у изголовья матери долго, до приезда катафалка. Он не плакал, сжимал в руке часики и что-то шептал, будто давал мертвой маме какое-то обещание.
— Прости, что я такой получился, — говорил Голев, нежно убирая седую прядь с холодеющей щеки. — Конечно, я не из таких сыновей, которыми можно гордиться, но ты еще увидишь, правда, ты еще сможешь…
Тут его все-таки прорвало, и он заревел, как в детстве, когда его в первый раз отвели в садик и оставили там на целый день…
Модест Непейпива позвонил Голеву на следующий, после похорон, день. Он каким-то магическим способом оказался в курсе и начал с соболезнующих слов, но Голев невежливо перебил его, сказал, что новостей для следователя у него нет.
— Зато у меня есть, — похвастался Непейпива. — Мы обстоятельно побеседовали с Руфиной Сауловной Круглянко, и она сообщила нам интересные факты. Оказалось, что после смерти Полуяхтенко муж внезапно обогатился и начал делать траты, которые ей казались безумными. В общем, версия практически готова: Виктор Круглянко сильно одолжился у Полуяхтенко, который немного увлекался ростовщичеством, отдавать деньги не захотел и решил от бывшего шефа избавиться. Жена была в курсе, поэтому пошла «в комплекте». Заодно Виктор Петрович руками нанятых «специалистов» подгреб под себя денежки, которые хранились у Полуяхтенок дома, в обычном платяном шкафчике, да еще и благодарность с поддержкой заслужил от полуяхтенских врагов. Все очень хорошо складывалось для Виктора Круглянко. А расписку он уничтожил. Но! Мы нашли копию этой расписки в рабочем сейфе Полуяхтенко. А звоню я вам потому, что версия полностью сложилась, Круглянко будем искать с Интерполом, и к вам теперь претензий не имеем. Можете, как говорится, на все четыре стороны…
Луэлла совсем сдала в последнее время. Суп у нее получался недоваренным, мясо жестким и пересоленным, как морская вода, но это все ерунда — главное, она теперь плохо слышала и ежедневно плакалась, что надо делать операцию, потому что не хочет она жить глухой, как Бетховен, тем более, что этим, по ее словам, сходство между Луэллой и Бетховеном заканчивалось. Голев все еще не мог привыкнуть к тому, что мамы Юли больше нет, он иногда по привычке набирал телефонный номер и потом испуганно отключался, услышав громкое Катькино «але!».
Денег не хватало кошмарно. Танька попыталась сунуться на работу в какие-то фирмы, но везде получала отказы — рабочих мест сильно убавилось после русского кризиса, да и не было у нее достаточного стажа для работы в современных условиях — не хватало специальных знаний, мобильности, даже и молодости, кроме того, когда Танька признавалась, что у нее двое детей, работодатели дружно морщились и тут же прощались.
Голев тоже искал работу. Смотрел специальные странички в газетах, обводил телефонные номера, потом прозванивал их. Все как тогда, у Полуяхтенко, на бирже труда — только теперь ему самому нужна была работа.
«Вы хотите заработать за месяц несколько тысяч долларов?» — радостно спрашивало объявление, попавшееся Голеву на глаза.
— Хочу! — восклицал Голев, и объявление продолжало:
«Мы предлагаем вам фантастическую возможность отправиться на заработки в Португалию! Вы оплачиваете только проезд, мы берем на себя все остальное! Предпочтение отдается рабочим специальностям, но мы приглашаем всех! Звоните! Приезжайте!»
— Следующая партия отправляется из Москвы через неделю, — сказал любезненький менеджер с застывшим на лице выражением безразличной учтивости. От вас требуется четыре фотографии, заграничный паспорт… У вас нет паспорта? Хорошо, мы возьмем это на себя — с вас еще четыре фотографии, оплата автобусного проезда, визы, и с собой у вас должно быть триста долларов США. В общем, в семьсот долларов уложитесь. Какая у вас, говорите, специальность? Океанолог? Но можете и грузчиком? Хорошо! Да, работа по контракту гастарбайтером на территории Португалии. Зарабатывают очень много. Все довольны. Ну что ж, если мы будем делать паспорт, значит, вы сможете уехать только в феврале.
Голев был даже рад, что отъезд откладывается, — ведь надо где-то раздобыть денег. А в том, что он поедет, сомнений не было абсолютно — других вариантов нет.
Про гастарбайтеров он много слышал и читал — у Колобуева друг жил в Германии и рассказывал, что всю Германию строят и перестраивают турецкие рабочие, немцам неохота самим неквалифицированно трудиться. Что ж, видно, и в Португалии так… Будущий гастарбайтер Голев шел домой пешком и в первый раз после смерти мамы Юли улыбался.
Португалия. Португалия. Португалия… В самом слове — ветер, морская пена, просмоленные бочки, затянутые накрепко узлы, паруса полощутся по ветру. Где взять денег?.. Кто сможет дать ему в долг? Он вернет, все полностью и с процентами, буквально через пару месяцев… Голев перебирал в голове всех знакомых: Колобуев отпадал сразу, сам вчера приходил и жадно ел с ними сосиски. Круглянко недоступен, да и не стал бы Голев у него брать — теперь никогда и ничего. Полуяхтенко… Кичитский! Вот, у кого могут быть деньги! В последнее время Голев с поэтом слегка подружились — под пиво Кичитский читал Голеву своего любимого Брентано, и Голев простил ему за это все недостатки. Почти все.
Дела у Кичитского, судя по всему, шли неплохо. Катька даже собралась было уходить из нянек, но тамошняя мамаша взмолилась — малыш очень привязался к Катерине.
У поворота, где надо было свернуть в сторону дома, Голев развернулся и поднял руку — через минуту раздрызганная двадцать четвертая «Волга» везла его на Остряки, к Кичитским.
— А ведь когда-то это считалось престижной машиной, — с горечью заметил водитель.
