Исраэле,
для которой каждая зарисовка устно переводилась на иврит
Голограмма — фотография, сделанная без использования линзы посредством интерференции между двумя частями расщеплепного лазерного луча, причем, результат виден как узор, лишенный значения, пока он не будет освещен нужным образом, тогда возникает трехмерное изображение. Все изображение видно также на каждом осколке голографической пластинки.
Диалог этот состоялся в 1943 году.
Товарищ Щербаков — секретарь ЦК ВКП(б) по пропаганде, он же — начальник Главного Политического Управления Красной армии, он же — директор Совинформбюро, вызвал к себе редактора армейской газеты «Красная звезда» Давида Иосифовича Ортенберга.
— Что-то у вас в газете слишком много корресподентов определенной… национальности.
— Уже сделано, — по-военному отрапортовал Ортенберг.
— Что сделано? — спросил Щербаков.
— Двенадцать погибли на фронте.
На станции Котляревская при отступлении мы обнаружили железнодорожную цистерну со спиртом. Солдаты взбирались и черпали спирт котелками, флягами, банками от немецких противогазов и другими емкостями. Надрались мы, как свиньи.
Говорили, что этот солдат полез, уже порядочно набравшись. Мы видели, как он наклонился над люком, чтобы зачерпнуть спирт, и вдруг исчез в цистерне. Вытащили его уже бездыханного. Непростая это была работа. Закопали его тут же, рядом с путями. Выпили за упокой души.
И снова полезли на цистерну за спиртом.
Посреди крохотного скошенного поля на увядшей ржаной стерне столбиком стоял заяц. Его отчаянный крик не заглушала бешенная стрельба. С четырех сторон поля в зайца палили из всех видов оружия.
Я тоже вытащил «парабеллум», но устыдился и спрятал пистолет в кобуру.
Охота завершилась убийством старшины из стрелковой дивизии. Пуля, правда, почему-то попала в него не спереди.
А заяц, слава Богу, убежал.
С того дня я не взлюбил охоту.
Такого еще не было. Никто даже не слышал, чтобы в течение одного наступления смерть трижды пощадила командира.
Из первого танка выскочил Толя и его башнер. Во второй машине погибли все, кроме командира. В третьем танке он уцелел вместе с механиком.
Тесной кучкой мы сгрудились вокруг Толи и уговаривали его исчезнуть, скрыться, дезертировать дня на два, чтобы ни одна сволочь из нашего командования не могла его разыскать.
Неуверенной походкой, поскрипывая валенками на свежем снегу, к нам приближался адъютант старший батальона. Мы знали, что он идет по Толину душу.
Гибли экипажи, и отремонтированным танкам нужны были люди.
Метрах в пятнадцати от конюшни адъютант старший наткнулся на ненавидящие взгляды офицеров. Он остановился, махнул рукой и повернул назад.
В этот момент далеко в нашем тылу выстрелила гаубица. Снаряд тяжело профырчал над головами и взорвался за конюшней. Лавина снега с крыши скатилась на нас. Кто-то матюгнул нерадивых артиллеристов, бьющих по своим. Кто-то рассмеялся, вспомнив игру в снежки.
Когда осела белая пыль, мы увидели на снегу безжизненное тело Толи. Черепица ребром свалилась на голову между двумя дугами танкошлема и расколола его череп.
Морозные узоры на окне напоминали скелет. Иногда мне казалось, что это смерть дежурит у моего изголовья.
Гипс мешал повернуться в его сторону. Так и не увидел ни разу. Но, как и все, возненавидел его с первой минуты. В палате умирали молча. А он что-то бормотал, плакал, звал какую-то Свету.
Мы знали: так не умирают. Просто придурок. Ох, и хотелось запустить в него графином. На рассвете он вдруг запел:
Не для меня придет весна…
Здорово он пел! Черт его знает, почему эта нехитрая песня так взяла нас за душу.
Никогда — ни раньше, ни потом не слышал я, чтоб так пели.
И дева с русою косою
Она растет не для меня…
И умолк.
Тихо стало в палате. Капитан, тот, который лежал у двери, сказал:
— Спой еще, Придурок.
А он молчал. И все молчали. И было так тоскливо, хоть удавись.
Кто-то застучал по графину. В палате не было звонков. Пришла сестра. Посмотрела и вышла. Пришла начальник отделения. Я знал, что она щупает у Придурка пульс. Потом санитары накрыли его простыней и вынесли.
В тот вечер в Большом театре давали «Кармен». Большие фрагменты из нее я слышал по радио и в записи на граммофонных пластинках. А в опере, дожив до двадцати лет, еще не был ни разу. Поэтому можно представить себе состояние легкой эйфории, которое несло меня к Большому театру из казармы офицерского резерва.
Откуда было мне знать, что билеты в Большой театр достать непросто, даже если ты на костылях и грудь твоя декорирована изрядным количеством раскрашенного металла?
Я задыхался в плотной толпе офицеров, пытавшихся пробиться к кассе. Окошка еще не открыли. В какой-то момент я почувствовал что левый костыль вырос на несколько сантиметров. Не без труда я глянул вниз. Костыль стоял на сапоге прижатого ко мне полковника. Я смутился и попросил прощения. Полковник не понял, о чем идет речь, а поняв, рассмеялся:
— Пустяки, лейтенант, это не нога, а протез.
А то, как я попал в театр в тот вечер, уже совсем другой рассказ.
Не знаю, сколько времени мы толкались у закрытых касс. С трудом я выбрался из толпы и заметил в стороне небольшую очередь женщин, человек десять, к окошку, над которым висела табличка «Касса брони».
Желание попасть в оперу было так велико, что подавило стеснительность и отсутствие светскости. Я выбрал, как мне показалось, наиболее уязвимое звено в цепи — миловидную девушку примерно моего возраста, стоявшую в конце очереди.
— Надо полагать, что касса брони для меня? Ведь у меня броня. — Я ткнул пальцем в эмблему танка на погоне.
Девушка улыбнулась:
— Это касается работников посольств и иностранных миссий.
— Так я ведь был представителем советской военной миссии в Германии.
— Куда вам билет, на «Кармен», или «Риголетто» в филиале?
— «Кармен».
— Сколько билетов?
— Два, если вы пойдете со мной.
Девушка снова улыбнулась.
Мы сидели на хороших местах в перном ярусе. Еще у кассы, услышав ее акцент, я догадался, что она иностранка. Студентка-славистка во время каникул работала в английском посольстве.
Впервые в жизни я слушал оперу. Да какую! Да еще в Большом театре! Я влюбился в Давыдову, певшую Кармен, и в Шпиллер, певшую Михаэлу. А милая англичанка, рядом сидевшая весь вечер, возникла для меня только потом, когда в сквере я читал ей Маяковского.
Договорились о свидании на следущий день. Но встреча не состоялась. И до сих пор мне очень неприятно, что девушка не узнала, почему я не пришел.
А не пришел я потому, что на следующее утро меня вызвали в особый отдел, и нудный майор тянул из меня жилы, требуя подробности о связи с иностранкой. Он обвинял меня в потере бдительности и предательстве. Я посмел заметить, что единственная военная тайна, которой я владею, — материальная часть танка. Но таких танков даже у немцев было навалом, а Британия, как — никак, наш союзник.
Отделался я домашним арестом, который провел в казарме, читая дозволенную литературу.
О недозволенной в ту пору я еще не догадывался.
Много потерь было в моей жизни. Я старался как можно быстрее вытравить память о них. Не думать. Не жалеть. Зачем изводить себя, если нельзя ни исправить, ни вернуть? И все же одна потеря…
На Кавказе шли бои. Война — как скажет мой трехлетний сын, это плохая тетя. Но нет соответствующего эпитета, когда пишешь: «бой на заснеженном перевале на высоте более трех километров». Для этого люди еще не придумали нужного слова.
Ко всему, мы страшно голодали. В течение пяти дней у меня во рту не было ни крошки съестного, если не считать сыромятного ремешка танкошлема. Незаметно за три дня я сжевал его до основания.
И сейчас, много лет спустя до моего сознания дошла простая истина: был ведь и второй ремешок. С металлической пряжкой. Пряжку можно было срезать. Можно было съесть еще один ремешок.
Никогда я не прощу себе этой потери.
В полку резерва я получил шестинедельный отпуск. Интендант (вы не поверите — хороший человек!), то ли из сострадания к моей инвалидности, то ли из уважения к орденам, «ошибся» — выдал мне два продовольственных аттестата.
