Приличные люди 1979

Мамины слова тонут в копотном рыке отъезжающего автобуса. За автобусом оказывается паб «Лиса и гончие». На вывеске паба три бигля окружили лису, вот-вот набросятся и разорвут в клочья. Под вывеской табличка: ВЕСТВУД-РОУД. Лорды и леди живут в роскоши, поэтому я ожидал увидеть особняки с бассейнами и «ламборгини» у обочины, но Вествуд-роуд выглядит вполне обычной улицей. Обычные кирпичные дома, сдвоенные или отдельно стоящие, с обычными палисадниками и обычными машинами. Волглое небо цвета застиранных носовых платков. Мимо пролетают семь соро́к. Семь – хорошее число. Мамино лицо совсем рядом, только непонятно, сердитое оно или взволнованное.

– Нэйтан! Слышишь?

Мама сегодня губы накрасила. Помада цвета «утренняя сирень» пахнет клеем «Притт».

Мамино лицо не отодвигается, поэтому я спрашиваю:

– Что?

– Простите или извините, а не что.

– Ладно, – говорю я, что обычно срабатывает.

Но не сегодня.

– Ты слышал, что я сказала?

– «Простите или извините, а не что».

– Что я сказала перед этим? Если у леди Грэйер тебя спросят, как мы приехали, отвечай, что на такси.

– Лгать нехорошо.

– Лгать нехорошо, – говорит мама, вытаскивая из сумки конверт, на котором записан адрес. – А производить приличное впечатление необходимо. Если бы твой отец платил как положено, то мы действительно приехали бы на такси. Так… – Мама прищуривается, разбирая собственный почерк. – Проулок Слейд примерно в середине Вествуд-роуд… – Она глядит на часы. – Без десяти три, а нас ждут к трем. Давай-ка быстрее, не копайся и не ротозейничай.

Мама шагает вперед.

Иду за ней, не наступая на трещины в асфальте{1}. Иногда приходится угадывать, где они, потому что тротуар покрыт кашицей палой листвы. Уступаю дорогу бегуну с огромными кулаками, одетому в черно-оранжевый тренировочный костюм. У футбольной команды «Вулверхэмптон уондерерс» форма черно-оранжевая. С веток рябины свисают кисти блестящих ягод. Хочется их пересчитать, но стук маминых каблуков – цок-цок, цок-цок! – зовет за собой. Туфли она купила на распродаже в универмаге «Джон Льюис», на последние деньги, оставшиеся от гонорара Королевского музыкального колледжа, хотя «Бритиш телеком» прислал последнее уведомление о неоплаченном телефонном счете. Мама надела темно-синий концертный костюм и заколола волосы серебряной шпилькой с наконечником в форме лисьей головы. Шпильку привез из Гонконга мамин отец после Второй мировой войны. Когда к маме приходит ученик, я, чтобы им не мешать, сажусь к маминому туалетному столику и вытаскиваю ли́са из шкатулки. У него нефритовые глаза. Иногда он улыбается, а иногда нет. Я сегодня не в лучшей форме, но скоро валиум подействует. Валиум – отличная вещь. Я две таблетки принял. На следующей неделе обойдусь меньшим числом, а то мама заметит, что они слишком быстро кончаются. Твидовый пиджак колется. Мама купила его в «Оксфаме»{2}, специально для сегодняшнего визита. Галстук-бабочка тоже из «Оксфама». По понедельникам мама туда ходит помогать, отбирает лучшее из того, что в субботу приносят. Если Гэс Ингрем или кто-то из его приятелей увидит меня в этом наряде, то мне в школьный шкафчик обязательно какашек подкинут. Мама говорит, что я должен научиться Вписываться В Коллектив, но уроков вписывания никто не дает, даже в муниципальной библиотеке таких объявлений нет. Зато есть клуб любителей «Подземелий и драконов». Я хочу записаться, но мама не позволяет, говорит, что «Подземелья и драконы» заигрывают с темными силами. В одном окне по телевизору показывают скачки – по первому каналу Би-би-си идет «Грандстэнд». Следующие три окна закрыты тюлевыми занавесками, сквозь них виден телевизор – рестлинг на канале Ай-ти-ви. Гигант Хэйстекс{3}, волосатый плохиш, против лысого добряка Биг-Дэдди. Еще через восемь домов на втором канале Би-би-си показывают «Годзиллу». Годзилла натыкается на опору линии электропередачи и валит ее на землю. Японский пожарный с мокрым от пота лицом что-то кричит в рацию. Годзилла хватает поезд, хотя так не бывает, потому что у земноводных нет больших пальцев. Наверное, большой палец Годзиллы – будто так называемый большой палец у панды, то есть не палец, а видоизмененный коготь. Может быть…

– Нэйтан! – Мама хватает меня за руку. – Что я говорила про ротозейство?

Я задумываюсь, вспоминаю:

– «Живее. Не копайся и не ротозейничай».

– А ты чем занимаешься?

– Размышляю о больших пальцах Годзиллы.

Мама закрывает глаза.

– Леди Грэйер пригласила меня – нас – на музыкальную вечеринку. На суаре для ценителей музыки. Там будут важные особы из Совета по искусствам, те, кто распределяет гранты и организует концерты…

Мамины веки покрыты сеткой крошечных красных прожилок, похожих на фотографии рек, сделанные с большой высоты.

– Я бы с удовольствием оставила тебя дома, играл бы в свою бурскую битву, но леди Грэйер очень настаивала, так что… Веди себя нормально. Сможешь? Я тебя очень прошу. Представь самого нормального одноклассника и изобрази нормальное поведение.

Нормальное Поведение похоже на Вписывание В Коллектив.

– Я постараюсь. Только не бурская битва, а Бурская война. Твое кольцо мне в руку впивается.

Мама разжимает пальцы. Так гораздо лучше.

Я не понимаю, что именно выражает ее лицо.


Проулок Слейд очень узкий. Это проход между двумя домами, который шагов через тридцать оканчивается поворотом влево. В таком месте впору бродягам в картонной коробке ночевать, а не лордам жить.

– Наверное, парадный вход с противоположной стороны, – говорит мама. – Слейд-хаус – городской особняк Грэйеров, а их поместье находится в Кембриджшире.

Если бы каждый раз, когда мама произносит эти слова, мне давали пятьдесят пенсов, то у меня уже набралось бы три с половиной фунта. В проулке холодно и промозгло, как в пещере Белый Шрам в Йоркширских долинах. Мы с отцом туда ездили, когда мне было десять лет. На первом же углу в проулке лежит дохлая кошка. Серая, как пыль на Луне. Я точно знаю, что кошка дохлая, потому что она валяется, как оброненный мешок, а глаза облепили здоровенные мухи. Отчего она сдохла? Ни пулевых отверстий, ни ран от клыков или когтей, только голова неловко свешивается набок. Наверное, какой-то котоманьяк ей шею свернул. Для меня она сразу превращается в одно из пяти прекраснейших зрелищ на свете. Может быть, в Папуа – Новой Гвинее есть племя, которое считает музыкой жужжание мух. Я бы туда вписался.