Дверь открыл поэт. Голеву бросилась в глаза его разросшаяся борода, которая сделала бы Кичитского похожим на исхудавшего Карла Маркса, кабы не ржаной цвет… Кроме того, Кичитский был достаточно стройным, как и подобает поэту, ростом почти с Голева, а это все-таки метр восемьдесят три, так что не Карл Маркс, скорее, друг и спонсор Энгельс…
Кичитский ужасно обрадовался — ему нравился шурин.
— Я сегодня один, — рассказывал поэт, — Катя с тем малышом, а моя мама забрала Адельберта. Проходи, мой руки, я сейчас чего-нибудь соображу.
И скрылся в маленькой кухне.
Голев вдруг подумал, что не был здесь со дня маминой смерти. Ее часики он теперь носил с собой, заводил каждый день — глупость, конечно, но ему отчего-то было легче, когда он слышал их тихий шаг и смотрел на золоченые стрелки… Странно — в этом доме он родился, вырос, здесь Танька впервые рассказывала про Луэллу, поедая черешни… А теперь здесь живет Кичит-ский он уже высунул голову из кухни и улыбался приветливо, говорил:
— Ну ты чего застрял-то?
На кухне было уютно, Катя поменяла занавески — у мамы висели белые, а теперь вся кухня оказалась в красных тонах, так что Голеву даже резануло глаза. Чуткий поэт заметил это, но промолчал. Налил Голеву тарелку борща, покрошил чеснока, отломил горбушку от буханки.
— А ты сам? — удивился Голев.
— Я когда пишу, не могу есть, — признался Кичитский и махнул рукой в сторону комнаты, где валялись листы бумаги, которые Голев почему-то не заметил сразу. — Только курю и чаи гоняю. Сейчас поставлю чайник.
Пока Голев ел, в красную кухню пожаловал кот Бальмонт. Мамин Савелий умер три года назад, а это был котяра Кичитского, он его забрал, когда переезжал к Кате. Бальмонт был пушист и прекрасен, при этом он прекрасно осознавал необычайно высокую степень своей красоты и всячески использовал ее в корыстных целях. Вот и сейчас Бальмонт занял выгодную позицию прямо напротив гостя, сел, обвил себя пушистым хвостом и начал жмурить глазки долларового цвета в ожидании восторженных комплиментов, которые всегда сопровождались съедобными подношениями. Но Голев расстроил котишкины планы — скользнул по живому средоточию красоты пустым взглядом, отодвинул от себя пустую тарелку с покрасневшими от борща краями и сказал:
— Валера, мне очень нужны деньги. Минимум семьсот.
Кичитский покраснел даже под бородой, задумчиво поскреб затылок и потом глухо спросил:
— Надолго?
Голев ожидал другого вопроса — зачем?
— Не знаю, но отдам не в ближайшее время, это точно. Я, естественно, под проценты возьму. Тут появилась возможность поработать в Португалии, но у меня нет вступительного взноса, и за проезд…
Бальмонт рассерженно мяукнул и ушел с кухни. Кичитский присел на табуретку и достал сигарету из пачки.
— У меня таких денег нет. Ты же знаешь — мы задумали ремонт, да и садик Адельбертика много сжирает.
Голев кивнул.
— Но я могу занять для тебя, — сказал поэт. — Мой бывший сосед, Ишмуратов, он дает деньги, правда, проценты у него термоядерные.
— Это какие?
Кичитский сказал, какие.
— М-да. Не мелочится твой Ишмуратов.
— Ну, брат, — поэт развел руками, — это все, что я могу тебе предложить.
— Ладно, договаривайся. Я должен много заработать.
— А что ты будешь делать?
— Спину гнуть, — мрачно сказал Голев, — знаешь, как раньше ездили на Север, за длинным рублем? Теперь вот, на юг.
— Португалия, — мечтательно сказал Кичитский, — Фернандо Песоа… Только Кате не говори, она меня убьет, что я ее любимого брата свел с ростовщиком.
— Любимого брата? — смутился Голев.
— А ты не знал?
Таньке Голев решил все рассказать уже после визита к Ишмуратову, но она почувствовала, что муж что-то придумал, во всяком случае первый раз после того, как схоронили маму Юлю, он вел себя как живой человек. Честно говоря, у Таньки не было времени, чтобы копаться в душевных переживаниях мужа, — хватало забот с детьми, к тому же Луэлла в последнее время крепко сдала, все время вспоминала молодость, а имена путала, Севу называла Сашей, а Голева Алексеем. Танька знала, что так звали непутевого теткина супруга. Тут еще пришло письмо от родителей, с которыми не виделись давным-давно: мать писала, что жизнь помаленьку наладилась, Михал Степаныч перешел на другой завод, где платили вовремя, пусть и понемногу; в конце письма мать просилась приехать, хотела повидать внуков, которых она знала только по фотографиям. Танька тут же отписала приглашение, честно говоря, ее удивляло родительское равнодушие — за столько лет только звонки, письма и ни разу никто даже не попытался приехать. Впрочем, Танька и сама не рвалась в Екатеринбург — было и некогда, и не на что. Мать позвонила, сказала, что получила Танькино письмо и приедет в самом конце февраля, как раз ко дню рождения Луэллы Ивановны.
Ишмуратов, как и предполагалось, оказался хитрым восточным мужчиной одних с Голевым лет, но значительно лучше одетым, а уж о квартирной обстановке и вовсе нечего говорить. «Хоромы», шепнул Кичитский перед тем, как позвонить в дверь.
— Ну, так и что тут у нас? — спросил Ишмуратов, указав просителям на мягкие кресла. Сам он уселся на диване, широко расставив ноги в шуршащих спортивных штанах.
— Мне нужно семьсот долларов, — просто сказал Голев. — Ваши условия известны, я с ними согласен. Расписку я тоже подготовил, вот. — Голев достал из кармана пиджака сложенный вчетверо лист в клеточку, вырванный из старой тетрадки.