Я поступил в институт.
Поскольку паспорта у меня не было, то не было и хлебной карточки. А кушать хотелось. Пришлось пойти к облвоенкому.
За массивным столом сидел такой же массивный полковник с Золотой звездой Героя и зверской мордой антисемита. Я объяснил, что не собираюсь возвращаться из отпуска, потому что все равно меня демобилизуют, но я потеряю еще один год.
Во время моего рассказа полковник сидел набычившись. Казалось, сейчас он вскинет меня своими рогами и растопчет.
— Дайте аттестат! — Рявкнул он.
Я полез в карман гимнастерки и, — о ужас! — вытащил два аттестата.
Полковник выполз из своего кресла. Я вскочил на костыли и застыл по стойке смирно. Не знаю, побледнел я или покраснел. Но спина моя окаменела от смрадного холода тюремной камеры.
— Сколько лет в армии?
— Четыре года, товарищ гвардии полковник.
— Что же ты,… твою мать, не усвоил за четыре года, что два аттестата в один карман не суют? Дай сюда.
Он подписал оба аттестата.
Не раз второй аттестат спасал от голода студентов, потерявших хлебные карточки.
И много еще добрых дел совершил этот полковник со зверской мордой антисемита.
Для Ассистента кафедры физики его предмет был единственным просветом во тьме голодной послевоенной жизни. В убогом хлопчатобумажном обмундировании, в кирзовых сапогах, голенища которых болтались на тощих ногах, он стоял у стола и тщетно ждал ответа на заданный вопрос. Но для студента первого курса Игмуса доказать теорему Бернулли было равносильно доказательству существования органической жизни на предполагаемой планете в созвездии Гончих Псов. Ассистент с горечью представил себе будущих пациентов Игмуса. Как можно стать врачем, не зная гидродинамики? Как можно лечить больных, не имея представления о законах движения крови и сосудах?
— Ладно, — сказал Ассистент, — нарисуйте пульверизатор..
Мел дважды падал из рук Игмуса, пока он изображал на доске две трубки, образовавших букву «Т». Группа безуспешно старалась подсказать, что трубки должны изобразить букву «Г», да и то между концами следует оставить просвет. Игмус не понимал, чего хотят от него подсказчики. Ассистент посмотрел на доску. Минуту он пребывал в состоянии тяжелого шока. Лицо его исказила болезненная конвульсия. Каждая мимическая мышца дергалась в собственном ритме.
Наконец, преодолевая раздиравшее его возмущение, Ассистент выдавил из себя:
— Товарищ Игмус, в этот пульверизатор дуйте хоть так, дуйте хоть этак, дуйте хоть ртом, дуйте хоть… чем хотите, он брызгать не будет. Садитесь. Единица!
Я радовался тому, что можно идти не пригибаясь, что мостовая не дыбится от взрывов снарядов, что пули не рикошетят от стен и тротуаров, что предстоящая лекция по анатомии еще чуточку приблизит меня к диплому врача.
Навстречу, одаряя улицу стуком каблучков, шли две девушки. Шествовали. Мне еще не довелось быть обласканным женщинами. Может быть поэтому я не успел решить, какая из двоих мне нравится больше.
— Ничего был бы хахаль, кабы не на костылях, — сказала одна из них, сверкнув невинными голубыми глазами. Меня словно кулаком долбанули в переносицу.
Сзади подошел знакомый студент, на курс старше меня.
— Дурной, чего ты? Это же знаменитые проститутки.
Девушки захихикали и удалились. А я все стоял, не внимая увещеваниям студента.
Проститутки. Но ведь в отдел технического контроля всегда набирают лучших профессионалов.
В тот день вместо подготовки к гистологии я вдохновенно сочинял очередную главу повести. Потом друзья скажут, что это самое лучшее из всего написанного мною. А еще через тридцать лет единственный экземпляр рукописи будет безвозвратно утерян. Но в тот день я писал, как двe славных девушки, Аля и Тася, посетили в госпитале раненого паренька.
Почему Аля и Тася? Не знаю. Так написалось. Вообще в тот день я едва успевал записывать фразы, которые сами по себе вырывались из души.
Еще не совсем пришедший в себя, я направился в сквер недалеко от дома и пристроился на скамейке рядом с пожилой супружеской парой. Старики ушли. Их место заняли две симпатичных девушки. Познакомились. Студентки педагогического института.
Потрясенный, я сорвался и принес только что законченную главу. Нет, у меня не было привычки читать незавершенных произведений, да еще незнакомым людям. Но как Аля и Тася могли поверить в то, что именно их именами я назвал придуманных героинь моей повести?
Оба генерал-лейтенанта прошли нос в нос весь путь до самой отставки. И орденами оделили их почти поровну. И смежными участками под виллы наградили почти одинаково. К осени поднялись красавицы-виллы. Канализацию обещали провести только весной, когда подсохнет. А пока в будущих садах красовались деревянные уборные. И крыши вилл временно, до весны, были крыты толью.
Всю дорогу соревновались между собой генералы. На войне было проще — кто уложит больше солдат. Как правило, не противника, а своих. Сейчас стало сложнее.
В сражение между собой вступили супруги. Когда дело дошло до точки кипения, генерал Иванов незаметно бросил в уборную генерала Петрова солидную порцию дрожжей. Дерьмо взошло и вывалилось из деревянной надстройки, из выгребной ямы и распространялось по участку. Семья Иванова тоже задыхалась от вони.
Но бывший артиллерист знал, что не бывает выстрела без отката.
Генерал Петров разработал диспозицию контратаки и ждал наступления ночи. Когда уснула вилла генерала Иванова, крыша была обильно орошена настоем валерианы. К утру все коты района и окресностей не оставили от крыши даже малейшего воспоминания. А осень была дождливой. И до весны было еще далеко.
И до глубокой старости двух генералов, которые недавно отпраздновали пятидесятилетие, тоже было еще далеко. Так что для соревнования оставались неисчерпаемые возможности.
Я добродушно сносил розыгрыши. Но когда он обнаглел, пришлось щелкнуть его по носу.
Шехтер был блестящим студентом. Красивый мальчик пришел в институт сразу после окончания школы. Среди солидных фронтовиков он выглядел бы ребенком, не будь на его лице очков в массивной роговой оправе. Очки были неотъемлемой частью его лица.
Мы пришли в амфитеатр кафедры оперативной хирургии с топографической анатомией на лекцию о мочеполовой системе. Профессор, кроме других положительных качеств, отличался феноменальной пунктуальностью.
Я заранее договорился с однокурсниками. Шехтер оказался в центре второго ряда. Чтобы выбраться оттуда, он должен был поднять восемь человек с любой стороны.
Ровно за двадцать секунд до прихода профессора я перегнулся через барьер, снял с Шехтера очки, подошел к большой таблице с изображением мужского полового члена и водрузил очки на головку. Эффект был сногсшибательным. Аудитория дрогнула от хохота. В этот момент в дверях появился профессор. Он посмотрел на таблицу и, не повернувшись к аудитории, сказал:
— Шехтер, снимите очки.
Курс уже не смеялся, а стонал.
Розыгрыши прекратились.
По пути в институт Борис встретил фронтового друга. Ранение разлучило их три года назад. Грех было не выпить за встречу, тем более, что отсутствие одного студента на лекции по физиологии не изменит скорости вращения земного шара. Борис явился на вторую пару, на пракгическое занятие по биохимии. Группу удивило, как он, пьяный в стельку, добрался до теоретического корпуса. Ребята спрятали его в углу, забросав шинелями и пальто.
Практическое занятие в тот день вел заведующий кафедрой. Он пытался получить ответ на довольно сложный вопрос. Но ни один студент не удовлетворил профессора.
Внезапно из под груды шинелей не совсем членораздельно прозвучал приглушенный голос Бориса. Группа испуганно замерла, слушая Борин ответ.
Профессор удовлетворено кивнул головой и сказал:
— Наконец-то я усльшал трезвую мысль.
До заведукщго кафедрой не дошло, что вызвало в аудитории пароксизм неудержимого хохота.
Студент был беден, как мышь в синагоге. Близился день рождения Юли. Они познакомились, когда начинающая студентка-медичка навестила его, раненого, в госпитале. Сейчас нежная дружба связывяла славную девушку и молодого человека, еще не отягченного любовным опытом. Многие домогались Юлиной взаимности. Студент догадывался о предстоящем турнире подарков. Но что он мог подарить ей? А если попробовать…
Садовник согласился на эксперимент. Дело не в трояке, который студент выскреб из кармана. Садовнику самому было интересно увидеть, что получится.