– Нэйтан, не отставай! – Мама дергает меня за рукав.

– А ее похоронят? Как бабушку?

– Нет. Кошки – не люди. Пойдем.

– Так ведь хозяина надо предупредить, что кошка домой не вернется.

– Каким образом? Подобрать дохлую кошку и носить по Вествуд-роуд? Спрашивать в каждом доме, кто хозяин?

Иногда маме приходят в голову дельные мысли.

– Ну, придется время потратить, но…

– Нэйтан, прекрати! Нас ждут у леди Грэйер.

– Но ведь вороны ей глаза выклюют. Надо похоронить.

– Здесь нет ни сада, ни лопаты.

– А у леди Грэйер найдется и сад, и лопата.

Мама снова закрывает глаза. Наверное, у нее голова разболелась.

– Все, этот разговор окончен.

Она тащит меня за собой, к середине проулка Слейд. В проулке всего пять домов, но кирпичные ограды с обеих сторон такие высокие, что за ними ничего не видно, только небо.

– Смотри не пропусти маленькую черную железную дверь с правой стороны, – говорит мама.

Мы доходим до следующего угла – ровно девяносто шесть шагов, трещины в асфальте заросли одуванчиками и чертополохом, но двери нет. Мы сворачиваем направо, проходим еще двадцать шагов и оказываемся на улице, параллельной Вествуд-роуд. На табличке надпись: КРЭНБЕРИ-АВЕНЮ. Напротив стоит машина Ассоциации скорой помощи Святого Иоанна. На замызганной панели над задним колесом кто-то написал: ВЫМОЙ МЕНЯ. Водитель со сломанным носом разговаривает по рации. Мимо нас на скутере проезжает мод, как в «Квадрофении»{4}, без шлема.

– Ездить без шлема запрещено, – говорю я.

– Странно все это, – говорит мама, глядя на конверт.

– А вот сикха в тюрбане полицейские…

– «Маленькая черная железная дверь»… Как мы ее пропустили?

Я знаю. На меня валиум действует, как волшебное зелье на Астерикса{5}, а вот мама от него соловеет. Вчера она меня Фрэнком назвала, как папу, и не заметила. Рецепты на валиум выписывают два доктора, потому что таблеток по одному рецепту не хватает, но…

…рядом лает собака. Я вскрикиваю, в страхе отшатываюсь и писаю в штаны – совсем чуть-чуть. Нет, все в порядке, там забор, а собака – крошечная тявка, а не бульмастиф, и уж точно не тот самый бульмастиф, а описался я всего капельку. Сердце стучит как сумасшедшее, меня мутит. Мама вышла на Крэнбери-авеню, ищет ворота и особняк за воротами, тявканья даже не услышала. Мимо проходит лысый тип в комбинезоне – в руках ведро, на плече стремянка, – насвистывает «Я научу всех в мире петь»{6}.

– Простите, вы не знаете, где здесь Слейд-хаус? – спрашивает его мама.

Свист прекращается. Лысый тип останавливается:

– Где здесь что?

– Слейд-хаус. Резиденция леди Норы Грэйер.

– Понятия не имею. Но коли вы ее найдете, передайте этой самой леди, что если ей угодно кого попроще, то я мастер дам ублажать. Классный у тебя галстучек, сынок, – говорит он мне, сворачивает в проулок Слейд и продолжает насвистывать с того самого места, на котором прервался.

Мама глядит ему в спину, бормочет:

– Вот уж спасибо, помощничек хренов.

– «Хренов» – нехорошее слово.

– Нэйтан, не… Ох, не начинай.

По-моему, лицо у мамы сердитое.

– Хорошо.

Песик больше не тявкает, лижет пипиську.

– Вернемся, – решает мама. – Может быть, леди Грэйер имела в виду соседний переулок.

Она идет к проулку Слейд, я за ней. Мы подходим к середине проулка как раз тогда, когда тип со стремянкой на плече сворачивает за угол, там, где лежит дохлая лунно-серая кошка.

– Если здесь кого убьют, то никто и не увидит, – говорю я.

Мама не обращает на меня внимания. Может, мое замечание не совсем нормальное. На середине проулка мама останавливается:

– Ох, ну надо же!

В кирпичной стене виднеется черная железная дверь. И правда маленькая. Во мне четыре фута одиннадцать дюймов росту, а дверь вровень с моими глазами. Толстяку в нее не протиснуться. На двери нет ни ручки, ни замочной скважины, ни щелей в дверном косяке. Она черная-черная, как пустота, как провалы между звездами.

– И как мы ее пропустили? – говорит мама. – Тоже мне, бойскаут.

– Я больше не бойскаут, – напоминаю я.

Мистер Муди, глава скаутского отряда, велел мне валить куда подальше, я и свалил. А потом бригада спасателей Сноудонии{7} меня два дня искала. В новостях показывали, и все такое. Все почему-то очень рассердились, но я ведь просто делал что сказано.

Мама толкает дверь – не открывается.

– И как эту проклятую дверь открыть? Может, постучать?

Дверь притягивает мою ладонь. Поверхность теплая.

Дверь распахивается внутрь, петли визжат, как тормоза…


…и перед нами сад – жужжащий летний сад. Там растут розы, зубатые подсолнухи, россыпи маков, кустики наперстянки и еще какие-то цветы, названий которых я не знаю. Там есть каменная горка и пруд, повсюду снуют пчелы и порхают бабочки. Потрясающе.

– Великолепно! – говорит мама.

Слейд-хаус стоит на вершине холма – старый, приземистый, суровый, серый и наполовину облепленный огневым плющом, совершенно непохожий на дома вдоль Вествуд-роуд и Крэнбери-авеню. Если бы он принадлежал Национальному обществу охраны исторических памятников, то его посещение стоило бы два фунта, а детям до шестнадцати – семьдесят пять пенсов. Мы с мамой проходим в черную железную дверь, ее закрывает ветер, будто дворецкий-невидимка, порывы подталкивают нас в сад, вдоль стены.

– У Грэйеров наверняка садовник есть, – говорит мама. – И не один.

Валиум наконец-то подействовал. Красные тона становятся глубже, синие – яснее, зеленые – влажнее, а белые делаются прозрачными, как папиросная бумага. Я хочу спросить маму, как такой огромный дом и сад умещаются в пространство между проулком Слейд и Крэнбери-авеню, но вопрос проваливается в глубокий бездонный колодец, и я забываю, что забыл.


– Вы, должно быть, миссис Бишоп с сыном, – произносит невидимый мальчик.