Ишмуратов внимательно прочитал расписку, потом глянул на Голева лоснящимися черными глазами (Кичитского он вообще игнорировал) и спросил:
— Если не секрет, неужели кого-то еще может спасти такая сумма?
— Насчет кого-то еще не знаю, а мне нужна именно такая.
Ишмуратов почувствовал, что заемщик не желает сближаться, заиграл было скулами, но быстро взял себя в руки. По дороге в другую комнату (Голев случайно успел увидеть в просвете огромную кровать и покрывало с вышитыми лебедями) он спросил поэта:
— Кичитский, когда же мы дождемся твоей нетленной книги?
Поэт замялся и начал что-то сбивчиво объяснять, но Ишмуратов спросил просто так, он уже вернулся обратно с семью мятно-зеленого цвета бумажками в руке.
— Удивительно большая сумма, — еще раз заметил Ишмуратов на прощание. Гудбай. Желаю удачи.
— Где ты с ним познакомился? — спросил Голев, когда они вышли из подъезда процентщика.
— Старая история, — Кичитскому явно не хотелось рассказывать, — мы вместе учились в институте.
Танькина мать приехала на неделю раньше обещанного — не утерпела. У Голева уже был на руках паспорт с красивой бледно-зеленой наклейкой внутри, которая давала ему возможность пробыть в Португалии месяц. Он несколько удивился такому сроку и также надписи «непрофессиональная»: ведь он же ехал на работу, на долгий срок, но сотрудник турфирмы успокоил:
— Мы всем открываем обычный туристический «шенген». Это намного проще, быстрее. Все остальное решается прямо на месте. Кроме того, вы должны понимать, что такие высокие заработки обеспечиваются не совсем традиционным способом! Вы же подписали договор, помните, там был такой небольшой параграф?..
Голев махнул рукой. Нетрадиционным так нетрадиционным.
Труднее всего было объясниться с Танькой.
— Коля, зачем ты в это ввязался? — Она тут же заплакала. — Ведь везде пишут, что это обман!
— Ну да, — поддержал Голев, — меня обманом заманят в Португалию и там продадут в подпольный публичный дом для геев. Или в гарем! Ты чего, Тань? Обычная работа. Зато мы сможем немного подняться, дыры залатать…
— Я тебя не отпущу, — решительно сказала Танька и цепко схватила Голева за рукав. Тут вошла Луэлла и потребовала объяснить ей суть вопроса.
— Правильно, — тетка махнула рукой на Таньку, — а ты молчи! Хочешь до смерти так… пресмыкаться?
— Если бы я мог найти здесь хорошую работу, — попытался объяснить Голев, но Танька не стала его слушать и ушла, обиженная, на кухню.
Только в день рождения Луэллы, 29 февраля (она даже родиться не могла как обычные люди, выбрала себе день, который бывает раз в четыре года), они немного примирились.
— Понимаешь ли ты, что все это я делаю для тебя и детей? — спросил Голев, целуя белокурую головку жены. — Понимаешь или нет? Это не дурь, не прихоть моя, это, может быть, первый в моей жизни раз, когда я принял самостоятельное решение.
— А где ты взял деньги на поездку? — вдруг спросила Танька, и Голев смутился.
— Мне одолжили старые друзья. Школьные.
— Не ври.
— Ладно. Кичитский дал.
— Под проценты?
— Да нет, конечно, не волнуйся!
Танькина мать с Луэллой шумно разговаривали в комнате, дети носились вокруг с екатеринбургскими подарками и поминутно подбегали к вновь обретенной бабушке. Голев смотрел на свою семью, и было ему то грустно, то хорошо попеременно.
Провожали гастарбайтера Голева на железнодорожном вокзале Симферополя. Провожала Танька и Кичитский с Адельбертом, которого было не с кем оставить в садике объявили коклюшный карантин. Танька опять ревела, и к тому моменту, когда Голев традиционно выглядывал из давно не мытого вагонного окна, она уже вскрикивала от горя и судорожно цеплялась за кичитский рукав, так что бабка-соседка спросила Голева укоризненно:
— И чегой молодуха так убивается?
Ответить ей было нечего. Поезд тронулся, потом проводница принесла сырое белье и одеяло, развернув его, Голев обнаружил чью-то недоеденную пищу, аккуратно размазанную по шерстяной поверхности.
До Москвы добрались без особых приключений, тем более что дорогу скрасил сиреневый том Цвейга из собрания сочинений, которое еще мама Юля сто лет назад выручила за сданную макулатуру. Голев читал про Магеллана и видел какое-то сходство между своей судьбой и историей португальского дворянина, правда, для Магеллана Португалия оказалась потерянной Родиной, отказавшей ему в понимании, а для Голева стала страной надежды, страной исполнения желаний, его Эльдорадо…
Дорога до этой волшебной земли была длинной. Когда Голев уже в Москве увидел двухэтажный автобус с туалетом и огромным багажным отсеком, у него слегка перехватило дыхание. Рядом толклась группа людей, таких же, как он, робких, растерянных, бедно одетых. Примерно половина были женщины с затравленными лицами. Сопровождающий группы — некто Леша, толстенький блондин с черными очками на носу; он даже спал в них, как потом смог убедиться Голев. Так вот, вел себя этот черноочковый Леша довольно браво, немедленно перешел со всеми на «ты», но особо о грядущей работе не распространялся, отделывался скупыми словечками или раздраженно говорил: «Да сами скоро все увидите!»
Дождавшись еще нескольких человек, Леша пересчитал всех по головам, проверил документы, потом усадил в автобус — и поехали. За окнами пролетали зимние российские пейзажи, на которые все смотрели с вымученным ожиданием…
Рядом с Голевым сидел неразговорчивый мужчина, от которого убийственно пахло дешевыми папиросами. Разговорились они только у польской границы. Звали соседа Женя.