Студент уколом впрыснул метиленовую синьку в корень куста самой красивой белой розы. Цветы должны были распуститься через три дня, в день Юлиных именин.
Садовника настолько поразила невиданная красота, что, срезав три голубых розы, он вручил их студенту вместе с трояком.
Вечером к Юле пришли гости. Подарки один дороже другого. Юля вежливо восторгалась ими, благодаря поклонников и подруг. Смущаясь, студент преподнес длинный сверток, завернутый в газету. Юля развернула его и ахнула. И гости ахнули вместе с именинницей. Голубые розы! И какие! Этого ведь не может быть! Нет таких роз в природе!
Юля впервые поцеловала студента.
У поклонников это не вызвало восторга.
Давно уже Ося не ощущал такой благодати.
Грязный снег ленинградских тротуаров, казалось, расцветающими фиалками искрился в предрассветном полумраке. Траурная музыка из репродукторов на столбах струилась радостными маршами. Скрежет трамвая на повороте, скрежет, который обычно проезжал по обнаженным нервам, сейчас вплелся во вторую часть третьей симфонии так, словно сам Бетховен вписал его в партитуру.
Подох! Господи, слава тебе! Подох! Войну Ося окончил лейтенантом, командиром противотанковой батареи. Отмеченный орденами, интеллигентный и образованный, за восемь лет он дослужился лишь до капитана. Может быть, это помогло ему в законопослушной военной среде в полный рост разглядеть вождя и учителя.
Ося еще не до конца разуверился в системе, но «отца советской артиллерии» ненавидел всеми фибрами души. И вот сегодня — такая радость. Подох!
Ося поднялся на заднюю площадку трамвая и стал в почти свободном проходе. Обе скамьи вдоль вагона были плотно забиты гражданами. Казалось, они ехали не на работу, а на похороны собственных детей.
Ося смотрел на них с сожалением. Кретины и кретинши! Улыбнитесь! Возрадуйтесь, идиоты! Мир очистился от сатаны! Подох он, понимаете? Радость-то какая!
И вдруг под шинелью по спине прополз знакомый страх. Точно такой, как тогда, когда на последнюю уцелевшую сорокапятку полз немецкий «тигр». Сейчас было даже страшнее.
Он представил себе морду дивизионного особиста. Надо же. В такой радостный день.
В противоположном конце трамвая стоял интеллигентного вида мужчина средних лет. Он тоже с недоумением и сожалением смотрел на пассажиров. Они столкнулись взглядами. И поняли друг друга. Ося не знал, что ощутил его однодумец.
Но, как только остановился трамвай, они пулей выскочили из вагона, каждый из своей двери, и шарахнулись в противоположные стороны.
Дядя Эли пристально рассматривал каждую награду на груди племянника, пришедшего с войны. Медаль «За победу над Германией» с профилем вождя он перевернул на другую сторону:
— Спрячь. Не надо, чтобы на тебе видели убийцу.
Семь с половиной лет спустя дядя Эли умирал в психиатрической больнице. Тяжелейший склероз поразил сосуды мозга. Жена приносила передачи, кормила его, рассказывала о том, что происходит за стенами больницы. С таким же успехом она могла общаться с геранью или фикусом. Блестящий ум и неисчерпаемое остроумие навсегда покинули доживающее тело. В тот день всенародной скорби, войдя в палату, жена сообщила главную весть:
— Старый умер.
Внезапно ожили давно потухшие глаза, Снова в них заискрилась мысль. Уже давно неподвижное тело стало раскачиваться как тогда, когда дядя Эли молился, и он отчетливо произнес:
— Благодарю тебя, Всевышний, за то, что ты сподобил меня дожить до этой минуты, за то, что я услышал благостную весть о том, что подох убийца.
Он безжизненно упал на подушку. Мертвое лицо продолжало светиться улыбкой.
Знаменитый фельетонист Григорий Рыклин в ту пору был редактором журнала «Крокодил».
За какую-то провинность, а может быть без оной, редактор схлопотал выговор.
Остроумие Рыклина компенсировало его местечковое произношение, а способности талантливого редактора — его неудобную национальность.
Однажды Рыклин предстал пред светлы очи весьма, очень весьма вельможной особы.
— Ну, Рыклин, что там говорят в Москве?
— В Москве говорят, что у Рыклина плохое произношение, но хороший выговор.
Фрида Марковна заведовала библиотекой ортопедического института. Блестящий библиограф, она свободно владела английским, немецким и французским языками. Библиотека заменяла ей семью, которой у нее никогда не было. Заведующую выпихнули на пенсию в связи с «делом врачей'. Единственным поводом для увольнения могло быть только отсутствие у нее чувства юмора.
Мы встретились случайно спустя несколько лет. Я гулял с сыном на заснеженном бульваре. Фрида Марковна прятала руки в старомодную муфту и вспоминала уволенных и увольнявших. Нет, она не затаила обиды. Все правильно. Политика подбора национальных кадров.
— Но сменила ее не украинка, а татарка, — возразил я.
— Чепуха. Зато состоялся Двадцатый съезд партии и был разоблачен культ личности. Нельзя обижаться на советскую власть.
Носком валенка сын выдалбливал пещеры в снежном сугробе. Ему надоела наша затянувшаяся беседа, и он нетерпеливо дернул мою руку.
Фрида Марковна наконец-то заметила ребенка.
— Как тебя зовут?
— Юра.
— А сколько тебе лет?
— Четыре года.
— А ты мальчик или девочка?
Короткая пауза была заполнена презрительным взглядом сына.
— В вашем возрасте уже надо разбираться в этом.
Фрида Марковна обиделась.
Наверно, это было наказанием за то, что я нарушил правило не пользоваться положенной мне привилегией — не стоять в очереди. Но я не успел бы спуститься вниз по оледеневшей улице и вместе с женой вернуться в кино. Поэтому я попросил разрешения взять билеты вне очереди. Никто не возразил.
У окошка кассы стояла женщина. Ее место поспешно занял солидный мужчина лет сорока в пыжиковой шапке и отличном пальто с роскошным меховым воротником.
Ладно, — подумал я, — подожду. В этот момент меня ударили в грудь. Только мужчина локтем мог сделать это. Но даже предположение, что именно он ударил меня, казалось нелепым.
— Зачем вы меня ударили?
Едва слышным шопотом он популярно объяснил, к какой матери я должен пойти.
Озверев, я оторвал его от окошка. Всего себя, всю злость и обиду я вложил в удар прямой правой в его подбородок. Он отлетел на добрых пять метров к противоположной стене и тут же ринулся на меня. Я уже собрался повторить удар. Но внезапно, материализовашись из ничего, между нами оказался длинный Толя, мой приятель, студент института физкультуры.
— Исчезни! — приказал он мне.
Основное внимание он уделил рвущемуся ко мне противнику.
— Степан Иванович, будет вам. Вы же… Hу как вы можете с вашим положением?
Тут появился младший лейтенант милиции и повел нас троих в кабинет администратора.
— Дурень, — успел шепнуть мне Толя.
Я хотел правдиво изложить происшедшее, но меня предвосхитил противник. Из шикарного бумажника он извлек удостоверения Заслуженного мастера спорта, чемпиона мира по тяжелой атлетике и старшего преподавателя института физкультуры. Брызгая слюной, он рассказал, как я избил его.
— Товарищ младший лейтенант, вам не кажется, что он сумасшедший? Я, инвалид, слабый такой, избил чемпиона мира по тяжелой атлетике! И есть ли логика в том, что врач, интеллигентный человек, вдруг неизвестно почему ввяжется в драку?
— Толя, — закричал чемпион, — ты ведь видел?
— Простите, Степан Иванович, но я вошел, уже когда надо было стать между вами.
Младший лейтенант переводил недоумевающий взор с кипящего чемпиона на меня, укутанного в оскорбленную солидность.
— Ладно, — сказал он — идите.
— Товарищ младший лейтенант, — сказал я, — мне небезопасно выйти вместе с этим сумасшедшим.
— Ладно, вы идите, а я его задержу.
В кино, увы, мы не попали. Но вечер у наших друзей был украшен рассказом Толи о том, как я отправил в нокдаун чемпиона мира по тяжелой атлетике.