Мама отшатывается, совсем как я от тявки, а мое изумление смягчает валиум.

– Я тут, наверху, – слышится голос.

Мы с мамой глядим вверх. На стене, футах в пятнадцати от нас, сидит мальчик, мой ровесник. У него волнистые темные волосы, пухлые губы, молочно-белая кожа, джинсы, кеды на босу ногу и белая футболка. Никакого твида и галстуков-бабочек. Мама не говорила, что на музыкальное суаре пригласили моих сверстников. Значит, сейчас начнутся выяснения, кто самый клевый, самый крутой, самый умный… Нормальным мальчишкам это всегда почему-то важно, а такие, как Гэс Ингрем, из-за этого даже дерутся.

– Здравствуй, – говорит мама. – Да, я – миссис Бишоп, а это Нэйтан. Послушай, может быть, ты спустишься? Стена уж очень высокая.

– Приятно познакомиться, Нэйтан, – говорит мальчик.

– Почему? – спрашиваю я подошвы кедов.

Мама шипит что-то про манеры, а мальчик отвечает:

– Потому что. Кстати, меня зовут Иона. Мне поручили вас встретить.

Я не знаю ни одного Ионы. Бордовое имя.

– Иона, ты сын леди Норы? – спрашивает мама.

Иона, поразмыслив, отвечает:

– В общем-то, да.

– То есть… – говорит мама. – Ах да, понятно. А…

– О, Рита, вы нас нашли!

Из решетчатой штуковины, похожей на туннель, увитый лозой с висячими гроздьями белых и лиловых цветов, выходит женщина. Она мамина ровесница, но стройная, не изможденная, одетая в наряд под стать ее саду.

– Мы вчера с вами поговорили, я трубку положила и только тогда сообразила, что со стороны проулка Слейд нас отыскать сложно будет… Надо было, конечно, к парадному подъезду вас отправить, но мне очень хотелось, чтобы вы Слейд-хаус из сада увидели, во всем его великолепии.

– Добрый день, леди Грэйер, – отвечает мама, подражая знатным дамам. – Что вы, мы…

– Прошу вас, Рита, зовите меня Норой – все эти титулы такую скуку навевают. Я вижу, вы уже познакомились с Ионой, нашим местным человеком-пауком.

У леди Грэйер черные, как у Ионы, волосы и рентгеновский взгляд. Я отвожу глаза.

– А этот юноша, должно быть, Нэйтан, – говорит она, пожимая мне руку (пальцы пухлые, но сильные). – Твоя мама мне о тебе рассказывала.

– Приятно познакомиться, Нора, – отвечаю я, как взрослый в фильме.

– Нэйтан! – чересчур громко восклицает мама. – Леди Грэйер тебе пока не предлагала называть ее по имени.

– Ничего страшного, – говорит Нора Грэйер. – Пусть называет.

Яркий день плывет перед глазами.

– Ваше платье очень подходит к саду, – говорю я.

– Какой тонкий комплимент, – говорит леди Грэйер. – Спасибо. Ты тоже прекрасно выглядишь. Галстук-бабочка – изящный аксессуар.

Я высвобождаю руку.

– Нора, а у вас была лунно-серая кошка?

– Была ли у меня кошка? Когда? Недавно или в детстве?

– Сегодня. Она там, в проулке, – показываю я. – У самого угла. Она сдохла.

– Нэйтану свойственна непосредственность, – говорит мама странным, напряженным голосом. – Нора, если это и вправду ваша кошка, позвольте…

– Не волнуйтесь, в Слейд-хаусе кошек уже много лет не держат. Я позвоню нашему дворнику, попрошу, чтобы бедное животное похоронили честь по чести. Очень любезно с твоей стороны, Нэйтан. Доброту ты наверняка от матери унаследовал. Надеюсь, и музыкальный талант тоже.

– Нэйтан недостаточно занимается, – говорит мама.

– По часу в день, – говорю я.

– Лучше бы по два, – резко отвечает мама.

– А еще домашнюю работу делать, – напоминаю я.

– Ну, как известно, одаренность – девять частей потения, – говорит Иона у меня за спиной.

Мама ахает от неожиданности, а я с должным уважением спрашиваю:

– Как тебе удалось так быстро спуститься?

Он постукивает себя по виску:

– Телепортационный контур имплантирован прямо в мозг.

Разумеется, я знаю, что он просто спрыгнул, но ответ мне нравится. Иона выше меня, и все мои ровесники меня выше. На прошлой неделе Гэс Ингрем заявил, что теперь будет звать меня Гадский Гном, а не Пиндюк Жирноморд.

– Неисправимый фантазер, – вздыхает Нора Грэйер. – Рита, надеюсь, вы не обидитесь. Я рассказала Иегуди Менухину о вашем исполнении Дебюсси, и теперь он жаждет с вами познакомиться.

Лицо у мамы принимает ошарашенное выражение, как у героя комикса «Мелочь пузатая».

– Иегуди Менухин у вас в гостях? Сейчас?!

Леди Грэйер равнодушно кивает:

– Да, он вчера концерт давал в Ройял-фестивал-холле, а потом попросил у меня приюта в Слейд-хаусе. Так вы на меня не обижаетесь?

– Я? Обижаюсь? Из-за того, что вы хотите представить меня сэру Иегуди? Просто… просто не верится, что я не сплю.

– Брависсимо! – Леди Грэйер берет маму под руку и ведет к особняку. – Не смущайтесь, Иегуди совсем не страшный, он мягкий и пушистый, как плюшевый медвежонок. А вы, мальчики, – оборачивается она к нам с Ионой, – поиграйте пока на солнышке, нагуляйте аппетит. Миссис Полански эклеров к чаю напекла.


– Нэйтан, съешь сливу. – Иона протягивает мне плод, садится на землю под деревом.

Я усаживаюсь к соседнему дереву.

– Спасибо. – У теплой мякоти чернослива вкус августовского утра. – А правда, что Иегуди Менухин у вас в гостях?

Иона окидывает меня странным взглядом:

– Думаешь, Нора врет?

Я и не подозревал, что маму можно называть по имени. Папа сказал бы, что это новомодное веяние.

– Я не говорил, что она врет. Просто Менухин – всемирно знаменитый скрипач.

Иона выплевывает сливовую косточку в заросли персидских ромашек.

– Даже у всемирно знаменитых скрипачей есть друзья. Тебе сколько лет, Нэйтан? Тринадцать?

– Точно. – Я выплевываю косточку дальше, чем Иона. – А тебе?

– Тоже тринадцать, – отвечает он. – Мой день рождения в октябре.

– А мой – в феврале. – Я старше, хоть и меньше ростом. – А ты в какой школе учишься?

– Я со школой не в ладах, – говорит Иона. – Если так можно выразиться.

Я ничего не понимаю.

– Но дети должны ходить в школу. Так по закону положено.