— Я сам-то с Кувандыка, — рассказывал Женя, пока они ждали таможенного досмотра, — а уж потом перебрался в Орск, на тракторный. Потом сокращения пошли, меня и… — Женя сделал резкое движение пальцами, будто ножницами. — А ты с Украины? Ну, брат, тут весь автобус одни хохлы! Видать, у вас там житуха еще хужей нашего.
После этих откровений Женя вдруг снова замолчал, и они ехали в молчании аж до самой Испании, переговаривались коротенько: «дай, пройду», «чего, приехали куда?» — и то, в основном, все это были Женины реплики. Голев впал в странный ступор, ему было отчаянно страшно, что он никогда не сможет вернуться домой: будто этот автобус-колосс везет его на край света, где Голев останется навсегда.
Мимо бежали чужие страны — Германия, Франция, Испания, но с автобанов не было видно никаких примечательностей, только аккуратно разграфленные поля и первые листочки на деревцах, хотя еще только самое начало марта. Дороги были непривычно гладкие, автобус гнал с такой скоростью, что у Леши дрожали черные очки, в которых зеркально отражалось ветровое стекло.
Таможни Голев и другие гастарбайтеры наелись до отвалу — их досматривали по нескольку раз, перетряхивали скудный скарб, обшаривали самих, но деликатно, мягкими, почти врачебными движениями. Ели по дороге то, что прихватили из дома. Голев обходился полувысохшими тещиными пирожками, хлебом и купленными в Москве консервами «Сайра». Самое главное, сигарет у него было много, а в еде он, как все бедняки, ценил не качество, а наличие.
Сначала Голев стеснялся достать своего Цвейга, но потом одурел от однообразных заоконных картин и начал читать. (Будущий Магеллан, а пока что никому не известный Фернанду Магальяинш как раз распрощался с королем Мануэлом и отправился за поддержкой в Испанию.) А Женя, в свою очередь, начал смотреть на Голева уважительно и зачем-то перешел обратно от дружеского «ты» к холодному «вы», которое царапало Голева всякий раз, потому что звучало из Жениных уст совершенно инородно.
— Вы знаете, — сказал Женя однажды утром, когда Голев только-только продрал глаза в опостылевшем полосатом кресле, — Леша сказал, мы через час приедем.
Голев так устал от долгого скрюченного сидения, что с наслаждением шагал по улице вместе со всеми приехавшими. Следом за невысокой крепенькой женщиной, которую звали Нина Васильевна, — именно она встретила будущих гастарбайтеров на автобусной станции. Леша быстро передоверил ей приехавших и также быстро исчез, не попрощавшись. Впрочем, никто не обратил на это внимания, поскольку вокруг клубилась совершенно незнакомая страна. Ни разу не бывший в заграницах Голев ловил себя на том, что ждал чего-то сверхъестественного, а тут — надо же — такая же земля, те же деревья, и вот даже кошка совершенно той же внешности, как у самовлюбленного Бальмонта, бредет по тротуару.
Нина Васильевна дошла до угла и резко развернулась, оглядывая группу с привычным раздражением и чувством превосходства на лице, которое всегда отличает переводчиков и вахтеров. Потом начала говорить громко и невыразительно:
— Так, слушаем все меня внимательно. Сейчас поедем на метро в это самое, в гостиницу. Там селимся по четыре человека в комнате.
— А когда работа? — в отшлифованный временем, давно сочиненный монолог влезла тетка с убитым выражением лица. Голев случайно глянул на ее руки: они были изъедены артритом, пальцы корявые, как древесные корни. Интересно, какую работу она сможет делать? О себе он не задумывался — стройка или уборка мусора, не важно.
Нина Васильевна терпеливо вздохнула.
— Работы придется подождать. Сначала вы сдадите взносы…
— Какие взносы? — испугалась тетка. — Мне никто не говорил!
— Женщина! — вспылила наконец облеченная властью Нина Васильевна. — Как вам могли не сказать, я прямо не понимаю вас! Мужчина! — Это уже было обращение к близко стоявшему Голеву. — Вам сказали, это самое, про взнос триста условных единиц?
Голев кивнул, хотя ему отчего-то хотелось треснуть Нину Васильевну по голове рюкзаком. Или — еще лучше — отвернуться от этой стаи побитых птиц и легко, непринужденно зашагать… да вот хоть по этой улице в глубь неизвестного города.
— Да, мне сказали. — Он еще раз подтвердил свои слова кивком. Бедная тетка зарыдала, и в ней четко отразилась бедная Танька, плачущая на вокзале в Симферополе, — люди смеются по-разному, а плачут почти все одинаково.
Нина Васильевна выразительно пожала плечами и сделала пригласительный жест под землю. Гастарбайтеры дружно зашагали в метро. Нина Васильевна купила билетики на всю компанию, с измученным видом показала, как ими нужно пользоваться (у бедной артритной тетки никак не получалось просунуть билет в машину, и Голев, сжалившись, начал ее учить). Потом погрузились в вагон метро и поехали. Голев озирался по сторонам и не мог не чувствовать, как сильно отличаются они от обычных португальцев, хотя, может, это были и не португальцы, а туристы, кто знает? Не будешь ведь спрашивать. А отличались они не только поношенной одеждой и плохими зубами, нет, у таких, как Голев, не было чего-то главного, отличавшего свободных европейцев с первого погляда.
— Так, все выходим! — зычно сообщила Нина Васильевна, и пассажиры испуганно вздрогнули при звуках незнакомого языка. Голев, Женя и другие поплелись послушной цепочкой.
Из-под земли вышли в каком-то квартале современной застройки, не из самых богатых, судя по стареньким трущобам, которые жались к новеньким домам, будто грибы к деревьям… Вдоль тротуара беспрерывной цепью тянулись припаркованные автомобили — старенькие, битые.
Нина Васильевна решительно вела их вперед, мимо трущоб и новых домов. Они отшагали два квартала пешком, оставив позади небольшую баскетбольную площадку и парк, и вышли к домику средних лет, на втором этаже которого была прикреплена неброская табличка с надписью pensoes.