Во время инструктажа в израильском министерстве иностранных дел ему рассказали о процессе демократизации в Советском Союзе. В России даже термин придумали этому процессу — „оттепель“. Но атмосфера в Москве до боли напоминала Берлин 1938 года, из которого Арье чудом удалось выбраться в Палестину.
С двоюродным братом он тайком встречался в синагоге. Ему непонятен был оптимизм старого москвича.
— Как вы можете жить без информации? Это все равно, что быть лишенным кислорода.
— Не говори, дорогой. Как видишь, мы все-таки дышим.
— Ну что вы, евреи, знаете о нашей стране? В ваших газетах либо ни строчки, либо очередная гадость, как статья во вчерашней „Правде“.
— Арье, дорогой, ты примитивный человек. Это отличная статья. В ней, между прочим, сообщается о забастовке шести тысяч израильских инженеров. Следовательно, у вас в Израиле есть минимум шесть тысяч инженеров. Следовательно, маленький Израиль — страна с развитой промышленностью. Понятно?
— Мне это даже в голову не приходило…
— То-то же. А вообще, дорогой, не ленитесь присылать нам литературу об Израиле.
— Но ты же сказал, что она не дойдет до адресата, что в лучшем случае ее своруют на почте!
— Правильно. Своруют и продадут на рынке. Так распространится информация об Израиле. Понимать надо.
Арье с трудом постигал логику советской оттепели.
Слово писалось сверху вниз, а затем — снизу вверх. Пространство между буквами надо было заполнить словами из заранее договоренного количества букв. Каждый день в редакции начинался игрой в „лесенку“. Никому ни разу не удавалось обыграть Леонида. Это предопределило тщательно отработанный сценарий розыгриша.
Утром, прийдя на работу, Леонид застал в комнате двух сослуживцев. Они с тревогой посмотрели на него.
— Леня, что у тебя с головой?
— Не морочте мне… Давайте сыграем.
Они сыграли. Леонид слегка заволновался, проиграв трижды подряд. Мог ли он догадаться, что ему ловко подсунули заранее отрепетированные слова?
Приходили сотрудники. Каждый не преминул спросить:
— Леня, что у тебя с головой?
Леонид только отмахивался, хотя тревога нарастала. Возможно, поэтому он проиграл четвертое слово, уже не приготовленное заранее.
— Леня, зайдите ко мне, — раздался голос редактора из открытой двери кабинета. Леонид вошел к редактору, пожилому мрачноватому человеку. Тот как-то странно посмотрел на Леонида.
— Леня, что у вас с головой?
Леонид испуганно выскочил из кабинета, стремительно надел пальто, нахлобучил шляпу и… шляпа оказалась тесной. Паника схватила Леонида в цепкие объятия.
Добро, поликлиника находилась рядом с редакцией.
Невропатолог внимательно обследовала пациента, находившегося на грани нервного срыва.
— Дорогой мой, вы абсолютно здоровы. И голова у вас в порядке. И ни единого намека на патологию.
— Но шляпа! Шляпа!
Невропатолог осмотрела шляпу и со смехом извлекла полоску картона из-под клеенки.
Писатель несколько прилитературил этот случай, поэтому для меня он потерял достоверность.
Во-первых, палочка у меня не из бамбука, наполненного свинцом. Свинец залит в трубу из нержавеющей стали. Во-вторых…
В небольшой очереди в кондитерский передо мной стояла маленькая аккуратная старушка. За мной стали два внешне симпатичных парня. Объектом сомнительного острословия они избрали старушку.
— Ребята, по-моему, вы в разных весовых категориях, — удивленно сказал я.
Стоявший непосредственно за мной шепотом послал меня…
Я не люблю, когда меня посылают. Даже шепотом.
Если я расквашу его физиономию, меня обвинят в хулиганстве. Никто ведь, кроме меня, не слышал матерщины. Проглотить — претило моей природе.
Слегка повернув голову влево, я внимательно изучал обувь моего обидчика, стараясь определить, где именно в остроносом носке находится большой палец.
Левой рукой я незаметно приподнял палочку и, как лом, дробящий базальт, что есть силы опустил ее на туфель, на то место, где, по моему определению, находился большой палец. Гастроном вздрогнул от визга. Такой визг обычно вырывается из поросенка, когда его режут.
Я взял палочку в правую руку, повернулся к молодым людям и участливо спросил:
— Что-нибудь произошло?
Травмированный на одной ноге, словно играя в классы, запрыгал к двери. Его товарищ последовал за ним, подозрительно поглядывая на палочку и на ее владельца.
Мы выпивали, поглядывая одним глазом на экран телевизора. Передавали первенство мира по фигурному катанию. Выступление Габи Заиферт привлекло наше внимание.
— Вполне возможно, что она моя дочь, — сказал Виктор и хлопнул очередную рюмку водки.
Мы почти не отреагировали на его хвастовство. Если верить рассказам Виктора, во время службы в оккупационных войсках он оплодотворил чуть ли не половину немецких женщин.
Вскоре ко мне приехал институтский друг. Я вспомнил фразу Виктора, и у меня возникла идея.
Леонид в совершенстве владел немецким языком. Я подключил телефон к магнитофону, позвонил Виктору и тут же передал трубку Леониду.
— Здравствуйте, — сказал он, — вас беспокоит доцент университета имени Гумбольта. Я приехал в Киев в институт нейрохирургии. К вам у меня деликатное поручение. Дело в том, что в Берлине у меня есть очень талантливый студент. Он выяснил, что вы — его отец (смущенное покашливание на том конце провода). Нет, нет, у него никаких претензий. Он вполне современный человек. Просто он увлекается генетикой, и ему интересно знать, какой запас генетической информации он получил от своего отца. Не могли бы мы с вами встретиться?
На следующий день я пришел к Виктору на работу с магнитофонной записью, которая объяснила сотрудникам, почему он выглядел изрядно выпившим, хотя был трезв, как стеклышко.
К весне 1933 года, когда голод стал уже невыносимым, мама решила расстаться с последней ценностью, оставшейся после смерти отца. За обручальное кольцо она принесла из Торгсина муку, масло и сахар.
Можно было одуреть от запаха готовившихся в духовке сдобных булочек.
Вечером мама ушла в больницу на ночное дежурство.
Неполных восьми лет, но единоличный хозяин в доме, я пригласил своих многочисленных друзей, бойцов нашей уличной дружины, таких же изголодавшихся, как я. Не знаю, где, в какую эпоху был пир, подобный этому.
Утром, когда мама вернулась домой после бессонного дежурства, в доме не было ни единой булочки. Мама била меня смертным боем. Я кричал от боли и плакал от обиды. Гены добра и справедливости предопределили мое поведение. Поэтому я не мог понять, за что мне доставались эти тяжкие побои.
Но сегодня, много-много лет спустя, верховный суд моей совести маму тоже признал невиновной.
Мне было тогда лет девять. Мама перед уходом в больницу на суточное дежурство велела мне пойти к доктору Осинковскому. Она договорилась, что он удалит у меня гланды. Эту операцию делали амбулаторно. А после операции полагалось есть мороженое. Мама оставила мне деньги. По пути к доктору Осинковскому я подумал: какое удовольствие от мороженого после операции?
День был жарким. Очередь за мороженым немалая. Я стал и вскоре получил свой стакан — двести граммов. И тут же занял очередь, наслаждаясь чудесным пломбиром. Так я повторял до тех пор, пока еще были деньги. Мама ведь мне ничего не сказала по поводу сдачи. Съел я кило семьсот граммов. Удовольствие — до небес! Не омрачать же его операцией. Я пошел домой.
На следующий день, возвратясь из больницы, мама застала меня в полубессознательном состоянии с высокой температурой. Она решила, что это результат тонзилэктомии, и не стала меня ни о чем расспрашивать. А мне не пришлось ничего объяснять.
Через несколько дней, встретив доктора Осинковского, мама сердечно поблагодарила его за операцию. Старый отоларинголог очень удивился, сказал, что не делал никакой операции и вообще видел меня в последний раз недели три тому назад, когда я воровал в его саду не созревшие сливы.
Мама примчалась домой, схватила меня за руку и поволокла к доктору Осинковскому. Он осмотрел мое горло и с удивлением заявил, что никаких гланд у меня нет и, следовательно, операция мне не показана.