– С законом я тоже не в ладах. Хочешь еще сливу?

– Спасибо. А как же школьные инспекторы?

Выражение лица Ионы, наверное, называется озадаченным. Миссис Маркони недавно объясняла мне, что такое «озадаченный».

– Какие инспекторы?

Непонятно, почему он этого не знает.

– Ты меня надуваешь, да?

– Зачем мне тебя надувать, – говорит Иона. – Ты же не воздушный шарик.

По-моему, это остроумно, но если бы я такое Гэсу Ингрему заявил, он бы меня на регбийных воротах распял.

– Нет, правда, меня дома учат.

– Ух ты, здóрово! А кто тебя учит? Мама?

– Наш мэтр, – отвечает Иона и смотрит на меня.

У него болючий взгляд, и я отвожу глаза. Мэтр – в приличном обществе так называют учителя.

– А он хороший?

Иона без хвастовства отвечает:

– Чистый гений.

– Ого. Мне прямо завидно, – признаюсь я. – Я школу ненавижу. Ненавижу.

– Да, если не вписаться в систему, жизнь превращается в ад. А твой отец тоже пианист, как мама?

Я с одинаковой силой ненавижу школу и люблю говорить о папе.

– Нет, он в Солсбери живет. Только не в Уилтшире, а в Родезии. Он оттуда родом, из Родезии. Теперь в родезийской армии бойцов обучает. Мальчишки часто про своих родителей байки рассказывают, а я говорю чистую правду: мой папа – снайпер. За сто метров может человеку пулю между глаз всадить. Он мне однажды показывал.

– Он при тебе кому-то пулю между глаз всадил?

– Не кому-то, а манекену. На стрельбище в Олдершоте. У манекена был радужный парик и усики как у Адольфа Гитлера.

В сливовых деревьях воркуют дикие или домашние голуби, по звуку не определишь. И вообще не ясно, это один вид птиц или нет.

– Трудно, наверное, когда отца рядом нет, – говорит Иона.

Я пожимаю плечами. Мама велела про развод не говорить.

– А ты в Африке был? – спрашивает Иона.

– Нет. Папа обещал, что на следующее Рождество я смогу к нему приехать. Я в прошлое Рождество собирался, но папе пришлось срочно обучать солдат. Когда у нас зима, там лето. – Я хочу рассказать Ионе, что мы с папой должны поехать на сафари, но вспоминаю объяснение миссис Маркони: беседа – как пинг-понг, говорить надо по очереди. – А твой отец где работает?

Вот сейчас Иона скажет, что отец у него адмирал, или судья, или еще кто-нибудь важный, но нет.

– Отец умер. Его застрелили. Несчастный случай на охоте. Это очень давно было.

«Вряд ли очень давно», – думаю я, а вслух говорю:

– Ага.

Высокие стебли наперстянки с пурпурными соцветиями колышутся, будто в них кто-то прячется…


…но там никого нет.

– Нэйтан, расскажи о своих кошмарах, – просит Иона.

Мы сидим у пруда на теплых плитах дорожки. Пруд – длинный прямоугольник, с кувшинками и бронзовой статуей Нептуна, сине-зеленой от времени. Пруд больше нашего сада – на самом деле у нас не сад, а вытоптанный двор с сушилкой для белья и мусорными баками. Папино поместье в Родезии спускается к реке, где живут бегемоты. Миссис Маркони всегда напоминает мне: «Сосредоточься на предмете разговора».

– Откуда ты знаешь про кошмары?

– У тебя вид такой… затравленный, – отвечает Иона.

Я швыряю камешек высоко над водой. Он летит по математической дуге.

– А кошмары у тебя из-за шрамов?

Рука машинально тянется к волосам, прикрывает бело-розовые полосы за правым ухом, там, где они больше всего заметны. Камешек с бульком уходит под воду, но брызг не видно. Не буду думать о том, как на меня прыгнул мастиф, как клыки содрали кожу со щеки, будто с жареной курицы, как он таращил глаза и тряс меня, словно куклу, вцепившись зубами мне в челюсть; не буду думать о неделях в больнице, об уколах, о лекарствах, об операциях, о выражениях лиц окружающих; не буду думать, что мастиф поджидает меня всякий раз, когда я засыпаю.

На камышинку перед самым носом садится стрекоза. Крылышки у нее целлофановые.

– Крылышки у нее целлофановые, – говорит Иона.

– Я только что то же самое подумал, – говорю я.

– Что ты подумал? – спрашивает Иона.

Наверное, мне показалось, что он это сказал. От валиума речь стирается, пузыри мыслей лопаются. Я давно это заметил.

В особняке мама играет арпеджио, разминается.

Стрекоза улетела.

– А у тебя кошмары бывают? – спрашиваю я.

– Бывают, – говорит Иона. – Про то, что еда кончится.

– Ложись спать с пачкой печенья, – советую я.

У Ионы зубы прекрасные, ни одной пломбы, как у улыбчивого мальчишки в рекламе зубной пасты «Колгейт».

– Я о другой еде, Нэйтан.

– О какой другой еде? – спрашиваю я.

Морзянка жаворонка слетает с дальних-дальних-дальних звезд.

– О той, которую чем больше ешь, тем больше хочется, – отвечает Иона.

Кусты смазанно колышутся, будто их заштриховывают.

– Понятно, почему ты в нормальную школу не ходишь, – говорю я.

Иона накручивает травинку на большой палец…


…и резко обрывает ее. Пруд исчез, теперь мы сидим под деревом, так что это другая травинка, другой обрывок. Валиум бьется и подрагивает в кончиках пальцев, а солнечный свет – арфист. Листья на подстриженном газоне похожи на крошечные веера.

– Это дерево гинкго, – говорит Иона. – Его полвека назад тогдашние хозяева Слейд-хауса посадили.

Я выкладываю из листьев гинкго очертания африканского континента; от Каира до Йоханнесбурга – фут. Иона лежит на спине, то ли спит, то ли просто глаза закрыл. Он ни разу не спросил меня про футбол, не назвал меня геем, потому что мне нравится классическая музыка. Может быть, все друзья себя так ведут. Наверное, прошло какое-то время, потому что моя Африка закончена. Я не знаю, который час, потому что в прошлое воскресенье разобрал наручные часы, чтобы их улучшить, а когда стал собирать заново, то не смог – почти как Шалтая-Болтая, – какие-то части потерялись. Мама увидела разобранные часы, расплакалась и заперлась у себя в спальне, так что ужинать опять пришлось кукурузными хлопьями. Не знаю, почему она так расстроилась. Часы были старые-престарые, их сделали задолго до моего рождения. Я снимаю листья с того места, где находится озеро Виктория, выкладываю из них Мадагаскар.

– Ух ты! – говорит Иона, подперев голову рукой.