Голев устал уже смертельно, он прямо-таки спал на ходу.
С размещением Нина Васильевна не сильно мудрила — поделила гастарбайтеров на шесть групп, по четыре человека в каждой, и что-то сказала смуглой девушке, сидевшей у конторки в этом самом пансионате. Получилось, что в одной комнате пришлось жить трем женщинам и Жене из Орска. Женщины начали было робко возмущаться, но Нина Васильевна грозно сказала:
— Знаете что? Вы сюда не на курорт приехали. У нас очень много, это самое, желающих, и отдельных номеров не будет! Если женщин столько понаехало, я-то тут при чем?
Голев малодушно подумал, что хотя бы на этот раз ему повезло. Вместе с соседями он прошел в страшненькую, не очень чистую комнату с двухэтажными кроватями. Что-то здесь смутно напоминало армейскую юность…
— Вперед, Франция! — тихонько сказал сам себе Голев и бросил рюкзак на одну из коек. Соседи торопливо разбирались, снимали обувь, переговаривались. Двое были из Харькова, их типичный, уютный говорок Голев отметил еще в автобусе. Миша и Семен. Можно было подумать, что они братья, но нет — друзья. Мише лет сорок, Семен чуток помладше. Строители. А третий сосед, церемонно назвавшийся Александром, аж из Хабаровска приехал, довольно молодой, во всяком случае, заметно моложе Голева.
Александр работал в Хабаровске на каком-то предприятии, которое сожрал кризис. Он оказался крайним, должным всем, потому что за неделю до кризиса взял кредит.
— Выходит, ховаешься? — спросил Миша.
— Что-то вроде того, — согласился Александр. — А что делать? Разве только головой об стенку!
Душ был в конце коридора, один на все комнаты. Естественно, его уже заняли. Голев постоял полчаса в коридоре с полотенцем в руках, потом, не дождавшись своей очереди, вернулся в комнату к ребятам, где уже вовсю проистекала водка по случаю прибытия, — пили из чекушечек, заботливо привезенных беглым хабаровчанином. Голев выпил — больше из вежливости, чем по желанию, отследил появление приятного тепла в голове, успел повалиться на койку, прежде чем заснул: крепко, будто в армии.
Первое, что услышал Голев наутро, был голос Нины Васильевны, раздававшийся повсеместно, как гром. Видимо, прошлое этой дамочки было связано с работой в школе, от тещи и матери Голев знал, что такие голоса редко даются кому-то от природы, их, как любила повторять Луэлла, вырабатывают. Выработанный Ниной Васильевной голос повторял:
— Объясняю в последний раз, вы должны мне сдать, это самое, по двести пятьдесят долларов взноса. Эта сумма пойдет на оплату сотрудникам и людям на местах. Остальные деньги оставьте пока при себе.
— Расписку могу поиметь? — поинтересовался опытный в этих делах Александр, но Нина Васильевна неожиданно для всех заартачилась:
— Вы что, мужчина? Вы что, умничать хотите? Вас у меня таких по всему Лиссабону, да в Синтре, да в Сантарае, и что, я буду каждому, это самое, расписки малевать? Вы хоть понимаете, что вся эта работа — нелегальная? И платить за нее будут нелегально! Так к чему мне тут писать вам расписки!
Нина Васильевна никак не могла успокоиться, щеки и уши у нее стали красными, как сушеные яблоки, по шее пошли неровные розовые пятна.
— Расписку ему, это самое! — с ненавистью повторяла она, проставляя в разграфленной тетрадке жирные крестики напротив фамилий.
Голев приготовил деньги, сложил их в пухлую лапку Нины Васильевны.
— Все, — сказала она, пересчитав общую сумму в четвертый раз. Считала она аккуратно, муслякала палец, шелестела, шевелила губами, — все, теперь ждите информации. Здесь вам будут давать завтрак, с шести до восьми. Сегодня точно новостей не будет, можете пока отдохнуть, город, это самое, посмотреть.
— А сколько ждать? — сунулся Семен, и Нине Васильевне пришлось пригвоздить его суровым ответом:
— Сколько надо, столько и будете ждать. Вам же сказано — это не курорт!
Погода в Лиссабоне совершенно опровергала слова Нины Васильевны — теплом и мягким светом солнца. Голев вышел из пансиона и сразу зажмурился, здесь было так же тепло, как в Севастополе, и чувствовалось, что где-то рядом — море.
Он шел по незнакомой улице, которая вела в гору, а потом вдруг резко спускалась вниз. Местные люди уже давно привыкли к этой повышенной холмистости и теперь читали на ходу, разговаривали, в общем, совершенно не замечали подъемов и спусков.
— Вы не скажете, как пройти в центр? — спросил Голев у коричневого, как печеная картофелина, старичка в кепке, с добрым усталым лицом. Голев спрашивал по-английски, это был единственный язык, который он — весьма приблизительно и в основном благодаря маме Юле — знал. Старичок приветливо заулыбался, начал сыпать английскими словами, тыкал рукой в противоположную сторону. Голев пошел было в указанном направлении, как вдруг почувствовал, что старичок держит его за рукав и повторяет одну и ту же фразу:
— Where come you from?
Он раза с третьего понял, что старичок обращается к нему, и еще позже смог перевести вопрос.
— Рашен, руссо. Русский.
— О-о! Руски! — заликовал старичок, начал кивать и радостно махал Голеву, пока тот не свернул за угол дома на улицу, ведущую в центр.
…Лиссабон, залитый солнцем так, что сияли керамические плитки на фасадах — уже потом Голев узнал, что они называются «азулежу», этими плитками выложены дома в узких улицах Алфамы, таких узких, что пешеходы при встрече с трамваем прижимаются к стенам, а он несется с хулиганским трезвоном, едва не задевая стены, и сине-белые азулежу прыгают в глазах, не дают рассмотреть сложенную из них картину.