Метод вымораживания гланд сейчас применяют в оториноларингологии. Но почему-то никто не ссылается на меня. Вероятно, потому, что только сейчас я догадался опубликовать свое открытие.
— Вот. Даже вы считаете меня сексотом.
Я помолчал, подбирая наиболее деликатные выражения.
— Не считаю. Но согласитесь, что для подозрения есть основания. Уже давно вы не показываете хороших результатов, а вас, еврея, постоянно включают в сборную команду Союза.
Он грустно улыбнулся.
— Да. И меня будут включать в сборную, пока нынешний главный тренер не уйдет в отставку. Так он мне пообещал. Помните, во время Олимпийских игр в Риме была у нас выдающаяся бегунья. На предварительных она показала блестящий результат.
Вечером, накануне соревнования, старший тренер зашел к ней в комнату и спросил, обещает ли она ему завтра получить золотую медаль. Она ответила, что медаль будет в том случае, если сейчас ее кто-нибудь трахнет.
Старший тренер зашел к нам и попросил кого-нибудь из ребят трахнуть ее. Тут начался такой смех — вы же помните ее? Она была уродлива, как смертный грех.
Старший тренер просил, говорил, что никогда в жизни не забудет этой услуги. Ну, я и пошел.
На следующий день она завоевала золотую медаль, да еще установила мировой рекорд. В благодарность за это старший тренер включает меня в сборную Союза.
А вы говорите — сексот.
Удивительно, как прилипают прозвища. Двухметроворостого баскетболиста еще в школе прозвали Лилипутиком. И пристало. Но это к слову.
Накануне мы были на даче у нашего друга. Уже не первой молодости, он имел неосторожность жениться на двадцатилетней поэтессе. Было очень смешно, когда она выспренно рассуждала о Монтене, а еще смешнее, когда прочла свои стихи.
Сейчас мы выпивали в своей компании. Поэтесса читала стихи. Напротив нее сидел Александр, человек исключительной порядочности и деликатности. Видно было, как он страдает от этих стихов. Наконец он не выдержал и спросил:
— Чьи это стихи?
Она назвала автора.
— Говно, — сказал Александр.
Поэтесса приподняла полные округлые плечи и начала читать свои стихи.
В душе я улыбнулся, предвкушая реакцию Александра. Он действительно отреагировал:
— И это тот же автор?
Поэтесса взвилась всей своей солидной массой:
— Вы грубый человек!
С тех пор это его прозвище.
Из Петропавловской крепости с сыном мы направились в Исаакиевский собор. По дороге к нам пристроился симпатичный юноша из Дагестана. Горский еврей.
Звонкая тишина собора нарушалась шарканьем ног многочисленных групп туристов и приглушенными голосами гидов.
Сын и я подошли к группе, слушавшей объяснение по поводу маятника Фуко. Юноша с открытым ртом замер перед картиной, под которой на медной пластинке было написано „Обрезание Христа“.
И вдруг туристы вместе с собором вздрогнули от изумленного крика юноши:
— Пасматрите! Пасматрите! Ваш Христос абрэзанный!
Перевалило за полночь. Дежурный редактор, так называемый выпускающий, перед тем, как сдать газету в типографию, пошел за подписью к цензору, к своему старому фронтовому другу.
Цензор просканировал газету зорким взглядом и, ткнув пальцем в фотографию на второй странице, сказал:
— Убери.
— Почему? — Недоуменно спросил выпускающий.
— Вокзал.
Днем участок кросса прошел по бульвару Шевченко. Фотограф запечатлел бегунов. Только обладая фантастическим воображением можно было предположить, что несколько бледно-серых точек клише на заднем плане — это и есть вокзал.
— Ты что, охерел? — Возмутился дежурный редактор.
— Проще убрать, чем спорить со мной.
— У меня нечем заменить.
— Это твоя забота.
— Да здесь же ни хрена не видно! А даже если было бы видно?
— Убери.
— Да ты… да если ты сейчас выйдешь за угол и поссышь, завтра в Пентагоне твой хер, снятый cпутником, будут демонстрировать крупным планом.
— Я знаю. А фотографию ты уберешь.
И убрал.
Улица нехотя расставалась с августовским днем. Утих сумасшедший дом расположенного рядом Привоза. С моря еще не пришла прохлада.
На тротуаре, у подворотни типичного одесского двора, на низенькой скамейке уселась многопудовая дама. Между широко разведенными неправдоподобно мощными бедрами приютилось ведро с грушами. К массивной нижней губе (у дамы все было массивным) лениво прилепился окурок.
На улице появился высокий согбенный юноша. Указательным пальцем он поправлял сползавшие очки. Казалось, можно было услышать, как при каждом шаге стучат его кости, не прикрытые мышцами.
Дама окинула юношу оценивающим взглядом. Она почти не раскрыла рта, но улица огласилась рыком из трубы теплохода:
— Борэц, купыте хрушу.
После Шестидневной войны в Советском Союзе циркулировал анекдот:
— Рабинович, почему вы не гладите брюки?
— Понимаете, включаешь телевизор — Израиль, включаешь радио — Израиль, так я уже боюсь включать утюг.
Пришел ко мне на прием пациент. На амбулаторной истории болезни значилось: Израиль Давидович Юровский. До него на приеме у меня была пациентка. Сейчас, что-то вспомнив, она вернулась в кабинет. Взгляд ее упал на амбулаторную карточку.
— Боже мой, и тут Израиль.
Она безнадежно махнула рукой и вышла, так и не спросив ни о чем.
Двенадцатилетнего Эмилио в 1938 году привезли на пароходе в Одессу из Валенсии. Его воспитали идейным пионером и еще более идейным комсомольцем. Даже самый близкий друг Рауль не мог убедить его в том, что их родители погибли напрасно, что нечего им было лезть в драку за создание в Испании такого же дерьма, как здесь, в Советском Союзе.
В отличие от сослуживцев, Эмилио не надо было гнать встречать Фиделя Кастро. Люди держали в руках советские и кубинские флажки, топтались на тротуаре и были довольны хотя бы тем, что это происходит в рабочее время. Один Эмилио горел нетерпением и энтузиазмом в этой безидейной толпе.
Наконец, экскортируемый нарядными мотоциклистами, появился открытый автомобиль. Фидель Кастро стоял в нем, гордо выставив вперед свою революционную бороду. Эмилио по-испански восторженно прокричал приветствие.
Кастро с удивлением оглянулся и прокричал в ответ:
— А, кастильская проститутка?
С этого момента, забыв о пионерско-комсомольском воспитании, Эмилио стал мечтать о возвращении во франкистскую Испанию.
Он заставил себя расположиться на стуле в кабинете прокурора так, словно это его родное кресло в кабинете главного инженера, а фактически — хозяина крупнейшего пищевого объединения.
— Так что будем делать, Лев Григорьевич? Еще одна анонимка. Вы обменяли квартиру, доплатив двадцать тысяч рублей. Сумма, скажем прямо, солидная даже для вас.
Лев Григорьевич улыбнулся:
— Вы полагаете, что за лишних восемь квадратных метров следует заплатить двадцать тысяч?
— А сколько?
— Когда у вас возникнут проблемы с обменом квартиры, обратитесь ко мне. Я вам дам исчерпывающую консультацию.
Лев Григорьевич, чьи стратегические способности сделали бы честь гениальному полководцу, при первой встрече недооценил прокурора, ошибочно решив, что все ограничится опровержением анонимки, в которой точно значился размер полученной взятки. Аргументы Льва Григорьевича убедили прокурора не столько в клевете, содержавшейся в анонимке, сколько в том, что у него в данном случае нет ни малейших шансов ухватить за жабры этого ускользавшего главного инженера. Но сейчас, после второго вызова к прокурору, Лев Григорьевич постарался досконально изучить своего противника, чтобы во всеоружии подготовиться к следующему вероятному свиданию. И оно действительно состоялось.
— Лев Григорьевич, как видите снова анонимка.
Он не стал выяснять ее содержания и тут же ринулся в атаку:
— Не знаю, о чем анонимка, но если она так же верна, как две предыдущие, то мне просто жалко, что вы тратите на меня время, которое с большей пользой могли бы потратить на удобрение своего сада в Святошино.
На лице прокурора появилась гримаса боли. Еще бы! Чахнет его любимый сад. Но где возьмешь удобрения? Он даже не удержался и вслух высказал свою боль.