Я не знаю, надо ли благодарить того, кто говорит «ух ты!», и, чтобы не попасть впросак, спрашиваю:

– А тебе не кажется иногда, что ты – совсем другой вид людей, что тебя из особой ДНК в лаборатории слепили, как в «Острове доктора Моро», а потом выпустили, чтобы проверить, получится у тебя притвориться нормальным, как все остальные, или нет?

Из особняка доносятся негромкие аплодисменты.

– Мы с сестрой и так другой вид, – говорит Иона. – Но проверять это незачем. Нас всегда принимают за нормальных людей, мы притворяемся кем вздумается. Хочешь поиграть в «лису и гончих»?

– А мы прошли мимо паба под названием «Лиса и гончие».

– Он там с тридцатых годов существует. И пахнет соответственно. Мы с сестрой игру в его честь назвали. Давай поиграем? Это как догонялки.

– Я и не знал, что у тебя сестра есть.

– Не волнуйся, ты с ней еще встретишься. Так вот, «лиса и гончие» – догонялки. Начинаем с противоположных концов дома, выкрикиваем: «Лиса и гончие, раз-два-три!» – и на счет «три» бежим против часовой стрелки, пока один другого не поймает. Тот, кто поймает, – гончая, а тот, кого поймают, – лиса. Ничего сложного. Ну, побежали?

Если отказаться, Иона назовет меня слабаком или дебилом.

– Ладно. Только правильнее называть игру «лиса и гончая», ведь гончая будет только одна.

Лицо Ионы поочередно принимает два или три выражения, которые мне совершенно непонятны.

– Что ж, Нэйтан, назовем игру «лиса и гончая».


Слейд-хаус высится мрачной громадой. Багряный плющ багрянее обычного. Окна первого этажа высоко над землей, из сада в них не заглянешь. В них отражаются облака и небо.

– Ты оставайся здесь, – говорит Иона у переднего правого угла, – а я сзади дом обойду. А как начнем, беги против часовой стрелки, вон туда.

Иона трусцой пускается вдоль изгороди остролиста у боковой стены. Я жду, пока он доберется до угла, и замечаю, что в ближайшем окне кто-то движется. Я подхожу поближе, всматриваюсь. Какая-то женщина. Наверное, еще одна гостья суаре леди Норы Грэйер или служанка. У нее прическа высоким валиком, как у певиц на старых папиных пластинках; она морщит лоб, медленно открывает и закрывает рот, как аквариумная рыбка, – похоже, раз за разом повторяет какое-то слово. Я не слышу, что она говорит, потому что окно закрыто.

– Я вас не слышу, – говорю я и делаю шаг к окну.

Она исчезает. В стеклах отражается небо. Я снова отступаю, и она появляется – как картинка на коробке хлопьев для завтрака: наклонишь коробку, и кажется, что изображение движется. Женщина с валиком говорит то ли «са-а-ад», то ли «а-а-ад», то ли просто «а-а-а-а-а». Пока я пытаюсь сообразить, что именно, Иона кричит с дальнего конца остролистовой изгороди:

– Нэйтан, ты готов?

– Готов! – отвечаю я, снова оборачиваюсь к окну, но женщина уже исчезла: вернуть ее не получается, сколько ни верти головой.

Я занимаю место на углу.

– Лиса и гончая! – выкрикивает Иона, и я тоже. – Раз-два…


– …три! – кричу я и бегу вдоль остролистовой изгороди.

«Шлеп-шлеп-шлеп!» – шлепают подошвы моих ботинок, им вторит эхо «хлоп-хлоп-хлоп». Иона выше меня; наверное, он меня на сотню метров обогнал, но все равно я могу стать гончей, а не лисой, потому что на длинных дистанциях важна выносливость. Я выбегаю на боковую тропинку, но вместо Крэнбери-авеню вижу только длинную кирпичную стену, и высокие ели, и узкую полоску газона, которая смутно проносится мимо. Топочу по тропе, огибаю водосточную трубу, пробегаю еще по одной зябкой тропке, рассеченной лучами света, что проникают сквозь щели высокого забора, увитого колючими плетьми ежевики, снова оказываюсь перед парадным крыльцом, врезаюсь в куст с него срываются бабочки кружат оранжевым и черным и красным и белым бураном одна попадает мне в рот и я ее выплевываю и перепрыгиваю через каменную горку спотыкаюсь но не падаю. Пробегаю мимо ступенек ведущих к парадному входу мимо окна с исчезнувшей женщиной сворачиваю за угол и снова топочу по гулкой тропке вдоль остролистовой изгороди в боку колет но я не обращаю внимания, а остролист царапает мне руку будто подталкивает, а мне интересно, кто кого догоняет – я Иону или Иона меня – но думать об этом некогда потому что я возвращаюсь на зады Слейд-хауса, где ели выше и гуще а стена расплывчатее а я все бегу и бегу и бегу за угол туда где ежевика совсем заплела ограду колючки царапают лодыжки и шею и я боюсь что я лиса а не гончая и выбегаю на лужайку перед домом где солнце зашло или село или пропало а цветы завяли и на кусте нет ни одной бабочки только растоптанные крылышки на дорожке пудреные следы а одна полумертвая чуть подергивается…

Я остановился, потому что дальний конец сада, стена с маленькой черной дверью – все блекнет и расплывается. Не потому, что смеркается. Еще четырех часов нет. И тумана тоже нет. Задираю голову – небо голубеет, как и прежде. Все дело в саде. Сад блекнет.

Оборачиваюсь, хочу сказать Ионе, что пора заканчивать игру, что-то случилось, надо позвать взрослых. Жду, что он вот-вот выбежит из-за дальнего угла. Плети ежевики колышутся, как щупальца под водой. Снова гляжу на сад. Там были солнечные часы, но они куда-то пропали, и сливовые деревья тоже. Может, я слепну? Папа бы меня успокоил, сказал бы, что со зрением у меня все в порядке, но папа в Родезии. Надо маму позвать. А где Иона? Может быть, он тоже пропал? Вот стирается решетчатая штуковина, похожая на туннель. Что делать, если пришел в гости, а хозяйский сад начинает исчезать? Пустота надвигается грозовой тучей. В конце тропинки, среди зарослей ежевики, появляется Иона, и я на миг успокаиваюсь, потому что он наверняка знает, что делать, но фигура бегущего мальчика становится расплывчатой, превращается в рычащий мрак с мглистыми глазами, устремленными на меня, и клыками, которые вот-вот довершат свое дело, и мрак топочет за мной медленно, но верно, огромный, как конь на полном скаку и я бы завопил но не могу в груди плещется удушливый тошнотворный ужас я задыхаюсь волки зима кости хрящи кожа печень легкие голод Голод ГОЛОД и – «беги!». Я бегу к ступеням Слейд-хауса ноги оскальзываются на гравии как во сне и если упаду то мрак меня поймает еще миг и я карабкаюсь на ступеньки и хватаю дверную ручку «лишь бы повернулась!» она не поддается ох не может быть царапины на ребристом золоте заело поворачивается нет не поворачивается тяну толкаю тяну толкаю поворачиваю выкручиваю падаю ничком на колючий коврик в прихожей на черную и белую плитку визжу как будто в картонную коробку глухо сдавленно…


– Нэйтан, что случилось?