Голев тоже хотел проехаться в трамвае, но у него осталось всего пятьдесят долларов и нужно было экономить. Хорошо бы, работа началась в ближайшие дни, думал Голев, спускаясь по Алфаме к набережной реки Тежу, широкой, будто море. Ее уже сверху хорошо было видно.
Алфама — старый бедняцкий район: давно не ремонтированные, трущобного вида домики, из окон доносятся близкие полязгивания кастрюльных крышек и тихое бормотанье телевизора; бабушка в домашних тапочках идет из магазина с бутылкой воды в руке.
Cудя по всему, в городе заканчивался многодневный карнавал — на траве клубились зеленые и сиреневые змейки серпантина, а по улицам шагали детишки, наряженные принцессами, пиратами, клоунами, а чаще всего — Зорро и Суперменами. На одном из балкончиков Голев приметил среди выстиранного бельишка черно-желтый костюм Бэтмена, а из соседнего окна вы-глядывала смуглая девочка. Помладше Поли. Мать кричала ей с улицы что-то строгое, уходя. Малышка улыбалась белозубо, потом увидела Голева. Окно было чуть выше его роста.
— Хеллоу, — старательно сказал Голев. — Вот из ё нэйм?
— Жоана.
Девочка Жоана скрылась в квартире, и Голев уже хотел уйти, но она через секунду вернулась и показала ему рисунок — обычные детские каляки-маляки, но Голев, разумеется, восхищался. Потом Жоана действительно ушла, и он начал спускаться ниже, улицы петляли, кружили, речка скрылась из виду, она была теперь слишком близко, всего лишь несколько домов отделяло ее от Голева, так что вскоре он уже стоял на набережной, и ветер, знакомый с да Гама и Магелланом, трепал ему волосы.
На вокзале Санта-Аполлония он попытался обменять доллары на местные эскудо, но безуспешно — обменного пункта здесь не было. У выхода встретился очень толстый мальчик в костюме Супермена, он жадно ел поп-корн из бумажного пакетика под влюбленными взглядами точно таких же по толщине родителей. Голев пошел вверх по набережной, слева послушно плескалась Тежу.
Он еще с детства научился стоически принимать испытания, особенно, если они были бытовыми. Подумаешь, пройти пол-Лиссабона пешком! Надо всего лишь найти тему для обдумывания, и долгий путь окажется легким и доступным, будто стометровка. А сейчас и тему искать не надо было — Голев думал о Таньке.
Если бы она была здесь, с ним! Голев знал, как жена мечтает о путешествиях, помнил, как она мрачно выслушивала хвастовство Руфины Круглянко, которая не бывала разве что на Огненной Земле… Танька бы сейчас прижалась к его руке, щурилась на солнце, говорила всякие неважности…
Голев думал о том, что Танька для него — единственная пара на всей земле. Его половина, потому что они вместе будто один человек. Он не знал, что думает об этом сама Танька, как-то неловко было ее спрашивать, нетипично для Голева вдруг проявлять такой романтизм. А вот у Вити Круглянко единственной пары не было: возможно, он был задуман как некая универсальная половина, подходящая одновременно многим женщинам. Что ж, наверное, это очень удобно.
Через пару часов ноги у него гудели, как у старика. Справа открылась большая площадь с памятником и фонтанами, а позади нее — огромная арка, за которую убегала широкая улица. Голев свернул к площади и оказался в Байше причесанном, приличном районе Лиссабона. Пешеходные мощеные улочки, постук каблучков, вылощенные туристки с бумажными пакетами выходят из стеклянных дверей бутиков… Здесь нашелся и обменный пункт, где Голеву обменяли наконец-то его мятно-зеленую бумажку на четыре — травянистого цвета. Десять тысяч эскудо. Скорее бы началась работа!
Голев спрятал в нагрудный карман деньги и зашагал в сторону еще одной центральной площади, мелькнувшей в межуличном просвете.
Он увидел красно-желтую букву «Макдоналдса» на левой стороне площади и перешел туда, потому что на часах было уже три, хотелось есть.
Прямо у входа сидел нищий, и, глянув на него, Голев застонал от ужаса и свернул в ближайшую улицу, потому что ничего страшнее он в жизни не видел. Вместо лица у нищего была гроздь набрякших красно-синих мешочков, делавшая его похожим на черный виноград. Между мешочками виднелись щели глаз и рот — нищий запихивал туда жареную картошку… Запущенный псориаз, но Голев этого не знал, да и не полегчало бы от знания, поэтому он приходил в себя, ужасаясь увиденному, и, конечно, забыл о всякой еде.
Вскоре он очутился напротив прекрасного здания — двойной полукруглый вход, мавританские окна, часы, колонны… Интересно, что это такое? Музей? Старинный дворец? Театр?
Оказалось, вокзал. Голев машинально зашел внутрь, там все было заплевано и занюхано, как, наверное, на любом вокзале мира, поднялся к кассам, потом вышел к железнодорожным путям. Здесь томились два поезда — современный, остроносый, походивший на хищную птицу, и старенький, один к одному советская электричка, только красного цвета. В один из вагонов выстроилась очередь из хмурых, плохо одетых людей. Руководил очередью, указывая направление и оттаскивая за рукава невнимательных, смутно знакомый человек. Приглядевшись, Голев узнал Лешу, того самого проводника, который вез их автобусом из Москвы. Открыв рот и заулыбавшись, Голев двинулся было к Леше, но тот нахмурился, сделал сложное лицо и быстро запрыгнул в вагон. Видимо, не узнал и не запомнил Голева…
Поесть ему удалось только к вечеру, вернувшись в Алфаму. До этого он решил посетить какой-то храм — на диво современный, почти эпатажный, больше походивший на свежеотстроенный отель.