Лев Григорьевич улыбнулся:
— Придется предпринять усилие, чтобы ваш сад получил причитающееся ему к пятидесятилетию советской власти.
В тот же вечер Лев Григорьевич пришел домой к третьему секретарю обкома партии с бутылкой марочного армянского коньяка.
— Мне нужна машина навоза.
— Больше ничего тебе не нужно? Ты что с луны свалился? Ты не знаешь, как лимитированы удобрения?
К тому времени, когда опустела бутылка коньяка, Лев Григорьевич уже получил согласие хозяина. А два дня спустя в сад прокурора грузовик доставил навоз. В накладной значилась ничтожная официальная стоимость груза.
Больше главного инженера не беспокоили вызовами в прокуратуру.
Лев Григорьевич, склонный к философским обобщениям, подытожил:
— Машина говна гарантировала мне личную неприкосновенность.
Лев Григорьевич лежал в нашей больнице после небольшой операции. Он попросил меня прооперировать его именно в этот день, когда я один дежурил в отделении. Я положил его в пустовавшую послеоперационную палату. Вообще-то операцию можно было сделать амбулаторно, но Лев Григорьевич попросил меня госпитализировать его до утра.
Однажды, еще будучи студентом, я случайно вылечил его, школьного друга моего родственника. С тех пор он обращался ко мне по любому поводу.
— Если ты подцепишь триппер, — спросил я как-то, — ты тоже обратишься ко мне?
— Непременно.
После ужина, освободившись от дел, я зашел к нему в палату. Общаться со Львом Григорьевичем было в высшей степени интересно. В дверь заглянула санитарка, дежурившая у входа в больницу. Она смутилась, увидев меня. Я догадался, что санитарка получила свой рубль или трояк и решила честно отработать взятку. Ко Льву Григорьевичу пришел посетитель.
— В такое время?
— Говорит, что очень надо.
— Пропусти его, — попросил Лев Григорьевич, — я ему действительно нужен.
— Завтра придет к тебе на работу.
Лев Григорьевич улыбнулся.
— Его на пушечный выстрел не допустят ко мне.
— В таком случае, он посетит тебя на дому.
— Как тебе известно, дома я встречаюсь только с людьми близкими мне по духу и по интеллекту. Пропусти его. Посещение больного — богоугодное дело. Дай ему совершить его, отмолив таким образом несколько грехов.
Посетитель пробыл в палате не больше минуты. Он извергал каскады пожеланий быстрого выздоровления и преподнес Льву Григорьевичу коробку конфет.
Когда посетитель ушел, я не без ехидства заметил:
— Какая деликатность! Не водка, даже не коньяк — конфеты.
— Совершенно верно. Но ты даже не представляешь себе, как велика эта деликатность. Кстати, какая у тебя зарплата со всеми твоими степенями и званиями?
— Сто девяносто рублей.
— Грандиозно! Ну, а теперь посмотрим, сколько стоит эта бонбоньерка.
Лев Григорьевич неторопливо развязал ленту и открыл коробку.
Я остолбенел. Лев Григорьевич медленно пересчитывал купюры.
— Четыре тысячи. Как ты считаешь, достаточно, чтобы скрасить часы больного человека?
— Надеюсь, ты вернешь ему эти деньги?
— Глупый ты человек. Вот почему тебе платят сто девяносто рублей в месяц. Как же я могу ему вернуть? Это значит обвинить человека в даче взятки. А он всего лишь принес мне коробку конфет, чему ты был свидетелем. Нет, дружище, я его не обвиню. Я его очень уважаю. Ты знаешь за что? Успех всякого дела зависит от правильного выбора времени, места и образа действия. Разве он выбрал эти элементы не идеально?
— Понадобился мне позарез солидол „Т“, — начал свой рассказ Лев Григорьевич. Получить этот дефицитный продукт можно было только по резолюции заместителя председателя совета министров СССР. Поехал в Москву в точно выбранный день. Тебе известна одна из причин моих успехов: досконально изучить противника.
Секретарша, ключик к ее боссу, получила свой киевский торт.
Я подал ему заявку и, улыбнувшись, сказал, что понимаю, как малы мои шансы на успех.
— Зачем же вы приехали?» — спросил зампред.
— Я не мог сегодня не быть в Москве — сказал я, — сегодня киевское «Динамо» с вашим «Спартаком» играет.
Зампред оживился.
— Ну, и какой будет результат?
— Наши разгромят «Спартак», — ответил я.
Тут начался яростный спор о футболе, к которому дома мне пришлось основательно подготовиться. Ты же знаешь, что для меня нет разницы между футболом и учением Конфуция.
Ни одну бабу в своей жизни я не старался так очаровать, как этого типа.
— А у вас есть билет на матч? — спросил зампред.
— Думаю, что достать его легче, чем солидол, — ответил я.
Зампред пригласил меня на футбол. Еще до матча я организовал кабину в одном из лучших ресторанов. Ты будешь смеяться, но на стадионе я был стопроцентным болельщиком… Пришлось только притворяться, что я болею за киевское «Динамо». Слава Богу, выиграл «Спартак».
Зампред сиял. Я симулировал чуть ли не инфаркт миокарда.
Мы поехали в ресторан. Все — от метрдотеля до шеф-повара были мной подогреты. И тут произошла осечка. Зампред не дал мне расплатиться за ужин. Такого в моей практике еще не бывало.
Надеюсь, ты понимаешь, что о солидоле я даже не заикался. На следующий день я пришел к зампреду. Секретарша меня к нему не допустила, но вручила мне мою заявку с положительной резолюцией босса. Я и сейчас ощущаю горький привкус этой истории. Терпеть не могу неразгаданных загадок.
Он действительно не брал взяток, или это был исключительный случай?
Я стараюсь не участвовать в дискуссиях о качестве врачей из бывшей Совдепии. Возможно, потому, что я имел счастье работать с врачами, каждый из которых был образцом служения больному человеку, кладезем знаний и талмудической способности логического мышления.
Но я знаю и других врачей.
Однажды ко мне обратился пациент. В руках его было направление, которое я цитирую дословно:
«Направление. Направляеться больной… Диагноз: Не держание мочи (сцит все время). Врач… Дата.»
Лично я не был знаком с этим врачом, но…
Были в моей коллекции и другие интересные записи, прелесть которых, увы, доступна только врачам.
Митю, солиста ансамбля танца, уже мутило от консервов и сухой колбасы, предусмотрительно заготовленных еще дома. Этот блядский Госконцерт каждый вечер зарабатывает на них десятки тысяч фунтов стерлингов, а они получают гроши, которых едва хватает на горячую пищу. Но горячей пищи он тоже не может себе позволить. Ведь блядский обед дороже шерстяного свитера.
А если здесь не прибарахлишься, то на хрена вообще эти гастроли? Ну, а уж о выпивке и думать забудь. Разок, правда, он хорошо приложился. Лейбористы устроили им прием в своей конторе. Это виски, то ли с голодухи, то ли с недопою, то ли действительно хороший продукт, пошло лучше, чем дома горилка с перцем.
Митя долго крепился. Но можно ли больше десяти дней болтаться по этой блядской Англии и ни разу не заглянуть в паб? Это же тебе не какой-нибудь Британский музей или Национальная Галерея. На эту херню не стоит тратить и пени.
Но не посетить паб?
Митя не был таким простаком, чтобы ткнуться даже в забегаловку в центре Лондона. Он пошел в район пакгаузов почти на берегу Темзы. Паб тоже был старым пакгаузом, переоборудованным в этакий романтический кандибобер.
За столиками англичане потягивали пиво из высоких стаканов. У стойки пили виски. Некоторые говнюки переводили продукт, добавляя лед и даже содовую воду.
Митя внимательно изучал процедуру заказа.
— Виски! — Произносило большинство не разбавлявших.
Бармен выставлял им, — смех! трудно поверить! — граммов двадцать напитка. Граммов сорок получали очень немногие, заказывавшие «Дабл виски!»
И публика с интересом поворачивалась, чтобы поглядеть, кто это выпивает такое количество.
Наконец, Митя подошел к стойке и, набрав в себя воздух и загибая пальцы, выдал весь запас английских слов:
— Сэр! Плиз! Дабл-дабл-дабл-дабл- дабл виски!
Бармен подал ему полный стакан. В зале раздались аплодисменты, к которым Митя привык по другому поводу.