Стою на ободранных коленях на ковре в прихожей, сердце трепыхается хлоп-хлоп-хлоп-хлоп-хлоп все медленнее и медленнее, опасность миновала, леди Грэйер стоит с подносом в руках, из носика железного чайничка змеится пар.

– Тебе плохо? Позвать маму?

Ошалело встаю:

– Нора, там, снаружи, что-то есть…

– Погоди, я не пойму. Что там, снаружи?

– Ну такое… похоже на… – («На что оно похоже?») – На собаку.

– А, это Иззи, соседская собачонка. Безмозглый клочок шерсти, вечно к нам в огород забирается. Прогонять жалко, она безобидная.

– Нет, это большая… и сад исчезает.

Леди Нора Грэйер улыбается, только я не понимаю почему.

– Ах, у детей такое богатое воображение! Двоюродные братья Ионы целыми днями сидят перед телевизором со своими видеоприставками «Атари», или как их там, космических захватчиков из лазерных пушек расстреливают. Я им говорю, что на улице погода замечательная, предлагаю погулять, а они только отмахиваются: «Да-да, тетя Нора, хорошо».

Пол в прихожей выложен черной и белой плиткой, как шахматная доска. Пахнет кофе, полиролем, сигарным дымом и лилиями. Сквозь ромбики дверного оконца виден сад – никуда он не исчез, в дальнем конце все так же чернеет маленькая железная дверца, выходящая в проулок Слейд. Наверное, у меня воображение разыгралось. Из гостиной на втором этаже слышны звуки «Песни жаворонка». Чайковский. Мама исполняет.

– Нэйтан, тебе плохо? – спрашивает Нора Грэйер.

Из библиотечной медицинской энциклопедии мне известно, что в редких случаях от валиума начинаются галлюцинации. Об этом необходимо немедленно уведомить врача. Похоже, я – редкий случай.

– Нет, со мной все в порядке, – отвечаю я. – Мы с Ионой играли в «лису и гончую», и я заигрался.

– Я так и знала, что вы с Ионой подружитесь. Вот как твоя мама с Иегуди. Кстати, поднимайся в гостиную, по лестнице, два пролета. А я позову Иону, и мы эклеры с кухни принесем. Ступай же, не стесняйся.


Я снимаю ботинки, аккуратно ставлю их в прихожей и поднимаюсь по ступенькам. Стены обиты деревянными панелями, а ковер на лестнице пушистый, как снег, и кремовый, как нуга. На лестничной площадке стоят высокие напольные часы, натужно покряхтывают «хрип-храп, хрип-храп…». На стене висит портрет девочки младше меня, веснушчатой, в викторианском наряде. Прямо как живая. Перила скользят под пальцами. Затихает последняя нота «Песни жаворонка», раздаются аплодисменты. Аплодисменты маму радуют. А когда ей грустно, то ужинать приходится бананами и печеньем. На следующем портрете – густобровый военный в мундире Королевского фузилерного полка. В мундирах я разбираюсь, потому что папа подарил мне книгу о полках британской армии и я ее наизусть выучил. «Хрип-храп, хрип-храп», – кряхтят часы. У самой лестничной площадки висит портрет изможденной дамы в шляпке. Дама похожа на миссис Стоун, нашу преподавательницу религиозного просвещения. По выражению ее лица даже мне ясно, что ей здесь не нравится, я бы так миссис Маркони и сказал, если б она спросила. С лестничной площадки еще один пролет уходит вверх и направо, к светлой двери. Напольные часы очень высокие. Я прикладываю ухо к деревянному корпусу, как к груди, вслушиваюсь в стук механического сердца: «Хрип-храп, хрип-храп». Циферблат цвета старой кости, без стрелок, вместо них выведены слова: ВРЕМЯ ЕСТЬ а под ними ВРЕМЯ БЫЛО а под ними ВРЕМЕНИ НЕТ. Поднимаюсь по второму лестничному пролету. На стене портрет парня лет двадцати, с прилизанными черными волосами и сощуренными глазами; на лице такое выражение, будто он только что содрал обертку с подарка и не понимает, что это за штука. Я узнаю женщину с предпоследнего портрета – у нее прическа валиком. Эту даму я видел в окне. Та же прическа, те же болтающиеся серьги, а вместо теней, размазанных вокруг глаз, – мечтательная улыбка. Наверное, эта дама – знакомая Грэйеров. На шее у нее бьется лиловая жилка, а мне на ухо кто-то нашептывает: «Беги быстрее, уходи тем же путем, как пришел…»

– Что? – переспрашиваю я вслух.

Шепот прекращается. Да и был ли шепот? Это все валиум. Может, не надо его больше принимать… До светлой двери остается несколько шагов. Из гостиной слышен мамин голос:

– Нет-нет, Иегуди, это будет чересчур. Здесь есть кому блистать, кроме меня.

Негромкий ответ сквозь дверь не разобрать, зато слышен смех гостей. И мама тоже смеется. Она давно так не смеялась.

– Вы меня балуете. Вашей просьбе отказать невозможно, – говорит она и начинает играть «Дельфийских танцовщиц» Дебюсси.

Сделав два шага, я оказываюсь вровень с последним портретом.

На портрете – я.

Нэйтан Бишоп.

В той же одежде, которая сейчас на мне. Твидовый пиджачок. Галстук-бабочка. Только глаз на портрете нет. Большой нос – мой, прыщ на подбородке – тоже мой, он там уже неделю, шрамы под ухом от клыков мастифа – мои. А глаз нет. Это шутка? Надо смеяться? Не знаю. Наверное, мама послала Норе Грэйер мою школьную фотографию и фотографии моей одежды, а художник все это нарисовал. Другого объяснения у меня нет. Вряд ли валиум в этом виноват. Или все же виноват? Я промаргиваюсь, гляжу на портрет, пинаю деревянную панель на стене – не сильно, но большой палец на ноге болит. Раз я не просыпаюсь, значит я не сплю. Часы тикают «хрип-храп, хрип-храп», а я дрожу от злости. Я сразу понимаю, что злюсь. Злобу определить легко. Злоба – это когда внутри все кипит, как вода в чайнике. Почему мама решила надо мной подшутить в тот самый день, когда велела мне вести себя нормально? Обычно я дождался бы, пока мама доиграет Дебюсси, но сейчас мне не до приличных манер. Я дотрагиваюсь до ручки светлой двери.