Поднимаясь по ступеням, Голев заметил молодую черноволосую (а других тут почти и не было — где ты, Танька?) женщину в нарядном костюме. Женщина тащила за руку мальчишку лет десяти, тоже празднично одетого. Голев посторонился, чтобы пропустить их вперед, и женщина одарила его улыбкой и быстрым «обригадо». Надо запомнить, как на португальском «спасибо», подумал Голев и пошел вслед за нею.
Церковь — игрэжа — была полностью занята прихожанами, Голеву не нашлось свободного места, и он тихо встал в проходе. Шла месса — это к ней боялась опоздать хорошенькая португалка. Святые отцы в белых, непривычных православному взгляду, одеждах стояли пред алтарем: один что-то говорил в микрофон, другие стояли недвижно, склонив головы. Потом вдруг вся церковь вздохнула, обратившись в общий звук:
— Амен!
Священник продолжил проповедь, и Голев заслушался его красивым голосом, незнакомыми звуками португальского языка; потом он начал потихоньку озираться по сторонам, внутри здесь тоже все было очень современно, и даже статуя, изображавшая одного из апостолов, оказалась наряжена в серый костюм-тройку.
Прихожане слушали пастыря, кивали, многие на время проповеди ушли в себя, закрыв глаза, будто слушали проверенную временем музыку. У некоторых в руках были листочки с молитвами.
Голев вдруг осознал, что это первая католическая церковь в его жизни, тот факт, что португальцы страстные католики, совсем недавно освежил сиреневый том Цвейга, оставленный в захудалом пансионе на краю Лиссабона. Лишбоа — так звучит по-португальски.
Сам он — нехристь, некрещеный, потому что мама Юля не верила и даже под старость не стала религиозной, как другие старушки, что чувствуют кожей ледяное дыхание смерти и торопятся заручиться божественной поддержкой. Конечно, Голев бывал в русских и украинских православных храмах, но никогда не чувствовал желания остаться в них навсегда — именно это острое чувство покрыло его с головой, как морская волна; теперь он вдруг понял, что больше всего на свете ему хочется подойти к священнику в белых одеждах и попросить, чтобы ему, Голеву, тоже дали листок с молитвами и разрешили остаться в этом храме, наверное, надо бы сказать проще: он захотел принять католичество. Как будто это так просто: взять и принять веру, словно таблетку.
Он разглядывал чужие, непривычные византийскому взгляду иконы до окончания мессы. Потом народ резко встал и отправился к выходу, а Голев занял освободившееся, еще теплое место на скамье.
Через час он вышел из церкви, оказалось, что солнце и не думало покидать Лишбоа. Голев запрыгнул в подъехавший трамвай.
Трамвайные пути кружили по узким улицам, ребятишки играли в футбол на площадях… В конце Алфамы Голев вышел из вагона, он приметил недорогую с виду закусочную.
Ему дали жареных сардин, хлеба и треску под маринадом. Умяв перечисленное в рекордные сроки и расплатившись, пьяный от сытости, Голев снова вышел к лязгавшим трамвайным путям и пошел пешком к своему пансиону — эскудо испарялись с каждой секундой.
В окончательной темноте он признал синюю неоновую надпись и почувствовал, что ноги его разбухли, будто их неделю вымачивали в воде.
Мужички все еще не ложились, опять были пьяные, видимо, не только Александр прихватил с собою «самое необходимое». Трезвого Голева встретили неприязненно, выпить не предложили. Голев снял ботинки и носки с распухших ног, увидел водянистые белые мозоли на пальцах.
— Новостей никаких? — поинтересовался у Семена, наименее пьяного из всех троих.
— Нет, — махнул тот рукой, — ребята говорят, что раньше чем через неделю и ждать нечего. Им кто-то рассказал из тех, кто уже долго здесь работает.
Вот с кем бы пообщаться, подумал Голев и пошел в душ. Выстоял длиннющую очередь, потом долго искал в кабинке свое мыло, выскользнувшее из руки розовой стрелой. Когда вернулся в комнату, мужички уже спали.
Новостей не было две недели. Нина Васильевна, правда, заглядывала пару раз, но ничего другого, кроме своей любимой фразы «Это не курорт!», не сообщила. У мужичков кончились запасы водки, а Голев открыл последнюю пачку сигарет. За две недели он выучил Лиссабон наизусть, прошел его по диагоналям и периметру. Он знал теперь каждый черепичнокрасный домик в Алфаме, видел, как плещутся рыбки в уличных фонтанах на Авенида Либертаде, задирал голову, чтобы поглядеть на маркиза де Помбаля, застывшего на высоченном постаменте рядом с величественным львом, он гулял по Шиадо и Байру-Алту, слушал, как часами общаются пожилые португальщики и португальщицы, перекрикиваясь друг с другом через улицу, он обошел кругом Монумент мореплавателям и дочитал Цвейга, сидя под статуей Магеллана. И все равно, больше всего ему нравились католические храмы. Их было здесь так много, что некоторые смотрели друг другу в цветные витражные окна. Португальцы всегда славились своей набожностью и, как ни странно, именно из-за нее и пострадали, лишившись несметных богатств, которые принес им век открытий. Все тратилось на строительство церквей. Каждый богач хотел отметиться в этом, поэтому Португалия покрыта храмами, как летний луг цветами. Строительство обходилось недешево, тем более, что португальцы имели поголовную слабость к украшательству храмов золотом и драгоценностями, вот и разорились — не вкладывались ни в производство, ни в развитие. Теперь эта страна — самая крайняя и западная в Европе — выглядела обветшавшей и трущобной, даже неизбалованному возможностью сравнивать Голеву было видно, что местные живут небогато.
Хотя по сравнению с ним они, конечно, были богачами. Он уже привык есть один раз в день — утром — и несколько раз позволял себе чизбургер с картошкой в «Макдоналдсе». С ужасом ждал, когда кончатся сигареты.