Он деликатно отставил мизинец, перелил в себя напиток и понюхал мануфактуру. Несколько человек бросились к стойке, желая оплатить виски. Но бармен величественно отстранил доброхотов, заявив, что выпивка за счет дома.
Митя покинул паб, сопровождаемый аплодисментами. Что ни говори, но в Лондоне, кроме шмуток, есть и другие хорошие вещи. Он был уверен, что наконец-то решена проблема выпивона. Можно будет заглядывать в другие пабы. Но всю музыку ему испортили лондонские газеты, опубликовавшие на следующий день репортажи о русском танцоре, заглатывающем в один присест озеро виски.
Мудаки.
В самолете «Боинг» -747 летели представители земной фауны.
Медведь задремал, прижавшись к борту. Вдруг легкая дрожь прошла по фюзеляжу. Медведь раскрыл глаза.
— Ну-ка, Косой, сбегай в пилотскую кабину и выясни, что происходит.
Заяц вошел в кабину пилота и увидел, как Воробей прыгает по пульту управления.
— Ты что делаешь? — спросил Заяц.
— Вые… выпендриваюсь, — ответил Воробей и густо покраснел.
— Дай-ка и я попробую, — сказал Заяц и стал отплясывать чечетку на пульте управления.
Самолет задрожал.
— Ну-ка, Рыжая, — сказал Медведь, глянь, что там происходит.
Лиса, увидев танец Воробья и Зайца, спросила:
— Ребята, что вы делаете?
— Выпендриваемся, — ответили ребята.
Лиса тоже стала танцевать на пульте, изящно виляя хвостом.
Дрожание корпуса самолета встревожило пассажиров.
— Ну-ка, Серый, выясни, что там делается у них.
Волк увидел веселье на пульте управления.
— Братцы, что вы делаете?
— Выпендриваемся.
— Я тоже хочу, — сказал Волк и присоединился к пляшущим.
Самолет стал выделывать странные эволюции. В салоне началась паника. Медведь лично направился уточнить обстановку.
— Вы что делаете? — спросил он пляшущих на пульте зверей.
— Выпендриваемся.
— Ну-ка, позвольте и мне, — сказал Медведь, ступив на пульт управления.
Самолет вошел в штопор.
— Ребята, — спросил Воробей, — а летать вы умеете?
— Нет, — ответили ребята, хватаясь друг за друга.
— Так чего же вы вые… выпендриваетесь?
Четырехлетний сын лениво прощупывает вилкой еду.
— Эта горчица похожа на э-э…
Мама гневно посмотрела на Юру.
— Нет, не по вкусу, а по цвету.
— Юра, за обедом нельзя говорить о таких вещах!
— А за завтраком?
В творчестве сына между годом и десятью месяцами и пятью годами я не нашел ни одного выражения, противоречащего логике.
С разрешения автора приведу несколько цитат:
— Мамочка, ты сама снимаешь пальто? Ты уже научилась?
— Конечно. Я уже давно научилась.
— А почему папа тебе снимает пальто?
— Ничего не понимаю: Днепр — это мальчик, а река — это девочка…
— «Пойдет направо — песнь заводит…»
— Папочка, как это «заводит»? Песня ведь не машина?
— Я уже самостоятельный?
— Нет, сынуля.
— Значит, я еще с мамой стоятельный?
— Ух! Какая у вас муфта воротничная!
— Бабушка и мама — главные вещи при еде.
Четырехлетний Юра заметил, что к Сережиной маме приходит мужчина.
— Он у Сережи двоюродный папа.
— Как пишется отрицательный знак?
К вопросу о температуре воды:
— Дай мне воду не комнатную, а уличную.
Посмотрел на деревянную птицу:
— У галки накрашены губы. И ничего особенного. Она ведь женщина.
— Я знаю: война — это злая тетя.
Пожилой хирург был уже изрядно вымочален после пяти часов беспрерывного приема больных. Кабинет заполнила пышная блондинка лет тридцати пяти с лицом, щедро отштукатуренным всеми средствами косметики. Хирург пригласил ее сесть и спросил, на что она жалуется.
— Доктор, у меня левая грудь больше правой.
Хирург указал на ширму:
— Разденьтесь, пожалуйста.
Грудей было очень много, и правой и левой, но при самом тщательном обследовании врач не обнаружил никаких патологических признаков.
— Оденьтесь, пожалуйста.
— Доктор, но ведь эта грудь больше другой?
Хирург снова внимательно прощупал груди и подмышечные ямки.
— У вас все в порядке. Уверяю вас.
— Доктор, но ведь левая грудь у меня больше!
— У Венеры Милосской левая грудь тоже чуть больше.
— Да? Она тоже была у вас на приеме?
На заводе «Арсенал им. Ленина» вступил в строй новый объект: роскошное здание проходной из стекла и бетона в конструктивистском стиле. Здание начинили штатом вохровцев во главе с бдительным и проницательным начальником. Он умудрялся находить у пролетариев надфили в туфлях, прецизионные подшипники во рту и микрометры в ширинке.
А Егору именно в эти дни понадобился резиновый клей и в изрядных количествах.
Вместе с товарищами по классу он вошел из заводского двора в проходную, делая вид, что пытается скрыть от зорких глаз охраны сверток, упакованный в газету.
— Ну-ка, подь сюда, — подозвал его начальник, — это что у тебя?
— Что, что? Говно.
— Положь.
Егор неохотно положил сверток на стол.
Рабочий класс с одной стороны и вохровцы из-за спины начальника внимательно наблюдали за тем, как развертывается газета. Целофановый кулек действительно был наполнен калом.
Новое здание проходной выдержало испытание на прочность: оно не рухнуло от взрыва хохота.
Начальник стоял красный, как лозунг «Вперед, к победе коммунизма!»
Егор упаковал кулек и, сопровождаемый аплодисментами работяг, вышел на улицу.
Сцена повторилась на следующий день. Правда, начальник слегка колебался, проверить ли сверток. Но проверил. В кульке был кал. И на третий день в кульке был кал.
Но начальник уже не задержал Егора. И напрасно. В левой штанине к бедру был прикреплен кулек с резиновым клеем.
А на четвертый день Егор пронес клей не только в штанине, но и в свертке, завернутом в газету.
Егор любил цирк. Он знал, что при правильных методах дрессировки можно приучить даже начальника вохровцев.
— Старый врач все реже бывал в хорошем настроении. У жены нет зимнего пальто. Полученная недавно трехкомнатная квартира стала теснее после рождения внука. А что будет, когда и вторая дочь выйдет замуж? В отделении появились два новых врача, кандидаты наук. Их еще на свете не было, когда он окончил университет. И вот пожалуйста, больные тянутся к ним, а не к нему, опытнейшему врачу. Его тоже всегда считали талантливым и перспективным. И диссертацию он мог защитить. Но так уж сложилось. Быт. Война. И снова быт.
А тут еще этот нудный больной со своими жалобами.
— Что вы принимали?
Больной подробно перечислил все лекарства.
— Какой идиот это все назначил?
— Вы, доктор.
Путевку в Затоку они достали с таким трудом, что только за это им уже полагался летний отдых. Семью из трех человек втиснули в крохотную каюту старой лахудры, гниющей на приколе. В конце коридора — до предела загаженная уборная. Одна на двадцать кают. А у всех профузный понос.
Воздух в основном состоял из мух. Все поверхности, включая пищу, тоже были покрыты мухами.
Глава семьи время от времени сматывался в Одессу за продуктами. В какой-то мере их выручал чайник, который, слава Богу, они догадались захватить из дома вместе с электрическим кипятильником.
В конце концов им удалось сбежать до срока, чудом достав железнодорожные билеты. Поезд стоял на станции две минуты. Вагон взяли штурмом, хотя на билетах были обозначены места.
Четвертой в купе оказалась девица лет четырнадцати. Ее отец циркулировал из своего купе в другом конце вагона, размещая вещи. Девица наблюдала за этим процессом, словно наследная принцесса, увы, вынужденная терпеть присутствие черни в своем дворце.
Но, когда отец принес большой эмалированный чайник, мера ее терпения исчерпалась:
— Папа, ну зачем этот чайник?
— Дура, не будь чайника, мы бы подохли на этом курорте.
Небольшое кафе на Крещатике. За столиком одиноко скучает девица.
За другим столиком чернокожий студент неторопливо пьет кофе и пожирает взглядом соседку. Она неподвижна, как мавзолей Ленина. Но периферическое зрение не упускает эволюций студента.