Я сижу в кровати. Что за кровать? Это явно не моя крошечная спальня дома, в Англии: комната в три раза больше, в занавешенные окна пробивается яркое солнце, а на постельном белье Люк Скайуокер. Голова гудит. Во рту пересохло. Письменный стол у окна; книжные полки с журналами «Нэшнл джиографик»; дверь со шторкой из бусин; жужжание миллионов насекомых за окнами; зулусский щит и копье, обвитое блестящей мишурой, – ответ все ближе и ближе…

Это папино поместье в Бушвельде. Я с облегчением выдыхаю, и вся моя злость из сна улетучивается – фррр! Сегодня ночь перед Рождеством, я в Родезии! Я прилетел вчера, рейсом «Бритиш эйруэйз», самостоятельно – на самолете я летел впервые и на обед попросил рыбную запеканку, потому что не знал, что такое беф-бургиньон. Папа и Джой на своем джипе приехали встречать меня в аэропорт. По дороге домой мы видели зебр и жирафов. Никаких пугающих портретов, никакого Слейд-хауса, никакого мастифа. Миссис Тоддс, учительница литературы, всегда ставит двойки тем, кто заканчивает сочинение фразой: «А потом я проснулся, и оказалось, что все это мне приснилось». Она говорит, что это нарушает соглашение между читателем и автором, что это удобная отговорка, пастушок и волки. Но ведь мы на самом деле каждое утро просыпаемся, и оказывается, что все это нам приснилось. Хотя жалко, что Иона не настоящий. Я отодвигаю занавеску у окна рядом с постелью, вижу лесистые холмы и бескрайние луга. Склон сбегает к бурой реке, где живут бегемоты. Папа прислал мне поляроидную фотографию этого места, она висит дома, в Англии, на стене в изголовье моей кровати. А здесь все настоящее. Африканские птицы, африканское утро, африканский птичий щебет. Пахнет беконом. Я встаю. Пижама из каталога «Кэй». Сосновые половицы под ногами теплые и шершавые, нити бусин касаются лица, будто кончики пальцев…


Папа, в рубашке хаки с короткими рукавами, сидит за столом и читает газету «Родезийский вестник».

– Кракен пробуждается. – Он всегда так говорит мне по утрам. Это название книги Джона Уиндема про монстров, которым удалось растопить полярные льды и устроить всемирный потоп.

Я сажусь за стол:

– Доброе утро, папа.

Папа откладывает газету:

– Я хотел тебя разбудить, чтобы ты встретил свой первый африканский рассвет, но Джой велела тебя не трогать, мол, пусть бедолага отоспится после двенадцатичасового перелета. Так что рассвет завтра встретим. Есть хочешь?

Я киваю – проголодался, наверное. Папа поворачивает голову к кухне:

– Джой? Виолетта? Юноше нужно подкрепиться!

В дверях появляется Джой:

– Нэйтан!

Про Джой я все знаю, мама называет ее папиной дурехой, но все равно странно видеть, как папа милуется с другой женщиной. В июне у них родится ребенок, так что очевидно, что у папы с Джой были половые сношения. Младенец будет моим сводным братом или сводной сестрой, но имя ему еще не придумали. Интересно, что он делает целыми днями.

– Выспался? – спрашивает Джой.

У нее сильный родезийский акцент, как у папы.

– Да. Только странные сны видел.

– После долгого перелета всегда странное снится. Будешь апельсиний сок и сэндвич с беконом? – предлагает Джой.

Мне нравится, как она говорит «апельсиний сок». Мама бы поморщилась.

– Да, спасибо.

– И кофе тоже, – добавляет папа.

– Мама говорит, что мне еще рано употреблять напитки с кофеином, – объясняю я.

– Вздор, – улыбается папа. – Кофе – эликсир жизни, а родезийский кофе – самый лучший на свете. Выпьешь кофе.

– Апельсиний сок, сэндвич с беконом и кофе, – повторяет Джой. – Так Виолетте и скажем.

Дверь закрывается. Виолетта – прислуга. Мама часто кричала папе: «Фрэнк, я к тебе в прислуги не нанималась!» Папа раскуривает трубку, запах табака напоминает о том времени, когда они с мамой были женаты.

– Рассказывай, дружок, что за странный сон тебе приснился, – говорит он уголком рта.

Я с любопытством разглядываю газелью голову, мушкеты папиного дедушки времен Бурской войны, потолочный вентилятор.

– Мы с мамой пошли в гости к одной даме, настоящей леди, из знатных господ. А дом куда-то запропастился, и мы спросили какого-то мойщика окон, но он не знал… а потом дом нашелся, большой такой особняк, как в «Рожденных в поместье»{8}. А там был мальчик, его Иона звали, но он превратился в огромную собаку. И Иегуди Менухин там был, мама с ним в гостиной играла…

Папа фыркает от смеха.

– …а потом я увидел свой портрет, без глаз, а… – Тут я замечаю в углу черную железную дверцу. – И дверь эта там тоже была.

Папа оглядывается:

– Да, во сне такое бывает – все перемешивается, правда и вымысел. Вчера ты меня расспрашивал, что за этой дверью, – там оружейная, помнишь?

Раз папа говорит, наверное, так оно и есть.

– А во сне все казалось настоящим.

– Да, во сне все казалось настоящим, но ты же видишь, что это не так, верно?

Рассматриваю папины карие глаза, морщинки, загорелую кожу, седые пряди в русых волосах, нос, похожий на мой. Часы кряхтят «хрип-храп, хрип-храп», а где-то совсем рядом раздается трубный рев. Я гляжу на папу, надеюсь, что не ослышался.

– Верно, дружок, вчера вечером стадо через реку перебралось. Мы к ним обязательно пойдем, но сначала поешь.

– Вот, угощайся, – говорит Джой, ставя передо мной поднос. – Твой первый завтрак в Африке.

Огромный сэндвич, ломтики бекона в три слоя, щедро залитые кетчупом.

– Сам Господь Бог от такого не откажется, – говорю я.

Эту фразу я услышал в какой-то комедии по телевизору, все смеялись.

– Надо же, какой обходительный, – говорит Джой. – Интересно, откуда это у тебя…

Папа обнимает Джой за талию.

– Сначала попробуй кофе. Сразу возмужаешь.

Я поднимаю кружку, смотрю внутрь. Чернота – как нефть, как дыра в пространстве, как Библия.

– Виолетта только что кофе смолола, – говорит Джой.

– Сам Господь Бог от такого не откажется, – говорит папа. – Пей, дружок.

Что-то внутри меня противится: «Не пей, не надо!»

– Не бойся, мы маме не скажем, – говорит папа. – Это наш с тобой секрет.

Широкая кружка накрывает нос, будто газовая маска.

Широкая кружка накрывает глаза, всю голову.

А потом то, что там, внутри, начинает меня глотать.