Странно, но тоска по Таньке и детям немного притихла, ее перебила сине-белая страна Португалия, или это он был таким черствым? Решил не копаться в себе — вот-вот найдется работа, он получит тьму денег и вернется к своим победителем. Купит Таньке какой-нибудь хорошей косметики, Севе — игровую приставку, он давно просит, Поле — Барби… Голев мечтал, разглядывая витрины, штаны на нем болтались, будто были чужими, но есть ему не хотелось: желудок сжался и привык.
Мужики страдали больше, особенно хохлы, исторически предрасположенные к питательной пище.
Женщины тоже прочно сидели в комнатенках, ждали информации. У Жени, как сообщил общительный хабаровчанин Александр, завелись близкие отношения с одной из соседок — сорокалетней Ольгой, которая приехала сюда из Сыктывкара. В очереди в душевую Голев несколько раз встречал артритную тетку, которая все-таки осталась в пансионе — за нее заплатили в складчину, в расчете на скорый заработок и отдачу долга.
В первое утро третьей недели в пансионе появился всеми уже крепко забытый Леша и велел срочно собираться.
— Работа? — радостно спросил одуревший от голода и безделья Семен. У других тоже загорелись глаза.
— Переезжаем к месту работы, — бесстрастно уточнил Леша и загадочно сверкнул очками. Голеву показалось, что Леша куда-то торопится.
Почему-то в этот раз забрали только мужчин (как в концлагерь, шепнул Голеву Александр), Женя отказался ехать и остался с Ольгой, хотя Леша сказал, что теперь ему работы точно не будет, во всяком случае он, Леша, и пальцем не пошевелит. Женя влюбленно смотрел на Ольгу, а она, крупная, будто волгоградская Родина-Мать, кричала Леше, что она Женьку сама прокормит, пусть не беспокоится! Леша махнул рукой и устало, без выдумки, выматерился.
Уезжали с вокзала Россиу, того самого, где Голев уже видел однажды Лешу за работой. В кассу выстроилась очередь с Лешей в начале и Голевым в конце.
— Приготовили по триста эскудо! — сказал Леша, и мужики послушно полезли в карманы.
— Леш, а нам долго ехать? — заискивающе спросил кто-то.
— Сейчас сами все увидите! — отрезал Леша.
За Голевым пристроилась какая-то парочка. Девушка или, вернее, молодая женщина, сейчас не разберешь, в ярко-зеленой курточке и с тяжелым фотоаппаратом на шее держала под руку высокого парня в серой майке, который тоже повесил себе на шею видеокамеру. Они напоминали бы утопленников с камнями на шее, если бы не радостные лица.
— Обратный билет брать? — по-русски спросила девушка, и ее спутник сказал «да». Тоже по-русски.
Голев внимательно вслушивался.
— Видишь эту группу? — громко прошептала девушка. — По-моему, это очередные украинские гастарбайтеры, помнишь, мы фильм смотрели? Бедолаги…
— Маша, смотри, в соседнюю кассу вообще никого нет! Не забудь, два билета до Синтры и обратно!
Девушка перебежала в другую кассу и на беглом английском объяснялась теперь с работницей вокзала, одетой в строгий темно-синий костюмчик.
Потом Маша вместе со своим спутником (она подгоняла его на ходу: «Саш, давай порезвее!», и фотоаппарат прыгал на ее шее, как гигантский медальон) вскочили в поезд, который будто бы только их и ждал — чу-чухнул прощально и поехал в любимый город Байрона. А Голев очень удивился, когда подошла его очередь: Леша cказал взять билет до Синтры — только в один конец…
В Синтре, на вокзале Леша снова пересчитал их по головам, купил (на этот раз сам) новые билеты и усадил в другой поезд.
От Синтры, знаменитого туристического центра, у Голева осталось только одно впечатление: все пропитавший, вкусный запах выглаженного на свежем воздухе белья, неизвестно откуда взявшийся, сильный и стойкий, как благовоние…
Город, в котором их ожидала работа, назывался Мафра (всем немедленно захотелось поменять буквы «ф» и «р» местами). Ничем, кроме большого паласио, не примечательный, маленький, аккуратный город — и жили здесь, судя по всему, старички и молодые матери, по крайней мере, по дороге в общежитие (это Леша сказал — общежитие, и все приободрились: звучало серьезно, по-рабочему) им встретились представители и той, и другой породы. Один старичок, интеллигентного, но при этом злобно-очкастого вида, начал махать тростью вслед гастарбайтерам весьма агрессивно. Удивительно, что Леша смолчал — по всему было видно, что ему страстно хочется ответить.
Леша вывел их к реке, потом группа пересекла парк, в котором беззащитно цвели розовым какие-то непонятные деревья (в памяти всплыло слово «сакура» и немедленно утонуло заново), повел дальше, какими-то задворками, мимо бурно текущего строительства. В зеленых робах и касках здесь трудились иссиня-чернокожие, баклажанного цвета люди. Миша и Семен завистливо вытянули шеи, но непреклонный Леша, так и не снявший свои черные заслонки с глаз, не давал останавливаться — вел все дальше и дальше, пока перед глазами неудачливых гастарбайтеров не появился барак.
Вот уж не думал Голев, что ему придется увидеть в буржуазной стране Португалии настоящий барак, притом изрядно обветшавший и неопрятный. В Свердловске, в тот свой единственный постармейский приезд, он видел точно такие же бараки на улице Белореченской, по соседству с Танькиной девятиэтажкой. Под окнами висели оцинкованные тазы, на лестницах, сказала Танька, бегали мыши и крысы, и еще тут часто случались пьяные драки до первой смерти.
Леша остановился перед обшарпанной до первоначально деревянного цвета дверью и сказал:
— Это ваше новое житье.
Наверное, он имел в виду жилье, но оговорился весьма симптоматически. Мужики зароптали, у них наконец-то кончилось терпение:
— Сколько можно?
— Почему такая халупа?
— Когда будет работа?
— Верните деньги!
Леша выставил вперед ладони.