Он положил трехрублевую бумажку на мрамор столика.
Девица демонстративно отвернулась. Когда она заняла первоначальную позицию, на столике уже лежала пятирублевая бумажка.
Порочная тактика студента разоблачила существование, по меньшей мере, двух купюр. И студент, в конце концов, выложил на столик обе.
Девица встала и, покачивая бедрами, направилась к выходу. Студент поспешно последовал за ней.
К трем часам утра, когда карета скорой помощи привезла девочку с острым аппендицитом, дежурный хирург уже валился с ног.
В отделении был закон: перед аппендектомией каждая женщина должна быть обследована гинекологом; в его отсутствии — хирургом.
Со студенческих лет дежурный врач не любил гинекологии. А в этом случае диагноз не вызывал ни малейшего сомнения. К тому же, пациентке четырнадцать лет. Фактически еще ребенок. На всякий случай он спросил:
— Ты, конечно, девственница?
Скромно потупив очи долу, она ответила:
— Немножечко нет.
Сослуживцы облизывали губы, рассказывая о знаменитом тбилисском ресторане. Семен решил пообедать там, впервые приехав в Тбилиси. Увы, шашлык по виду и по вкусу напоминал ошметки подошвы, нанизанные на шампур.
Не без юмора, но вполне деликатно, Семен изложил это официанту.
— Нэ нравыца? Можете заказать у сэбя в Эреване, — сурово отрубил официант.
— Почему в Эреване? Какое отношение я к нему имею?
— Вы же армянин?
— Нет. Я еврей.
— Дарагой, что же вы мне не сказали?
Через несколько минут у Семена уже была возможность убедиться в том, что кухня и обслуживание в этом ресторане действительно выше всяких похвал.
Израильская научная делегация вернулась в Новосибирск из Академгородка. Старые приятели попросили Мишу остаться, пообещали вечером отвезти его в гостиницу. Ученым любопытно было поговорить с Мишей неофициально. Восемнадцать лет назад профессор физики был таким же как они советским ученым.
Вечер прошел интересно. В Новосибирск Мишу вызвался отвезти заведующий отделом научно-исследовательского института, по совместительству заведующий кафедрой.
Приятельские отношения двух будущих профессоров начались лет тридцать пять назад и не прерывались до Мишиного отъезда в Израиль. В автомобиле они продолжили разговор. О волновавшей их физической проблеме.
Вдруг в беседу диссонансом ворвалась жалоба заведующего на то, что быт стал очень трудным, что на зарплату не проживешь, поэтому приходится подрабатывать перевозкой пассажиров в своем автомобиле. Недавно вез из Академгородка одного голландца. Тот дал три доллара.
Снова заговорили о физике. Но еще дважды профессор внезапно возвращался к голландцу. Побочная тема в симфоническом произведении. И кто знает, какая из них главнее?
Они подъехали к гостинице. Миша дал пять долларов.
Профессор спрятал их в карман, сказав, что они очень кстати.
Январское утро 1970 года. Час пик иссяк. В троллейбусе, спускавшемся к площади Ленинского комсомола, бывшей Сталина, бывшей Третьего Интернационала, бывшей Царской, количество пассажиров приблизилось к норме.
В голову троллейбуса неторопливо шел высокий плотный мужчина лет тридцати пяти. Возможно, он задел сидевшую у прохода седовласую старушку, или просто так, для своего удовольствия сказал:
— Простите, Голда Мэир.
Старушка подняла голову и мгновенно ответила:
— Ничего, Адольф Виссарионович.
Мужчина быстро подошел к водителю, чтобы пассажиры не увидели его покрасневшей смущенной физиономии.
В разных концах троллейбуса появились осторожные улыбки.
В семидесятых годах заструился из Киева ручеек евреев в Израиль и в прочие заграницы. Уезжавшие или собиравшиеся охотились за информацией.
К получавшим «из-за бугра» письма приходили знакомые, знакомые знакомых и знакомые собиравшихся познакомиться.
Добрая супружеская пара безропотно принимала толпы гостей. Только бабушка с поджатыми губами появлялась в комнате и, окинув гостей недовольным взглядом, молча исчезала в кухне.
Зато маленький зелено-голубой попугай беспрерывно трещал, выдавая информацию помимо той, за которой пришли визитеры:
— Каши давай! Каши давай! — Выкашливал он.
И тут же, меняя интонацию, вопрошал:
— Водки принес? Водки принес?
А вслед за этим дребезжащим старушечньм голосом ворчал:
— Ходят здесь всякие. Письма читают. Письма читают.
В отсутствии гостей бабушке не надо было размыкать губ.
— Слушайте, перестаньте мне рассказывать ваши ужасы про таможню. И козлу ясно, что эти выкидыши делятся с КГБ. Одна банда. И делается это все, как на ладони.
Мы спокойно прошли таможню и уже пошли на посадку. Пошли! Вы же тоже выезжали через Чоп. Вы же знаете, как это происходит. Вас держат до последней минуты, а потом вы как зайцы мчитесь к поезду, который вот-вот отойдет, потому что вагон уезжающих в Израиль у черта на куличках.
Вся моя семья уже была на перроне. И тут меня остановили и сказали, что меня вызывают на второй этаж. Мои в слезы. Хотели остаться и подождать меня. Но я на них прикрикнул приказал ехать и ждать меня в Вене.
Солдат привел меня в кабинет и оставил наедине с полковником КГБ.
Мне не надо было посмотреть дважды, чтобы увидеть, что это жулик моего масштаба. Он осмотрел меня и спрашивает:
— Так что, Заболоцкий, будем обыскивать, или сами отдадите?
— Что вы имеете в виду, полковник?
— Камешек.
— Камешек? Вы имеете в виду это стеклышко?
И я достал из складки кармана изумительный бриллиант в восемь карат.
— Стеклышко? — Спрашивает полковник, и хищный блеск в его глазах был ярче сверкания бриллианта.
— Конечно, стеклышко. Если у вас есть ребенок, девочка, можете дать ей поиграть с ним.
Полковник спрятал бриллиант в карман.
— Хорошо, Заболоцкий, но у вас же есть язык.
— Полковник, как вы понимаете, язык не в моих интересах. Кроме того, вы можете прицепить мне хвост.
Я же знал, что поезд уже ушел и сутки мне придется болтаться в Чопе.
— Да, кстати, полковник, где я буду ночевать?
Полковник улыбнулся.
— Я думал, что в камере предварительного заключения. Но переночуете в гостинице.
— Но у меня нет денег.
— Внизу провожающий вас дружок. У него достаточно ваших денег.
Все знал. День я провел в Ужгороде и в Чопе. И хвост, который прицепил мне полковник, гнусный тип, нагло следовал за мной по пятам.
Вечером без всяких приключений я уехал в Вену.
А вы что-то пытаетесь рассказать мне про таможню.
Трудно даются ей первые уроки в школе выживания. Лето 1995 года в Киеве не самое подходящее время для этого. Может быть и другое время было бы не лучше.
Непросто шестидесятилетнему доценту-историку начинать с азов новую науку. Постыдную. Унижающую человеческое дocтоинство.
После смерти мужа она не позволяла себе ничего, кроме самого необходимого для поддержания животного сушествования. Вот и сейчас она рассматривает свою норковую шапочку, с которой придется расстаться. Но сколько за нее дадут на толкучке? На толкучке!.. Ведь там доцента могут увидеть знакомые! Но как ей прожить без этих ничего не стоящих миллионов?
()на пришла сюда к концу дня.
Вот она — школа. Женщина, изможденная, уставшая после целого дня тщетного стояния продает похожую шапочку.
— Сколько она стоит? — Спросила доцент.
— Миллион семьсот тысяч, — с надеждой ответила женщина.
Так. Значит шапочку можно продать за десять долларов. Негусто.
Приятельница, прилетевшая из Америки, рассказывала, что подобную шапочку она видела в недорогом магазине. Триста пятьдесят долларов. Боже мой, есть же на свете богачи, которые могут потратить такие сумасшедшие деньги!
Женщина схватила ее за руку:
— Купите, умоляю вас. Я уступлю.
Доцент попыталась объяснить, но спазм сдавил ей горло. Худая старуха рядом с продающей шапочку, размахивая поношенными сапожками, почти прокричала:
— Дура, неужели ты не видишь? Она такая же, как мы. Приценивается.
Доцент виновато улыбнулась и быстро отошла, чтобы они не заметили слез.