Прошло какое-то время. Не знаю, долго или нет. Щелочка света открывает глаз, превращается в длинное пламя. Холодное яркое белое звездное. Свеча в подсвечнике на выщербленных половицах. Подсвечник серебряный, или оловянный, или певтерный, на нем какие-то знаки или буквы мертвого языка. Пламя не движется, словно бы бобина времени, размотавшись, застопорилась. В полумраке реют три лица. Слева леди Грэйер, но теперь она молодая, гораздо моложе мамы. Иона Грэйер справа, старше Ионы в саду. По-моему, они с Норой близнецы. Оба в серых плащах с приспущенными капюшонами. У Ионы волосы короткие, а у Норы длинные, золотистые, а не черные, как раньше. Они стоят на коленях, будто молятся или медитируют. Неподвижные, как восковые фигуры. Даже не видно, что дышат. А напротив меня – лицо Нэйтана Бишопа. Отражение в высоком прямоугольнике зеркала, что стоит на полу. Твидовый пиджак из «Оксфама», галстук-бабочка. Хочу шевельнуться, но не получается. Не могу. Не могу повернуть голову, не могу поднять руку, не могу рта раскрыть, не могу моргнуть. Как будто парализованный. Мне очень страшно, но не получается даже замычать «мммм!», как испуганный пленник с кляпом во рту. В общем, я понимаю, что это не рай, не ад и уж конечно не Родезия. Папино поместье мне привиделось. Надо бы молить Бога, чтобы это оказалось валиумной галлюцинацией, только я в Бога не верю. Судя по стропилам и скату потолка, я на чердаке. А Грэйеры тоже пленники? Они похожи на мидвичских кукушат.{9} А где Иегуди Менухин и остальные гости? Где мама?


Пламя оживает, знаки на подсвечнике сменяют друг друга, как будто подсвечник думает, а знаки – его мысли. Голова Ионы Грэйера поворачивается, шуршит одежда.

– Мама просила тебе передать, что ей пришлось уйти. – Он касается своего лица, будто проверяя, плотно ли оно прилегает.

Я хочу спросить, куда и зачем она ушла, но ни челюсти, ни язык, ни губы не слушаются. Почему мама ушла без меня? На меня глядит зеркальный я. Ни он, ни я двинуться не можем. Нора Грэйер разминает пальцы, словно только что проснулась. Может быть, мне что-то вкололи?

– Всякий раз, когда я возвращаюсь в свое тело, оно мне кажется чужим. Слабым. Знаешь, от него хочется отделаться.

– Поосторожней с желаниями, – говорит Иона. – Если с твоим перворожденным телом что-то произойдет, душа твоя растворится, как кусок сахара и…

– Мне известно, что с ней будет. – Голос Норы Грэйер звучит холодно, гортанно. – В этот раз парикмахерша возникла.

– Какая парикмахерша? – спрашивает Иона.

– Наша предыдущая гостья. Сладенькая твоя. В окне появилась, а потом на лестнице, у своего портрета. Мальчишку предупредить пыталась.

– А, ты имеешь в виду, что ее образ в окне возник. Бывает. Девчонка исчезла, развеялась, как колечко дыма под порывом ветра на Роколле{10}. Вреда от нее никакого.

Над пламенем свечи вьется бурый мотылек.

– Они чересчур осмелели, – говорит Нора Грэйер. – А что, если такой вот безвредный образ устроит диверсию в День открытых дверей?

– Если – вот именно что если! – в Театре разума устроят диверсию и какому-нибудь гостю удастся сбежать, пригласим наших друзей-контрактников из «Блэкуотер», вернем беглеца на место. Даром, что ли, мы им платим? Кстати, весьма щедро.

– Иона, ты недооцениваешь нормальных людей. Как обычно.

– Сестрица, ну что тебе стоит хотя бы один раз меня похвалить: «Отличная работа, прекрасный оризон. Ты заполучил великолепную, сочную душу, энергии которой хватит еще на девять лет. Приятного аппетита!»

– Африканское имение – грубая, пошлая поделка, шаблонный образ, братец. Для полного счастья не хватало только Тарзана на лиане.

– Так ведь изысканности и не требовалось! Главное – что видение полностью совпадало с картинкой в воображении гостя. Вдобавок мальчишка психически недоразвит. Он даже не заметил, что легкие у него не работают. – Иона смотрит на меня, как Гэс Ингрем.

Я и вправду не дышу. Отключенное тело это не беспокоит. Не хочу умирать. Не хочу умирать!

– Ох, вот только не ной! Терпеть не могу нытиков, – вздыхает Иона. – Постыдился бы! Я в твоем возрасте не ныл.

– Не ныл? – фыркает Нора. – А когда мама умерла, кто…

– Сестрица, воспоминаниям будем предаваться позже. Кушать подано. Блюдо так и пышет жаром, сочное, на ужасе настоянное, обалдином пропитанное, самое время разделывать. Приятного аппетита!

Близнецы Грэйеры руками выписывают какие-то буквы в воздухе. Сумрак медленно сгущается над пламенем свечи, чуть выше голов. Сгусток превращается в нечто осязаемое, размером с кулак, повисает в воздухе, пульсирует все быстрее, вспыхивает все ярче, то кроваво-красным, то багрово-красным, то ли кровь, то ли вино, вырастает до размеров головы, но больше похоже на сердце, огромное, как футбольный мяч. Из него щупальцами медузы вылезают жилки, извиваются, как плети плюща. Тянутся ко мне. Я не могу повернуть голову, не могу даже закрыть глаза. Жилки пробираются мне в рот, в уши, в ноздри. Гляжу на свое отражение, хочу закричать, но не могу, и даже сознание потерять не могу. Посреди лба вспыхивает боль.

В зеркале видно, что там черная точка. Что-то…

…сочится оттуда, нависает над глазами, гляди: облачко звезд, маленькое, в горсти поместится.

Моя душа.

Гляди.

Гляди.

Прекрасная, как…

Прекрасная.

Близнецы Грэйеры склоняются ко мне, лица сияют рождественским восторгом, и я понимаю, чего они жаждут. Они выпячивают губы и присасываются. Облачный шарик растягивается, как тесто, образует два облачка поменьше… и разрывается пополам. Половина моей души попадает в рот Ионы, а половина – в рот Норы. Они закрывают глаза, как мама на концерте Владимира Ашкенази в Альберт-холле. Блаженство. Блаженство. Я вою внутри, эхо звучит и звучит и звучит и звучит в черепе, но вечно ничто продолжаться не может… Громадная пульсирующая штуковина-сердце исчезла, близнецы Грэйеры стоят на коленях, где стояли. Время замедлилось, превратилось в ничто. Пламя больше не трепещет. Над ним застыл бурый мотылек. Холодная яркая звездная белизна. Нэйтан в зеркале исчез, а если он исчез, значит и я…

Загрузка...